РЕЦЕНЗИЯ / Геннадий КРАСНИКОВ. СОТВОРЕНИЕ МИФА
Геннадий КРАСНИКОВ

Геннадий КРАСНИКОВ. СОТВОРЕНИЕ МИФА

 

Геннадий КРАСНИКОВ

СОТВОРЕНИЕ МИФА

 

Траектория. Современная поэзия / Семинар Г.Н. Красникова. – М.:

Издательство «Спорт и Культура – 2000», 2013. – 154 с., с илл.

------------------------------------------------------------------------------------------------------

Мне уже приходилось писать (в статье о Марине Цветаевой), что мы по природе своей нация литературная, нация слова. У нас высказывание, слово – вовсе не следствие или ответная реакция на событие, а причина, первопричина. Причина причин. «В начале было Слово» – как-то это уж очень по-русски, понятно для нашего разумения, внятно и сладостно для нашего сердца! Мы постоянно творим миф (лингвисты бы сказали: вербальный), который необязательно станет реальным миром, воплотится в реальное дело. Цветаева писала бы и на необитаемом острове, и на Марсе, и в тюрьме, и в монастырской келье. Когда она говорит: «Если бы меня взяли за океан – в рай – и запретили писать, я бы отказалась и от океана и от рая», то в её признании нет ни малейшей игры. Знаменитое утверждение «Слово есть дело» – в цветаевской и русской судьбе – развёрнуто в непостижимую для западных и прочих рациональных цивилизаций сторону, где «дело есть слово». Об этом читаем у Цветаевой: «“Есть такая страна – Бог, Россия граничит с ней”, – так сказал Рильке, сам тосковавший везде вне России, по России, всю жизнь. С этой страной Бог – Россия по сей день граничит... Россия никогда не была страной земной карты... На эту Россию ставка поэтов. На Россию – всю, на Россию – всегда».

Об этом думал я, когда шесть лет назад читал рукописи абитуриентов и потом впервые встретился со своими студентами, только что поступившими на поэтический семинар Литературного института им. А.М. Горького. Удивительно: в такое непоэтическое (и непоэтичное!) время, время прагматиков, расчётливых людей, утилитарных интересов, когда литература и культура в целом оказались выброшенными на обочину жизни и низведены до маргинального состояния, когда тиражи журналов и книгоиздание (за исключением масскультуры) опустились до точки невозврата… – откуда же столько пишущих молодых людей в нашей стране, готовых бескорыстно и самоотречённо выбрать для себя столь непрестижную и трудную по нынешним временам литературную судьбу? И даже сегодня, когда предсказанные Дмитрием Мережковским воплотившиеся «грядущие хамы» ведут нападки на Литературный институт, а стозевный Молох алчной либеральной политики готов проглотить – под соусом надуманной «неэффективности» – единственный в мире подобного рода уникальный литературный вуз, на бесценную недвижимость которого (в самом центре Москвы!) у многих давно уже выделяется желудочный сок… Даже сегодня, несмотря на все обстоятельства, поток рукописей всё новых и новых «литовских» абитуриентов, будущих Цветаевых и Рубцовых не уменьшается…

На первых же занятиях я честно рассказал своим студентам, в какой ситуации делают они свой выбор, что быть писателем сегодня (в классическом, а не продажном, рыночном смысле) – дело малоперспективное даже для самых талантливых людей, а посему и безденежное в будущем, если не иметь какой-то постоянной работы. И славы сегодня добиться молодому писателю практически невозможно, разве что только посторонними, не литературными, чаще всего скандальными и сомнительными способами, вопреки пушкинскому предупреждению: «Береги платье снову, а честь смолоду»…

Но, слава Богу (и слава Слову!..), никого мои предупреждения и постеленная «соломка» (чтобы не ошибиться и не ушибиться, падая!) не остановили, не развернули от рискованной стези Поэзии в сторону унылой и безопасной гавани. И все последующие годы учёбы в Литературном институте стали подтверждением правильности их выбора… В течение шести лет я мог наблюдать, как, обретая знания, постигая отечественную и мировую культуру, выступая с новыми стихами на семинарах, оттачивая профессиональное мастерство, художественный вкус, споря, сомневаясь, самоутверждаясь, эти талантливые юноши и девушки вырастали как личности, индивидуальности. Я предупреждал, что не могу научить их, как писать хорошие стихи, если поэтический талант не проявится в них сам, но я могу подсказать, как не надо писать. По формуле Цветаевой: в четверостишии две строчки от Бога, а две от ремесла: за первые две строчки отвечает сам поэт, а за оставшиеся строчки – в определённом смысле – ответственность несёт и руководитель семинара, если он не научил ремеслу, профессии, изнурительной работе над текстом. Мы часто вспоминали бесконечно перечёркнутые, перемаранные черновики Пушкина как образец работы поэта – неслучайно Александр Сергеевич не употреблял по отношению к себе слово «творчество», но только «труд»… И кажется, в понимании именно такого отношения к творчеству, к поэзии, к своему дарованию у нас не было противоречий.

Мне повезло с моим семинаром. Каждый раз, слушая на обсуждении стихи своих студентов (да и теперь, читая в журналах, газетах или получая по почте работы выпускников), я убеждаюсь в правоте известных строк Бориса Пастернака:

Смягчается времён суровость,

Теряют новизну слова.

Талант – единственная новость,

Которая всегда нова...

 

Кто же они, эти несущие поэтическую «новость» в наш непоэтический мир?..

 

 

* * *

Одно из лирических стихотворений Натальи Ивановой начинается вопросом, который становится своеобразным волшебным ключиком ко всей её поэзии:

Чем же ещё я могла бы тебя удивить,

Столь искушённого в золоте, хлебе и камне...

 

Действительно, чем можно удивить искушённого человека в более чем искушённом двадцать первом веке? Сложностью? Техническим совершенством? Оригинальностью? Пошлостью? Богохульной провокацией? Грубым цинизмом? Изощрённой непристойностью? Трагедией? Кровью?.. Отнюдь нет, всё это давно уже стало примелькавшейся картинкой телевизионного экрана, этого безостановочного отупляющего всемирного комикса...

  Единственное, что ещё может поразить и напоминает человеку, что он человек, – это искренность и простота. Редкостные, надо сказать, качества, требующие – при всей, казалось бы, внешней незамысловатости – большого ума и умного сердца. От того и поражаешься, что в столь рационализированном, прагматично-потребительском мире ещё живы никому не нужные, как оставшиеся без матери дети-сироты, поэзия, музыка, живопись...

Вот эту удивительную и удивляющую простоту, искренность и детскость несёт в себе поэзия Натальи Ивановой. В стихах Ивановой, родившейся под бескрайними небесами прекрасных башкирских степей, есть узнаваемый колорит и аромат, органичное сочетание азиатской обжигающей энергии и русской душевной выдержанности, воздух родины, детства, дальних странствий, путешествий во времени, пространстве, в лабиринтах культуры, памяти, в самобытности своего народа...

Мир в её стихах – простой до объективности, – пройдя через субъективный мир чувств, становится оригинальным... Поэтесса как бы создаёт личный миф из собственного детства, из своих странствий... И этот миф кажется необыкновенно трогательным, обворожительно завораживающим:

Скошенной пахнет травой и незрелой пшеницей,

Донником, мятой, гречихой – как будто по ним

Память могла бы разыгрывать действие в лицах

И возвращать меня девочкой в прежние дни…

 

...Время летит... Созревают ирга и калина…

Семечка ржи прорастает тяжёлым зерном…

Боже, Ты знаешь, живу я не хлебом единым –

Дай мне ребёнком вернуться в родительский дом.

 

О чём бы ни писала Н.Иванова, какие дальние страны и времена ни описывала, она как будто пленена единой мыслью, похожей на страсть, – это идея возвращения. Её стихи подобны золотому кольцу возвращения. Они связывают времена, слова, города, воспоминания и связывают так прочно, как сказано в её любовной лирике:

...А я к тебе привязана так туго,

Что и зазора нет на узелке...

 

Лирические, и страннические (не туристические!), и философские, и пейзажные стихи Натальи Ивановой свидетельствуют о серьёзной заявке молодой поэтессы на свой, узнаваемый голос в русской поэзии...

 

* * *

На первый взгляд может показаться, что Алексей Болдырев – поэт сугубо иронический, ирония и юмор которого порою достигают беспощадной сатирической силы. Однако природа его иронии, его юмора ничего общего не имеет с повсеместно распространённым сегодня дешёвым стёбом, с животным смехом телевизионных хохмачей, с остроумием одесского Привоза Жванецких, с паразитирующим на образцах культуры ёрничаньем концептуалистов и перформансистов, с клинической неуёмностью «правдорубов» Шендеровичей-Иртеньевых-Быковых, о которой Пушкин говорил: «Ты руки потирал от наших неудач, С лукавым смехом слушал вести, Когда бежали вскачь, И гибло знамя нашей чести»... Отличие Болдырева от них в том, что они хотят смешить, но у них ничего, кроме зубоскальства и злобоскальства, не получается, – он же не хочет смешить, но парадоксальность описываемых им ситуаций невольно вызывает горькую улыбку. В этом смысле, он настоящий русский поэт, к тому же, несмотря на чувство юмора, поэт трагический, как прозаики Платонов, Булгаков, Шукшин или, несомненно, близкий ему и почитаемый им Веничка Ерофеев...

Ещё одна характерная черта поэзии Алексея Болдырева – это плотная, органичная насыщенность текста культурными, историческими, политическими, эстетическими реминисценциями из разных эпох, времён, но все они как бы перевёрнуты, поставлены с ног на голову, доведены до абсурда. Однако это не абсурдистская поэзия – это описанная во всех подробностях наша абсурдистская жизнь. Если у Осипа Эмильевича «Мы живём, под собою не чуя страны...», то у Болдырева – как раз слишком «чуя», настолько «чуя», словно поэт живёт с оголёнными нервами, прикосновение к которым вызывает такую реакцию, когда не знаешь – то ли смеяться, то ли плакать... Болдырев выбирает как будто бы первое. И тут философски ему ближе всего оказывается другой замечательный иронический поэт – Николай Глазков, в своё время написавший: «Я на мир взираю из-под столика, Век двадцатый – век необычайный, Чем эпоха интересней для историка, Тем она для современника печальней!..»

Болдырев остроумно и точно включает современную историю в мировой контекст, в котором на сцене веков бесконечно длится Человеческая комедия. При этом вы познаёте мудрость в декорациях и атрибутике исключительно нашего времени, вроде той, что:

Когда умирают люди

Их sim-карты тоже хоронят,

Не так пафосно, как человека,

А просто в мусорное ведро....

 

Кстати, в этой отправленной в мусорное ведро sim-карте обнаруживается:

Александр, друг детства покойного,

Строитель с дипломом психолога.

Он сказал, что одиночество – это

Забытая мелодия своего звонка.

Покойный не знал одиночества,

Был бабником с вечным девизом:

– Мочиться против ветра можно,

Если позволяет напор!

            («Когда умирают люди»)

 

Трудно вспомнить сегодня ещё кого-то, кто бы мог подобным образом работать в поэзии, – как говорил Ломоносов, «на стыке далековатых понятий». И не только понятий, но и того, что раньше называлось «высокие и низкие штили», языковые пласты, показывая при этом неиссякаемые возможности русского стиха:

Лицо после вчера напоминает фоторобот.

Наскоро бреешься:

    не ровен час признают за рецидивиста.

Зарплата ушла с новым рекордом, и жизнь зависла,

Как тучи над землёй, как WindowsVista.

                                                                       («Идеальный мир»)

 

Насколько всё серьёзно и трагично в поэзии Алексея Болдырева, можно судить по стихотворению, которое, на мой взгляд, могло бы стать если не манифестом, то эпиграфом к жизни его поколения, поколения тридцатилетних:

…Пересчитывает «друзей» по перьям своего крыла

Ангел XXI века, праведник на полупроводниках.

Писание в формате аудиокниги: не убий, не возжелай –

По дороге в офис, в пробке, пригодится наверняка…

 

Святой отец, отпусти мне 2 гигабайта грехов,

Я из тысячи тысяч, простой файлообменник.

Монах РПЦ или сержант ГАИ, потенциальный ИОВ,

Когда нечего делать богам в дождливый понедельник…

 

  Не сомневаюсь, что сегодня Алексей Болдырев выходит в большую литературную жизнь, где за его книгами будут гоняться поклонники, а его стихами будут восхищаться новые поколения.

 

* * *

Дипломная работа Снежаны Холодовой называлась «Вдох-выход». Анаграмма «выход», в которой, конечно, скрыто привычное «выдох», может показаться всего лишь игрой слов – мало ли в сегодняшней литературе желающих поиграть в слова, чтобы скрыть отсутствие смысла... Но, читая стихи Снежаны Холодовой, понимаешь, что для неё именно смысл, раскрытие, обновление смысла связано с обновлением семантики слова и, если можно так выразиться, с кладоискательством в лексическом Клондайке русского языка... В «Сонете № 0» строки словно разрывает энергия, темперамент автора:

Даже солнце нынче встало не с той ноги –

Натощак закурив, прокашлялось и взошло.

И в кромешном февральском дне не видать ни зги,

И не веришь, что будет однажды тебе тепло.

 

Я живу как перст, но как все – без царя в башке,

И башка давно развёрнута не туда:

Ни апреля тебе, ни мая–мира–труда.

Улыбаться жизни – шило таить в смешке.

 

И тут возникает это как бы вывернутое наизнанку известное словосочетание, которое, разумеется, появляется не забавы ради, но затем, чтобы подчеркнуть точный психологический жест, когда за улыбкой спрятана своя драма – «Улыбаться жизни – шило таить в смешке». И таких открытий, находок, речевой свободы в рукописи «Вдох–выход» немало...

  В стихах Снежаны Холодовой сейчас преобладает период выяснения отношений с жизнью, с неустроенностью не только в быту, но и в бытии, а значит, и в самом мироздании. Об этом многие её, условно говоря, географические стихи, в том числе яркий петербургский цикл:

Дремлет маргинальная столица

На воспетых берегах Невы.

Реки, руки, улицы и лица,

Кто теперь родня мне, как не вы?..

 

Улыбнись, блаженно-отречённый:

Таинство Столицы – жест простой, –

Окропит водою речки Чёрной,

Примет, как хозяйка на постой.

                      («Родной город»)

 

И ещё об отношениях с бытием:

 

Улыбаюсь от боли, иду, ни о чём не думаю –

С переменным успехом, с частотой счастливого случая.

Только северный ветер, узнавший в лицо беду мою,

Дует в самую душу, на рану: терпи, живучая.

(«Легче»)

 

Снежана Холодова, в первую очередь, лирик. Но и в этой, так называемой «любовной теме» она оригинальна, а главное – индивидуальна. Это лирика, на которой печать времени, она всегда будет узнаваться по каким-то явным и тайным приметам, по современным ритмам, по новому словарю...        

Мои корабли улетают из гавани в небо.

Мои незабудки смеются в прицел октября.

Моих голубей, ожидающих мира и хлеба,

Священным огнём разгораясь, накроет заря.

 

Мои города захлебнулись неоновым светом.

Мой старый приятель, устав их спасать от беды,

Склонился над картой, сверяясь с Новейшим заветом

И тем, кто идёт по пятам, оставляет следы.

(«Мои...»)

 

  Не впадая в красивость, всё-таки хочу сказать, что поэтический корабль Снежаны Холодовой, «улетающий в небо» или просто уходящий «из гавани» Литературного института, достаточно хорошо технически и профессионально оснащён, чтобы быть спокойным за его капитана, выходящего в плавание по бурным и беспощадным волнам нынешней литературы!..

 

* * *

Истинный поэт всегда приносит в мир свой словарь, свой рифмовник, свои «столбцы», свои «снимки». Отдающий эхом цветаевской стихии, речевой поток Дарьи Ильговой может быть беднее в красках, в изобразительных, литературных ассоциациях и реминисценциях, но по звуку, по очарованию захлёбывающегосянаива современной юной дикарки – по-своему завораживающий...

Пока в её мире только Он и Она, да две–три подруги, да мама и ангел-хранитель... Не так уж и много. Но и не мало. Этого могло бы хватить на целый человеческий век, не будь Ильгова поэтом. Но поэту принадлежит весь мир, даже история принадлежит ему, как заметил незабвенный Александр Сергеевич. А жизнь, внешний мир ещё нарастут и деталями, и красками, и цитатами из вечных и не вечных книг, из современного мусора культуры, но это уже будет другая ступень её поэзии, её пути... Пока что поэзию Дарьи Ильговой можно назвать самоцитатой, автоцитатой, закавыченной в рамках одного стихотворения, одной книги:

Мои близкие люди любят меня сильней

За мои провалы. Когда уезжают, помнят,

Что я не боюсь глухих, онемевших комнат.

Просто некуда быть одней...

 

В подобных неологизмах («одней») язык Ильговой становится шифровальщиком её чувств, её темперамента. Можно сказать, что стихи Ильговой – это история о попытках трансплантации в Я некоторых элементов мира и чем это кончается. Её Я то вдруг начинает оплакивать эти «несовпадающие», отторгнутые или отторгнувшиеся чужеродные элементы внешнего мира, то смеётся над ними, то гонится за ними... И, в конце концов, снова приходит к началу замкнутого круга – к собственному Я, которое ощущает своё экзистенциональное одиночество – «не бывает одней»:

Я закрыта в своей ракушке. Немой моллюск.

А вокруг меня жизнь – песни, мечты, салют.

Ну, услышьте меня, пожалуйста, я не глюк.

Я живу. Я дышу. Я чувствую. Я люблю.

 

На её мгновенных снимках-стихах о любви только: или-или, только: всё – или ничего:

Мне не важно, серьёзен ты был, играл ли.

Сотый раз наступить на всё те же грабли

Я не в силах. Я больше тебя не граблю.

Не учу, не лечу, как встарь.

Я хочу покоя. Без нежных всплесков,

Раз в году приходящих мне эсэмэской,

Чтоб украденный мир на тончайшей леске

Не подвешивать больше. Оставь.

 

Вот яркий пример и летящего синтаксиса, и свежих рифм, и необычной строфики, и современного словаря, и внутренних рифм, и ритма, и цезуры, и анжамбемана – такое свободное сочетание всех этих приёмов, которые, на самом деле, не только от блестящего ремесла идут, но и от самой структуры интонационного и речевого потока.

Но во всём этом умении, изяществе не было бы ощущения полноты, цельности, подлинности без какого-то, пусть незаметного, скромного, неброского штриха, как не бывает полноты пути человека без материнского благословения:

Моё детство запомнило маму и папу в двадцать,

Дым костра, лес сосновый и Дона тугой изгиб.

Ты останься со мной до последней строки абзаца.

Потом – беги.

 

Я дарю тебя тем, кому ты сейчас нужнее,

Тем, кому без тебя будет плохо. Моей сестре.

Жаль, мелеет Дон, лес сгорел, и лишь тихо тлеют

Дрова в костре.

 

В этих строках обещание взросления, преодоления эгоцентризма, переход к новым темам, выход из замкнутого круга милого Я – в Другие, в Другое, в открытый космос Родины, истории, судьбы народа... Выход на ту высоту, откуда становится видно не только, как мелеют или углубляются свои или чужие чувства, слова, но и как мелеет река детства Дон, как бесследно исчезает русский лес, как догорает и дотлевает чистота и красота родного истока... И тогда, пережив сиюминутные драмы, Ильгова генетической памятью ощутит свою сопричастность к тому, что её роднит с вечными ценностями, вспомнит, что сама она из тех воронежских мест, откуда ведут своё начало украсившие русскую литературу имена Алексея Кольцова, Ивана Никитина, Андрея Платонова, Гавриила Троепольского, Юрия Гончарова, Анатолия Жигулина, Алексея Прасолова... Ибо невозможно в современном Вавилоне, на столичном асфальте, среди чужого сброда не почувствовать со всей остротой, откуда ты родом: «Пусть они удивляются, мол, и откуда сила У дикарки этой, выскочки из глуши». От тех истоков у Дарьи Ильговой – упрямый характер («Я никогда не сдамся. Я обещаю»).

 

* * *

Роман Ненашев умеет эпатировать читателя, заявляя, например, о себе: «В меру умён и в меру же начитан. Много думаю на разные отвлечённые темы. Пишу редко». Однако за этим лёгким и добродушным эпатажем стоит всего лишь самоирония человека, которому есть что сказать, но который понимает некую бессмысленность, ненужность высказывания в сегодняшнем мире, в котором, как никогда ранее, любой разумный голос оказывается гласом вопиющего в пустыне. И тогда появляется соблазн – говорить, собственно, с самим собой, как Чаадаев или Чацкий, при этом доводя свои немногочисленные монологи до возможного совершенства...

В стихах Романа Ненашева, практически всегда виртуозно сделанных, есть некоторый эстетизм, своего рода литературное гурманство, когда человек понимает, что умеет мастерски делать своё дело. Любую историю он доводит в собственном письме до блеска, блики которого, правда, иногда могут отвлекать от сути высказываемого, но, после определённого вглядывания и вдумывания в сюжет, ты понимаешь, что форма вполне соответствует содержанию, а часто и возвышает это содержание:

Казалось, целый день до сентября,

И жизнь моя длинна и безголова.

И если я выдумываю слово,

То бога нет, нечестно говоря.

Десятый год. Седьмое января.

Весь день – воспоминание былого.

Наутро смерть приятеля Крылова.

Метель. Цветы. Лицо из янтаря…

 

Конечно, эти «Метель. Цветы. Лицо из янтаря» – запоминающийся изыск. Но читается это с удовольствием, тем более что в пору всеобщего катастрофического непрофессионализма, падения культуры вообще и падения культуры стиха в частности особенно остро чувствуется дефицит такой поэзии...

Изысканность формы всегда предполагает наличие истоков, того, что когда-то называлось «школой», хотя Владимир Соколов однажды по этому поводу мудро заметил: «Нет школ никаких, только совесть...» И всё же, всё же... нельзя не заметить некоторую близость, например, стихотворения Романа Ненашева о цирке и со «Столбцами» Заболоцкого, и с известными стихами о цирке Александра Кушнера:

...Вот факир клинки витые

Поглощает не спеша...

Мы сидим как понятые,

Позабывшие дышать.

Тут, обтянут белым твидом,

Крутит обручи жонглёр;

Два кота с унылым видом

Тянут вдаль фуникулёр…

               («В цирке львы и акробаты...»)

 

Среди написанного Романом Ненашевым немало запоминающихся, мощных по темпераменту и форме стихов, но даже и среди них выделяется стихотворение «Страна, где теплятся идеи», в котором ярко явлен трагический дар поэта:

Страна, где теплятся идеи

И время сыплется в кульки,

Где вырастают орхидеи

И заводные мотыльки,

Где джинн в оранжевой бутылке

Пускает носом пузырьки,

Где разбиваются затылки

По мановению руки, –

Там и живёт моя отрада

В одноэтажном терему.

И, значит, мне, и, значит, надо

Шагать в египетскую тьму –

Туда, где путаются даты,

Как их с утра ни запиши,

Где оловянные солдаты

И на столе карандаши,

Где салютует канонада

И запах крови на траве.

И, значит, мне, и, значит, надо

Лежать с дырою в голове…

 

Трагедизм в стихах Ненашева был и в более ранних стихах, например в стихотворении «Война случится, и, положим, в среду...», вошедшем в антологию «Русская поэзия. ХХI век». Но там ощущение катастрофы, предчувствие мировой войны описывалось как новая Антиутопия, в которой абсурдистские образы были перемешаны с экспрессивной лексикой, с иронией, с безумием «Сумасшедшего трамвая» Гумилёва:

Война случится, и, положим, в среду.

Положим, что Шестая мировая.

И я, пожалуй, загодя уеду,

Дождавшись 31-го трамвая.

И порох ляжет запахом на ели,

И по команде, скажем, сисадмина

Натасканные кокер-спаниели

Найдут в подвале залежь кетамина...

И город лопнет на две половины

И истины, что будут безусловны:

Одни, допустим, в знании невинны.

Другие – по незнанию виновны...

И город, сев на антидепрессанты,

Украсит транспарантами аллеи.

И с неба будут падать диверсанты,

Как листья с пожелтевших тополей...

 

Роман Ненашев – истинный поэт, без всяких натяжек, во всём: в стихах, в жизни, в поведении, – насколько я мог узнать его. Во всяком случае, за творческую судьбу человека, написавшего в своей «краткой биографии»: «В очередной раз подивился красоте русского языка и незыблемости хронологического порядка поэмы великого слепого старца – уроженца семи греческих городов», – можно быть спокойным.

 

* * *

Григорий Артюхов был уникальной личностью в нашем семинаре. Во-первых, он был старше всех, даже старше руководителя семинара. Во-вторых, он был одним из благороднейших и чистых людей, которых мне довелось встретить на своём пути. В-третьих, зная о своей смертельной болезни, он, несмотря на тяжёлое, порою просто невыносимое состояние, вкалывал, пожалуй, больше других, прекрасно учился, с блеском сдавал все зачёты и экзамены. При этом он был оптимистом и успевал влюбляться (всерьёз и надолго!), писал едва ли не по два–три стихотворения в день, заваливая мой электронный почтовый ящик всё новыми и новыми стихами, которые раз от разу становились всё лучше и лучше. Он был истинный поэт, и ему, наверное, вполне можно было обойтись без всей этой студенческой мороки. Но Литературный институт стал для него настоящим человеческим и творческим счастьем и, думаю, продлил на несколько лет его истончающуюся от болезни короткую жизнь. Здесь у него словно открылось второе дыхание, появилось новое вдохновение, вера в свои поэтические силы. Он мощно впитывал в себя культуру, знания, умел слушать и соглашаться с дельными замечаниями, всегда деликатно и по-взрослому бережно высказывался о стихах своих юных сокурсников…

Жаль, что мы познакомились так поздно и я не имел возможности помочь ему раньше. Но всё же ещё при жизни я успел сказать ему добрые слова о его поэзии, он успел выпустить книгу «Разговор с часовщиком» с моим предисловием, успел я написать ему и рекомендацию в Союз писателей и поторопить питерцев с приёмом Артюхова в Союз, но, к сожалению, корочки члена Союза писателей подоспели только ко гробу талантливого поэта…

Пожалуй, давно у великого града Петра не было столь оригинального летописца и бытописца. Как бы дерзко это ни прозвучало, но беру на себя смелость утверждать, что к Петербургу Пушкина, Гоголя, Некрасова, Достоевского, Заболоцкого, Шефнера, Горбовского, Кушнера в нашей литературе добавился и неповторимый, забавный и милый, непарадный Петербург Артюхова. Скажем, такой, как в этой остроумной иронической миниатюре:                                       

В климатическом смысле, в Петербурге – не в Нальчике…

Даже читающим по Брайлю город интересен!

И напрасно его присаливают коммунальщики:

Вспомнить бы о Пушкине, Гоголе им –

Уж те на «язык» его пробовали,

И не говорили: «Пресен».

                                                  («О зимнем Петербурге»)

 

В поэзии Артюхова замечательно редкое ныне качество – сострадание к ближнему, к бедному, к отверженному человеку. Без пафоса и голой публицистичности он умеет говорить горькие и важные вещи о том, что переживает сегодня Россия, и о том, кого, по гоголевской традиции, называют «маленьким человеком». Потому так органичны в его творчестве стихи, даже названия которых говорят сами за себя – «Святочный монолог питерского бомжа», «Монолог городского воробья», «Разговоры, подслушанные на помойке», «Из жизни женщины», «Ночь на зимнего Николу...», «Поезд № 55» и, конечно же, нечаянно оказавшееся программным прекрасное стихотворение «Разговор с часовщиком»…

В этом стихотворении – суть поэтического характера Артюхова, где ироничный склад поэта так естественно сочетается с грустью и мудростью, с народной и книжной культурой. Неслучайно на профессиональный философский вопрос часовщика о причинах неисправности часов:

...Что – контрамоцией грешат?..

Стоят?.. Или в беспечности

Неосмотрительно спешат

К руинам бесконечности?.. –

 

поэт отвечает, как поэт и немножко клоун или городской сумасшедший, который и может быть сегодня последним истинным философом:

– Нет, – я сказал часовщику, –

Не то чтобы неточные,

А…

  Утром не кричат «ку-ку»

Мои часы

  Песочные…

 

В этом странном, в чём-то похожем на юродство Николая Глазкова разговоре посреди городской суеты ХХI века открываются глубокие философские смыслы. В них исторический и современный Петербург, и лирика, и усталость от урбанизации, и вечность в сиюминутности, поскольку в часах Поэзии песок – отнюдь не сахарный, а перемешанный с солью и памятью времён песок с берегов многих рек – и Невы, и Москвы-реки, и Днепра, и Каялы, и Волги, и теперь уже Стикса...

 

* * *

Дипломная работа Марии Ржешевской называлась «Книга снов моего отца».В её стихах подкупало прежде всего обаяние искренности и благородство поэтического замысла автора. Благородство как синоним благодарности дорогому родному человеку – отцу, образ которого с трогательной нежностью пишется такими иллюзорными красками, как неуловимые, таинственные сны-воспоминания... По нынешним циничным и жестокосердым временам благодарность и благородство – качества редкие и уникальные, тем дороже и значимей они в творчестве молодой поэтессы...

Одно из лучших стихотворений в «Книге снов...» переливается светлыми красками, тонкой интонацией, тем, что Бунин называл «лёгким дыханием»:

Когда на синих полях цветёт смородина,

Я закрываю глаза и вижу маму так,

Как если бы она была жива.

Она, в венке из васильков и платье,

Учит меня ловить речных стрекоз…

Я открываю глаза...

 

А вот иной сон, точный по ощущению, когда человеку трудно проснуться, освободиться от паутины «бессмыслицы мыслей», от «бессвязности» и повторяемости одних и тех же слов, произнесённых в непреодолимой немоте губ:

Здесь сбываются сны, не успев мне присниться ещё.

Здесь Господь слышит каждое слово, что я не сказала.

Только нет здесь тебя, нет тебя, нет тебя, нет тебя.

 

В этих импрессионистических снах даже письма «на поверхности чаячьих криков», когда, по сути, нейтральные повторяющиеся слова «нет тебя, нет тебя» звучат как болевой сигнал, как разрывающееся от страдания сердце.

При всей эфемерности используемого материала, каковым являются «сны», в поисках ответа, «чтó там, на той стороне облаков?», Мария Ржешевская в мире ирреальном умеет воспроизводить фактурность реального мира:

Мне кажется,

Облако чем-то очень похоже

На свежеоторванный лист мать-и-мачехи:

С одной стороны – нежный пух мягко касается кожи,

С другой – плотный, жилистый, как шея тягловой лошади...

 

И тогда та жизнь, которая ушла в эти сны, воспоминания, в этот полу-туман, начинает проступать узнаваемыми деталями, красками, жестами, лицами...

Поэтический потенциал Марии Ржешевской очевиден. После полётов во сне с дорогим и, безусловно, мудрым человеком, каким предстаёт в её воспоминаниях отец, сама Мария приобрела ту человеческую мудрость, которая открывает новое зрение в постижении жизни:

Дом живёт, и двор живёт, и город.

Голуби кружат над мостовой.

Как прекрасен этот мирный день!

Мирный день чужой прекрасной жизни.

 

Плохой поэт банально закончил бы строкой: «Как прекрасен этот мирный день!», настоящая поэтическая интуиция подсказывает иной, необычный финал:

Как прекрасен этот мирный день!

Мирный день чужой прекрасной жизни.

 

С таким опытом молодую поэтессу Марию Ржешевскую можно смело отпускать в свободное поэтическое плавание!

 

* * *

Вячеслав Памурзин – явление необычное на горизонте нашего поэтического семинара. Он как пульсар: то возникал на занятиях, то исчезал… Но все эти вспышки были яркими, запоминающимися, как и сама личность этого одарённого поэта. Технарь по первому образованию, он также основательно изучил и теорию стихосложения, и к нему, как к «Поэтическому словарю» Квятковского, в любой момент можно было обратиться за подмогой, и тогда из него, как из рукава иллюзиониста, с лёгкостью необыкновенной сыпались пеоны, центоны, анжамбеманы, икты, пиррихии…

Поначалу я, правда, был слегка обеспокоен такой учёностью, помня гётевское предупреждение: «Суха теория, мой друг, но древо жизни вечно зеленеет». Известно также, что среди теоретиков литературы почти не встречаются хорошие писатели, редкий случай – Андрей Белый, блестящий поэт и теоретик стиха, исследователь литературы. Однако первое же знакомство со стихами Памурзина развеяло все опасения: с «древом жизни» всё у него было более чем в порядке. Это «древо» в его стихах не только буйно «зеленело», но и фонтанировало реалиями современной жизни, молодёжным сленгом, богатством лексических красок, парадоксальными синтаксическими сдвигами (своего рода, синтаксическими неологизмами!), создающими живую, энергичную интонацию… Одним словом, в них была гремучая смесь горькой иронии Венички Ерофеева, раннего Заболоцкого, безбашенности Ерёменко, изысканности Дениса Новикова и некоторой башлачёвской роковости. И всё это – при абсолютном артистизме исполнения, поэтической отделке, шлифовке стиха, создающих иллюзию лёгкости и свободы каждой строки без потери серьёзной смысловой нагрузки стихотворения в целом. Вот одно из характерных (хотя у него все – характерные!) стихотворений:

…Сколько рак на горе головой ни крути,

Ни свисти, полыхая от гнева, –

Мне ни прямо пойти, ни направо пойти,

Ни налево, ни даже налево.

Напролом пробиваю дорогу мою

В глубину, в тишину, по спирали.

Не о том говоря, ни о чём говорю,

В кровь о камни календы стирая.

 

В определённом смысле, это филологическая поэзия, которую (как стихи Хлебникова) практически нельзя пересказать, перевести на другой язык. Существовать, жить, фонтанировать она может только в стихии русского языка, в его полифонии, в его безграничных семантических регистрах, дающих широкий простор для создания смысловых неологизмов, таких, к примеру, как «В кровь о камни календы стирая…». В этом особая свежесть и новизна стихотворений Вячеслава Памурзина. Его поэзия расширяет возможности современного языка, как бы взламывая его, расщепляя – выбрасывая наружу скрытую в нём внутреннюю энергию.

 

* * *

Стихи Анны Гурковой я включил в раздел дебютантов составленной мною престижной антологии «Русская поэзия. XXI век» (2010 г.). Как составителя поэтических сборников, меня особенно радовало, что антологию XXI века завершали сильные стихи молодых, которые, как мне кажется, глубоко осознают свой выбор, на какую стезю вывела их судьба. Для этих молодых поэтов (как и для авторов нашего семинарского сборника!) XXI век и будет своим, это им предстоит принять на себя свою долю русской судьбы и русской истории со всеми их грядущими драмами и испытаниями…

Внимательный читатель заметит, что стихи Гурковой, быть может, самые тревожные и драматичные в нашем семинарском сборнике. И если у Чехова о писательстве сказано: писатель – не врач, а – диагноз, то поэзия Гурковой нередко берёт на себя и саму болезнь времени, эпохи, человека, меняющегося как вид, утрачивающего сострадание, чистоту, совестливость… Но для того, чтобы чувствовать трагическое несовершенство мира и своё собственное несовершенство в нём, нужно самому быть очень совестливым человеком. И это очень русская черта, которая всегда отличала исповедальную и совестливую отечественную поэзию и литературу в целом – на всём мировом пространстве культуры. Стихи Анны Гурковой порою похожи на оголённые, до предела натянутые нервы, физически чувствующие боль, и становится тревожно – не оборвались бы эти отзывчивые струны:

«Не песня страшная, а распевочка.

Найдите Бога хоть одного!»

«А что ты знаешь о Боге, девочка?»

«Не знаю, милые, ничего»…

 

Свою рубашку носи-донашивай,

В какой с рожденья, другой не сшить.

Не стыдно в лавках чужих выпрашивать

Клочочки воздуха для души?

 

Но если в прежних стихах Анны Гурковой причиной внутреннего напряжения, страдания были в какой-то степени личные мотивы, факты личной биографии, то теперь всё чаще поводом для творчества становится та самая «трещина мира», которая, по словам Гейне, проходит через сердце поэта:

Даже не то, чтобы слишком в памяти берегу,

Просто нахлынуло вдруг и сквозняк по коже…

Осень, дорога из школы, мальчишки кричат: «Абу»,–

Бьют и плюют, на макаку – смеются – она похожа.

Дальше одна, домишки и слякоть, старое пальтецо,

Вечный российский ветер шальной и вольный –

Видеоряд… Не помню её лицо…

Помню, что ей было больно, а им не больно.

 

Характерной чертой поэзии Анны Гурковой является богатая лексическая палитра её стихов, разговорная интонация, фольклорные мотивы, метрическое разнообразие. Все эти версификационные средства, поэтическая техника наполнены смыслом, глубоким содержанием, пропущенным через сердце автора, а не показной игрою в слова. И всё же драматизм ранних стихов Анны Гурковой носил, если можно так выразиться, несколько приземлённый, даже обытовлённый характер. О творческом росте, о поэтической зрелости поэтессы говорит совершенно новое качество её стихов последнего времени. В них появилось долгожданное Небо, тютчевское метафизическое пространство:

И с силою бродяги-тунеядца

Придёшь с работы и подушку в жгут.

И старости, и немощи бояться

Не хочется. Ведь как-то да живут

В неисчислимых скорбях и болезнях,

В разрухе зимней, с небом аки дым,

И Божий дух всё носится над бездной,

Над миром, сотворённым и нагим.

 

Происходящие художественные и мировоззренческие перемены в творчестве Анны Гурковой свидетельствуют, что её ждут новые открытия, в том числе и открытия самой себя – неожиданной, незнакомой, зоркой не только к мрачным земным сторонам жизни, но и открывающей для себя и для читателя источник света…

 

* * *

Яна Соловьёва для меня, в первую очередь, безусловный представитель южной школы, но не той, одесской, которую в лице Багрицкого Шкловский определил как «юго-запад», а другой, живописной, самобытной в языке, красках, мелодике, тематике школы Григория Сковороды, Гоголя, Лины Костенко... Оттого стихи Соловьёвой (без так называемой этнографической плакатности) всегда по-южному с запахом солнца, яблок и мёда и Медового Спаса. В них есть истинный звук, невыдуманный, не фальшивящий ни единой нотой, даже там, где иногда могут случиться редкие сбои...

Особенностью поэзии Соловьёвой является тяготение к форме стихотворных циклов, подобных музыкальным «Картинкам с выставки» Мусоргского или «Временам года» Чайковского и Вивальди. Из коротких миниатюр поэт будто составляет сверкающие красками фрески. И в центре этих фресок, да и всей поэзии Соловьёвой, словно в куполе храма, зримо или незримо всегда присутствует Творец… Светлая, чистая интонация... Непоказная или наступательная неофитская вера, но тайно, глубинно растворённая в православной ткани каждого стихотворения, в основе которого восхищение миром – Божьим творением... Такой своеобразный православный пантеизм, разлитость во всём небесной чистоты, у которой есть Теург, Создатель... Оттого и главная тема поэзии Соловьёвой – Доброта, Красота, Любовь. Красота мира, где всякое дыхание славит Бога:

Станет будить запах яблонь медовых.

Зашевелятся леса.

И просыпается в сладко-зелёных

травах роса...

 

Когда попадаешь в мир таких поэтов, невольно вспоминаются слова Сергея Есенина, заметившего однажды, чем отличается его поэзия от стихов Маяковского: «Он поэт для чего-то, а я от чего-то»...

  Яна Соловьёва поэт «от чего-то», в её стихах есть тайна, знание о том мире, о котором может поведать только настоящая поэзия.

 

* * *

В творчестве Антона Копача (художника-иконописца по основной профессии) есть чувство детали, краски, звука, точной и верной интонации – спокойной, не надрывной, идущей от культуры... Эта интонация присуща и его стихам, неторопливым в своей лирической медитативности, тяготеющим к сюжетности. В некоторой импрессионистической размытости письма Копача просвечивает настоящая глубина, внимательный взгляд художника... Его картины достоверны и зримы, кажется, ты сам подглядел их однажды то ли во сне, то ли в далёком детстве, то ли в наивных бормотаниях Ксении Некрасовой… Но любой пейзаж всё-таки пуст без человека, только человек через свой духовный опыт соединяет землю и небо, природу и смысл бытия. И Антон Копач очень точно передаёт эти тонкие связи между человеком и природой. Гармоничный в своих стихах, он всё время как будто стремится внести гармонию в дисгармоничный мир, своими красками и словом пытаясь поставить предел всемирному хаосу...

 

* * *

На протяжении шести лет учёбы Елизавета Батутова не изменила своей потребности через стихи-письма восстанавливать распадающиеся связи в безумном современном мире, где при всей внешней безграничной возможности новейших коммуникаций люди с каждым днём и часом становятся катастрофически одинокими. И даже сохранённая за эти годы Батутовой верность поэтике, генетически связанной с культурой рока, с конкретными кумирами данной культуры, свидетельствует о неизменности общей атмосферы, из которой сегодняшние молодые люди, словно в запутанном, сумрачном лабиринте, не могут найти выход к свету... С появлением каждого нового стихотворения Батутовой, в котором она взрослела, проходила испытание приобретениями и потерями, новым опытом любви и разочарований, всё больше казалось, что она как бы пишет сценарий какого-то фильма с единым сюжетом в стиле клода-лелушевского «На последнем дыхании», где главная героиня она сама, пытающаяся удержать и согреть своим дыханием хотя бы частицу мира...

 

* * *

Закончить эти заметки я хотел бы пророческими словами гениального Константина Леонтьева, который, словно провидя духовным зрением современную нашу тягу угнаться за утилитарным прогрессом и цивилизацией, писал: «Чем знаменита, чем прекрасна нация? – Не одними железными дорогами и фабриками, не всемирно-удобными учреждениями. – Лучшее украшение нации – лица, богатые дарованиями и самобытностью. – Лица даровитые и самобытные не могут быть без деятельности творчества; – когда есть лица, есть и произведения, есть деятельность всякого рода».

 

Комментарии

Комментарий #3447 19.01.2017 в 17:05

Жаль, что говоря о русской поэзии 21 века, было упущено имя "самого русского" из них - Олега Охапкина. Вот последствие всегдашнего разрыва между Петербургом и Москвой.

Комментарий #391 25.11.2014 в 17:19

Спасибо, Учитель!