ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Андрей РУМЯНЦЕВ. ПОЭТ, ПОХОЖИЙ НА СВОЮ РОДИНУ. К 120-летию со дня рождения Сергея Есенина
Андрей РУМЯНЦЕВ

Андрей РУМЯНЦЕВ. ПОЭТ, ПОХОЖИЙ НА СВОЮ РОДИНУ. К 120-летию со дня рождения Сергея Есенина

 

Андрей РУМЯНЦЕВ

ПОЭТ, ПОХОЖИЙ НА СВОЮ РОДИНУ

К 120-летию со дня рождения Сергея Есенина

 

Почему-то принято считать, что великие поэты входят в литературу триумфально, при всеобщих кликах восторга и одобрения. Судь­ба Сергея Есенина опровергает этот миф и ещё раз напоминает о тер­нистой дороге таланта, которому с первого и до последнего шага в творчестве, да и после смерти суждены были не только горячее признание, но и полное непонимание, злые наветы, подлые попытки вытравить са­мое имя гения из народной памяти.

Начинали с легенды о полуграмотном пастушке, деревенском Леле, который пришёл с рязанских полей и запел простенькие песни, как Бог на душу положил. "Культуры-то у него особой нет, – говорили о Есенине сочинители мифов даже в последние годы его жизни, – есть лишь "растительный", природный дар, на нем он и выезжает". Эту глупость "знатоков" тогда же высмеял выдающийся исследователь русской литературы М.Бахтин: "Говорят, что Есенин возник из Коль­цова, а также из глубин народных. Но это не так. Выйти прямо из глубин народных в 20 веке литературное явление не может: оно должно, прежде всего, определиться в самой литературе. Чтобы войти в литературу, нужно к ней приобщиться и, приобщившись, внести уже свой голос…".

Теперь мы имеем множество документов и мемуаров, которые свидетельствуют, как складывался духовный и творческий опыт великого поэта, как истово, подвижнически осваивал он глубинные пласты отечественной и мировой культуры.

 

I.

С младых ногтей Есенин жил и воспитывался в мире русских песен и сказок, библейских историй. "В детстве я рос, дыша атмосферой народной поэзии, – рассказывал он позже литератору, автору книги "Есенин о себе и других" И.Н. Розанову. – Очень рано узнал я стих о Миколе. Потом я и сам захотел по-своему изобразить Миколу". И ещё – о своем сочинительстве чуть ли не в розовом детстве: "Толч­ки давала бабка. Она рассказывала сказки. Некоторые сказки с пло­хими концами мне не нравились, и я их переделывал на свой лад".

Как известно, вскоре после рождения Сергея его родители разо­шлись, и мальчик несколько лет воспитывался в доме деда по матери Федора Андреевича Титова. "Часто собирались у нас дома слепцы, странствующие по селам, – рассказывал Есенин все тому же И.Розанову, – пели духовные стихи о прекрасном рае, о Лазаре, о Микеле… Дедушка пел мне песни старые, такие тягучие, заунывные. По суббо­там и воскресным дням он рассказывал мне Библию и священную историю... Дед имел прекрасную память и знал наизусть великое множе­ство народных песен, но главным образом духовных стихов". Даже одолевать грамоту внук стал, по настоянию деда, по церковным кни­гам. Мальчику было тогда пять лет.

В доме другой бабушки, Аграфены Панкратьевны, куда Сергей вер­нулся после того, как родители сошлись вновь, тоже царил уклад глубоко религиозной православной семьи. В молодости дедушка, Ни­кита Осипович, собирался пойти в монахи, но не осуществил своего намерения. Однако в селе его прозвали «монахом» и с той поры ко всем Есениным – и взрослым, и детям – прилипло это прозвище: "мо­нах", "монашка". Дед умер рано, сорока лет, оставил свою жену с шестью малыми детьми. Чтобы прокормить их, Аграфена Панкратьевна пускала за плату постояльцев. "В течение многих лет, – вспо­минала сестра поэта Екатерина Александровна, – наш дом, который находился напротив церкви, заселяли монахи и художники, работавшие в церкви, которая в то время отделывалась". Останавливались у Есениных и странствовавшие по Руси, и проходившие мимо села на богомолье. Здесь тоже звучали простонародные были, старинные пре­дания, духовные песни и стихи. Это богатство народной поэзии при­ходило к юному Сергею Есенину из первых рук. Неудивительно, что чуть позже, появившись девятнадцатилетним юношей в Петрограде, в литературной среде, он, что называется, выложил перед столичной, чаще рафинированной, публикой не только свои необыкновенные песни, вобравшие в себя это многовековое богатство, но и образцы народного, крестьянского творчества. Один из его тогдашних приятелей, В.Чер­нявский, рассказывал: "После стихов он принялся за частушки: они были его гордостью не меньше, чем стихи. Он говорил, что набрал их до четырех тысяч…". Есенин даже намеревался выпустить книгу «Рязанские прибаски, канавушки и страдания». В те же дни он пи­сал петроградскому критику и публицисту Д.Философову: "Тут у ме­ня очень много записано сказок и песен". Большой любитель и зна­ток фольклора, оригинальный прозаик Алексей Ремизов сразу оценил необычный клад молодого поэта: он записал со слов Есенина и опубликовал сказки «Свеча воровская», «Николин умолот», «Каленые червонцы». Печатая цикл "Николины притчи", А.Ремизов указал, что это переданные ему поэтом С.Есениным «рязанские сказки села Константиново». То были записанные Сергеем легенды и сказания о Николае-чудотворце, православном святом, покровителе и защитнике земле­дельцев.

Разумеется, молодой поэт интересовался фольклором родного края и записывал народные образцы не из праздного любопытства и не только для публикации в столичных сборниках. Народное творчест­во было для него той школой, в которой он постигал языковой, об­разный, композиционный строй национальной поэзии, осмысление ею реальных событий истории, библейских сюжетов, сложившихся в народном сознании легенд. Здесь можно было многое почерпнуть для собст­венного творчества. И юный поэт в полной мере воспользовался этой возможностью. В семнадцати-девятнадцатилетнем возрасте он пишет короткие поэмы: "Песнь о Евпатии Коловрате", "Марфа Посадница", "Ус", в которых с большой творческой свободой и изо­бретательностью использует исторические письменные и устные пре­дания о рязанском воеводе (у Есенина он – простой кузнец) Евпатии, участвовавшем в изгнании Батыя с русских земель, о вдове новгород­ского посадника Борецкого Марфе, отстаивавшей "вольность" родного города, о сподвижнике Разина донском атамане Василии Усе. Критика, которой был интересен этот пласт русской культуры, с изумлением отметила свободное владение молодым автором формами сказа, исто­рической песни, всеми приемами их создания – от оригинальной лек­сики до широкой и смелой лепки богатырских характеров. Р.Иванов-Разумник писал: "Сказание о Евпатии Коловрате было записано Есени­ным по моей просьбе в 1914 году при следующих обстоятельствах. Как-то зашел разговор о "заумной поэзии", сильно шумевшей тогда в литературе; этот род творчества был уже давно знаком Есенину и по народной "глоссолалии" (толкование непонятных слов и выражений в текстах древних рукописей). И обратите внимание: "давно знаком" де­вятнадцатилетнему поэту! Целый ряд сектантских глоссолалийных песен и таких же народных присловий Есенин тут же и привел – па­мять у него тогда была исключительная. Затем речь перешла на изобильные областные слова в некоторых стихотворениях присутствовав­шего при этом разговоре Клюева и на "заумность" таких слов для литературного языка. Здесь Есенин и прочел в виде примера первые три строфы сложенной им еще двумя годами ранее песни о Евпатии Коловрате, построенной на областных рязанских словах. По просьбе моей он прочел нам всю поэму, которую помнил от слова до слова, тогда же записал ее и оставил эту запись у меня…" Влиятельный в те годы критик В.Львов-Рогачевский приветствовал одну из наз­ванных поэм Есенина такими словами: "Былина о Марфе Посаднице, величественная и ударяющая по сердцам с неведомой силой, – изумительное по строгой красоте стихотворение…". Чтобы убедиться в справедливости этого суждения, советуем перечитать поэму: по­буждая к этому, можем привести лишь несколько строк из нее:

                    На соборах Кремля колокола заплакали,

                    Собирались стрельцы из дальних слобод;

                    Кони ржали, сабли звякали,

                    Глас приказный чинно слухал народ.

 

2.

Что касается тяги Есенина к культуре в ее широком смысле, к знаниям, к книге, то и здесь он проявлял с детских лет необыкно­венную любознательность, истовое желание освоить духовные богатства. Земское четырехклассное училище в родном селе юный Сергей окончил с похвальным листом. "Большой интерес был у него к чтению, – рассказывала двоюродная сестра Есенина Анна Власова. – Книги он доставал и в школе (тут была неплохая библиотека, – А.Р.), и у отца Ивана (учителя Закона Божия, константиновского священника Ивана Смирнова, – А.Р.). К окончанию школы порядочно было у него и сво­их книг. Имел он отличную память и много стихов знал наизусть". Школьному товарищу Сергея Клавдию Воронцову запомнилось то же са­мое: "Есенин читать любил. Бывало, если увидит у кого-нибудь но­вую книгу, то так весь и загорится и уж каким-нибудь образом, но заполучит ее к себе". Мать Сергея, Татьяна Федоровна, с беспокой­ством предупреждала сына: "Брось ты свои книжки… Вот так в Федякине дьячок очень читать любил, все читал, читал и до того дочитался, что сошел с ума". Сын, конечно, не мог согласиться с матерью. Впервые поехав во время летних каникул к отцу в Москву, где тот служил приказчиком, шестнадцатилетний Сергей привез оттуда более двадцати книг. О том, что классику Есенин штудировал как человек, уже готовивший себя к служению поэзии и тщательно изучавший тонкости литературного мастерства, можно судить по многим фактам. Например, строки из позднего есе­нинского шедевра: "О моя утраченная свежесть, буйство глаз и половодье чувств" восходят к гоголевскому лирическому отступле­нию из поэмы "Мертвые души": "О моя юность, о моя свежесть!". По признанию самого Есенина, лирическую прозу Гоголя он любил и знал с отрочества. Еще наблюдение: и ранние, и поздние поэмы Есенина на исторические темы всегда эпически масштабны, лиричны, отмече­ны характерами, нарисованными, при скупости строк, броско и живо. Чувствуется школа русских поэтов, начиная с автора "Слова о полку Игореве" и кончая Александром Блоком с его циклом "На поле Куликовом". И этому не удивляешься, зная, что Есенин со школьных лет мог прочесть по памяти все "Слово о полку Игореве" и что он часто декламировал сверстникам строки даже второстепенных русских поэтов. А что уж говорить о его любви к классикам и интересе к крупным современным поэтам, особенно к А.Блоку, стихи которого он жадно искал в книгах и журналах тогда, в юные годы!

После земского училища Есенин три года занимался в Спас-Клепиковской церковно-учительской школе. Тут у ребят было много талант­ливых наставников, и первый среди них – преподаватель словесно­сти Е.М. Хитров. Все произведения классики, которые изучались по программе, Евгений Михайлович читал вслух на уроках. "Ребята очень любили такое чтение, – вспоминал позже Е.Хитров, – и часто просили меня об этом. Но, думаю, не было такого жадного слушателя у меня, как Есенин. Он впивался в меня глазами, глотал каждое слово. У не­го первого заблестят глаза и появятся слезы в печальных местах, первый расхохочется при смешном". Е.Хитров стал и первым критиком есенинских стихов. По его мнению, уже в шестнадцатилетнем возрасте у одаренного школьника "стали просачиваться и серьезная мысль, и широта кругозора, и обаяние поэтического творчества".

Окончив Спас-Клепиковскую школу и получив звание "учителя грамоты", Сергей Есенин едет в Москву: отцу хотелось, чтобы сын под­готовился для поступления в учительский институт. На первое время Александр Никитич устроил Сергея в мясную лавку, где служил сам. Но у юноши были собственные планы: писать стихи, учиться мастерст­ву, печататься. Он ушел от отца, снял отдельную квартиру, посту­пил на службу помощником корректора в типографию И.Сытина. Эта огромная, самая крупная тогда в России "фабрика книги" не только открыла перед пареньком чудо превращения рукописи в печатный том: она познакомила его со многими сочинениями классиков и современ­ных авторов. Софья Толстая-Есенина записала со слов первой жены поэта Анны Изрядновой, служившей в типографии корректором: «У Анны Романовны есть Гете с автографом Сергея. Были Майков, Мережковский. Хватал все выходившие у Сыти­на книги, собирал их». А сослуживица Есенина М.Мешкова рассказывала: "Есенин работал со мной на первой корректуре. Как сейчас помню, шло у нас Собрание сочинений Сенкевича. Я считывала с Есе­ниным один из томов. Он буквально не давал мне править корректуру, торопил: скорей, скорей! Все хотел узнать, что же будет дальше с героями. Дочитав гранки, Есенин, не дожидаясь, пока из наборного отделения поступят новые, направлялся туда сам. И так повторялось не один раз".

Страсть к учебе, пожалуй, была у юного Есенина равна страсти к творчеству. Он быстро подружился с молодыми московскими писате­лями, вступил в известный тогда во второй столице Суриковский ли­тературно-музыкальный кружок, завязал связи с редакциями журналов. Осенью 1913 года Сергей поступил в народный университет имени. А.Л.Шанявского, на историко-философское отделение. Он занимался здесь до марта 1915 года; мировая война и призыв в армию помеша­ли ему продолжить учебу.

И везде – в аудиториях университета, где занятия по литерату­ре, например, вел выдающийся филолог П.Сакулин, где выступали всемирно известные ученые, физик П.Лебедев, ботаник К.Тимирязев, и в общении со своими сокурсниками, поэтами Василием Наседкиным, Николаем Колоколовым, Борисом Сорокиным, Иваном Филипченко, Дмитрием Семеновским, и на вечерах Суриковского кружка, и в редакционных дискуссиях, и, наконец, в компании сослуживцев по типографии – Есенин жадно впитывал новые знания, открывал для себя шедевры искусства, зна­комился с современными естественнонаучными и философскими теори­ями. Николай Сардановский, товарищ Сергея и по константиновскому детству, и по первым московским годам, так отметил его духовный рост в новой обстановке: "Проявляя громаднейшую настойчивость в своем стремлении научиться писать, Есенин боготворил поэзию и лучших художников слова… Вскоре эрудиция его в области поэзии была незаурядной. Заметно было, что и тогда он "прицеливался" к технике искусства. Помню, он как-то делился со мною своими впечат­лениями о внешности писательских рукописей Бальмонта и других по­этов". Речь идет о рукописях тех современных русских писателей, чьи книги выпускались типографией Сытина. Читая их в корректорской, Есенин пытливо изучал любую правку, внесенную ав­тором. А жизнь иногда преподносила редкие сюрпризы. "Очень хорошо помню, – вспоминала сестра Анны Изрядновой Надежда, тоже кор­ректор типографии, – как мы сверяли  п о   п о д л и н н и к у произведения Льва Толстого".

Друзья С.Есенина по университету, которые названы выше, оста­вили интересные воспоминания о том, как вместе, компаниями, они посещали Художественный театр и выставки, как обсуждали лекции профессоров по литературе и политэкономии, философии и истории России. Во всех этих рассказах Есенин предстает человеком, быст­ро улавливающим интересную мысль, страстно желающим проникнуть в тайны творчества, понять искусство прошлого и настоящего. Борис Сорокин рассказывал: "...слушаем лекцию профессора Айхенвальда о поэтах пушкинской плеяды. Склонив голову, Есенин записывает от­дельные места лекции. Я сижу рядом с ним и вижу, как его рука с карандашом бежит по листу тетради: "Из всех поэтов, появившихся вместе с Пушкиным, первое место, бесспорно, принадлежит Баратынско­му". После лекции идем на первый этаж. Остановившись на лестнице, Есенин говорит: "Надо еще раз почитать Баратынского".

Побывав в Третьяковской галерее, Сергей делился впечатления­ми: "Смотрел Поленова, у "Оки" его задержался и так потянуло от булыжных мостовых домой, в рязанский простор… Сродни мне и Левитан. Помните, есть у Левитана, как видно, этюд – вечер, осен­ний лес, луна и ее отражение в воде? Мне казалось, что я иду в этот синий сумерк... Все так близко и понятно. Это тема для стихотворения – художник дал то настроение, отталкиваясь от которого можно писать…"

 

3.

Все эти свидетельства не давали бы повода для каких-то особен­ных выводов о духовной жизни молодого Есенина (мало ли поэтов в его возрасте интересуется живописью и театром?), если бы он в своих письмах, статьях и стихах – и того времени, и самого ближайшего будущего – не продемонстрировал ярко, что в понимании культуры и искусства, особенно национального, он оказался чело­веком более глубоким и проницательным, чем многие признанные знатоки. Пройдет только три – четыре года, и Есениным будет написана обстоятельная статья "Ключи Марии", в которой он даст обоснование соб­ственной оригинальной поэтики.

Посмотрите, какими тонкими наблюдениями делится двадцати­трехлетний поэт, размышляя об истоках русского национального ис­кусства, о его связях с бытом, земледельческим укладом, природой России:

"Вся языческая вера в переселение душ, музыка, песня и тонкая, как кружево, философия жизни на земле есть плод прозрачных пасту­шеских дум. Само слово пас – тух (пас – дух, ибо в русском языке часто д переходит в т, так же как е в о, есень – осень, и а в я, аблонь – яблонь) говорит о каком-то мистически помазанном значении над ним. "Я не царь и не царский сын, а говорить меня научили звезды", – пишет пророк Амос. Вот эти-то звезды – золотая книга странника – и вырастили наше вселенское символическое древо.

Все наши коньки на крышах, петухи на ставнях, – голуби на князьке крыльца, цветы на постельном и тельном белье вместе с полотен­цами носят не простой характер узорочья, это великая значная эпо­пея исходу мира и назначению человека. Конь есть знак устремления, но только один русский мужик догадался посадить его к себе на кры­шу, уподобляя свою хату под ним колеснице… "Я еду к тебе, в твои лона и пастбища", – говорит наш мужик, запрокидывая голову конька в небо. Такое отношение к вечности как к родительскому очагу про­глядывает и в символе нашего петуха на ставнях. 0н говорит всем проходящим мимо избы его через этот символ, что "здесь живет че­ловек, исполняющий долг жизни по солнцу. Как солнце рано встает и лучами-щупальцами влагает в поры земли тепло, так и я, пахарь, встаю вместе с ним опускать в эти отепленные поры зёрна труда моего. В этом благословение моей жизни, от этих зерен сыт я и этот на ставне петух, который стоит стражем у окна моего и каж­дое утро, плеском крыл и пением встречая выкатившееся из-за горы лицо солнца, будит своего хозяина". Голубь на князьке крыльца есть знак осенения кротостью. Это слово пахаря входящему. "Кротость веет над домом моим, кто б ты ни был, войди, я рад тебе". Вырезав этого голубя над крыльцом, пахарь значением его предупредил и серд­це входящего. Изображается голубь с распростертыми крыльями. Раз­махивая крыльями, он как бы хочет влететь в душу того, кто опустил свою стопу на ступень храма-избы, совершающего литургию миру и человеку, и как бы хочет сказать: "Преисполнясь мною, ты постиг­нешь тайну дома сего", – и действительно, только преисполнясь, мож­но постичь мудрость этих избяных заповедей, скрытых в искусах орнамента".

О том, как связано искусство бытового орнамента с искусством словесным, с образами богатейшего русского фольклора. С.Есенин говорит тоже с большим увлечением, подробно и убедительно.

Такие знания не приобретешь за месяц или год. Ясно, что эта духовная работа была начата рязанским пареньком еще со школьной скамьи и потребовала от него напряжения ума, творческого поиска, знакомства со специальной литературой.

Но, пожалуй, самым убедительным подтверждением того, что Есе­нин уже в молодости приобрел глубокие знания современной ему культуры, осознал особенности русской жизни и искусства, нерастор­жимой и взаимопроникающей связи между ними, стали его стихи. "Я видел его черновики, зачеркнутые, перечеркнутые, полные помарок и поправок, – писал художник и литератор Ю.Анненков, – и если строй его поэзии производит впечатление стихийности, то это лишь секрет его дара и его техники, о которой он очень заботился".

Сергей Есенин не только открыл свою оригинальную поэтику, осно­ванную на том, что природа, быт, история народа – это ключ к искус­ству, к "книге нашей души", но и сделал большее: может быть, впервые русская природа, крестьянская жизнь, сама народная душа заго­ворили в его стихах очищенным, естественным и неизъяснимо прекрасным языком:

                То не зори в струях озера свой выткали узор,

                Твой платок, шитьем украшенный, мелькнул за косогор.

                Заиграй, сыграй, тальяночка, малиновы меха.

                Пусть послушает красавица прибаски жениха.

                                                                                                               1912 г.

                 ...............................................................

                Пойду в скуфье смиренным иноком

                Иль белобрысым босяком –

                Туда, где льется по равнинам

                Березовое молоко.

                Хочу концы земли измерить,

                Доверясь призрачной звезде,

                К в счастье ближнего поверить

                В звенящей рожью борозде.

                                                                              1914 г.

Эту особенность могучего дарования рязанского юноши не сразу поняли. Хотя его стихи стали довольно часто появляться в москов­ских журналах – например, журнал "Мирок" напечатал его строки в одном только 1914 году во втором, третьем, четвертом, седьмом и двенадцатом номерах – все же это были малотиражные и не очень пре­стижные, говоря по-современному, издания. "Большая литература" пе­чаталась тогда в столице, в Санкт-Петербурге, а этот город отнесся к молодому автору с холодным безразличием: на все письма, ра­зосланные поэтом вместе со стихами по столичным журналам, он не получил ни одного ответа. По рассказу Анны Изрядновой, это очень угнетало Есенина. "У Сергея, – поясняла она, – крепко сидело в голове: он большой поэт. Поэт-то поэт, а печатать нигде не печатают" (имеется в виду, в петербургских журналах, – А.Р.). Молодой стихотворец Н.Ливкин вспоминал: «Есенин возбужденно говорил:

– Нет! Здесь, в Москве, ничего не добьешься. Надо ехать в Пет­роград... Под лежачий камень вода не течет. Славу надо брать за рога. Поеду в Петроград, пойду к Блоку. Он меня поймет».

С.Есенин, разумеется, хорошо знал тогдашних крупных поэтов: Андрея Белого и Валерия Брюсова, Константина Бальмонта и Игоря Северянина, Иннокентия Анненского и Николая Клюева. Но Александра Блока он считал первым поэтом России. И самым близким себе по ду­ху. Есенину, со всем жаром молодого сердца выдохнувшему:

                          Если крикнет рать святая:

                          "Кинь ты Русь, живи в раю!" –

                          Я скажу: "Не надо рая,

                          Дайте родину мою", –

ему были по-братски родственны и бесконечно дороги блоковские строки, зажженные тем же обжигающим чувством:

                          О Русь моя! Жена моя! До боли

                         Нам ясен долгий путь!

                         Наш путь – стрелой татарской древней воли

                         Пронзил нам грудь.

 

В марте 1915 года Сергей Есенин отправился в Петроград.

 

4.

Почитайте стихи, с которыми девятнадцатилетний Сергей Есенин постучался в петроградскую квартиру Александра Блока. Здесь уже были произведения, составившие наряду с поздними сочинениями поэта шедевры русской лирики: «Выткался на озере алый свет зари...», «Хороша была Танюша, краше не было в селе...», «Край любимый! Сердцу снятся...», «Опять раскинулся узорно...», «Гой ты, Русь, моя родная...», «Пойду в скуфье смиренным иноком...», «Край ты мой заброшенный...», «Черная, потом пропахшая выть...». Острым взглядом великого мастера А.Блок сразу увидел, какой самородный талант объявился в столице. Но теперь мы можем оценить не только прозорливость Блока, угадчика будущего гения, но и его душевную заботу о том, чтобы самородок не затерялся в общей руде, не стерся, а достойно просиял в русской поэзии. Вот широко известные строки Блока, набросанные прямо на записке Есенина к знаменитому поэту: «Крестьянин Рязанской губ., 19 лет. Стихи свежие, чистые, голосистые, многословный язык. Приходил ко мне 9 марта 1915 г.».

Это строки – для себя, заметка на память. А посетителю он вручил рекомендательное письмо, адресованное литератору М.П.Мурашову: «Дорогой Михаил Павлович! Направляю к вам талантливого крестьянского поэта-самородка. Вам, как крестьянскому писателю, он будет ближе, и вы лучше, чем кто-либо, поймете его. Ваш А.Блок». И ниже – приписка: «Я отобрал 6 стихотворений и направил с ними к Сергею Митрофановичу (поэту С.Городецкому). Посмотрите и сделайте все, что возможно» (выделено мной, – А.Р.)

Нужно знать, каково было настроение самого Блока в эти мартовские дни далекого военного года, чтобы оценить по достоинству его предельную внимательность к неизвестному молодому поэту. Всю предшествующую неделю – каждый день – Блок записывал в дневнике, что испытывает апатию, тоску, бессонницу, усталость. Это была болезнь, которая часто настигает душу художника. В случае с Блоком ее обостряло многое: кровопролитная война, народное недовольство и разруха в стране, напряженные творческие искания поэта. Даже дневниковая строка о встрече с Есениным соседствует у Блока с двумя характерными пометками: «Перемышль сдался. – Усталость. – Днем у меня рязанский парень со стихами». А через месяц после этого, когда, по свидетельству Блока, «очень большая усталость» сохранялась в нем, он находит силы и время написать Есенину дружеские, мудрые и пророческие слова: «...путь Вам, может быть, предстоит не короткий, и, чтобы с него не сбиться, надо не торопиться, не нервничать. За каждый шаг свой рано или поздно придется дать ответ, а шагать теперь трудно, в литературе, пожалуй, всего труднее. Я все это не для прописи Вам хочу сказать, а от души; сам знаю, как трудно ходить, чтобы ветер не унес и чтобы болото не затянуло. Будьте здоровы, жму руку».

Александр Блок хорошо знал литературный Петроград, не только всех его величественных и малодоступных вождей, но и менее значительных завсегдатаев литературно-философских салонов, «знатоков» и «толкователей» древнего и нового искусства, критиков, издателей, журналистов, многие из которых считали себя «открывателями» и «покровителями» сермяжных и лапотных певцов. И в этом сонме истинных и мнимых авторитетов первый поэт России безошибочно отыскал отзывчивых и надежных людей, к которым можно было со спокойной душой послать застенчивого юного стихотворца: поэта Сергея Городецкого и литератора (впоследствии редактора и издательского работника) Михаила Мурашова. Кажется удивительным, например, что в огромной и многоликой литературной среде Петрограда Блок в ту пору уже выделял и ценил тридцатилетнего прозаика, сотрудничавшего одновременно во многих изданиях, М.Мурашова. Он стал для Есенина добрым поводырем по столичным журналам и издательствам, а затем и другом на всю жизнь. Михаил Павлович писал о первой встрече с блоковским посланцем: «Есенин казался таким юным, что я сразу стал к нему обращаться на «ты». Я спросил, обедал ли он и есть ли ему где ночевать. Он сказал, что еще не обедал. Сели за стол. Я расспрашивал про деревню, про учебу, а к концу попросил его прочесть свои стихи. Есенин вынул из сверточка в газетной бумаге небольшие листочки и стал читать. Вначале читал робко и сбивался, но потом разошелся. Проговорили долго. Время близилось к полуночи. Есенин заторопился. Я его удержал и оставил ночевать. Наутро я ему дал несколько записок в разные редакции и, прощаясь, предложил временно пожить у меня, пока он не подыщет комнату».

Молодой поэт и жил у М.Мурашова, часто пользовался его материальной помощью. И, конечно, советами. С.Есенин до конца дней сохранил благодарное чувство к своему петроградскому другу. Даря Мурашову свои книги, поэт неизменно делал на них сердечные надписи. На первой книге «Радуница»: «Другу славных дел о Руси «Страде великой» Михаилу Павловичу Мурашову на добрую память. Сергей Есенин. 4 февр. 1916 г. Петроград». На «Голубени»: «Милому Мише за чистое сердце, за музыку губ и за приятные дни нашей совместной жизни в осень 1918 года, в месяц листопад. Сергей Есенин». На «Сельском часослове»: «Милому Михаилу на ядреную ягодь слова русского. С.Есенин». На сборнике «Плавильня слов»: «Первому из первых друзей моих города Питера Мише Мурашову. Любящий Сергей. 1920 год". На книге "Ключи Марии": «Мише – С памятью о днях нашей петроградской жизни. С.Есенин».

Через день после встречи с А.Блоком рязанский паренек появился у поэта Сергея Городецкого. То ли хозяин очередной петроградской квартиры, увлекавшийся тогда бытом и культурой деревни, по-своему «опоэтизировал» приход к нему С.Есенина, то ли посетитель и вправду обставил свое появление так оригинально, трудно сказать, но С.Городецкий написал в воспоминаниях: «Стихи он принес завязанными в деревенский платок (выделено мной, – А.Р.). С первых же строк мне было ясно, какая радость пришла в русскую поэзию. Начался какой-то праздник песни...» В главном Сергей Митрофанович оказался зорок: к нему на порог и в русскую поэзию действительно «пришла радость». Эти точные слова Городецкий дополнил новыми, такими же восхищенными, в своей коротенькой рекомендательной записке к В.С.Миролюбову, редактору «Ежемесячного журнала»: «Дорогой Виктор Сергеевич! Приласкайте молодой талант – Сергея Александровича Есенина. В кармане у него рубль, а в душе богатство». А на собственной книжке «Четырнадцатый год», только что вышедшей из печати и подаренной молодому собрату, питерский поэт выразительно написал: «Весеннему братику Сергею Есенину с любовью и верой лютой».

 

5.

А теперь посмотрим, как восприняли первое появление С.Есенина в литературных салонах и кружках люди, определявшие тогда, как им казалось, творческую жизнь столицы да и уровень русской поэзии. Мы не хотим ни принижать тех, кто в сознании нынешних читателей олицетворяет, так называемый, серебряный век отечественной поэзии, ни пенять кому-либо задним числом на недальновидность, а то и несостоятельность в литературных оценках.

Но феномен все-таки поразительный. Тонкие ценители античнсти и многовекового европейского искусства, знатоки языков, решительные судьи русской истории и культуры, смелые предсказатели будущих судеб литературы, философии, религии, люди с отменным поэтическим вкусом весьма холодно, равнодушно, а то и снобистки-высокомерно слушали «свежие, чистые, голосистые» стихи, кажется, принесенные в затхлые комнаты неожиданным ветром с медовых лугов и духовитых полей России.

Георгий Адамович писал: «Существует легенда, будто Есенин встречен был с удивлением, с восторгом, будто все сразу признали его талант. Это только легенда, не более... Сологуб отделался несколькими едкими и пренебрежительными замечаниями.

 Гумилев сразу заявил, что Есенин «как дважды два, ясен и, как дважды два, неинтересен», и демонстративно принимался разговаривать, когда тот читал стихи. Ахматова улыбалась как будто одобрительно, но с таким же ледяным светски-любезным равнодушием. Как слушала всех, даже Городецкого, стихи которого терпеть не могла. Кузмин пожимал плечами. Что же касается Гиппиус, то о встрече с ней рассказал сам Есенин. Увидев у себя в гостиной юного поэта в валенках, Гиппиус подняла лорнет, наклонилась и изобразила на лице самое непритворное любопытство:

– Что это на вас... за гетры такие?

Надо сказать, что раздражали в Есенине именно «гетры» – то есть его наряд и общая нарядность его стихов. Трудно было принимать это всерьез».

В такое свидетельство поначалу не веришь. Да не может быть! Ну представим «доесенинские» вечера в литературном салоне Зинаиды Гиппиус, чтение там, к примеру, Н.Гумилевым своих стихов:

          Когда зеленый луч, последний на закате,

          Блеснет и скроется, мы не узнаем где,

          Тогда встает душа и бродит, как лунатик,

          В садах заброшенных, в безлюдье площадей...

 

Это начало стихотворения, написанного Гумилевым в 1913 году и посвященного Георгию Иванову. Вообразим далее, что чтение автора книги «Путь конквистадоров» продолжает именно Г.Иванов:

          Фальшивит нежно музыка глухая

          О счастии несбыточных людей

          У озера, где вод не колыхая,

          Скользят стада бездушных лебедей.

 

Едва ли можно представить, что следом выступит молодой Есенин: такая очередность фантастична; но предположим, что в следующий раз в салоне появляется рязанский парень «в гетрах» и ему милостливо разрешают прочесть свои строки собранию избранных:

          Край любимый! Сердцу снятся

          Скирды солнца в водах лонных.

          Я хотел бы затеряться

           В зеленях твоих стозвонных.

          ...............................................

           Выткался на озере алый свет зари.

           На бору со звонами плачут глухари.

           Плачет где-то иволга, схоронясь в дупло.

           Только мне не плачется – на душе светло.

 

Неужели слушавшие Есенина Н.Гумилев и Г.Иванов не почувствовали остро непохожесть этих песен, по весеннему звенящих, пахнущих родным солнцем и родными травами, на их собственные «надмирные» строки? Мы не случайно вообразили присутствие на вечере у З.Гиппиус названных поэтов. Георгий Иванов писал: «Гумилев удивительно понимал стихи – с полуслова, насквозь и до конца. Его критические приговоры – образчик редкого чутья и вкуса». Однако, мы уже знаем реакцию поэта «с редким чутьем и вкусом»: во время чтения стихов Есениным он демонстративно разговаривал. «Неинтересен». «Ясен, как дважды два».

Возможно, объяснение этому феномену нам поможет найти забытый поэт начала двадцатого века Николай Оцуп, тоже вращавшийся в кругу литературных знаменитостей Петрограда. «Блок, – писал он, – продолжает сильнее, чем кто-нибудь, русскую литературу Пушкина, Гумилев – универсальную». «Универсальную», в данном случае, вненациональную или наднациональную. Не скажешь: мировую, потому что писатели, создававшие мировую литературу, были прежде всего ярко национальными художниками. К началу двадцатого века «всемирность» русского человека, о которой говорил Ф.Достоевский, превратилась в речах «элитарных» литераторов во «внемирность» или в «надмирность». И, видимо, самобытная русская проза и поэзия стали восприниматься ими как нечто провинциальное.

 

 6.

Нашлись в столице и критики, которые приняли в штыки первую книгу С.Есенина «Радуница», вышедшую в начале 1916 года. Уже самим заголовком молодой автор подчеркивал весеннюю чистоту своих звонких строк: радуница, считавшаяся по церковному календарю послепасхальным днем поминовения усопших, в народе отмечалась как праздник пробуждения природы, веселое торжество с песнями-веснянками». Но критики известного толка нашли в есенинской книге ни больше ни меньше как... «шовинизм» и «националистическое ухарство». Не верите? Ниже вы прочтете эти обвинения. И, кстати, лишний раз убедитесь, что нынешние наскоки либеральных критиков на самобытных русских писателей, патологическая привычка видеть за любой национально-патриотической идеей шовинизм и даже фашизм вовсе не новы и не оригинальны. Духовные отцы этих критиков занимались тем же самым чуть ли не век назад. Что им приведенный выше отзыв А.Блока о есенинских стихах или оценка М.Горького: «размашистые, яркие, удивительно сердечные стихи...»!

Некий Н.Лернер писал в десятом номере петроградского издания – "Журнале журналов" за 1916 год: "Футурист Маяковский выпустил «Облако в штанах», а издатель Аверьянов – двух Плевицких в шароварах. Вот они: Сергей Есенин. «Радуница», Николай Клюев. «Мирские думы». Оба поэта принадлежат к народникам, но народникам современного жанра, который по справедливости можно назвать «жанром Плевицкой». Оба, в особенности Есенин, не чужды поэтических настроений, оба воспринимают красоту мира, но оба плывут в мутной струе отравляющего наши грозные дни шовинизма и оба до мозга костей пропитались невыносимым националистическим ухарством».

Прервем цитату и спросим: да какими же глазами читал критик есенинские стихи?

             На плетнях висят баранки,

             Хлебной брагой льет теплынь.

             Солнца струганые дранки

             Загораживают синь.

             ........................................

             Где-то вдали, на кукане реки,

             Дремную песню поют рыбаки.

            

             Оловом светится лужная голь...

             Грустная песня, ты – русская боль.

 

Это как же надо не любить русскую поэзию и русский язык, чтобы в светлых или раздумчивых строках юного Есенина увидеть «муть», а в сыновней нежности к «родине кроткой» – «националистическое ухарство»! Но послушаем Лернера дальше: «Трудно поверить, что это – русские, до такой степени стараются они сохранить «стиль рюсс», показать «националистическое лицо». Таких мужичков у нас не бывало с тех давних пор, как на подмостках перестала «появляться в рубахе крестьянской Петипа». Но балетные мужички зорко следят за своим театральным нарядом. В отношении туалета они заботливы, как Петипа, как Плевицкая. Г-н Есенин не решается сказать: «Слушают ракиты». Помилуйте, что тут народного? А вот «слухают ракиты» – это самое нутро народности и есть. «Хоровод» – это выйдет чуть ли не по-немецки, другое дело – «Корогод», квинтэссенция деревенского духа... Оба щеголяют «народными словами», как военный писарь «заграничными», и обоих можно рекомендовать любознательным людям для упражнения в переводах с народного на русский».

Н.Лернеру вторит некий Б.Олидорт: «Стихи его (С.Есенина, – А.Р.) пестрят сарафанами, девичьими голосами, удалыми парнями и прочей бутафорией». Раздражение у обоих критиков сильное. А знание русского языка слабоватое. Один пишет: «пестрят... голосами», другой: «народники современного жанра». Рядом с Клюевым и молодым Есениным, знатоками и хранителями самоцветного слова, как раз хулители их и упражнялись в переводах с русского на приблизительно русский язык.

Здесь к месту будет сказать, что пять лет спустя лернеры по-своему отомстили А.Блоку, только что скончавшемуся, – может быть, и за то, что привечал подлинные таланты.

«На другой день после смерти поэта, – писал литератор Д.Самсонов, – в клубе «Домино» на Тверской, 18 московская богема собралась «почтить» память Блока. Выступали Шершеневич, Мариенгоф, Бобров и Аксенов. Поименованная четверка назвала тему своего выступления «Словом о дохлом поэте» и кощунственно обливала помоями трагически погибшего поэта». На следующем вечере, по рассказу другого литератора, В.Пяста, выступил С.Есенин. Он сказал: «Разве можно относиться к памяти Блока без благоговения? Я, Есенин, так и отношусь к ней, с благоговением. Мне мои товарищи были раньше дороги. Но тогда, когда они осмелились после смерти Блока объявить скандальный вечер его памяти, я с ними разошелся... Как можно осмелиться поднять руку на Блока, на лучшего русского поэта за последние сто лет!»

 

 7.

Однако вернемся к поэтам, которые слушали юного Есенина в петроградских литературных салонах. Теперь, с временного расстояния, ясней видно, что спор Александра Блока с Николаем Гумилевым и его соратниками по акмеизму в статье «Без божества, без вдохновенья» был принципиальным и остро необходимым.

Оценивая первые книги акмеистов, в том числе и Гумилева, Блок писал: «В стихах самого Гумилева было что-то холодное и иностранное, что мешало его слушать». Но это отзыв о стихах предвоенных. А к 1921 году, когда вышла в свет статья «Без божества, без вдохновенья», в жизни России произошли невиданные потрясения: участие в мировой бойне, революция, кровопролитная гражданская война, всеобщая разруха. Мировоззрение любого поэта, его творческие взгляды и, разумеется, его стихи могли совершенно измениться. Однако, альманах «Дракон», выпущенный акмеистами в начале 1921 года и послуживший поводом для блоковской статьи, показал, что творческие установки литературной группы нисколько не изменились. Это дало основание А.Блоку высказаться категорично и жестко.

«Н.Гумилев и некоторые другие «акмеисты», несомненно даровитые, – писал А.Блок, – топят себя в холодном болоте бездушных теорий и всяческого формализма; они спят непробудным сном без сновидений; они не имеют и не желают иметь тени представления о русской жизни и о жизни мира вообще; в своей поэзии (а следовательно, и в себе самих) они замалчивают самое главное, единственно ценное: душу.

Если бы они все развязали себе руки, стали хоть на минуту корявыми, неотесанными, даже уродливыми, и оттого больше похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну! Да нет, не захотят и не сумеют; они хотят быть знатными иностранцами, цеховыми и гильдейскими; во всяком случае, говорить с каждым и о каждом из них серьезно можно будет лишь тогда, когда они оставят свои «цехи», отрекутся от формализма, проклянут все «эйдолологии (учение о поэтических образах, – А.Р.) и станут самими собой».

Многие из тех, кто надменно или холодно слушал молодого Есенина, так и не стали «похожими на свою родную, искалеченную, сожженную смутой, развороченную разрухой страну». И время определило им место поэтов второго, а то и третьего ряда. И только укорененного в родной почве русского гения поставило оно на его законную высоту. И в этом – справедливость неподкупного времени и его назидательный урок.        

Комментарии