ПРОЗА / Вадим РУДАКОВ. ИЩУ ЧЕЛОВЕКА. Рассказы
Вадим РУДАКОВ

Вадим РУДАКОВ. ИЩУ ЧЕЛОВЕКА. Рассказы

 

Вадим РУДАКОВ

ИЩУ ЧЕЛОВЕКА

Рассказы

 

ГОЛОСА ЗИМНЕГО ВЕЧЕРА

 

Маме

 

Темной глубокой ночью, когда мороз и ветер кутают мир в одеяла снежных вихрей, в доме особенно тихо. Одинокое комнатное окно, покрытое резьбой ледяных росписей, мерцает от сполохов уличного фонаря, а ветер размеренно дует, иногда всфыркивая и снова осаживая свой сиплый голос.

В железной кроватке зеленого цвета, укутавшись в одеялко, лежит малыш и смотрит на окно. Рядом с ним у кроватки сидит молодая мама и гладит малыша по голове.

Мальчик спрашивает:

– Мама… А ветер долго будет дуть?

Мама не торопится отвечать. Она смотрит на морозные узоры в окне, слушает голос ветра и негромко, почти шепотом произносит:

– Долго. Наверное, долго. Пока не задует снегом всю землю, все дома, все поля. Пока всё не сделает, не успокоится.

И они слушают вдвоём, как простуженный калика-ветер носится над землей, и сердито фыркает, если что-то у него не ладится.

Над миром, свозь шум ветра и скрип веток по крыше дома, слышен странный звук, настолько необычный и непонятный для мальчика, что он долго не решается заговорить с мамой на эту тему. Он ложится на бок и смотрит на её лицо, освещенное окном.

Он знает, что мамка тоже слышит этот непонятный звук, он смотрит на неё и пытается понять, страшно ей или нет. Знает ли она этот звук. Но он боится спросить, но боится уже не за себя, а за неё. Он просто боится напугать её своим вопросом.

Что если она испугается вместе с ним, и ей захочется зарыться под одеялом, как часто делает он, когда ему страшно. Но тогда мама побежит на свою кровать, и ему останется бояться одному, глядя в окно и слушая этот непонятный звук.

Или страшный секрет в том, что если они заговорят про это, случится что-то такое, неизведанное, то, чего и придумать нельзя. Но будет уже поздно. И малыш лежит и слушает, набираясь духа заговорить.

В какой-то момент вьюга осадила свой пыл. Ледяной песок перестал хлестать по оконному стеклу, а стволы и ветки деревьев застыли, отчего фонарь за окном сразу перестал подмигивать и залил ледяные картины на стекле ровным желтым светом.

И только низкое, печальное, механистичное пение разносило свою грустную историю над сугробами во дворе, снежным полем за окнами дома, трамвайными путями, и черными крышами домов. Малыш, наконец, вздохнул поглубже и тихо-тихо спросил:

– Мама, а что это там такое, как будто поёт?

Мама в это время смотрит в окно, занятая своими мыслями. Она обернулась к мальчику, подумала и ответила:

– А это провода гудят.

Мальчик замолк, глядя перед собой. Он пытался представить себе, как могут гудеть провода. В его мозгу всплывали самые фантастические картины. Причудливые образы гудящих проводов. Но он не понимал.

– Мама, а почему они гудят?

– Зима, сынок. Им холодно. Они замерзли и гудят.

Он закрыл глаза и представил, как тонкие черные линии проводов уходят вдаль, черный космос ночи, растворяясь в завихрениях снега и ледяной блестящей пыли. Они пропадают там, и, прощаясь, поют песню одиночества, пеню холода. И голоса их тяжелы и заунывны.

В такую ветреную ночь всем холодно. Всем одиноко. И проводам тоже одиноко и холодно. Поэтому они поют, чтобы не замерзнуть. Поют тяжело и грустно.

И они замерзли так, что ни одного слова в их песне разобрать нельзя, они могут только заунывно и гортанно гудеть, заставляя целый мир, что оцепенел в лапах зимы и студеного ветра, вслушиваться в их таинственный монолог.

А за окном опять заметалась пурга по проулкам и дорогам, заставляя качаться деревья, вынуждая и фонари качать головами из стороны в сторону, словно не соглашаясь с такими суровыми порядками.

И снова, в который раз, окно в спальне малыша ожило, вновь став страшным и волшебным. Снова скребли ветви по крыше, снова силуэты деревьев метались по стеклу, расписанному морозом.

И вдруг в этих тяжелых гортанных нотах мальчик как будто начал различать слова. Он не мог их толком разобрать, но чувство понимания этих слов горячей волной охватило его сердце и расплылось по всему телу.

Слово к слову свивались в предложения. А бормотанье ветра за окном вторило этим словам, придавая ритм и размер.

Мальчик повернулся набок и закрыл глаза, чтобы лучше разбирать то, что рассказывали гудящие провода. А их рассказ уже наполнялся перед его взором яркими картинками детского сна, всегда уносящего в завтра.

 

 

ИЩУ ЧЕЛОВЕКА

 

Захудалый маленький городишко затих. В него входили красные. В окнах маячили лица. Одни прятались за занавески, а кто посмелее, глядели открыто на людей, идущих по главной улице. Процокал по булыжникам конный отряд, проскрипели телеги. На трёх из них везли раненых. Потом тянули орудие, а уже за ним плелись солдаты с винтовками на плечах. Хотя люди двигались устало, в воздухе витало радостное возбуждение оттого, что гарнизон города сопротивлялся недолго, и бежал после короткого боя. Сыпались крепкие словечки в сторону девок, да прыгали прибаутки из края в край колонны.

К обеду в городе уже ходили патрули. Приход большевиков оказался спокойным. Никого не дергали. Расположили штаб в купеческом собрании, и в течение дня ходили по домам, ища квартировку. Местные, посмотрев на это обустройство, поползли по своим делам, и город обрел привычный облик.

В двухэтажном доме из песчаника, в слободе, обитал Жорка. У него на втором этаже, в пристройке, была мансарда из двух комнат да кухня. Жил один, не сумев жениться, потому что был слабоват на голову. Не то чтобы дурак, но со своими тараканами в голове. И молва о нем в округе была такой же. Никто его за тугодумие не обижал, но держались стороной.

Пользу людям он приносил единственную: Жора был сапожником. Унаследовал он мастерство от покойного отца и зарабатывал этим себе на хлеб. Отцовская мастерская располагалась сразу под деревянной лестницей, которая снаружи дома вела на второй этаж. Там, под лестницей, и просиживал он дни, чиня обувь, да покуривая махорочку. Бывало, несли много, а бывало, что сидел мастер сапожных дел, поглядывая в маленькое оконце в своей конурке, не зная, чем себя занять.

В день, когда появились красные, Жорка, сидя на табуреточке рядом с лестницей, чинил подошву у туфли. Подошва оказалась твердой и не хотела, чтобы в ней прокручивали дырки.

Жора с крупными каплями пота на лице, всем телом давя на туфлю, надетую на специальную лапу, дырявил её шилом. Когда осталось проковырять три дырки, раздались шаги.

Жорка увидел две пары солдатских сапог и одну пару хромовую, офицерскую, до блеска надраенную. Перед ним стояли два солдата с примкнутыми на винтовках штыками и комиссар в черной куртке с портупеей и кобурой. Один из солдат негромко свистнул и поманил Жору пальцем.

Встав, Жора подошел к патрулю. Солдаты смотрели мрачно, комиссар же приветливо улыбался. Жора, замявшись, снял картуз. Вытирать пот со лба он побоялся. Один из солдат сплюнул и строго спросил:

– Свободная комната есть?

У Жоры похолодело в груди. Он опустил голову, поперхнулся и сказал:

– Отчего ж нет, ваши благородия, есть комната.

– Мы тебе не благородия, – перебил его строгий боец. – Мы бойцы трудовой Красной Армии.

– Виноват, – пролепетал сапожник.

– Виноват, не виноват, а говорить следует «товарищ», понял?

– Понял, понял.

– Вот и ладно. Иди, показывай комнату.

Жорка засуетился, уронил шило, поднял, схватил табурет, лапу с туфлей и стал подниматься по лестнице. Вслед за ним грузно затопали по ступеням сапоги красноармейцев. Пока хозяин стоял у порога и наблюдал за ними, солдаты осматривали комнаты. Комиссар подошел к Жорке, улыбаясь той же приветливой улыбкой.

– Нас устраивает, – доставая из-за пазухи серебряный портсигар, сказал он. – Курите.

Жора посмотрел на строгий ряд папирос, перетянутых золоченой тесьмой. На него повеяло ароматом табака. Настоящего табака. Он протянул руку, и вопросительно посмотрел в глаза гостя. Тот, улыбаясь, подмигнул.

Папироса захрустела, размятая между пальцами. Жора стоял, впитывая непривычный запах дорогого табака. Когда патруль выходил из квартиры, комиссар обернулся на пороге и сказал, что принесет свои пожитки вечером.

Сев на сундук у стены, Жорка уставился в окно напротив и закурил. Он думал мысли, понятные только ему.

До вечера он прибирался. Протер окна тряпкой, отчего на кухне и в комнатах стало светлее, и вымыл пол, чего давно уже не делал. Потом собрал в мешок все запасы кожи и отнес вниз, к себе в мастерскую. После занялся привычной работой.

Комиссар, как и обещал, пришел вечером.

Желтый свет угольной лампочки наполнял кухню. За круглым столом сидели комиссар и Жора. На столе хлеб, сало, колбаса и бутыль сизого на просвет самогона. Жорка так суетился весь день, что не снял свой заляпанный френч с единственной пуговицей, а комиссар же сидел раздетый – в белой исподней рубахе и галифе. Жора глядел на гостя и понимал, что человек за его столом из господ. Лицо комиссара было молодо, белокоже, а черты лица выдавали интеллигентскую кость. Даже пальцы, которыми он ловко заламывал папироски, были скорее пальцами пианиста, чем боевого командира.

– Вот скажите, Георгий, – говорил он, разливая самогонку, – какой у вас смысл жизни? У вас есть цель? То, о чем вы мечтаете.

Жорка пригубил самогон, покраснел, съел кусок колбасы и отломил кусочек хлеба.

– Георгий, ну что же вы молчите? Скажите, у вас есть смысл жизни?

Жора посмотрел на комиссара, отвел взгляд и снова покраснел:

– Не знаю… я башмаки чиню, вот и весь смысл. Я умею только обувь чинить. Если я ладно сделал башмак или туфлю какую, то люди меня любят. А ежели плохо сварганю, то меня ругают. А я не люблю, когда меня ругают.

– Обувь – это прекрасно, но нужно смотреть дальше, выше… Следует оторваться от быта и охватить взором все горизонты мира. Вот я, к примеру, был студент. Но пока идет эта великая война, я не могу учиться. Я хочу учиться не в рассаднике буржуазных идей, а в красном пролетарском университете, где люди будут изучать науку, прокладывая путь в великое будущее человечества. Мы живем в великое время. Не успел Попов создать грозоотметчик, а мы уже скоро научимся передавать картины по радио на расстоянии. Да! Допустим, ваше фото, Георгий! Мы можем отправить по радио, хочешь – в Москву, хочешь – в Питер. Каково, а?!

Жора полез за кисетом, но комиссар достал портсигар, и они закурили его папиросы.

– Но это ещё не всё, Георгий! Научное человечество изобрело теорию атомного ядра! Вы знаете, что такое атом? Нет. Ну, ничего – это самая маленькая частица, из массы таких частиц состоим мы, этот дом, эта папироса. Так вот, если научиться извлекать из атомов энергию, у нас появится сила огромной мощи. И мы пустим её на службу людям. Или сделаем снаряды, чтобы бить ими врагов мирового пролетариата. Но это не главное. Люди всего мира в общем труде создадут блистающий мир. Мир, в котором не будет войн и болезней, а только счастье и радость.

Комиссар остановился. Затушил папиросу. Налил самогонки и залпом выпил. Переведя дух, он заговорил снова:

– И поэтому я ищу человека. Да ищу человека! Как Диоген. Слыхал про такого? Конечно, нет. Давным-давно, в Древней Греции жил философ. Диоген. Так вот, он ходил с фонарем среди дня и говорил всем: «Ищу человека!»… И я тоже ищу. Правда не с фонарем, а чаще с маузером, – стало видно, что комиссар уже пьян и его несет. – Но я ищу человека. Человека, который поможет нам построить тот великий мир. И в того человека я не выстрелю.

Комиссар встал и пошел в комнату спать.

А Жорка так и заснул за столом, склонив свою сапожничью голову на руки, и увидел сон. Ему снился сказочный мир, в котором всё блестело и переливалось. Кругом ходили люди в блестящей одежде и сверкающих туфлях. В небе летали фотографии соседей и людей, которых он знал в лицо. И тут он увидел комиссара. Комиссар шел, излучая сияние и рассыпая вокруг искры. В одной руке он держал маузер, а в другой фонарь.

«Ищу человека!» – кричал громовым голосом комиссар.

«Ищу человека», – повторил Жорка и проснулся.

Днем, поработав, Жора, отправился на базар посмотреть на людей. Он долго бродил среди людей, вглядываясь в их лица. Ему хотелось сразу найти того человека, о котором говорил комиссар. Но лица людей были какие-то не те. Все суетились, горланили, да били по рукам ворьё. И Георгий, как величал его комиссар, разочарованный, стал выбираться из толпы в проулок.

К тому часу в истории городка наступил новый переломный момент. Семеновцы, стянувшие силы в лесах окрест города, начали атаку. Конница ворвалась с трех сторон, сминая патрули и расчеты, не давая опомниться ни городским, ни красным. Красноармейцы, растерявшись от такой внезапной атаки, суетливо отстреливаясь, бегали по улицам. Но в дело уже включились «максимы», подтянутые к чердачным окнам.

Жорка бежал вместе с остальными, слыша, как его настигают конники. Впереди застучал пулемет. Закричали женщины. Кто-то споткнулся и уже не смог подняться. Жорка увидел поворот к своему двору и рывком выскочил из толпы. Добежав до чулана, он неверными руками отворил дверцу, впрыгнул в темноту и, сев в угол, стал наваливать на себя старое барахло. Так он пробыл до вечера, боясь вздохнуть. Только ночью приоткрыл дверцу своего убежища.

Издалека доносилась беспорядочная стрельба, более похожая на победный салют. Жорка, озираясь, прошмыгнул до ворчливой лестницы, пулей взлетел вверх, домой и, заперев за собой дверь на два замка, в тревоге маялся до утра.

 В это время в купеческом собрании ужинали командиры семеновских отрядов. Они были озлобленны и измотаны боями. Все кадровые офицеры, многие из которых воевали в первую мировую и японскую, испытывали тяжкое опустошение. Бессмысленность происходящего подавляла. Им приходилось стрелять в людей, говорящих на их родном языке и на родной земле. Конечно, все те, с кем приходилось воевать, вызывали ярость и бешенство. Но это не облегчало душу. За столом пытались шутить. Но разговор не клеился. Пили молча, помногу.

Хорунжий Фирсов сидел вместе со всеми за столом и вяло ел. Лицо его было красно и мрачно. Было ясно, что он изрядно пьян. Фирсов звякнул вилкой и встал, покачиваясь:

– Я сейчас, – кивнул он офицерам. Выбрался из-за стола, и, качаясь, пошел к дверям.

В коридоре он некоторое время стоял и смотрел в одну точку. Потом, придя в себя, щурясь, он огляделся и двинулся в противоположный конец коридора.

Фирсов был среднего роста, излишне упитан. Это выражалось на его круглом красном лице двойным подбородком. Он шел по коридору, приближаясь к часовым, стоявшим около высоких дверей, обитых железом.

Фирсов остановился перед часовыми и, качаясь, разглядывал их с минуту. Потом щелкнул пальцами и махнул рукой в сторону железной двери:

– Ну-ка, братцы, отворите. Я хочу побеседовать с нашими гостями.

Часовые переглянулись и стали открывать. Двери грузно раздвинулись, показывая внутри кабинета зарешеченные окна, пять высоких сейфов и связанных красноармейцев на полу. Их было человек пятнадцать. Некоторые были ранены.

Хорунжий, войдя, встал перед ними и спросил бодрым голосом, неуверенно выговаривая слова:

– Что, чертово отродье, сидите? Твари красные… Чего молчите, сволочи?

Он помолчал, оглядывая пленников остекленелым взором, в углах губ появилась пена.

– Не жилось вам на Руси? – его тон стал угрожающим. – Всё из-за вас. Вся эта смута! Ничего, всех вас к стенке – выродков. Хотя…

И хорунжий Фирсов, медленно расстегнув кобуру, достал из неё револьвер и, не говоря больше ни слова, начал расстреливать связанных людей, сидящих на полу. Кабинет наполнился дымом, люди кричали, пытаясь увернуться. Но хорунжий, хотя и был изрядно пьян, целился точно, планомерно разряжая барабан.

Вбежали другие офицеры. Повалили Фирсова, отобрали револьвер и вытащили его в коридор. Но было поздно. Семь пуль, выпущенных из нагана, унесли семь человеческих жизней.

Металлические двери захлопнулись. Были слышны глухие крики Фирсова и голоса людей, что пытались его урезонить, а в кабинете среди истекающих кровью тел сидели красноармейцы, чудом оставшиеся жить до утра. Среди них был и комиссар.

Утром Жора спустился по лестнице во двор. Люди шли по улице в сторону купеческого собрания. Он увязался за ними и увидел толпу на площади, которая полукругом выстроилась около дома с глухой стеной. Жорка протиснулся к дому. У стены стояли связанные красноармейцы и комиссар, напротив – солдаты с винтовками наизготовку. Офицер в чине поручика громким голосом стал зачитывать приговор.

Жора спросил у мужчины в картузе, стоявшего рядом:

– А что здесь будет?

– А ты, верно, дурак, если спрашиваешь. Расстрел здесь будет. Вон тех, что у стены, сейчас одним залпом кончат, – сказал мужик и перекрестился.

Лязгнули затворы. Солдаты взяли прицел, и в этот момент кто-то крикнул: «Стойте!».

Все, кто был на площади, кто смотрел из окон, увидели, как к расстрельному расчету бежит городской дурачок Жорка, Жорка-сапожник.

Он подбежал, встав между солдатами и теми, кого приговорили к смерти. Задыхаясь от бега и волнения, он показал рукой на комиссара и сказал:

– Не надо его. Он не виноват. Не надо! Он просто искал человека!

Поручик, что командовал расстрелом, опешил, но, придя в себя, сказал:

– Ого! Ещё один красножопый. А ну, давай его к стеночке!

Жору схватили и поволокли. Но толпа, что до этого только смотрела на казнь, загудела:

– Ваше благородие! Это дурачок местный. Жорка-сапожник. Он – дурак! Не берите грех на душу! Юродивого пожалейте!

Наступила заминка. Поручик посмотрел на неказистого маленького человека в грязном френче с одной пуговицей и в мятых штанах. Разглядел испуг на его лице и приказал унтеру, что держал Жорку:

– Веди его сюда.

Его подвели.

Офицер взял сапожника за грудки и, посмотрев в глаза, спросил:

– Сапожник?!

– Да, – пролепетал Жорка.

– Дурак?!

– Да, – снова ответил тот.

– Вижу, что дурак. – И кивнул унтеру: – Двинь-ка ему, чтобы красножопых не жалел.

Солдат шагнул Жорке за спину. Перехватил винтовку обеими руками, основательно размахнулся и ударил парня по затылку прикладом. Раздался глухой хруст. Жорка, как стоял, так и рухнул лицом на мостовую. Углубления между булыжниками сразу стали наполняться кровью.

Повисла тишина, в которой все услышали тихий стон поверженного.

– Ну, что застыли?! – крикнул поручик. – Забирайте вашего дурака-сапожника, а то я передумаю.

Жору уже волокли в сторону дома, когда раздался залп.

 

С тех пор Жора не чинил обувь. От удара прикладом он совсем сделался дурачком. Поначалу просто ходил по городу и вглядывался в лица. Потом раздобыл где-то железнодорожную «летучую мышь» и уже с ней днем и ночью ходил по городу. Ещё много дней горожане, засыпая, слышали его печальный голос: «Ищу человека! Ищу человека!..»

 

 

НИКОДИМЫЧ

 

История эта произошла в начале девяностых годов, когда мне довелось работать актёром драматического театра.

В нашей труппе работали люди, каких можно встретить в любом городском театре. Каждый день они приходили на работу, пили бесконечный кофе, курили, сплетничали, повторяли свои роли, гримировались и каждый вечер выходили на сцену.

Среди артистов был человек по прозвищу Никодимыч.

Никто не знал, как его зовут по-настоящему. С тех пор, как пятнадцать лет назад он пришел в театр, к нему прилепилось это имя. Так его и звали. Просто и без затей: Никодимыч.

Когда я, начав работать в театре, встретил его первый раз, то увидел жилистого, невысокого мужчину лет пятидесяти. Он жевал беломорину, сидя в курилке, и посмотрел на меня глазами человека, у которого все лучшее позади.

Таких, как он, не назовёшь благополучными. Жизнь их часто толкает под локоть, ставит подножки, придумывая если не страшные, то наверняка ненужные проблемы. Он частенько бывал в запоях. И жена его, уводившая мужа с театральных банкетов, всегда имела печальный и обреченный вид.

Но случались проблески, и Никодимычу давали роли на Мосфильме. Там работали двое его верных друзей. Однажды он подсел ко мне в курилке и гордо показал фотографию, на которой он, обнявшись, стоял с Макдауэлом во время съемки фильма «Цареубийца». Но невостребованность и пьянка делали своё дело. Последние месяцы Никодимыч совсем уже стал походить на пропадающего человека.

 Актерские свершения остались позади, изредка приходилось играть лишь безымянных слуг или собачек в сказках.

 Всё, наверное, так и текло бы своей рекой, но однажды в театре взялись ставить свежую пьесу о гражданской войне.

Я упоминал, что это было начало девяностых, и несложно представить, что в пьесе всё было представлено с ног на голову от прежних представлений об истории. Красные – плохие, а белые – хорошие.

Красные уничтожали Россию, а белые спасали Родину. В общем, так, как полагалось по тем временам.

Театральное начальство, быстро сообразив, что это «околоисторическое» творение займёт своё место рядом «Детьми Арбата», грохотавшими в том сезоне, дало команду ставить.

Никодимычу досталась роль священника, настоятеля монастыря, в который ворвались красные. Его отца Гавриила приговорили к расстрелу и предложили отречься от веры, сказав: «Бога нет». Гавриил отказывается, читает «Символ веры», командир дает отмашку, и священник мученически погибает.

В этом и заключалась роль нашего героя. Он забросил пить и по вечерам, в свободное от спектаклей время, стал пропадать в церкви, вживаясь в образ.

Даже его утиная походка, бывшая анекдотом среди актёров, куда-то улетучилась. На смену ей пришла плавная и величавая поступь.

Последний день. Премьера. Все в напряжении.

Не театр, а корабль беженцев, покидающий порт, в который вот-вот ворвётся нечто и наполнит окружающий тебя воздух горячим и радостным волнением. Поднятый занавес, как толчок в спину, как шаг в открытый люк самолёта, когда ничего не остается, кроме как лететь.

Спектакль шел гладко, слишком гладко. За кулисами начинало бродить беспокойство, покалывая то одного, то другого.

Артисты знают этот момент, когда зритель равнодушно смотрит и, похлопав в конце спектакля, уходит с мыслью о том, что просто побывал в театре. Главный режиссёр стал метаться по гримёркам, раздавая указания.

Сцена расстрела. С этого момента началась цепочка странностей, которым я не берусь дать объяснение.

Эти события и стали зерном моей истории. Дело было так.

Командир предлагает Никодимычу отречься от Бога. Отец Гавриил закрывает глаза и молчит. Зал в напряжении. Священник поднимает голову и читает «Символ веры». Красный командир взмахивает рукой, и в этот момент зритель дружно охает. Артисты стоявшие на сцене замерли и посмотрели туда, куда смотрели все.

Вокруг головы Никодимыча, вначале слабо, а потом всё ярче начало разливаться золотистое сияние. Секунд через пять актёр, игравший комиссара, опомнился, прорычав: «Я сказал: огонь сволочи!». Грохнули винтовки. Отец Гавриил упал, и зал взорвался аплодисментами.

Унесенный за кулисы Никодимыч не успел встать с пола, как на него налетел режиссёр.

– Что вы себе позволяете? – возмущённо зашипел он.

– В смысле?.. – спросил Никодимыч и недоумённо уставился на главного.

– Что за самодеятельность, что за спецэффекты, я вас спрашиваю?

Актер, ничего не понимая, дрогнувшим голосом спросил:

– Где?

– А я и хочу спросить у вас: где? Куда вы засунули лампочку, и вообще, сейчас же выключите своё бездарное приспособление!

– Я не понимаю… – совсем отчаялся расстрелянный настоятель монастыря.

– Он не понимает! – Стало ясно, что главный сейчас взорвётся.

– Никодимыч, ты светишься, – тихо выдавил один из актёров, переминаясь с ноги на ногу.

В этот момент Никодимыч заметил, что и режиссёр, и артисты, одетые в солдатскую форму, как-то слишком хорошо видны в темноте закулисья. Люди, стоявшие перед ним, были высвечены неровным легким золотистым светом. Он бросился к зеркалу и в полумраке увидел яркое свечение вокруг своей головы.

Рассказывают, что после Никодимыч в полной прострации сидел в своей гримерке и таращился в зеркало. По коридору, ругаясь вышагивал главный, а в гримуборной стояли все, кто смог туда пробиться, и оцепенело глядели на сияющего артиста.

То же самое повторялось и на следующих спектаклях. Стало ясно, что с мужиком неладно. Все молчали, хотя кто-то прилепил бедолаге кличку «прожектор перестройки».

По прошествии трёх спектаклей главный режиссер перестал нервничать. В прессе пошли отзывы на спектакль, и кто-то из критиков назвал сияние отца Гавриила блестящей режиссёрской находкой. Слух о чуде быстро разлетелся по городу и вернулся в театр бурными аншлагами. Зал забивался до отказа. В театре такого не было уже давно. Сидели везде: на полу, в проходах. Стояли вдоль стен. Все шли увидеть сцену расстрела.

И каждый раз перед командой «огонь» зрители видели нимб, полыхающий вокруг головы актёра.

У Никодимыча появились поклонники, они встречали его при выходе из театра и провожали до дома. Народ был разный, но костяк составляли студенты из института культуры. Кто-то пытался толковать о мистике, другие поднимали вопросы христианства и квантовой физики, а один мужичок называл Никодимыча мессией.

Такой разворот событий напугал и заставил замкнуться растерявшегося артиста. Его задёргали репортёры. Непрерывные интервью с глупейшими вопросами. Самое обидное для него было то, что он ничего не мог понять сам.

У своего дома Никодимыч стал встречать плачущих людей, они просили вылечить либо их самих, либо их родственников.

Он кричал им, что он просто актёр, что нимб – это спецэффект, и, убегая, просил оставить его в покое.

Как-то вечером, когда почетный эскорт приближался к его дому, и все начали прощаться, откуда-то со стороны к Никодимычу направилась женщина и стала вынимать из сумки стеклянный флакон.

– Умри, дьявол! – крикнула она, плеснув в нашего героя кислотой. Плеснула неудачно. Но у девушки, стоявшей рядом, оказалось испорченным пальто. Нападавшую не задержали, она сразу убежала, а Никодимыча с того дня уже никто не провожал.

Людей, желающих поддержать его, не стало. Он в одиночку отбивался от иеговистов, кришнаитов, белых братьев, что липли к нему и посвящали в тайны своих учений. На спектакли одни зрители стали приносить банки с водой, другие, дождавшись начала действия, крутили головами и махали руками. Один раз в зале случилась истерика, и пришлось остановить спектакль.

На одной из репетиций, во время перерыва режиссёр пригласил Никодимыча к себе в кабинет. На столе лежала газета.

«Богохульство в притоне лицедеев» – крупным шрифтом чернело на развороте.

 – Вы допрыгались, – сказал главный. – Мне неинтересно, как вы светитесь. Но мне звонят. И вы не представляете себе, откуда. Вами интересуются такие организации! Мне плевать, каким способом вы прекратите бедлам, в который превратился наш спектакль. Это ваше дело. Даю вам неделю.

Никодимыч сник. Даже казалось, почернел. Он тихо сидел в уголке курилки и, глядя в пол, пускал дым.

События завершились через месяц после премьеры.

 

Вечером, после спектакля, Никодимыча жестоко избили прямо у служебного входа в театр. На глазах у свидетелей здоровяки в камуфляжах забили его шнурованными армейскими ботинками. Кто это был, никто не знает. Милиция дело закрыла быстро. Ясно, что Никодимыч мешал всем. Но кому-то немного больше, чем другим.

Жена Никодимыча рассказала мне, что когда он умирал, то лишь один раз, придя в сознание, произнёс: «Какая глупость!».

г.Иркутск

 

 

Комментарии

Комментарий #29126 14.09.2021 в 17:28

НА КОММЕНТАРИЙ #29125
А вам прямо вынь и подай связь с современностью в рассказе "Ищу человека"?!
Этот рассказ, в общем-то, вне времени и пространства: он о мире и войне, о человеке и бесах в нём, вкупе с ангелами.

Комментарий #29125 14.09.2021 в 17:15

Особенно хорош "Ищу человека", хотя и непонятно - какая связь с современностью. В двух других - тоже неплохих - можно было бы ещё поработать над формой. Появилось желание прочитать и другие произведения автора.