Елена КРЮКОВА. КНИГА ЖИЗНИ. О книге Анатолия Байбородина «Покровские гости»
Елена КРЮКОВА
КНИГА ЖИЗНИ
О книге Анатолия Байбородина «Покровские гости»
Сибирь-царица, мощная земля. Здесь горы и воды дышат древним Космосом. Живущий в Сибири понимает, с благодарностью вбирает и любит её беспредельную, Божию силу. Сибирь – Земля родная. Земля близкая, почва тёплая, разомни в пальцах, вдохни – и закачаешься, запьянеешь; или, по зиме, вымерзшая до пытального холода Крестного гвоздя, заметённая-закутанная ажурным платом свежевязанного снега; земля родимая, да, где родился на страдание и радость, а на ней, на землице родненькой, говор извечный, вздох вековечный, речь то журчащая, колыбельная, то громокипящая, острее бритвы, – всякая она, наша русская речь, и иные чувствуют русское слово так, как землю-земелюшку – меж пальцев, меж горячих трудовых ладоней растёртую, насущную.
Таков Анатолий Байбородин. Иркутянин. Крестьянин. Православный. Художник. Неустанный работник. Сибирь вскормила его. Забайкалье – вынянчило. Байкал силой напитал. Вся земля под ногою надежду дала – сквозь все великие наши, немыслимые потрясения! – а небо излило свои грозы и молочные звёзды – на чело, на лоб, в глаза.
И так явилась жажда весомого слова.
Вы открываете книгу – и на вас, читатели, обрушивается немыслимое богатство. Вы – в царской сокровищнице Русского Языка. В необъяснимо прекрасной мастерской русского писателя. И вы читаете настоящий рассказ, настоящую повесть в настоящем времени, здесь и сейчас, а вокруг текста, над ним, над вами, как два крыла широченных, космичных, распахиваются Времена – Прошлое и Будущее, и в настоящем, что никогда не повторится, летите вы, летите вперёд и выше вместе с изумительным автором – тем, кто это всё родил: с родоначальником художественного мiра, и имя ему – Анатолий Григорьевич Байбородин.
* * *
Поёт Русь-Россия на разные голоса – весь свет заслушивается. Кого наследует Анатолий Григорьевич из мастеров прошлого? Да всех сразу. Опирается в работах своих не на стилистику, не на литературные приёмы, не на ухватки и интонации тех, кто трудился в русской литературе до него, а силы и радость черпает в совокупном бытии Русского Слова. Ибо оно для него – всё; весь окоём земной и небесный, вся, в ощущаемом всем сердцем объятии, русская словесная ойкумена.
«Сливаясь синью с туманно голубыми, горными отрогами и снежными гольцами, Байкал – ласковый и блаженно ленивый. Протяжно и счастливо оглядывая море, вдыхаю прибрежный ветерок с омулёвым душком, и дальше благодатно бреду по шпалам, правлю в селение, где заждалась меня моя сирая избушка, все окошки насквозь проглядела, поджидаючи. Напеваю привычное: «Это русское раздолье, это родина моя…». Небо над Байкалом блаженное – высокое, по-сентябрьски синее…». («Дай удрал в Китай»)
«Дай удрал в Китай»! Присловица, услышанная в тамбуре, сквозь серые грозовые клубы табачного дыма... тряско, дорожно, накурено, и вечно едет куда-то Россия, едет, в поезде качается человек, забывая прошлое и помня, так ножево-остро, лезвийно помня его... Присловица эта – как горькая, горше дешёвой сигареты, насмешливая и мгновенная музыка незапамятного мимоезжего детства...
Судьбы, судьбы русские сурово, нежно и красочно пишет Байбородин.
Это почётное дело. И насущное. И тяжелейшее. Всё равно что камень на берегу Байкала поднять да на ближнюю гору его покатить. А зачем на гору? Да на камне том выбит первобытным художником обоюдоострый меч.
Пишешь судьбы – значит, проживаешь их.
Байбородин не щадит себя, нутро своё художническое. Проживает всякую изображаемую судьбину. Каждый малый рассказ, каждая повесть, широкая, как славное море, священный Байкал, требует своих вздохов и слёз, торения в тайге своих тропинок, закидывания своих сетей в Озеро с бокастого карбаса. А блики солнечные на боках того карбаса бешено-искристо играют. Это миги. Миг, а в нём – жизнь.
* * *
А Сосновое озеро прозы Анатолия Байбородина – где оно?.. Россыпь по России озёр с таким именем... И всякое Сосновое озеро соснами окружено, объято... А может, это тоже Байкал? Ипостась Байкала; иконный список с него, в тиши сделанный богомазом словесным после слёзной молитвы; а может, малое озерцо, в годах затерянное, кольцом, сронённым с пальца, в туман поздних гроз канувшее, как детство...
«Озёрные песни» – вот проза, идущая вровень со стихами. Да что там! Она вдруг поднимается надо всем массивом русского стихосложения – и летит, вольная птица, над Ангарой и Селенгой, над Ольхоном и Култуком... над Каном и Маной... над незабвенным Сосновым озером... летит и тает, тает в высоченном, насквозь проглядываемом жадным и всепомнящим человечьим оком, беспредельно-бирюзовом небе...
«Линялое небо дышало жаром – воистину, горнило щедро протопленной русской печи; сверкало озеро, словно плавилась мелкая рыбёшка-сорожка; а храбрый отрок скрёбся по отмели на ветхой, дырявой лодчонке, отпихиваясь старой оглоблей. Отрок бредил штормовым океаном и капитанской фуражкой с крабом на белоснежном околыше. Башковитый …с большой башкой… малорослый, поддёргивая чиненные-перечиненные, вечно спадающие …резинки вытянулись… линялые, семейные трусы, сдирая лохмотья кожи с опалённого носа, горланил, величаво глядя на деревенский берег:
Капитан, обветренный как скалы,
Вышел в море, не дождавшись нас…
Мирно щипали нежную приозёрную мураву утки, гуси, козы и коровы, кряхтели чушки в голубоватой грязи; по сонной илистой отмели, вздымая рыжую муть, брели бесштанные мальцы-огольцы, осиянные солнцем, словно ангельскими нимбами. В приозёрном дворе, за тыном, словно белые паруса, полоскались на ветру стиранные простыни, для просушки развешанные на бечеву. А отрок …ныне капитан, обветренный как скалы… пел, гордо заломив ушастую, шишкастую голову, стриженную «под-котовского»:
В Флибустьерском дальнем синем море,
Бригантина подымает паруса…
Мать, что полоскала бельё с дощатых мостков, гладко вылизанных озёрными волнами, добела опалённых солнцем, грозила капитану мокрыми отцовскими кальсонами:
– Ванька!.. Кому говорю, счас же выбирайся на берег. Лодырь!.. Коровья стайка не чищена, картошка не окучена, а он, барин, прохлаждается на лодочке!.. Ты пошто гнилуху-то спихнул?! Счас вода насочиться, ко дну пойдёт. Утонешь, домой не приходи – задам баню…». («Озёрные песни»)
И ведь да, песни. Истинно – песни. Русское Слово, и без того певуче народом рождённое, здесь поёт, выпевается, звучит свободно, будто бы только сейчас, сию минуту, на наших глазах и в нашем изумлённом сердце, родилось. Это и есть то самое чудо «дважды-рождения», сотворчества, когда ты глубоко вдыхаешь аромат трав и кедров и прохладу Озера – и, впитывая эту прозу-стихи, прозу высоко поэтическую, понимаешь, что ты поёшь с автором в унисон, и все до словечушка знаешь, и не надо тебе подсказок, а просто радостно, полной грудью дыши, и гляди, и люби, и осязай, и слушай улетающее счастье твоё. Но теперь, здесь и сейчас, оно – рядом с тобой. В тебе.
И Озеро детства, укрытое золотым шитьём солнечной ряби, никто и никогда уж так не напишет, такою кистью, смелой и нежной, крепкой и от любви дрожащей посреди огнь излучающих красок, не нарисует:
«А погода на озере менялась столь заполошно, что оторопь брала: вот колыхалась знойная тишь, но вдруг из-за хребта выползла пепельная туча, всплыла на вершину неба, чудовищно разрослась, застив сморённое солнце. Словно с тучи, пал на воду лихой ветер, взбаламутил, смял озёрную гладь и погнал мелкую рябь. Ветер дичал, с варначьим посвистом бросался на озеро то с восточного берега, то с западного, рождая мёртвую зыбь; и вот уж разгулялись вихрастые волны, белеющие пенистыми барашками; и ясно виделось по тени, как ползла набухшая туча: в ясном поле валы катились сочно зелёные, а в тени – холодно-серые, тоскливые. Мрачная тень укрыла озеро, белый свет охватил печальный морок, и гневные волны с нарастающим рёвом и посвистом кинулись в берега, схлёстываясь, вздымая пенистые вихри». («Озёрные песни»)
* * *
Вслушаемся в название большой работы Анатолия Григорьевича – «Покровские гостинцы. Старосельские сказы». Вот как пахнуло старой Русью! Да невытравима из нас Русь! Ничем Русь не выжечь – ни плетью цифровизации, ни драками народов, ни забвением и поруганием святынь! Повеяло пряничным ветром Ивана Шмелёва, речною, грозовою свежестью Александра Островского и Мельникова-Печерского... северными притчами Бориса Шергина, крепкими, как забористая махорка или необоримая медовуха, повествованьями Фёдора Абрамова... Разве вот это всё возможно у нас отнять? Этим и жив русский народ; жив, пока живо его искусство, пока слова слагаются не только в трафаретные выкрики механизированного быта, а именно в сказы, ведь сказ – такое слово, что от него совсем недалеко, рукой подать и до пушкинских безсмертных сказок...
Героя по имени Иван Краснобаев встречаем в разных других произведениях Байбородина. Вот и в «Старосельских сказах» Ваня тоже появляется. Заподозрила я – а легко догадаться!.. – что герой этот, Иван, – зерцало автора самого, и нет, нет, не только отражение, иначе всё бы было так просто, ан нет, непросто всё.
Ваня Краснобаев, с трёх лет помируша-побируша, ходил-ходил по селу по свадьбам и да поминкам, бродил-бродил, кусошничал, угощался, молитовки старушьи, крестяся, повторял и кланялся, а старухи умилялись: вон умоленный какой!.. – а мать вздыхала: с голоду не пропадёт... – одновременно и печалясь, и непонятно, стыдно радуясь... Послевоенное время. Рядышком буряты и русские. Забайкалье, война отгремела, рядом неизбывное горе и мощь неубиваемой жизни...
«Но то случилось после, а пока Ваня, хлёсткий на ногу, метелил по селу в поисках свадьбы либо поминок; надеялся на авось, поколе не сорвалось; а голод не тётка, и если брюхо к спине прилипло, навещал дальних родичей. Но и от родичей порой мало проку: у иных семеро по лавкам, сами впроголодь сидят, у других льда на Крещение не вымолишь, а если и угостят, то сунут чёрствый сухарь, словно в присказке: чо немило, клади попу в кадило.
Но белый свет не без добрых людей; и, слава Богу, к вечеру надыбал добрых людей, и даже родичей, что, впрочем, и не в диво, коли полсела родни…
Поторчал у порога, затем робко присел на лавку у двери, пряча под лавку грязные, цыпашные ноги, по теплу не знающие обуток. Сидел, сунув палец в нос, исподлобья на стол косился; и видит: за столом хозяин, трое малых ребят, и хозяйка из чела русской печи ухватом вытащила на припечек чугунок с картохой, варёной в мундире и выложила в большую миску, потом из стеклянной крынки налила в чашки парное молоко. А хозяин принёс из кладовки копчёных окуней и кличет малого:
– Ну, Иван Петрович, присаживайся, и не взыщи, паря, – чем богаты, тем и рады…
Коль позвали, гость – званя; значит, хозяева рассудили, не объест, да и, смалу говорливый, поведает о семейном житье-бытье; а парнишке что, отпотчуют, вот и кум королю. Отведали картошки с рыбой, и хозяйка, не скупясь, вынула из буфета белые магазинские пряники и налила чаю, забелив козьим молоком. Насытившись, Ваня поблагодарил хозяев и утешил прибаутками, кои слышал от бабушки Маланьи:
– Спасибо за обед, наелся дармоед. Благодарю за хлеб, за кашу, за милость вашу. Бог напитал, никто не видал, а кто видел, тот не обидел.
– Ишь, какой язычный растёт, – весело подивился хозяин. – Весь в папашу, тот и баешник, и балагур…». («Покровские гости. Старосельские сказы. Ваня-побируша»)
Где тайна богатства языка? Язык равно народ. Народ рождает язык, народ наслаждается словом, древнейшим Логосом, что неуловимо меняется, перетекает перламутрово из состояния в состояние, искрится, вспыхивает, гаснет и возгорается опять, и так же, как человек, любит, надеется, долготерпит, – да, точно как Божия любовь во Втором послании к коринфянам апостола Павла, сорадуется истине...
Народ равно язык. Народа нет без языка. Цифровой мир чуждается красот и алмазов языка, отшатывается от него. Боится его. Цифре не нужна языковая живопись, не нужны прибаутки и сказы, частушки и заплачки, предания и традиции. У цифры нет почвы. Нет земли под ногами. Нет чуда и небесного волшебства этих выдохов огненных, из самой груди ночи, семьи, жизни, жальбы, песни, тайны, мистики народной: «среди бумажных цветов мерцали пасхальные яйца», «беремя мёрзлых дров», «мрачно нависая над гранёным стаканом»...
«За окном, словно из кузовка матушки-зимы, сыпал густой снег …на Покров Божией Матери, на осенний зазимок… и после сумрачной горницы парнишка вышел на свет, словно очутился на зимней поляне, под сияние ярого месяца. Снежный свет – из окна, неукрытого ставнями, из крохотного окошка над кухонным столом; и, очутившись в таинственно преображённой, вроде чужой, построжавшей кухне, парнишка вгляделся в украшенную щедрой резьбой старую божницу, где белел пучок вербы, где среди бумажных цветов мерцали пасхальные яйца и скорбно взирали с икон Царь и Царица Небесные. Полуношная птица еще не прилетела поклевать пасхальных яичек, но, уверенно думал Ваня, вот-вот прилетит… («Покровские гости. Старосельские сказы. Полуношная птица»)
«Старосельские сказы» – сундук с самоцветами. Открыл – и засияло, слепяще заполыхало нутро, зашевелились под восторженным зраком смертного человека вечные, царские каменья. И вдруг те яхонты – раз!.. – и оживают! Подобная песня – дневник деревенского забайкальского быта, хроники воистину народной жизни, где всё любо памятливому сердцу – от ухвата, коим ставят в печь чугунок, до всплесков ночной играющей рыбы в омутной сумрачной воде... Быт народа – это и есть природа. Народ всегда жил и живёт в унисон с природой, Творением Божиим. Это значит – с Богом. Народ согрет природой, как благословеньем. Но не думает мужик, не думает жена его об том. Они просто живут так, трудолюбиво и смиренно, и в то же время – в мистическом, предвечном союзе со стихиями, Господом подаренными им при рождении – и на всю раскрытую настежь толстую, как староверский Ветхий Завет, книгу-судьбу: с огнём, со снегом зимним, подзвёздным, с водой, где угрюмо ходит священная рыба, с растениями-кормильцами огородными, – о них надо заботиться, – с лесом диким, – он глазами незримых медведей и заливистых птиц в душу заглядывает, – с коровами в хлеву и курами в стайке, – их надобно кормить-поить...
Повесть «Покровские гости», каждая её глава тоже построена, вся любовно вылеплена на воспоминаниях; опять феномен живой памяти, стонущей-страдающей и велико-праздничной, здесь становится основной мелодией, скрытым контрапунктом всего образного, сюжетного, чувственного многоголосия. Анатолий Байбородин полифоничен, симфоничен, он удерживает внутри мастерства своего мiры; один Мiръ – пройденный насквозь и запомненный до мельчайшего штришка; другой – озираемый с высоты птичьего полёта, с заоблачных высот того уровня творческого сознания, которое мастером достигнуто ныне; третий – им самим, мастером, порождённый, живо-рождённый, горящий и нежнейший, полузабытый и счастливо вспомянутый, уникально написанный – то сильной, мускулистой, могучей кистью, то тонким колонковым волоском, на весу, лишь дыханьем, лишь – с закрытыми глазами – молчаливой благодатью благословенья.
И то правда. Мiры Анатолия Байбородина – благодать. Мы, многие, забыли это слово, отодвинули его от себя в дальний угол памяти. Но память – не семейский-староверский шкаф, где варенье, засахариваясь, как тёмное злато, годами хранится. Память – она бесконечно живая. Дымящаяся. Стонущая. Пылающая. Молящаяся: да, за нас, ибо беспамятный человек – Иван, не помнящий родства. А Иван Краснобаев у Анатолия Байбородина – не такой, нет! Он не просто, не только помнит: он во всю ивановскую, захлёбно и порывисто, радостно и ураганно – живёт в воспоминаниях.
А жизнь – высшее благословение. Жизнью мы отмечены. Жизнью бываем избиты, и даже – убиты. И жизнью же – возрождены.
«Отцовская могила заросла травой и выглядела, словно степная сопка с высоты птичьего полёта; и сын не потревожил мураву, а решил выпить за помин души усопшего …коньячную четушку и закусь заведомо прихватил… но вспомнил, что отец, гробя здоровье, страдал от возлияний, и сунул четушку обратно в пакет. Вышел в степь, нарвал алых саранок да сиреневых спичек, и бережно уложил букет возле лиственничного креста. Вспомнил, что однажды поднял руку на отца, и хотя из страха лицедейства стеснялся, всё же одолел стеснение, пал на колени и, уткнувшись лысым лбом в бугорок, поросший степной щетиной, прошептал:
– Прости, батя… – а потом встал, и, перекрестившись на солнечный восход, тихо молвил: – Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Ефима, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь безконечная». («Покровские гости. Старосельские сказы. Тёмные ночи»)
* * *
Анатолий Байбородин никуда не торопится. Он дышит словом и Сибирью родной, и это надёжная, уходящая гольцами в прозрачные небеса, живая ритмика эпоса. Да, это удивляет, но это так – в маленьком рассказе писателя таится, как заветное драгоценное кольцо в староверской шкатулке, эпическое, большое дыханье, крупные байкальские волны, что рождаются в Озере-море при северо-восточном, до костей пронизывающем ветре култуке, колыхают, словно крепко сколоченный карбас, его прозу. Потому, как ни странно, неважно, большую вещь он рождает на свет или малую, воистину сказ или притчу.
Любое произведение писателя – эпично. Даже малое, подобное сказу «В застолье».
Мощные каменные, лавовые волны земли, ее сакральная древность и новая сила переливается в народ, на ней от века живущий. А точней – в народы. Велика наша Россия! Вот и на угощенье к Ивану Краснобаеву прибыли артисты театра «Былина», и боярами себя смело вообразили, и тут и Святослав-русич, и Глеб, полтавский малорус, и Борис, и Фома... Пили-пили, гуляли-гуляли, пели-пели. Сам рассказ-то – настоящая музыка. А всё видно и слышно! Сколько таких застолий дружеских по Руси родной произошло и происходит – и встарь, и нынче! Собрались мужики, чарки вздымают, добро и смачно закусывают, песни играют... Тут и русские богатырские былины:
…Добрыня Никитич ездил ко синю́ морю,
Ко синю́ морю ездил за охотою,
За той ли за охотой за молодецкою,
На охоте стрелять гусей, лебедей...
Тут и кавказские плясовые напевы. И хохлацкие томные мелодии, ночным созвездьевым разливом мерцающие над притихшей степью:
Ніч яка місячна, зоряна ясная,
Видно, хоч голки збирай.
Вийди, коханая, працею зморена,
Хоч на хвилиночку в гай...
Фома стихотворенье Ду Фу читает, а тут вдруг друзья затягивают старинную, казачью, за сердце хватающую – да сердце так и не выпускающую.
«Ледяной куржак на окошках уже по-утреннему синел, но застольники вновь запели – ныне уже про горемычного бурлака.
Ой, да не степной орёл подымается,
То речной бурлак разгуляется.
Не летай, орёл, низко ко земле,
Не гуляй, бурлак, близко к берегу…
И я в том застолье был, мёд пил, по усам текло, да и в рот попало» («В застолье»). И рассказ этот дивный, весь песенный насквозь; «В застолье» будто намёком, дальней, за хребтами-увалами, зарёй сияет, предполагает, предваряет серьёзнейший по нравственным народным вопросам, в нем поставленным, знаменитую байбородинскую «Братчину».
* * *
Уединение, уединённость – да, хорошо то для художника, превосходно, но плох тот художник, что мгновенья жизни и судьбы своей не посвящает мыслям об общественном пламени, о горении многочисленных душ, об огне великого, всецелого народа, на одном языке говорящего. Язык равно, да, народ! Горит пламя разных этносов, различных вер. На одном Байкале с одной сторонушки – буряты, с другой хакасы и тувинцы, с третьей – староверы семейские, у всех свои обычаи и свои молитвы. Где же тот огромный, гигантский жертвенный костёр, что разложён в честь всех народов и в почитание богомыслия всех? Куда мы уходим друг от друга? А может, мы друг к другу всё-таки идём, только с мучением, с болью, через пень-колоду?..
«Братчина» – настоящий нравственный манифест. Он на глазах становится констатацией великой трагедии, произошедшей с нами при гибели родной страны (а мы так надеялись, свято верили, что – не при смерти, а при родах!..), и трагедия эта явлена через портреты людей, собравшихся в ещё одном застолье, на ещё одной дружеской пирушке. И эти люди – да, воистину дети разных народов. Все эти народы внутри могучей империи – что при Царе, что при Советах – были едины и старались жить в единой семье: так, как и живут в любом большом семействе – где ссорятся, где мирятся, однако стремятся к пониманию и любви, совместно трудятся, а старшие, главные, распределяют всё, что наработано, меж бессчётными родичами.
Что же с нами случилось? Что с нами всеми сотворилось? Почему мы стали утрачивать общий язык, на котором все в той громадной семье говорили?! А то ведь, надо отметить, и без слов друг друга понимали. Родная кровь, чужая кровь – да все мы в объятьях необъятной Родины были родня! Не различали мы, кто русский, кто татарин, кто казах, кто украинец, кто удмурт, кто бурят или монгол, кто чуваш или коми. Нет, ну различали, конечно; но с любовным интересом ко всякой национальной культуре.
А тут... Время ломалось. Время менялось. Время, каждый это чует, не остановить. Собрались молодые ребята, студенты, «бурсаки» их автор именует, на берегу рукотворного моря, за каменным столом. Кто такие? И писатель не ленится нам всех юношей поимённо перечислить.
«Сели на валёжины, похожие на кости мамонта, омытые дождями, опаленные зноем до серебристого свечения; сгуртились у первобытного стола – и не столь пили, сколь языками молотили, словно цепами снопы колотили, и не доброго зерна намолотили, а лишь напылили: думка чадна, недоумка бедна, а всех тошней пустослов. Обвыклись в университете языками брякать, привадились в общаге лясы точить вечерами и ночами, а уж в застолье, как ныне, хлебом не корми, дай почесать языком.
К худу ли, добру ли, Бог весть, но слово за слово, и студенты, вроде ярые интернационалисты, завтрашние коммунисты, вдруг ощутили, что за каменным столом сбился разноплеменный суглан, собрание: Тумэнбаяр – монгол, прозываемый Баяром, что кичился европейским образованием; Арсалан Хамаганов – бурят из древнего племени хориидов; Елизар Калашников – великорус из староверческого кореня; Тарас Продайвода – малорус или червонорус; Егор Коляда – белорус, прозывающий себя на белорусский лад Ягором. Застольный интернационал гуще бы замесился, ежели бы на выпивальной поляне очутились и прочие друзья Елизара: Давид Шолом – коренной иркутянин, выходец из еврейского купечества, разбогатевшего на винных откупах; Болеслав Черский – из польского села, до коего от Иркутска рукой подать; Ваня Кунц – обрусевший германец из немецкого села в Казахстане, куда его родичей в начале войны от греха подальше, абы к фрицам не метнулись, Сталин вытурил из Поволжья; Фарид Мухамедшин – татарин из приангарского татарского села, хвастливо толкующий – вас, русских, поскребешь, нашего брата татарина отскребешь («И монгола…» – добавлял Баяр); Тимофей Нива –обрусевший финн, обливаясь хмельными слезами, доказывающий, что он финский барон Тойво Ниву, у его деда барское поместье с рыцарским замком, на что приятели, ведая, что Тимоха – детдомовский выкормыш, согласно и почтительно кивали головами». («Братчина»)
Ого, воскликнешь ты, читатель, да тут целый интернационал! Да, таким и было недавнее советское общество: всенародным, многоликим. А ведь в плюс мы это себе ставили, а не в минус! Однако... что ж в рассказе?
Начинают молодые парни, подвыпивши, ветром свежим глубоко и вольно дыша, раздумывать вслух о вещах отнюдь не праздничных, не отдыхальных. Видят они превосходно: общество разделилось. Многонациональный монолит дал трещину. Треснул, как источенный временем и ветрами старик-валун на берегу моря. Внезапно (а может, ожидаемо!) сцепились студенты, начали убеждать друг друга, запальчиво спорить, вызывать друг дружку на словесный бой.
«Ягор вдруг вспомнил:
– Византийская империя – кстати, многонациональная – процветала десять столетий, а Российская – всего два века, и не процветала, а прозябала во тьме и нищете. Но и Византийская империя рухнула, когда греки, титульный народ, потянули на себя одеяло, посеяли межнациональную рознь. Империя ослабла, турки полонили, и захлебнулась Византия в крови… Вот и русские – вроде греков…
– Вы чо, паря, рехнулись?! Белены объелись?! Вас что, пыльным мешком из-за угла?! – возмутился Елизар...». («Братчина»)
Не боится Байбородин прямо диалоги те страшные изображать. Слишком жива и чересчур современна, не умирает та боль, что возникла на рубеже последнего десятилетья века двадцатого, и больно нам от всего этого и посейчас, и ищем мы, мучительно, порой смертельно, в последнем отчаянии, с опасностью для жизни, и отдельной и всеобщей, лекарство, снадобье такое сильное, что подействует разом, что ужасные симптомы развала и распада снимет вмиг и безупречно...
Да где тот врач, и где то исцеленье?
«Елизар спорил до хрипоты, задыхаясь от гнева, размахивая руками, брызгая слюной; и усмешливо косились на него братья-славяне, что и спорили-то не из любви к роду-племени, не ради правды; спорили забавы ради, дразнили горячего и заполошного Елизара.
– Русские – пахари, каких свет не видывал. А Емелюшки, Иванушки – блаженные, почти святые, которым на Руси храмы…
Ягор вроде не сдавался, смеха ради задорил Елизара:
– В Европе – цивилизация, у русских – кислые щи и вонючие лапти… Кстати, Достоевский же и вспоминал: «Тургенев говорил… мы должны ползать перед немцами… есть одна общая всем дорога и неминуемая – цивилизация, и все попытки русизма и самостоятельности – свинство и глупость…». («Братчина»)
А Елизар, наплававшись, вылезает из воды на берег... и вдруг видит картину неожиданную, идиллическую: сидит на берегу священник, аки простой смертный, лодочник или рыбак, шерудит в костре веткой, а рядом – матушка с детьми, наподобие клушки с цыплятками, на сыром песке восседает, глядит в огонь... С тем священником Елизар свидится потом, после, на рубеже столетий, когда так называемый миллениум откроет людям врата.
И слова, что промолвит ему батюшка, запомнит – сердцем, кровью – навек.
«Лишь на рубеже веков Елизар снова встретит батюшку и, сдружившись, спросит то, о чем шумели бурсаки на морском берегу; и батюшка, седовласый настоятель иркутского храма, Елизаров духовник, побожившись, перекрестившись, ответит:
– В Писании же как?.. Для Бога нет ни эллина, ни иудея, но… Господь же возлюбил евреев, избрал евреев и вочеловечился среди евреев… Поскольку все народы бесам жряху – язычники, бесам поклонялись, а евреи – Богу истинному, Иегове. Но, хотя Бог и возвысил евреев над человеками, не смогли иудеи устоять перед похотями мира сего: и золотому тельцу поклонялись, и пророков убивали, и Сына Божия распяли… И тогда Господь избрал русский народ, возлюбил, и русские понесли Бога, чтобы спасти обезбоженный мир… И, как предрекал Серафим Саровский, православные славяне сольются в единое царство под грозную и святую русскую руку…». («Братчина»)
«Братчина» Анатолия Байбородина не просто ставит острейшие, ножевые вопросы. Не просто запечатлевает великую драму народов, широко распаханную косой ли, мечом ли времён, кровоточащую, незаживающую рану. «Братчина» показывает нам людей: кто понимает, кто не понимает происходящего, а кто упрямо не хочет понять. А кровь-то ведь новая – рекой течёт. Да она и не переставала течь. Все эти годы, вдумайся, читатель. Чечня. Грузия. Осетия. Карабах. Донбасс. И вот уже вся ненько-Украйна полыхает ненавистью, болью и войной.
Что делать? И кто виноват?
Эти страшные вопросы уж ставила нам всем великая русская литература. И современные бурсаки, молоденькие студенты университета, поминают в своих перепалках писателей русских Пушкина, Достоевского, кто те чумные, неотвязные вопросы решить пытался, кто на них свои ответы давал, частенько и неудобные, резкие, прямые, нелицеприятные… Уж кто выше тех мыслителей, огромных художников наших? Они вровень с Библейскими пророками стоят.
Ссоры, споры с пеной у рта, да чуть не сцепились ребята в лютой драке... Что удержало? Дружба? Воспитание? К себе явившаяся строгость? До слёз в финале рассказа, широко-знаменно прописан почти хоровой эпизод, когда ребята начали вспоминать пословицы и поговорки – каждый – своего родимого народа...
«Други, вспомнив земли отчичей и дедичей, вдруг с усладой и отрадой заговорили на родных наречиях.
– Людина без друзив – що дерево без кориння! – возгласил Тарас.
– Сяброуства! – Ягор взметнул стакан.
– Найрямдал, дружба! – согласился Баяр.
– Нухэрлэгэ!.. Имеющий друзей – подобен степи, не имеющий друзей – пригоршне, – благословил здравицу и Арсалан, остывший, окунувший буйную головушку в закатное море.
– Дружба – як дзеркало: розибьешь – не складешь, – подхватил Тарас.
– Меха соболя неизносимы, дружные люди – непобедимы, – Арсалан вспомнил любомудрую побаску.
– Еврейский народ породил Христа, а всякий иной народ – бурятский, монгольский, русский – гениев добра, – рассудил Елизар. – А негодяи во всяком народе водятся…
– В лесу бывают деревья высокие и низкие, среди людей бывают хорошие и плохие, – Арсалан опять заговорил по-бурятски, словно, бежав из британского плена, очутившись в двуречьи Уды и Селенги, ошалел от родной речи». («Братчина»)
Вот оно, спасение, сияющее, во всё небо размахнулось! Мудрость народа. Долготерпение народа. Острая мысль народа. Вера народа.
А там, где вера, там и любовь.
* * *
И в беспредельности любви земной и небесной, нам словом Анатолия Байбородина щедро открытой, мы окунаемся – во что?.. в рассказ?.. в очерк?.. в исповедь?.. в запись тайную, дневниковую?.. да просто опять – в песню, в музыку, ею же Анатолий Григорьевич полон, он звучит, он сам поёт самозабвенно, как майский соловей, как счастливая богоданным голосом птица летящая.
И, свершив круг почёта по любимой земле, придя вновь к архетипам любви и семьи, вспоминает писатель, как сказку сочинял для дочери Машеньки. «Косопят – борода до пят» (рассказ «Сказка»). И срок сказке однажды пришёл – выйти в свет. К детишкам. И потекло реченькой неостановимой Время. И дочери, Маша и Алёна, выросли давно. А сказка осталась. Сказка живёт. Сказка поёт. В уши иному Времени. На груди иных матерей, отцов, бабушек и дедушек, чадушкам своим сказки на ночь читающих. А кто и сам вязь волшебную языком плетёт; выдумщик, фантазёр, горазд на сказки русский народ; и Пушкин сам о сказках возмечтал – и намечтал их, на веки вечные написал, и детям и взрослым; и Время, Время-то ведь не обрывается, оно длится и длится, явь становится чудесной сказкой, а сказка – внезапно – жестокой и дикой реальностью; мы отталкиваем ужас от себя, молимся: изыди, сатано! – но чем князя Мiра сего можно отвергнуть? – только любовью.
Лишь любовью. Где ты, где ты, любовь? ...А вот ты. У сердца. Обнять тебя покрепче – да никогда больше не отпускать. Не забыть. Благословить. И тобою, лишь тобой всё понять и простить.
«Даже прошаки на церковной паперти не унывают, на Бога уповают: мол, не зальём землю слезами, не утешим супостата печалью. Когда чудилось жизнь – помирай ложись, подходил я к убогому калеке, сшибающему копейки на церковной паперти, думал о его житейском лихе, и своя жизнь казалась не жизнь, а малина. И не унывает же, радуется синему небушку, ласковому солнышку, доброму погляду, милостыне...
Однажды, тяжко занедужив, написал я дочерям из больницы: «Дщери мои, ежли одолеет грешное уныние: мол, житуха убогая, перебиваемся с хлеба на квас, гляньте на бродягу, спящего на лавочке, и жизнь ваша покажется вам счастливой, и возблагодарите Христа Бога за дарованное счастье. Обо мне не печальтесь – здоров, как бык, а вот стану, как доходяга с церковной паперти, тогда пособляйте. На том и кланяюсь с пожеланием любви к Вышнему, ближнему, благочестия, терпения, смирения и спасения. Ваш отец». («Сказка»)
* * *
Да, счастлив рождённый в Забайкалье писатель Анатолий Байбородин. Внутрь нашего времени судьбой вброшенный, он, как художник, раскрывался навстречу людям медленно, не чураясь в прозе с размахом широких крыл ни торжества, ни страдания, не упуская из виду никакую сокровенную подробность единственного бытия и в то же время обнимая душой великую тайну художественной цельности.
Иной Мiръ... да ведь он далеко, отсюда не видать... а свой-то, близкий-родненький, да вот он: с матерью и отцом, со всем хозяйством, со всем старым укладом, всей древней традицией, что перед глазами героя повести Анатолия Байбородина «Дрова» Ивана Краснобаева, мальчонки Ванечки, играла и сияла каждой кровной мелочью, каждым днем бескрайней, так казалось в ту пору, на том раннем алом расцвете, без пропастей и обрывов жизни:
«Вспоминая, отец выкурил самокрутку до корня, когда говорят: кури дружок, я губы обжёг, и, поплевав, загасил. Надел брезентовые верхонки, ухватил колун и отмашисто саданул по чурке; а мать, пробегая по ограде, вдруг замерла… Настрадавшись от недельной пьянки-гулянки, умилённо глядела на трезвого и домовитого мужика, но потом взгляд заволокло слезами, словно стылым, моросящим дождём, и мать безголосо заплакала. Горькая и сырая бабья доля: и в горе воет, и в радости слезьми уливается… Хвалила мать богоданного, глядя как нарядная, золотистая поленница выросла по бревенчатый заплот, гадая о житье-бытье просто: слава Те, Господи, сена корове накосили – с молоком перезимуем; картошку в подпол ссыпали, бочонок капусты наквасили, лагушок рыбы насолили, дров напилили, муки, соли, сахара запасём, так и по миру не пойдём, с голоду не пропадём… даже если папаша загуляет. Загуля-а-ает… – смолоду обвык». (Повесть «Дрова»)
А вот и зима! «Десять месяцев зима, остальное лето», – смеялись мы в детстве, выкрикивая друг другу эту непонятную неоспоримость. Внутри холоднющей, злющей и так царски, райски, алмазно сверкающей зимы – тепло печи. И вот так, у писателя, у художника слова Анатолия Байбородина дрова становятся не просто тематикой повествования, а – архетипом бытия.
Анатолий Байбородин сурово и вместе самоцветно архетипичен. Что это означает? Библейски изначален. Его Библия – как в музыке тема фуги и контрапункт: тема – Сибирь, контрапункт – мелодия живой души, то нежная, то колко-хвойная, то отчаянная, то кровавая. И снова, снова – через линзу человеческого уклада – Божия: на полнеба.
Архетипичен – это значит: упрямо идёт на вечность, на её свет, а ориентирами, вешками избирает приметы Времени, ступая по сине-сизому байкальскому льду. Это значит – когда непроглядная темень вокруг, самому исполниться мужества и вспыхнуть, и стать светом. Художество, мастерство писателя тоже может превратиться в свет. В огонь. В тот огонь, что пылает-полыхает, когда в печи дружно горят дрова.
И ведь печь тоже становится архетипом: это кладезь огня, его укрощение, ему поклонение, его приручение, им наслаждение, перед ним трепетание – ибо ты человек, а огонь – стихия.
Дрова – это благо, благодать, блаженство, не только и не просто отопление на селе, в избе, на заимке, но – возможность жизни. Дрова есть синоним жизни, ибо вся жизнь земная, зимняя спасается дровами, оранжево горящими в копотной печи.
Один герой шествует по всей долгой повести «Дрова». Само речное течение текста – ход жизни. Трудно уловить и запечатлеть поток. В нём можно только плыть, как в бурливой сине-изумрудной строптивой Ангаре.
В природе человек вольным стилем плывёт; то задыхается и барахтается, то сильно выбрасывает руки вперерез волне; сам свой маленький мiрокъ строит, оглядываясь на Вселенскую многозвёздную избу. Медленно крутится годовой круг, вечные мiровые Часы...
«В прошлом году – затяжная поздняя осень, тёплая, посему и сиротская, и вербе почудилось – весна: распушилась, яко на Вербное воскресение. Ох, поспешила верба с пухом: на Казанскую Богородицу небо с утра прослезилось, а к потёмкам приморозило, ночью оттеплило и до рассвета – густой снегопад. Верно речено стариками: осеннее ненастье – семь погод на дворе: сеет, веет, крутит, мутит, ревёт, сверху льёт и снизу метёт. Потом весна явилась, тоже не чище; времена года хороводились вокруг лесной избушки, томили душу сладкой истомой, потом жгли душу горечью одинокого, не обласканного житья-бытья.
Марья-зажги снега, заиграй овражки – с любовию, но по-свойски, словно деревенскую жёнку, сельские мужики и бабы величали преподобную Марию Египетскую; и в день её апрельский вдруг с отцветающих небес на вешние леса и поля слетелись все времена года: Весна – игривая дева, украшенная звонколистым зелёным венцом, Лето – томная дева в цветастом сарафане, разметавшая по смуглым плечам белёсые косы, Осень – грустная дева, накинувшая багряную шаль, и Зима – суровая дева в синевато-белом покровце. Взявшись за руки, девы повели хоровод: с утра по-зимнему примораживало, потом валил сырой осенний снег, а к полудню припекло весеннее солнышко, звенели ручьи и по-летнему зеленела, цвела мурава по сухим угорам». («Дрова»)
А живой огонь – центр первобытного Мiра, он же и средоточие Мiра новейшего, современного художнику. Вот он, магнит жития-бытия! Да ещё какой! Руки огня тянутся к людям. Люди, возжегшие огонь, то любуются им, то еду на нем готовят, то с его помощью растапливают баньку, а то просто, до костей промёрзнув, греются у огня.
Дрова разношёрстные. Разномастные. Житель, к примеру, среднерусской равнины прекрасно знает: лучше всего, жарче всего горят в печи дрова дубовые. У сибиряка иные о дровах понятия. Более всего лиственницу ценит сибирский человек – чалдон, гуран. И не только лиственничные дрова, горящие дольше всех и щедрее всех дарящие тепло, а и всевозможные хвойные деревья. Дух свежей хвои – благословенье таёжное, вдохнёшь глубоко хвойный аромат – праздник! Кедр-митрополит... пихты-воины... ели разлапистые... сосны горделивые... Тайга вся, сплошь, – хвойные дружины. Человек посередь колючего царства – добытчик пропитания, веселья, жизненной силы, маленьких радостей... и тепла. За тепло надобно сражаться! И, значит, всякий день надо выходить на бой: за жизнь.
«Приволок берёзовых поленьев, щепы и бересты на растопку, и скоро огонь озорно запел; а когда открыл дверцу, дабы подкинуть дров, зарницы поплыли по сумеречной кути. Жалко Ивану печь – страдалица: замороженная, скучает по хозяину, а тот прибежит, растопит, печка и не рада – после мороза хозяин ее так раскалит, что уж духовка, сваренная из толстого железа, трижды прогорала. Да и печной кирпич крошился, не вынося резких перепадов мороза и жары». («Дрова»)
А вот и школа. Вот они уроки литературы – той литературы, что потом, позже, станет хлебом насущным, водой ключевой и воздухом, пьянее хвойного-родимого, для писателя Ивана Краснобаева. Дети, их озорство и неповиновение, их нетерпимые выходки, их абсолютное незнание того, что с ними станет завтра... Дети мало думают о том, что такое смерть, слава, судьба. Они сами живут внутри бессмертия, переходят, как по тонкому льду, неведомую судьбу.
Мальчишка Кеша Климов (по-деревенски – Маркен), что распоясался на уроке литературы (экая учительница, заставляла выучить наизусть письмо Татьяны из «Евгения Онегина»!..), через горы времени стал военным, офицером; потом и генералом стал Иннокентий, воевал на пылающем Кавказе... Разве мог он в те дальне-туманные сибирские годы предсказать себе судьбу? Он же не Нострадамус. И никто из нас не пророк. Но все мы самими собою топим печь мiровъ. И школьное хулиганство в будущем оборачивается неподдельным геройством, а несдержанность – горячностью, ширью сердечной, страстью жить на полную катушку.
Как угадать? Как протянуть серебряную, инистую нить от малого мгновенья нашей юной, молочно-нежной, крохотной жизнёшки к вольно, раскидисто, в полный рост над полями Времени стоящей судьбе, как прочитать письмена, Богом процарапанные на коре ели и пихты в тайге детства, на кедровой плотной, пахучей древняной коже? Не узнать. Не рассмотреть в лупу, в волшебный телескоп, как над тайгой звезду. А просто – жить. И чтобы твои дрова, весело потрескивая, споро горели в твоей печи.
А кем ты станешь – да не всё ли равно; всё равно ты станешь тем, кем тебе стать предназначено. Горит твоё сердце. Освещает тебе суждённый путь. Вот стал ты, Ваня Краснобаев, служить русскому Слову. Вот подружка твоя, Кланька, с ней в одном классе учились, простою крестьянкой стала. И в том счастье нашла, наиболее полное, наиболее светлое и святое. Хозяйка и матерь; каждое праведное семейство на деревне – святое. А тот дерзкий парнишка Маркен, что на уроке в училку Пелагею Сысоевну хрестоматию швырял, и чуть не исключили его, не вытурили из школы вон, стал – героем. Настоящим. На настоящей войне. Жизни других – своею жизнью – заслоняя, спасая. И так ярко горел, посреди жизни, его военный огонь.
А учительница Серафима умерла. Всякая жизнь заканчивается. Просто и пронзительно говорит об этом Анатолий Байбородин... звучит далёкая музыка, песня памяти, и плачем мы, слушая её.
«Былая краса Серафимы Ивановны по-осеннему построжала, словно уготовленная к грядущей зиме; и, вновь очарованный, Иван год жил перепиской, потом навестил учительницу в сонном городишке, но вдруг – короткое послание, где Серафима Ивановна оповестила: «Ваня, радость моя, дни мои сочтены; и через месяц, будешь в храме, поставь на канун свечку во упокой моей грешной души; да и в алтарь пошли заупокойную записку. И я посильно молюсь о душе твоей…». Упокой, Господи, душу усопшей рабы Твоей Серафимы, прости ей вся согрешения, вольная и невольная, и даруй ей Царство Небесное…». («Дрова»)
Тайга как апофеоз леса, торжество природы, властно вошла сызмальства в душу главного героя «Дров» Ивана Краснобаева – да на всю жизнь и осталась там. Тайга – вдохновение; тайга – чертог. А и прекрасна же, до мятного холодка в груди, в засердечье, родимая тайга! Заимка посреди тайги – вот ещё один символ-знак: конечная жизнь человека среди бесконечности природы. Природа, по Тютчеву, тоже разумна: «...в ней есть любовь, в ней есть язык». Иван Краснобаев устанавливает крепчайший союз с дикою природой, с тайгой, вечноживой и вечношумящей, и эта связь больше похожа на предвечный брак; и брачные вечери в объятиях тайги, у пылающей печки, – вот счастье, вот чистая радость. Радость, в сердцевине коей – печаль. Неизбывная печаль будущего прощания с Мiромъ.
Ах, заимка! И заготовка новых дров на новую долгую зиму! Анатолий Байбородин пишет ли портрет чей-то, вымышляет ли героя, переносит ли себя, свою жизнь и чувствования свои внутрь повествования – не знаем мы; а скорей всего, тут и то, и другое, и третье начало, и сплетаются они, – так сосны под землёй крепко сплетаются корнями.
Но ведь неважно нам, какова степень достоверности; в искусстве важна лишь высота образа, до коего досягнул писатель, та высота, откуда можно обнять внутренним взором под тобою летящий свет. Ягоды и грибы, пламя костра, смолистый запах дров, буйный огонь в печи... Жизнь есть красота, а красота таёжная есть размеренный ход дней и ночей, освящённый духом хвои, озарённый печными огнями. Для писателя это и есть подлинное, несомненное счастье: внутри такого пространства растягивается, укрупняется Время, слышен скрип земной оси, слова слагаются как надо, наиболее убедительно, празднично, и иной раз явственно в дыхании слов, в потрескивании в зеве печи дров чуется Божие дыхание.
«Растекаясь мыслью по древу, утопая в щедром глаголании, мужики забыли, что наладились в хребет по дрова, и славно чаевали подле ласковой печи, ублажались чаем и казёнными шаньгами. Сквозь заснеженное окошко вопрошающе косились на поляну перед мелколесьем, где по-волчьи выла метель, летел косой снег, мела позёмка, вихрясь в порывах ветра. Сдурела метель – даже в усадьбе взыграла, словно за околицей ведьмы свадьбу справляли; но бодрились приятели: мети метель, нам, мужикам, не боязно, мы в опрятной, тёплой избе …печка пышет сухим жаром… мы чаюем и в ус не дуем, нам даже отрадно любоваться метелью из тепла и напевать: «…вьюга смешала землю с небом…». («Дрова»)
И вот знак равенства смело проводится автором между мощным русским архетипом дров и пространствами социальными, людскими, многолюдными: панорамой Родины.
Просторы родной истории... Трагедии всеобщей родной судьбы...
Задумался Иван Краснобаев, таёжный сын, русский писатель, о единстве народа, из многих народов состоящего. А может, есть народ, спица в колеснице, кто виновен в неисчислимых русских бедах? Давно, в девятнадцатом веке, философ Константин Леонтьев говорил о «цветущей сложности» русской жизни. Простого – нет. Единообразного – нет. Горят дрова Времени, и задумчиво мы глядим на бьющийся огонь. А печь – это наша грудная клетка. В ней, в ней горит пламя. Жжёт тебя изнутри. Сердце твоё пылает – хорошо! Но огонь может стать жестоким, и всё внутри у тебя в одночасье выгорит. Да, не дай Бог, сгорит и снаружи.
«Мiровой пожар раздуем...» (А.Блок, поэма «Двенадцать»).
Собрат-писатель Ярослав Онисимов написал очерк «Бесы и черносотенцы». Горячие разговоры Иван и Ярослав вели! Вспоминали весь страдальный двадцатый век, и что народ русский за последние сто лет пережил. И Троцкого горько и страшно поминали, и над кровью революции кулаки стискивали. До хрипоты спорили, кто же в мученьях народа виноват...
«Иван вспомнил: протоиерей Михаил Громов, с коим водил дружбу, пытал мужика на исповеди: «Пьёшь?..» – «Пью, батюшка, запиваюсь…»; «Блудишь?..» – «Ой, батюшка, блужу…»; «Сквернословишь?..» – «Хуже, матерюсь, как пьяный сапожник…»; «И кто виноват?.. Ты же и виноват...» – «Нет, батюшка, я не виноват, бесы виноваты…».
Слово за слово, приятели крепко сцепились, ибо один задериха, другой неспустиха. Осадившись на «ельцинских рельсах», до хрипоты и сипоты спорили; орали друг другу, словно глухой глухому, размахивая руками; и если бы тихий мужичок либо тихая баба увидели, то, испуганно глядя, покрутили бы пальцем у виска: мол, чокнулись мужики; а шутники бы посетовали: что за шум, а драки нету?.. Могли бы наворожить, накаркать, и здесь не грех трижды плюнуть через левое плечо, где анчутка беспятый незримо торчит и ворчит, а потом перекреститься: слава Богу, до драки споры не дошли». («Дрова»)
...Тебя не ждёт уединение, затвор. Не надейся умереть при жизни. Замкнуться на заимке, дровами запастись на всю оставшуюся жизнь. Не выйдет! Мiръ широк и велик. А Родина твоя иной раз безмолвно, молча, одними глазами озёр просит о помощи. Не дай чужаку-злодею уничтожить твоё святое, священное. Не дай бросить в огонь твоё самое любимое. Хотя тот, кому чужды родня, Байкал, тайга, храм, святые образа, жимолость и багульник в распадке, звон колокольный над шёлковой озёрной гладью, с удовольствием бы сжёг все это в своей собственной злобной топке. Ему ведь тоже чем-то топить его диаволову печь надо. А тут, гляди-ка – сколько энергетики, сколько красоты и воли! Берём! Сожжём!
...Не дай превратить себя и Родину твою в пепел. Никому.
Анатолий Байбородин – не даёт. Существование такой русской прозы внутри нынешнего русского искусства, здесь и сейчас, ясно говорит о том, что жива крепчайшая связь русского человека и русской природы; русского человека и русской истории; русского человека и русского Бога. Михаил Нестеров и Павел Корин, великие русские живописцы, помолясь, смело писали русского Христа; в повести «Дрова» Анатолий Байбородин, наследуя этим потрясающим мастерам, пишет не только русского человека Ивана Краснобаева, но – незримого, за ним – над горизонтом тайги – над синим ковром озера – над россыпями созвездий в вечереющих небесах – русского Господа; и мы видим, как Господень лик просвечивает сквозь тучи и туманы, парит над островерхими пихтами, сквозит за длинными темными иглами кедрача.
Речь держит Анатолий Байбородин о дровах, а пишет на словесном своём холсте – народ! Вот где радость, вот где ценность! Друзей пишет, и друзья эти – ансамбль, хор, сочетание душ живых, круг-кольцо веры, понимания, любви. Удивительна сцена, где автор живописует Рождество Христово широкой и радостной кистью:
«Помнится, Рождество Христово в ночном храме, потом – святочная трапеза, а перед рассветом Иван вызвал извозчика и, ожидаючи, гулял по церковной ограде, выискивая в сияющем звездном рое Вифлеемскую звезду, что привела волхвов к пещере, где родился Христос. И сладостно зрелось, певуче слышалось: в полночь по всей Руси Великой величаво и радостно звонят колокола, и плещется рождественский звон над заснеженными лесами и полями, над полуночными сёлами и городами, и крещённые единым гласом ликующе воспевают божественную стихиру преподобного Романа Сладкопевца: «Дева днесь Пресущественнаго рождает, и земля вертеп Неприступному приносит; Ангелы с пастырьми славословят, волсви же со звездою путешествуют; нас бо ради родися Отроча младо, превечный Бог».
Иван замер пред малиново подсвеченным вертепом, вырубленным из снега, озирая пещеру для скота, где в яслях, набитых сеном, возлежал Отроче млада, и умилённо глядели на Чадо Матерь Божия, святой Иосиф-обручник и даже овечки с бурой коровушкой. Подумалось: «Ишь, и в постоялом дворе не нашлось угла святому семейству, пришлось в пещере для овец и коров ночь коротать. Зябко, поди, семейству а ежли бы дрова, да Иосифу развести бы малый костришко, всё бы теплее... Хотя какие дрова в Вифлееме Иудейском…»«. («Дрова»)
А вот изображение вечного русского дружеского праздничного застолья. Трапеза. Неспешная беседа. Доверие, ясные взгляды. Душой поделиться, не только хлебом. Не хлебом единым да не дровами едиными... а ведь аккомпанементом к той беседе, давайте увидим это, в печи опять горят дрова... Одиночества – нет. Тьмы кромешной – нет. «Слава Тебе, показавшему нам Свет!» – хочется воскликнуть, вспоминая последование Божественной Литургии св. Василия Великого. «Блажени нищии духом», – и Нагорную проповедь вспомним. Пусть Иван нищ, он не грезит о богатстве. Богатство внутри него. Огонь духа в нем горит. И дрова в той печи – да, Божии.
И песня за столом – старинная, родимая, казачья, над снегами и огнями путеводной звездой плывущая.
«По случаю филипповского поста Пётр Алексеевич Романов сварил чугунный казан омулёвой царской ухи… Помолились с чувством, толком, а то Иван, забывчивый, рассеянный, суетливый, ежели забудет прочитать Иисусову молитву перед ествой, то читает после и благословляет еду и питие, крестя брюхо. А с батюшкой не забудешь…
В предчувствии лютых морозов, на ночь глядя Иван подтопил печь; и в сухом, избяном тепле поначалу ладом текла застольная беседа, а затем под завывание ветра за оконным куржаком батюшка пел «черного ворона», да не ходового, а вроде былинной старины.
…Чёрный ворон, друг ты мой залётный,
Где летал так далеко?*
Где летал так далеко?
Ты принёс мне, а ты, чёрный ворон,
Руку белую с кольцом.
Руку белую с кольцом…
Вышла, вышла, а я на крылечко,
Пошатнулася слегка.
Пошатнулася слегка…
По колечку друга я узнала,
Чья у ворона рука.
Эт рука, рука мойво милова,
Знать, убит он на войне
Знать, убит он на войне…
Он убитый ляжить незарытый
В чужедальней стороне…
(Былинная песня донских казаков)
Глаза застольников влажно мерцали в тихом свете настольной лампы, и даже Петр Алексеевич прослезился, хотя, будучи пожизненным сыщиком, нагляделся на смерти, и, бывало, уже смотрел без содрогания, без сосущего холода в паху, без волнения в душе.
А Иван слушал, чуял: мороз по сердцу пошел; и приблазнился ему байкальский старожил, певший древние песни да столь могуче, что чудилось: сосны звенят, на священном Байкале волны вздымаются, прибрежные скалы трещат. И голосил сей певень забайкальского казачьего ворона: «Ты вещун, да птица-ворон, да чо кружишьси надо мной. Полетай вещун да ворон ты к себе лучче домой…». Певень потом сокрушался в беседе с Иваном: «Счас редко кто старинны мотивы поёт, всё больше дрыгалки-прыгалки, что в радиве, что в телевизоре… Да ишо и похабщина сплошь, а ранешни старики баяли: «Оборони меня Бог от грозы и молнии, от плохого глаза и уроченья, от зверя дикого и языка поганого»«. («Дрова»)
Память с нами. Горит она. Пылает. Знай подбрасывай дровец. И это есть наивеличайшее, на земле, счастье. Хранить огонь.
* * *
В чем же главный, царский секрет повести Анатолия Байбородина «Дрова»? Притягивает она сильно. Не оторваться. Мощный она магнит. Красоты в ней полным-полно: и картин природы, и картин души, и полноты и насыщенности, неизмеримого богатства русского языка. Владение языком суть владение палитрой, цветом и светом, и сибирский писатель в словесной живописи, в звукописи и в сплетениях образов и смыслов щедр, уверен, то раздумчив, то страстен, но всегда исполнен благоговения перед Богом и жизнью.
А дрова – лейтмотив нашей жизни, длящейся, не кончающейся. Перейдем мы в Мiръ Иной, а кто поручится, что там, в эмпиреях, не надо будет иные, незримые дрова заготавливать, чтобы небесные дома согревать, чтобы греть вечным, будто солдатским, огнём памяти Град Небесный Иерусалим?..
Россия наша, Русь наша – это земля. Крестьянская страна наша Родина. Земли немерено. Тайга, поля, озёра, реки, хребты и увалы. Село стояло и стоит, хоть приговаривали его и казнили тысячу раз. Стоит село, ибо праведники не перевелись. Но восставало село из могил, поднималось со креста, и именно земля даёт нам стол и кров, пищу и ветер, воду и волю. Так просто это понять! Так трудно бывает иной раз помочь земле родимой!
По прочтении повести Анатолия Григорьевича Байбородина «Дрова» пусть вас охватит чувство сопричастности, общности, родства. Пусть придёт желание помочь ближнему и понять ближнего. Пусть явится жажда любить – бескорыстно, чисто, честно, ясно. По-Божески.
Не зря мы созданы по образу и подобию Божию.
* * *
Писатель Земли Русской Анатолий Байбородин смело обратился в раздумьях своих, в устремлениях к великой нравственной глубине и к великой ратной славе Отчизны, к нетленному, золотом светящему нам в веках образу богатыря Русского Ильи Муромца.
И то сказать, легендарна личность Илии! Анатолий Григорьевич упоминает с гордостью: «Илья Муромец – крестьянин, воин и монах». Что означают три эти священные ипостаси бытия? Человек – оратай, землепашец: труд на земле и во имя земли, во имя семей, детей и потомков. Человек – ратник: страшный, тяжелейший труд на земле, и опять же во имя жизни на земле – вспахивать поля сражений пиками, копьями и стрелами, поливать земелюшку родимую своею кровью. Человек – аскет и затворник: возносит он в затворе своём молитву Господу, и тем самым молится за всех, кто жив и кто отошёл ко Господу.
И за всех, кто ещё только должен родиться.
Люди на родной земле – зёрна Божии, посеянные глубоко, всходящие во Времени, и ростки нацелены в вечность, и листва шумит нынешняя, напитывая воздух целебностью, радостью, чистотой. Вот и Илию Муромца послал Господь на землю, чтобы в его лице увидела Русь высокий пример служения.
Служение! Рождённый пахать и сеять крестьянин становится бойцом, богатырём, защитником. Защита – она как молитва: чем горячее и сердечнее, тем яростнее гнев, на врага обращённый, и тем победительнее само тяжкое ратное дело. Тот, кто служит, не помышляет о себе и своём личном успехе; сие есть гордыня, а её одинаково чурается и землепашец, и воин, и инок. Божие, монастырское служение ждало богатыря Илию Муромца на склоне лет; это предначертанный, традиционный путь русского воина – от звона сабель к звону колоколов, от страшными потоками льющейся людской крови – ко крови Христовой, к потиру со Святыми Дарами: «Пийте отъ нея вси, Сия есть Кровь Моя Новаго Завета, яже за вы и за многи изливаемая во оставление греховъ».
О чём говорит любому русскому человеку эта триединая ипостась, это триединое существование Илии Муромца – наследственное, житейское, житийное? О том, что именно в нём, в крестьянине и казаке Илье, а позднее в иноке Илии, воплотился наиболее полный, полноценный и полновесный лик русского человека. Анатолий Байбородин находит для подтверждения этому точнейшие слова:
«Крестьянин, воин, монах Илья Муромец – русский люд, который крестьянствует, обороняет Русь, усердно молится Христу Богу за спасение родного народа. Не княжич Добрыня, не попович Алёша и даже не князь Владимир Красно Солнышко, а Илья – крестьянский сын, богатырь, святой инок – былинное воплощение и образ русского народа.
Покинув родное село Карачарово, потомственный пахотный мужик на богатырской заставе обратился в казачьего атамана, оборонителя русских земель, защитника вдов и сирот, а на уклоне века Илья – покаянный инок, замаливающий смертные грехи, скопленные в казачьей вольнице. В старости же Илья – святой, в Земле Российской просиявший, чьи нетленные мощи покоятся в Антоничевой пещере Киево-Печерской обители.
Киевские богатыри величали Илью старый казак, а Господь и ссудил-то святорусскому богатырю сорок пять лет, из коих тридцать «сиднем сидел», а пятнадцать сражался против супостатов за сирот и вдов, за веру христианскую. Впрочем, по иному суждению, преподобный Илия Печерский, он же Илья Муромец, прожил долгий век и почил святым старцем».
Недаром Илья Муромец носит имя брата всем грозам и громам небесным – Ильи Пророка; Ветхий Завет неоспоримо предъявляет нам образ Илии Пророка, катящегося по небу в ослепительной огненной колеснице, а колесница та – символ-знак и Божиего наказания за грехи твои, и обличье небесного Огня, из коего всё родилось, всё начало быть (огнь есть Свет!), и намёк на стрелы огненные, что летят, поражая любого врага, любого супостата. Илья Пророк – живой символ грядущего прихода Бога Единого, и недаром его Огонь, его Свет – это природа звёзд, испускающих вечные лучи.
Таков и Илья Муромец: он защищал родимую землю от врага, внутри себя опираясь на силы Небесные. Анатолий Байбородин так говорит о Силах Бесплотных, предводителем коих является архистратиг Михаил:
«В поэтическом воображении русского крестьянина …а Россия держава крестьянская... былинный богатырь Илья Муромец причудливо сближался и с Илией, ветхозаветным пророком, поскольку оба воителя сражались с холопами князя тьмы. Илья Муромец и похож на Илью Громовержца: «На огненной колеснице могучий, седой, с грозными очами разъезжает из конца в конец по беспредельным небесным полям, и карающая рука его сыплет с надзвёздной высоты огненные каменные стрелы, поражая испуганные сонмы бесов и преступивших Закон Божий сынов человеческих». (С.Максимов).
Старый казак Илья Муромец, воин Христов, защищал от супостатов и нахвальщиков не князя Владимира Мономаха, но русское простолюдье; оборонял Святую Русь под Покровом Царицы Небесной и под крылом Михаила Архангела – Ангела Земли Русской».
Вернейшее упоминание звучит в тексте Анатолия Григорьевича – о соборности!
Что есть соборность для русского православного человека? Православие о соборности неустанно говорит. Соборность, единство под куполом веры и любви – это лишь Православию истинному присуще. И это великое чувство единения, общей молитвы наделяет нас недюжинной силой. Той силой, что необходима воину, вставшему на защиту родной земли; той силой, что потребна монаху, ежечасно молящемуся за мир, процветание и спасение от супостата возлюбленного Отечества. И эта же сила ожидаема крестьянином в разгар страды – посевной, жатвы, сбора урожая.
Общая молитва! Соборно, небесно звучит она. В соборности не только сила единства, связь крови и Духа. В соборности ещё и нежность. Забота. Благость и благодать. Любовь. «Больше сия любви никтоже имать, аще кто положит душу свою за други своя» (Евангелие от Иоанна, глава 15, стих 13). И, как всеголосая, всесердечная молитва под расписанным звёздами небесными огромным куполом храма, пред очами Христа Пантократора, звучит голос писателя Земли Русской, говорящего нам всем о том, что забывать нельзя, что возлюбить надобно всем сердцем своим и всей жизнью своею:
«Покаянное поклонение национальным святыням для русских – братины святой воды, кою по велению православных старцев, калик перехожих, испил былинный Илья Муромец, – испил и почуял не токмо силу телесную, а и духовную – необоримое желание постоять «за веру (…) да Христовую, (…) за церкви да за соборные» и за братьев и сестёр во Христе (...).»
Святое слово, обращённое всей народной жизнью к облику Ильи Муромца, – богатырь.
В памяти народной Илья был и остался богатырём.
Что есть богатырь на Руси, для Руси? В первую очередь это тот воин, что хранит границы. Род, племя, народ, княжество, царство, земля, что кормит и поит людей – всё это безмерно любимо, и всё это надо беречь, охранять. «Кто с мечом к нам войдёт, от меча и погибнет» (легендарные слова князя Александра Невского). На знаменитом полотне Виктора Васнецова «Три богатыря» наш взор надолго останавливается на могучей фигуре чернобородого казака – Ильи Муромца, сидящего в центре композиции на сильном красивом вороном коне. Конь здесь – тоже весьма мощен, и да, сей конь под богатырём – неоспоримый знак непобедимой воинской мощи. Пока такие воины встают грудью на защиту Родины – она неодолима. Не разобьёт её никакой коварный враг.
Могучий конь, могучий казак... А что главное? Что главенствует и царит над внешним ярчайшим выражением силы?
Дух. Духовная сила – высочайшая сила. Работа сильного чистого Духа – высшей золотой пробы работа. Таков был дух Ильи Муромца, и именно он направлял его в битве, именно он ковал его внешний облик и внутренний портрет, и русский богатырь, в лице Ильи Муромца, на глазах современников становился легендой – легендой силы жизни, обращённой в силу сердца. Вот где секрет бытия Православного богатырского духа! И Анатолий Байбородин находит единственно верные, ярко, нетленно горящие слова для обозначения этого поля духа, пространства духа, сравнимого с бескрайней русской равниной, с безбрежными степями, с бездонным огромным куполом русского неба, воздымающегося над родною землёй:
«Православный богатырский дух. Един Бог без греха, и русские богатыри, даже согрешая и каясь, – истинные христиане, одолевающие ворогов не столь богатырской силушкой, сколь православным духом. Воистину, не в силе Бог, но в правде, а правда за святорусскими богатырями, ибо не разоряли чужеземье ради из беснования и ради наживы, но сокрушали басурманов, обороняя земли русские от вражеских набегов.
Осадил Киев Батый-царь сын Батыевич с несметным полчищем, грянул поганый хан Мамай, помрачилась Русь печалью, и, яко перед всякой сечей, святорусский богатырь Илья Муромец призвал крестовых братьев под колокольный звон:
Уж вы гой еси, русские богатыри!
Надо нам идти во Божью церковь,
В Божью церковь Богу молитися,
Помолитися Спасу-Вседержителю,
А затем пресвятой матерь-Богородице,
А затем и Миколе-то святителю,
Ой, помолитися, благословитися...».
Анатолий Григорьевич касается, внутри раздумий своих, и образа былинного Ильи Муромца, и, наверное, былинный герой отличается от исторического. Чем славна былина? Былина – это ведь песня, легенда. А быль об Илии Муромце прекрасней любой легенды. Однако народу дорога легенда. Она песенным широким складом своим, разливом вольного, неугасимого стиха своего рисует нам ту картину, что остаётся в памяти заоблачной высотою, мощным полётом облаков, грозовых туч в зените, размахом ржаного поля в синих искрах васильков; легенда – жизнь небес, плоть и кровь – жизнь земли, а между ними – молнии великих сражений летают, ударяют. Огонь землю и небо крепко связывает. И песня былинная, бывает, тоже пламенно звучит.
А ведь былина обращена к незапамятной старине. К баснословной древности. Прарусские корни в былине видны. Прапамять во стихах былинных оживает. И пока звучит внятная нам через столько сотен лет эта древняя музыка, мы можем понять, почувствовать, как же важно было в те времена русскому человеку осознавать себя, через песню, частью сказания. Предания. Легенды. Мифа. Архетипа.
Глубинно размышляет Анатолий Байбородин над феноменом русской былины, давая нам понять, как смешивались в былинных распевах язычество и христианство, как изо всех сил русский человек сохранял поклонение Матери-сырой-земле, а наряду с ней целовал свой нательный крест перед смертным боем... Высота былинной песни! Высота былинной битвы! Что из них есть реальность? Что кануло во тьму времён? Для нас они живы. Торжество Христа несомненно и утвердительно: над русским воинством, идущим на вражину-супостата, колышутся, полощутся на пронизывающем ветру знамёна, хоругви с ликом Спаса Нерукотворного, с ликом Пресвятой Богородицы, «тёплой Заступницы мира холодного» (М.Ю. Лермонтов):
«...может, под крестом святого апостола Андрея Первозванного… в отпахнутом белом шатре восседали за братчинным столом князь Владимир и богатырская дружина, вздымая кубки хмельного мёда, поминая былые битвы. А гусляр под серебряный звон гуслей пел старины о великом полководце, князе Святославе Игоревиче, о святом Владимире, крестившем Русь, о Владимире Мономахе и киевских богатырях.
Но жаль, не дожили до нынешних времён первозданные былины, что рождались в душе, воображении и на устах вещего бояна. Увы, ведомы лишь былины, от сказителей записанные народоведами в позапрошлом веке да на рассвете прошлого; и русское мировоззрение сих веков, похоже, отразились на слове и духе былин.
Мировоззрение былинного Ильи, увы, могло и не совпадать с мировоззрением преподобного Илии Печерского, карачаровского мужика, казачьего атамана и Киево-Печерского монаха, поскольку образ былинного Ильи зависел от духовных воззрений сказителей, кои либо обладали ясным православным духом, либо смешивали веру с языческими суевериями, либо вовсе жили без Бога и царя в голове».
А ведь в былинах – именно в них! – даются ответы на многие вопросы даже самого хода жизни, или, как бы нынче сказали, биографии Илии Муромца: вот Илья испрашивает благословения у родителей, и мы, внутри песни, можем наблюдать почти воочию эту проникающую в самое сердце сцену, когда набожный родитель, Иван Тимофеевич, благословляет сына на ратные подвиги и наставляет его, раскрывая ему своё любящее сердце, а матушка, Евфросинья Яковлевна, тоже вносит свою благословляющую лепту, призывая сына к милосердию, к духу помощи, к благородству воинскому. Это есть сохранённая в былинах летопись добра; над этим явлением стоит призадуматься – русский воин всегда был, есть и будет не носителем зла и ненависти, а носителем доброты и защитником справедливости в бурном людском море:
««– Ох ты, гой еси, родимый, милый батюшка!
Дай ты мне своё благословеньице,
Я поеду во славный стольный Киев-град
Помолиться чудотворцам киевским,
Заложиться за князя Владимира,
Послужить ему верой-правдою,
Постоять за веру христианскую».
Отвечает старый крестьянин,
Иван Тимофеевич:
– Я на добрые дела тебе благословенье дам,
А на худые дела благословенья нет.
Поедешь ты путём-дорогою,
Не помысли злом на татарина,
Не убей в чистом поле христианина.
(...) – А уж поедешь ты ли, чадо наше милое,
А ты во славный да ли во Киев-град,
А не кровавь сабли востроей,
А не сироти-ко ты да малых детушек,
А не бесчести-ко ты да молодыих жон».
Теснейшая связь Ильи Муромца со Господом, со светом чистой и сильной веры Христовой не раз ясно и ярко звучит в былинах, и Анатолий Григорьевич вспоминает эти единственные слова, давая нам понять самое главное: наш знаменитый богатырь встал грудью за Православную Русь, а значит, за Бога Христа Самого. Вот что важно. Бесценно. Анатолий Байбородин благоговейно берёт в руки, сложенные в горсть, как в чашу, святой огонь, горящий в веках, и, вспоминая бессмертные слова былины, передаёт, протягивает этот негасимый огонь – нам:
«Я за веру стоял да Христовую,
Я за церкви стоял да за соборные...
Я за землю стоял святорусскую,
Да за бедных вдов, за сирот малыих...
А супостаты, искушаемые дьяволом, с древних лет ненавидели Русь, яко ненавидели иудейские книжники, фарисеи и первосвященники Христа Бога и христиан, исповедующих Сына Божия, и лелеяли дьявольскую мечту сокрушить Православную Русь».
Иной раз битва ведь и смертная бывает. Не из всякой битвы богатырь живым возвращается. Писатель напоминает нам, что
«…дважды Илья Муромец падал сражённый – в битве с Жидовином и Сокольником, и дважды по молитве Господь добавлял Илье богатырской силы, и русский воин сокрушал ворога.
Говорит Илья таковы слова:
«Написано было у святых отцов,
Удумано было у апостолов:
Не бывать Илье в чистом поле убитому;
А теперь Илья под богатырём!»
Лежучи у Ильи втрое силы прибыло...».
* * *
Сила духа. Сила тела. Как они воссоединяются? Конечно же, Дух изначален. Дух веет, где хочет. И воин, что грандиозен и несокрушим в бою, обладает важнейшими христианскими добродетелями – смирением и терпением, а ещё, понятно, стоящею рядом с ними кротостью («Блажени кротцыи, яко тии наследят землю...» – Евангелие от Матфея, глава 5, стих 5).
И былины, и народные песни, и сказания, дошедшие из мглы веков до нас, повествуют о том, что Илья Муромец был не только смелым, храбрым бойцом, но и милосердным человеком. Милосердие! Через громадную чистую, речную линзу жизни Ильи Муромца мы видим милосердие, наряду с храбростью, как незыблемую внутреннюю установку русского воина. Милосердие – ещё одна добродетель, исток этой широкой реки идёт от Христа Бога, и во фрагменте своих раздумий о легендарном богатыре Анатолий Байбородин упоминает об этой черте характера богатыря радостно и назидательно: помните, люди, рядом с войной и страдальной кровью её, слишком рядом, близко, лежит светлый упованный Мир!
«В дружине князя Владимира Илья Муромец – мужище-деревенщина, а мудрее и храбрее прочих витязей, да и по-христиански милосерднее. Дабы поладить миром, обойтись без кровопролития, миротворец Илья вёл переговоры с Калин-царём …очевидно, половцем… и просил того не осаждать Киев.
И поверженных святорусский богатырь жалел да, бывало, и отпускал с Богом. Помнится, в Диком поле Збут Борис-королевич, родич «короля Задонского», пришпорив коня, коршуном бросился на Илью Муромца: стрельнул в грудь из тугого лука, а богатырю, словно укус комара. Иной витязь трижды бы кинул ворога в небеса и дважды поймал, либо вонзил кинжалище в чёрные груди, но благодушный Илия пожалел королевича:
Не бьёт палицей тяжкою,
Не вымает из налушна тугой лук,
Из колчана колену стрелу,
Не стреляет он Збута Бориса-королевича...».
Сопоставим это с бессмертными стихами Александра Сергеевича Пушкина:
...что в мой жестокий век восславил я свободу
И милость к падшим призывал...
«Милости хочу, а не жертвы!» (книга пророка Осии, глава 6, стих 6) – эта Ветхозаветная максима как нельзя более подходит ко всем ратным деяниям Илии Муромца. Да, он сражается! Но и милует. Он разит, защищая! Но не убивает напрасно, из злобы или военного безумия, опьянения схваткой.
И ещё Илья Муромец щедр. Он собирает завоеванное добро, золото и драгоценности, и отдаёт его нищим людям («...И собирал тут добрый молодец всё злато это серебро / И раздавал это злато-серебро по нищей по братии; / И раздал он злато-серебро по сиротам да бесприютныим...»). Разве это не величие мощного духа?! Разве это не безоглядная щедрость любящей души, сердца, чуткого к чужой беде, ежеминутно готового помочь, обогреть, напитать, поддержать?!
В этом – весь русский человек. Весь его характер. То, что ему от века врождено. Заповедано. Его отличительная святая черта. В этом – движение русского воина, одарённого милостью и чувством взаимопомощи, ко Священному Писанию, ко Святому Благовествованию; и даже то богатство, которое старый Илия находит на дороге, где «богату быть» (именно по этой дороженьке поехал старый воин на коне своём от судьбинного Алатырь-камня...), он обращает во храм, зачиная строительство храма Божиего как достойное завершение собственного жизненного пути. Какие же пронзительные, торжественные и горящие солнечной любовью строки былины, звуки нашей древней песни, звенят над нами в родном пространстве-времени!..
Вслушаемся – именно её приводит нам в своих писаниях Анатолий Григорьевич Байбородин...
«Едет старик по чисту полю,
Заехал ли стар во темны леса.
Стоит тут погреб золотой казны:
Повыкатил казну да Илья Муромец,
Нанял хитромудрыих плотников,
Построил он церковь соборную
Святителю Николе Можайскому
Во славном во городе во Киеве.
Сам заехал во пещеры во глубокие,
Тут Илья уж преставился,
Поныне его мощи нетленные!
Да к тому-то стиху и славу поют!».
...Славу поёт и наш писатель Анатолий Байбородин святому иноку нашему, русскому богатырю Илии Муромцу. Недаром эпиграфом к своему исследованию он берёт слова из древнейшей былины об Илии:
Я за веру стоял да Христовую,
Я за церкви стоял да за соборные.
* * *
Я завидую тому читателю, кто впервые откроет эту книгу. Книгу Анатолия Григорьевича Байбородина. И сможет, сумеет так погрузиться в неё, что музыка эта прекрасно и властно обнимет его. Напитает его жизнью и светом. Станет ему родной.
Анатолий Байбородин – здесь и сейчас, в наше Время, отмеченное трагедиями, битвами, чередою смиренных исповедей и высоких искуплений – предстоятель родной литературы перед нашим народом. Перед неостановимой работой народного духа. И я верю, что народ увидит, услышит, поймёт и примет его. И навсегда останется вместе с ним. Ибо он сам – голос народа. И пусть книга Анатолия Байбородина станет для вас, дорогие читатели, воистину Книгой Жизни.
2024-2026 годы



Елена КРЮКОВА 

