ПРОЗА / Михаил СМИРНОВ. СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ. Рассказы
Михаил СМИРНОВ

Михаил СМИРНОВ. СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ. Рассказы

 

Михаил СМИРНОВ

СВЕТЛЫЙ ДЕНЬ

Рассказы

 

Разговоры в ночи

 

Наступили выходные дни. Прихватив тощий рюкзак, я спозаранку заторопился на вокзал. Хотел на первом автобусе отправиться в Ивановку, чтобы посидеть возле костра и послушать сонные перекаты, посмотреть на звёздное небо, а ежели на огонёк заглянут местные жители, тогда просидим до рассвета. И начнутся разговоры ни о чём, но в то же время обо всём, и о жизни – тоже…

На улице прохладно. На вокзале мало пассажиров. Одни стоят возле кассы, другие сидят в автобусах, а некоторые дремлют, опустив головы, или прислонившись к окну. Водитель захлопнул дверцы. Заглянул в салон. Следом заурчал мотор, и автобус направился по объездной дороге в сторону соседнего городка. Тихо в автобусе. Редкие разговоры вполголоса. Да и разговоры-то отрывочные. Скажут два-три слова и молчат. Снова скажут и опять тишина. И так всю дорогу.

Я сидел и смотрел в окно, за которым промелькнула деревня, следом большой посёлок, с одной стороны вереница домов, а с другой видны поля и лесопосадки. Тускло засеребрилась узкая речушка, по берегам заросшая кустарником. Кое-где видны машины – это рыбаки приехали за карасями. Много их – карасей этих, но мелкие, не больше ладошки, хотя вкусные, особенно если со сметаной пожарить. У-у, язык проглотишь!

Автобус накренился на крутом повороте, мелькнул поднятый шлагбаум, рядом перемигивается светофор, неподалёку будка обходчика и сам обходчик стоит на крыльце в оранжевой спецовке. Скоро состав пройдёт. Сидит, его дожидается. Ещё один поворот. Сонные пассажиры невольно ухватились за поручни, встрепенулись и опять задремали.

А я сидел и крутил головой, посматривая по сторонам. Казалось, дорога знакома до мелочей и пейзажи, проплывающие за окном, тоже знакомы, но всегда, когда уезжал в природу, как называл такие поездки, я не отрывался от окна, словно впервые видел эти места. Вот мелькнул столб с покорёженной табличкой «Ивановка», и я заторопился к выходу, попросил водителя притормозить и, не дожидаясь, когда автобус остановится, выскочил на обочину. Ух, как взлетели облачка пыли под ногами!

– Счастливой дороги! – протяжно крикнул вслед автобусу и закрутил головой, дожидаясь, когда мимо меня промчатся машины. – Куда же вы гоните, а? Взглянете, какая красота вокруг!

И обвел рукой окоём, показывая.

И, правда, люди, куда же вы торопитесь? Остановитесь на минутку. Посмотрите. Вокруг такой простор, аж дух захватывает. Бездонная синь над головой, вдалеке темнеют горы и виднеются деревушки, что разбросаны по берегам реки – душа радуется, а люди этого не замечают. Летят по дорогам и ничего, кроме серого полотна, не видят. Может, у них вся жизнь – дорога, а может, просто не рассмотрели красоту этой жизни и довольствуются малым, а на большее времени не хватает или желания, чтобы остановиться и взглянуть. Каждый человек идёт по своей дороге. У одних она серая и узкая, как эта дорога, а у других – весь мир перед ними…

Я стоял, посматривая в сторону реки, куда направлялся. Солнце уже взошло, но ещё не появилось из-за далёких гор, лишь небо стало ярким, облака окрасились в бело-розовый цвет и оттуда, с высоты этих облаков, едва слышны птичьи голоса. Я запрокинул голову – не видно. Да и как рассмотришь этих пташек, этих птичек-невеличек, мимо которых вблизи пройдёшь и не заметишь, а там, на такой высоте – подавно.

Ещё раз взглянув по сторонам, перешёл на другую сторону дороги. Сбежал по крутому откосу и едва успел остановиться перед огромной лужей. Она всегда здесь была, даже в засушливые годы. Может, подземная река близко подходит к поверхности – никто не знает. Даже в жаркий день, если потрогать воду, почувствуешь, что она не прогрелась, холодная была, словно родниковая. Наверное, так и есть, близко жила проходит. Машины, какие направлялись в Ивановку, чтобы не увязнуть  в этой луже, исхитрились пробить колею среди пшеницы, что росла вдоль проселочной дороги, и мотаются по ней, лишь бы в луже не застрять.

Я поправил тощий рюкзак, где была пара-тройка бутербродов, да гостинцы, а остальной запас провизии хранился в шалаше возле реки. Бывало, на всякий случай совал в рюкзак тёплый свитер или куртку, в зависимости от погоды. И зимой ездил в Ивановку. Привозил гостинцы, всякую мелочь, которая постоянно нужна, но которой в деревне не сыщешь, брал лекарства, если просили, потому что своей аптеки не было. Добирался до деревни, по дороге разносил свёртки и пакетики, и у кого-нибудь останавливался на ночлег. Днём помогал по хозяйству, а вечерами слушал долгую жизнь, о которой они рассказывали. Неделю-две не бываешь, а приезжаешь и такое чувство, словно не расставались, будто на пять минут выходил и вернулся. Наверное, поэтому тянуло меня сюда, чтобы послушать неспешную деревенскую жизнь…

Я взглянул вдаль, где виднелись горы, покрытые густым лесом. Вскоре заполыхают багрянцем леса, а с берёз потечёт золото. Немного осталось и наступит осень. Вся округа преобразится, станет яркой и нарядной, а на душе появится лёгкая грусть, потому что осень – это время грусти и раздумий…

Я неторопливо шагал по просёлку. По земле, припадая, словно были поранены, впереди бежали трясогузки. Хитрые! Стараются отвлечь от своих гнёзд. Изредка, там и сям виднелись столбики – суслики. Неподвижно замерли, потом раздаётся резкий свист, и они исчезают, словно и не было их на дороге. Пройдёшь, оглянешься, а они стоят и смотрят вслед. Дорожная стража, что ни говори!

Порыв ветра донёс запах креозота. Впереди подмигнул светофор. Рядом ещё одна будка обходчика – необжитая. Сюда редкий раз подъезжает машина. Загалдев, выберутся несколько человек в оранжевых куртках. Пройдутся с длинными молотками  по рельсам. Если повезёт с ними столкнуться, послушаешь этот малиновый звон, как они постукивают по металлу, и дальше отправляешься.

Небольшой подъём и за поворотом открывается огромный луг, по которому ходили несколько местных жителей, то и дело, кланяясь земле – это грибы собирают. У, вкусные грибы! Маленькие, словно трёхкопеечные монетки, запах с горчинкой, терпковатые, а душистые – страсть! И я пристрастился к ним. Замечу, если местные собирают, тоже тороплюсь. Многих уже знал. Познакомились за годы, когда стал сюда приезжать. Случайно наткнулся на эту деревню, мотаясь по округе. Чем-то она зацепила меня, может природой, а может деревенской жизнью, и я стал приезжать сюда. В любое время ездил, как летом, так и зимой. И душа радовалась, когда вдалеке видел деревню. Небольшая она – эта Ивановка, и жителей осталось немного. И они радовались, когда я приезжал. Частенько ко мне приходили. Сидели поздними вечерами возле реки и костра и разговаривали. О чём? Да ни о чём. Просто о жизни говорили.

Сколько лет сюда приезжаю, а ничего не меняется в округе. Остановился на пригорке, наблюдаю, как деловито трусит коротконогая лопоухая собака по своим собачьим делам, в стороне замекала коза, запутавшись в верёвке, и к ней поспешила хозяйка – сгорбленная временем старушка. Я знаю её – это баба Катя. Зимой частенько у неё останавливаюсь и сейчас нужно заглянуть к ней, гостинец оставить. Одна живёт. Корову не держит – силы не те, а вот козу ещё можно прокормить. Как же без скотины в деревне – это не принято.

Я присел на краю обочины. Здесь сильнее чувствуешь тонкий запах пыли, духмяно повеяло повядшим сеном, кое-где виднелись небольшие копны, а там огромный омёт стоит – это у Васильевых. Они корову держат, а сено заготавливать, сыновья приезжают. Словно паутинки разбегались заросшие тропки. Сверху, с пригорка их ещё можно заметить, а спустишься, везде крапива и чертополох да сиротливые островки сирени виднеются, а рядом ямы и кое-где ещё сохранились печные трубы – в этих местах дома стояли. А теперь лишь сорняки да вездесущая крапива напоминают, что когда-то здесь была большая деревня и жизнь  кипела, а сейчас едва теплится. Хиреют деревни. Молодёжь в города уезжает, а старикам некуда податься. Где родился, там и… Вот и живут, свой век доживают. Много таких умирающих деревень по российским просторам разбросано. Правду говорят, если поставить всего лишь по одному кресту на месте каждой исчезнувшей деревни, тогда вся страна покроется крестами. Всё может быть…

В основном, сюда приезжают рыбаки. Утром, едва начнёт светать, смотришь, пылят машины по дорогам. Одни поворачивают в сторону старых конюшен, значит едут на Красный Яр, там хороший спуск к реке, и машина всегда под рукой. А другие направо поехали, огибая деревню, – это на Ивановские обрывы подались. Красивое место! Протянулись обрывы между Ивановкой и Васильевкой, дугой изогнулись, разрезанные узкими оврагами. Рыбаки оставляют транспорт на обрывах, а сами оврагами спускаются к воде. Здесь у каждого своё место, куда он годами приезжает. И почти везде роднички пробиваются, журчат, звенят, перекатываясь по камушкам. Вечерами, если со стороны взглянуть на обрывы, повсюду огоньки костров заметны. Некоторые возле воды разводят костры, а другие на обрывах устраиваются. Там ветерок, значит и комаров будет поменьше. Одни рыбаки возле костров суетятся, на ужин уху готовят или затируху на скорую руку, а другие поужинали и, присев возле огня, о чём-то тихо беседуют…

Мне нравилось наблюдать за рыбаками, слушать бормотание перекатов, смотреть на бегущую воду, что стремилась вдаль, да глядеть на огонь и думать. О чём? Да обо всём и о жизни – тоже. Чаще всего я добирался до небольшого заросшего полуострова по деревенской разбитой дороге. Проходил деревню, ненадолго останавливался со знакомыми, к некоторым заходил, оставлял гостинцы или лекарства, какие они просили купить, а то просто заглядывал, чтобы поздороваться и немного поговорить о том о сём, а потом дальше шагать по разбитой дороге.

В конце деревни поднимался на взгорок и сразу уходил на полуостров, где река делает поворот. Отодвигая ветви, пробирался на прибрежную косу, где возле кустов был небольшой шалаш, который я ставил каждый год, и где лежали удочки и всякие припасы. Палатку не любил. Больше нравилось самому поставить шалаш, натаскать туда охапки духмяного сена, в угол рюкзак и припасы, зная, что никто не украдёт, не позарится на них. Здесь не принято воровать. Наоборот, иногда приезжал и видел, что в шалаше гостинчик дожидается. В основном, картошка лежала да огурцы с помидорами, а бывало, полкаравая хлеба принесут. Знали, что в выходной обязательно приеду. И я радовался этим небольшим гостинцам. Радовался и знал, что кто-нибудь вечером заглянет ко мне на огонёк и начнутся долгие разговоры.

Я разжигал костёр, благо, что дрова всегда были в запасе, присаживался возле своего убежища и подолгу наблюдал за рекой, слушал говорливые перекаты и смотрел на рыбаков, которые взабродку ловили рыбу или отдыхали, расположившись на берегу. Днём, когда вода прогревалась, на противоположной стороне появлялись ребятишки из деревни, что расположилась за высоким бугром. Раздеваясь на бегу и бросая одежду на камни, мальчишки и девчонки с криком и визгом проносились по мелководью, поднимая каскады брызг, и ныряли, исчезая на несколько секунд, а потом появлялись ниже по течению и, громко переговариваясь, неторопливо плыли к малышне, что резвилась возле берега. Вволю накупавшись, они выбирались на галечный берег, вздрагивая от прохладной воды, ложились и грелись под тёплыми солнечными лучами. Купались до тех пор, пока на бугре не появлялся кто-нибудь из взрослых и громко, во весь голос звал домой. И сразу же, мелькая загорелыми спинами и на ходу хватая одежду, они мчались по склону, а на следующий день опять прибегали. И так, пока не заканчивалось лето…

Наступили вечерние сумерки, а я всё сидел возле костра и смотрел по сторонам, словно заворожённый. Не иначе какая-то магия была у этих мест. Изредка доносились голоса доярок, которые торопились домой после вечерней дойки. Где-то проскрипела телега, а следом протарахтели несколько мотоциклов, и затихли вдали. Скорее всего, это ребята поехали в клуб, что был в соседней деревне. Вернутся к утру, не раньше. А там рыбаки, уставшие за день, неторопливо выходили из реки и, уложив аккуратно удилища, умывшись, присаживались возле костров, доставали из рюкзаков нехитрую снедь и пристраивались возле котелков. А после ужина, привалившись к валунам или просто растянувшись на земле, вели долгие неторопливые разговоры: кто и сколько поймал, кто и на что ловил и будет ли ночью дождь, посматривая на красноватый закат и вытянутые перистые облака – первые предвестники дождя.

Отмахиваясь от комаров, я подбросил сухие ветви в костёр, дождался, когда по ним побежали огоньки и, подтащив, положил в огонь край бревна, занесённого на полуостров половодьем. Теперь можно не беспокоиться, что костёр потухнет. Так и будет тихонечко гореть до утра, согревая меня в прохладной ночи.

Мой костёр видно издалека. И частенько бывало, что кто-нибудь заглядывал на огонёк. Заметят костёр и приходят. Деревня-то рядышком. Спустятся на речную косу, а там краем реки и на мой полуостров. Мой… А может, правда, стал моим полуостровом. Рыбаки тут не встают. И течение быстрое и слишком мелко, чтобы рыбачить взабродку. Но мелочёвку для ухи всегда наловишь в небольших заводях. А много ль нужно одному-то? Всего ничего – с десяток пескарей или верховок с плотвичками и уха готова. В дальнем углу запас картошки, есть немного репчатого лука и соль в банке. Там же котелок держал и закопчённый чайник – его старый Ефим притащил. Ещё по весне принёс, а с ним пучки всяких трав. Чай пили с ним. Заваришь, положишь немного душицы, Иван-чая, а то и просто мяту сунешь, и начинали пить чай. Вкусно!

Так и остался чайник. Дед Ефим частенько заходит. Вон его дом на краю обрыва стоит! Там, между двух берёз крыша виднеется. Он сразу замечает, когда я приезжаю. С сыном живёт. Жену похоронил. С той поры мается, как он говорит. Места не может найти. Вот и пристрастился ко мне приходить, чтобы по душам поговорить. Посидим в ночной тиши, чай попьём, потом старый Ефим начинал о своей жизни рассказывать, как жили в деревне, чем занимались, о своих предках рассказывал, которые здесь родились, жизнь прожили и ушли в мир иной, о сыне-пьянчужке говорил, и радовался, что жена не увидела, как сын спивается, и в этом себя корил, а его выгораживал. Выговорится и замолкает. Сидим возле костра, курим и молчим. Каждый о своём думает. У каждого свои мысли…

Так и в этот раз, едва наступил вечер, я услышал неторопливые шаги, глуховатое покашливание и постукивание палки. Это дед Ефим идёт. Я по шагам узнаю его. Медленно шагает, неторопливо. Он и в жизни таким же был – спокойным и неторопливым, а сейчас тем более некуда торопиться. Жизнь позади, а впереди всего лишь маленький отрезок остался – год, два или пять, а может всего лишь день-другой – никто не знает и человек – тоже…

– Здоров был, Петро! – глуховато поздоровался дед.

Был Ефим в пиджачке, в галошах, потёртые штаны заправлены в носки, на голове старая фуражка и очки на носу. Опираясь на клюку, сделанную из толстой ветви, медленно уселся на край бревна, достал папиросы и закурил, поглядывая на огонь.

– Приехал, говоришь… – спросил он, искоса взглянув на меня. – А я заметил, когда ты с бабкой Матросихой разговаривал, а потом с кум-Наумом покурил и в проулок свернул. Не стал окликать. Думал, мимо пойдёшь, хотел было немного картохи сунуть да краюху хлеба – это Варька Ермохина испекла и мне притащила два каравая, а куда нам столько-то, вот и хотел с тобой поделиться, а ты напрямки отправился. Держи гостинчик, а за картохой и хлебом сам приходи. Как живёшь, Петро? – снова спросил он, повернулся ко мне и сунул несколько пирожков, завёрнутых в старую газету. В животе заурчало.

– Здорово, дед Ефим! – сказал я, развернул газетку и вдохнул, а потом зажмурился. – Эх, вкуснятина! С городскими не сравнить. Здесь и вкус другой. Не иначе какой-нибудь секрет знаете?

– Никакого секрета нет, – пожал плечами дед Ефим. – Душу надо вкладывать в любое дело и в пирожки – тоже. – И снова взглянул: – Я что спрашиваю-то, как живёшь? Жениться не собираешься?

– Нормально, дед Ефим, – отмахнулся я и не удержался, откусил пирожок и закачал головой: – Вку-усно! Нормально живу. Работаю. Домой вернусь и не знаю, чем заняться. Весь вечер проторчу в телевизоре, а утром снова на работу и так каждый день. Скучно в городе. Вроде всё есть, что душе угодно, но приедается. Захотелось перекаты послушать, встретить рассветы и с тобой поболтать. Знал, что ты обязательно придёшь. Может, ещё кто-нибудь заглянет. Посидим, по душам поговорим. Вот и прикатил. А жениться… Видать, моя невеста уже состарилась. А жениться для галочки, для штампа в паспорте я не хочу. Пока сердце не ёкнет, не женюсь. А ты как живёшь, дед Ефим? Сам-то никакую бабку не привёл? – и хохотнул.

– Я-то… – он задумался, пыхнул папироской и бросил окурок в костёр. – Живу помаленьку. Куда мне торопиться? День прошёл – всё ближе к Богу. Утром поднимусь, проколгочусь по хозяйству и не замечаю, что уж на дворе темно. Так и живу. А бабку… Такую, какой была моя Таисия, уже не найти, а другие без надобности. Вы – молодые, вы и женитесь, а мне уж на погост пора.

И отмахнулся.

– Рано себя хоронишь, дед Ефим, – я снова засмеялся. – Вон, какой шустрый! Скоро картошку копать. Видел огород. Вымахала картошка – загляденье! Приеду, помогу тебе.

– Весь измучился с этой картохой! – старик завздыхал. – Два раза обрызгивал отравой, но этого жука ничем не возьмёшь. Живучий, сволота! Всё жрёт на своём пути. У некоторых только будылья остались. Ладно, Дарья Игнатиха с городу привезла отраву. Этим и спасался. Вот и колгочусь с утра и до вечера, а оно мне надо?

И махнул рукой.

– А чем сын занимается? – спросил я. – Прошлый раз приезжал, что-то его не видно было. Работает?

– Васька, что ли? – старик сразу нахмурился, голову опустил, и было видно, как тяжело о нём разговаривать – о сыне своём. – Задурил мой Васька. Снова запил…

Сказал и замолчал. Полез в карман, достал папироску и задымил, о чём-то задумавшись.

Васька – это его боль, от которой не избавиться. Старшие сыновья в городах живут. А Васька был последыш. Поздно родился. Хилым был, слабеньким и на него надышаться не могли. Всё же последышек, ему родителей содержать, как принято. И видать, перестарались. Лишнего передышали на него, как говорил старик. Вернулся с армии и задурил. Надо было сына останавливать, а он думал, погуляет и остепенится, как остальные ребята. Остепенился… Все поженились, а Васька рюмки собирал по деревне и драки учинял. Ладно, бабка Тая не увидела этого. Рано ушла, когда он ещё служил. Всё про сына говорила, когда заболела, всё его вспоминала. Не дождалась. Умерла. Васька вернулся и как с цепи сорвался. Старшие сыновья приехали. Взбучку ему дали. С собой забрали, чтобы под присмотром был. Старик успокоился. Всё же сыновья один другого здоровее. Прищучат его, если задурит.

А Васька, едва устроился в городе, снова запил. Крепко. Надолго! С работы выгнали, а следом попёрли из общежития. Первое время у братьев жил, у одного переночует, к другому пойдёт. У всех своя семья и не каждая жена согласится на его пьяную рожу смотреть. Скандалы начались. Братья опять спровадили его в деревню. Васька вернулся и ещё сильнее запил. А напивался, начинал скандалить. И поэтому, едва он пьяный вваливался домой, дед Ефим собирался и уходил. Ждал, когда сын спать завалится. И сейчас, как я понял, Васька снова ушёл в загул…

– А куда старшие смотрят? – возмутился я. – Шею бы намылили, чтобы немного задумался. Они же пообещали, как я помню.

– Да куда они поедут? – махнул рукой дед Ефим. – Далеко живут и у каждого семьи. Забот полон рот. Никто не станет с Васькой связываться. В своих бы семьях разобраться, а тут…

И старый Ефим снова махнул рукой, сгорбился, стал небольшим, щупленьким, лишь нос торчал из-под фуражки да очки поблёскивали при свете костра.

Мне жалко было старика. Сам мухи не обидит. И жизнь прожил без скандалов. Спокойный, тихий. И жена такая же была. Часто о ней вспоминал. Начнёт рассказывать и словно молодеет. А сейчас будто придавили его. Груз неподъёмный на душе лежит и не скинуть его, не освободить душу-то…

– Давай чаёк попьём. Я зверобой положил, листья смородины, – предложил ему, а потом вспомнил: – А может, по рюмашке опрокинем, а, дед Ефим?

– Можно по рюмашке, можно, – старик встрепенулся и взглянул поверх очков. – Откуда у тебя? Ты же не употребляешь.

– Это из старых запасов, – сказал я, забрался в шалаш и выудил из дальнего угла бутылку, прихватил стаканы, пирожки и выбрался наружу. – По весне привёз. Так, на всякий случай взял. Думал, если ночами холодно будет, рюмашку опрокину, и всё теплее покажется. Не понадобилась. Почти всё лето провалялась в шалаше. Я уж забыл, а сейчас вспомнил. Видишь, пригодилась.

Мне было интересно разговаривать с дедом Ефимом. Он рассказывал обо всём, что наболело, а я сидел и слушал. Два-три слова вставлю и снова слушаю. Не перебивал старика. И в душу не лез. И сейчас, когда он сказал, что Васька опять запил, я уже понял, что старику нужно выговориться, а кому он может довериться, как не мне. В деревне все и всё на виду. У каждого свои радости и печали. И там прекрасно знают, что у старика пьёт сын, но ничего посоветовать не могут. Можно помочь делом, а в чужую семью лезть или советы давать – этого никто делать не будет. Не принято в деревне. А мне можно было довериться, потому что городской, потому что я сегодня здесь, а завтра уже меня не будет и всё, что мне скажут, увезу с собой в душе. И поэтому старик говорил обо всём, что наболело, а я слушал...

– Ну давай, дед Ефим! – сказал я и протянул стакан. – Выпей. Глядишь, на душе станет полегче.

Старик выпил. Поморщился. Отмахнулся от закуски. Достал папироску и запыхал. Сидел, о чём-то думал. Потом протянул стакан.

– Налей ещё чуток. Всё, хватит, хватит! – сказал он и усмехнулся. – На сына ворчу, а сам прикладываюсь. Он бы не запил, но его с работы вытурили, как обычно. Уж который раз выгоняют. Характер такой, что с людьми не уживается. Слишком шебутной. Чуть что не так, сразу в кошки-дыбошки, а кому это понравится. Его терпят, терпят, а потом выгоняют. И он снова начинает дурить, пока куда-нибудь не пристроишь. Уж не знаю, куда опять приткнуть. Все бригады обошёл. Всем в душу нагадил. А отпускать от себя нельзя – пропадёт, стервец, ни за грош. Моей вины много, что его упустил. Нужно было ещё в детстве ремнём хлестать, а нам жалко было. Всё же последышек, родная кровь.

Было заметно, что он защищает сына. На себя вину берёт. Старшие сыновья редкий раз выпивали, а младший сын непонятно в кого пошёл. И сейчас старый Ефим выпил всего ничего, чуточку на донышке, и опять стал защищать сына, его выгораживая. Я давно эту привычку заметил. Но молчу. Пусть старик выговорится. На душе полегче станет.

Старик долго крутил стакан в руках. Потом всё же выпил. Закурил. Было видно, о чём-то думал, но молчал. Наверное, про сына вспоминал, а может прошлую жизнь перебирал…

– Знаешь, Петро, когда война закончилась, мы с дружками вернулись домой, а шебутные были – страсть! – неожиданно сказал он. – Молодые. Красивые. Грудь в орденах. Как пройдёмся по улице, все девки за ворота выбегали. Никакая не устоит. А мы вернулись втроём. Ну и дым коромыслом, конечно, а по вечерам на танцульки бегали. Своих девок было в деревне, хоть отбавляй, но чужие-то всегда красивее. Ну и стали ходить то в Васильевку, то в Береговку. С одной гуляешь, с другой обнимаешься, а третью провожаешь. Может, так и дальше гулял, если бы не один казус, который со мной произошёл. Однажды возвращались из клуба, а дорога проходила через лесок, что возле Васильевки. Ну, ты знаешь его. Вон виднеется! – и старик ткнул корявым пальцем во тьму. – Так вот… А ночь, помню, такая же светлая была, так же звёзды светили. Шагаем, значит, и слышим, что навстречу девки идут. Громко разговаривают! Видать, боятся, что с медведем столкнутся. В тот год много медведей развелось. Чуть ли не в избы влезали, а уж по улицам шлялись, как по родному лесу. И вот, девки на весь лес голосят, наверное, хотели медведей напугать, а может сами себя боялись – кто знает… И дёрнуло меня подшутить над ними. Я дружкам говорю, мол, вы уходите, будете ждать возле речки, а я подкараулю и напугаю. Они помчатся в вашу сторону, а вы ещё там рявкнете. Тоже нагоните страху. Вот уж посмеёмся! Они ушли. А я залез в кусты и не дышу. Жду. Чуть погодя, шаги рядышком раздались. Я зашумел в кустах. Рявкнул во всю глотку! Наверное, медведь бы со страху помер, а там же девчонки шагали. Рыкнул и снова зашумел, будто к ним продираюсь. Слышу визг-писк! Это девки закричали. Я ещё громче заревел и только раздвинул кусты, чтобы выбраться, и тут мне по голове как саданули каменюкой, я чуть было богу душу не отдал. Не ожидал, что ударят-то. Как стоял, так и повалился в кусты, лишь сапоги наружу торчали. Не знаю, сколько пролежал, но очнувшись, смотрю, надо мной сидит незнакомая девчонка и слезами заливается. Испугалась, когда кровь увидела. Решила, что меня убила. А когда увидела, что очнулся, обрадовалась. Вскочила, а потом развернулась, да как саданёт кулачком в грудь, только пальцы захрустели и сама заохала. Лишь потом выяснилось, что они камнями вооружились, чтобы от медведей обороняться. С камнями и против медведей – это ж надо такое учудить! Девки побросали булыжники и пустились наутёк, едва я рявкнул, а она, вместо того, чтобы за подружками бежать, с перепугу и швырнула в меня камень. Так приложилась, аж в глазах полыхнуло, и в кусты рухнул. Вот тебе и девка! Это моя Таисья была. Всю жизнь её метку ношу, – снял фуражку и показал шрам на лбу. – Вот так и познакомились…

И старик замолчал, снова задумавшись.

– А потом свадьбу сыграли, – сказал он и снова закурил. – Расписались в сельсовете, посидели за столом, бабка с дедом пришли, два дружка. Выпили бутылку, песни попели вот и вся наша свадьба. Таисья была учителкой в школе. Её прислали к нам после учёбы, а тут я подвернулся в лесочке, камнем приголубила. Сразу походы по девкам отшибла. Как телок бегал за ней. Каждый вечер к ней ходил. Уйдём на речку и там сидим. Я курил, а она молчала и на воду смотрела. Уставится и ничего не замечает. Она же родилась у чёрта на куличках. Говорила, что воды хорошей не было. Мутная да солёная, но и той мало было. Над каждой каплей тряслись. А тут такое богатство! И всегда, куда бы ни пошли гулять, потом опять оказывались на обрыве. Вон там были… – старик махнул рукой вдаль. – Сидим на траве, а она на воду смотрит. Всё удивлялась, сколько воды мимо нас протекает, и жалела, что у них речек не было. Пересыхали. Всю жизнь прожили, а она так и берегла воду. Всегда говорила, что вода – это жизнь. Наверное, правда… После свадьбы принялись жизнь налаживать. Избу поставили и начали жить. Сыновья друг за дружкой родились. На ноги поставили, и они поразъехались кто куда. На младшего надеялись, на последыша, да видать, переусердствовали. Не туда стопы повернул, не туда пошагал. Все по дороге идут, а его в болото затягивает, и я ничего не могу с ним сделать. С каждым днём увязает всё больше и глубже. А вот вернётся ли на дорожку или сгинет в этом болоте – один боженька ведает…

И снова замолчал.

– Август пройдёт, а там уже осень, – я взглянул на небо. – Звёзды выясняет. Глянь, дед Ефим, яркие становятся и большие –  по всему небу рассыпаны. А там, не успеешь оглянуться, как зима наступит.

– Да, ещё чуток осталось. Зима придёт, снегу по самую крышу наметёт. Зимой-то будешь приезжать, Петро? – встрепенулся старик.

– Конечно, буду, – усмехнулся я. – У любого остановлюсь, кто пустит. Нет, к молодым не пойду. С ними скучно. А вот к старикам попрошусь. Вместе вечер скоротаем. Может, к тебе загляну. Твоему сыну ухи надеру и по шее надаю, чтобы не баловал. Давно пора за ум взяться, а он бултыхается, как дерьмо в проруби…

– Ничего ему не говори, – буркнул старик, пыхнул папироской и бросил окурок в костёр, а потом медленно поднялся. – Не говори, только хуже сделаешь. Ты уедешь, а Васька начнёт на мне злость срывать. – И снова повторил: – Не говори… Я сам потолкую. Может быть… Ну ладно, что-то я загостевался. Пойду до дому. Наверное, мой охламон десятый сон видит, а я всё шляюсь. Уж скоро рассвет, – он взглянул на небо. – Ну, бывай, Петро…

Старый Ефим махнул рукой, поправил фуражку, ткнул в очки, поправляя и, постукивая клюкой, медленно пошёл в сторону деревни, а потом повернулся:

– И впрямь звёздочки горят, как свечки на небесах. Даже без фонаря дорогу вижу. Осень на носу, вот они и располыхались. Всем непутёвым дорогу показывают. Может, и моему обормоту покажут, в какую сторону нужно идти.

Сказал и, сгорбившись, потихонечку пошёл вдоль кустов.   

Я посмотрел вслед старику, затем задрал голову и взглянул на иссиня-чёрное небо в россыпях звёзд и прислушался к сонному бормотанию перекатов. Со стороны деревни изредка доносился собачий лай. Вдалеке прогрохотал грузовой состав и затих. Я опять поднял голову. От края и до края звёздные россыпи. Река отсвечивала хороводом созвездий. Ночной ветер зашумел, пробежали мелкие волны, нарушая стройные звёздные ряды, и снова река притихла. В камышах плеснула рыба, следом ещё одна зашлёпала – это хищники вышли на охоту. Скоро рассвет, и всё вокруг начнёт меняться на глазах, ну, а мне нужно возвращаться в город. Но сначала зайду к старику и постараюсь поговорить с его сыном, если застану дома. Ну, если получится... Зайду, а потом отправлюсь в город, и снова меня закружит городская суета, и я обо всём забуду. Забуду для того, чтобы вновь сюда вернуться. В эту деревню, на это место возле реки, чтобы посидеть возле костра, послушать перекаты, посмотреть на рыбаков, а когда наступит вечер и вновь заполыхает небо звёздными россыпями, я буду смотреть в иссиня-чёрное небо и ждать, когда придёт старик, а может ещё кто-нибудь заглянет на огонёк, и начнутся долгие разговоры ни о чём, но в то же время мы будем говорить о жизни…

 

Чужая жена

 

На улице смеркалось. Там и сям зажигались фонари. Запестрели вывески на магазинах: яркие, цветные, зазывающие. Юрий Борисыч засобирался, взглянув в окно. Поздновато. Пора домой. Сегодня ездил к племяннице. День рождения отмечали. Своих детей не было. Как-то не получилось. Всё времени не было на детей: работа, переезды, снова работа и карьера, а оглянулся, время упущено, как сказала жена и добавила, что в наше нелёгкое время заводить детей – это лишняя и никому не нужная обуза, и друзья не поймут. И Юрий Борисыч смирился, а может уже привык к размеренной жизни, где не нужно было ни о чём думать, потому что всё расписано на долгие годы вперёд. Смирился, но привязался к племяннице, к Ларочке, и всё, что было в душе, отдавал ей словно родной дочери.

Они весь долгий летний вечер просидели за столом. Веселились так, будто в свою давнюю молодость вернулись. Давнюю… Неужто в старики записался, Юрий Борисыч мотнул головой. Недавно был молодым, а уж списал себя. Он хмыкнул и расхохотался, когда брат стал вспоминать Ларочкины проделки в детстве и в школьные годы. Казалось, девчонка росла, но такая шкода была – ужас! Мальчишки во дворе опасались с ней связываться, а в школе учителя жаловались на неугомонную Ларочку. А сейчас сидит за столом и глазки в пол, видите ли, она стесняется, видите ли, она повзрослела, а у самой нет-нет, бесенята в глазах мелькают. Вот уж кому-то достанется жена – не соскучишься…

Юрий Борисыч сидел за столом, от души смеялся и, как обычно, напрочь забыл про жену, которая выискивала любые предлоги, лишь бы не ходить в гости к его родственникам. С самого начала семейная жизнь не заладилась. Прошла свадьба, гости поразъехались, и жена стала избегать общения с ними, особенно не любила застолья, где выпивали, а бывало, вылетало крепкое словцо. Все смеялись, а она хмурилась, сразу бровки к переносице, губы полосочкой сжаты и цедит, что шагу не сделает в гости, пусть хоть обзовутся. И не делала, всё причины искала, лишь бы дома остаться, а то к подругам уходила, к таким же, как сама: холодным, неприступно-гордым и холёным. Не было в ней тепла. Чужой оказалась. Первые годы это тяготило Юрия. Всё не мог смириться, как же можно так жить, а потом привык. У неё своя жизнь, которую он тоже избегал, где было скучно и сухо, словно на официальном приёме, где только и приходилось с дежурной улыбкой расшаркиваться, да ручки лобызать. А у него была своя жизнь, когда он отправлялся в гости к родственникам. Пусть не такая яркая и светская, но более тёплая, где ему всегда были рады. И до сих пор не мог понять, почему они живут вместе, хотя никто и ничто не связывает. Казалось бы, муж и жена, а на деле два чужих человека под одной крышей…

Юрий засобирался домой. Долго прощались в прихожей. Всё наговориться не могли. Потом вышел на улицу. Помахал рукой племяшке Ларочке, которая стояла на балконе, его провожала, и неторопливо зашагал в сторону остановки.

На улице теплынь. Позднее время, а по тротуарам неторопливо прогуливаются люди. Старики не спешат. Останавливаются, подолгу разговаривают и снова куда-то неспешно шагают, а некоторые сидят на многочисленных скамейках. Лишь молодёжь торопится. Ну, ей положено торопиться. Годы такие, когда хочется объять необъятное, когда хочется нестись куда-то в дали дальние, хочется всю землю перевернуть и показать, глядите, мол, вот я какой! И молодёжь мчалась по улицам. Мчались в сторону центра, где вовсю полыхали разноцветные витрины и вывески, зазывая прохожих. Там кипит жизнь, там молодёжь бежит впереди времени, его обгоняя, а здесь, на лавочках, где сидят старики, время замедлило бег, стало тягучим, да и куда торопиться, если позади прожитая жизнь, а впереди всего лишь маленький отрезок времени остался. Не успеешь оглянуться, а твоё время ушло…

Юрий Борисыч вздохнул. Вроде ещё не старый, а мысли стариковские, словно долгую жизнь прожил. Да и какая долгая, если всего лет пятнадцать, а может и поменее, прошло с той поры, как в город перебрался. Служил в армии, собирался на дембель, мечтал, когда вернётся, сразу женится, а тут письмо принесли, что Алёнка выскочила замуж. Не дождалась, а почему – не захотел спрашивать, потому что гордый. Алёнка всегда писала, что скучает, всё про любовь говорила, а сама замуж вышла. И Юрий вместо того, чтобы домой вернуться и поговорить с ней, понять, что произошло, взял и уехал на край земли и мотался по стройкам и городам, по тайге и тундре, а потом в город перебрался. По улицам ходил и в каждой девчонке видел свою… нет, уже чужую Алёнку. Не выдержал. В деревню поехал. Неделю пожил и вернулся в город. А вскоре женился. Не думая, назло женился, всё доказать хотел, что счастлив будет. А стал ли счастлив – он пожал плечами…

На остановке несколько человек дожидались автобуса. Одни стояли, а другие сидели на скамье, а возле ног тяжёлые сумки и корзины – это огородники. Весь день на работе, а потом ещё торопятся на садовые участки и до позднего вечера ковыряются там. Работа найдётся, а времени как всегда не хватает. И поэтому они припоздняются. До последнего работают, а потом с полными сумками и корзинами тащатся на остановку. В автобус усядутся, не успеешь оглянуться, а они задремали и вздрагивают, когда водитель объявляет следующую остановку. И так, пока не закончится дачный сезон…

Подъехал полупустой автобус. Юрий пропустил вперёд огородников, которые неторопливо уселись на свободные места, а сам остался на задней площадке, возле последнего сиденья, в уголочек забился. Он всегда, когда ехал на автобусе, там вставал. Никому не мешает и выход близко. Юрий Борисыч прислонился к стенке, схватившись за поручень, и стал осматриваться. Огородники сидели, поклёвывая носом. Умаялись на своих участках. Другие ехали, вполголоса разговаривая. Кто-то стал возмущаться, что из-за этих корзин не пройти по автобусу, весь проход заставили. А молодёжь веселилась. Шумно говорили, тут же знакомились с девчонками, а некоторые уже и в любви успевали признаться. Автобус, как жизнь – всё рождается на глазах и проходит перед глазами…

Автобус останавливался. Одни выходили, следом поднимались другие пассажиры. Суетились возле входа, а потом каждый находил для себя место, кто-то усаживался на сиденья, а другие хватались за поручни и автобус трогался.

Юрий закрыл глаза, держась за поручень. Устал. Тяжёлый день выдался. Вымотался на работе, а потом ещё поехал через весь город на день рождения. Нет, не жалеет, что поехал. Посидели с роднёй, пообщались, вволю наговорились и повеселились, и всё это под обильную выпивку и хороший стол. Так было всегда, когда собирались у брата. Полный стол простенькой еды без всяких деликатесов, но глаза разбегаются от изобилия и столько выпивки, что пугало, как казалось, но оттуда расходились не пьяные, а именно весёлые, потому что от хозяев зависит, каким уйдёт гость. А брат и его жена Танечка всегда отличались хлебосольством, чего не было в доме у Юрия и его жены. Юрий вздохнул… Не хочешь, а всегда сравниваешь. Он взглянул в окно. Темно. Изредка мелькали освещённые витрины закрытых магазинов. Устал… Разморило после выпитого. Ещё несколько остановок и он будет дома. Сполоснётся в душе, а потом отдыхать. Время позднее, а завтра на работу…

Он нахмурился, когда в проходе начали ругаться, и кто-то стал пробиваться к выходу, толкаясь локтями, а следом ещё пассажиры заторопились. Юрий не любил суету. Хоть и пришлось помотаться по свету, многое успел повидать, но так и не привык к суете. Доберётся до работы, весь издёргается в переполненном автобусе или в трамвае, где все торопятся, все стараются обогнать время. Не успеет появиться на работе, и началась беготня до самого вечера, пока не закончится рабочий день. То авралы, то совещания или заседания, то остановка цеха или запуск новой линии, и всё бегом, и все торопятся и подгоняют друг друга. И так беспрерывно: каждый день, недели, месяцы, годы…

И однажды он заметил, что в этой непрерывно-суматошной жизни начинают стираться лица и люди, превращаясь в какие-то расплывчатые маски, перед глазами мелькают неуклюжие бесформенные фигуры, даже события стираются, тускнеют на фоне этой суматошно-хмурой жизни. Словно ластиком провели, и жизнь любого человека получается смазанной, незапоминающейся. Так, промелькнула перед глазами и всё, а оглянись и ничего из неё не вспомнишь. Всё серо, тускло и уныло, и люди такие же: суетливые и безликие, а потому и незапоминающиеся, потому что суетная и скоротечная городская жизнь со своими законами и привычками превращает людей в серые маски-лица. И торопятся по городским улицам безликие люди, забегают в магазины и автобусы, выходят и снова торопятся, растекаясь по улицам и переулкам, дробясь на ручейки, и капельками-живчиками исчезают в подъездах своих домов. Смотришь на них, а перед тобой сплошные серые и невзрачные лица-маски, которые не запомнишь, а встретишь – не узнаешь…

Юрий Борисыч ехал в автобусе и вспоминал детство. Он родился и вырос в деревне. И всегда, хотелось ему или нет, но перед глазами вставали яркие картинки из далёкого детства. Он вспоминал, как с друзьями, начиная с ранней весны, едва сходил снег, но в ложбинах ещё лежали сугробы, они брали картошку, краюшку хлеба с солью и мчались к реке. Лед только сошёл, кое-где на берегу лежали грязные льдины, вперемешку с поваленными и принесёнными течением деревьями и всяким мусором, который по весне приносило половодьем.

Они прибегали на берег и разводили костры. Пекли картошку, потом выхватывали озябшими руками и ели её, полусырую, всю чернущую, но такую вкусную… Юрий звучно сглотнул, вспоминая картошку детства. Наступал вечер, и они возвращались домой. Получали нагоняй от родителей за порванные штаны и грязную одежду, за то, что без спроса убежали на речку, где могли утонуть, где могло с ними что-нибудь случиться… Родители ругались, даже ремнём могли отходить, но потом остывали, заставляли мыться и усаживали за стол: голодных, озябших, но счастливых…

А сейчас, помотавшись по белу свету, Юрий остепенился: строгий костюм с галстуком, начищенная обувь, серьёзно-озабоченное лицо-маска, словно великую думу думает, хмурый взгляд, как на работе так и дома, тяжёлый характер словно в панцире держал его душу, не впуская никого в неё и не показывая другим свои слабости. И эта ежедневная суетливо-бегущая жизнь, в которой он должен был изображать серьёзного, довольного жизнью успешного человека. Даже на день рождения поехал и купил для племяшки чопорно-красивые красные розы, а самому в душе хотелось принести простой букет полевых цветов, какие он любил, но…

Он всегда вспоминал огромный луг с хмельным разноцветьем, что был за деревней. Бывало, бежишь по нему, а вокруг запахи: немного сладковатые, казалось, даже вкус чувствуешь, с небольшой горчинкой, и такие густые, что казалось, будто запахи можно почувствовать под руками, и тогда Юрий падал в цветы и лежал, раскинув руки, а вокруг были цветы: ромашки с клевером, льнянки и медуницы, гвоздика и васильки. И дух такой, что кругом шла голова…

Но сейчас-то он откуда?.. Юрий Борисыч вдруг вздрогнул и повернулся, непроизвольно осмотрелся, взглядом выискивая букет полевых цветов. Наверное, кто-нибудь из огородников собрал и везёт домой. И правда. Он не заметил, когда в автобус зашла женщина, держа в одной руке корзину, а в другой – букет цветов. Она сидела, отвернувшись к окну, и прижимала к себе цветы: простенькие, полевые, с терпким и немного горьковатым запахом, они напомнили далёкое время и тот огромный луг, на котором…

Юрий невольно взглянул на женщину. На плечах косынка, волосы собраны в пучок, лёгкое летнее платье, вроде бы простенько одета, но с каким-то особым вкусом, присущим только ей. Да, в ней было что-то такое, что отличало её от всех других…

Юрий нахмурился, опять взглянул на цветы, потом на женщину. И отвернулся. Странно, ему показалось, что знаком с ней. Давно знаком, ещё оттуда, из далёкого прошлого. Казалось, уже раньше видел этот небольшой поворот головы, волосы, собранные в пучок и перевязанные простенькой ленточкой, и этот нос с горбинкой, и редкие веснушки… Всё знакомо до мелочей. А может, всё же ошибся и мимолётное чувство исчезнет? Может, запах полевых цветов вернул его в далёкое детство и юность, и этот запах напомнил ему ту девчонку, из-за которой он решил не возвращаться в деревню после службы в армии. И уехал куда глаза глядят, а потом всё же вернулся в город и назло женился, а теперь вот живёт, но память то и дело возвращает его туда, где, как казалось ему, он был счастлив и несчастлив одновременно…

Задумавшись, Юрий не заметил, как женщина поднялась и направилась к выходу. Заскрипели старые рессоры. Автобус остановился. Лязгнули дверцы и распахнулись, она оглянулась и долгим взглядом посмотрела на него и едва заметная морщинка пролегла над переносицей. Она нахмурилась, словно хотела что-то сказать, но быстро спустилась по ступеням и исчезла…

– Алёнка, я заждалась тебя, – донёсся женский голос, и было видно, как она махнула рукой и скрылась за остановкой.

Юрий Борисыч вздрогнул, когда услышал её имя – Алёна. Он растерянно взглянул вслед. В темноте мелькнуло светлое платье, захлопнулись дверцы и автобус взревел, трогаясь с места. Алёнушка… Неужели правда – это была Алёнка, ради которой готов был на всё, которая любила полевые цветы, а он тайком собирал их и каждое утро оставлял на подоконнике…

А может, ошибся. Юрий мотнул головой. Неужели эта женщина и есть Алёнка, та неугомонная и шустрая девчонка, с постоянно ободранными коленками и локтями, которая не дождалась его и вышла замуж. Казалось, немного прошло времени, всего каких-нибудь пятнадцать лет, а она так изменилась, что встретившись, он не признал её. Он помнил её оттуда, из далёкого прошлого, когда его забрали в армию, а она осталась в деревне, всё письма ему писала, что скучает и ждёт, а потом вышла замуж, не дождавшись…

Ах, ни к чему лишний раз теребить прошлое, оно и так покоя не даёт. А сейчас увидел её и не мог понять, как она очутилась в городе, от которого всегда отмахивалась. Неужели она перебралась в город? Почему, что толкнуло её бросить деревню, уехать оттуда. Он смотрел вслед и не мог поверить, что из взбалмошной девчонки, какой была в далёком прошлом, Алёнка стала степенной, спокойной и слегка горделивой женщиной – как ему показалось, когда она посмотрела на него…

Доехав до своей остановки, Юрий вышел и, задумавшись, неторопливо направился домой. Супруга уехала. Отпуск. Взяла путёвку и укатила на море принимать солнечные ванны. Она уехала, а Юрий в душе радовался. Радовался тому, что сейчас вернётся и ему не придётся рассказывать, как прошёл день рождения у Ларочки. Потому что начнутся бесконечные придирки, правильно ли себя держал при чужих людях, а не многовато ли выпил со своим-то положением в обществе… А с каким положением, если он считал себя обычным человеком и не более того, но супруга всегда старалась навязать своё мнение…

Он неторопливо шагал по тротуару и радовался, что жена уехала. Сейчас вернётся, завалится на диван, будет лежать и смотреть телевизор или читать газеты, а ещё будет курить в зале, чего очень не любила его супруга и всегда по пятам ходила и каждую пылинку-соринку вытирала и подбирала за ним. Помешана на стерильной чистоте. Лучше бы детей нарожала…

Что ни говори, жена была красивой и хозяйственной, но в ней было что-то такое, немного отталкивающее… Холодная была и расчётливая, если уж правду сказать. Юрий Борисыч вздохнул. Сколько лет прожили, а она такой же осталась – чужой и неприступной. Ничуть не изменилась. Наоборот, даже холоднее стала. Словно стену перед собой поставила. Стену не только для людей, даже для него, и бывало, что он утыкался в неё и не мог пробить, не мог растопить проклятущий лёд. Она отгородилась от всех и от него – тоже…

Юрий Борисыч неторопливо шагал тёмными вечерними улицами и вспоминал эту нечаянную встречу. А кто был на остановке, чей голос донёсся из темноты, когда автобус затормозил, и она стала спускаться по ступеням? Наверное, сестра... Он помнил, что у Алёнки была старшая сестра, а вот имя позабыл… Наверное сестра перетянула Алёнкину семью в город и они живут хорошо и счастливо. Всё может быть… Наверное, Алёнка давно уж позабыла его, никогда не вспоминает. А зачем, всё уж давно быльём поросло. Для чего тревожить прошлое, если его не вернёшь. И зачем возвращать, если она счастлива. У неё была семья, когда он приезжал в деревню, когда встретились возле речки под осокорями, где всегда вечерами сидели.

Вот уж сколько лет прошло с той поры, а он чего в жизни добился? Семья есть, и хорошая работа и, как говорит жена, положение в обществе. Всё у него есть, но почему же так ноет душа? Столько лет прошло, как расстались, а до сих пор вспоминает деревенский луг в хмельном разноцветье, простенькие букетики и сладковатый запах с едва заметной горчинкой. Скорее всего, цветы напомнили ему далёкое прошлое, что потерял в нынешней жизни…

Юрий Борисыч  и раньше часто вспоминал худенькую голенастую Алёнку, больше похожую на подростка, чем на взрослую девушку. Вот она в коротеньком выцветшем платьишке, длинные волосы в пучок, перевязанные ленточкой, редкие веснушки на лице и поэтому они были милы, всегда хотелось до них дотронуться, и он тянулся и неловко касался, словно гладил. И Алёнка смеялась, а потом вспыхивала и опрометью мчалась по лугу, а он бежал вслед за ней. И радовался, и был счастлив. И всё, что их окружало, – было настоящим счастьем. Да всё, что вокруг, что было в их душах – было для них и только для них одних, и ни для кого более. Они были счастливы…

Там, на этом лугу у Юрия и вырвались первые слова этой первой любви. Сказал и запнулся. А Алёнка расплакалась. И Юрий растерялся. Только что она смеялась, а сейчас сидела среди цветов и плакала. Юрий помнил, как прижимал её к себе, а она такая худенькая, такая беззащитная уткнулась в плечо и плакала, а он не знал, что делать. Он сидел, крепко обнимая, а потом…

А потом были проводы в армию. Все сидели в автобусе, а они продолжали стоять возле него. Юрий торопился, говорил, что вернётся и они поженятся, а Алёнка молчала. Смотрела на него, всё в глаза заглядывала, словно в душу, будто пыталась что-то рассмотреть или понять – он не знал что. И кивала головой, соглашаясь с ним, прижалась крепко-крепко, а потом толкнула его к автобусу и, не дожидаясь, когда он уедет, повернулась и медленно пошла по улице.

И началась жизнь от письма и до письма. Радовался, когда приходили её коротенькие письма. Читал и перечитывал, а иногда она присылала в конверте какой-нибудь засушенный цветок. И тогда казалось, что вся казарма пропахла запахами огромного луга с хмельным разноцветьем. И частенько, когда на душе была тоска, он доставал письма, читал и опять возвращался в то далёкое прошлое, где они были счастливы. И он был счастлив, уже собирался на дембель, когда пришло письмо, а в нём коротенько сообщалось, что его Алёнка вышла замуж. Больно на душе, обидно и непонятно, почему она вышла замуж, а не дождалась его возвращения. Что случилось, пока его не было. Она же всегда писала, что скучает и ждёт его, а тут письмо… И Юрий не выдержал. Не захотел возвращаться в деревню, чтобы понять, что произошло, и укатил на край света, лишь бы заглушить эту боль, лишь бы позабыть Алёнку, выбросить все мысли из головы, калёным железом выжечь, как говорят…

И выжигал… Мотался из города в город, с одной стройки на другую, водкой глушил свою боль, девки менялись одна за другой, но никто из них не смог его остановить, ни одна не затронула сердце. Так, одноночки и не более того… Утром продерёт глаза, взглянет на девчонку, которая рядом лежит, поднимется и уходит. Не успел за дверь выйти, уже забыл про неё. И так с каждой…

А душа болела, вспоминая Алёнку. Пора бы забыть, а не получалось. И Юрий не выдержал. Взял билет и махнул в деревню, чтобы хоть одним глазом взглянуть на неё. Думал, может, увидит и поговорит с ней, тогда станет легче и снимет этот груз с души…

– Господи, наш Жорка приехал! – вскрикнула мать, когда он зашёл во двор, и кинулась к нему на шею. – Отец, что спишь? Сынок вернулся.

Взглянула на Юрия и снова прижалась. Крепко обняла, расплакалась.

– Ну вот, распустила слёзы в три ручья, – забубнил отец, появляясь на крыльце, и стал неторопливо спускаться. – Ну, здравствуй, сын!

И как был босиком, прошлёпал по двору, взялся за плечи, всмотрелся в лицо, а потом обнял, похлопывая по спине.

– Возмужал, возмужал, – сказал он и взглянул на мать. – Видишь, что армия с ним сделала? Да на жизнь посмотрел, узнал, почём фунт лиха. Глянь на руки. Кирза!

И схватив Юркину руку, рядом раскрыл свою ладонь, сравнивая.

– Да у тебя уж не кирза, отец, – махнула рукой мать. – Подошва от сапога, а не голенище.

И засмеялась. Радостно. Радовалась, что сын наконец-то домой вернулся. А потом потянула его за собой.

– Не стой на пороге, не стой, – заторопилась она. – Заждались тебя. Все глазоньки проглядели, все жданки съели, а тебя нет и нет. Где ж тебя носило, сынок?

Сказала, а сама старалась в глаза заглянуть и всё норовила прижаться. Соскучилась.

Хорошо-то как! Юрий стоял посреди горницы, осматриваясь. Казалось, ничего не изменилось с тех пор, как ушёл в армию, а потом ещё несколько лет мотался по стране, а вернулся и такое чувство, словно никуда не уезжал. Всё как и прежде, всё на своих местах, лишь дом стал поменьше что ли… И низкий потолок давит, того и гляди, головой зацепишься. На столе старые журналы и стопочка газет – это отец читает. Присядет возле окна и начинает вслух читать, а потом окликает мать, снова повторяет. В углу трюмо между окнами, зеркало потускневшее. Рядом на комоде телевизор стоит. Включали по вечерам, и хватит, а вот радио частенько слушали. Мать любила. Включит, найдёт какой-нибудь спектакль и слушает, а бывало, плакала. Смахнёт слезинки исподтишка, чтобы никто не заметил, и снова застыла, не шевельнётся, пока передача не закончится…

– Ну чего примолк, сынок? – раздался голос матери. – Отец, за стол садитесь! Не ждали, не гадали, что приедешь, так уж не обессудь, сынок, чем богаты, тем и рады.

И опять закружилась на кухоньке, снова захлопотала, а сама нет-нет, но мимоходом погладит его по вихрам, а то прижмёт голову к себе и чмокнет в маковку, как в детстве бывало.

– Не сиди сиднем, – кивнул отец на полную рюмку. – Поднимай. Мать, что стоишь? Ну-ка рюмашку взяла! – и, дождавшись, когда они подняли рюмки, сказал: – Ну, Жорка, за приезд! Уж не чаяли, что появишься. Уехал и как в воду канул. Хотел уж на розыски подавать, да мать сдерживала. Не верила, что с тобой что-нибудь случилось. Сердце матери – вещун.

Сказал и выпил. Мотнул головой и невзначай вытер глаза. Может, самогонка крепкая, а может…

И мать пригубила. Замотала головой, сморщилась, прикрывая рот ладошкой, а потом отчаянно махнула рукой и опрокинула рюмку.

– Эх, провались земля и небо, мы на кочках проживём! – сказала она. – За тебя, сынок! Уж как мы рады, что вернулся…

И отвернулась, а потом поднялась и опять захлопотала возле плиты.

– Давай-ка, сынок, ещё по одной опрокинем, – потянулся отец с бутылкой, налил и поднял рюмку. – Успеешь закусить. Вон сколько мать наставила запасов. На неделю хватит. Пей!

И снова выпил, затряс головой, шумно выдохнул и опять передёрнулся.

И правда, на столе чего только не было. У матери всегда так: тарелки и тарелочки, блюдца, пиалки, а в них картошка в мундирах, огурцы и помидоры, сало отменное, так только мать могла солить, грибочки всякие, с десяток варёных яиц, пучки лука на столе и краснеет редиска, немного колбасы – это видать в магазин завозили, и крупный лук, разрезанный на четвертинки – так любил отец. На столе было всё и даже больше, всё, чего всегда не хватало Юрию в жизни…

Вскоре мать ушла, сказала, что нужно заняться по хозяйству. Они продолжали сидеть за столом. Отец изредка наливал в рюмки. Выпивали. И опять разговаривали. Обо всём говорили. Вспоминали Юркино детство, отец рассказывал про свою молодость и сравнивал эту жизнь с прошлой, а Юрий сидел, прислонившись к стене и слушал его да изредка отвечал на вопросы. Хорошо было на душе, покойно. Домой вернулся, где его столько лет ждали. Он тянулся к тарелкам, что-то брал с них и всё никак не мог наесться. Что ни говори, а дома и сухарь сладок, и простая карамелька шоколадкой кажется.

Слушал отца, поглядывал в окно, за которым изредка проходили соседи, ещё реже проезжали машины или тарахтели мотоциклы. С криками пробежала ребятня. Наверное, на речку помчались. А там, на другой стороне улицы, возле дома сидел дед Шкворень, как его прозвали в деревне. Сколько лет прошло, а он всё такой же, ничуть не изменился. Лето на дворе, а он в тёплом пальто, на голове шапка, очки с толстыми стёклами на носу, в вороте расстёгнутого пальто видна рубаха, штаны заправлены в носки, а сам в галошах. Сидит, опёршись на кривую клюку, и думает о чём-то, а может, дремлет…

Давно уж мать вернулась, а они всё сидели, всё наговориться не могли. В горницу перебрались. Юрий на диване пристроился, а отец за стол, поближе к окну. Сидел, теребил журнал в руках, а сам посматривал на сына и говорил. Казалось, разговоры ни о чём, так, с пятого на десятое прыгали, но в то же время успевали обо всём поговорить. Мать принялась рассказывать про деревенскую жизнь. Кто умер, кто родился, а тот женился, а этот, дурень, разошёлся, а баба у него – золото, а он умотал к какой-то шалаве и решил, что жизнь мёдом будет казаться. А у Кольки с Танькой уж трое ребятишек бегают, а у Верки, соседки нашей, старшего пацана в армию забрали, а сама Верка ещё одного мальчишку родила, уж семеро по лавкам, а они остановиться не могут. Видать, за всю деревню стараются. Обо всём говорили, а вот про Алёнку ни слова не было сказано. Юрий сидел, всё ждал, а потом не выдержал и ткнул в окошко.

– А где Алёнка Рощина? – так, словно невзначай сказал он и увидел, как мать запнулась. – Замуж выскочила и уехала? Как она живёт?

– Почему – уехала? – пожала плечиками мать. – В деревне живёт. Помнишь, Нюрка Килявая жила на отшибе, неподалёку от осокорей? Ну, вы ещё за яблоками лазили к ней. Вот Алёнка с мужем купили этот дом. Там они живут, а как живут – не ведаю. Чужая семья – потёмки. И ты не суйся к Алёнке. Не вздумай ворошить прошлое. Ты уедешь, а ей здесь жить. У них какая-никакая, но семья. Не лезь!

И она погрозила пальцем.

Юрий посмотрел в окно. Задумался. Потом поднялся и направился к выходу.

– Ты куда, сынок? – спросила мать. – Куда собрался?

– Пройдусь по деревне, – сказал Юрий. – На луг схожу. Посижу немного. По ночам запах снился.

И вышел, захлопнув дверь.

– Не задерживайся, – запоздало крикнула мать. – Я баньку затопила. Попаришься с дороги.

Юрий вышел. Остановился на крылечке. Закурил, оглядывая двор. Возле калитки, что вела в огород, возле будки лежала лохматая псина. Подняла голову, когда он появился, недовольно рыкнула, показывая, что она отвечает за порядок и охрану, потом лениво вильнула хвостом с прицепившимися репьями, и снова положила голову между лап. Жарко. Лень гавкать.

Вдоль забора высокие поленницы. Лето на дворе, а отец уж вовсю готовится к зиме. Так было принято. Бельё полощется на ветру. Видать, мать стирку затевала. На штакетинах посверкивают боками банки, белым пятном мелькнул бидончик, а возле бани, на покосившемся заборе целый ряд модельной обуви. Какой только тут нет! И кирзовые сапоги, и резиновые, галоши любого размера, драные красные кеды, невесть откуда взявшиеся, а там голубенькие тапки виднеются, кирзовые опорки в разные стороны глядят. Обувь на любой вкус и цвет…

Юрий вздохнул. Господи, как хорошо! Всё родное, до мелочей знакомое, чего не хватало там, в его скитаниях, в его бегстве от себя самого. А теперь приехал, и насмотреться не может. За эти годы, пока его не было, батя подлатал сарай. Дверь новую навесил, а на крыше свежие заплаты из шифера. Год-два пройдёт и они потемнеют. На меже небольшая копёнка сена. Видать этого года, не поблёкла ещё трава, не прижало копёнку к земле. Юрий не забыл, как мотался с отцом на сенокос. Кожа да кости оставались, пока сено готовили. Отец ни на минуту не присаживался и ему с матерью не давал продыху. А потом за сараем омёт ставили. Даже не омёт, а омётище. Соседи приходили, помогали. А потом они ходили к соседям. Так было принято в деревне…

Он вышел на улицу и неторопливо направился по тропке, не забывая посматривать по сторонам. Господи, как же тут хорошо! Казалось, каждая мелочь, каждый камушек знаком. Немного постаревшие дома, возле некоторых сидят старики, одни разговаривают, перекликаются, а другие пригрелись на солнце и дремлют. Неподалёку заскрипел журавль, звякнула цепь и какой-то мальчишка, проливая воду, принялся пить через край ведра, а потом утёрся рукавом рубашки и с криком помчался в проулок. Видать в войнушку играют. А там берёзовый колок виднеется. Частенько ходили туда гулять, а то и просто посидеть. Хорошо в нём, зелено и светло, а за речкой виднеются поля. Одни тёмные, а другие волнами ходят. Вон бурун появился и тут же исчез – это ветер балуется. Господи, как же хорошо! Юрий вздохнул, завертел головой, потом скинул туфли, стащил носки и помчался по узкой тропке, шлёпая босыми ногами. Бежал, словно в далёком детстве, с протяжным криком, а ветер трепал шевелюру и полоскал расстёгнутую рубаху, потом раскинул руки и замахал, словно крыльями, будто хотел взлететь в это бездонное ярко-синее небо, а на душе была радость и восторг…

…Юрий сидел на диване. Включил телевизор. Шла какая-то передача. Он курил, смотрел передачу, а мысли были далеко. Он был в прошлом, был в деревне…

Он остановился на краю огромного луга. Нет, не огромного, это в те времена он казался необъятным, а сейчас, то ли сам повзрослел, то ли луг превратился в лужок…

Юрий стоял, а вокруг него было хмельное разноцветье. Он скинул рубашку и упал в густую траву, раскинув руки. Лежал и улыбался. У каждого человека есть своё любимое место, река ли, опушка леса, а может простая скамья в заросшем парке, которые манят к себе, которые снятся ночами и куда хочется вернуться вновь и вновь, хотя бы в снах или воспоминаниях. Юрий лежал, раскинув руки, а вокруг были цветы, и дух такой, что кругом шла голова. Это был терпкий запах земли и сладковатый цветов. Запах, который все годы преследовал его – во сне и наяву. Казалось, он вернулся в далёкие годы, на этот самый луг, а рядом была она – Алёнка...

Юрий поднялся. Собрал букетик цветов, осмотрелся, и направился по тропинке к речке. Возле осокорей старая скамейка. Гляди ж ты, сохранилась! Сюда прибегали они с Алёнкой. Сидели вечерами, мечтали. А сейчас, наверное, кто-нибудь другой приходит и просиживает до глубокой ночи, тоже о будущем мечтает. Всё может быть…

…Юрий вздохнул, вспоминая Алёнку, и поднялся с дивана. Закурил. Взял пепельницу и снова уселся. По телевизору показывали футбол. В другое время не отрывался бы от экрана, а сейчас встреча с той женщиной в автобусе всколыхнула прошлое, опять заставила заглянуть внутрь, в свою душу, вспомнить былые времена…

…Он сидел на скамейке под осокорями, а на душе была грусть. Как бы ни ругал себя, как бы ни мотался по белу свету, но верно говорят, что от себя не убежишь, и хочешь ты этого или нет, но воспоминания останутся с тобой до конца дней. Он вздохнул, потеребив собранный букетик, и улыбнулся, заметив вдруг два небольших сердечка, словно наложенных друг на друга и пронзённых стрелой. Это он когда-то вырезал их перочинным ножом на скамейке и сказал, что отныне и на века они будут вместе…

Будут, но не стали…

Он сидел, смотрел на реку, на тёмные воды возле берега, а на стремнине она сверкала, бликами ослепляла и шумела на далёком перекате. Воробьи над головой устроили гвалт. Разгалделись, расшумелись, того и гляди раздерутся. И тут же смолкли, когда над ними раздалось карканье вороны. Испугались. Со стороны деревни донёсся голос петуха, звонкий, протяжный, и тут же ему принялись вторить другие петухи, стараясь обогнать друг друга и погромче прокукарекать. Вдоль речки, по узкой тропке неторопливо пробежала небольшая собачонка. Приостановилась, взглянула на Юрия, дружелюбно вильнула хвостом, наверное, ожидала гостинец и, не дождавшись, засеменила дальше. Послышались лёгкие шаги. Кто-то остановился за спиной, словно не решаясь подойти. Хрустнула ветка под ногой и опять тишина. Юрий нахмурился. Недовольно сдвинул брови – его оторвали от воспоминаний. Повернулся, думая, что сзади какой-нибудь мальчишка, но перед ним была Алёнка, в наброшенной на плечи кофте, в линялом платье и галошах на босу ногу, а в руках ведро. Она стояла, смотрела на Юрия и молчала. И Юрий молчал, растерялся, не зная, что делать. Опешил, когда увидел Алёнку. Не думал, что её встретит.

– Юрка… – запнувшись, сказала Алёнка и поставила ведро на землю. – Ты приехал? А я телёнка поила.

И кивнула в сторону низинки, где к колышку был привязан рыжевато-белый телёнок.

– Да, сегодня приехал, – тоже запнувшись, сказал Юрий. – Не ожидала, что на нашу скамейку приду? А я сижу, и насмотреться не могу…

И обвёл рукой, показывая на речку и далёкие поля.

– Мне сказали, что ты вернулся, – она опустила голову, не отвечая на вопрос, и замолчала, затеребила уголок платка, наброшенного на плечи.

Юрий взглянул на неё – дыхание перехватило. Столько лет мечтал увидеть Алёнку, и столько же лет была обида на неё. А сейчас стоит перед ним вроде прежняя Алёнка, такая же худенькая и голенастая, даже хвост на голове ленточкой перевязан, но что-то изменилось. Юрий долго смотрел на неё и молчал, всё пытался понять, а потом заметил, что нет той улыбки, не слышно того смеха и не видно радости, и взгляд другой, словно чего-то боится. Потускнела она, погасла что ли... Чужой женой стала.

– Как живёшь, Алёнка? – спросил Юрий.

– Нормально, – она пожала плечами. – Замуж вышла. Живём. А ты как, Юра?

– Я знаю, что вышла, – нахмурился Юрий. – Я тоже нормально живу. По стройкам помотался, а теперь, думаю, нужно остепениться…

– Как твоя семья? – неожиданно спросила Алёнка. – Хорошо живёте?

– Я не женат, – задумавшись, сказал Юрий. – Видать, не встретил такую, как ты. А твой муж, наверное, не нарадуется, что женился…

Алёнка быстро посмотрела на него и опять взгляд в землю.

Разговор не получался. Так, обрывочные фразы и всё. Юрий мечтал, когда они встретятся, за все годы он выговорится, обо всём её расспросит, что произошло – тоже. Но вот Алёнка стоит перед ним, а ему и сказать нечего. Ушли слова, исчезли, лишь непонятный осадок появился на душе. Ведь на месте прежней Алёнки стояла чужая женщина, и он сам стал другим, далеко не тем, каким был в юности. Забрать её и уехать, а вот получится ли наладить жизнь да и нужно ли это делать – Юрий не знал. Он вздохнул. Посмотрел на Алёнку – всё же в ней было что-то такое, от чего дыхание перехватывало и сердце щемило. Красивая она, но давно стала чужой. Да, чужой женой...

Юрий поднялся. Цветы, что лежали на коленях, упали, но он не стал поднимать этот простенький букетик. Он валялся на земле, а когда-то, давным-давно, как казалось Юрию, он мчался утром на луг, собирал цветы и старался незаметно положить на подоконник, но Алёнка всё равно знала, что это он приносит, и по вечерам, когда они встречались, она улыбалась ему и редкие веснушки разбегались по лицу, и Юрию так и хотелось протянуть руку и дотронуться до них. А теперь до них дотрагивается другой и цветы ей приносит – этот другой. Юрий долго смотрел на неё, а потом медленно направился по тропинке. Следом пошла Алёнка, словно невзначай подхватив с земли букетик.

– Юра, подожди, что сказать хочу… – запнувшись, попросила она.

Юрий остановился. Она стояла и смотрела на него, а взгляд, словно из прошлого: чистый, ясный и трогательный, а поэтому всегда желанный.

– Понимаешь, Юра, я… мне же сказали, что… – она запиналась на каждом слове, наверное, не знала, как объяснить, и снова дотронулась до него. – Я же…

– А что понимать? И так всё ясно, – сказал он и кивнул на дом, стоявший на отшибе. – Тебя ждут, – а потом не выдержал, приостановился и оглянулся. – Знаешь, Алёнка, если бы дождалась, мне кажется, у нас была бы другая жизнь, а сейчас ничего не исправишь. Да и нужно ли это? – и опять кивнул в сторону дома. – Иди…

– Юр, а ты помнишь, как мы… – сказала вслед Алёнка.

– А нужно ли помнить? – не оборачиваясь, перебил он.

И развернувшись, сошёл с тропинки и напрямую направился к деревне, а у самого на душе груз неподъёмный, тяжесть. Приехал, чтобы сбросить этот груз, но оказалось, что он ещё тяжелее стал. Юрий понимал, о чём она хотела сказать. По движению руки, как она дотронулась, по её взгляду можно было понять, что она в душе продолжала его любить, а он взял и оттолкнул её, хотя сам… Потому что она стала чужой женой. А кто виноват? Никто не знает – знает жизнь…

Спустя неделю Юрий уехал. В город вернулся. И вскоре женился. Назло, чтобы всем доказать, а ей особенно, а может себе, что будет счастлив…

Сколько лет прошло с той поры, но память то и дело возвращает его туда, где, как казалось, он был по-настоящему счастлив. Ведь многого в жизни достиг, но почему же так ноет душа? Столько лет прошло с той поры, как расстались, а до сих пор вспоминает деревенский луг, сладковатый, с едва заметной горчинкой запах – хмельное счастье луговых цветов.

Не уберёг самое ценное, что у него было. Потерял. И стал ли счастлив за эти годы? Он не знал…

 

 

Светлый день

 

Дороги в колдобинах, по обочинам лебеда и крапива. Кое-где побеги ивняка. Заброшены здешние края, забыты жители. С десяток дворов в деревне, но и те скоро опустеют. Вот отнесут на погост последних стариков, и наступит раздолье для сорняков да кустарников. Заполонят округу, затянут паутиной-порослью и деревушка исчезнет. Холмики да старый погост с крестами напомнят прохожему, что в этом месте люди жили…

– Грунь, а Грунь, – позвал старик, укрытый лоскутным одеялом. – Включи тарелку. Сводку послушаю.

– Ополоумел, старый, – бабка Груня, опираясь на старенькую клюку, подошла и присела на табуретку. – Какая сводка, ежели давно тарелки нет?

– Видать, приснилась, – прошамкал старик, рукой провёл по лицу и взглянул из-под кустистых бровей. – Кто-нить заходил?

– Лекарка заезжала. Кучу пузырьков и таблеток привезла. Хотела тебя послушать, но я не разрешила будить. Она вздумала в больницу увезти тебя. Велела бельишко собрать. Сказала, в следующий раз заберёт. Глядишь, поправишься. Архип Сифилитик заглянул, но я не пустила, – сложив руки на коленях, сказала старуха. – Он обещал вечером зайти, баламут этакий.

– Гони его в шею, – булькнул дед Корней. – Покоя нет...

– Сам выгонишь, – перебивая, сказала бабка Груня. – Твой дружочек.

– Нутро горит, – старик показал на грудь. – Вот туточки. Помру я, Грунь.

Взглянув поблёкшими глазами, баба Груша задумалась, потом проворчала:

– Не болтай, Корнейка, – она посмотрела на худое лицо старика. – Всех отнесут на погост, когда время подойдёт. Никто ещё не задержался на этом свете больше, чем ему положено. Чуток погоди, отвар налью.

Баба Груша вышла из горницы, загремела посудой и появилась, держа старую кружку. Пришёптывая, она придержала голову старика и поднесла отвар.

– Пей, Корнеюшка, – сказала она. – Свежий заварила. Глони маленько, полегчает.

Старик закашлялся. Тонкая коричневатая струйка потекла по щеке.

– Всё, больше не влезает, – он нащупал полотенчик, вытер лицо. – Видать, лишку глотнул. Оставь. Потом допью. Батяня приснился. Будто сено возили с ним. Стог сметали. Батя подавал навильником, а я утаптывал. А маманька внизу ругалася, что могу под вилы попасть.

– Значит, трава уродится – это хорошо, – прошамкала старуха. – Правда, некого кормить. Скотинку продали. Вон, Клавка Лещиха козу отводит за огороды, а весенняя травка махонькая, сочная, вечером молочка надоит и разносит по дворам. Куда одной-то столько выпить? Нам кружечку принесла. Вкусно – страсть! – бабка Груня причмокнула. – Я чаёк разбелила и с хлебушком повечеряла.

Бабка Груша замолчала. Опёршись на клюку, она сидела, о чём-то думала, качала головой, взглядывала на старика и опять задумывалась. Изредка проводила сухонькой ладошкой по морщинистому лицу, поправляла седую прядь волос, разглаживала складки на залатанной юбке и опять – думы, думы, думы…

Пёстрая кошка запрыгнула на кровать. Потёрлась башкой об руку старика, прижалась к нему и замурчала: громко и протяжно.

Прикрытый одеялом, дед Корней лежал, в груди побулькивало, когда старался вдохнуть поглубже, но получалось мелко и редко. Старик приподнимал руку, смотрел и не узнавал её. Казалось, недавно дрова готовил, возился по хозяйству, а потом расхворался, и сейчас была не рука, а сухая палка, обтянутая кожей. Ушла силушка-то, ушла. Скоро и сам уйдёт. Не зря батя с мамакой приснились. Наверное, зовут…

– Дед, уснул, штоль? – похлопала по одеялу баба Груня. – Что-то притих…

– Нет, – завозился старик. – Смотрю, ты сидишь и не шевельнёшься. Посчитал, ты задремала. Я належался, аж бока болят. До весны дожили. Наверное, хорошо на дворе. Весна, тепло…

Старуха махнула рукой.

– На улице хорошо. Давеча к Борзунихе бегала, гляжу, деревца листочки вовсю пустили. Страсть, какой дух!

– Груш, а ты сообщила нашим, что я помираю? – дед Корней заёрзал на койке. – Приедут, аль как? Ну, попрощаться…

– Опять за своё взялся – помру да помру, – ответила старуха. – Зимой отправляла письмишко, когда расхворался, до сей поры молчат. Наверное, сгинуло в дороге. Шутка ли, до них тыщу вёрст, может поболе. Недолго и затеряться.

– Нет, Грунь, не приедут, – мотнул головой старик. – Далёко добираться. Умотали на край земли и живут, в ус не дуют. Много они бывали в деревне? Три весточки прислали и два разочка приезжали, недельку отлёживались, а больше ни ногой сюда. Заняты! Слышь, а кому избу оставишь?

Бабка Груня нахмурилась. Сидела, постукивая клюкой по щелястому полу, смотрела в оконце, за которым вовсю зеленели кусты, окинула взглядом старую избу и махнула рукой:

– Да никому изба не нужна, – сказала она. – Вон в деревне, кто-нить отдаст богу душу, отвезли на погост, заколотили избу и стоит она, покуда не рассыпется, пока на дрова не растащат, ежли зима суровая. Много сюда вернулись из городов-то? Да ни один не появился. Отвыкли от нашенской жизни, далёко от землицы ушли.

– Грунь, домовину приготовили? – забулькал дед Корней. – Долго не держи меня в избе – спорчусь, завоняю. Сразу отнесите на погост, сразу.

– Тьфу, чертяка болтливый, – бабка Груня поджала губы и перекрестилась. – Типун тебе на язык! Завоняет… Ишь, какой выискался! Да чему вонять-то – кожа да кости остались. Ты бы поел, Корней…

– Не хочу, – старик заелозил по одеялу.

– А я щи из молодой крапивки сготовлю, – сказала старуха. – Страсть, какие вкусные! Сметанки нет, но молочком забелю. У Клавки Лещихи возьму. Похлебаешь.

– Ладно, похлебаю, – прошамкал дед Корней и надолго закашлялся. – Всё плохо, всё…

– Что – плохо? – не поняла бабка Груня. – Что городишь, старый?

Старик молчал, прикрыв глаза, потом сказал:

– Плохо, ребятки не приедут. На внука бы взглянуть. Наверное, большенький стал.

Задумавшись, бабка Груня шевелила губами, что-то шептала и покачала головой.

– Дед, – она стала загибать скрюченные пальцы, – неужто у трех сыновей всего один малец родился? Сколько нашему младшенькому, Витяньке? О, ты не помнишь! Почитай, за тридцать перевалило. А старший, Валерка, поболее всех прожил. Получается, у каждого сынка есть детишки, а может и внучатки бегают.

– Видать, забыл, – булькнул старик. – Фотография-то одна. Другие не присылали. Вот и получается, внук один, а про остальных и слыхом не слыхивали. Ладно, когда Валерка уехал на заработки, других переманил. В одном городе живут – скучковались. А сюда не приезжают… Может, заняты, может далеко – не ведаю.

– В каком городе? – бабка Груня махнула рукой. – Они на краю земли в посёлке живут, у чёрта на куличках. Господи, прости мою душу грешную! Занесло, где Макар телят не пас. Вот тебе и длинный рупь! Сказывали, там люди возле моря живут, а ездиют отдыхать на другое море. Зачем – не понимаю, будто своей воды мало. Вот и хмыздают с моря на море, и получается, что времени не хватает, чтобы до нас добраться. Поэтому носа не кажут. Ну ничего, ничего… Когда-нить образумятся и навестят.

Старик вскинулся, и зашарил рукой по одеялу.

– Грунь, дай-ка отвару испить. Душа не на месте, поджилочки трясутся.

Баба Груня засуетилась. Схватила ковшичек, налила отвара, наклонилась над стариком и, пришёптывая, стала поить. Потом забрякала пузырьками на комоде, накапала капли и заставила старика выпить.

Дед Корней поморщился, поворочал языком и опять шевельнул рукой.

– Полегчало? – спросила старуха. – Может, поешь?

– Не хочу, – сказал дед.

Заскрипела дверь. В избу ввалился крепкий сутуловатый старик. Сбросив галоши, он снял замурзанную фуражку и протянул пакет.

– Накось, Грушка, рыбку, – прогудел он, подошёл к кровати и уселся на расшатанную табуретку. – Здорово, Корней! Свеженьких линьков принёс. Пусть бабка заварит юшку. Дюже полезна для организма, – и прихлопнул по коленям заскорузлыми ладонями. – Скажи мне, друг ситный, почему я такой здоровый? Ни одна хвороба не берёт. Не знаешь? А я скажу… Лучок с чесночком да рыбки побольше – вот и здоровье будет. А ты вредный, ехидный и желчью харкаешь, поэтому все болячки собрал. Понял, старый хрыч?

– Ты, Сифилитик, каким был трепачом, таким остался, – прошамкал старик и заелозил на койке – всё же обрадовался, что сосед зашёл проведать, но привычно заворчал: – Марш из моей избы, покуда оглоблю не испробовал!

– О, ругается, шельмец, значит, будет жить, – дед Архип шлёпнул свёрнутой фуражкой по ладони. – Подыму тебя на ноги, подыму! Ну, а ежели не поставлю, рядом улягусь. Пущай вместе закапывают на мазарках. Так и знай, друг ситный!

– Уйди с глаз моих, ирод! – забеспокоился старик. – Всю жизнь плешь проедал. Угораздило на фронте встретиться – там житья не давал, в деревню вернулись, ни одного дня спокойно не пожил, а теперь ещё на тот свет со мной собрался. Грунька, выгони Сифилитика. Марш отселева, ирод!

– Грушка, – хохотнул дед Архип, – лучше налей по стопарику! Мы за завтрашний праздник выпьем.

Старуха выглянула из кухоньки и намахнулась на соседа грязной тряпкой.

– Я тебе дам – стопарик! – Она нахмурилась: – Ты, Архипка, башкой думай, что городишь. Корней хворает, а ты – выпьем! Что за праздник? – Старуха подошла к календарю, оторвала несколько листочков и охнула: – И взаправду, праздник. Корнейка, завтра же День Победы. Твой день, старый, твой!

– Вот говорю, что нужно выпить, – прогудел дед Архип. – Помнишь, как вернулись? Шли по деревне – медали сверкают, а девки стреляют глазками, стреляют. А не забыл, как после войны всей деревней отмечали? О, как гуляли! Да, были времена… Столы расставим в осиннике, хозяюшки хлопочут, запасы приносят, на столы расставляют, а потом садились, и начинался праздник. Да, были времена… – и старик задумался.

– Разве такое забывается, – неожиданно рассыпалась смешком баба Груня. – Помню, как девки от тебя шарахались. Ни одна не хотела с тобой гулять. Вот уж привёз подарочек с войны, Сифилитик!

Дёрнув себя за клочкастую бороду, дед Архип хохотнул.

– Эть, припаяли прозвище на всю жизнюшку! – опять хлопнул по колену. – С финской войны дома не был. Вернулся, организм не выдержал. Весь покрылся чиряками, весь! По улице вышагиваю, вся грудь в орденах, а от меня, как от прокажённого шарахались.  Всё, сифилис привёз! А потом не то, что выйти, сидеть не мог. Одёжку натяну, а снять не получается – прилипла. Батя глядел на меня, а потом раскусил, отчего чиряки повыскакивали. Поставил настойку из яичек с мёдом да молочком. Когда выспела, вечерком привёл меня на конный двор, одежонку содрал, раскопал конский навоз, который горел, и велел ложиться. Я в яму улёгся, он засыпал меня, только лицо из дерьма торчало. Сказал, чтобы до утра лежал и не двигался, сам пошёл баню готовить. Вся деревня сбежалась, чтобы на меня поглазеть. И Корнейка, мой друг ситный, стоял и посмеивался. А я лежал и чуял, как по телу букашки и червяки ползали. Щикотно, а шевельнуться нельзя! Ох, кое-как дотерпел до утра. Батьку дождался, он разгрёб навоз и я, как был голышом, так и сиганул по деревне. Утро, все на работу идут, бабки возле домов сидят, а я, жердина двухметровая, нагишом несусь. Вся деревня в лёжку лежала! Да были времена… – старик замолчал, потом опять в который раз принялся рассказывать. – Ох, как батя веником парил – страх! Отольёт холодной водой, в чувство приведёт, плеснёт на каменку и снова за веник берётся. В общем, я на карачках оттуда выполз. А батянька холстину обвязал на поясе и заставил стоять голышом на солнце, чтобы раны покрылись коркой. О, друг ситный, легче в атаку сходить, чем такие мучения принимать! Едва вечер наступил, он заставил выпить стакан самогонки, привёл на конный двор и снова меня закопал. А утром в баню. И так три дня гонял. Потом достал эту настойку, и заставил пить. Вонючая, зараза! Недели не прошло, я стал поправляться. Новые чиряки не вылазили, раны затягивались и я ожил. С той поры ни разу к лекарям не обращался. Едва начинаю хворать, делаю настойку из яичек с молочком, как батя научил, и принимаю. Все болезни, как рукой снимает. Вот, о чём говорю, Корней, что тебе надо настойку попить. Мёртвого на ноги поднимет, а тебя и подавно. Я утречком принесу. Настоялася. Солью, себе оставлю, тебе притащу и начнёшь принимать. Слово даю, ещё побегаешь, друг ситный! – дед Архип шлёпнул ладонью по колену и поднялся. – Всё, пора домой – вечереет. А ты, Грунь, юшку приготовь из линьков. От неё нутро заработает. На себе проверял. Ну, Корней, до завтрева! Утречком заскочу, праздник отметим. А ты, бабка, не ругайся, – он оглянулся. – Забыл спросить… Ваши пишут? Ага, понятно… Вот и мои разгильдяи помалкивают. Значит, нормально живут. А ежели плохо, давно бы примчались. Ну ладно, пойду, – и, наклоняясь, чтобы не удариться лбом, вышел.

На улице смерклось. Баба Груня зашла в горницу. Старик лежал, укрытый одеялом. Изредка заходился в кашле и начинал елозить рукой по одеялке, словно хотел скинуть, чтобы вздохнуть глубоко и спокойно.

– Корней, просыпайся, – затормошила старуха. – Ушицей покормлю тебя.

– А? – дед Корней встрепенулся.

– Ушицу похлебай, – баба Груня присела на табуретку, зачерпнула и осторожно поднесла ложку. – Кушай. Вкусная юшка, сладкая. Хотела щи сварить с крапивкой, но Сифилитик велел ушицу сделать. Рыбка полезная для нутра. Размяла её, чтобы легче глоталось. Хлебай…

Старик давился ушицей, затяжно кашлял, подолгу жевал беззубыми дёснами юшку, острый кадык дёргался и опять открывал рот, словно птенец. Баба Груня зачерпывала, понемногу вливала в рот наваристую уху и шептала, посматривая, как дед кушал.

– Вот и, слава Богу, наелся, – сказала она, заметив, что старик плотно сжал губы. – Вкусная ушица? Я тоже похлебала. Чуток осталось. Позавтракаешь.

– Вкусно, – булькнул дед Корней. – Внутрях затеплело.

– Значит, поправишься и будем жить, – закивала головой баба Груня. – Глянь, сколько выхлебал – ложек десять, не менее. Архипка же обещал, что поставит тебя на ноги. Ежели Сифилитик сказал, значит так и будет. Настырный – страсть!

Поднявшись, она поправила подушку, старенькое одеяло, чтобы дед не замёрз. Прошаркала на кухоньку. Погремела посудой. Взглянула на ходики. Протяжно зевнула и мелко перекрестила рот. Налила немного отвара, и вернулась в горницу. Опять присела на табуретку, посмотрела на старика и чуть приподняла голову.

– На, глотни. Немного поспишь. А утречком Архипка придёт. Искупаем тебя. Пиджачок с медалями достану, рубаху чистую. Посидим, праздник отметим. Так и быть, налью по рюмочке и сама опрокину с вами.

Старик забеспокоился.

– Дай! – зашамкал он и задвигал рукой. – Дай пиджак.

– Эть, неугомонный, – заворчала баба Груня. – Спи! Завтра вытащу, завтра. О-хо-хо, глазоньки слипаются. Что-то умаялась.

– Дай! – затревожился старик и стал тянуть одеяло.

Баба Груша поднялась, задёрнула занавески на окнах – сразу в горнице потемнело, подошла к кровати и зашуршала, снимая покрывало.

– Спи, старый, – она заворчала. – Ночь на дворе. Никуда твой пиджак не денется. Спи, сказала… – заскрипели пружины, и наступила тишина.

Светало, старик заметался, стараясь сбросить одеяло.

– Дай… – забулькал он и закашлялся. – Грунь, Грунька…

Позёвывая, баба Груня приподнялась, прислушалась к тишине, перекрестилась и, укрывшись одеяльцем, вскоре засопела.

…Едва взошло солнце, донеслись тяжёлые шаги. Распахнулась дверь, в избу ввалился дед Архип, с подстриженной ровной бородой, в рубахе, брюки заправлены в сапоги, и в пиджаке – сплошь в наградах.

– Корней Петрович, Аграфена Васильевна, с праздником! – забасил он, держа банку с белёсой жидкостью и бутылку. – С Победой, солдат! Ну-ка, поднимайся. Сейчас наши фронтовые выпьем. Что притихли? – он направился в горницу.

Дед Корней лежал на кровати, на груди пиджак, на котором были потемневшие от времени медали. Рядом сидела баба Груня и неслышно плакала, вытирая слёзы платком.

– Корней, как же так, неужто не дождался меня? – банка выскользнула и грохнулась на щелястый пол, резко запахло лечебной настойкой, дед Архип резко дёрнул себя за бороду и присел на табуретку. – Я пообещал, что поставлю на ноги, а ты взял и помер…

– Когда же покой будет? С грехом пополам задремал, а его принесло – чертяку безрукого, – дёрнувшись, пробулькал старый Корней. – Грушка, гони этого охламона. Ишь, чего удумал – помер. Всю жизнюшку ждёшь, чтобы меня первым снесли…

– А я же взаправду решил, что ты того… Бабка плачет, а ты лежишь и не шевелишься, только нос из подушки торчит, а оказалось – дрыхнешь, зараза такая… Значит, будешь жить! Чуток подожди. Вернусь, гулять будем, – дед Архип засуетился и затопал к выходу. – Сейчас приволоку настоечку. Свою банку отдам. Да я для тебя… Да я тебя с того света живым верну. Эх, дружочек мой, – и выскочил, хлопнув дверью.

– Вернешь, Сифилитик, – вслед пробулькал дед Корней и взглянул на жену. – Где моя стопка? Не ворчи – грех. Сегодня праздник. Светлый день.

И дед Корней медленно заелозил, стараясь прислониться к спинке кровати.

А за окном была весна, и вовсю заливались птицы.

 

Сердце матери

 

Заехав к матери, чтобы достать из кладовой с антресолей банки, я наткнулся в дальнем углу на тяжёлую коробку, завёрнутую в холстину. Взяв банки, прихватил и этот свёрток, посмотреть, что в нём находится. Отдал его матери и спросил:

– Слушай, мам, что за клад спрятала ты в кладовке? Я что-то не видел раньше.

– А-а-а, этот? Он остался от бабы Дуси. Я, уж старая, и забыла про него. Много лет он лежит у нас. Я подальше его с глаз убрала, чтобы вы ненароком не сунулись в коробку, – сказала мать.

– Какая баба Дуся?

– Ты должен её помнить. Маленькая такая старушка на первом этаже в угловой квартире жила. Помнишь? Ты ещё пацанёнком был, когда её муж умер. Они на фронте поженились, вместе всю войну прошли. Вернулись, сын родился, а вскоре дяди Феди не стало. Фронтовые раны дали знать о себе. Сердце не выдержало – рядом осколок сидел, врачи опасались его удалить. Он сдвинулся, и дядя Федя помер. Сильно горевала баба Дуся. Но назад мужа не вернёшь, а сына надо было ставить на ноги. Женька-то был постарше тебя. Вот и пришлось ей не только трудиться на производстве, но и после работы ходила по подъездам, мыла полы. Подрабатывала, чтобы сыну отправить все деньги. Он в институте где-то учился…

– Все, вспомнил, – я перебил мать. – Это же она таскала постоянно вёдра с водой по подъездам? У неё была ещё привычка угощать малышню со двора конфетами. Точно?

– Да. Ребятишки её любили. Как увидят, что она вышла из подъезда, так сразу к ней бежали. Знали, что у бабы Дуси всегда есть карамельки в кармане. Тихая была, спокойная.

– А сын – Женька, здоровый такой парень. Он же в другом городе учился, так? – спросил я у матери.

– Да, уехал… Как укатил в институт и больше ни разу не появился. А она горбатилась, чтобы там его содержать. После её смерти я сколько раз писала ему, что мать оставила для него этот свёрток на память, а он так ни разу не отозвался, – с горечью в голосе проговорила она. – Ты же с Пашкой тогда помогал нашим мужикам со двора гроб на машину поднимать. Не забыл?

Я помнил бабу Дусю и её похороны…

Тихая и незаметная старушка с лицом, иссечённым морщинами. Постоянно в одной и той же юбчонке, латаной кофточке и линялой косынке, а зимой в старой, побитой молью шали.

Она неустанно, с утра и до вечера, мыла подъезды наших домов. Мороз или снег, дождь или жара, а баба Дуся тащила в очередной подъезд тяжёлые вёдра с водой. Убирала мусор и отмывала бетонные полы от грязи. И сколько я помнил бабу Дусю – она оставалась маленькой, сухонькой старушкой, словно время не касалось её.

Умерла она в конце марта. Умерла так же тихо и незаметно, как и жила.

Мать, возвращаясь из магазина, зашла к ней, чтобы оставить молоко и хлеб, и увидела, что она лежит на диване, будто решила отдохнуть немного от этих проклятых тяжёлых вёдер. Мать тихо прошла на кухню. Оставила на столе покупки и хотела выйти, чтобы не потревожить бабу Дусю. И вдруг что-то почувствовала – подошла к дивану. Свернувшись калачиком, баба Дуся не дышала, а рядом с ней лежал старый, потёртый альбом с фотографиями, тетрадный лист и в пальцах была зажата ручка.

Её хоронили всем двором. Хоронили на собранные соседями деньги. До последней минуты ждали её сына. Хоть он и прислал телеграмму, что приехать не может, и просил соседей, чтобы похороны матери прошли без его участия.

Бабу Дусю хоронили в промозглый мартовский день. Сильный ветер гнал по небу низкие серые тучи, из которых сыпал то сырой снег, то мелкий, похожий на водяную пыль, дождь. Под ногами чавкало серое, грязное месиво из снега и воды. Дома стояли сырые и мрачные, по окнам их словно слёзы стекал тонкими струйками снег вперемешку с дождём. Казалось, что проливала слёзы даже природа, прощаясь с ней…

Женщины в чёрных платках, мужики с хмурыми лицами заходили в квартиру проститься с бабой Дусей и, выходя, вытирали украдкой покрасневшие глаза. За много лет я первый раз увидел её в новой чистой одежде, купленной соседками.

Читали молитвы старушки в тёмных одеждах. Пахло ладаном, какими-то травами и ещё чем-то неуловимым и непонятным тогда для меня. Запахом тлена…

Меня поразило её лицо. Морщинистое, уставшее от постоянной работы, оно было чистым и помолодевшим. Куда-то пропали, разгладились все морщины. Ушло с лица выражение постоянной заботы и казалось, что она отошла от всех этих мирских дел, хлопот и находится где-то там – далеко от всех нас…

На подъехавшую с открытым кузовом машину осторожно поставили небольшой гроб с лёгоньким телом бабы Дуси. Дождь, попадая на её желтовато-восковое личико, стекал по краю глаз тонкими полосками, будто баба Дуся плакала, прощаясь со всеми, уходя в свой последний путь.

Машина медленно поехала по двору и все соседи тихим шагом пошли за ней, неся в руках венки из искусственных цветов. И лишь на грязном снегу остались лежать живые ярко-красные гвоздики…

 

– Мам, а можно посмотреть, что в свёртке? – попросил я у матери.

– Гляди…

Я осторожно развернул холстину и снял крышку со старой коробки. Потёртый альбом с пожелтевшими фотографиями и ещё один свёрточек. Открыл его, и застыл… Передо мной лежали потускневшие от времени два ордена Славы, орден Красной Звезды, несколько разных медалей, среди которых – «За отвагу» и «За взятие Берлина». А рядом с ними – старенький открытый конверт и неровно оторванный тетрадный листочек, на котором было написано корявым почерком:

«Женечка, сыночек! Я очень прошу тебя, выбери время, приезжай в родной дом. Чувствую, что недолго я проживу. Тебя поскорей бы дождаться, взглянуть, каким ты стал да обнять в последний раз. Жаль, но оставить на память нечего, лишь альбом,  где мы с отцом и ты, маленький, да наши награды. Больше у меня ничего нет, кроме медалей и орденов, что с папкой твоим на войне получили, да наших снимков. Приезжай. Так хочется увидеть тебя в последни…».

Письмо оборвалось, оставшись недописанным…

 

Комментарии