Николай БОРСКИЙ
В ЛУННОМ СИЯНИИ…
ЗВЕНО ВРЕМЁН
Я человек. Глаза, и слух, и слово.
И дело. То есть – прочное звено
Бытийной цепи. И точь-в-точь второго
Создать Вселенной больше не дано.
Из уст в уста мой труд передавая,
Идут года бескрайней чередой,
И крона дуба высится густая
Из жёлудя, посаженного мной.
И круг забот, очерченных судьбою,
Непрост, хотя вполне под силу мне:
В земном пределе я вершу земное,
Не забывая притчу о зерне.
И всё? И это – жизнь и я на свете?
И ничего мне в будущем не жаль?
И за века грядущие в ответе
Не буду я? Тогда зачем печаль,
Что в тех веках мне не родиться снова,
Не продолжать за жизнь неравный бой
Да просто света белого, земного
Не ощущать за гранью роковой?
Всё преходяще, если бы не слово –
Звено времён, откованное мной.
ПОСЛЕДНИЙ СНЕГ
Явление снега в апреле безмолвно, как вздрог,
Внезапно, как вздох. Впрочем, снег до того непоседлив,
Что лишь на рассвете прохожим бывает вдомёк,
Как он возлежит, украшая пустырь напоследок.
Заметить его – как в себе пробудиться весной.
Что было-то? Что я запомнил на скорую руку?
Пришло, опахнуло, сверкнуло в глаза белизной,
Судьбой назвалось, приведя в эту злую округу.
Так пусть начинается всё с эпилога, финала, конца
Железной зимы: тёмный пригород тянется к свету
Травинками, детством, веснушчато-бледным с лица,
Сиреневой почкой, припухнувшей еле заметно.
Пусть тянется жизнь, словно ветер, под шум-шепоток
На те же круги. Тает пруд у изгиба дороги.
Отволгли пригорки. Цветёт мать-и-мачеха в срок.
Хотя, как всегда, только грустная память в итоге.
Так может быть, в тягость река неустроенных дней?
Однако богам не в укор моё скромное место
В теченье времён, в незатейливой смене людей
Под сенью окраин, среди буераков окрестных,
Где с каждою лужей роднится любая звезда,
Алмазом светясь ли, стекляшкой блестя незаметной,
Где трудно срасталась душа – и срослась навсегда
С житейскою прозой, с её приземлённостью бедной.
МАТВЕЮ. ЖИЗНЬ БОРСКАЯ
И не под силу жизнь порою.
И ночь бессонная страшна.
И гулкой каменной стеною
На душу давит тишина.
Но с детской верой в наше счастье,
Устав от внешней злобы дня,
Со мной живущие в согласье
Спокойно спят вблизи меня.
Как уберечь их в век наш волчий?
Чтó на земле исправлю я –
Воздушных замков жалкий зодчий,
Ловец в зените журавля?
Неспешен в комнате рассветной
Холодный маятника стук.
Всё тяжелее и рельефней –
Два шкафа старых, лампа, стул
Да стол складной. Богатства бремя
Нас, к сожаленью, не гнетёт.
Стучат часы, считают время,
Бесстрастен их железный ход.
И поступь эту в полной мере
Сполна мне вытерпеть дано
До дня, когда в небесной сфере
Душе откроется окно,
До дна – лишь в грёзах знаменитой,
Но, как успел заметить я,
Подобной миске общепита –
Нелёгкой чаши бытия,
С оглядкой, если при таланте,
Когда свобода дорога,
Считая счастьем, что в баланде
Не довелось мочить рога.
Хотя какие наши силы?
Зловещ Иудин урожай.
Дай срок, буржуйские эдилы
Ещё загонят за Можай.
«Куда ж нам плыть?». Не ждёт ответа
Жена, свой жребий не кляня.
Она да сын, как две планеты
Одной вселенной для меня.
И в их заветном окруженье
Я на любых стальных ветрах
Все пораженья, сокрушенья,
Меня страшащие впотьмах,
Перетерплю, перебедую,
Какой бы ни был чёрный час,
Как Святогор – за твердь земную,
За жизнь семейную держась.
НОСТАЛЬГИЯ
Поникли кусты от дождливых погод,
Изнанкой одежда малины и клёна.
Но дождь им покоя опять не даёт
И что-то бормочет в окно монотонно.
О жизни моей? Знаю всё о ней сам.
О чём же тогда колобродник полночный
С карниза частит на траве по слогам
И глухо рокочет в трубе водосточной?
Чтоб мне затеряться иголкой в стогу
Бродяжьей блаженной безвестности ради,
Где дремлет ивняк на речном берегу
И строчки покоса, как в нотной тетради,
Которые, словно соната, звучат
На тему зачатий, смертей и рождений,
И мне о единстве своём говорят
Содружества звёзд, облаков и растений,
И позже, когда уже летняя прыть
Убавлена и можно видеть, как высью,
Сорвавшись с деревьев, прилежно парить
В тиши обучаются жёлтые листья.
К ладоням устало лицом прислонюсь:
«И это пройдёт…». Ну так что же, так что же?
Растрава былым и дождливая грусть
Не всё, слава Богу, покуда итожат,
И есть ещё край, где в июльский рассвет
Безлюдьем о путнике грезит дорога –
Светло и с надеждой. Где мне двадцать лет.
Чуть больше, быть может. И всё же немного.
МОЙ ПУТЬ
Редеет над поймою клин журавлей
И правит маршрут по сиянью созвездий –
Чуть выше деревьев, чуть выше дождей,
Чуть ниже следов самолётных инверсий.
А мне облаков не достать, не достать
Рукой – а крыла не дал Бог никакого.
Мне землю топтать, на земле прозябать,
Довольствуясь прозой житейского крова,
И кротко терпеть, как прямое родство
Являет мне всё, что живёт не летая.
Но персть ли земная – моё существо,
Пусть даже и доля его основная?
Ведь то, что за вычетом глины простой
Во мне пребывает с мечтою о звёздах,
Пернато подъемлет меня надо мной –
Не то чтобы в небо, но всё-таки в воздух,
В пространство, где я, не сминая травы,
Не тронув росы в перелесках приречных,
Иду в полный рост, не клоню головы
На минной дороге невзгод человечьих.
Пусть с долей земной я один на один
И сердце, привыкшее к участи тяжкой,
Готовое к свету алмазных вершин,
Привержено насмерть к равнинности чахлой,
Где дрозд заливался, рябины цвели,
А ныне созвездия гроздьев карминных,
Где длится мой путь – чуть повыше земли,
Чуть ниже редеющих стай журавлиных.
НАСТАВНИК
Памяти В.С. Шефнера
Радушен дом его на Петроградской,
Лишь кабинет с рядами полок строг.
И каждый раз с восторгом и опаской
Переступаю я через порог.
Наставник стар. Он курит сигареты
С названьем «Космос». И, как будто дым,
Просты, прозрачны, медленны ответы,
Что он даёт в беседе нашей с ним.
С морской душой кронштадтского закала
На словеса наставник туговат:
Ни звучных фраз, просящихся в анналы,
Ни диатриб, ни броских эскапад.
Он, как всегда, потом предложит чаю,
И скажет взгляд, а не уста его:
День меркнет ночью, человек – печалью.
Печалью лет – безвыходней всего.
Противовес – стихов и прозы свиток,
Где романтичность юноши видна,
Хоть, как тяжёлый платиновый слиток,
Его волос мерцает седина.
Немного в кубке бытия осталось,
И как полынь напиток горек в нём.
Нет средних лет. Есть молодость и старость.
И словно рана – память о былом,
Когда под утро из блокадной дали
Летит, летит в сон чуткий и скупой
Любимой тень, сестра его печали,
И, улыбаясь, манит за собой.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ НОКТЮРН
Я уезжал в последний день зимы,
Где, как рентген, норд-вест гудел с залива
И до утра, примерно до семи,
Как в лихорадке, улицы знобило.
Тревожен был костлявых сучьев стук.
Но, как всегда, с ухваткою привычной
Работал снег, не покладая рук,
И бормотал всю ночь косноязычно.
И обступал, и хлопал по плечу,
За мной бродя ступня в ступню по следу.
И думал я: гордячку проучу –
И без звонка прощального уеду.
Без новой ссоры. Точка. Не могу.
И снег валился миллионом точек,
Штриховкой кроя в сквере на углу
Нагих ветвей линейно-строгий очерк.
Но возникало в них из темноты
Её лицо. И на ветру качалось.
И сквозь метель гравюрные черты
Являли грусть. Растерянность. Усталость.
Так может, ссор причиной – я один?
Я на снегу инициал рисую.
Светлеет небо с промельком дождин
Страничкой школьной в линию косую.
И в первый день весны, часов с восьми,
Уже спешат вокабулы капели
В глагол воды стремглав перевести
Шептанье вьюги, бормотню метели,
В тетради неба в линиях косых –
В глагол весны зимы косноязычье…
Над Мойкой я под шорох льдин густых
Спешу к такси. Звенит ручей по-птичьи
И по асфальту скачет прямиком,
С разбега тычась под ноги прохожим,
Играя спичкой, пачкой, коробком,
Моим билетом железнодорожным.
ИСААКИЕВСКИЙ СОБОР
«Под сводами седыя тишины» –
И вслед за сим мечтай о чём угодно.
Мы плотным воздухом молвы окружены,
Хоть в личном плане вроде бы свободны.
Прочёл однажды. Вспыхнуло. Всплыло.
Чтó произвольней музыки и слова,
Когда потёмок чёрное стекло
Скрывает свет пространства мирового?
Религия есть опиум и вред.
Но робок дух, пока сознанье сонно,
Текст гипнотичен, как пифийский бред
От испарений в храме Аполлона.
Привяжется же гулкая строка,
Где классицизм, шедевр де Монферрана –
Архитектура ёмка и строга,
И грандиозна сверху панорама.
Я созерцал подростком-школяром
Великий храм в сиянии весеннем
И знать не знал, что это божий дом,
Прикинувшийся временно музеем.
Тогда молебны были не нужны.
Крестом блестящий купол не венчался.
Под сводами седыя тишины
Длиной в сто метров маятник качался.
На трёх китах поплыли мы потом:
Кому – обманка, а кому лишь мода.
Бог воротился в свой прохладный дом.
А в остальном как будто бы свобода.
В ЛУННОМ СИЯНИИ
Ольге Рабкиной
Невский. Улица Марата. Переулок Колокольный.
Сумрак арки. Двор-колодец. Неба лунного квадрат.
В Питер я, как сумасшедший, мчался из первопрестольной
И к тебе в дверях бросался, нашей новой встрече рад.
А, бывало, в длинной шубке ты меня сама встречала:
Я хватал тебя в охапку и кружил, кружил, кружил.
И твой смех счастливый множил гул Московского вокзала,
А потом снежок весёлый нам на лица порошил.
Много зим с тех пор мелькнуло. Кто в разлуке повинится?
Если я – то без прощенья. Если ты – я без обид.
Всё случилось, как в романсе с тройкой быстрой, словно птица,
Там, где лунное сиянье снег морозный серебрит.
Я стерпел. Не застрелился. Но почти что спился с круга.
А Погудина услышу – по щеке слеза бежит.
У тебя в столичном вузе есть старинная подруга,
Но про жизнь твою сегодня, хоть убей, как сыч, молчит.
Снится мне, что снова еду в Питер, ставший Ленинградом,
Где покров июньской ночи над Невой светло навис
И прозрачным Летним садом я иду с тобою рядом,
А потом в концертном зале нам Олег поёт на бис.
Не навек же эта старость и разлука не навеки!
Я в Москве твоей подруге бормочу стихи навзрыд,
И не вижу и не слышу, что в своей библиотеке
Мне в глаза она смеётся и сквозь зубы говорит:
«Навсегда забудь, как ездил, стихотворец малахольный,
К Маше Рабкиной зимою в славный город Ленинград...».
Невский. Улица Марата. Переулок Колокольный.
Арка. Двор. Этаж четвёртый. Неба лунного квадрат.
НАВЕКИ НАШ
Писателя Набокова скульптуру
Давно у нас поставить бы пора –
За «Круг», «Лолиту», «Камеру обскуру»,
За гордую изысканность пера.
Морока снобам, вызов ригористам,
И плоти зов, и духа горний взлёт
(А в Ульдаборге, пахнущем убийством,
Соцреализм и репою несёт).
Пусть жил всего лишь двадцать лет в России
И навсегда – Совдепии боязнь.
Домой однажды, правда, пригласили,
Как приглашают вкрадчиво на казнь.
В чужих краях – до старости, до смерти.
Всё ж без Руси душа не обошлась:
Путь в Батово в метельной круговерти,
С Рождествено мистическая связь…
Есть бубенцы и ласточки в хорее
От роковых для смертного утрат.
Чем горше память, тем талант щедрее,
И боги с ним на равных говорят.
Ах, ностальгия – болью и отравой!
Ночам без сна давно потерян счёт.
А Петербург всё так же величавый,
А Оредеж по-прежнему течёт.
Профессорствовал в Корнуэлле с пылом,
На языке шекспировском творил,
Специалистом по чешуекрылым
И шахматистом за границей был.
Но не пристал космополитский глянец –
Чердынцев он, и Лужин он, и Пнин.
Какой там, к чёрту, он американец,
Когда по крови – русский дворянин!
Зря янки мнят, что novelist Nabokoff
Их человек. Нет, навсегда он наш.
Поэтому без всяких экивоков,
Начхав на чью-то ханжескую блажь
И в домотканый не впадая раж,
Владимира Набокова нам надо
Почтить скульптурой Штатам вопреки,
Чтоб всё честь честью: цоколь, шрифт, ограда
И ветки тень на мраморе руки.
ПРÓКЛЯТЫЙ ПРИГОРОД
А я опять забормочу зимою
Про месяц май и райские места,
Опять припомню, плачась над судьбою,
Живую связь ладони и листа,
Когда февраль затеет непогоду
С недугом чувств, дождём и вороньём,
Где я тащусь, в зиме не зная броду,
Околицей, предместьем, пустырём,
Где за шоссе фабричные сполохи,
Над просекой сырые провода.
Какой припев? Стальной отброс эпохи.
Всё пригород, округа, слобода,
Всё расхищенья, вопли и пропажи
На улицах, которые врасхлюп.
Я не люблю их. Ненавижу даже –
С косым смешком, закушенностью губ,
С предчувствием ненужности провидца
И даже с той надеждою навзрыд,
Что через вечность месяц май свершится
И как-нибудь с отчизной примирит.
* * *
Многие воды людских голосов.
Мне ли над ними на крыльях резвиться
или под сенью бетонных лесов
изображать отщепенца-провидца,
голову в руки ронять на столе,
ждать безнадёжно, чтоб жизнь даровала
промысел, слово и шаг по земле –
так, чтоб звезда надо мной воссияла?
Кротость ли, звёздность – какая тщета!
Значит, душа, воротись как лишенка
к прозе окраин, где грязь, маета
и тополя воскового оттенка –
нищей – туда, где дожди упростят
роскошь листвы, золотую завесу,
где мой обычай житейский и взгляд
будут на дне серой местности к месту.
Так воспоём эту долю и воз-
благодарим втихомолку, восславим
солью окраинных будней и слёз,
внутренним светом да внешним бесправьем –
ранний по лужицам матовый лёд,
матерный говор, потухшие лица,
шум электричек, вагонный завод…
Чтó мне звенит здесь, чертогами снится,
чтó перед зорями спать не даёт?
АЭРОЛИТ
Ударило сердце трикраты, покуда
Звезда пролетала над лесом ночным
И след оставляла – так, будто полуда,
Дымясь, остывала. След таял, как дым.
И можно бы запросто было решиться
Задумать желанье. Но разум молчит.
Мой путь не суров – словно Божья десница
Легко у меня на плече возлежит.
Всё к месту и вовремя, точно Иосиф
Прекрасный неслышно прошествовал тут
С пророчеством тучных коров и колосьев.
Живу. Звёзды падают. Воды текут.
К закату приблизилась лет вереница
Подобно станице степных журавлей.
Ушедшая юность теперь только снится,
Хотя не особо я счастлив был в ней.
Ещё силы есть. И как будто возможность
Сегодня для дела серьёзного есть:
Дары бытия на свой возраст помножить
И трезвыми пальцами их перечесть.
Но так, словно кожею дождь ощущают,
Я чувствую: это не полностью я.
Вот снова пространства звезду выдыхают,
Алмазной и зыбистой бездной блестя.
И в чёрные выси – глаза нараспашку.
Сквозь сумрак и воздух – до самых небес
Не мыслью, но духом. А значит – не страшно
Терпеть мне рутины обыденной крест.
Дышу. Листья сыплются. Годы проходят
В местах, где мне жить до конца суждено.
Земная работа ладони заботит.
Но в гулкое небо раскрыто окно.
Как будто в томлении около края
Ячейки житья и, не чуя беды,
Душа расправляет крыла, обретая
Возможность незримой уму высоты.
БЛАГОДАРНОСТЬ
1.
Январь – но заслякощен вечер и город,
Как будто весна. И с тоскою о ней
Вороньими криками воздух распорот
Поверх площадей и поверх тополей.
Зима, словно маятник: движется прямо,
Потом к ноябрю отправляется вспять.
И кажется – жизнью утрачено право
Расти, как трава, и рекой протекать.
И всё же – куда мне от этого снега,
От мокрой дороги и чувства вины,
От этого страха и этого века,
От этой досель непонятной страны?
Зачем беззащитные речи и жесты?
Но, впрочем, я с ними лет сорок родня,
В свойствé я с привычкой, что ставят на место –
А место в последнем ряду у меня.
Родня мне – воронье и галочье вече,
Сугробы, сходящие грязью на нет,
И век, что бросается сзади на плечи –
Не век-волкодав он, а век-людоед.
С присловьем о выделке и об овчинке
Касательно жизни моей без затей
Живу в расстоянье любви от отчизны
И с бездною между собою и ей.
Такая страна: чтоб дышать не внакладе,
Веди на износ ради пищи борьбу.
А встать во весь рост – не допросишься пяди,
Пусть даже их семь будет в собственном лбу.
И требовать доли достойной нелепо:
Как в песне, мне отдали всё, что могли.
Такая страна, где рукою – до неба,
Душой – до безжалостной трудной земли.
Так что остаётся-то – срок свой домучить
Для-ради натужных посмертных похвал?
Смирись, гордый смертный, таков ритуал.
Горчит, как полынь, невписавшихся участь.
«Вкушая, вкусих...». На себе испытал.
2.
Не лезу в цирюльники и костоправы
(Кровь бросить, на место поставить сустав) –
Такие условия, климат и нравы,
В отстое любитель кастальских забав.
С гармонией внутренней тоже проблема –
Своё гнуть бы надо, а я не борец,
На ощупь живу, ужасаючись немо,
Вотще вожделея согласья сердец.
Действительно, как тут не быть благодарным
За веру в грядущий для всех вертоград!
Прибежище, родина… Вдоволь и даром
Романтику – Феникс, упёртым – истмат.
ТОСКА ПО РОДИНЕ
В надрыв вгоняющий недуг
без исцеления и срока.
О нём – как вымолвилось вдруг:
«разоблачённая морока»?
Себе ли вдосыть воздавать
золы серебряного века
за кров случайный, за кровать
с ознобом чуждого ночлега,
за боль, за горестные не-
схожденья здешних лет с минувшим
существованием в стране,
как будто юный сон, мелькнувшим?
Кто преуспел, кто наг и благ,
кто уж закопан – всё едино,
раз не случится больше так,
чтоб весь в черёмухе овраг,
шмели, колосья и рябина…
ИЗ ДНЕВНИКА
Цветаева приснилась. Ободрила.
Ни громких слов, ни взгляда свысока.
Простое платье на Марине было,
В движениях порывиста, легка.
Потом она меня поцеловала.
Прощание. Ей надобно лететь.
Я остаюсь. Гул аэровокзала.
Ширь горизонта. И заката медь.
Вечерним рейсом отбывала в небо,
Как рядовая смертная, поэт,
Избранница Диониса? Нет, Феба!
А я смотрел беспомощно вослед.
Сподобился ведь. Честь не по заслугам.
Жил без трагедий. Слава не далась,
Хотя нередко танцевал за плугом,
Но без шедевров громких отродясь.
Великодушны гении порою
И благосклонность дарят сгоряча,
Как Моцарт, восхитившийся игрою
Трактирного слепого скрипача.
Непросто всё ни в их, ни в нашем мире.
Тот, кто скончался, вовсе не исчез,
Поскольку есть элизий, или вырий,
Есть девять райских Дантовых небес.
И там бессмертье – не фигура речи,
Не звёзд погасших дальние лучи,
Не пыль следов. Пусть даже наши встречи
Всего лишь сон в заплаканной ночи.
* * *
Планета – с планетой, звезда – со звездой.
Кремнистых путей отражённая млечность.
И голос. И дерево. Хронос, постой!
Так вот как – в упор бесконечность и вечность?
Так вот как выходит… Помедли, Харон!
Ни шанса, чтоб там даже тенью скитаться
Со стоном в глухих лабиринтах времён,
Поскольку lasciate ogni speranza.
О, если б к последнему сну отойти
Без тлена и хлада для жизни бескрайней,
С дыханьем и сердцем, не смолкшим в груди,
И с грёзой, в которой ни мук, ни рыданий!..
Помедли – не всё тут звенящая медь
И вера с надеждой ещё не химеры.
Здесь древу склоняться. И голосу петь
О том, что превыше надежды и веры.
ПОСЛЕДНИЕ ВОСПОМИНАНИЯ
До поздних слёз моих, до горьких сожалений
В чужом краю дожить мне участь суждена.
Опять зелёный шум, опять рассвет весенний,
Опять звучаньем птиц сменилась тишина.
Воспоминаний ряд в часы бессонной ночи
Дневною суетой прервётся поутру,
Но хмель былой любви развеяться не хочет,
Не тает, как туман, под солнцем на ветру.
Хоть я давно седой, несказанного много.
Теперь слова нашлись, да высказать нельзя.
Печалится душа – кончается дорога,
Бог весть, подруги где и умерли друзья.
Забыться бы, заспать – зачем такие муки?
Не помнить никогда объятий нежных пыл,
И первой встречи миг и тяжкий вздох разлуки,
И молодость, когда недолго счастлив был.
Не справлюсь, не смогу – всё памятью хранится,
Я не сошёл с ума и вытерпел свой век.
Мелькали города, труды, невзгоды, лица.
Потока лет моих теперь спокоен бег.
Лишь по весне порой в час поздних сожалений
Забудусь вдруг в ночи, покинут чутким сном,
И поплыву в слезах среди любимых теней,
Сам тоже, словно тень, блаженно невесом.



Николай БОРСКИЙ 


Сборник Николая Борского — явление традиционалистской лирики, наследующей не столько экспериментам Серебряного века, сколько классической ясности Пушкина-Баратынского-Тютчева и «тихой лирике» второй половины XX века. Шефнер здесь назван наставником не случайно: Борский культивирует прозрачность, внятность, элегическую сдержанность, но за этой простотой — серьёзный экзистенциальный счёт.
Социально-исторический нерв ощутим в «Матвею. Жизнь борская», «Проклятом пригороде», «Благодарности», «Тоске по родине». Здесь Борский — наследник гражданской элегии: «век-людоед», «такая страна», «невписавшихся участь». Но политическое у него неотделимо от онтологического: невозможность срастись с веком переживается как личная рана.
Поэтика Борского — ямб, строгая рифма, строфа, интонации послания и дневника. Сила книги — в прозрачности, музыкальной точности, в умении соединить высокое и бытовое. Слабость — риторическая инерция и предсказуемость рифмовки. Но итог: это поэзия не жеста, а вслушивания. Книга состоялась как опыт благодарности и памяти — перед словом, семьёй, Россией, «гулким небом» и «житейскою прозой».
Александр Леонидов (Филиппов), Уфа