ПРОЗА / Георгий АБСАВА. НЕ КОНЧИВ ПЕСНИ ЛЕБЕДИНОЙ... Четыре года из жизни поручика Лермонтова. Роман (фрагмент первый)
Георгий АБСАВА

Георгий АБСАВА. НЕ КОНЧИВ ПЕСНИ ЛЕБЕДИНОЙ... Четыре года из жизни поручика Лермонтова. Роман (фрагмент первый)

 

Георгий АБСАВА

НЕ КОНЧИВ ПЕСНИ ЛЕБЕДИНОЙ...

Четыре года из жизни поручика Лермонтова

Роман

                        

                         СПОРИЛ Я С СУДЬБОЮ..

        

Бал во дворце графини Разумовской 26 января 1837 года был в самом разгаре. Залы её дворца, считавшегося одним из самых красивых и модных, были ярко освещены сотнями свеч и кенкетов. В этот зимний сезон эпидемия балов охватила столицу, весь Петербургский свет плясал с утра до вечера. И здесь, как и везде на других балах, толкались и потели от жары и тесноты многочисленные гости в модных фраках и шитых мундирах с орденами, и дамы в изящных туалетах и драгоценных украшениях; те, кто побойчее, потели в танцевальном зале, где усердно трудились ногами, делая вид, что это очень весело. Как и везде, сплетничали и болтали о разном вздоре, глядя друг на друга пустыми скучающими глазами. Как и везде, у стен кучками грудились всезнающие скептики, от 18 до 70 лет отроду, которые ездили на балы не танцевать, а вволю позлословить.

Корнет Лейб-гвардии Гусарского полка Мишель Лермонтов стоял в задумчивости, прислонившись спиной к мраморной к колонне. Издали до него доносились звуки танцевальной музыки, но она не волновала его. Он то и дело тревожно вглядывался поверх голов в ожидании кого-то, кто был ему нужен. Но вот лицо офицера прояснилось – к нему подходил высокий русоволосый и голубоглазый молодой человек. Лермонтов бросился к нему и нетерпеливо спросил:

– Ну что, Раевский, не приехал ли Пушкин?

– Пока нет, но его ждут, даже сама Разумовская давно уже поглядывает на двери. Я только что говорил с Краевским, Андрей уверяет, что он обязательно должен быть.

– Но может быть, не приедет? – с сомнением проговорил Мишель. – Я слышал, у него опять семейные неприятности.

– Нет, Пушкин человек слова, если обещал, то непременно приедет. Да и жена его уже здесь. – Святослав Раевский ещё раз внимательно осмотрел толпу и вдруг легонько толкнул друга в плечо: – Смотри, Мишель, вот Пушкин, видишь, он стоит с виконтом д'Аршиаком?

Лермонтов посмотрел в указанную Святославом сторону: у колонны, неподалёку от выхода, он увидел Пушкина, разговаривавшего с элегантным курчавым брюнетом в умопомрачительно щегольском фраке. Пушкин был одет не по-бальному, в стареньком сюртуке, с небрежно повязанным галстухом, его бакенбарды растрепались; он имел вид человека, который заехал сюда на минуту ради какого-то неотложного дела, а потом сразу умчится ради другого неотложного дела. Глядя снизу вверх на высокого собеседника, он что-то объяснял, видимо, пытаясь убедить его, но тот только отрицательно качал головой.

– Кто этот человек? – тревожно спросил Лермонтов.

– Атташе французского посольства, приятель и родственник Дантеса.

– Опять этот Дантес! – раздражённо воскликнул Мишель. – Послушай, Святослав, а вдруг они говорят о дуэли?

– Вздор, Мишель, там всё уладилось, – попытался успокоить приятеля Раевский. – Пушкин, как чиновник по министерству иностранных дел, знаком со всеми дипломатами в Петербурге. Подожди немного, они закончат разговор, и Краевский представит тебя Пушкину.

– Как-то страшно, Святослав, – что он обо мне скажет? – Лермонтов робко, по-ученически посмотрел на старшего друга. Он знал, что его юношеские, не совсем пристойные стихотворения – «Уланша», «Гошпиталь», «Петергофский праздник» и прочие поэтические грехи безалаберной юнкерской молодости, давно гуляют по столице, и имеются в списках почти у каждого офицера. И хотя он никогда с той поры больше не писал стихов такого свойства и чурался «барковщины», они-то создали Мишелю репутацию ёрника и буяна, и он опасался, что сомнительные сюжеты и крепкие словечки оскорбят вкус великого поэта.

Раевский понял тревогу приятеля:

– А-а, ты про эту мазню, что написал в Юнкерской школе? Да не волнуйся, Краевский уверяет, что твои стихи Пушкину нравятся. Он и сам в молодости озорник был, – рассмеялся он. – Так ведь у тебя и настоящие стихи есть.

– Наш корнет граф Васильев рассказывал, будто Пушкин сказал ему как-то про меня: далеко пойдёт мальчик! – припомнил Мишель; слова графа подтвердил и поручик Ваня Гончаров, брат жены Пушкина. И в том же уверял его другой однополчанин, полковник Ираклий Баратынский со своей женой Анной Давыдовной, урождённой Абамелек, знавшей Пушкина с детства.

– Ну, вот видишь? Напрасно ты волнуешься... – невнимательно ответил Раевский, всматриваясь в жужжавшую и роившуюся толпу гостей.

– Постой-ка... – недоуменно произнёс он. – Однако... куда исчез Пушкин? Вон д'Аршиак идёт один, а где же Александр Сергеевич? Подожди меня здесь, Мишель, я сейчас разыщу Краевского, спрошу у него.

 

Лермонтов по-прежнему стоял один, беспокойное выражение не сходило с его лица. К нему подходили знакомые, что-то говорили, о чём-то расспрашивали, он невнимательно отвечал, кивая головою невпопад. Его тревожный взгляд обегал толпу гостей в поисках одного из них. Но этого-то человека на балу, кажется, уже не было. Быстро вернувшийся Святослав сообщил:

– Мишель, оказывается, Пушкин только что уехал.

– Так быстро! Куда же он уехал?

– Вот этого никто не знает. Ну, не беда, не вешай носа, не сегодня так завтра Пушкин и сам желал с тобою встретиться.

Лермонтов грустно посмотрел на Раевского:

– Нет, видно, не судьба мне познакомиться с Пушкиным. Из ума не выходит его разговор с этим французом. Не случилось бы беды.

Святослав, знавший о приступах меланхолии, внезапно посещавших друга, попытался успокоить его:

– Пустое, Мишель, ты преувеличиваешь, не стоит так мрачно думать.

– И рад бы, Слава, да не могу отделаться от неприятных мыслей. Что-то произойдёт?..

 

Лермонтов один направился к выходу – больше делать ему на этом утомительном балу было нечего. Он и упросил бабушку, влиятельную петербургскую барыню Арсеньеву, раздобыть приглашение на бал, и явился туда только для того, чтобы быть представленным Пушкину. Мишель ощущал глубокое разочарование и пустоту – поэт был его кумиром с юных лет, он мечтал видеть его, говорить с ним, а может быть, удостоиться чести слушать его новые стихи. Он ждал этого дня с нетерпением и явился на бал в приподнятом, особо торжественном настроении, как ребёнок, которому пообещали желанную игрушку в подарок, и он не спал ночь, с нетерпением ожидая заветного часа. За эти два часа бального времени он был перегружен эмоциями – радости ожидания, тревоги за то, что скажет Пушкин, и последовавшего за тем разочарования. Предчувствие чего-то страшного, непоправимого прочно засело в сознании – не выходил из ума разговор поэта с этим французом д'Аршиаком. Зачем они встречались, что за дело их связывало? Уж не предстоящая ли дуэль с Дантесом? Лермонтов никогда не чувствовал себя таким усталым, как сейчас; непонятное ощущение тревоги металось в его сознании, как пойманная птица. Он не сомневался, что предчувствия, с детства не обманывавшие его, и на этот раз предвещают роковые события.

Мишель проходил мимо маленькой, странно пустой и полутёмной комнатки, единственным украшением которой было большое мутного стекла зеркало до пола, уродливо искажавшее человека до неузнаваемости; в резной чёрного дерева раме скалили зубы забавные рожицы с длинными ушами. От стены внезапно отделился странного вида лакей в чёрной ливрее, чёрных коротких панталонах и чулках; на голове у него был вороной парик на две букли по вискам; третья пара буклей выступала высоко надо лбом, напоминая зачёсанные под парик рога. Лакей поклонился и, не глядя на Лермонтова, проговорил глухим неестественным голосом:

– Вам сюда, барин. Приказано проводить.

Странное существо указало на зеркало и вошло в него. Поражённый Мишель остановился в нерешительности и замер – он увидел, что его проводник не отразился в зеркале, Лакей выглянул из зеркала и сделал приглашающий, но вместе с тем повелительный жест. Какая-то таинственная непреодолимая сила повлекла Мишеля, он, зажмурив глаза, решительно шагнул в зазеркалье – и очутился в длинном мрачном коридоре, освещённом редкими факелами, пылавшими в подставках в форме лапы грифа. Красноватый отблеск их пламени, падая на стены, освещал начертанные на них письмена на непонятном языке. Шаги Лермонтова отдавались гулким эхом, но ведший его лакей шагал неслышно, как будто не касаясь пола. В конце коридора оказалась длинная крутая лестница без перил, с осыпавшимися кирпичными ступенями, местами поросшими ядовито-зелёным мохом. Лестница вела вниз, в мрачное глубокое подземелье, терявшееся в темноте, но таинственный проводник спускался легко; Мишель следовал за ним. Лестница закончилась у дверей, разрисованных загадочными каббалистическими знаками. Лакей распахнул обе створки:

– Сюда пожалуйте.

– Куда ты меня привёл? – спросил Лермонтов; но лакей нее отвечал. – Да что ты всё молчишь! Уж не пьян ли ты, братец?

Проводник повернул голову к Лермонтову, – и он отшатнулся: у лакея не было лица. Вместо него под чёрным париком желтело овальное пятно, из которого прозвучал угрожающий голос:

– Поосторожней, барин, ты не со своим братом разговариваешь.

Лермонтов вошёл в огромный зал с высоким сводчатым потолком, с которого на толстых цепях свисали невиданной формы люстры с извитыми, наподобие козлиных, рожками, на которых горели толстые свечи чёрного воска. Высокие стрельчатые окна забраны витражами разноцветного стекла, как в католическом костёле, но изображённые на них непристойные сцены были явно не церковного содержания. По углам и у стен стояли страшные истуканы грубой работы и причудливые колонны из тёмно-серого песчаника. В центре зала возвышалась гигантская статуя из чистого серебра, с позолоченными рогами и зловещим ликом; на шее висел усыпанный алмазами амулет в виде пантакля – шестиконечной звезды. У идола была женская грудь и козлиные, покрытые шерстью ноги с копытами. Идол поднимал четырёхпалую левую руку с длинными когтями то ли в благословляющем, то ли в угрожающем жесте. В правой он держал золотой жезл, вокруг которого обвивалась змея с изумрудными глазками, высунувшая раздвоенный язык.

На стенах, расписанных таинственными знаками, горели многочисленные светильники – оправленные в серебро и украшенные самоцветами человеческие черепа, из которых вырывалось огненные языки. Такие же светильники с черепами в виде кубков стояли в подставках на ножках по углам зала; из их пустых глазниц выходили яркие лучи света. Всю заднюю стену занимал огромный камин, в котором пылали толстые стволы деревьев; пламя камина отбрасывало зловещие багрово-фиолетовые сполохи, метавшиеся по стенам и потолку.

По всему подземному залу были расставлены зелёные карточные столы, за которыми сидели странного вида игроки; некоторые мужчины были во фраках и сюртуках, иные в камзолах и кафтанах, какие носили двести или триста лет назад, на головах у них были круглые или треугольные шляпы с пышными плюмажами. На других были средневековые костюмы: в узких панталонах с разноцветными штанинами, куцые курточки в обтяжку и бархатные береты. Женщины были также одеты весьма разнообразно, многие по моде ушедших времён, а кто-то и в современных парижских туалетах, но все – фривольно и откровенно вызывающе. Некоторые из них носили длинные, до пола, роброны и кринолины, но почему-то с открытым бюстом, перехваченным лишь узенькой ленточкой. Другие были в ярких коротеньких юбочках, едва закрывавших ноги, в кофтах с огромным вырезом на груди и спине. Мишель заметил также и несколько дам, одеяние которых составляло только прозрачное домино, в которое они кутались весьма небрежно. На головах у всех персонажей таинственного действа были парики, зачёсанные точно так же, как у его загадочного провожатого – у всех надо лбом виднелись две букли, напоминавшие спрятанные рога.

Не игравшие в карты или уже закончившие игру вели себя весьма вольно и раскованно. Они расхаживали по залу, непринуждённо болтая и смеясь, пили из дымящихся серебряных кубков. Многие курили трубки и пахитосы, распространявшие неприятный сладковатый запах опиума; какие-то полуодетые женщины громко хохотали, сидя в неприличных позах на коленях у мужчин. Лермонтову, стоявшему в отдалении, стало не по себе; он попытался вернуться обратно к дверям, но лакей удержал его:

– Велено оставаться здесь, барин.

– Кем велено? – задал вопрос Мишель, хотя и догадывался заранее, что ответа он не получит. Таинственный проводник безмолвствовал.

 

За большим ломберным столом, крытым зелёным сукном, группа игроков, одетых в разные костюмы, играла в карты. Банкомёт в голубом шёлковом камзоле, обшитом серебряным позументом, потряхивая над столом испанскими ажурными пуан-дешпанами, ловко, по-шулерски стасовал колоду: – В банке тысяча душ. Что ставите?

– Ставлю двести душ, – отвечал игрок в белом с красным мальтийским крестом плаще рыцаря-тамплиера и в шлеме-шишаке на голове.

– Ставка принята. Играете?

– Мечите!

Белые холёные руки банкомёта принялись разбрасывать карты по зелёному сукну. Мишель подивился: таких карт он никогда не видел. Вместо привычных мастей там были шпаги, жлуди, золотые чаши, виноградные гроздья; знакомых валетов, дам и королей заменяли птицы, звери, загадочные фигуры полулюдей, полуживотных. Поражённый всем происходящим в подземном зале, он стоял в углу, пытаясь понять, куда попал; его загадочный спутник неотступно стоял рядом, не отходя ни на шаг.

Мишель вспомнил носившиеся по Петербургу смутные слухи о тайных обществах разврата, собиравшихся в секретных убежищах. Там совершали кощунственные «чёрные мессы», пьянствовали, курили опиум или гашиш, плясали непристойные танцы, играли в карты на огромные ставки, а потом предавались свальному греху; на свои шабаши участники являлись весьма фривольно костюмированными. В прошлом году одно из таких обществ, под названием «Клуб Евы», было раскрыто петербургской полицией. Дело держалось в секрете, но поговаривали, что к нему причастны люди высшего света и даже из окружения самого царя. Рассказывали также о существовании клубов противоестественной любви, один из которых будто бы возглавлял голландский посланник старый барон Геккерен. Поэту показалось, что, возможно, в такое общество и привёл его таинственный провожатый. Он спросил его:

– Что это? Неужели помещики на крепостные души играют?

– Глуп ты, барин, сразу видно, не со своим братом связался!

Между тем игра за столом, за которым наблюдал Лермонтов, продолжалась. Игрок в тамплиерском плаще торжествующе воскликнул:

– Я выиграл! Прикажите отправить мой выигрыш Хозяину.

– Сделано. Уже ушли ваши двести. Играете следующий роббер?

– Играю.

К игроку подошёл человек в узеньком камзольчике и штанах в обтяжку, с разноцветными ромбами, как у Арлекина: на поясе у него висела поварёшка, а на голове был надет дурацкий двурогий колпак, на котором позванивали бронзовые колокольчики:

– Тебе сегодня везёт, – с завистью сказал человек в костюме Арлекина.

– Наконец-то поймал счастливую талию, – довольным тоном ответил рыцарь Храма.

– Я с тобой в доле, – предложил Арлекин и крикнул банкомёту: – Загибаю ставку вдвое, мечите!

К столу подошла смуглая черноглазая брюнетка, одетая в красное короткое платьице с низким декольте, в ушах у неё болтались огромные серьги, на шее крупные бусы из поддельных кораллов. Взглянув на Арлекина, она ехидно посоветовала банкомёту:

– Следите за его ставками, он и при жизни мошенник был не последний, не зря его за фальшивые монеты герцог Медичи живьём в котле сварил!

Все расхохотались, а второй игрок, покраснев от злости, завопил:

– Уж ты бы молчала, ведьма! Не тебя ли за колдовство и порчу мадридские инквизиторы на костре сожгли?           

Банкомёт, всё ещё смеясь, проговорил:

– Успокойтесь, господа, вы оба нам любезны, не зря при жизни изрядно на нас потрудились. Иначе и не попали бы сюда! – Он взял в руки колоду карт: – Объявляю следующий роббер, жлуди козыри!

Лермонтов перевёл взгляд на другой стол, где игроки, одетые не менее причудливо, азартно резались в штосс.

– Что в банке? – спросил подошедший игрок в пышном шёлковом тюрбане и мантии венецианского дожа.

– Двадцать тысяч, – похвастал банкомёт.

– Иду ва-банк, на все.

– Что ставите?

– Ставлю тысячу душ.

– Мало, не принимаю, – отказался банкомёт. – Извольте прибавить.

– Как мало! – возмущённо воскликнул дож. – Ваши двадцать тысяч душ с какого-то паршивого сражения, а моя тысяча – с расстрела холерных бунтов! Ну, так и быть, поставлю ещё полсотни душ лекарей и полицейских чиновников, – подумав, добавил он.

– Ну, вот это уже похоже на дело!

– Ещё бы! – поддержал венецианца сидевший рядом другой понтёр в парчовой хламиде римского императора и золотым венцом на голове. – Сажали здоровых людей в холерные бараки, в карантины, где они на самом деле холерой заболевали, ежели не могли откупиться.

– А ещё и хлором до смерти морили, за то их мужики и прикончили! Да каждая такая душа сотни ваших стоит. Принимайте, не торгуйтесь, вы не на базаре!

– Принято! – нехотя согласился держатель банка. – Понтируйте!

           

Два игрока со старинными чашами чеканного серебра в руках подошли к идолу, воздели перед ним чаши, из которых валил густой дым, и, отвесив низкий поклон, выпили огненный напиток.

– Вот невезенье, столько старался, работал от зари до зари, и вот, изволь, проигрался в пух, ни души не осталось в кошельке, – с огорчением произнёс первый, одетый в ярко-красный фрак с зелёным небрежно повязанным галстухом, усаживаясь в средневековое резное кресло из дуба с высокой спинкой – С чем покажусь у нас?

– А хорош товарец был? – поинтересовался у приятеля второй игрок в заплатанной коричневой, с капюшоном, рясе доминиканского монаха.

– Товар отборный, всё помещичьи души, каждый не менее дюжины крепостных мужиков до смерти запорол.

– Да, жаль. Будет тебе взбучка, Хозяин такого не любит. Сошлёт тебя куда-нибудь на Занзибар, где нам никакого прибытка. То ли дело в России, здесь и трудиться особенно не нужно, сами к нам бегут!

Многочисленная группа игроков сидела и за третьим столом. Среди них Лермонтов с удивлением узнал канцлера Нессельроде, генерала Клейнмихеля, и ещё какого-то высокого человека с острыми проницательными глазами, горевшими как уголья. Черты его лица с мефистофельским профилем показались Мишелю знакомыми, он встречал его несколько раз в разных салонах, но имени не запомнил. «Как эти люди из реального мира попали в потустороннюю компанию? – подумал Мишель, уже понявший суть адского видения, – неужели они заодно с этими силами?»

Здесь банк держал некто в пышном завитом парике, одетый в роскошный кафтан, какой носили при дворе Людовика XIV два века назад, с бантами, буфами и воротником из алансонских кружев; через плечо шла расшитая золотом перевязь, на которой висела шпага миланской стали с драгоценным эфесом, украшенным самоцветами. На башмаках с высокими красными каблуками, сверкали бриллиантами золотые пряжки.

Нессельроде, рассмотрев свои карты, заявил:

– Вот моя ставка.

– Вы плутуете, дорогой граф, – рассмеялся банкомёт. – Этим душам, включая вашу собственную, грош цена, они давно наши. Чиновниками у нас все углы забиты до отказа. Меня не проведёшь, господин канцлер!

Сидевшие за ломберным столом существа дружно рассмеялись. Нессельроде, пожевав губами, нехотя произнёс:

– Добавляю ещё одну, – он многозначительно поднял палец: – Это не просто чиновник моего министерства. Жизнь блистательного дипломата, написавшего великую комедию «Горе от ума», я продам дорого!

– Это другое дело. Принимаю вашу ставку.

Причудливые карты разлетелись по зелёному сукну стола. Игра шла недолго.

– Бита ваша карта, граф! Знатная добыча, есть чем похвастать! – воскликнул банкомёт. – Играете дальше?

– Играю.

– Что ставите?

– Одну душу.

– Всего-то? – удивился банкомёт. – Положительно, вы, люди, у нас мошенничать научились!

Окружающие снова расхохотались; они принялись вспоминать занятные случаи о лукавстве рода человеческого, накопившиеся в их памяти за много веков:

– Мало того – это жульё плутует даже лучше, чем мы сами!          

– Вообразите, господа, один акцизный чиновник из Весьегонска надуть меня хотел – чужой кровью контракт подписал! А другой шельмец здесь, в Питере, взятку дать пытался, да ещё фальшивыми деньгами! – задыхаясь от смеха, выговорил игрок в остроконечном халдейском колпаке, усеянном серебряными звёздами.

Женщина, одеяние которой состояло из коротенькой туники, не скрывавшей её роскошного сложения, и копны густых распущенных по плечам тёмно-рыжих волос, улыбнулась пунцовыми губами:

– А одна барыня московская, моя старинная приятельница, решила шиш мне показать: в католичество перешла и у самого римского папы отпущение грехов за большие деньги выцыганила.

– Как же ты так опростоволосилась? – небрежно поигрывая эфесом шпаги, поинтересовался банкомёт.

Ведьма сверкнула глазами из-под тонко выщипанных бровей и злорадно усмехнулась:

– Так ведь и я не лыком шита – тот папа римский давно уж у меня в лапах был. Зря барынька тратилась!

Все присутствующие разразились дружным смехом, оценив проделку товарки.

– Вы напрасно оскорбляете нас – жизнь этого человека бесценна, – обиженным тоном выговорил Нессельроде.

Неизвестный подхватил:

– Гениальный поэт, которого боготворит вся Россия и которым восхищается Европа! Это достойная ставка – в будущем он мог бы создать множество шедевров, возносящих человечество вверх, к небесам, к Богу!

Банкомёт поморщился, как будто отведал нечто отвратительного вкуса:

– Друг мой, постарайтесь впредь обходиться без... без этого... слова.

– Извольте, не буду, мне, кстати, тоже неприятно. Но согласитесь, что если этот человек и дальше пребудет на земле и станет возвышать человечество до уровня самого ... ах, простите... вам станет нечего делать на земле.

– Удивительно, как люди хорошо изучили нашу таксу, – насмешливо произнёс банкомёт. – Но вы правы, это доставило бы нам некоторые затруднения. Я принимаю вашу ставку. Играйте.

Таинственный лакей куда-то исчез, а Лермонтов по-прежнему стоял в углу, наблюдая эти фантастические сцены. Его трезвый здравомыслящий рассудок отказывался верить виденному. Он не принимал всерьёз мистические предзнаменования, посмеивался над людьми, увлекавшимися оккультизмом, но в глубине души верил в интуитивные предчувствия. Вот и сейчас – что предвещает это зловещее видение? Внезапно он услышал голос банкомёта:

– Ваша карта убита, граф! – и ощутил лёгкое прикосновение, напоминающее дуновение ветерка. Мишель обернулся – рядом с ним медленно возникал из воздуха призрачный Пушкин; он был без сюртука, в одной белой рубашке, с большим кровавым пятном на животе, волосы в беспорядке, в руках он держал ещё дымившийся пистолет. В голубых помутневших глазах поэта Мишель прочитал нечеловеческие страдания и муку. Пристально глядя на него, Пушкин проговорил:

– Зачем вы здесь? Уходите отсюда!

– Но я... – попытался объяснить Лермонтов.

– Вам здесь не место, – страдальческим слабым голосом перебил его Пушкин. – Здесь царят ненависть, алчность, зависть! Я слишком поздно понял это. А вы спасайтесь! Вы нужны России. Доделайте то, что я не успел сделать. Мне необходима ваша помощь! – умоляюще произнёс поэт.

– Что я должен сделать для вас?

– Вы догадаетесь сами. А сейчас – бегите!

– Бежим вместе!

Пушкин грустно посмотрел на него и затихающим голосом едва слышно проговорил:

– Уже не могу. Тяжело дышать, давит... Кончена жизнь... – и с этими словами он исчез.

Лермонтов оглянулся по сторонами и быстро побежал; все присутствующие опрометью бросились за ним. Погоня настигала его, за своими плечами он уже слышал прерывистое дыхание и топот преследователей. Лермонтов мчался по направлению к камину, к огню, свет становится всё ярче и ярче. Он бросился прямо в огонь камина...

 

                                    У ДОМА СКОРБИ

 

…Лермонтов пришёл в себя и поднял голову: он сидел в своей комнате за столом, держа в руках гусиное перо. Перед глазами снова промелькнула меняющаяся, как в калейдоскопе, череда пригрезившихся в кошмарном сне картин; а может быть, это был не сон? Окончательно придя в себя, он подумал: «Недоброе знамение! Какое несчастье оно предвещает?..». Ему припомнились последнее видение – окровавленный страдающий Пушкин с нечеловеческой мукой в глазах. О чём он просил его? И что он, Лермонтов, должен сделать для поэта? Дверь резко распахнулась и в комнату вбежал, не сняв покрытых снегом шинели и шляпы с белым султаном, однополчанин и кузен Мишеля, повеса, известный в свете под прозвищем Монго, – корнет Алексей Столыпин. Запыхавшийся Монго, едва успев перевести дух, пробормотал прямо с порога:

– Ты слыхал?.. Пушкин...

– Что с ним? Говори, Монго! – вскричал Михаил.

– Смертельно ранен на дуэли с Дантесом...

Лермонтов стремглав бросился к двери и вылетел из комнаты; встревоженный Монго, зная неукротимый нрав своего родственника, побежал за ним.

 

По улицам зимнего Петербурга мчались лёгкие сани. Лермонтов сидел в одном сюртуке, без шляпы; Монго, закутанный в офицерскую шинель с бобровым воротником, держал в руках шинель и шляпу Лермонтова. Мишель то и дело умолял извозчика:

– Скорее, братец, погоняй!       

Недовольный Монго, как все Столыпины, трезво смотревший на характер вещей, прикрикнул на него:

– Мишель, ты с ума сошёл, надень хоть шинель!

– О чём ты говоришь, Столыпин! Пушкин умирает!

– Ему ты не поможешь, а завтра сам сляжешь в горячке! – пробурчал Монго, пытаясь набросить на кузена шинель и нахлобучить на его голову форменную шляпу.

Сани быстро промчались по Невскому проспекту; вот набережная речки Мойки, на которой высилась громада дома княгини Волконской, где была последняя квартира поэта. Извозчик остановил рысака у въезда на Полицейский мост.

– Почему стал, братец? – тревожно спросил Мишель.

– Проезду нет, барин. Гляди – эвон сколько народу перед домом его собралось!

В самом деле, узкая набережная была запружена огромной толпой, над которой, как статуи, возвышались фигуры конных жандармов в шинелях и касках. На противоположном берегу Мойки тоже стояли люди; некоторые спускались на лёд, пытаясь пробраться поближе к дому. Лермонтов и Монго выскочили из саней и побежали к дому.

Всё перемешалось в многотысячной толпе, собравшейся на узкой набережной Мойки возле дома Пушкина – богато одетые господа в дорогих шубах и меховых пальто стояли рядом с мелкими чиновниками в шинелях из грубого фриза и форменных фуражках, офицеры и студенты сновали там и тут; вокруг постоянно мелькали тулупы и армяки простолюдинов.  В толпе друзья едва не столкнулись с двумя простолюдинами в забрызганных строительной известью сапогах.

– Слышь, Антип, пошто народу-то собралось? – спросил первый, который был помоложе.

– Сказывают, злодеи до смерти убили Пушкина-сочинителя, вот и идут православные поклониться праведнику.

Мимо проходили три чиновника – два молодых и один пожилой. До Мишеля донеслись обрывки их разговора. Юный чиновник в картузе спросил:

– Скажите, Иван Хрисанфович, вы всегда всё знаете, кто таков этот Дантес?

Пожилому чиновнику в дорогой меховой шубе, видимо, всё действительно было известно; он ответил, не задумываясь:

– Француз, политический эмигрант, служил в Кавалергардском полку. Усыновлён голландским послом бароном Геккереном.

– Как, разве Дантес сирота? – переспросил его молодой спутник.

– Нет, тётушка моя сказывала, что отец его проживает в Эльзасе. Усыновил же Геккерен этого красавчика, потому что... – он наклонился и что-то прошептал; остальные слушали его, тоже наклонив головы и сблизив их в кружок... – А слыхал я это от князя Александра Трубецкого, его однополчанина.

– Разве у него есть такая наклонность? – удивился толстенький голубоглазый чиновник. – О нём все говорят, как о дамском угоднике.

– Деньги, господа, вот причина. Красавчик Дантес беден, как церковная крыса, а старый Геккерен богат. И неженат к тому же, – ехидно прибавил всезнающий господин.

– И такой негодяй осмелился поднять руку на Пушкина!! – отчаянно жестикулируя, воскликнул юноша.

– Тише, тише, Красинский, нас могут услышать!

Несколько солидных, хорошо одетых пожилого возраста господ продолжали беседу вполголоса, наклонившись друг к другу:

– … да всего лишь тщеславие его жены, которой льстили ухаживания модного красавца. Всему виною подмётный диплом Пушкину на звание рогоносца, за подписью будто бы Нарышкина, – веско произнёс первый, судя по виду и уверенному тону, человек осведомлённый и с положением в обществе.

– Которого из Нарышкиных?

– Ну, того самого, Дмитрия Львовича, мужа Марьи Антоновны, любовницы покойного царя, – важно объяснил опытный господин.

– Позвольте, господа! Кажется, этим дипломом метили-то не только в Пушкина, но и в государя императора. Весьма ядовито, однако …

– Что ж, возможно и такое. – Молчавший до сих пор господин скептического склада в сверкавшем чёрным лоском цилиндре вступил в разговор; он оглянулся и понизил голос: – Жена Пушкина красавица, а государь наш, поговаривают, к прекрасному полу неравнодушен. Может быть, и мадам Пушкина...

– Вздор, господа, государю всякое лыко в строку готовы поставить. Эти слухи распускает старый интриган Геккерен! – заступился за императора господин с положением, видимо, отличавшийся верноподданными чувствами и преданностью престолу.

Стоявшие неподалёку два человека в тёплых венгерках со шнурами, с вида – помещики средней руки, такими пустяками, как любовные похождения в высоком кругу, не интересовались; они рассуждали о важных материях – делах вещественных в семье Пушкина:

– А есть ли у него состояние?

– Куды там! То ли две, то ли три сотни душ в Нижегородской губернии, да и те заложены в казну, – отвечал осведомлённый (скорее всего, из вторых, а то и третьих рук) собеседник.

– А за женой? – поинтересовался первый помещик, надвинув поглубже меховой картуз с ушами.

– Ничего, – пренебрежительно махнул рукой сведущий человек. – Гончаровы даже приданого за нею не дали, сами разорены, без гроша. Да ещё двух сестёр жены им на шею посадили, чтобы Натали их замуж выдала, раз уж она при Дворе. А отец взвалил на него управление своими разорёнными имениями. Но разве его это дело? На поэтическом Пегасе воду не возят.

– Союз голода и жажды! Раз уж сочинительство доходу не приносит, занялся бы лучше своими имениями! Кстати, не слыхали ль вы, – говорят, в этом году цены на пшеницу должны быть высокие – есть такие вести, что война скоро начнётся...

В это время из дома вышел высокий полный черноглазый человек, без шляпы, в одном лишь сюртуке, несмотря на мороз. В руках у него был наскоро исписанный листок бумаги в четвертушку, который он прикрепил к дверям дома. В толпе прошёл шум, раздались голоса:

– Жуковский... Это Жуковский... Бюллетень о состоянии Пушкина...

Все придвинулась поближе к дверям, и кто-то начал громко читать бюллетень: «Первая половина ночи беспокойная, вторая лучше. Новых угрожающих припадков нет, но также нет и ещё не может быть облегчения».

Голос из толпы спросил:

– Василий Андреевич, каково состояние Пушкина?

– Тяжёлое, господа. Весьма опасная рана в живот.

– А что говорят доктора? – раздался другой голос. – Есть ли надежда?

– Пушкина пользуют лучшие наши медики – Арендт, Спасский, Даль. Они считают, что кровотечение прекратилось, однако опасаются разлития антонова огня. Сейчас будут делать промывание, кое, к сожалению, будет небезболезненно.

Проговорив это, Жуковский быстро скрылся в доме. Два молодых гвардейских офицера в шинелях с бобровыми воротниками и шляпах с султаном быстро выбирались из толпы, наверное, спеша разнести новость по гостиным. До Лермонтова донеслись лишь обрывки их разговора:

– ...жаль славного малого Дантеса. Надо же было влюбиться в неприступную красавицу, и где – в Петербурге!

– Так уж и неприступную! Знаем мы таких! – офицер толкнул товарища в бок. – Просто скромничает Жорж!

Они расхохотались и быстро затерялись в толпе. В это время из дома Пушкина        донёсся дикий, нечеловеческий крик боли, напоминающий вопль смертельно раненого зверя. Мишель похолодел – это был крик человека, испытывающего страшные, невыносимые муки, отчаяние безысходности и предсмертную тоску. Так, наверное, должна кричать душа, вынужденная покидать крепкое, ещё недавно полное сил и здоровья тело. Рядом с ним группа юношей в студенческих фуражках, закутанных в клетчатые пледы, прислушивалась к крику умирающего. Один из них с ужасом воскликнул:

– Это Пушкин! Боже, какие мучения он терпит!

Юный студент-правовед с проницательными серыми глазами снял фуражку:

– Осиротела Россия: глава поэтов наших умирает. Некому теперь нас объединить. С кем останемся?

Высокий крепкого сложения парень, потрясая могучими кулаками, воскликнул:

– Неужели, братцы, мы Дантесу так всё и спустим? Надо бы хоть стёкла в голландском посольстве выбить! Пошли!

Но юноша рассудительно предложил:

– Нет, друзья, сделаем по другому: когда его повезут к Исаакию отпевать, мы лошадей выпряжем и повезем катафалк с гробом на себе. Выберем депутацию, чтобы произнести речи от петербургских студентов!

– Правильно, Стасов! Так и сделаем! – закричали студенты.

Сквозь толпу быстро шёл седенький священник в облачении, его сопровождал рослый пономарь, несший ковчежец со Святыми Дарами. Священник то и дело повторял глуховатым старческим голосом:

– Пропустите, православные, поспеть бы!

Толпа безмолвно расступалась перед ними, осеняя себя крестным знамением. Всем было ясно, что трагедия Пушкина приближается к развязке. Пожилой седобородый мещанин тихо проговорил стоявшему рядом с ним молоденькому подмастерью в старом армяке, поверх которого был надет потёртый кожаный фартук:

– Попа, вишь ты, призвали... причащать будут.

– Плох, видать, совсем, – с жалостью сказал подмастерье.

Мещанин, сняв рыжую лисью шапку, истово перекрестился:

– Отходит раб Божий Александр, мученическую кончину принимает.

Проходивший в толпе высокий господин в золотых очках, одетый в дорогую шубу на куницах, прислушался к их разговору, остановился и спросил старика:

– А тебе жаль Пушкина?

– Вестимо, жаль, умная была голова.

– Читал ли ты, братец, что из его сочинений?

– Неграмотные мы, – смущённо ответил мещанин. – Да сказывают, песни складывал он душевные, народ ими утешался. От песен его и слава Руси шла.

– За то царь его жаловал, совет с ним держал.

Мальчик-подмастерье посмотрел на важного господина и спросил:

– А что, барин, не слыхать, кто заместо него у нас теперь будет? Нельзя, вишь, Рассее без Пушкина!

Лермонтов и Монго остановились: дорогу им загораживали несколько человек в партикулярном платье: один из них держал за руку мальчика лет десяти-двенадцати. К их разговору внимательно прислушивались двое мастеровых.

– … Дантес? – переспросил тот, что был с мальчиком. – Отдан, конечно, под военный суд, да скорей всего, ничего ему не будет – он то ли французский, то ли голландский подданный, и присяги российской не приносил.

– А как служил? – полюбопытствовал толстый статский господин в крытой сукном бекеше на медведях.

– Судите сами: 44 взыскания за три года. Танцор, шаркун паркетный.

– Видимо, разжалуют и вышлют из России, – предположил второй статский в потёртой енотовой шубе.

У двух мастеровых, стоявших рядом и прислушивавшихся к их разговору, было, однако, своё мнение:

– Одного в Европы, другого на погост, вот те и суд царский!

– Да за такого человека смертию казнить надобно! – поддержал товарища тощий высокий мастеровой в войлочной шляпе.

Из ворот дома поэта вышли два молодых человека; из под распахнутых шинелей виделись шитые золотом камер-юнкерские мундиры. Один из них сказал, посмотрев на толпу:

– Никогда не видал такой громадной толпы!

Второй, шедший за ним сзади, скривил рот в презрительной улыбке и пробормотал:

– Боже, какие разбойничьи рожи! Ужасная сволочь! Матушка в страхе, она велела мне ехать к Бенкендорфу и просить его прислать ещё жандармов.

Лермонтов обернулся к Монго:

– Кто этот человек?

Монго, который знал в свете всех, не задумываясь ответил:

– Барон Александр Строганов, родня Пушкину по жене.

Лермонтов с негодованием воскликнул:

– Простые русские люди пришли проститься с Пушкиным, а этот наглец обозвал их сволочью.

– Он не единственный, – равнодушно заметил Столыпин.

…Выбираясь из толпы, Лермонтов столкнулся с каким-то бедно одетым стариком, он плакал, утирая слёзы красным клетчатым платком.

– Простите, сударь... – извинился Мишель; заметив слёзы в глазах бедняка, он участливо спросил: – Наверное, вы близко знавали Александра Сергеевича?

– Нет, я никогда не был знаком с ним, и он меня не знал, – всхлипывая, ответил старик. – Но я плачу о русской славе.

С этими словами он ушёл неверными шагами. Лермонтов в глубоком раздумье долго смотрел ему вслед:

– Пушкин ошибался, когда думал, что потерял свою народность. Взгляни, Монго, вот она! Но он искал её не там, где сердца ему отвечали.

Практичного Монго отвлечённые вопросы не интересовали; он оглядел толпу:

– Уйдём отсюда, Мишель, бабушка, наверное, заждалась. Пожалуй, Строганов прав: тут, того и гляди, потасовка начнётся!..

Лермонтов и Монго вышли из толпы, и столкнулись на мосту с виденными ими ранее чиновниками. Юный чиновник в картузе взглянул на них и насмешливым тоном воскликнул:

– А, добро пожаловать, господа гвардейцы, милости просим! Пришли полюбоваться на то, что сделал ваш приятель? Поздравляю, вы славно поработали: Пушкин умирает! – он гневно повысил голос: – По какому праву вы преследовали великого человека, позорили его жену? – В глазах молодого человека стояли слёзы, срывающимся голосом он проговорил: – Ваш долг защищать Россию, а вы погубили её поэта!

Пожилой чиновник в дорогой шубе удержал юношу:

– Оставьте, Красинский, это же лейб-гусары, с ними Пушкин дружил ещё с Лицея.

– Это верно, сударь, среди офицеров нашего полка было много его друзей, – тихо ответил Мишель.

– Если вы его друзья, зачем же вы его не защитили?

Молодой чиновник посмотрел прямо в глаза Лермонтову, и его глазах Мишель прочитал справедливый упрёк; не в силах выдержать прямого взгляда, он виновато понурил голову: что можно было сказать в оправдание? Монго, обхватив кузена за плечи, быстро повёл к ожидавшим их саням.

 

     СТРАСТИ ГОЛОС БЛАГОРОДНЫЙ...

 

В квартире на Садовой улице в Петербурге, которую снимала в доме князя Шаховского Елизавета Алексеевна Арсеньева, в комнате её внука Михаила Лермонтова царил обычный беспорядок: мольберт с недописанной картиной, рядом столик, на нём палитра, испачканные кисти, краски; рояль был завален нотами, на рояле скрипка. Книжный шкаф, диван, кресла, стулья у письменного стола – всё находилось не в том месте, где положено быть вещам, даже книги стояли стопками на полу. А болезнь Мишеля вообще переворачивала в доме всё верх дном; на своём законном месте на стене висела только картина „Атака гусар под Варшавой“, написанная когда-то им самим под впечатлением рассказов однополчан Герздорфа, Ломоносова и Бухарова, отличившихся при штурме польской столицы. Сейчас он лежал на диване в тёплом халате, с горлом, замотанным вязаным шарфом, не обращая внимания на им же учинённый хаос: беспорядок, как известно, обличает не только отсутствие метлы и щётки, но и указывает на присутствие Музы.

В комнату вошла Елизавета Алексеевна, в чепце и домашнем салопе. Ещё не старая, она старалась выглядеть старше своих лет, одевалась по-старушечьи, прибавляла себе года, ходила вперевалку, опираясь на костыль (без которого, кстати говоря, прекрасно обходилась – откроем вам один из секретов этой дамы), постоянно кряхтела, жалуясь на годы и здоровье, и любила, когда нужно, прикидываться немощной и не смыслящей в делах божьей старушкой, которой и жить-то осталось немного. Богатый жизненный опыт подсказывал Елизавете Алексеевне, что так жить легче – простоватых беспомощных старушек жалеют, во всём уступают и идут навстречу. На самом же деле она обладала несокрушимым здоровьем, а трезвый здравомыслящий, как у всех Столыпиных, ум позволял ей счастливо управлять своим немалым именьем Тарханы в Пензенской губернии (не гнушаясь и негоциями в обход интересов государевой казны). Старшая дочь екатерининского вельможи Столыпина, приятеля и собутыльника братьев Орловых, она, как многие девушки из богатых дворянских семей, получила хорошее домашнее образование, изъяснялась по-французски, была вхожа в высший свет, где всех, независимо от возраста и положения, по обычаю московских сановных старух, именовала на «ты» – даже самого графа Бенкендорфа.

Ещё совсем молодой женщиной она овдовела, потеряв скоропостижно скончавшегося мужа; немало являлось искателей её руки, сердца и богатого состояния, но Арсеньева решила остаться на всю жизнь вдовой, перенеся все отпущенные ей запасы любви и нежности на единственную дочь, тихую, болезненную Машеньку. Никого из молодых людей она не считала достойной партией для неё, и желание девушки выйти замуж за небогатого тульского помещика, отставного капитана Юрия Петровича Лермонтова, явилось для неё тяжёлым ударом. Ревнивая мать сделала всё, чтобы нарушить согласие в их семье, а когда Мария Михайловна в двадцать один год отроду умерла от чахотки, всеми правдами и неправдами постаралась удержать у себя внука Мишеньку. Отец, владевший маленьким именьицем совместно с пятью сёстрами, не имел средств, чтобы дать сыну достойное образование, а потому оказался вынужденным оставить его богатой тёще, полностью завладевшей мальчиком.

Это маленькое, капризное, болезненное существо Арсеньева обожала с ревнивой страстью женщины, обделённой в жизни мужским вниманием и любовью, и стремилась сохранить это семейное сокровище только для себя. Самовластно распоряжаясь судьбой Мишеньки, она в то же время была его преданнейшей рабой, первой бросалась исполнять малейшее его желание, прощала любые шалости и озорство; скуповатая по характеру, она не жалела денег для его воспитания и щедро снабжала средствами, необходимыми, по её мнению, для поддержания достоинства гвардейского офицера из рода Столыпиных.

Мишель любил бабушку, оставшуюся после смерти отца единственным близким ему человеком; конечно, он знал о её роли разлучницы с отцом, когда-то возмутившую неискушённую отроческую душу и заставившую написать драму, в которой он не пощадил её. Но рана со временем зажила, и он не сомневался, что все жизненные трудности и невзгоды любимая бабушка уладит и устроит, а в тяжёлую минуту грудью станет на его защиту. Что и говорить – стоило ему захворать, как Елизавета Алексеевна поднимала весь дом на ноги, приглашала к больному внуку лучших врачей, профессоров Мудрова и Дядьковского, ходила на цыпочках и исполняла его малейшие капризы и желания.

Она вошла в комнату, держа в руках дымящуюся кружку, от которой исходил терпкий аромат, напомнивший Мишелю запах раскалённых летним солнцем трав тарханской степи, где он любил лежать на пригорке, глядя в синее небо, по которому плыли облака, складывавшиеся в живом воображении мальчика в фигуры гор, рыцарей, замков, фантастических зверей и птиц. Бабушка присела к нему на диван и, по обыкновению, начала с жалоб:

– Ох, милый друг Мишенька, и вольно же тебе было раздетым к дому Пушкина бегать, вот и простыл! Горяч ты, не в нашу столыпинскую породу, а в покойного отца твоего!

Лермонтов, никому, даже бабушке не позволявший дурно отзываться об отце, недовольно взглянул на Арсеньеву:

– Умоляю вас, милая бабушка, не надо так говорить о батюшке.

– Ну, ну, полно, Мишенька, не буду, – спохватилась Елизавета Алексеевна. Она прикоснулась губами ко лбу внука: – Так и есть, жар. Выпей-ка, Мишенька, травяного отвару, на меду да с малиной. Наши, тарханские.

– Спасибо, милая бабушка, стоило ли так беспокоиться, всё это пройдёт, – Лермонтов принял от неё кружку и стал маленькими глотками пить горячий отвар. Арсеньева долго смотрела на него, тяжело вздыхая:

– У всех моих братьев и сестёр по целому выводку, а у меня, кроме тебя, никого нет, друг мой Мишенька. Тебя ещё на свете не было, как дедушку твоего Михаила Васильича я схоронила. Ангела моего Машеньку не уберегла от злой чахотки. Один ты у меня остался.

Она заплакала, утирая слёзы батистовым платочком. Мишелю было до боли жаль эту одинокую пожилую женщину, единственного родного человека, любившую его до самозабвения:

– Не плачьте, милая бабушка, я вас очень люблю. И у меня никого, кроме вас, нет, – утешал он, нежно обнимая бабушку. – А мне уже лучше, через неделю можно и в полк.

Арсеньева снова тяжело завздыхала:

– Ох, не к добру она, твоя военная служба. Не я ль тебя от неё отговаривала?

– А куда же мне было идти, если в московском Университете мне волчий билет выдали?

– Ах, милый друг, да на что ж тебе было с профессорами спорить? Ну, не знали они того, что ты знаешь, так ведь не всё людям в глаза говорить можно. Вот и не простили тебе. – Арсеньева грустно поглядела на внука: горяч, правдив, трудно ему придётся в жизни; пока жива, она защитит его, но что-то станет с ним, когда её уже не будет на свете? – О-ох, что с тобой поделать, гусар мой! – снова вздохнула она. – Ложись-ка лучше спать и постарайся заснуть. Жаль Пушкина, так ведь не вернуть его уже. Что зря переживать-то? Завтра призову доктора Арендта, а то ты и спать совсем перестал. Господи, спаси и сохрани! – Арсеньева перекрестила внука и удалилась, стуча костылём.

 

Лермонтов встал с дивана и сел за письменный стол; он подпёр голову рукой в любимой позе, слегка откинувшись назад, и задумался. Да, Пушкина уже не вернуть. Он умер... Не вынес травли, клеветы, позора мелочных обид... И кто убийца – жалкий человек с пустым сердцем, заброшенный с чужбины на ловлю счастья и чинов, презирающий наш язык и славу. Как мог он понять, на кого поднял руку! Да разве он один! Его сообщник – светское общество, считающееся русским. Это они, завистливый и душный свет, преследовали его тайными наветами и сплетнями. Они довели его своим коварством до гибели, а сейчас глумятся над его памятью! Погиб поэт, невольник чести...

Лермонтов быстро протянул руку к стоявшему на письменном столе серебряному стаканчику с карандашами, не глядя схватил один из них и начал лихорадочно набрасывать на первом попавшемся листе бумаги. Рождённые в раскалённом горниле его сознания мысли строились, как солдаты, в ряды гневных пламенных строк, они текли, ложась на бумагу; мощные боевые колонны строф бежали в яростную атаку, ощетинившись, как штыками, разящими молниями метафор; рифмы низвергались водопадом, как будто ниспосланные свыше, и огненные заряды боли, подобно ядрам, летели в лицо светской черни, взрываясь страстными вспышками гнева. Мишель писал крупным размашистым почерком, с сильным нажимом; карандаши ломались, но он, боясь утерять шквал вдохновения, отшвыривал их, хватая другие; листы один за другим падали на пол:

Погиб Поэт – невольник чести –

Пал, оклеветанный молвой...

 

Лермонтов закончил писать, собрал листы, уложил их на стол стопочкой и в изнеможении откинулся на диван.

 

В Санкт-Петербурге стояла ранняя осень. Воздух был ещё по-летнему сух и прозрачен, как хрусталь, изредка налетавший лёгкий ветерок морщил гладкую поверхность Невы, отливавшей голубым блеском. Лучи неяркого солнца золотили паруса барок, везших в прожорливую столицу продукты и дрова. Листва деревьев в Летнем саду уже была тронута желтизной увядания, но кроны всё ещё сохраняли майскую свежесть. Их узорчатая тень привлекала многочисленных гуляющих, стремившихся насладиться необычно погожими деньками. Но важный человек в зелёном вицмундире с орденом Св. Владимира, восседавший в открытом экипаже, кажется, вовсе не интересовался погодой. На его бледном от постоянного пребывания в департаментских помещениях лице и в выцветших серо-голубых глазах читалась озабоченность – что означает неожиданный вызов к министру?

Коляска остановилась возле украшенного кариатидами подъезда Министерства внутренних дел; чиновник с трудом, держась за поясницу, выбрался из своего экипажа. Швейцар в форменной ливрее, низко поклонившись, открыл ему двери. Прошествовав по анфиладе канцелярских комнат, чиновник вошёл в приёмную министра и спросил у сидевшего там секретаря:

– Дмитрий Николаевич изволит быть у себя?

Чиновник встал, поклонился и, указывая на дверь, проговорил:

– Пожалуйте, Карл Фёдорович, его превосходительство ожидают вас.

Управляющий Министерством внутренних дел тайный советник граф Дмитрий Николаевич Блудов восседал за массивным письменным столом из тёмного дуба, заваленным бумагами и папками; на столе стоял письменный прибор художественной работы и чеканный высокий серебряный бокал с очиненными гусиными перьями. На полках резных книжных шкафов красного дерева сверкали золотым тиснением на коричневом и синем коленкоре переплётов Своды законов и Кодексы на разных языках. А за спиной Блудова висел портрет императора Николая I в парадном мундире, устремившего вдаль пронизывающий взор из-под каски, на которой распростёр крылья позолоченный двуглавый орёл.

Блудов приглашающим жестом указал чиновнику на кожаное кресло:

– Я призвал вас, любезный Карл Фёдорович, вот по какой комиссии. Могли бы вы рекомендовать чиновника департамента вашего для расследования в приватном порядке некоего... м-м... весьма щекотливого дела?

Карл Фёдорович вопросительно взглянул на начальника:

– Каковы требования ваши к способностям чиновника оного?

– Умеренные, – ответил Блудов. – Однако поставляю себе в обязанность уведомить вас, что дело сие уже завершается по Высочайшему повелению. А под секретом предупреждаю, что к оному причастны особы достаточного ранга.

– Позвольте подумать, ваше превосходительство... – чиновник наморщил лоб – ...Этот хорош, но склонен к запою... А, вот ещё – … нет, нельзя, замечен был во взятках... Есть один честности исключительной, но дела подобного свойства поручаемы быть ему не могут, по скудости разума, – вполголоса, как бы про себя, бормотал он.

– Помилуйте, любезный друг, неужто в департаменте полиции, вам вверенном, нет достойных чиновников для дел особливого характера? – изумился Блудов. Карл Фёдорович сокрушённо ответил:

– Не идут в полицию порядочные люди.

– Так я же не праведника у вас прошу, – развёл руками Блудов.

Карл Фёдорович подумал и оживился:

– Тогда на сей случай могу рекомендовать одного: титулярный советник Епифанов, служил приставом в полицейской части у Калинкина моста. Имеет большой опыт по следственной части. Им раскрыто злодейское убийство семьи сапожника Бабкина в Мещанской улице, вы изволите помнить то дело. Ранен был ножом при арестовании шайки Ваньки Балабана. Теперь он в моём департаменте во 2-м столе.

– Каков он по службе?

– Отлично усерден; пожалован орденом Станислава 3-го класса.

– А как во взятках, умерен ли? – полюбопытствовал министр.

– Вы не поверите, ваше превосходительство, совсем не берёт.

– Прямо сокровище, – недоверчиво сказал Дмитрий Николаевич и шутливо осведомился: – А бесов он ещё не изгоняет?

– Изволите шутить, ваше превосходительство.

– Простите, но в самом деле невероятно, любезный Карл Фёдорович. Каково его образование?

– Обычное для таких людей, – пожал плечами чиновник. – На французском изъясняется плохо, однако имеет весьма совершенные познания в немецком языке.

– Каких он способностей ума? – продолжал расспрашивать министр.

– Средственных: умён, но в меру, – ответил Карл Фёдорович. – Разобраться способен, но звёзд с неба не хватает, глубоко не заберётся.

– Пожалуй, такого и надобно, – подумав, произнёс Блудов. – Прикажите, любезный друг, немедленно доставить ко мне его формулярный и кондуитный списки. И велите этому вашему... как его... Епифанову, чтобы завтра же поутру явился ко мне.

Карл Фёдорович придвинулся к начальнику и доверительно спросил:

– Верно ли я понял, почтенный Дмитрий Николаевич, что вы изволите интересоваться … тем убийством... в Пятигорске... о коем нынче в Петербурге много толков?

Блудов кивнул головой:

– Странная история, и выглядит весьма подозрительно.

– Позволю себе высказать опасение. Дело сие, как вам известно, по производству подчинено было корпусу жандармов. Особый офицер, от них к следствию приставленный, регулярно доносил из Пятигорска графу Бенкендорфу в собственные руки. Не будет ли обиды на нас со стороны господ в голубых мундирах?

– У жандармов своя служба, у нас своя. Я всё же министр внутренних дел, – пожал плечами Блудов.

– Тёмное это дело, почтеннейший Дмитрий Николаевич, разные слухи ходят.

Министр встал из-за стола и прошёлся по обширному кабинету. Он сохранял ещё юношескую стройность фигуры, но от долгого сидения в канцеляриях начал полнеть. Он вышагивал немного подпрыгивающей походкой, но она, вместе с важной осанкой минувшего века, создавала впечатление, будто он идёт по залам Версаля; недоставало только шпаги и красных каблуков. За это чиновники министерства заглаза прозвали его «маркизом».

– Вот именно, – веско проговорил он. – Но в ведении моём дела общественного благочиния находятся. Посудите сами: генерал Дубельт, что у них начальником штаба, всем рассказывает, что дуэль учинилась из-за жестоких насмешек над убийцей, Николаем Мартыновым. А граф Орлов, тоже жандармский генерал, уверяет, будто бы причиною всему оскорбление сестры этого Мартынова в романе „Герой нашего времени“. Где правда? Есть и прочие несообразности, о коих пока умалчиваю, – министр вопросительно поглядел на чиновника.

– Всё сие в совокупности весьма подозрительно. Господа жандармы обычно в один голос поют, а ежели фальшивят, то не без умысла, – согласился он.

Блудов многозначительно поднял палец кверху:

– Вот именно. Не следует ли ожидать, что со временем могут открыться обстоятельства, доселе неизвестные? Бенкендорф, конечно, сумеет оправдаться пред государем и обвинит меня в дурном смотрении за благочинием. А посему надлежит ведать положение вещей.

– Вы, как всегда правы, ваше превосходительство, – тонко польстил чиновник. – Думаю, что для комиссии, вами означенной, беспременно приватной, именно такой чиновник и надобен. А ежели что не так... не беда, можно и на него свалить, мол, перестарался. Переведём обратно в участок... или уволим за штат.

– Рад случаю заметить, любезный Карл Фёдорович, служить с вами истинное удовольствие, – благосклонно заметил министр.

– Покорнейше благодарю, ваше превосходительство, польщён милостивым вниманием вашим.

Блудов близко подошёл к чиновнику, взял его за пуговицу и, интимно понизив голос, произнёс:

– Должен вам сознаться под секретом, любезный друг, что имею в этом деле и личный интерес. Был я хорошо знаком с Лермонтовым. Готовился в нём великий поэт России, способный заменить нам Пушкина, с коим связывала меня давняя дружба. И этих двух поэтов постигла одинаковая участь. Думается мне, что не простое это совпадение...

 

К зданию Министерства внутренних дел быстрым шагом подошёл высокий, крепкого сложения человек в поношенном полицейском мундире, на котором выделялся красный крестик ордена Св. Станислава. Пройдя мимо швейцара, который мельком окинул его презрительным взглядом, он поднялся по лестнице, мимо оглядывавших его с любопытством чиновников, и взошёл в приёмную министра. Человек обратился к секретарю, что-то писавшему гусиным пером:

– Титулярный советник Епифанов, по вызову его превосходительства.

Чиновник, не вставая, кивком головы указал ему на дверь. Епифанов, несмело постучав, отворил дверь. Министр, сидевший в кресле за письменным столом, поднял голову. Епифанов поклонился и громко доложил:

– Ваше превосходительство, титулярный советник Никанор Епифанов по повелению вашему явился!

Блудов внимательно оглядел вошедшего: «Карл Фёдорович не ошибся – мелкий полицейский чиновничек, исполнителен, туповат, не слишком умён, не слишком глуп – пожалуй, такое дело ему поручить можно. Мундир поношен, значит, небогат, надо будет пообещать при успехе денежное награждение, будет стараться, как пудель». Составив себе не слишком лестное мнение о вошедшем, министр вслух произнёс:

– Карл Фёдорович аттестует мне вас как достойного и исполнительного чиновника.

– Рад стараться, ваше превосходительство!

– Ну, зачем же так громко, – остановил его Блудов; «ну, точно, тупой полицейский пристав, наверное, выслужился из солдат, да что поделать, если даже этот – из лучших» – мысленно посетовал он.

– Вот что, любезный. Намерен я поручить вам одну комиссию. Надлежит негласно, в приватном порядке, исследовать о том недавнем убийстве на дуэли в Пятигорске. Известны ли вы о нём?

– Точно так, ваше превосходительство, Карл Фёдорович изволили обсказать.

– Прекрасно. Вы уже поняли, что следствие должно быть произведено отнюдь не по линии службы. Надлежит вам явиться в Пятигорск под фирмой пользования недугов ваших...

Епифанов недоуменно посмотрел на министра:

– Однако... я здоров...

– ...да, да, для пользования недавней раны вашей, о чём извольте получить врачебное свидетельство. Вот оно, – подтвердил министр, многозначительно посмотрев на полицейского. Он достал из ящика стола и передал ему бумагу, которую Епифанов внимательно рассмотрел и спрятал в карман. – Подадите его экзекутору* совокупно с прошением об увольнении от службы на два месяца для поездки на минеральные воды в Пятигорск, у него же получите подорожную с прогонными деньгами. Потом потрудитесь в секретной экспедиции получить сумму из тайного фонда для расходов. Перед отъездом надлежит вам побеседовать здесь, в Петербурге, с лицами, имевшими знакомство с покойным.

– Осмелюсь заметить, ваше превосходительство, среди оных могут быть особы высокого ранга, к коим я не могу иметь доступа.

«А он не так глуп, как представляется внешне», – мелькнуло в уме у Блудова.

– Обращайтесь ко мне, я устрою. Кстати, любезный, читали ли вы что-либо из сочинений Лермонтова?

– Никак нет, ваше превосходительство, по причине нехватки времени, – смущённо ответил Епифанов.

– Жаль... И так, доносить о находках ваших надлежит только на моё имя, и не по почте... – министр сделал многозначительный знак, – а с надёжной оказией, которая вам будет названа при отъезде; в бытность же вашу здесь – лично.

– Понятно, ваше превосходительство.

– Задача ваша исследовать причины и обстоятельства преступления, но главное – в самом ли деле майор Мартынов убил поручика Лермонтова на дуэли. А стихи его всё же почитайте. Ну-с, ступайте, любезный, желаю вам успеха.

 

…Епифанов и Раевский медленно шли по малолюдному в это время Невскому проспекту. Навстречу им попадались мастеровые, мальчишки-разносчики из лавок со свёртками в руках, и набожные старушки, возвращавшиеся с богомолья; изредка пробегали чиновники в зелёных вицмундирах, торопясь в свои департаменты, да раздавался цокот копыт проезжавшего мимо экипажа. Губернский секретарь Раевский, высокий крупный русоволосый молодой человек в сером сюртуке и небрежно повязанной чёрной шейной косынке, только что приехал из своей деревни. Епифанов знал, что за распространение лермонтовского стихотворения на смерть Пушкина царь отправил Раевского в ссылку в Олонецкую губернию, где он служил при канцелярии губернатора Дашкова чиновником по особым поручениям, издавал губернскую газету и собирал фольклорные и этнографические материалы.

Освобождённый через 2 года, Раевский вернулся в Петербург, но не смог найти себе достойного места службы; возможно, это было не просто несчастливое стечение обстоятельств. Госпожа Арсеньева с помощью светских связей сумела выхлопотать крестнику своему должность при канцелярии гражданского губернатора в Ставрополе. Но и там он встретил на службе столько препон, что вынужден был уйти в отставку и поселиться в своём маленьком именьице Раевка неподалёку от Пензы. Он снисходительно выслушивал смущённо оправдывавшегося Епифанова:

– Право же, мне совестно, господин Раевский, отвлекать ваше внимание, как вы будучи заняты делами в приезде вашем в Петербург...

– Не стоит извинения. Граф Блудов известил меня о вашем желании узнать о покойном друге моём Лермонтове. Мне радостно поделиться в память Мишеля с человеком, дружественно расположенным, когда кругом столько болтают о нём дурного.

– Ведь вы были близким его товарищем, господин Раевский? – уважительно спросил Епифанов.

Раевский рассмеялся:

– Называйте меня просто Святослав Афанасьевич, человек я незнатный. Бабка моя Киреева воспитывалась в детстве с бабкой Лермонтова, госпожой Арсеньевой, в девичестве Столыпиной. Она же и крестила меня. По дружбе этой взяла меня Елизавета Алексеевна на житьё к себе. Проживали мы в ту зиму на одной квартире с нею и Михаилом Юрьевичем в Садовой улице в доме князя Шаховского. А служил я тогда в Департаменте военных поселений у графа Клейнмихеля.

Они прошли мимо огромного здания у Синего моста:

– А это и есть Юнкерская школа, где он проучился два года и был выпущен корнетом в лейб-гусарский полк, стоявший в Царском Селе. Там он и проживал, но часто наезжал в Петербург, к бабушке, – продолжил было своё повествование Раевский, но Епифанов перебил его:

– Простите, Святослав Афанасьевич, меня интересуют события в связи со смертью Пушкина. Ведь они послужили поводом к ссылке Михаила Юрьевича на Кавказ?

– В январе 1837 года он приехал из Царского Села в Петербург, к бабушке. Михаил Юрьевич мечтал познакомиться с Пушкиным, его кумиром с детских лет, и я уговорил моего университетского товарища Андрея Краевского, работавшего в редакции пушкинского «Современника», представить Мишеля нашему поэту на балу к графине Разумовской, где ждали Пушкина с женой. Но он пробыл там недолго и быстро уехал, а на следующий день дрался на дуэли с Дантесом. Получив роковое известие, Мишель вместе с Монго помчался в чём был, полуодетый, на набережную Мойки. Надо вам знать, что Мишель преклонялся перед Пушкиным, можно сказать, боготворил, потому весть эта повергла его в отчаяние. А в это время в высшем обществе распространяли клеветнические слухи, во всём обвиняли Пушкина и оправдывали его убийцу. И тогда Лермонтов излил боль и ненависть свою к светской черни в стихотворении „Смерть Поэта“. Он простудился у дома Пушкина и лежал тогда в жару...

 

-----------------------------------------------------------------------------------------

* Экзекутор – чиновник, ведавший хозяйственными делами внутри департамента

 

Комментарии