ЮБИЛЕЙНОЕ / Михаил ПОПОВ. СУРОВЫЙ ЧЕЛОВЕК С НЕЖНЫМ СЕРДЦЕМ. К 90-летию Игоря Петровича Золотусского
Михаил К. ПОПОВ

Михаил ПОПОВ. СУРОВЫЙ ЧЕЛОВЕК С НЕЖНЫМ СЕРДЦЕМ. К 90-летию Игоря Петровича Золотусского

 

Михаил ПОПОВ

СУРОВЫЙ ЧЕЛОВЕК С НЕЖНЫМ СЕРДЦЕМ  

К 90-летию Игоря Петровича Золотусского

 

1.

Игоря Петровича Золотусского я воочию до того не встречал. А тут увидел – было это в Архангельске возле филфака Поморского университета и, нимало не сомневаясь, шагнул навстречу. И он, кажется, не удивился, что незнакомый доселе человек к нему обращается. И ответил. И мы разговорились. Да не просто о чём-то дежурном, «стыковочном», как говорят, перескакивая с пятого на десятое, нащупывая тему. Нет. Мы сразу устремились к личности Виктора Астафьева. Помянули его. И вспомнили его завещание. И первое – светлое. И второе – горькое и даже отчаянное: «Я пришёл в мир добрый…, а ухожу из злого…».

Почему именно так пошёл разговор – не знаю. Может, сам Виктор Петрович, вечный затейник, с небесной высоты напомнил о себе и свёл нас именно так, а не как-то иначе. Золотусский с Астафьевым был хорошо знаком, писал о нём. Он один из немногих, кто убедительно и веско защитил от наветов «ташкентских фронтовиков» роман «Прокляты и убиты». Прикоснулся к этому произведению и я. Памятуя доброе слово в «Литгазете», которое Астафьев молвил о моей прозе, я осмелился попросить его что-нибудь для альманаха «Белый пароход», задуманного в память о Фёдоре Абрамове. Человек щедрого сердца, Виктор Астафьев послал в неизвестный региональный альманах главу из этого романа, причём не копию, а – знающие это оценят – первый машинописный экземпляр, и она (глава «Все остальные дни» из 2-й книги) была впервые напечатана в 1993 году во втором выпуске «Белого парохода» под названием «Расставание…».

Всё промыслительно в этом мире. Глава из первой части романа Астафьева «Прокляты и убиты» «Показательный расстрел» была напечатана в юбилейном – по случаю 50-летия – номере журнала «Север» (№6, 1990). Следом, волею судьбы была завёрстана моя повесть «Последний патрон». Тут произошло пушкинское – «старик Державин нас заметил…». Через полгода, а именно в первом номере «Литературной газеты» за 91-й год, под рубрикой «Что читаю?», вышел отзыв Астафьева о моей повести. Помню, поначалу оторопел, а потом аж подпрыгнул, хлопнув ладонью по потолку. Тогда ещё был прыгучим. А уже в недавние поры после общения с Золотусским стало понятно, что готовил этот отзыв в печать не кто-нибудь, а именно Игорь Петрович, который в те поры работал в «ЛГ».

С Астафьевым Золотусского свела общая память. Он благоговел перед фронтовиками, даром, что иные были немногим старше его. А сердечное сближение, думается, определило сиротство, бесприютное детдомовское отрочество. Двум душам, обездоленным в самую золотую житейскую пору, при встрече не надо было предъявлять никаких верительных грамот. Два-три слова из той поры, а то просто и взгляда было достаточно, чтобы понять и принять сердцем другого.

Кому из них досталось больше – вопрос, может быть, некорректный. Как и чем измерить беду, горе, одиночество? И всё же, примеряя их судьбы, стоит обратить внимание вот на что. Астафьев рос в сибирской деревне и с малых лет познал суровость житья-бытья. К первым ударам судьбы – гибель матушки, бездомность и бродяжничество – он, думается, лучше был подготовлен. Другое дело Золотусский. Сын советского разведчика, он с самого рождения жил в любви и в прекрасных условиях. В его раннем детстве была представлена вся география мира: Париж, Марсель, Нью-Йорк, Берлин, Стокгольм… Дорогие отели по обе стороны океана, шикарный «Форд»; по возвращении в Москву – просторная трёхкомнатная квартира в правительственном доме, санаторий на Чёрном море… Жизнь крон-принца, не иначе. И вдруг – обрыв. В 37-м арест отца. Спустя время арест матери. И он сам, десятилетний, оказывается в тюрьме для детей-лишенцев. Пословица гласит «Из грязи да в князи». А тут – наоборот: из князи да в грязи…

 Детство и тюрьма – чудовищное словосочетание! Кровь стынет при одной только мысли. Но понять до конца всю трагедию могут, наверное, только те, кто испытал и пережил это. Тётя Мария, старшая сестра моего отца, испытала всё в полной мерой. Они, младшие дети из репрессированного семейства донских казаков, привезённого и брошенного в архангельскую тайгу, в голодном 33-м году остались одни. Взрослые, в том числе отец и мать, бежали из лагпункта, сознавая, что лучше пуля стрелка, чем мучительная голодная смерть. А младших вверили Божьей милости. Они, Маруся и Костя, мой будущий отец, выжили. Их, едва ли не последних живых детей в лагпункте «Островки», опекала сердобольная медичка из вольнонаёмных, а ёщё берегли бежавшие старшие братья, которые умудрялись тайком приносить младшим еду. Потом, энкавэдэшное начальство, расценив, что кубометров леса от этой «мелкоты» всё равно не дождёшься, а «картина смертности» в сводках и без того черна, передали детей под опеку старшего брата Ивана, которого ещё раньше перевели на станцию Емца. Иван – ему был 21 год – работал на погрузке леса. Паёк там был усиленный, но на троих его явно не хватало. И тогда Маруся, чтобы облегчить ношу Ивана и спасти младшего братика, решила бежать… в детдом.

У Игоря Петровича немало слов о жертвенной природе русской женщины. Здесь это проявилось уже в самом истоке.

Прячась под скамейками вагона, Маруся добралась до Москвы. Сначала её отправили в центральный детприёмник ГУЛАГа НКВД, по сути, детскую тюрьму, как пишет Игорь Петрович, – она находилась внутри Даниловского монастыря. А потом – в детдом.

Где ты, сентиментально-слезливый дедушка Горький? Где ты, народный воспитатель Макаренко? Где ты, спра­ведливый и наивный Гайдар? Острова ГУЛАГа жили по другим законам, чем виделось и мечталось вам, – по жестоким и беспощадным законам тюряги. И детские дома этой системы вовсе не являлись исключением. Отнюдь. Ду­шами там верховодил блатной "Гоп со смыком", а не бодренькое "Взвейтесь кострами, синие ночи...". Соответ­ствующим был и режим.

Пишу столь подробно, вроде бы отвлекаясь от темы, потому, что вся Россия в те поры проходила испытания, и едва ли не каждый должен был сделать свой нравственный выбор, взрослый или неоперившийся ещё человеческий птенец.

Игорь Золотусский после «детской тюрьмы» попал в детский дом, который находился в Подмосковье. До войны директором его был Семён Калабалин – прототип Карабанова из «Педагогической поэмы» Макаренко. Режим в детдоме был соответствующий, то есть как в колонии: жёсткость воспитателей, порой переходящая в жестокость; стычки между воспитанниками, поборы, издевательства. А ему как мальчику из хорошей семьи, воспитанному и начитанному, доставалось больше. Отбирали личные вещи, то и дело подтыкали, а бывало, накинув одеяло, устраивали «тёмную», колотя, куда ни попадя.

И всё же, несмотря на испытания, Игорь Петрович «почти с благодарностью» вспоминает детдом. Привожу строки из его автобиографического романа-документа «Нас было трое»: «Без него я, может быть, пропал бы. Это была гибель детства, но спасение жизни».

Обласканный, не обременённый заботами домашний ребёнок, в детдоме он «научился делать всё: мыть полы, драить посуду на кухне, месить навоз для кизяков, запрягать лошадь, сажать и окучивать картошку, чистить уборные (они были у нас на улице), полоть, пилить дрова и т.д. Это был опыт на все времена…».

Но главное, что дал детдом, заключает Игорь Петрович, «он приучил меня жить среди людей. Он заставил надеяться на себя. Он, наконец, внушил уважение к народу и к труду». То есть то, что выразил Борис Пастернак в 41-м, когда началась война, когда Игорь остался совсем один:

Сквозь прошлого перипетии

И годы войн и нищеты

Я молча узнавал России

Неповторимые черты.

Превозмогая обожанье,

Я наблюдал, боготворя.

Здесь были бабы, слобожане,

Учащиеся, слесаря.

В них не было следов холопства,

Которые кладёт нужда,

И новости и неудобства

Они несли как господа…

И вот о чём думается. А ведь не случись тех горьких испытаний, что выпали на долю юного Золотусского, судьба его сложилась бы совсем иначе. Безбедная жизнь, хорошее образование, скажем ИФЛИ, где до войны учились дети советской партноменклатуры, престижная работа то ли за рубежом, то ли в каком-нибудь издательстве, комфортное жильё, подмосковная дача, на каких веселилась элитная молодёжь, и… совершенное отсутствие понимания народной жизни и вообще понимания народа. Такое ведь было, если почитать мемуары иных, в том числе переделкинских «дачников и дачниц». До сих пор помню, как в пору перестроечной вакханалии огорошили меня строки одной из таких дам, которая с презрением писала о поэте-фронтовике, выходце из крестьянства.

Господь явно пометил отрока незримым перстом, провёл его через испытания и наставил на служение Слову – может быть, главному служению в Божьем мире или, как говорят, в монастырях, послушанию. Пройдя земные мытарства, Игорь Золотусский обрёл себя. Он сохранил светлую любовь к отцу и матери, невинно осуждённым. Проникся уважением и любовью к простому народу, который на житейских перепутьях делился с ним хлебом и теплом. Почувствовал радость земного труда. Познал цену дружбе и товариществу. И вот с таким моральным багажом он ступил на стезю словесности, готовый отстаивать обретённые заветы и идеалы.

 

2.

Охватить всё, созданное Игорем Петровичем за шестьдесят лет профессионального творческого служения, мне не по силам – тут понадобится целый научный коллектив, средних размеров НИИ. Но если сказать в целом, то он на своём поприще – исповедник и оберегатель отечественной традиции. В своём творчестве Игорь Золотусский предстаёт дальновидным и прозорливым исследователем, а нередко и провидцем. Он раньше других увидел гнильцу в молодёжной прозе и поэзии 60-х годов – внешний блеск, красивую форму-упаковку и пустоту содержания, о чём громко и смело сказал в статье «Подводя итоги». Те пагубные тенденции, постепенно поражавшие общество, в конечном итоге привели к распаду державы. И черту под разрушительным явлением, истоки которого он когда-то вскрыл, Игорь Золотусский подвел в книге «Нигилисты второй свежести», опубликованной в 2008 году. Он нетерпим к разного рода смердяковым и всяким окололитературным штукарям. «Зачем я должен знать, что думает о русской литературе посредственный английский профессор?» – фраза Золотусского, ставшая заголовком в журнале «Двина» (№4, 2010). И вместе с тем всю свою жизнь он поддерживает и отстаивает истинно народные идеалы добра и справедливости, мужества и правды, отражённые и отражаемые в русской литературе. Это особенно явственно проявилось в кинематографической составляющей его обширного творчества, где литературная классика ХIХ века смыкается с именами первых величин века ХХ-го и прежде всего писателей-фронтовиков и писателей-деревенщиков.

Обо всём, повторюсь, мне сказать не удастся. Остановлюсь на двух его работах – «Гоголе» (ЖЗЛ) как главной книге Золотусского, и «Фёдоре Абрамове», книге, посвящённой его другу, моему земляку, который, сам того не ведая, стал моим духовным наперсником.

Определился я в означенных пределах, и тут же почувствовал, что сделал правильный выбор. Спрашивается, почему? Во-первых, за книгу об Абрамове Золотусский взялся вскоре после выпуска первого издания «Гоголя». Стало быть, как в сообщающихся сосудах, из одной в другую перетекли исследовательские методы и приёмы, на новую работу наложился отпечаток предыдущей, а опыт осмысления личности и творчества классика русской словесности – на судьбу и творчество современника. Далее открылось, что есть нечто схожее в их судьбах – судьбах персонажей и их исследователя. Все они рано осиротели: батюшка Гоголя умер, когда Никоше шёл шестнадцатый год, а отлучён он от родительского дома был ещё раньше – в девять; Игоря Золотусского лишили отца в семь, арестовав его по ложному обвинению; Фёдор Абрамов осиротел в годовалом возрасте – отец его, по сути, стал жертвой интервенции и гражданской войны на Севере, надорвавшись на непосильной работе, чтобы прокормить большую семью.

Память о ранних лишениях и испытаниях – колоссальный стимул для юной души. Понятно, не для каждой. Но непременно для той, которая отмечена Всевышним. Доказать себе и окружающим неслучайность своего рождения, добиться какого-то успеха, чтобы отдать тем самым дань благодарности отцу-матери, а потом, уже в зрелости, и Отцу Небесному, – вот то, что в немалой степени согревало и бодрило эти души. А уж работать они умели, работать истово, безоглядно, не щадя живота своего. Гоголь, как подробно описывает Золотусский, от неустанной работы, а ещё страха, что не успеет выполнить назначенное свыше послушание, до того заболевал, что несколько раз прощался с белым светом. По-мужицки яростен был в творческой работе Фёдор Абрамов – никаких выходных или отпусков – одна сплошная работа. А у Игоря Золотусского после первого и неудачного обращения к книге о Гоголе от отчаяния открылась язва, обернувшаяся кровотечением. Так что гоголевское жизнеописание-исследование в буквальном смысле замешано на крови.

Золотусский мучительно искал подход к Гоголю, верную интонацию, которая позволила бы определить дух, характер, биение беспокойного сердца Николая Васильевича, и он, в конце концов, нашёл, что искал. Тут есть нежность, столь свойственная Игорю Петровичу, особенно когда речь идёт о детстве, отношениях Никоши с папенькой-маменькой, сестрицами, тут есть интимная доверительность особого устройства Гоголя, которую он мягко передаёт читателю, тут есть недоумение, а то и ирония, когда надо объяснить неожиданный поступок героя, в данном случае Гоголя. В этой иронии нет панибратства, это словно оценка старшего брата (а Золотусскому было пятьдесят, когда он закончил свой труд), который на основании множества факторов словно растолковывает и себе, и читателю, и самому герою его заблуждения или ошибки. В основе тут сострадание и любовь, это – прежде всего: любовь и сострадание.

Любовью пронизано всё, что написано Золотусским о Гоголе. Это у него природное, от отца и матери, но ещё, думается, и от самого Гоголя, то есть обретено годами общения с Николаем Васильевичем. До известной степени Гоголь повлиял на его характер, словно опытный юстировщик, касающийся тонкого прибора. В юности Игорь пылал гневом на тех людей, которые жестоко поступили с его семьёй – с ним и с его родителями, разлучив всех на долгие годы. Он жаждал мести. Гоголь, который в юности утолял подобную жажду сатирой, со многим примирил его. Он даже о Сталине, символе той системы, теперь говорит иначе, сознавая, что многое из тогдашней жестокости и несправедливости – производное жестокого – на грани войны и мира, жизни и смерти – времени. Это злоязычники типа Сванидзе клеймят то время, всё советское мешая с грязью. Однако в основе их злобы не жажда справедливости. Совсем нет. Их дедов – высокопоставленных советских чиновников – в своё время лишили кремлёвской кормушки, и они, их дети-внуки, за эти материальные лишения окрысились на весь белый свет. Другое дело честные, преданные Родине люди. Как родители Игоря Золотусского. Как репрессированное семейство моего деда-казака. Горько переживая незаслуженные, подчас жестокие испытания, они смиренно несли свой крест и ни словом не попрекнули Родину. А когда пришёл грозный час войны, личное ушло на второй план. Отца Золотусского, обвинённого «в шпионаже», который как разведчик немало сделал для укрепления оборонного потенциала державы, на фронт не пустили. А репрессированным казакам Поповым винтовки доверили. Четверо моих дядей и двоюродный брат достойно сражались на фронтах Отечественной войны. Три ордена Славы заслужили мои – по отцу – единокровники. Гнали их из донского хутора в бесславье, а с войны они – и живые, и павшие – вернулись, овеянные славой.

 

***

Зримо-незримый персонаж обеих книг Золотусского – Время. Меня восхитило, как точно, ёмко и живописно характеризует Игорь Петрович то или иное правление. В нём тут и там органично проходит гоголевский образ Руси как птицы-тройки. «Это движение её, которому пытался придать (и придал) ускорение Пётр, которое замедляли, прерывали или вновь пускали галопом цари и самозванцы, немецкие принцессы и голштинские принцы, которое обрело широкий бег при бабке Александра и встало как вкопанное при его отце, при самом Александре как бы вырвалось на европейский простор: русские полки, дошедшие до Парижа, не только донесли до него победные знамёна, но и освежили русское самосознание, как бы проветрившееся в этом марше, в этом мучительно-радостном освобождении сил, которые стягивали вожжи предшественника Александра». Эпоха, сконцентрированная в одной фразе. Разве не замечательно?!

А вот Николаевское начало: «Россия всё ещё двигалась по инерции по александровскому пути, но на облучке её сидел уже другой кучер. И рука его, натягивающая вожжи, подрагивала. Всё же, придерживая бег российской тройки, Николай оглядывался на находящуюся в тумане Европу». Тоже ёмко и точно!

А о русском ХХ веке! С какой болью он говорит о страшном испытании – Великой Отечественной войне. Воистину сыновним трепетом наполнены слова Золотусского о поколении русских женщин, которые вынесли непосильную тяжесть военной годины, открыв, по выражению Абрамова, Второй фронт: «Они ушли, спев свою песню, тяжкую песню долга, но такую красивую, такую завидную! Кажется, завидовать нечему, чему тут завидовать: всю жизнь мечтали наесться досыта, всю жизнь ломили то на войну, то на послевоенную разруху. Не знали отдыха. Теряли красоту в тридцать лет. Блёкли под неярким северным солнышком. В тридцать лет или вдовы, или девки. И всё-таки прекрасную жизнь прожили, высокую».

Что ещё характерно, Золотусский сближает времена, словно взбивая их мутовкой и соединяя в одно густое русское время. Иногда пространно, иногда только междометием. Зачем? Одна из целей – показать вневременную суть того или иного персонажа. Вот главный герой «Ревизора» – литературно-жизненный тип на все времена: «Хлестаков родился под его пером задолго до 1835 года…». «Ревизор» не был бы написан им, не напиши он до этого «Владимира 111 степени», повести о сумасшедшем титулярном советнике, «Женитьбы», «Игроков», «Невского проспекта». Далее следует перечень персонажей, несущих черты Хлестакова: «Они говорили его языком, думали его мыслями». И в качестве примера речь заходит о некоем Собачкине, «молодом петербургском хлыще, живущем на фуфу…». Это «фуфу» – своеобразный литературный кульбит, даже, может быть, речевое озорство Игоря Петровича в стиле подобных персонажей. В ХIХ веке, сдаётся мне, такого выражения не существовало. Это словесный «зайчик» из 30-50-х годов ХХ века, когда в ходу была блатная «феня» и множество других уличных выражений.

Всякие времена и судьбы имеют концы и начала. В главе 7-й Чичиков перебирает имена обретённых торгом душ. Сравнивает купчие Плюшкина, Собакевича, Коробочки… Досадует, что Собакевич ему подсунул «неликвид» – душу женского пола, Елизавету Воробей, да притом как хитро пристроил шельма, бабу назвав Елизаветом. О каретнике Михееве Павел Иванович подумал добром, уже, вроде и, соглашаясь, что тот – ценное приобретение как знатный мастер, и совсем уверился в том, когда при совершении купчей сам председатель крепостной экспедиции подтвердил мастерство Михеева. А потом выловил из крепостных записок имя Абакума Фырова, беглого крестьянина. Где теперь этот Фыров, в каких нетях обретается его душа? На Волге, среди бечевых бурлаков? Или на Севере, в архангельских урёмах, дальних скитах или на рыбных тонях? Затем на глаза ему попался мой однофамилец: «Попов, дворовый человек, должен быть грамотей», – заключил Павел Иванович. А следом явился пред светлые очи Чичикова – Степан Пробка, плотник, трезвости примерной, по характеристике Собакевича. А богатырь! Хоть тотчас в гвардию записывай!

У Бога мёртвых нет – все живые. Когда Гоголь съехал с земной дороги, и его коляска покатила по иному пути, он и встретился с теми, души которых (якобы) обрёл его «порученец» Чичиков. Мало того, там нашлись и их потомки. Елизавета Воробей оказалась прабабкой Марфы Репишной. Абакум Фыров и впрямь бежал в северную сторону, положив начало роду Ставровых: и Степан Андрианович, вечный труженик, и его внук Егорша – оттуда. А Степан Пробка передал своё богатырство Ване-Силе, кореннику рода Пряслиных …

Вот такое мне явилось-привиделось после параллельного чтения книг Игоря Петровича Золотусского.

А следом под утро приснился сон. Основа – движущая колонна. Впереди кавалькада всадников, за ними карета, далее бричка, а позади телега. Во главе Тарас Бульба одвуконь. Следом донской казак, конный разведчик Тихон Попов, мой дядя, скончавшийся от фронтовых ран в январе 1946 года, за спиной карабин, на запястье нагайка. За ним без сёдел, охлюпкой Мишка Пряслин и его дружок Егорша, ещё подростки с закатанными по колени штанами, словно только что с водопоя. Егорша смахивает на моего деревенского дружка Ивашку Томилова. Кто в карете – не видно, оконца зашторены. В бричке Павел Иванович Чичиков, такой дородный, и Николай Васильевич Гоголь, на нём крылатка. А в телеге четверо – на вожжах Лиза Пряслина, обочь её Фёдор Абрамов в гимнастёрке и с суковатой палкой, а позади Ваня-Сила и Анна-Куколка, жена его… Мне нередко снятся сны, которые, просыпаясь, записываю. Чаще являются они в полнолуние. Лет за тридцать скопилась целая папка. Из самых примечательных снов я составил подборку, назвав её «Плаха Луны». Сны о Сталине и Гитлере, сны о покойной матери, сны о нашей деревне, два сна о Фёдоре Абрамове – одним поделился по телефону с его вдовой… Вот и сейчас потянулся к телефону, собираясь позвонить Игорю Петровичу, чтобы рассказать о видении. Да передумал. Впереди юбилей. Пусть лучше прочитает.

На столе моём лежат две раскрытые книги. «Гоголь» (ЖЗЛ, шестое издание). Эту Игорь Петрович мне подарил год назад, когда я был у него в гостях в Переделкино. И «Фёдор Абрамов» – эту, давно стоящую у меня на книжной полке, автор подписал десять лет назад в Архангельске по возвращении из Верколы, где снимался фильм об Абрамове.

С могучим юбилеем, дорогой Игорь Петрович! Крепости духа, здоровья, творческой неизбывности и новых созидательных озарений!

г. Архангельск

 

ПРИКРЕПЛЕННЫЕ ИЗОБРАЖЕНИЯ (1)

Комментарии

Комментарий #26531 27.11.2020 в 15:47

Смотрю передачи с его участием - нельзя оторваться. И слова пропустить боишься. За каждым стоит Личность, образованность, человечность и мудрость. Дай бог ему здоровья и новых книг! А Михаилу Попову - спасибо!
В.Коростелёва.

Комментарий #26458 22.11.2020 в 11:14

"...Это была гибель детства, но спасение жизни».
Вот уже сорок лет как ищу оправдания и прощения тому, что порушило моё детство. И ни разу не пришло в голову положить на весы сразу целую жизнь. Прожитую. Может, впереди ещё половина, не знаю. Один Бог весть, сколько мне отмерить.
И вот - такое простое, обжигающее своей очевидностью оправдание...
Гибель детства - спасение жизни. Так исчерпывающе убедительно.
Если говорить обо мне, то уже ради одного этого открытия можно быть благодарной Игорю Петровичу Золотусскому до конца времён.
С почтенным юбилеем, уважаемый Игорь Петрович! Низкий поклон за Ваши праведные труды!
Отдельная признательность автору юбилейной статьи за такое сердечное повествование о литературном соратнике и друге.
М.М.

Комментарий #26457 22.11.2020 в 10:29

Михаил, сердечно благодарю за твой замечательный очерк о И.П. Золотосском! Многое узнал от тебя впервые... Добра тебе! А.Кердан