Алексий ЛИСНЯК
ЯБЛОЧКО
Рассказы
КАК ХЛЕБ ЗА РТОМ БЕГАЛ
Когда я только-только получил назначение в свой сельский приход, в деревеньке поблизости доживал последние дни разрушенный храм. История, увы, самая обычная: ветшала и ветшала себе та побитая церквушка, пока не остались от неё стены и несколько сводов – «рожки да ножки». Мои прихожане об этом явлении мне не рассказали, не посчитали важным.
Ещё бы десяток лет и следа б от того храма не осталось, когда бы благочинный наш на очередном собрании не воздохнул:
– Братцы, настала пора возродить в нашем округе брошенные церкви, – покряхтел, как Ельцин по телевизору и, глядя на меня, добавил: – Люди хотят, понимаешь… Там, у тебя по соседству – хотят.
Ну и хорошо, думаю, коли хотят.
На следующий день мы с Семёнычем отправились «в поисковую экспедицию» в это маленькое соседнее поселение, где «люди хотят». Приезжаем, смотрим, а храм-то на храм совсем и не похож – дыра на дыре, вместо алтаря пролом, в который въезжали трактора, когда квартировал здесь склад удобрений. На барабане во всю деревню огромными буквами по кругу выведено «Миша козёл», а свод провалился. Будь я постарше, я б заохал, но мне в ту пору не стукнуло и четверти века, а посему от зрелища этого я стиснул зубы и собрался-подтянулся.
Итак, храм мы нашли. Осталось разыскать людей, «которые хотят». Глядим по сторонам: на косом магазинчике повис огромный замок, бывшая совхозная контора стоит без окон. От магазина лучами расходятся заросшие улочки. Толкнулись мы с Семёнычем в самый жилой по виду дом и попросили хозяев разнести весть, что чрез неделю мы опять приедем, обсудим с местными возрождение храма – проведём приходское собрание, так это называется…
И вот, спустя неделю мы снова прибыли, а возле заросших храмовых руин нас уже поджидают местные старушки и несколько старичков. Семёныч со всеми раскланялся, встал в подрясничке за моей спиной, и я обратился к собранию:
– Братья и сестры! Время такое, заброшенные храмы повсюду ремонтируются, пришла пора и ваш возрождать…
Народ закивал. Я продолжил, что храм это не просто так, храм это – дом Божий и не годится в таком состоянии Божий дом соблюдать. О Страшном суде, разумеется, вспомнил, вставил и про Царство небесное. Сам говорю-говорю, а сам оглядываюсь на «Миша козёл», смотрю на местных и про себя удивляюсь: ну как вы здесь, думаю, дышите, живёте, стареете, пирогами внуков кормите, когда над головой, куда в деревне не сверни, всюду висит этот вот «плод рук человеческих», как страх и совесть…
– На каком месте у человека Бог, на таком месте и человек у Бога, – это я уже доложил вслух. Перегнул, понятно, но «от избытка сердца» перегнул.
Смотрю на собрание: старички, которые пошустрее, тащат откуда-то доску, подложили под края чурбаки, уселись и достали табак. Бабушки, те себе – увидали, что магазин отмыкают и наладились туда. Ну что ж, проводил я взглядом бабушек. Старики раскурили вонючие самокрутки, дым понесло на Семёныча, Семёныч закашлялся. Я намекнул старожилам, что мы ещё не закончили, что главное впереди, чтобы повременили с перекуром. Старички переглянулись:
– Ты, мил человек, это хорошо, душевно. Ты сыпь-сыпь, раз оно тебе надо, нам не мешаешь...
А у меня общие слова-то уже закончились, нужно переходить к главному, к топорам, пилам и лопатам, чтоб навалиться всей деревней и расчистить эту самую полянку, где руины. Ну, и сами руины, понятно, тоже. Выдохнул я про «расчистить руины» и слушатели уставились с недоверием:
– Это что, мы что ли – должны?
– Да.
Курители переглянулись и отбрили:
– Попам надо, пусть у попов голова и болит. У них денег много, – и засобирались.
Пока они собирались, я успел объявить, чтобы приходили через неделю в это же время. Помолимся, поработаем…
Через неделю мы с Семёнычем снова снарядились в ту деревеньку. Куда едем мы уже знали, поэтому захватили ножовку, топор и лопату – сами кашу заварили, негоже валяться на мху. Приезжаем – никого. Ну, дело житейское. Молебен и работы уже объявлены, отменять нельзя. Как сказал по этому поводу писатель Шипов – отказываться не в праве. Сами себе разложились на пеньке, сами освятили водичку, сами окропили руины и взялись за инвентарь. Смотрим, возле магазина толпятся старушки, повернулись в нашу сторону, что-то обсуждают, руками машут. Долго стоят. Наконец одна отважилась, подошла, кивнула Семёнычу и взяла меня за рукав:
– Ты топор держишь неправильно, сразу видно не деревенский. У нас, у деревенских, как? – задрала указательный палец. – Папаня с маманей учат с этаких вот лет. А в городе растёте, в городе – что? Лодыри и только, топором и то не умеете, – и заковыляла по своим делам…
До вечера мы с Семёнычем всё-таки расчистили местность вокруг храма.
Уезжая, я поставил доску возле пролома в стене, прикрепил на доску картонку, где объявил, что станем мы с Семёнычем ездить сюда по утрам каждый вторник. Написал, что храма без молитвы не бывает, вот и «начнём в церковке молиться, приходите все!».
А на другое утро ломило кости…
…Лето перевалило за середину, стояла жара. По стерне у бедующего храма скакали кузнечики, раздирались цикады. Возле заросшего воинского памятника пасся на привязи телёнок.
Первые четыре наших приезда никто в храм не являлся, молились вдвоём с Семёнычем. Потом стали примечать, как за колонной смущается старушка в белом платке… А к Преображенскому освящению яблок старушек в белых платочках насчитывалось уже целых три.
Привезли мы с пономарём яблок, сами освятили, сами грызём, сами радуемся:
– Вода-то и вправду камень точит, работает поговорочка.
– Ага, точит. Только медленно точит.
А к октябрю – вода наточила – худо-бедно собиралось в храме целых семь человек.
Наша, как сказал местный уличком, «шайка» получила вскоре документы и стала называться приходом Покровского храма полноправно. Приход разжился собственным ведром для водосвятия, собственным веником заместо кропила, и каждый член «шайки» принял нужную меру ответственности, потому что пономарь раздал старушкам заботы: одна отвечает за ведро, другая за веник, остальные – в резерве, в боевой готовности.
…Пришло сухое и солнечное бабье лето. Бурьян в полях пожух, посыпалась в посадках листва. Телёнок на привязи подрос и окреп, проклюнулись рожки. Деды по садам сгребали и палили ботву, горьковатый дымок расплывался по деревне. «Шайка» наша всё также собиралась на руинах по вторникам, только одевались теплее.
Когда я почувствовал, что пришла пора, я потихонечку издалека начал рассказывать прихожанкам о Причастии. Пробовал, было, и раньше – не пошло, пугались. А теперь смотрю, попривыкли, «вода камень поточила», слушают, «нельзя прихожанам без Причастия». Говорил про литургию, что хорошо бы поставить здесь вот иконостас, здесь вот престол, здесь – клирос, и на клиросе бы тут у нас – певчие. Пономаря уж так и быть, нашего – Семёныча – привлечём. Старушки грустили: «Да разве ж это когда-нибудь случится? Доживём ли мы до певчих и клироса…». Я внушал, что дожить им теперь придётся. Надо. Обязательно надо, раз уж начали. А пока можно причаститься и запасными дарами. Это такое же точно причастие... Одним словом:
– Готовьтесь, через неделю Причастие привезу.
Прихожанки поотнекивались и, так и быть, согласились готовиться…
Бабье лето коротко, со следующей недели стояли в прогнозе дожди. Молиться в храме под проломанными сводами мокро и холодно. Поглядели мы с прихожанками на газетный прогноз и стали кумекать, как быть: то ли отложить деятельность нашей «шайки» до весны, и перенести причастие, например, на апрель, то ли собираться у кого-то на дому. Признаюсь, опасался, что проголосуют за «отложить до весны». Но опасался напрасно: избрали одну старушку, у которой дом просторнее прочих. Там-то вскоре прихожанки наши впервые поисповедались и причастились. Семёныч заставил их – обновлённых-приобщившихся – слушать благодарственные молитвы, много хвалил, и все цвели...
***
Зима в том году выдалась снежная на редкость. Сыпало сутками напролёт, всё сыпало и сыпало. Весь декабрь. Дороги превратились в туннели, дорожные знаки в снегу на три четверти. , если в «туннеле» повстречаются две машины, то одной из них следует пятиться до ближайшего перекрёстка, иначе не разъехаться. Благо машин в те годы было ещё не густо.
В дежурный вторник, как было заранее объявлено, я снова собрался причастить наших бабушек, и под вторник снег повалил небывало и невиданно. Всю ночь пришлось хороводиться с лопатой вокруг машины, иначе к утру засыпало б её по крышу. Не самое это приятное занятие, а тут ещё и Семёныч расхворался. Мобильную связь мы пока видели только в кино, поэтому вместо эсэмэски прислал он свою старуху: старуха оповестила, чтоб я Семёныча не ждал… А вдобавок и благочинный на полдень назначил собрание – одно к одному. «До полудня, значит, нужно успеть причастить и – в район».
В шесть утра я снарядился, бросил на заднее сиденье лопату и отчалил.
По своему селу прополз я без приключений. Без сюрпризов провилял по трассе, добрался до съезда в деревеньку, ни одной встречной не попалось. К удивлению, от съезда до деревни дорогу тоже как-никак прочистили. Въехал я в ту деревеньку, въехал и тут же уселся на пузо. Ни туда ни сюда, бесполезно. Впереди сугроб, по бокам сугробы – дорога кончилась. Приплыли.
Фонарей в деревне один-два, и окна в домах чёрные. Заглушил мотор – тишина, как в сказке. «Дверь не скрипнет, не вспыхнет огонь», и ни следочка. Ни ветерка, и собака не забрешет, только снег шелестит… Валит и валит снег. Страшно должно быть в такую пору замерзать в степи, как тот ямщик из песни. Я догадался, что до жилища, где пора бы собраться нашим причастницам, пробиваться мне по целине. Ну, что ж… Направление я знаю, взял лопату, замкнул машину и отправился, а что остаётся?
По улице навалило по пояс и выше. Если б не подрясник, пробиваться было б легче, впрочем, ненамного. В конце улицы, куда мне предстояло пробраться, еле-еле мутно светится сквозь снегопад одинокий фонарь, держу на него. Полпути проделал на энтузиазме, на вторую половину сил не осталось, лопата за ночь высосала. Поднял к небу лицо, снежная шапка с головы провалилась за шиворот. Это взбодрило, возникло второе дыхание, и я прокопался до нужной избы. В свете близкого теперь фонаря не видно к этой избе следов. Калитка утопла в снегу на две трети – хорошо, что хозяйка с вечера её не закрыла. Заваленный снегом дом тёмными окнами своими будит нерадостные предчувствия. Пробираюсь от калитки до крыльца, сгребаю снег со ступенек, поднимаюсь. Дверь заперта. Барабаню. Стук глухо вязнет в снежной тиши. Стучу и стучу, а в доме как вымерли…
Да уж, обстановочка – тёмное село, сказочный снегопад, глухой стук в филёнчатую дверь – кажется мне всё сказочным, очень сказочным и сказка та народная, Афанасьевская, из раздела «Про мертвецов». И всякое нехорошее чудо может случиться. Вспоминается даже Пушкинская «Метель».
Я уже догадался, что причастники передумали. Но всё же… Может я перепутал время? Смотрю на часы – 7:30 – нет, не перепутал. Может быть сегодня не вторник? Нет, сегодня именно вторник, и в полдень собрание… Тускло светит фонарь, снег наступает стеной...
Что я здесь делаю… В темноте, в чужом селе…
Стучу и стучу…
Вдруг в доме вспыхнул свет. Лязгнул засов, и на пороге в телогрейке поверх ночнушки явилась взъерошенная со сна бабка. Зевнула:
– Ты чего тарабанишь, спать не даёшь?
– Причащать приехал, как договорились. Вы не ждёте, что ли?
– Носит тебя, делать нечего! В такую круговерть! Тарабанит ещё, как будто война, совсем никакой совести! – бабка смачно зевнула, отмахнулась: – Всё, давай, в другой раз, – и захлопнула дверь, как выстрелила.
***
Когда воротился я до своей машины, светало. Покуда откопался, совсем побелело. Слава Богу, развернулся, вырулил, добрался до главной дороги. И на собрание к полудню успел.
Как только мы – долгополые – расселись за свои парты в «воскресном классе», снег за окнами прекратился, заглянуло в аудиторию низкое зимнее солнышко, на дворе окреп мороз. Явился благочинный с новенькой медалью за возрождение, и по-Ельцински поскрипывая голосом, завёл речь. Глаза мои налились свинцом, а уши забило ватой. Мне всё мерещился и мерещился снег, и снилась лопата. Я делал вид, что не сплю. Я, собственно, и не спал, но голова всё равно почему-то падала. Сквозь вату долетали слова доброго отца благочинного, что, мол, в наше нелёгкое время, понимаешь… Что вот, возрождение, понимаешь… Люди хотят, понимаешь, и наша главная задача не лениться, не спать в хомуте, как этот вот молодой священник – никакой совести, а идти к людям с проповедью, и нести, и нести… И нести, и нести… И нести, и нести…
И много-много других своевременных, важных и нужных слов.
***
А храм тот мы с Божьей помощью всё-таки воскресили. Нескоро, правда. Долго бегал хлеб за ртом, пока не прознали про то городские, которые «топором не умеют». Понаехали, взялись. Кто-то домик в деревеньке прикупил, кто-то построился поближе к церквушке. Хорошая «шайка» образовалась, настоящий приход. Проложили к ожившей церковке дорогу, протянули свет и воду…
Не висит больше над поселянами «Миша козёл», светит золотом во всё небо крест.
Вечерами древние-предревние старики, кто остался, раскуривают под обновлённым небом свои самокрутки и вздыхают:
– Дорогу проложили не там, к магазину бы надо, а эта – кому она нужна... Колокольню построили, лучше б пенсионерам раздали… Попа себе зачем-то выпросили…
– Ага, зажрались. А сами и топором не умеют…
СТЕНА
Несмотря на недобор студентов в далёком двухтысячном году, Пашу Бруданина всё-таки выгнали из педагогического института. С первого курса. В сентябре. Сразу. Пришлось воротиться в родные свои Выселки.
Дома Пашу расспрашивали, почему с ним – так, и Паша честно отвечал: «Там все дураки, поэтому». Односельчане, конечно, кивали, а за глаза шептались, что Пашка сам дурак малахольный, весь в отца, царство небесное, такой же был – поэтому.
В Выселках проживало четыре сотни добрых земляков, тесновато молодому, но Паша уезжать «за счастьем» больше не стал, а быстренько нашёл себе счастье по соседству, и на этом счастье женился. Супругу его, красавицу Елену, бывшую одноклассницу, тоже попросили из института, в том же сентябре, правда из сельскохозяйственного, но тоже по объяснимой причине: «Они там вообще все идиоты». Вот и встретились два одиночества, как в той песне. Поселили молодожёнов в доме покойной бабки, и Паше предстояло как-то «кормить семью».
Эпоха колхозов в ту пору уже прошла, и в деревне вовсю суетился приезжий, как говорится, фермер Магомед Магомедов, у которого своё стадо баранов. Вот Паша и сунулся к нему наниматься.
Магомед обрадовался, даже заулыбался:
– Ай, дорогой! Приходи с утра бараны пасти.
А Павел надулся:
– Какие ещё бараны! Я человек с высшим, хоть и неоконченным, мне б каким-нибудь заместителем, так и быть.
Магомед Магомедов в ответ вскинул обе руки и рявкнул на своём горском. Паша горского не знал, но сын Магомедова – Магомед-младший объяснил, что отец, мол, «свой бараны станет пасти сам, а глупый чужой бараны ему вовсе не надо».
Грустный Павел вернулся домой и рассказал жене, что Магомедов такой же точно упырь, как и декан в институте. Жена отнеслась с пониманием.
А питаться молодой семье всё-таки хотелось.
Надо сказать, что деревня Выселки место вполне симпатичное: две улицы расползлись по разным берегам узкого пруда, дома отражаются в водоёме вместе со своими палисадниками и рябинами, под домами на воде мостки, а за огородами, позади домов, куда ни глянь, тянутся живописные луга, где водит своих баранов известный Магомед Магомедов. За лугами стоят леса с косулями, кабанами и опятами. Вот такая красотища.
В ту пору до Выселок ещё не дотянулись ни газ, ни асфальт – тишина стояла, как в раю. Торчали за селом развалины фермы, а в центре поселения на лужайке паслась коза. Возле козы, напротив сельсовета, покосилась чудом уцелевшая церковная бревенчатая стена. В народе эту стену звали падающей. А кое-кто – пизанской.
Как-то вечером Паша бродил по селу и ноги сами вынесли его на ту самую лужайку. Знакомая старуха уже отвязала свою козу и потащила её домой. Животное плелось без всякой охоты. Бывший студент проводил их взглядом и мудро, как ему показалось, воздохнул глубокое: «Эх, вот и мы такие же…».
Затем по сухому бурьяну он задумчиво обошёл падающую церковную стену раз, а потом другой. Он смотрел сквозь землю и грезил о высоком, о тех, пожалуй, сферах, где справедливость, где тупые деканы сами пасут баранов, где у каждого есть на столе свой окорочок… И вдруг под самой стеной он увидал кованый, квадратный, длинный, самый настоящий исторический… гвоздь! Подобрал: «Однако!».
Гвоздь увесистый, граммов пятьдесят. Или даже сто. Павел Бруданин ткнул гвоздём трухлявое бревно, гвоздь на четверть углубился, а когда Паша его вытащил, осталась ровная квадратная дырка, «как от штыка». Он поскрёб находку ключом, под ржавчиной засветился белый металл. Белый. Металл…
«Ого!» – Павла вдруг осенило: поповские сокровища, которые при раскулачке-конфискации так и не отыскали, которые до сих пор снятся всем деревенским пацанам-подросткам, они ведь… переплавлены! Хорошо, что никто этого раньше не понял!
«Хо-хо! Ловко! Наковал поп десяток таких вот серебряных гвоздей, забил в стену и – привет, попробуй догадайся!».
Дома Паша с аппетитом попитался жареной картошкой. Отодвинул сковородку, смахнул крошки, таинственно выложил на стол свою находку и позвал красивую жену:
– Глянь-ка...
– Ух ты! Гвоздь! – взвизгнула супруга, потянулась к предмету, но Паша хлопнул её по руке и прибрал гвоздь в карман.
– Поеду завтра в район, покажу кое-кому. Ведь, если его продать… Может он даже вовсе и не серебряный, а… из платины…
Ночь прошла мирно.
Первый автобус из деревни уходил до зари. Паша доехал до центральной районной площади, за которой рынок. За рынком красовался весёлым куличом пузатый храм. Когда Павел со своим гвоздём поднялся в церковную лавку, служба ещё не начиналась. Собирался-здоровался народ, расставлял кругом свечечки. Павел Бруданин со свечкой встал у алтаря и, когда священник пробегал мимо, схватил его за рукав:
– Смотрите, что у меня! По вашей части, церковный!
Батюшка повертел гвоздь, оглядел, взвесил на ладони:
– Граммов сто, настоящий амбарный!
– Говорю же, церковный, – возразил Паша, – серебряный. Это от нашей бывшей церкви, с Выселок. Её мой прадед когда-то строил, – неожиданно соврал Бруданин. – Жаль только, что от храма почти ничего не осталось, сломали упыри.
– Про храм это вы хорошо. А гвоздь-то зачем принесли?
– Продать, серебряный же. Возьмёте?
– А-а, – разочаровался служитель культа, – мне было подумалось, вы хотите храм возродить. А вы гвоздями торгуете?
– Хм, возродить? – удивился Паша. Он почему-то ни разу не подумал про «возродить», а ведь мысль-то какая обещающая – ух!
Перспектива командовать возрождением в минуту окрылила Бруданина, даже про гвоздь забыл, расплылся до ушей:
– А как их обычно возрождают?
– Храмы-то? Да просто. Собираете народ, расчищаете площадку. Денежки миром собираете, закупаете материалы, рабочих тоже, регистрируетесь в органах, то-сё. Приезжать стану, молиться-подбадривать, что-то подскажу. А как восстановите, пригласим архиерея, освятим. Он батюшку вам назначит и заживёте.
– А зарплата?
– Какая зарплата?
– Моя, руководительская. Где её в таких случаях выдают?
– Наверное, по месту работы? – улыбнулся поп. – Вы где работаете?
Розовое с Паши тут же слетело, он всё осознал, посерьёзнел, даже разозлился:
– Та-ак, – протянул он, оглядел хитрого батюшку: «А поп-то, оказывается, тоже, как наш Магомед, на чужом горбу хочет. Ну-ну».
– Значит, гвоздь покупать не будете?
– Нет.
– Ладно, – нахмурился Паша, развернулся уходить и буркнул: – Мы поглядим. Мы ещё посмотрим.
Он сбежал с паперти и зашагал через рынок. Денёк занимался прямо тебе летний. Овощные ряды благоухали. Капуста, лук, морковка, арбузы-дыни, виноград... Из мясного ряда тянуло копчёным салом, а из распахнутого фургона горячим хлебом. А с крайнего прилавка на Пашу смотрела весёлая коричневая свиная голова, почему-то в узбекской тюбетейке. Павел шагал скорее, а кругом бабки торговали себе вениками, семечками и рукавицами, зазывали.
У выхода, возле цыган, трясся и отдавал почти даром ведро ржавых гнутых гвоздей небритый мужик. Паша остановился:
– Почём?
– Угадай.
– Пол-литра?
– Забирай за чекушку.
– Не, мне ведро не надо.
– Тогда возьми горсть. В карман насыплю.
– Спасибо, в кармане у меня уже есть, только настоящий, – Паша выхватил своё церковное сокровище, повертел и ткнул мужику шляпкой в нос. – Видал?
– Дурак, что ли, – обиделся мужик.
– Сам дурак! Пить надо меньше!
– Да пошёл ты.
И Павел пошёл. Ведь до обратного автобуса нужно было кое-чем заняться.
Улица Первомайская вытянулась через весь городок. Кроме администрации, военкомата, сбербанка и милиции, здесь блестели окнами переделанный из синагоги кинотеатр, ресторан и музей. Из бесплатных заведений в это воскресное утро открылись пока только милиция и музей. Паша выбрал музей.
В прихожей одноэтажного краеведческого заведения возле голландки посиживал на табуретке лысый старичок-смотритель в жилетке и косоворотке. Он подбрасывал в топку чурбачки. Чурбачки пылали-потрескивали, и в музейной тишине пахло деревней. Разговорились. Старичок, оказалось не только истопничал, но и служил здесь директором. Он обрадовался посетителю, вызвался проводить Павла Бруданина по единственному музейному залу. Паша вяло разглядывал указ «О присвоении поселению городского статуса», кисло смотрел на фуражку комиссара Кобыликина, плётку атамана Татарского, кобуру партизана Михайлова и башмаки застреленного бандеровцами раввина Злотникова. Старичок вдохновенно показывал Паше позеленевшую немецкую каску и россыпь стреляных гильз, какие у каждого местного пацана хранились в укромных местах за сараями, а также ступу, прялку, серп и лапоть – точно такие же пылились на чердаках у всех высельцев. Затем подошли к витринке, где за стеклом залёг десяток медных монет и несколько очень знакомых квадратных гвоздей. Вот здесь глаза посетителя наконец-то заиграли:
– Однако, вот это работа!
– Да, – подхватил старичок, – и я вам-таки скажу, в нашем местечке до революции кузнецы освоили и развили, на весь уезд! Интересуетесь?
– Очень! – экскурсант выхватил из кармана собственный экспонат. – Сколько он может стоить?
– Историческая ценность несомненна, – обрадовался экскурсовод. – Это же свидетельство! У нас таких в чулане три ведра! Со всего района несут, дай Бог!
– Да, но у меня-то церковный. Может даже… – Паша понизил голос, – серебряный.
Старичок посерьёзнел, всмотрелся в Павла пристально, что тот даже смутился, и заговорщицки прошептал:
– Вы-таки интересуетесь историей? Так я вам сейчас кое-что покажу, – он проковылял к вахтёрскому столу, извлёк пухлющую папку. – Вот, глядите, здесь копии документов, всё добыто из архива. Прежний директор Хаимович, умнейший человек, всё себе про церкви выписал. Здесь про всё есть, про весь тебе уезд.
– А мой гвоздь?
– Тише, юноша. В стену его забейте на красивом углу и повесьте на него вот эту папочку, и будьте навсегда здоровы. Смотрите, покойный старик Хаимович разложил же по алфавиту: вот литера «А». Какие у нас сёла на «А»? Правильно, Афанасьево. Смотрим: «Приход церкви афанасьевской имел триста душ, поп служил Василий Канунников, пахотной земли столько-то десятин, (это не надо), а кружечного сбора – во! – аж 800 рублёв серебром!». Каково? Вы у нас откуда?
– С Выселок.
– Таки с Выселок, литера «В», ага, вот: «Покровский приход… 500 душ крестьян, столько-то десятин пахотной земли… так, вот: тарелочно-кружечного сбора – 700 рублёв! Золотом»! Вы меня понимаете?
– А чего, у вас весь архив что ли про попов и про доходы?
– Таки ведь Хаимович выписывал! Он вам за плохо не выписывал. Нравится?
– Да так…
– Заберите эту папочку, я вам скажу, изучайте. И-таки думайте, что когда пришли красные, попы убежали. А доход? Где доход, я вас спрашиваю? Стены сгнили, а серебро-золото не сгнило, его никогда не нашли, оно ждёт. Вы меня понимаете за логику? Или у вас не голова? Я старый человек, как можете видеть. Но когда вы найдёте себе тот доход, половину мне. Был бы моложе, я бы – ой! Ну, и ладно, мы с вами расписочку, контрактик, паспорт перепишем и забирайте эти документы, и всё!
Паша расписался. И забрал. Смотритель проводил его до крыльца и, когда Паша убыл, прошептал себе: «Таки ненормальный, – потом почесал затылок и вздохнул: – А вдруг?».
День разгорался на славу. Бабье лето залило городок по самые крыши и не требовалось теперь пасти баранов, чтоб прокормиться, всё сразу стало хорошо. Времени до обратного автобуса – вагон с прицепом и Паша просто так прогуливался. Зашёл на автостанцию купил билет, на последние выпил в буфете чаю и скушал рогалик. Потом побрёл в красно-золотой горсад, уселся там на лавочке и взялся листать уездную историю краеведа Хаимовича. Паша Бруданин радовался названиям знакомых сёл. Всюду сообщалось про попов, дьяков, про «доход рублёв» и количество «душ крестьян». Оказывается, даже в деревнях, где теперь в двух-трёх худых избушках доживали последние ветеранши колхозного быта, когда-то кипела жизнь; служил какой-нибудь зажиточный попище, и дьяк подносил ему кадило… из стольких-то «фунтов чистаго серебра»…
После обеда распогодилось совсем по-летнему и народа в горсаду прибавилось. На озерке заработала лодочная станция, и кое-кто уже прилаживал к бортам вёсла. К деревянной эстрадке подрулил рафик, выгрузил старичков-музыкантов. Они взошли на сцену, открыли свои кофры и золотые трубы ослепительно заиграли на солнце. Старички долго рассаживались и всё ждали какого-то Яшу, который-таки забыл дома барабанную культяпку. Но вот Яшу наконец привели, он стукнул свой барабан культяпкой по пузу и по темечку тарелкой, и завязался Штраус. Самый настоящий.
Народ подставлял октябрьскому солнышку лица, платочки и лысины, мелюзга лизала мороженое. Перед эстрадой вальсировала пара старушек с перманентными волосами и обе они вели. После Штрауса колыхались «Амурские волны» и прочее, которое бывает в хороших местечковых парках по выходным. Когда грянула «Барыня», у эстрады возник самый тот мужик, что, похоже, продал-таки своё ведро гвоздей. Он выступил «в круг», расправил крылья, поднял нос и пошёл вышагивать – грудь колесом. Народ захлопал в такт. Мужик разгонялся, как застоявшийся паровоз, а когда раскочегарился, стал выписывать такие кренделя, что пенсионеры забыли про своё домино, младенец по соседству запрыгал в коляске, а дамы с перманентными головами сунули пальцы в рот и заприсвистывали. Вот уже и оркестр замолчал, а мужик всё плясал и плясал. Однако пора была уходить, скоро автобус, а музыканты вдруг нарядились в одинаковые шляпы, скинули лапсердаки и объявили фрейлихс. Поднялся со стула и до слёз захохотал кларнет, старый Яша так и засучил ногами возле барабана, перманентные дамы взялись за руки. Мужик, что выплясывал «Барыню», постоял-подумал да и сыпанул вприсядку…
Домой вернулся Павел бодрым. Поужинал, посидел немного на крыльце, покумекал. Да, надежды на гвоздь-кормилец не оправдались. И что? В заместители не брали. И что с того? Перед сном Паша снова открыл папку, отыскал о своих Выселках: «За приходом числилось 33 десятины пахотной земли. В ограде храма церковный дом. Служил поп Кармашкин и дьяк Карманников. Доходу у них было…».
– Ого! Это ж сколько, если на наши деньги?..
Красивая жена обиделась и сладко сопела во сне. Паша примостился рядом, закрыл глаза, но ему не засыпалось: никак не подбивался золотой доход попа Кармашкина, которого и кости уже где-то истлели. Пересчитать бы то золото в доллары по нынешнему курсу и понять, можно ли купить «Волгу», хотя бы подержанную…
Проснулся Паша около полудня, выпил чаю и опять уселся за свою папку. История Выселок, где у попа «было доходу…», не на шутку беспокоила. А кроме того ночью в нём пустила корни мысль про церковное возрождение. С чего начать «кормление семьи»? С поисков заныканных попом доходов? Или пойти руководительским путём? Павел посоветовался с женой и решил, что одно другому не помешает. И вот, для разогрева он написал под копирку три одинаковых письма. Там он сообщал, что уникальный деревянный храм в беде, что надо его возродить и что Павел Бруданин лучший кандидат в руководители процесса – дайте денег. На конвертах он сделал жирные пометки «Не проходите мимо». После этого взял лопату, мешок, и по дороге к «пизанской» стене зашёл на почту, отправил письма президенту, патриарху и губернатору.
…На лужайке у падающей стены грызла сухой бурьян знакомая коза. Возле козы толклась бабка-хозяйка. Паша поздоровался с ними и зашёл за стену, чтоб не видали, ибо «доход любит тишину». Попробовал копать, но лопата всё время тыкалась в битый кирпич, ошмётки проволоки и какой-то хлам. Бруданин не сдавался, налегал и через полчаса обрёл-таки ещё один кованый гвоздь. «Ух ты, точь-в-точь!». Бывший студент успел вчера выяснить у музейного благодетеля, что к серебру и золоту не липнет магнит, а потому имел себе в кармане небольшой мебельный магнитик. Магнит – собака – ко гвоздю лип. Паша сел, выругался, отёр рукавом лоб. Осеннее солнышко грело, почти как вчера, редко такие сухие осени случаются. Вскоре к копателю подошла бабка, хозяйка козы:
– Павил, ты никак поповское золото копаишь?
– Ты, что, бабушка, червей! Только червей!
– Нет здесь золота. Я девчонкой была, когда попа с дьяком увозили, так староста с милицанером всю церкву перетряхнули, ничего не нашли. Потом церкву сломали, обратно не нашли. Потом немцы с энтими вот, что мины-то ищут, ходили-ходили, не нашли. Нет тут ничего.
– Да я червей, бабушка…
– Ага, червей. Отец твой тоже тут червей рыл, царство небесное, не сказывал он?
– Не.
– Я попа-то помню, у него не то золота, и медь-то по большим только праздникам. Всего добра, что детишек мал-мала, матушка занемоглая, да коза чахоточней моей. И да, ишо драная ряска, да риза на праздник. Бедно жили-то. Не, ну на Пасху-то всем миром нанесём ему яиц и сала, а так не богаче нас жил.
– А чего ж тогда все говорят, что сокровищ, доходов так и не нашли?
– А найди ты, коли нету. Я тебе вот что скажу, – бабушка хитренько улыбнулась, – это всё евреи сочинили. Их когда немец-то пуганул, они давай себе вакуироваться, а золото своё возле этой-то, как её, синагоги-то зарыли, а чтоб там не искали, они и сочинили про попов. Вот ты и подумай, где червей-то копать.
И Павел пообещал подумать.
А бабка покачала головой:
– Бестолóшный, на работу бы тебе, не маленький червей-то копать, вот чего подумай-то, говорю! Эх.
– Скучно, бабушка, сказал бы я тебе, – разозлился Паша. – Иди уже!
Бабка вздохнула и ушла.
А потом…
Потом Павел много копал и много писал. Ему что-то отвечали, но денег не присылали. Павел строчил в прокуратуру, что денег не дают, «проявляют халатность и редчайший храм-памятник из-за них вот-вот разрушится». Приезжали в деревню проверки, комиссии, корреспонденты… Грозили сельсовету, культурный департамент в районе перетрясли, а потом и строительный. Кого-то уволили, кого-то повысили. Много всего было.
Вскоре, чтобы как-то кормить семью и поддерживать важную деятельность мужа, красивая Елена устроилась в школу уборщицей…
Шло время. Дотянулся наконец и до Выселок асфальт, а вскоре и газ. Потом большое областное предприятие выкупило бывшие колхозные поля, и снова в Выселках заворчали подзабытые трактора и загудели комбайны; появились за селом огромная свиноферма и колбасный завод. Народ перестраивал дома, стелил во дворах плитку, обзаводился каким-никаким транспортом. Запечатанное до лучших времён школьное крыло опять расконсервировали, а по соседству открылся новый детсад. Выросла за деревней сотовая вышка и по ночам перемигивается огоньками с небесными звёздами. Ещё немного времени прошло и прислали в Выселки молодого батюшку, батюшка организовал старушек и всем миром поставили они новую церквушку на том самом месте, где упала-таки вконец сгнившая стена. Даже какие-то колоколишки раздобыли-повесили. Некоторые смекали, что золотые свои доходы попы теперь маскируют под колокола: поп вот пока молодой, потому и колоколишки маленькие, значит ещё не скопил. А где если старые попы, там и колокола огромные: вот ты и подумай, если мыслящий, и логика тебе в помощь.
Бабку Машу отпевали недавно, много народу пришло, в церковке не поместились, молились на улице. Был там и председатель со свечкой, и агроном. Со школы много народа пришло, с рыбхоза и вообще – почти вся деревня. Только Павел с женой не явились: сам-то Павел в Бога верит, только вот церковников не переваривает. Да и «как в РПЦ идти, когда они свечками торгуют, а сами на машинах разъезжают?». А жена у него мыслящая, Соловьёва-Скабееву не смотрит, поэтому – тоже. Она же не зомбированный мракобес, и в душе у неё незабудки…
Павел Иванович Бруданин теперь седой. Он накопил наконец на металлоискатель, куда-то с ним уезжает и возвращается с полными карманами гвоздей и стреляных немецких гильз. А ещё он так привык писать, что и по сей день шлёт в газеты статьи про фамильный храм, который во время óно возвёл его прадед, а «халатные власти в сговоре с попами всё дело погубили». И про историю окрестных весей пишет, где служили попы да дьяки и «доходу у них было чистаго серебра много фунтов, и десятин пахотных земель тож» – папка пригодилась. Статьи и по сей день нет-нет, да и появляются в рубрике «Не проходите мимо» то в районной, а то и в областной прессе.
Павел Иванович уважаемый теперь краевед. Ему как-то даже грамоту прислали, хвалят, зовут постоянно на какие-то краеведческие конференции. Он клянчит у жены на билет и едет.
ЯБЛОЧКО
В пятницу вечером в Вовкиной судьбе назревал перелом, но он об этом ещё не догадывался.
Сидел себе Вовка в наушниках, гонял по всему монитору монстров, монстры грызли зомбяков и жрали кишки. А в это время его предки возвращались домой с родительского собрания. Мать едва не всхлипывала:
– В третьем классе у меня по пять троек в четверти не бывало. Надо ему репетитора. Или давай отдадим Вовку в китайскую школу, а?
Отец по-своему не возражал:
– Отдадим, отдадим. По-любому, отдадим. Но только на бокс.
Супруги шагали к своему дому-новостройке и каждый про себя вздыхал: «У всех дети, как дети…».
Вовка не слышал, как они вошли, он бился со злом и как раз получил дубиной от самого главного монстра, который никак не хотел уничтожаться. И у родителей, однако, разгоралась баталия. Отец кричал:
– На бокс! Только на бокс!
Мать тоже знала, что если орать громче, её скорее услышат:
– На китайский! И после школы поступим в МГИМО! А от бокса какая польза?
– Какая-какая! – кричал отец. – Вот сядет он за руль, поедет в твоё МГИМО, подрежут его на светофоре, и что?!
– Что? – взвизгнула мать.
– Что-что! На китайском их пошлёт, – гримасничал отец, – или, как нормальный мужик просто выскочит и наваляет!
До Вовки долетело актуальное «наваляет», он приподнял наушники, прислушался, понял, что это родители опять собачатся и добавил себе громкости.
– У сына пять троек, а этот всё со своим боксом, – всхлипнула мать.
– Ууу, зачем только Бог баб создал, – застонал отец, отыскал зажигалку и отправился на балкон.
Над городом кружился первый снежок, таял на полу незастеклённой лоджии, таял на дороге, машины хлюпали. Напротив дома, в троллейбусном депо, засветились окна диспетчерской, возле заклинивших въездных ворот слесаря разложили инструмент и чесали затылки. На лоджии слева показалась соседская седая бородка:
– Видал, что творят, – указал сосед в сторону депо.
– Что?
– Да вон же, засыпали карбида, сейчас ворота ацетиленом срежут, а ночью с территории опять что-нибудь пропадёт.
– И что?
– Как «что»? Жалко. Растащат депо, будем пешком ходить, – предположил сосед. – Это ж и мы как-то ворота на своём колхозном гараже срезали-ремонтировали, а утром приходим, одного «Кишенёвца» нет. Мой стоит, не завели, а Васькиного нет. И никто ничего не слышал. Весь район обшарили, так и не нашли.
– Вы тракторист? – спросил Вовкин предок.
– Был, на пенсии, – вздохнул сосед, – бабку похоронил. Сын мне однушку прикупил, вот перевёз сюда доживать. Знакомы будем?
– Что-то, типа, будем.
Дом заселялся полгода назад. И с самого новоселья Вовкин отец слышал по ночам за стенкой храп, – «шумоизоляцию надо делать, строят из марли», – но заговорил с храпуном впервые. Сосед с интересом разглядывал деповских слесарей, потом повернулся к Вовкиному бате:
– Ты это, знаешь… китайский там, бокс, танцы, бассейн – это всё одни нервы, изжога, хоть передеритесь.
– Кто вам про бокс рассказал?
– Вы же сами, – хихикнул сосед, – ревели на весь дом, будто бычку хвост придавило, я уж от вас на балконе схоронился. Ты вот что, ты вместо бокса подари парню гармонь.
– Гармонь?
– Гармонь. У меня ваш компьютер за стенкой – напротив дивана. Вот я, что ни прилягу, всё слушаю, как парнишка себе под нос напевает, да так ладненько напевает, – и дед насвистел мелодию из Вовкиной игры. – А мне на юбилей поднесли от сына гармонь, только на что мне теперь гармонь, когда такие стали пальцы, погляди, – дед растопырил пятерню, показал распухшие пальцы. – Вот я вам её сейчас и занесу.
Вовкин отец не успел сообразиться, как старенькая голова скрылась.
Спустя несколько минут в прихожей хлюпнул звонок. Сосед оказался невысоким крепким старичком с живыми глазами. Больными пальцами он сжимал ручку дорогого глянцевого кофра.
– Ну, соседи, зовите пацана.
Позвали. Из детской вывалился неповоротливый упитанный ребёнок с недовольной физиономией:
– Ну, чё-о…
– Здравствуй, Вовка! – пробасил дед голосом мультяшного деда Мороза. – Я тебе подарок принёс.
И, прежде чем Вовка успел простонать своё «чё», дед Мороз щёлкнул замками и раскрыл кофр. Эта семья никогда прежде не видела гармоней, если не считать – по телевизору. Все трое были оглоушены: перламутровые кнопки сияют, блестят мельхиоровые уголки, ярко-вишнёвый корпус светит глянцем так, что и у Вовки глаза засветились по-вишнёвому. Пока парень не опомнился, дед усадил его прямо здесь на пуфик, вынул инструмент и поставил ему на колени. Незнакомый, но какой-то очень дорогой и тёплый запах кожи, лака, праздника и ещё чего-то невозможного, наполнил прихожую.
– Так, ремешки подтянули, правую руку сюда, левую сюда, – сосед склонился над гармонистом. – Этот вот палец сюда, здесь «до». Этот сюда, здесь «ля». Тяни мех, бас-аккорд, бас-аккорд, ну-ка?
Вовка потянул. Надавил по очереди бас-аккорд, бас-аккорд и гармонь проворчала «ум-па, ум-па». Парень просиял, предки расцвели. Гость похвалил гармониста и показал ещё:
– Левую руку дай-ка, это вот «фа», это «до», это «соль». Бас-аккорд, бас-аккорд, и тяни. Ну-ка?
Вовка опять потянул, и недовольная гармонь рассказала частушку. Дед выпрямился:
– Да я в тебе, парень, не ошибся! – его глаза влажно заблестели. – Эх, бывало же и я играл!.. В праздник выйдем за село, зелень, цветочки, девки пля-яшу-ут, Двина, как зеркальце, а неба в не-ей! И что ни праздник, всё меня звали. Все «нашу» хотят. Кто из армии воротится, тем этакую «нашу». Трактористы свою «нашу» желают. Старухи, когда если выползут, те себе просили, ага, тоже «нашу», эту вот, – дед кашлянул и пискляво по-бабьи пропел: «Пи-ивна ягода по са-ахару плыла-да». – Эх, сыграть-то те уже не смогу.
Вовкина мать опомнилась:
– Послушайте, инструмент ведь дорогой?
– Надо думать, да. Сыну на фабрике делали, заказ, не купишь.
– А у нас лишних денег нет.
– Милая, не за деньги, не голодаю. Пареньку надо, играл бы, когда может и я послушаю через стенку-то, старину вспомяну.
– А сын у вас кто?
– В департаменте, начальник.
Вовкин отец призвал было соседа выпить-обмыть, а тому нельзя, сердце. «Ну, сердце, так сердце».
Прежде, чем уйти, сосед наклонился к Вовке и поставил его левую руку:
– Вот сюда, это «фа», потом «до», потом сюда уходим – «ре-ля, ре-ля-ми-ля», понял? Ну-ка, бас-аккорд. Ага, так. Ещё, ага. Вот тебе в левой руке и «Яблочко». А правую сюда, и подбирай. Вот дам тебе самоучитель, ты сладишь…
И Вовка сладил. «Яблочко» пищало из детской по утрам до школы, трубило и спотыкалось по вечерам, когда нормальные люди уже спят. В будни и праздники «Яблочко» извлекало родных и соседей. Монстры тосковали, никто больше не проливал их кровь, не мотал им кишки. И родители радовались: оторвали-таки парня от компа, заживём! Но вскоре у мамы в телефоне завёлся электронный Вовкин дневник, всем такие закачали, и там сообщалось, что сын, как был троечником, так троечником и остался.
Вечером на кухне мама показала свой телефон отцу. Батя разозлился, собрался Вовку высечь, распоясал свой ремень, подошёл к Вовкиной комнате… За дверью заказная вишнёвая гармонь пела всё то же матросское «Яблочко», но тихо-тихо пела, чтоб соседей не тревожить. И отцу показалось, будто все матросы спят, и только двое стоят вахту, но им наплевать на вахту, и вот они по секрету и завели своё «яблочко»: тым, тым, тыры-тым. Отец прислушался, всё ждал, когда же музыка сорвётся, споткнуться пора бы гармонисту, но гармонист не спотыкался. Отец приоткрыл дверь и увидел, как Вовка, зажмурив глаза, купается в своей музыке, далеко-далеко летает... А музыка, уже и не музыка вовсе, то есть она конечно – всё то же «Яблочко», но это яблочко не мелодия и не фрукт, а маленькая-маленькая жемчужинка, которая дышит, примеряет на голову ювелирные оправы, одну, другую, третью… А гармонь, то придавлено пробасит, то пожалуется. То рыкнет портовым гудком, то простучит матросскими штиблетами по звонкому трапу. «Эх, яблочко! Да на тарелочке» – отплясывает на палубе бездельник-матрос, а пузатый боцман с мостика отвечает: «Надоела мне жена, пойду к девочке», – а сам тут же в рот свисток и давай себе пискляво хохотать, и – до слёз. И тёплым морем пахнет.
Отец прикрыл дверь и на цыпочках вернулся на кухню. Жена удивилась, что, мол, уже высек что ли? Отец ничего не сказал, он загадочно улыбался глазами и насвистывал «Яблочко». А потом вдруг припечатал: «Это ж, какое у нас Яблочко растёт!»
С тех пор Яблочком Вовку и прозвал. А скоро Яблочком Вовку дразнил уже весь дом, стены-то вон какие. Хоть шёпотом играй, не поможет.
Шло время. После новогодних каникул Яблочко пронюхал, что в районном Доме культуры собираются гармонисты, есть и простые, и грамотные-нотные… И отец купил сыну гармонный чехол на ремнях.
Как-то в выходной батя проводил Вовку до дверей подъезда, помог нацепить на плечи чехол с инструментом, подтолкнул, а навстречу пацаны: «Привет, Яблочко! Как сам?». Чуднó… Отец поднялся в квартиру, разыскал зажигалку, вышел на лоджию. На улице рассопливился январь, вокруг помойки валялись в лужах отслужившие своё ёлочки, слесаря курили возле перекосившихся ворот троллейбусного депо. Отца распирало – хотелось, чтобы сейчас на балконе слева показался старик-сосед, рассказать бы ему, поделиться, но соседа не было, а стучаться в дверь отец постеснялся.
В конце учебного года классная уже не ругала родителей за Вовкины тройки. Ну, не получается сделать из Яблочка отличника, и ладно. С другими воевала, а с Яблочковыми – нет. А всё после Вовкиного выступления за школьную самодеятельность. «У парня талант, ему помогать надо, а не тыкать поперёк своими отметками». К тому же, учительница вспомнила свою институтскую старушку-профессоршу, которая утверждала, что настоящие человеки вырастают именно из троечников: «А из отличников и активистов – Горбачёв». В общем, не ругали Вовку.
…А в летние каникулы, в самые длинные солнечные деньки Яблочка пригласили играть в отчётном концерте по культуре, в районном ДК. Афиши в местном интернете висели давно, и все, кто знал Вовку, пришли. Кроме родителей в зале разместились и Вовкина учительница, и завуч, и пацаны со двора, и одноклассники. А кто-то заметил даже и Таньку Уткину в белых колготках, с которой Вовка никак не решался заговорить. И вот начался концерт. Сперва выступала девица лет двадцати, пела под «минусовку» про белую берёзыньку и про занозыньку. Зал хлопал, качался, выл «ууу», родные и близкие девицы стояли с цветами под сценой, наводили телефоны. Затем выскочил мужик с гидроперитными волосами, ему включили «минус», он заорал в микрофон, что он русский и пойдёт до конца. Мужик кашлял, задыхался, лажал, требовал, чтобы зал подпевал, и всё было, как полагается. Затем красиво выступили девчата из балетной студии, беленькие-беленькие. И вот уже после них ведущая объявила:
– А сейчас выступит хор нашего Дворца культуры с партизанской песней «Ой, туманы мои, растуманы». Аккомпанирует Владимир Зотов.
Когда хор, одетый, будто партизаны в брянских лесах, выстроился на сцене, из-за правой кулисы с гармонью на груди вышел и поклонился Яблочко. Отец увидал своего Вовку и удивился: «Однако, куда-то же подевался толстый увалень, что глушил дубиной монстров…». Вот только из-за малого роста гармониста показалось, будто гармонь эта – с головой и с ногами, и сама ходит. Ведущая нагнула микрофон поближе к вишнёвому инструменту, зал затих. И вот…
Владимир поднял лицо, закрыл глаза и нажал. Гармошка запела, а бате померещилось, что зал вдруг куда-то исчез, и вместо стен возник партизанский лес, с листьями, волками и кукушкой. А кругом враг, хи-итрый, и покуда всеми не навалимся, пока его не опрокинем, из леса никому не выйти. А Яблочко будто уже и не Яблочко, и даже не Вовка, а боец Владимир Зотов, если только не командир.
Красивая солистка вышагнула из хора, проплыла к гармонисту и:
Ой, тума-аны мои, растума-а-ны,
Ой, родные леса и луга!
И хор взорвался:
Уходи-или в поход партизаны,
Уходили в поход на врага. Ээ…
Командир распластал пальцы над грифом, дотянулся до полутонов, рванул меха и гармонь… позвала. Позвала! Как зовёт Родина-мать с плаката! – и зал вздрогнул. А партизанский огромный хор надавил во всё пятиголосье:
Уходи-или в поход партизаны,
Уходили в поход на врага…
А потом опять красавица-солистка:
На прощанье сказали геро-о-и:
«Ожидайте хороших вестей».
Положила руку на плечо Яблочку и хор подхватил:
И на старой Смоле-енской дороге
Повстречали незваных гостей… Э-ээ…
Владимир Зотов снова раскрыл над грифом могучую, совсем теперь не детскую пятерню и гармонь повлекла партизан в рукопашную:
Повстречали, огнём угоща-а-ли,
Навсегда уложили в лесу
За великие наши печали,
За горючую нашу слезу!
При слове «слезу» на ля-мажоре Вовкина учительница не сдержалась-расплакалась, пацаны сжали кулаки, Танька Уткина закрылась платочком, а у бати побежали мурашки. А не вишнёвая – кроваво-огненная гармонь уже наступала на врага, звала и звала партизан вперёд:
За великие наши печа-али,
За горючую нашу слезу-у.
И песня кончилась. Зал молчал. А чего, всем ведь ясно: никому нас не одолеть, а значит – не нам бы и суетиться. И вот над нами встал «смирно» сильный и большой – гармонь на ремне. Но только не гармонь это вовсе, а самое презлое оружие. И пусть только сунутся.
В углу зала кто-то несмело зааплодировал. За ним – ещё. Потом ещё. Потом все встали, долго хлопали. Вовка кланялся, аплодисменты качали его, качали сцену. Качался кругом лес, волнами ходил, и всё мокро расплывалось…
А под конец все-все артисты выстроились раскланяться, и тут появился начальник городского департамента культуры, и приколол медаль гидроперитному мужику за то, что он «в такое непростое для нас время» и у него юбилей. А девице выдал грамоту за занозыньку. Он похвалил руководство ДК, и почти было ушёл, но вдруг углядел вишнёвую гармонь с головой и ногами, остановился и потребовал себе микрофон:
– Знаете, что хочу сказать, дорогие мои, я простой мужик из деревни, сын тракториста, но однако достиг. И вот этот вот мальчик, тоже с гармошкой, напомнил мне, когда я в детстве без спроса брал отцовскую гармошку, то представлял себя первым парнем на деревне. Да, я так и не выучился играть, зато в первые люди всё-таки вышел. А ты, мальчик, молодец. И гармонь у тебя дорогая. Я такую же подарил отцу, я в этом понимаю. А отец мой умер в больнице, сердце, земля ему… А ты учись, учись. И с людьми, главное, тоже. Вот и ты дорастёшь тоже в культуре на всех праздниках, как наш этот… великий, народный… как его, «на могилах-то души хрипят», Газманов…
Начальнику вручили букет и проводили до машины. Концерт закончился поздно.
…Тёплым светлым вечером родители убаюкали своего гармониста, и вышли на балкон. Над городом стихал дневной гам. Напротив дома, возле въезда в депо, слесаря сгрузили с бортового троллейбуса новые ворота, одному прищемили ногу. Пострадавший курил сидя, остальные вокруг него. Пылят тополя, пух метёт над крышами, над всем городом пух. Вовкина мать молчала. Отец смотрел куда-то вдаль и что-то понимал. Понимал про соседа, которого, оказывается, когда ещё увезли в больницу, а теперь, должно быть, Бог его определил к себе, а как иначе… Понимал про нынешний партизанский лес и во-он ту речку. Про огромную землю понимал что-то. Про Северную Двину, которая где-то там, как зеркальце, и в ней – небо, про старую Смоленскую дорогу, про свою Брянщину, про огромный океан на востоке, где трудная вахта и «Яблочко». И всё это, оказывается, с рождения глубоко в нём спало, спало где-то под сердцем, а под гармонь вот – проснулось, посреди кирпичей и бетона. Понимал что-то и про сына, но не совсем, а только про душу.
…На крыше депо проснулся громкоговоритель: «Аварийная машина – на выезд, аварийная машина на выезд. На линии обрыв». Старый-престарый ЗИЛ, дымя и жалуясь, выполз за ворота, включил жёлтую мигалку и убыл.
– А ты что подумала, когда Вовка играл? – спросил вдруг батя жену.
– Подумала, какой для него завтра торт испечь. Ты не знаешь?
– Не знаю. Вообще мне как-то... Вот тут, возле сердца щекотно… Какое-то предчувствие, что ли, да?
Жена вздохнула. Она тихо смотрела куда-то по-над крышами, над лесными макушками вдали. Она молчала.
…Матюгальник над депо снова заволновался: «Водитель Медведев, срочно зайдите в диспетчерскую! Водитель Медведев…». От компании слесарей отделился и весело заковылял к диспетчерской водитель Медведев. Вовкина мать улыбнулась, толкнула мужа плечом:
– Гляди, водитель Медведев пошёл!.. Ладно, а торт-то какой делать? Может медовик?
– Давай медовик. Я его тоже люблю, – облизнулся отец. – А знаешь, подумалось: вот Яблочко наше играет, а поплясать-то некому. Может, давай, родим ему Калинку-Малинку, пусть пляшет?
– Точно. Медовик, – определилась Яблочкова мама. – Сметана у меня есть, и ванилин где-то оставался. Ты что-то сказал?
– Я так, я сам с собой, – усмехнулся отец. – Пойдём спать, темнеет…
…Зажглись фонари. Из-за реки поднималась луна, а звёзды пока не проснулись. Деповские слесаря по домам не расходились, они выбросили окурки, похлопали себя по карманам, но закурили снова. Огромные, ещё не выкрашенные железные ворота всё так же покоились у забора.



Алексей ЛИСНЯК 

