ПРОЗА / Николай ГЕРАСИМОВ. МАСЛЕНИЦА. Рассказы
Николай ГЕРАСИМОВ

Николай ГЕРАСИМОВ. МАСЛЕНИЦА. Рассказы

 

Николай ГЕРАСИМОВ

МАСЛЕНИЦА

Рассказы

 

 

Большой змей

 

Летом светает рано. Панкрат, полежав еще немного на бобылевском ложе, встал, потянувшись за кисетом, закурил, затянулся крепким самосадом, сунул босые ноги в разношенные бутылы и, разминая занемевшие члены, подошел к окну. На улице было уже почти светло. В курятнике в последний раз с надрывом крикнул петух. Сняв ковшик, который висел возле бадьи на гвоздике, зачерпнул водицы, напился и вышел на крыльцо. Мимо прошла Ефросинья с полным подойником молока.

«Слава тебе, Господи! – подумал Панкрат. – Повезло мне со снохой – славная молодуха, работящая. Да и сын мой, Никитка, видать, шибко доволен своей женой».

У калитки, почуяв приближавшееся стадо, замычала корова. Где-то уже совсем рядом, словно выстрел, хлопал бичом пастухом.

Панкрат открыл калитку, выпроваживая Красулю на улицу. Стадо, мирно посапывая, шумно прошествовало мимо. Залаял Полкан. Заскрипели калитки. Кое-где слышались голоса. Мимо с веселым гиком промчалась ватага мальцов верхом на лошадях. Отдохнувшие за ночь в поле кони, весело фыркая, пронеслись по улице, взбудоражив всех собак. Село окончательно проснулось.

К воротам лихо подскакал соседский сын Ермилка и, круто осадив своего Гнедка, крикнул:

– Дядь Панкрат! Забери свою Серуху. Вон она какое брюхо набила, ажно и рысью бежать не может.

Панкрат, приняв повод, завел Серуху во двор и привязал ее к столбику у низенького сарайчика.

Полкан, радостным визгом приветствуя подругу, закружился у ее ног. Лошадь, мирно пофыркивая, ткнулась своей бархатной мордой псу в спину.

Панкрат, наблюдая за этой трогательной встречей, весело улыбался.

Из сеней, зевая и почесывая, показался заспанный Никита. Он еще малость потоптался на крыльце и, окончательно проснувшись, протопал за угол.

Ефросинья из окна позвала мужиков завтракать.

– Ты вот что, сынок, – обратился Панкрат к Никите сразу после завтрака, – останься дома и займись-ка полозьями и оглоблями для саней. А я смотаюсь на Долгую сопку за корнями. Надо будет скоро уж бричку собрать, а заготовок на колеса, кажись, не хватит. (Они с сыном, подрабатывая, принимали заказы на изготовление саней и бричек.) Серуху дома оставь, да и Полкана привяжи, а то он на той неделе молодых зайчат подавил. А это уж совсем ни к чему.

Взяв топор и сунув его за опояску, Панкрат вышел за ворота. День обещал быть жарким.

«Хорошо-то как! – размышлял Панкрат. – Веселое у нас село Зимовье, зеленое. Стоит вроде в лесу, а кругом такое приволье, аж дух захватывает. Красотища! На будущей неделе, должно, начнут покосы делать. Может отведут те же полосы, на которых прошлый год косил, а трава там нынче хорошая – хватит на коровенку, да и на Серуху тоже, если подбить хорошенько все куличи. Погода хорошая, сухая. Если так постоит – за пару недель управимся».

Не задерживаясь на Березовой гриве, на которой знал почти каждую березку, он по еле видимой тропинке отправился прямо через полосы и неширокие межи к подножью горы. Войдя в мелкий березничек, Панкрат начал свой поиск, опытным глазом оценивая каждый прикорневой стволик. Вот он подошел к извилистой березе, ободрительно крякнул, вытащил топор из-за опояски.

День оказался удачным. Уже было немало набрано заготовок из корней, которые Панкрат складывал в одну кучу под большой разлапистой пихтиной. Миновав почти всю березовую рощицу на склоне, мурлыкая себе под нос что-то развеселое, он обследовал уже последние березки. И вдруг что-то тревожное, необычное заставило его остановиться и замереть. Прервав на полуслове свою веселую песенку, Панкрат стал оглядываться по сторонам, выискивая взглядом, что же так встревожило его. Прямо перед собой, шагов за сорок, на меже он увидел стоящий, как ему показалось, осиновый пень, весь обшарпанный, без коры. Но странное дело! Пень этот поблескивал на солнце каким-то темно-серебряным цветом, плавно покачиваясь из стороны в сторону. Потом шагов за пять уже за пнем зашевелился черемуховый куст и медленно склонился до земли под уклон горы. Пень, чуть приподнявшись, закачался и плавно поплыл в сторону Панкрата. Под ним бесшумно стелилась трава, чуть потрескивая раздвигались мелкие кустики.

Тут как молния Панкрата пронзила мысль: «Господи! Да это же змей!».

Огромная змея, ускоряя свой плавный, извилистый ход, двигалась прямо на него. Вот она уже выползла из межи и, сверкая в траве перламутровыми волнами извилистого тела, покачивая своей огромной головой, уставилась прямо в глаза Панкрата.

Откуда только прыть взялась? Опомнившись, Панкрат развернулся и мгновенно юркнул вверх по склону в последние, уже редко растущие, березки и осинки. Проскочив молодняк, он вылетел на поляну и, как заяц, а может и еще быстрее, пустился бежать вдоль по склону, чувствуя спиной, что змея вот-вот настигнет его. Краем глаза он видел приближавшуюся пядь за пядью к нему все ближе и ближе свою неминуемую погибель.

И вдруг змей, как-то неуклюже сползая под уклон, уронил голову и закувыркался вниз по чистой поляне, издавая шум падающего молодого подрубленного дерева. А дальше-то и бежать было некуда – вокруг поляны непролазным забором рос кустарник. Воспользовавшись оплошностью рептилии, Панкрат, развернувшись, проскочил мимо нее и понёсся вниз по рощице, снова чувствуя за своей спиной приближающуюся, теперь уже с вновь нарастающей скоростью, погоню. Выскочив на нижнюю полоску, он опять помчался вдоль склона. И снова змея не удержалась и, несколько раз перевернувшись, скатилась вниз по траве.

«Она не может быстро ползти вдоль склона по чистому месту», – смекнул Панкрат и, собрав последние силы, ринулся вниз через рощу на широкие полосы.  Но проскочить рощу ему не удалось. Запнувшись за валежину и перевернувшись через голову, он упал в колючий куст шиповника. Пошатываясь, весь исколотый и ободранный, он мгновенно встал, но было поздно – змея уже была почти рядом. Что же оставалось? Прыгнув за рядом стоящую толстую осину, Панкрат замер и только тут вспомнил, что у него в руке грозное оружие, его, может быть, последнее спасение – топор. В это время змея, затормозив, начала поворачивать голову в его сторону. И тогда Панкрат со всех сил опустил топор на голову огромной гадины. Змея, резко отпрянув, вырвала топор из его рук. На мгновение он увидел свой топор, который по самый обух торчал в голове змеи точно между огромных перламутровых глаз.

 Перепрыгивая через кусты, Панкрат выбежал из рощи на широкие полосы и быстрее ветра, не оглядываясь и не разбирая дороги, помчался в село. Уже на последнем дыхании пролетев всю улицу, он не помнил, как проскочил в свою калитку и оказался дома у своего крыльца. Всполошившись, громко, с подвыванием залаял Полкан, встревожено заржала Серуха, и куры, мирно гулявшие по двору, закудахтав, разлетелись в разные стороны. Выскочивший из сарая Никита увидел своего отца, без памяти лежащего на ступеньках крыльца.

Поздно ночью Панкрат немного очухался и где знаками, где еле понятным шепотом размаячил близким, что с ним приключилось.

Утром следующего дня Никита с соседом Митрием на конях поехали искать топор. Еще даже не вступив в рощу, кони встали и тревожно принялись топтаться на месте. Да и люди уже почувствовали этот неприятный, леденящий душу, запах. Привязав лошадей, они осторожно пробрались к опасному месту.

То, что они вскоре увидели, заставило их ноги накрепко врасти в землю. Обвившись вокруг осины огромными перламутровыми кольцами, уже несколько потускневшими, матовыми, лежало чудовище огромного, небывалого размера. Молоденькие березки и осинки в вершок толщиной были поломаны и измяты. Трава выбита до пыли и кое-где еще остались мелкие кустики в диаметре двенадцати аршин. Жужжали зеленые мухи, облепив рану на голове змеи.

Никита, вырубив длинную палку и не решаясь подойти к змее, долго тыкал ее в изогнутые кольца. Рептилия была мертва. Рядом валялся топор.

К вечеру этого же дня Панкрату стало совсем худо. Не помогали ни заговоры, ни травяные отвары. Ночью, не приходя в сознание, он скончался.

Еще долгих три дня всем селом приходили люди дивиться на убитого Панкратом змея. Даже мертвый он нагонял до озноба ужас своей десятиаршинной длиной[1] и четырехвершковой толщиной[2]. Кто знает, может быть, это был последний исполинский змей, живущий на этой земле.

Мужики потом, захватив его удавкой, с помощью лошади сволокли на полосу и, обложив сухим кустарником, сожгли.

Много с тех пор утекло водицы по маленькой зимовской речке Топкуше, но старожилы, слышавшие этот рассказ от стариков, вспоминают этот почти неправдоподобный подвиг Панкрата и по сей день.

 

 

Вещественное доказательство

   

Время перевалило уже за вторую половину дня. Было пасмурно. Солнце давно скрылось за чёрную грозовую тучу. Вот-вот пойдёт надоевший за эту осень проливной дождь. Надо было торопиться. И Анна, присев у небольшой кучки картофеля, срезала почти с каждой картошины гниль. Мало-мальски годную складывала в небольшую холщёвую сумку. Вокруг важно расхаживали вороны, выбирая что-то из свежевскопанной земли. Вдруг вороны встревожились и, взмахнув крылами, уселись в меже на черёмуховый куст. Анна выпрямилась. Откинув потную прядь волос со лба и отрешённо воткнув в землю лопату, молча ждала.

Прямо на неё, разогнав лошадь в галоп, мчался колхозный сторож Лаврен. «Ну вот, – подумала она, – стала на пустом колхозном поле воровкой. Говорили же: не ходи!».

По приказу сторожа почти механически высыпала из сумки на землю с полведра аккуратно обрезанной картошки. Вот и весь улов. Лаврен, кряхтя, слез с разгорячённого коня, сложил обратно в эту же сумку обрезки и привязал к луке седла. До села было километра два. Добирались молча: он – сидя на коне, она – под конвоем чуть впереди. Другой сторож – Восип – стоял у ворот поскотины. Он давно уже заметил эту печальную процессию, со скрипом отворив ворота, ждал, уныло поглядывая по сторонам. Поднявшись, Лаврен, как бы оправдываясь, пробормотал:

– Вот, поймал на картофельном поле.

Восип осуждающе покачал лысой головой, и было совсем не ясно: кого же из них осуждал этот умудрённый долгой нелёгкой жизнью старик. Въехав в ворота кладовой, Лаврен отвязал сумку и передал, не слезая с коня, вещественные доказательства кладовщику Еремею Викторовичу.

Анну закрыли в амбар. Звякнул запор. И только тут её как прорвало. Сев на мешковину в углу и прикрыв лицо перепачканной в глине рукой, она разрыдалась. Говорили же: «Не ходи!» – снова припомнила она.

 А как не пойдёшь? Шёл 1943 год – третий год войны. Редко услышишь мужской голос на селе: всех годных, подлежащих призыву мужиков подмела война. Всё чаще по селу разносился бабий вой, потому как привозил и уныло разносил по селу похоронки с фронта дед почтарь – Трофим Сысоевич. Война подчистую выметала колхозные амбары, тем самым обрекая оставшихся стариков и баб с малыми ребятишкам на голодную зиму. На колхоз никакой надежды не держали, всё, что выращивалось на полях, производилось на колхозной ферме, отправлялось на фронт. Вся надежда на свою коровёнку и на огород. Но лето выдалось дождливым. У многих картофель сгнил ещё в земле. А у Анны тем более – её огород в низине у самой реки. Вымокла картошка. И вся надежда на свеклу да на капусту, благо она уродилась нынче на диво хорошо. Зима впереди, а едоков – двое ребятишек да двое стариков. В колхозе на картофельных полях тоже не густо уродилось. Много гнилой картошки после копки осталось валяться на земле. Вот и решила Анна пополнить запас к зиме – пособирать на уже отработанных полях.

«Насобирала на свою голову», – подумала Анна. Вспомнила, как Варвару за подол колосков засадили за решётку на восемь лет, как учительницу Анну Дмитриевну за частушку увезли на воронке неизвестно куда, как бесследно пропал Герман Пахомыч за неосторожно сказанное слово. Натворила: оставила детей и стариков одних. Когда ещё закончится эта проклятая война? Да и повезёт ли ещё Пете, мужу её, выжить в этой войне и вернуться домой.

Поплакав и вытерев слёзы, подошла к двери и стукнула пяткой.

Подошёл Еремей:

– Чего тебе, Анна?

– Ерёмушка, сходи к маме. Пусть позаботится о моих ребятишках.

– Добро, Анна, схожу. Держись!

Анна успокоилась, снова села в угол, задумалась: «Что-то теперь будет? Тюрьма!». О себе она меньше всего думала. Остались дети одни!

 

Алексеевна, заканчивая свои хлопоты, вывесила на колья помытые вёдра. Уже вывешивала на изгородь выстиранные тряпки, когда к ней, запыхавшись, подбежал парнишка лет двенадцати – Петька Лёвич. Остановившись по другую стороны изгороди, он крикнул:

– Тёть Нюнь! Иди скорей в контору.

– Что случилось? – спросила Алексеевна.

– Там уже всё правление колхоза собралось. Судить будут воровку.

– Кого? Кого? – переспросила Алексеевна.

– Да тётю Нюру Петиху. Она картошку на поле украла.

Анна Алексеевна застыла как вкопанная. Сердце недобро сжалось, вызвав щемящую боль в груди. «Анну поймали! Нашли, сволочи, воровку!».

Гневно глянув в сторону села, Анна зачем-то нервно вытерла сухие руки о передник. Потом, даже не зайдя в телятник, чего за ней отродясь не водилось, быстро направилась в контору.

В колхозе Алексеевна работала давно. Окончив четыре класса, отправилась работать на ферму телятницей. Бывало, заболеет телёночек, она днюет и ночует вместе с ним, пока тот ни поправится. А в войну вообще почти жила в телятнике. Мужа убили в первые дни войны. Две дочки – почти взрослые. И домой не тянуло. Уважали её в колхозе за трудолюбие, за беспрекословное подчинение. Анна имела за отличный труд похвальные грамоты, была представлена к ордену. На торжественных собраниях при всех регалиях сидела в президиуме. За молчаливость и уступчивость начальству была избрана членом правления колхоза. Вся-то её и обязанность была поднять  при голосовании руку за постановление правления.

Но сегодня это была совсем другая Анна Алексеевна. Гневно глядя себе под ноги, она про себя восклицала: «Нет! Не дам! Не выйдет у вас!». На всё село не было крепче подруг. Их так в селе и звали: две Нюрочки. И вот подруга в огромной беде.

Размашистым шагом Анна быстро шла по улице, ничего не замечая вокруг себя. Сколько раз она ходила по этой знакомой дороге: то, торопясь, обременённая заботой о своих подопечных телятах, то удовлетворённая, что в телятнике у неё всё складывается хорошо – телята здоровые, сытые, весёлые. Как любила Алексеевна, когда они с благодарностью, как малые дети, тыкались тёплыми губами в её передник. Но сегодня всё это ушло далеко на задний план. Сегодня её лучшая подруга в величайшей опасности. Анна шла, жестикулируя правой рукой, как бы взмахом утверждая что-то уже решённое, важное. Остановившись, резко повернула переулком в сторону кузнецы.

У наковальни хлопотал дед Антак. Издавна утвердилось в селе его прозвище. Наверное, сельчанам так было проще и понятней называть Антакова Михаила – деревенского кузнеца.

На вопрос, где Александр Иванович, Антак кивком головы показал в сторону села:

– Ушёл он. Там что-то с дочерью приключилось.

С минуту поговорив с Михаилом, Анна быстро и уверенно зашагала к конторе.

У конторы, которая располагалась в небольшом пятистенном доме, собралась уже приличная толпа. Из-за тесноты в избу рядовых колхозников, а, правильней сказать, колхозниц, не впускали.

Толпа шумела, возмущаясь случившимся, спорила, кто осуждая, а большинство оправдывая поступок Анны.

Алексеевна вошла в контору. Все члены правления во главе с председателем уже сидели по лавкам. Присутствующие, кому не досталось места, стояли у стены, в пролётах окон, или присели, опершись спиной, у косяков двери.

Мартин Нефёдыч – председатель колхоза, мельком глянув на Алексеевну, проговорил:

– Ну вот, все в сборе. Приступим к обсуждению.

– А что тут, собственно, обсуждать? – воскликнул Авдей Кириллович – счетовод. – Колхозу нанесён материальный ущерб. И в наше непростое военное время отвечать за содеянное надо по всей строгости закона.

– Лаврен, сколько там было украдено? – спросил председатель.

– Я по описи сдал вещественное доказательство кладовщику Еремею, – ответил сторож.

– Да что там разводить сыр-бор, – сказал, вставая и вытаскивая из-под стола холщёвую сумку с обрезками кладовщик Еремей Викторович. – Вот оно – вещественное доказательство.

– Не густо, – подал реплику бригадир первой полеводческой бригады Иванов. – За что привлекать-то, ведь всю годную картошку мы на этом поле собрали. Осталось одно гнильё.

– И его надо было собрать, – вставила Александра – птичница.

– Вот бы и проявила инициативу, да и собрала бы. Обрезала гнильё, как Анна, да и кормила своих птичек, – огрызнулся бригадир.

– Ну и нечего без разрешения собирать на колхозном поле, – в пику ему вставила Александра.

– Вот и Варьку за подол колосков упекли на восемь лет. Да! Да! Вот тут вы проявили инициативу, – буркнул Иванов и сел на место.

– Ну, довольно пререкаться, – хлопнул ладонью по столу председатель. – Говорите по делу.

– А что, не по делу, что ли? – встал с места бригадир Козьмин Никита Иванович. – Попалась на воровстве – отвечать надо. И баста!

– Упекём Анну, – задумчиво произнёс Еремей, – а у неё Петро-муж с фашистами воюет, а на руках её двое малых детишек да двое стариков. Кто их кормить-то будет? Варвара сидит, а двое её детишек голодные по людям мыкаются.

– Они – дети врага народа, вот пусть и мыкаются, – зло вставила Александра.

– Отвечать, так пусть отвечает, – подал голос Арефий Игнатьевич, – голосование покажет.

За окном послышался взволнованный шум. В раскрытом окне показалась голова вставшей на завалинку Пелагеи:

– Ишь, какие шустрые! Голосовать они будут. Засудите, а кто с Черемшанской станции на себе посевную пшеничку таскать будет? Александра тут здорово выступает, а сама хоть одну пшенинку принесла? Анна, как лошадь тягловая, больше всех в колхозе в ту покать след свой проложила по грязи. Чего молчишь, Еремей, подтверди. А то, может, я вру всё тут!

– Да я что? Подтверждаю: правда тут твоя, – буркнул Еремей.

– Интересное дело получается, – сказал учётчик Ермил Сысоевич. – Ну, оправдаем мы Анну. А что на это нам уполномоченный из района скажет? Вредителей покрываете – вот куда это дело потянет. Голосовать надо. И всё тут!

– Ну, голосовать, так голосовать. Приступим, – сказал, устало вздохнув, председатель Мартин Нефёдыч.

– Погодь, Нефёдыч, маленько с голосованием, – вставила Анна Алексеевна, – не все ещё выступили.

– Да, вроде, все, – подытожил председатель.

– Ну все, так все. Тогда и я скажу пару слов нашему правлению. Вот мы осудим Анну за эти обрезки. Тут и ведра не наберётся. Авдей Кириллович усмотрел в этом материальный ущерб, а как рассматривать тот хомут, который в прошлую зиму он порвал, вывозя на Серке своё сено с Филиной ямы? Это ведь не полведра обрезков, потянет на большее.

– Ну, это получилось нечаянно, несчастный, так сказать, случай, – оправдывался Авдей.

– А можно было посчитать за вредительство – порчу колхозного имущества, – настаивала на своём Анна Алексеевна.

– Во даёт! – вступился конюх Арефий. – Да его Селиван Пантелеевич за пару дней починил. И ему учётчик за эту работу два трудодня начислил.

– Вот вам убыток для колхоза, – парировала Анна. – А ты, Арефий, в прошлую осень свою жену повёз на станцию на самом лучшем коне в колхозе, на Чалке, да так его угробил, что тот неделю потом отстаивался в загоне.

– Так грязь же была, а у Евдиньи срочно аппендицит надо было удалять.

– Но Чалка-то неделю не работал из-за твоей поездки. Вот вам опять убыток! Мало того, что ты Евдинью отвёз, ты ведь ещё с Байборова два мешка картошки вёз. Украл в Черемшанском колхозе и пёр до дома бегом по грязи.

– Так это же не наш колхоз!

– Колхоз-то не наш, а область-то одна. В одном советском государстве живём. Может, надо было доложить куда следует? – усмехнулась Анна.

– Чего уж грязь из избы вывозить, дело-то старое, – подал голос Козьмин Никита.

– Да, старое, – нахмурив брови, глянула на него Анна. – Ты ведь не забыл, наверное, как вы с Ефимом, когда вам поручили продавать мёд, малость подгуляли на радостях да и пролили в грязь две бочки мёду.

– Так, бричка навалилась, дорога вся в колдобинах, – оправдывался Никита.

– Вот! Вот! Это ли не ущерб был нашему колхозу? А может быть, и вредительство!

– Да ты что, Анна, – невольно перекрестился Никита, – серьёзно что ли?

– Так же серьёзно, как ты вот сейчас осуждаешь Анну за полведра обрезков.

В окошке на сей раз показалась голова Ефросиньи:

– Правильно, Анна Алексеевна, ты напомни, как Ермилка-учётчик на пасеке трое суток не просыхал, а его Гнедко всё это время на привязи у заворок простоял. И пусть скажет мне спасибо за то, что я коня отвязала, а то бы издох с голоду.

– Ну, знаете ли, совсем никуда не годится. Дело обсуждается правлением, а тут всё село в окошке выступает, – возмутился Сергей Мелентьевич. – Закройте окно для порядку.

– А зачем? Пусть будет открытым. Пусть все сельчане знают, как мы тут их судьбы устраиваем, – ответила Анна. – Ты что думаешь, Серёжа, люди забыли, как ты целую колоду курам скормил? Возил семенную пшеницу на поле Мина Иванович, да вот что-то занемог. И послали возить семена Сергея Мелентьевича. В запряже был бык Буян. С норовом был тот бык. Мина знал его повадки. Как только бык останавливался на половине горы, возчик быстро подкладывал под колесо камень. Как бык отдохнёт, тряхнёт ушами, поднатужится и везёт дальше. А вот Сергей не подложил камень под колесо, вместо этого он стал охаживать Буяна плетью. Бык попятился, навалив колоду, выломал ярмо, да пошёл в своё стадо. А рядом птичник. Навалились куры на готовое лакомство. Проворонила Александра, потому как, наевшись протравленного зерна, немалая часть курей издохла. Вот и спрашивается: чей это проступок – твой или Александры? А убыток-то колхозный, – подытожила Анна. – А, пожалуй, на этом закончу своё выступление. Скажу лишь только вот ещё что. Помните ли вы притчу, когда Христос сказал: «Кто без греха, пусть кинет свой камень». Вот теперь можем и голосовать. Мне кажется, что теперь каждый, ещё раз подумав, сделает правильный вывод. А те, кто за окном стоит, по-своему осудят или оправдают вас.

– Ну что ж, голосуем, – с облегчением произнёс Мартин Нефёдыч.

Правление единогласно вынесло справедливое постановление.

– Еремей! – окликнул председатель, – ключи у тебя?

– Да!

– Иди, открой амбар, выпусти Анну, пусть идёт домой. Да не забудь, верни ей вот это вещественное доказательство.

 

 

Масленица

 

После очередного сильного порыва ветра ставень глухо ухнул о стену. В тусклом свете электрической лампочки мелкой дрожью завибрировало настенное зеркало. После неудавшегося пасьянса отец негнущимися пальцами сложил карты в стопку и мелкими шажками направился к своей кровати.

– Надо ложиться, пока свет ещё не вырубился. Да и поздно уже, – сказал он. Кряхтя и охая разделся и забрался под одеяло.

Когда бушевала вот такая погода, на отца было больно смотреть. По лицу было видно: как непросто ему переносить ноющую, изнурительную ломоту в старом, немощном теле. Всю свою непростую долгую жизнь отец безвыездно прожил в родном селе Зимовьё, не считая, конечно, четырёх войн, доставшихся ему в горькой судьбе. Шестнадцать ранений вынес он из свинцовых бурь военного лихолетья – четыре из них пулевые, остальные осколочные от мин и вездесущих гранат. Да и время с каждым прожитым годом оставляло на челе свои неумолимые отметины. Шёл отцу девяносто четвёртый год.

Снова ухнул ставень, и входная дверь с протяжным вздохом открылась в сенцы. Да и держалась она на честном слове, потому как подгнила стена и накренилась неподобающим образом.

Закрыв дверь на крючок, я подошёл глянуть, удобно ли устроился на койке отец.

– Ничего, сынок, всё нормально, – выдохнул он, устало прикрывая свои много повидавшие хорошего и плохого глаза.

Чтобы как-то отвлечь его от боли и невесёлых дум, я попросил рассказать о старине. Да и была у меня задумка написать хотя бы относительно неполную историю села.

– Вот ведь, как получается, – промолвил отец. – Спроси меня, что я делал вчера, – не вспомню. А всё, что пережил в детстве, в молодые годы, – помню и даже очень отчётливо. Помню лица друзей, стариков. Ох и мудрые были раньше люди, работящие! Не то, что теперь. Вот, например, мой тесть, твой дед Мандрык. Из батраков своим трудом да уменьем выбился в люди. До коллективизации имел хороший дом, живность всякую, пахотные земли и инвентарь нужный для крестьянского труда.

– А почему Мандрык? У него же имя и фамилия есть.

– Ну, конечно, есть. Александр Иванович Пестунов. Только как-то привычнее на селе называть по прозвищу. Разумеется, своим трудом он заслужил великое уважение: был отличным плотником, столяром, кузнецом, и, при встрече обращаясь к нему, сельчане называли его по имени и отчеству. А вот за глаза – Мандрык.

– А откуда взялось это прозвище?

– Ну, как водится, все клички прирастают к человеку ещё с детства. Дедушка твой родом из Секисовки, остался круглым сиротой, да ещё четыре сестры с ним, мал мала меньше. Вот и ходили они по деревням и просили подаяние. Годы-то были тяжёлые. Богатые, как правило, жадные, не разбегутся подавать сиротам, а, бывало, и собак на них спускали. Бедные понимали, как непросто жить в сиротстве, подавали кто картошинку, кто морковинку, кто луковинку. Сестра Ульяна варила картошку, толкла пюре, добавляла в него резаный лук и без масла пекла небольшие оладушки. Вот эти оладьи и называли в народе – мандрычки. А дед твой тогда ещё и прихваливал такое кушанье. «Я – сытый, – говаривал он, – мандрыков наелся!». Вот и пошло – Мандрык. Уже будучи молодым парнем пришёл он в Зимовьё на заработки, да и остался тут навсегда. Женился на такой же батрачке, как и сам, на твоей бабке Анисье. Ну а кто ещё пойдёт за нищего батрака? Вот и женился на своей ровне. Анисья – наша, местная. Здесь жил и её отец Дмитрий Лексеич Битюря.

– Опять прозвище! А почему Битюря?

– Ну, это совсем просто! Жили в селе два брата по фамилии Трофимовы. Дмитрий – младший, Тимофей – старший. С детства были они наделены Господом Богом неимоверной силищей. Дмитрий – среднего роста, сажень в плечах, Тимоха – длинный, тощий, как жердина. А в драках вообще непобедимые. Махает Дмитрий огромными кулачищами да покрикивает: «Не подходи! Бить буду, тюрю из тебя сделаю!». Это он противников так подзадоривал. Вот и получается: сбивать в тюрю – Битюря, значится. А Тимоху Греком прозвали за его чёрную кучерявую внешность. Ребята были работящие, уже и семьями своими жили, детей имели. А вот из нужды так и не выбились, уж больно горлышко мешало – пьющие, оно и понятно. Тимофей-то, когда женился на Матрёне, из родного гнезда ушёл к жене, и жить пристроился вверху села, а Дмитрий в отцовском доме остался. А как на празднике подопьют мужики, да как пойдут в драку – стенка на стенку – верх села против низа, то получается, что братья друг друга колошматят. Все, кто с этой свалки выполз, уже раны зализывают, а два брата друг друга волтузят до победного конца. И верх-то всегда Грек брал, половчей он был да повыносливее. А потом вместе пьют, вместе работают.

Как-то сруб срубили зажиточному мужику. Омелькой того звали, ну правильно – Емельяном. Уже к боевому бревну подбирались. А тут праздник – масленица. Ну а раз такой праздник, какая тут работа? С утра – в церковь, потом в бегова на лошадях вдоль улицы, да пьянка. А у Битюри с Греком коней нет. Им бы выпить поскорей надобно. Пристали они к Омельке: «Поставь, мол, нам за работу водки». Омельке некогда: ему на любимом жеребце погарцевать, похвастаться надо. Вывел он своего скакуна из конюшни, нарядил его: узда там – не узда, плетёная, вся в бляшках блестит, седло нарядное, попона вся в кистях. Хвост, гриву расчесал, пошёл себя нарядить – одеться, значит, красиво. Ну братья и смекнули: «А, ты так! И мы с тобой по-другому поступим». Грек скакуну хвост на узел завязал, Битюрь за угол подцепил своими ручищами рядов десять брёвен, приподнял да хвост узлом в чашку угла сруба и подсунули. Артачится конь, передними ногами подпрыгивает, а освободиться не может. Вот-вот хвост свой оторвёт по самую репицу. Вышел Омелька на крыльцо и за голову взялся. Кричит на Грека с Битюрей, чтоб коня освободили. А они свое: «Поставь ведро водки, и баста!». Побежал Емельян к соседям, позвал их, сколько смог, а они вокруг сруба бегают, сделать ничего не могут. Сруб ладно сделан, так что и ломиком негде подковырнуть, да и брёвна толстые и сырые. Делать нечего. Побежал Омелька в корчму, принёс ведро водки и просит: «Батюшка Дмитрий Лексеич, освободи лошадку, пожалуйста!» –  «То-то! Не будь вперёд жадиной». Освободили да всем обществом потом и бражничали. Давно это было! Сам я того не видел, а старики эту байку рассказывали.

Свет, вдруг ярко блеснув, пропал. Комната погрузилась в кромешную темноту.

– Ну, вот и дождались, – сказал отец. – Ветер где-то на линии столб завалил или провода перехлестнул на замыкание. Эх-хе-хе! Всё стареет, и мы стареем.

В комнате наступила тишина, про которую обычно говорят: звенит.

Я вышел на крыльцо. Ветер рвал кусты черёмухи. Ветви её метались чёрными тенями, то склоняясь до земли, то, взмахивая, взлетали вверх. На селе ни одного огонька. Спит село, и жители его, намаявшись за трудовой день, конечно же, нежатся в постелях. Оно и понятно: такую бешеную музыку ветра лучше всего слушать под тёплым одеялом. Ветер, как нянька, убаюкивая, напевает свои отчаянные, вольнолюбивые песни, и нет ещё той силы, которая встала бы наперекор его бешеным порывам. Да! Слаб ты, человек, хоть и зачислил себя с непонятным чванством в цари природы.

Но царствует-то природа во всём своем величии.

А всё-таки хорошо, что живём, что дышим, гордимся своей Родиной, её стариной и молодой свежестью сегодняшнего и завтрашнего дня.

От непонятной радости нахлынувших чувств сердце, как-то нежно всколыхнувшись, ласково кольнуло в груди. Хорошо! Ах, хорошо!

 

 

Домовина

 

День не заладился с утра. Не успел я приготовить завтрак, как огонёк газовки, дыхнув оранжевым дымком в дно кастрюли, погас. Закончился газ в баллоне. Печь топить в середине лета не хотелось, и пришлось искать электроплиту. Засунутая в девятый угол за ненадобностью, она нашлась, но была к тому же ещё и неисправной. Обуглившаяся от старости спираль оказалась перегоревшей в трёх местах. Отремонтировав с горем пополам плиту, приготовил еду. Позавтракав, вышли с отцом во двор.

Казалось, на сегодня все трудности позади. Но не тут-то было. На огороде в картошке хозяйничала соседская свинья с многочисленным своим потомством. Пришлось заняться бегом, но не на дорожках стадиона, а по огороду, имитируя спринт с препятствиями. Прыгая через картофельные рядки, я изрядно вспотел, прежде чем выгнал вон эту наглую свиную семейку. По-видимому, они хотели помочь мне с прополкой и окучиванием картофеля, но малость перестарались. Горько порадовавшись за такую своевременную помощь, пришлось брать тяпку и исправлять изрядно подпорченные лунки.

Солнце поднялось уже довольно высоко, когда я, вспотевший, подошёл к крыльцу. На лавочке, подставив тёплым солнечным лучам свои ноющие косточки, сидел отец. Поставив между ног свой черёмуховый костыль и опершись на него, он оживлённо разговаривал с соседом. Сосед – Виктор Михайлович, – бурно жестикулируя, взволнованно что-то рассказывал. Отец внимательно слушал, покачивая головой. Я сел рядом.

– …Сестра из города приезжала, – продолжал сосед, – рассказывала, как на прошлой неделе хоронили сватью. Вот вам капитализм! Оказывается, ныне похороны в городе обходятся недешево. За гроб заплатили что-то около семи с половиной тысяч, за могилу пять с лишком, да и за ритуальные услуги пришлось выложить кругленькую сумму.

– Зато у нас в деревне с этим мероприятием проблем нет. Только умри, тут же с удовольствием и закопают, – с юморком изрёк отец.

– У отца давно доски на гроб заготовлены. Уже лет пятнадцать лежат, – вставил реплику в разговор и я.

– Э! Нет, сынок. Эти доски на гроб не пойдут. Они поведённые, словно пропеллер. Угол у избушки сгнил и просел, покосился потолок, а на нём вслед за ним и доски покорёжило. Да ты не расстраивайся. Я насчет своего гроба с Василием Фёдоровичем договорился. Как умру – сделает. Он обещал.

Было как-то странно слышать, как старики обстоятельно, по-деловому, преждевременно готовятся к своему последнему пути в мир иной. Я не раз видел, как отец, получив пенсию, откладывал тысяч пять в заветный кошелёк – деньги на свои похороны. «Тебе, сынок, будет меньше мороки», – говаривал он.

– У нас в деревне с похоронами проще. Так что не расстраивайся, сосед. Ты только умри – не оставят, захоронят, – пошутил отец. – Вот раньше старики куда мудрее нас были. Сами себе заранее долблёнки делали. Выдолбят гроб-колоду, и лежит она себе на чердаке да хозяина дожидается.

– Да как-то прежде времени делать себе домовину – плохая примета, – буркнул недовольно Михайлович.

Чему-то весело улыбаясь, отец посмотрел на Виктора и, победно подмигнув мне, со смехом сказал:

– А ты вот у моего сына Николая спроси о домовине. Он по изготовлению этого ритуального предмета не понаслышке осведомлён.

И надо ж было ему это вспомнить. Дело-то было ох как давно!

Моему прадеду, Зиновею Ивановичу, подкатывало времечко к столетию, а мне тогда едва стукнуло шесть годков. Хотя и много дедушке Зиновею лет, но был он ещё бодрым и скорым на ногу. И вот однажды заметил я, что уже три дня дедуля, воткнув маленький топорик за пояс, как-то таинственно исчезает в лесу.

– Бабушка Марья, а куда это дедушка всё бегает? – спросил я.

– Ходит по лесу, любуется да дом последний себе выискивает.

– У вас же есть изба. Зачем ему ещё-то?

– Э, внучек! Это не простой дом, а особый, – улыбнулась бабушка Марья. – Подожди, объявится, сам тебе и поведает.

И вот дождался. Подходит ко мне дедушка, за пояском всё тот же топорик, на плече зубастая пила, да и говорит:

– Пойдём со мной, внучек. Малость поможешь старику, а то одному пилить как-то несподручно получается.

Идём по лесу: дедуля в своих самодельных бутылах шаркает, я босиком следом топаю, сзади наша старая собака Жучка плетётся, еле лапами переступает, будто её насильно идти за нами заставляют.

Пришли к огромной, высоченной пихтине. Дед обушком по ней постукивает, а она звенит, как железная.

– Вот её нам с тобой и надо спилить, – обрадовался дед, – вдвоём-то мы её быстро одолеем.

Но спилить быстро не получилось. С долгими передышками допилили почти до середины и остановились. Пила оказалась коротковатой – размах её почти закончился.

– Ладно! Завтра допилим, – и дед, выдернув пилу, вбил в пропил клин. – Это чтобы пихта на срез не осела, – пояснил он.

На следующий день ближе к вечеру уже другой пилой мы эту пихту кое-как завалили. Дедушка, срубив сучки и разметив своею четвертью лесину, сделал топориком разметку. На третий день по разметке отпилили с комля два бревна. Вот на этом моя помощь на долгое время приостановилась. Я ходил с друзьями на речку, купался, рыбачил и почти уже забыл о дедулином увлечении. А он с утра пораньше, позавтракав и вскинув на плечо тесло, уходил в лес всё той же проторенной тропой.

Прошло недели две, и дедуля вновь позвал меня:

– Пойдём, внучек, ты мне сегодня ненадолго будешь нужен.

Пришли. Там, где раньше лежало толстенной бревно, теперь белело большое глубокое корыто. Поодаль, прислонённое к пихте, стояло такое же, только поуже и помельче. Вокруг валялась белыми сугробами щепа. Мох вокруг корыта был выбит почти до земли. Оно и понятно, что не один раз дедушка шаркал по этому мху своими бутылами.

Обойдя это корыто несколько раз, он объявил, что пора приступать к примерке. Покряхтывая и охая, дед влез в него и улёгся на спину. Сложив руки на груди и закрыв глаза, он замер. Чуть подрагивая, из этого корыта торчала клинышком дедушкина седая борода. И тут только я понял: среди этих дремучих пихт стоит гроб, а в нем лежит покойник – мой дедушка, и я один-единственный живой человек в этом глухом лесу стою рядом с гробом. Что тут стало со мной! Меня обуял ужасный страх, такой, что я готов был сорваться с места и, не разбирая дороги, умчаться отсюда. Но ноги не слушались, сделались ватными. Я без сил сел туда, где только что стоял, закрыл лицо руками и заплакал. Плач перешёл в истерику, в горький отчаянный рёв.

– Ты что, внучек! Ты что! Не бойся, я же ещё живой, – засмеялся дед, поудобней усевшись в этой колоде. – Не бойся. Сейчас я накроюсь крышкой и щепочкой буду показывать тебе щели между крышкой и колодой. На вот, возьми уголёк и отмечай по краю колоды места, где покажется щепочка.

– Вот и всё, а ты боялся, – засмеялся дед, когда я ещё дрожащею рукою отдал деду этот злополучный уголёк.

Пришли домой, и дед весело рассказывал всем о моей непутёвой оплошности.

– Вот старый дурень! – ворчала бабушка. – Ты же мог до смерти испугать ребёнка, – и она ласково погладила меня по голове.

Ещё долго эта домовина сушилась в тени под пихтами, ближе к осени отец привёз её домой на волочках и поставил досушиваться под поветь. Зимой в ней хранили пшеницу, а когда она всё же треснула – выставили в загоне. В неё наливали воду и поили коров. Забавно было смотреть, как плавали и ныряли в домовине утята. И когда она окончательно развалилась, отец распилил её на дрова.

Не пришлось дедушке в свой смертный час покрасоваться в собственной домовине. Его больного увезла в городскую больницу дочь Анна, а когда дед скончался, в городе и похоронили в тесовом гробу.

Вот о какой истории, смеясь, напомнил мне отец.

Эх, память, память! Бывает, что несущественные моменты в жизни уходят из неё безвозвратно, без следа. А вот такие остаются навсегда, до последнего вздоха.

 

 

Охота

 

Ещё только чуть-чуть забрезжил в окна рассвет, Иван проснулся. Зевнув и сладко потянувшись всем телом, встал с постели.

– Спи, горе моё, – проворчала его жена Людмила. – Носит вас нелёгкая. Правду говорят: «Охота пуще неволи».

– Ладно! Уж в кои веки выдалось время, – огрызнулся Иван и, торопливо одевшись, вышел на крылечко.

До восхода было ещё далеко, но день осенний – короткий, и тут уж не до сладких снов – дорога каждая минута. Молчаливой тенью шмыгнул в чёрный проём дверей сарая. На ощупь взял приготовленные с вечера лопату, ломик, небольшой багор. Всё это приткнул в створ калитки. Вернулся в дом и через минуту вышел с ружьём и рюкзаком. Подойдя к калитке, прислушался. У ног радостно повизгивал Тузик. Невдалеке послышался лёгкий цокот подков, фыркнула лошадь. «Едет!» – удовлетворённо отметил Иван.

Подъехав, Юрий резво спрыгнул с лошади, радостно прокричал:

– Готов? Ну, вот и ладненько!

Быстро навьючив поклажу на лошадь, потянулись в гору из села. Когда еле заметным краешком бледное солнце показалось из-за горы, Иван с Юрием были далеко в пути.

Два закадычных друга (говорят же о таких: не разлить водой) работали в колхозе трактористами, посменно на одном тракторе. Все летние и осенние работы были переделаны, старенький трактор еле тянул и, дожидаясь очереди на ремонт в МТС, стоял у сторожки конного двора. «Ну, что, давай, сгоняем завтра за барсуком, – подал идею Юрий Мышалов. – Самый раз. И время подходящее. Я лошадь у Мелентьевича выпрошу, всё сподручнее будет». «Решено! – поддержал идею Иван. – Завтра пораньше тронемся».

Верный пёс белым пятном маячил впереди. Юра ехал верхом и чему-то радостно улыбался. Иван тянулся пешком за лошадью.

Друзья были страстными охотниками, с детских лет исходили все тропинки в окрестностях Зимовья. Не раз родители наказывали их, когда тайком от всех, вместо того, чтобы идти в школу, мальчишки, спрятав портфели под крыльцо, уходили в горы. В зимние короткие дни друзья на лыжах обходили все окрестные леса в поисках белок, зайцев, тетеревов, благо в то время живностью кишели леса и горы. Вот почему, вспомнив далекие детские годы, улыбался Юрий.

Путь охотников лежал на Кажекины сопочки, не так уж и далеко, километров восемь-десять.

Возле речки Каженички Юрий спешился.

– Что встал? – поравнявшись с ним, спросил Иван.

Юрий, хитро прищурившись, покопался в своём рюкзаке, вытащил беленькую:

– Ну что, отметим охоту по маленькой?

– Воздержавшихся нет, – улыбнулся Иван.

Выпив из горлышка, закусив корочкой, тронулись дальше. Надо торопиться. Тузик, виляя хвостом, бежал впереди, то вдруг скрываясь за кустами, то появляясь вновь, нетерпеливо переступая лапами, торопил охотников звонким лаем: «Ну, что там плетётесь? Скорее!».

И друзья торопились, меняясь средством передвижения. Ещё до обеда они достигли северного склона первой сопочки, где с лета была замечена нора барсуков. Развьючив и привязав в сторонке лошадь, охотники, преодолев кустарник, подошли к месту, где предполагался конец пути. Тузик, неуверенно обнюхав нору, как-то странно помедлив, исчез в ней.

– Слушай, Вань. У тебя слух, как у кошки. У меня с этим нелады. Я больше нюхом беру, – прошептал Юрий.

Прислушались оба, но пёс молчал. Казалось, прошла целая вечность.

– Где он? Уж не застрял ли там?

– Ну да, застрянет! – вступился за Тузика Иван. – Да у меня самая лучшая норная собака в Зимовье!

Вдруг в норе зашуршало. Фыркая и отряхиваясь, молча вылез Тузик и виновато завилял хвостом. Вот дела! Ушли барсуки. Кто-то их спугнул.

– Да, явно поменяли место прописки, – пошутил Иван. – Давай так: я иду низом по склону, ты серединой. Будем искать след. Не улетели же они по воздуху?

Прошли склон первой сопки, через ложок направились ко второй. И тут, под берёзами второй сопочки, Тузик залился звонким лаем. Мужчины подошли к норе почти одновременно.

– Вот они, – радостно потирал вспотевшие от азарта ладони Юрий.

В норе уже шла настоящая борьба не на жизнь, а на смерть. Глухой лай то удалялся куда-то под землю, то приближался к поверхности.

Иван, выхватив из кармана куртки брезентовые рукавички, торопливо напялил их на руки. Юра схватил первый попавшийся под руку сук. Оба ждали, жадно прислушиваясь и принюхиваясь, встав по разные стороны норы. Вот показался хвост Тузика, половина туловища… Он, упираясь всеми четырьмя лапами, злобно рыча, упорно тащил свою жертву, выволакивая её на свет божий.

Вот показалась голова барсука, и Иван с удивительным проворством схватил её и поволок вверх. Взвился сук, и вот уже первый барсук лежал под корнями берёзы.

Тузик вновь ринулся к норе. Но Иван в последний момент успел схватить его за хвост. Нору прикрыли корчёй. Обследовав вокруг, нашли ещё один отнорок и тоже забутовали его камнями.

– Перекур! Надо привести сюда лошадь. Не исключено, что вскоре понадобится инструмент, – пояснил Юра.

Иван спустился к речке, наклонившись, долго пил. Напившись, умылся прохладной водой, вытер лицо кепкой, набрал в баклажку воды и поспешил к норе.

Лошадь уже стояла у берёзы, подбирая бархатными губами жухлую травку, помахивая хвостом и фыркая от удовольствия.

Юрий колдовал тут же у рюкзака: вытаскивал хлеб, огурчики, варёный картофель и недопитую «беленькую».

Обмыли первый охотничий трофей. И теперь уже пустая бутылка, поблескивая на солнце опрокинутым донышком, валялась под кустом шиповника.

– Эх! Хороша бражка, да мала чашка, – пошутил Юра. – Пора за дело.

Открыли нору, и Тузик, сердито рыча, скрылся в её недрах. И снова – борьба, охотничий азарт.

Солнышко перевалило за вторую половину дня. У норы победным трофеем лежало два барсука, а собака снова рванулась в нору.

– Вот это удача! – прокричал Иван. – Это надо хорошенько ополоснуть. – И он с ловкостью факира выдернул из своего рюкзака победно сверкнувшую в лучах солнца вторую поллитровку.

Юрий восхищённо цокнул языком:

– Вот ловкач! Вот хитрец! Вот это у тебя выдержка!

Обмыли трофей. Прислушались. Тузик глубоко в норе то ли рычал, то ли жалобно поскуливал.

«Застрял», – мелькнула нехорошая мысль. Юрий, схватив лопату, торопливо расширял вход в нору. Иван помогал, расковыривая ломиком скальную породу.

Изрядно потрудившись, прислушались.

– Тихо, как в танке, – буркнул Юрий. – Надо понюхать, – сказал он, всем телом втискиваясь в выработанную нишу.

И тут случилось то, чего Иван не мог даже предположить. Грунт выше норы, резко хрустнув, осел и привалил тело товарища. Из обвала только чуть виднелись сапоги Юрия.

Схватив друга за ноги, Иван, сколь хватало сил, начал его тащить из внезапно захлопнувшейся ловушки. Бесполезно! Ноги Юрия без единого движения, безвольно торчали из злополучного обвала.

«Отрыть! – мелькнула спасительная мысль. – Скорее! Не опоздать!».

Лопатка молнией мелькала в руках Ивана. Попадавшиеся камни рвал руками, срывая ногти. Хмель мгновенно вылетел из его головы. Мысль работала чётко: «Хорошо, что взяли лошадь. Если ранен, откопаю и поскорее доставлю в село. А если уже мёртв? – сердце похолодело от такой предательской мысли. – Чёрт бы побрал такую охоту!».

И Иван ещё яростнее рвал и рвал землю, выворачивая камни. Откопав друга по пояс, нащупал ремень и медленно потянул на себя. Тело слегка поддалось. «Значит, голова цела», – подумал Иван и потянул сильнее. Выдернув друга из жерла западни, оттащил в сторону, перевернул на спину и, припав ухом к его груди, прислушался. С негодованием, чуть не плача, сел рядом и закрыл лицо грязными окровавленными руками.

Только тут Иван почувствовал, как устал. Все тело болело. Изодранные в кровь руки ныли и кровоточили. Сердце никак не могло успокоиться и продолжало биться в сумасшедшем ритме. Да! Он выложился по полной, борясь за спасение своего друга. А Юрий, пьяно улыбаясь и почмокивая губами, по-детски посапывая, спал.

Из норы молча вылез Тузик и, виновато повизгивая, виляя шикарным пушистым хвостом, положил у ног Ивана третьего барсука.

Вечерело.

 

 

Испуг

 

Виктор Михайлович, как-то задумчиво повертев в руках полено, подбросил его в разгоревшуюся топку печи. Обогнув стол, подошёл к простенку, на котором висел пожелтевший от курева календарь, и перевернул листок.

Осень близилась к завершению. Время потянулось уже на вторую половину ноября – самую неустроенную пору в конце уходящего года. Неприкаянно, сиротливо выглядело таёжное село Зимовьё. Чёрные погрустневшие домики жались к опустевшим огородам, которые, в свою очередь, с одной стороны упирались в речку, с другой – в прилегающее к кромке пихтового леса шоссе. Два раза зима помышляла вступить в свои права. Оба раза снег таял, расплываясь лужами вдоль единственной улицы. Самый ходовой предмет сельского быта – резиновые сапоги. Небо заволокло серо-белыми тучами. Солнце то совсем исчезало, то появлялось белым расплывчатым пятном. Ждали третьего снега. Уже третий день пел свою нескончаемую заунывную песню лес.

Виктор, взглянув в окно, окинул улицу взглядом и недовольно побурчал:

– Что-то задерживается наш Серёга.

– Придёт, куда денется, – откликнулся сидящий на скрипучем стуле у порога Степан.

Вот уже около часа прошло, как мужики, собрав последние копейки, послали Серёгу за пузырьком.

Виктор Михайлович – в преклонных уже летах пенсионер – жил один в старом родовом гнездышке. Не было у него ни жены, ни детей по причине весьма бурной молодости. Подвыпив в очередной раз (а очередь пьянок никогда не кончалась), он гордо заявлял: «Я – свободный ветер! Хочу – пью. Хочу – работаю. И никто мне не указ!».

Но время, ни на минуту не останавливаясь, итожит жизнь.

Степан – племянник Виктора Михайловича – был также охоч до беленькой отрады, хотя давно уж нигде не работал и жил за счет материнской пенсии.

Серега и думать забыл о том, что люди рождаются на белый свет для того, чтобы трудиться и обременять себя заботами о ближних. Мать его получала пенсию и подрабатывала тем, что потихоньку продавала лекарства, купленные оптом в городских аптеках. Сергея в селе и не помнили по фамилии, а звали просто Серёжка Таблеткин.

– Ну, наконец-то, – воскликнул Степан, когда, открыв дверь, через порог победно шагнул Серёга.

Тот, поставив на стол уже изрядно отпитую бутылку водки, торжественно и шумно уселся за столом.

– Вот гад! Уже приложился! – негодовал Степан.

– Терпенья что ли не хватило? – поинтересовался Михайлович.

– Ладно вам! Наливайте. А выпил я, потому, как гонец, заработал. Да к тому же меня собака какая-то чуть не покусала.

– А! Так это ты, значит, от испуга к бутылке приложился, – засмеялся Михайлович.

– Ему не доливай, – предложил Степан, – он уже от испуга оправился.

Разломили буханку хлеба, налили водку в стаканы и, помянув вчерашнюю пьянку, не морщась, выпили. После второй хмурые лица повеселели, заблестели задором глаза, полился тот непринуждённый разговор, который всегда сопутствует подвыпившей компании.

– Вот ты говоришь: испугался собаки. А что бы ты сделал на моём месте? – возбуждённо проговорил Виктор Михайлович. – Давно это было, когда я ещё был молодым и красивым юношей. Попросила меня моя тётка Марша сходить в лес. Ей зачем-то чага берёзовая потребовалась. Да и мать не осталась в стороне: «Набери, – говорит, – в лесу малинки, малых сестричек попотчевать». И котелок мне подала.

Нацепил я на пояс набитый патронами патронташ, вскинул на плечо старенькое Гришино ружьё и вышел из дома. «Ружьё-то зачем взял? – закричала мать. – Тяжесть лишняя!» – «Один же в лес иду, – откликнулся я, – вот и взял для храбрости».

Иду. Вокруг зелень, природа, красота! Ну, чагу-то я вскоре без труда нашёл. У нас этого березняка за Домом инвалидов – море бескрайнее. А за малиной дальше наладился идти, к Чёртову логу.

– Это почему Чёртов-то? – спросил Серёга.

– А я почём знаю? – огрызнулся Михайлович. – Так его ещё старики называли. Лезу. Кругом кусты непролазные, крапива, колючий шиповник, да такой густой – еле продираюсь. Повыше поднялся, и малина начала попадаться. Иду, собираю малинку-то. Чем выше поднимаюсь, тем она ряснее да крупнее. Вижу – впереди её целые заросли. Тут и пять ведёр можно было собрать припеваючи. Я котелок с верхом насобирал и в рот уже кладу целыми горстями. Слышу: за кустами кто-то тоже рвёт да посапывает. А мне весело стало, что не я один здесь отовариваюсь. Привстал да кричу: «Эй! Кто там мою ягодку ворует?». А из-за куста во весь свой могучий рост встал медведь. Пасть открытая. Смотрит на меня удивлёнными глазами, видать, ошалел от неожиданности. Чуть подался ко мне, да и выдохнул так: «Хыр-р-р!». Вот тут, братцы, со мной и приключилось невероятное. Век живу, а понять не могу: как это я в одно мгновение в деревне возле речки очутился. Это, Серега, та речка, возле которой ваш дом стоит. От Чёртова лога до неё километра три будет. Я так думаю, что всё это расстояние летел по верхушкам кустов. Ощупал себя, нет на мне ни единой царапинки. Нету при мне ни чаги, ни котелка с малиной. А ружьё как висело, так и висит за плечами. Дождался я, когда в коленях дрожь прошла, напился холодненькой водички, поудивлялся и ни с чем потопал домой. Вот такая, братцы, история!

Выпили по третьей. Михайлович обернулся к окну. Сплошной стеной падал белый пушистый снег.

- Ну вот, дождались зимушку. При такой погоде займи да выпей, – сказал он, закуривая огромную самокрутку табака на троих.

 

 

Облако в штанах

 

Правильно говорят, что старики, уповая на память, не помнят, что было неделю назад, но со всеми подробностями расскажут о своих детских годах, о событиях давних времён. Вспоминаю и я, как по литературе отхватил огромный кол. А было так.

Прозвенел звонок, и мы, зная, что будет урок литературы, который вела наша классная руководительница Анна Ивановна, быстро уселись за парты. Учительница не любила терять время.

Как всегда строгая, она стремительно подошла к учительскому столу. Мы встали:

– Здравствуйте! Садитесь! Не будем терять время. У вас два часа, чтобы написать сочинение. Тема: «Поэзия Маяковского и ее роль в революции».

 

Немного отвлекусь. В моём родном посёлке Зимовьё была прекрасная по тем временам библиотека, что-то около тридцати тысяч книг. Заведовал ею Иосиф Тимофеевич – очень эрудированный по части книг.

Я читал запоем. Перечитал имеющиеся в библиотеке книги Гайдара, Тургенева, Чехова, взялся за поэтические сборники Пушкина, Лермонтова, Некрасова. Особенно же любил басни Крылова. И вот однажды Иосиф Тимофеевич предложил мне почитать Маяковского.

– Возьми вот, почитай стихи этого поэта, – сказал он мне. – Может, тебе и понравятся его творения.

Придя домой, я с нетерпением открыл книгу и стал читать вслух.

Отец шил сапоги и, отставив колодку, которую держал в руке, прислушался.

– Постой! Ты что это там читаешь?

– Книгу, – говорю, – стихи Маяковского.

– А ну, дай сюда.

Я протянул отцу книгу. Он долго вглядывался, листая страницы. Потом с разочарованием вернул книгу, сказав при этом:

– Вот ведь как бывает в жизни. Тут изо дня в день вкалываешь в колхозе почти бесплатно – за трудодень. А этот твой поэт отхватил за эту писанину, наверное, немалые денежки. Всё-то его и достоинство, что он ругается, как наш бригадир Лихвантий Семёнович. Только наш напрямую матом кроет, а твой поэт лается культурно.

Покачав головой, отец снова взялся за сапоги:

– Читай про себя. Что-то мне такое слушать не хочется.

Прочитав больше половины книги, я тоже ничего не понял. Отнёс её в библиотеку.

– Ну что, понравилась книга? – спросил Тимофеевич.

– Нет! И моему папке тоже не понравилась.

 

И вот сижу на уроке, думаю, что же мне такое написать о творчестве Маяковского, тем более, что совсем ещё недавно мы проходили эту программу, касаясь биографии поэта, нескольких стихотворений и поэмы «Облако в штанах». Снова я вдумчиво читал его творчество, сопоставлял с произведениями Пушкина, Лермонтова, Тютчева и не находил ничего умного и поэтического в его стихотворениях. «Клячу истории загоним!». Куда? «За голод, за мора море шаг миллионный печатай!». Какая-то белиберда получается. Потом уже совсем неясно: «Крепи у мира на горле пролетариата пальцы!». Садизм какой-то! Нет рифмы, слова исковерканы. «Глаз не померкнет орлий». Понятно, но правильно-то – орлиный глаз. В голове не укладывается – кто, зачем и как зажигает звёзды. Почему время – богомаз? Что ни строчка – вопрос. И всё это требует дополнительного перевода, объяснений. Нет! Не буду кривить душой! Написал так: «Владимир Владимирович Маяковский родился в 1893 году в Грузии в селе Багдади. Поэтическое творчество его не понимаю, а потому не люблю. По моему мнению, Маяковский – топор революции, плакатист и фразёр».

Подписал листок и сдал на стол учительницы.

Анна Ивановна мельком взглянула на мою писанину, нахмурилась, но ничего не сказала.

А на другой день был разбор наших сочинений.

– Эх ты! Я считала тебя лучшим учеником в классе. А ты так неответственно отнёсся к сочинению. На эту тему люди пишут книги. Ты же ограничился двумя строчками. Маяковский – великий поэт своего времени. А ты пишешь: фразёр. Вот послушай, как Глухих Надя читает.

Надежда смущённо встала и начала читать. Читала много и вдохновенно. Чеканила слова, как молотом о наковальню. Я запомнил только вот эти строки:

Идите голодненькие,

                               потненькие,

                                          покорненькие,

Закисшие в блохастом грязненькие!

Идите!

             Понедельники и вторники

Окрасим кровью в праздники!

 

Раскрасневшаяся, довольная, она села за парту. И тут я спросил её:

– Я что-то не совсем понял: к кому обращался так ласково поэт и куда это отправятся дни недели? Переведи, пожалуйста.

Но тут вмешалась Анна Ивановна:

– Надо, Герасимов, самому пораскинуть мозгами и додуматься, что хотел сказать поэт.

Ну, уж нет! Я встал и прочитал «У лукоморья дуб зелёный» Пушкина.

– Вот вам – поэт! Нет никакой нужды переводить. Всё ясно! Каждое слово понятно и говорит само за себя. Что такое поэзия? Это красивые, точные, образные строки. Это музыка! Это песня, которую можно петь и петь. Слова певучие, сами просятся в душу без всякого перевода. А кто хотя бы раз слышал, что поют песни Маяковского?

– Хорошо! – сказала Анна Ивановна. – Вот послушай, как сказал поэт о паспорте: «Я вынимаю из широких штанин дубликатом бесценного груза. Читайте, завидуйте! Я – гражданин Советского Союза!». Что здесь тебе не понятно?

– А вот и непонятно, – говорю я. – Почему в этих штанах облако? Я думаю, что в штанах хранится что-то другое, но не советский паспорт. Есть же для такой необходимости карманы.

В классе раздался оглушительный хохот.

– Ну что! С тобой всё ясно. Получай жирную единицу. Мой тебе совет: побольше прочти о том времени и постарайся понять, что с такой болью хотел выразить Маяковский. Я думаю, что пройдет время, и ты поймешь и полюбишь его поэзию.

Прошло больше полвека. Я перечитал всё, что нашел о жизни и творчестве Маяковского, прочёл немало из собрания сочинений поэта, но так и не сумел понять: почему вдруг Облако в штанах.

Может быть, пришла та самая пора, когда ребёнок, ещё не умея лукавить, крикнул: «А король-то – голый!».

Как знать!

 

 


[1] Более 7 метров.

[2] Около 18 см.

Комментарии

Комментарий #15842 14.01.2019 в 21:25

Благодарю, дорогой Николай Петрович! Замечательные рассказы, вроде как у тебя в Зимовье побывал. Нелегка сельская жизнь, но не унывает наш человек, из любого переплёта выход найдёт.

Комментарий #15829 14.01.2019 в 10:25

Прочитал на одном дыхании. Рассказы самобытные, правдивые и непосредственные. Добротная русская проза.