ПАМЯТЬ / Сергей КОМОВ. «ПСЫ АКТЕОНА». Памяти Евгения Курдакова
Сергей КОМОВ

Сергей КОМОВ. «ПСЫ АКТЕОНА». Памяти Евгения Курдакова

24.03.2016
5296
2

 

Сергей КОМОВ

«ПСЫ АКТЕОНА»

Памяти Евгения Курдакова

 

 

 ПЕРВАЯ ВСТРЕЧА

 В жизни каждого человека бывают встречи, которые коренным образом влияют на всю последующую жизнь. В моей судьбе – это встреча с Евгением Васильевичем Курдаковым.

 Вспоминается февраль 1988 года. Учёба на подготовительных курсах Усть-Каменогорского пединститута. Прошла неделя после моего приезда из деревни. Я обут в унты, на мне связанная матерью кофта из ангорской шерсти, искусственная шуба нараспашку и кроличья шапка. Во Дворце культуры Металлургов, на третьем этаже, по субботам собирается литстудия «Устье». Комната с высоченным потолком, паркетный пол, стулья вдоль стен справа и слева заняты молодыми поэтами, их человек пятнадцать. Напротив входа, за столом, сидит человек в очках в отутюженном тёмном костюме, в потоке солнечного света, бьющего из огромного окна, находящегося у него за спиной. Глядя на себя со стороны, теперь бы я сказал, что вошел я тогда вызывающе. Вызывающе вошёл с дембельским блокнотом, где армейский фольклор вольно переложен мной на свой лад, выдуманная история об афганце, погибшем в мирной обстановке, и другие вирши. Я самоуверенно заявил, что у меня есть около сорока стихов, которые смело можно печатать, чем и огорошил собравшихся. Теперь, через много лет, меня охватывает стыд за ту молодую дерзость и непростительную самоуверенность, с которой я вошёл в «Устье». В тот день резко изменился план проведения встречи. Меня попросили пройти в центр и прочесть. Помню, как душа съёжилась от страха, комната стала ещё огромней, и свой голос, слышимый как бы со стороны, – дрожащий, негромкий, чужой. Прочел первое стихотворение. В ответ – пустота. Второе. Глухо. Третье. Четвёртое. На лицах поэтов, на которые я успеваю в передышках взглянуть, – полное равнодушие. Но это стихотворение точно прошибёт до слёз. Я его специально оставил под занавес. Про афганца, погибшего на остановке – незамысловатая, выдуманная мной история. Это должно пройти, это сейчас очень модно. Какой-нибудь молодой гитарист, услышав этот стих, ринется укладывать его в песню. Читаю всё тише и тише. В конце слова путаются и застывают в горле, душа рыдает, едва сдерживая слёзы. Глаза слушателей сухи и так же равнодушны. Прочел десяток виршей. Впустую. Слушатели высказывают своё мнение сухо, словно сберегая слова, бережно, чтобы не убить наповал. Выслушав всех, встаёт Курдаков и говорит, что в одном из стихотворений, были строчки, от которых напахнуло настоящим солдатским хлебом, чем меня и спас. Это была первая моя встреча с Курдаковым и начало моего ученичества в «Устье».

 

«УСТЬЕ»

Студия была организована в начале ноября 1987 года. К тому времени уже сложился костяк из нескольких талантливых поэтов (Сергей Миляев, Валентин Балмочных, Фёдор Черепанов, Юрий Савченко), которые уже давно знали друг друга, и запросы которых не удовлетворяли литературные кружки, существующие в то время в Усть-Каменогорске. Каждый был по-своему талантлив, необычен и не представлял своей жизни без поэзии. Целеустремлённость, граничащая с фанатизмом, молодой задор и неиссякаемая энергия вызывали доброе брожение в сердцах людей, случайно зашедших на огонёк «Устья». Сквозь черствеющее пространство задымленных улиц они несли свои ранимые души друг к другу, не боясь, что здесь их неправильно поймут. Они несли сюда не обиды, а боль, пропущенную через самую сердцевину, умело превращая обыденную земную пыль в звёзды. Нужен был человек, который смог бы объединить эти разноплановые таланты, всю эту бушующую стихию. Нужен был свой, хлебнувший жизни, один из нас. И он нашёлся. Это был Евгений Васильевич Курдаков. Это ведь в его молодости в далёком Бузулуке было разогнано объединение молодых поэтов БОМП. Это ведь он работал фрезеровщиком, терпя насмешки напарников – «стишки кропает». Это ведь он, не обучаясь нигде, обладал энциклопедическими знаниями, умея поставить на место любого умничающего выскочку.

Название студии принадлежит Сергею Миляеву. Хотя в то время больше подходило «Истоки», как начало, источник наших начинаний. В то же время Миляев угадал более глубокое предназначение. В слове «Устье» слышалось не только начало названия города, но и обещающий разлив, возможное впадение в большую литературу.

Кроме уже упомянутых поэтов, студию посещали Пётр Лопатин, Борис Аникин, Белла Пуссепп, Алла Белоусова и некоторые другие устькаменогорцы. Себя считали устьевцами (или близкими «Устью») такие уже сложившиеся поэты, как Валентин Голиненко из посёлка Первомайский и лениногорец Владимир Тихомиров, о существовании которых я знал, но познакомился с которыми значительно позже.

 

НАУКА СИЛЛАБИКИ И ТОНИКИ

На следующей встрече я стал свидетелем рождения поэта. Выступал русоволосый парень лет двадцати пяти со светло-голубыми глазами, наполненными невыразимой печалью. От облика его веяло весенним, мягким, ольховым. Читал он не громко, но выкладываясь душевно. Прочитал несколько стихотворений. Одно из них «Клубилась ночь. Стонал от стужи бор…». Там были такие слова:

 Я слышал в ветре чьи-то голоса, –

 Вокруг села, сойдясь, кружили стаи,

 Но не разбой, а смертная тоска

 Бродила там, всех смертных окликая…

 

 Стихотворение заканчивалось катреном:

 Всё гуще ночь, сильней огни дрожат,

 И кажется, что мрак и холод вечен…

 К добру! К жилью! Не зря ведёт вожак.

 И мой огонь не зря во мгле засвечен.

 

Курдаков поднимается из-за стола, восторженный, светящийся и обращается ко всем собравшимся:

– Обратите внимание, перед нами настоящий поэт.

Фёдор Черепанов склоняет голову, в смущении трёт указательным пальцем переносицу. Все его хвалят (явление в студии редкое). Вскоре зашипел чай. Женщина, преподаватель СДИ, приглашает нас к столу.

В тот раз была попытка изучения размеров силлабо-тонического стиха. Валентин Балмочных, взрывной, эмоциональный, взбалмошно перекрикивая всех, стал протестовать против такой скучной темы. И было решено оставить её на домашнее изучение.

«Силлабо-тонический стих» – звучало в моём мозгу, когда я возвращался домой. Теперь я ещё больше убеждён в том, что решительно ничего не знаю. Нужно нагонять упущенное. За счёт сна! В те дни мной была заведена тетрадка, куда я заносил часы, отведённые на сон, и количество страниц, прочитанных за день. Теперь я спал в сутки от двух до пяти часов. Измотанный вконец, я лишь на выходные позволял себе расслабиться и спал семь часов. Несколько недель я протянул в таком режиме, полностью ознакомившись с поэзией «тихой лирики», а также десятками других современных поэтов. Теперь, чувствуя размер, я спокойно раскладывал на стопы всё, что можно. Само название «силлабо-тонический стих» – оказалось трёхстопным амфибрахием, усечённым. Название магазинов и различные вывески мгновенно раскладывались мной на стопы. Множество стихов, написанное на заданные размеры, представляло ни что иное, как набивание руки и не представляло собой ничего ценного.

 На встречах студии стихов я больше не читаю. Краска стыда до сих пор жжёт мне щёки. Всё, что я умею – это правильно складывать стихи. Но это – азы стихотворчества. Нет главного – самой поэзии. Нужно найти тему. «У поэта должна быть своя тема» – гласит очередной урок Курдакова. Конечно же, я её нашёл. Через шесть лет… А пока я активно участвую в обсуждении чужих стихов. Позже, в книжке студийцев, вышедшей в 1992 году в Алма-Ате, Курдаков в предисловии напишет о психологическом феномене «брейнсторминге», что означает мозговой натиск. «Эффект его заключается в том, что трудные задачи или идеи при коллективном, увлечённом, стремительном обсуждении уясняются почти мгновенно и тут же творчески развиваются. Этот феномен присутствовал на многих занятиях, и, может быть, потому некоторые идеи, довольно сложные для индивидуального восприятия (Слово как внутренняя форма народа, синкретность гармонии и пр.) – воспринимались студийцами буквально на лету».

 Атмосфера, созданная в студии, благодатна не только для студийцев, но и в первую очередь для самого Курдакова. Его талант в самом расцвете. До студии им уже были созданы такие шедевры как «Псы Актеона», «Словно белый рассвет», «Из первых рук», «Сад корней», «Пока я по-щенячьи тычу нос…», книга «Лес и мастерская», где он предстаёт перед нами в качестве мастера-флориста. Впереди – стихи «Маргинал», «Июнь», пропитанный печалью «Семейный альбом», «Ангел, бабочка цветок», сотни статей, «Влесова книга». Впереди замечательные литературные премии «Капитанская дочка» и юбилейная (200-летие) имени А.С. Пушкина. Впереди жуткие испытания – переезды, тяжёлые болезни и всего 14 лет, отмеренных судьбой. Курдаков всегда с тёплым чувством будет вспоминать времена «Устья» и будет душой возвращаться к Усть-Каменогорску – «родине своих стихов».

 

 «ТРЕЩИНА МИРА…»

Узнав адрес Курдакова, я с папкой стихов отправился на улицу Виноградова. Поднявшись на четвёртый этаж, нажал кнопку звонка. Открыла хрупкая девушка в очках, очень похожая на Евгения Васильевича. Это была Юля, младшая дочь, с которой я вскоре буду учиться на филфаке в одной группе. Евгений Васильевич отложил все занятия, встретив меня в коридоре, и провёл в свой кабинет. Там царила особая атмосфера – множество полок с книгами, поделки из дерева, не то амулеты, не то начертания каких-то текстов, стол – вплотную к окну, на нём книга и горсть карандашей, остро отточенных, вверх грифелями их баночки. На всём отпечаток аккуратности, строгий порядок во всем, в каждой мелочи. Книг автора (а их было уже несколько) нет на всеобщем обозрении (как это часто бывает), они скромно и незаметно стоят среди других, как рядовые в строю.

Мы сели к столу, и он стал просматривать мои стихи. Должен заметить, что Курдаков не позволял себе грубости и бестактности по отношению к чужим стихам. Все замечания высказывались непосредственно при прочтении, чувствовался холодный ум критика. Дойдя до строчки «Чуткий локатор души», критик мягко улыбнулся и посмотрел на меня в упор, как бы сомневаясь, действительно ли я написал эту строку. Он читает её вслух, медленно. Мне захотелось, чтобы эта строчка была написана кем-то другим. Как я мог состряпать такую несуразицу, как «локатор души»? Стихотворение, в общем, несостоятельно и его даже разбирать не стоит. Следующее передавало длинный, в двадцать восемь строк, диалог с кукушкой. Евгений Васильевич начинает разбор с того, что кукушка считается вещей птицей, «кукушка кукует – горе вещует».

– Нужно быть поаккуратнее с этой птицей…

Отточенным карандашом он прошёлся по стихотворению, объясняя неточности и ошибки, допущенные мной. От стихотворения осталось одно единственное слово. Он его обвёл:

– Вот с этого слова можно начинать.

Вскоре в дверь стала скоблиться собачонка. Евгений Васильевич запустил её. Это была белая болонка с бельмом на глазу.

– Ей разрешено входить без всякого разрешения. Это необыкновенная собака. Поющая.

Евгений Васильевич достал гармошку, поднес к губам и собака, присев на задние лапы устремила преданные глаза на хозяина. Раздались первые звуки и болонка, закинув морду, тоскливо завыла, вырывая свою песню из самого сердца. Он про меня забыл или я задумался под эту песню? Это был необычный дуэт. Курдаков достал свою книжку и прочёл:

 Лишь задую в гармошку губную,

 Только выведу несколько нот,

 Сразу пёс мой подходит, тоскуя,

 И скуля, продолжения ждёт.

 

 И забравшись ко мне на колени,

 Новый звук на ходу подхватив,

 Он заводит высокое пенье,

 Самый древний на свете мотив.

 

 Что случилось с дворнягой невзрачной,

 Отчего этот горестный вой?

 Это – музыка в сердце собачьем

 Отозвалась какой-то струной.

 

 Ах, как верно мелодия льётся,

 Как звериные чувства сильны!

 Сам бы спел, да не очень поётся

 И кому мои песни нужны?

 

 Ведь не так это просто, тоскуя,

 Всё простить, что прошло и пройдёт…

 Я в гармонику дую и дую,

 А собака поёт и поёт.

 

Это было первое курдаковское стихотворение, которое я слышал. И то, что я слышал, соответствовало действительности. Мысль изречённая была правдой. Курдаков подытожил нашу встречу тем, что я хорошо справился с размерами. Но есть и другие размеры – пионы, эпитриты. Так что мне предстояли новые бессонные ночи.

Практически все студийцы «навещали» его на дому, отнимая драгоценное время у писателя. Курдаков никому не отказывал. Его мастерская была для нас храмом высокого интеллекта и культуры. Здесь вырастали как на дрожжах, обретая свой голос, поэты. Результаты не заставили себя ждать. На девятом Всесоюзном совещании молодых писателей в Москве в 1989 году получили высокие оценки рукописи В.Балмочных, С.Миляева, Ю.Савченко, В.Голиненко. Годовую стипендию Литфонда СП СССР получили В.Балмочных и С.Миляев. В центральных газетах и журналах появились стихи устьевцев. В том же году, в «Просторе» был опубликован большой цикл стихов Валентина Балмочных. Стихотворение «Последний сон» оканчивалось такими строчками:

 Старуха по лесу плетётся

 И даль осеняет перстом:

 На Страшном суде не зачтётся

 Страданье над белым листом.

 

Кто его знает, может быть именно страдание над белым листом и зачтётся на Страшном суде. Ведь через сердце поэта и проходит трещина мира, как сказал Гейне.

 

УРОКИ КУРДАКОВА

Как-то Курдаков спросил меня:

– Для чего ты пишешь?

– Чтобы бороться стихами.

– С кем, с чем?

– Со злом… – ответил я по-комсомольски.

То, что глубокомысленно ответил Курдаков, поразило меня, ибо было услышано впервые, и Поэзия предстала передо мной в новом свете. Спустя много лет, анализируя сказанное Курдаковым, думая и размышляя о стихах, читая и перечитывая много разных книг, я составил для себя своё понимание Поэзии. Вот несколько мыслей по этому поводу.

Поэзия – не есть ответ на что-то, ибо она первична и существует сама по себе. Отвечая на что-то, она уподобляется вопрошающему, при этом теряя свою силу. Как Господь создал человека по образу и подобию своему, так и поэт творит свой мир по своему подобию. Словом оживляя предмет. Поэт несёт ответственность перед Богом за сказанное слово. Так роман Гёте «Вертер», герой которого покончил жизнь самоубийством из любви к Шарлотте, вызвал в Германии эпидемию самоубийств. И через сто лет, после постановки спектакля по роману Гёте, самоубийства возобновились с новой силой. Начитавшись Жюля Верна, тысячи детей убегали из дома в поисках приключений. Хянга корейского поэта-буддиста Кюнё читали нараспев для исцеления от болезней. И даже через столетия ими успешно отгоняли духов, оберегая людей. Важно, чтобы сердце поэта было чистым, искренним. Одно хорошо написанное стихотворение способно спасти целый народ, заставить его поверить в свои силы. Возьмём ту же Корею. 28 год н.э. Юри-ван написал «Песню об иволгах». С этого момента поэтическое творчество осознаётся как значительное явление культуры. Всего четыре строки обозначили переход от состояния дикости к цивилизованному государству. Хворанами называли хранителей древних поэтических традиций. Они считали, что способны повлиять на космос. Хянга они писали соблюдая особый ритуал. Хворан вставал на обрывистый берег, ожидая восхода луны, обращал своё лицо к воде и, глядя на отражённую луну, мысленно ставил себя в центр космоса, на оси мира и, поднимая голову вверх, смотрел на луну, и снова в отражение на воде. Хянга наполнялись религиозно-философским содержанием, осознанием бренности жизни и вечности бытия, и являлись высшей ценностью культуры и государства.

 Несколько уроков преподал Курдаков. Они гласили:

 1. Поэт должен найти свою тему.

 2. Поэт должен выйти на свой голос, ибо вторичность не есть Поэзия.

 3. Стихи должны быть естественны и прочувствованы.

 4. Нужно избегать литературщины, книжных красивостей, не жонглировать своей учёностью.

 5. Когда стихотворение готово, нужно дать ему «отлежаться», чтобы окинуть его свежим взглядом.

 

 ЧЕЛОВЕК С БОЛЬШОЙ СОБАКОЙ

 На собраниях студии я по-прежнему не читаю своих стихов, прекрасно осознавая их несовершенство. Но по поводу чужих стихов я должен высказать своё мнение обязательно, так заведено в студии. Таким образом вырабатывается навык, умение отделить «зерно от плевел».

 Как-то на наш огонёк зашёл невысокий полный человек с короткой стрижкой. Его звали Виктор Веригин. (Издательство «Жалын» готовило к выпуску книгу его стихов «Возвращение друзей».) Веригин не вмешивался в наши нешуточные дебаты, и, как мне показалось, смотрел на всё это несколько свысока. Я похвалился купленной мною книгой В.Казанцева «Прекрасное дитя», он не преминул тут же заметить, что это его любимый поэт. Так и ушёл, чужим. Во второй и последний раз я видел Виктора Веригина на вечере памяти Курдакова в 2003 году. Это был состарившийся не по возрасту, седой, сутулый человек. Я уже завершал главу, когда мне сообщили о том, что Виктора Веригина не стало. В память о нём пусть прозвучит его стихотворение:

 Меня, как поезда, несли года:

 надёжно и, увы, без опозданья.

 Моя любовь срывалась, как звезда,

 и я спешил загадывать желанья.

 

 Дороги не отмоешь добела.

 Но, очищая путь мой по крупицам,

 моя любовь со мною в связке шла

 и не давала в пропасть оступиться.

 

 Чтоб счастья не искал на стороне

 и силы дольше оставались в теле,

 моя любовь травой стелила мне

 душистые, прохладные постели.

 

 Случилось так, что, полная огня,

 но только став значительней и строже,

 моя любовь уходит от меня

 к двум человечкам, на меня похожим.

 

 Зато теперь я знаю наперёд

 и ощущаю даже в детском плаче –

 моя любовь меня переживёт.

 И не должно все в жизни быть иначе.

 

 В студии было заведено не рассказывать историй написания стихотворений, не тратить слов впустую, чтобы не давать себе повода думать, будто создано нечто совершенное, о чём стоит поговорить. Примером этому может послужить такой небольшой эпизод.

 Однажды вечером мы шли с Миляевым по вечернему Усть-Каменогорску. Была осень. Только что прошел дождь. Сергей, заметив грузного мужчину с огромным псом на поводке, окликнул его. Познакомив нас, Миляев попросил собеседника прочесть что-нибудь из последних стихов. Человек с большой собакой решил почитать о цветах. Начал он издалека прозаическим вступлением о том, как и откуда, завозят к нам цветы на продажу. Минут десять длилась прелюдия. Наше ожидание нарастало, а он прочёл восемь строк и закончил, не сказав ни о чём. Гора родила мышь. Миляев незаметно для рассказчика, взял меня под локоть, намекая, что пора уходить, «а то действо затянется». И мы, попрощавшись, повернули в другую сторону.

 – Понимаешь, – в запале говорил мне Сергей, – стихотворению не нужны предыстории. Оно само должно всё рассказать.

 Удаляясь, грузный человек что-то бормотал своему большому псу. Кто это был? Я не запомнил. Да и надо ли?

 Один раз с Фёдором Черепановым мы зашли в Дом пионеров, где собирались поэты во главе с Плесловым. Мы сидели в сторонке и слушали выступающих. Было двое приезжих из Лениногорска. Один привёл другого в попытке «открыть» талант. Второй начал: «Да здравствует…» и так далее в коммунистическом духе. Открытия не произошло. Шахтёрам пора было опохмелиться, и они удалились. Под занавес выступила юная, но одарённая девочка. Её звали Аля Давлетшина. Она писала от лица мужчины, считая поэзию делом мужским. Стихотворение на политическую тему, заведомо проигрышную, было впечатляющим. И когда она пришла с нами на квартиру к Савченко, и её попросили почитать свои стихи, она задула свечу и прочитала стихотворение в полной темноте. Некоторые фразы её стиха я помню до сих пор, но не имея возможности привести его полностью, не буду пересказывать его прозой, дабы не испортить стихотворение.

 Вскоре она вышла замуж и позабыла про стихи.

 

 ВОСЕМЬ СТРОК!

 Над одним из стихотворений я безуспешно бился долгое время. А когда исправил просторечное «Синиц желтопузых» на «желтогрудых», стихотворение совершенно потеряло свою недоговорённость, опустело и стало настолько наивным, что его сразу же захотелось сжечь. Было:

 Синицы желтопузые

 ………………………

 Звенит мороз, но музыку

 Понять я не могу.

 

 Стало:

 Дни налетели трудные,

 Звенит, скрипит мороз.

 Сидят комочки круглые, –

 Синички желтогрудые

 На веточках берёз.

 

 Голодные, продрогшие.

 Насыплю им зерна,

 Хлеб накрошу им крошками:

 – Придёт, мои хорошие,

 Не за горой весна.

 

 Слетелись. Пищу скудную

 Клюют они в снегу.

 Смотри, какие чудные,

 Комочки эти круглые, –

 Я их уберегу.

 

Конечно же, попытка уберечь птиц такая же наивная, как и само стихотворение, и дать им крошек совсем не означает уберечь их в лютую зиму, хотя сама попытка выглядит довольно благородно.

Евгений Васильевич и в этом случае нашёл добрые слова для меня, назвав стихотворение тёплым и жалеющим тварь божью. Он достал своё и прочитал:

 Снег над тополем и вязом

 Сыплет грустно и давно.

 Сизый голубь алым глазом

 Заглянул в моё окно.

 

 Что ты там увидел, голубь,

 В вековом моём окне,

 Золотого света прорубь

 Или ту же мглу на дне?..

 

 И это снова было перетекание из жизни в стихотворение. Ведь в прошлый раз такой же голубь подлетел к окну, так прямо и залетел в стихотворение. Но Курдаков прочитал не для того, чтобы бравировать, и подал его не как совершенство. Он признал, что при всех недостатках моё стихотворение душевнее, теплее, человечнее, без налёта философствования.

 – Если будет когда-нибудь выбор между холодным умствованием и человечностью, выбери второе.

 Этот урок я хорошо запомнил.

 Следующее стихотворение начиналось такими строчками:

 А за окном – твоё лицо,

 Как спишь ты сладко!

 Цветы бросаю на крыльцо

 Твоё, украдкой.

 

 Ты встанешь рано поутру

 И выйдешь в сени.

 Обнимет платье на ветру

 Твои колени…

 

 Дальше стихотворение было скомканным, и неестественность вымученных строчек была заметна невооружённым глазом. Евгений Васильевич в первый раз похвалил меня за трудолюбие и умение справляться с поставленной темой, ведь на этот раз у меня получилось целых два четверостишия.

 Радостный, возвращался я по вечернему городу на улицу Патриса Лумумбы, ведь у меня получилось целых восемь строк из шестнадцати!

 

 ПОЕЗДКА НА БУХТАРМУ

 Я пригласил Курдакова в гости к моим родителям в Ново-Тимофеевку. Мы встретились на вокзале. Евгений Васильевич был одет в свою походную одежду, очень удобную для туристических поездок: штормовка, свитер, старенький рюкзачок через плечо.

 Всю дорогу мы говорили о жизни. Курдаков рассказывал, как однажды прожил целую неделю в палатке на берегу Зайсана один на один с природой, о том незабвенном ощущении непокинутости, о слиянии с Богом, его огромным неповторимым миром. Об этом времени у Курдакова остался небольшой цикл стихов под названием «Залив».

 Это были последние спокойные времена перед распадом страны. Село ещё трудилось, жило полной жизнью. Тогда, весной 1988 года, мы шли по песчаным улицам Ново-Тимофеевки, насквозь пропитанной солнцем. Отец встретил нас радушно. Стол был уже накрыт. После обеда мы направились к морю («морем» у нас называют Бухтарминское водохранилище). По весне, когда сходит снег, открываются песчаные пласты, особенно на покатых местах – это самое прекрасное время для находок. Я повёл Курдакова по тем местам, где в детстве находил древние наконечники от стрел, скребки и прочее. Это непременно должно было заинтересовать Евгения Васильевича. Пройдя метров пятьдесят, я поднял перед Курдаковым заострённый с двух сторон кремнёвый сколок. Нужно было видеть восторженное лицо настоящего ценителя! Он ощупывал находку руками. Но ему хотелось найти самому. Я предоставил ему такую возможность. Пройдя немного вперед, я увидел ещё один кремневый сколок, но поднимать не стал. Я бродил вокруг да около, дожидаясь идущего сзади Курдакова. Это было наводящее движение, подталкивающее к находке. И он «сам» нашел кремень. Этот сдержанный, скупой на эмоции человек в то мгновение был похож на ребёнка, получившего истинное удовольствие. Мы обнаружили ещё какие-то находки, пройдя до самого «Острова», так назывался холм в конце песчаной косы. За ним открывался широкий простор водной глади до самого Зайсана. Я рассказал о том, что временами этот мыс превращается в настоящий остров. А когда уходит вода, то меняется песчаный слой, оставляя на поверхности разные первобытные орудия, наконечники от стрел и раз даже нашли каменный наконечник от копья. Курдаков, оглядевшись на местности, показал, где должно было находиться древнее селение. Для нас обоих это была запоминающаяся поездка.

 Вечером мама, придя с работы, сготовила хороший ужин, заставив весь стол соленьями.

Усадив гостя, отец произнёс тост. Вскоре мама запела «Шёл казак на побывку домой». Спела она хорошо, с полной отдачей. Курдаков поразился тому, что у меня «под рукой» ценнейший фольклорный материал, которого у него в семье не было. Я действительно вырос под песни матери и не обращал на это особого внимания, ни один праздник не проходил у нас без песен. Евгений Васильевич взял блокнот и стал записывать слова очередной песни:

 Здравствуй, речка Талинка,

 Золотое донышко…

 

 – Евгений Васильевич, так эту же песню по радио передавали, это не наша, – говорит мама, закончив песню.

 – Как же я её не слышал? Красивые слова, донышко настоящее, песчаное, речка чистая.

 Оставив гостя на попечение родителей, я пошёл к своей любимой Бухтарме, поговорить с ней наедине, посидеть на своём песчаном берегу.

 На следующий день, взяв мотоцикл у отца, мы поехали в сторону Васильевской переправы. Мы бродили между скал у большого залива. Курдаков явно что-то искал. Нашёл. Это были солнечные часы: несколько камней поставленные по определённому замыслу. Я спросил его, откуда он знал про эти часы.

 – Я тут был несколько раз на рыбалке. А один раз даже чуть не утонул в этом самом заливе. Резиновая лодка стала резко спускать, и я едва успел догрести до берега, пробиваясь через камыши почти вплавь.

 Был ещё день, когда мы ездили в Палатцы, где по словам Курдакова находилась какая-то древняя гряда. А в последний день мы поехали в Мариногорку, за сто вёрст, где жили мои бабушка и дедушка. Радушно встретили нас и они. Иван Моисеевич рассказывал о войне, о том, как из крыла немецкого самолёта он вырезал кусок и сделал два ведра. История так впечатлила Курдакова, что он написал об этом новеллу. И это был для меня ещё один урок – умение видеть особым зрением в повседневном – необычное и значительное.

 

 ПИСЬМО

 После переезда Курдакова в Алма-Ату, а затем в Великий Новгород мы не виделись тринадцать лет. Теперь только редкие письма связывали нас. От этого времени осталось несколько его писем. Одно из которых – рецензия на мою первую книжку «С вечной верой в добро».

 «Дорогой Сергей!

 Поздравляю тебя от души с первой книгой твоей! Я на самом деле рад за тебя, рад, что зерно нашей «студии» прорастает в тебе хорошим, крепким, уверенным ростком.

 Ты просишь прорецензировать книжку. Если бы ты знал, как бессмысленно рецензировать именно первые книги! В них обычно содержится не воля самовыражения, но лишь путь, нащупывание тропы, перебор банальностей мира и т.д. 99% пишущих так и заканчивают первой книгой, даже если позже и напишут вслед ещё дюжину. Первая книга – это не лицо автора, но система отражений, не собственная музыка, но клубок эхолалий. Кроме Тютчева (который издал свою первую книгу в 51 год (!)) и Есенина («Радуница») никто из русских поэтов не являлся первой книгой – сразу. Но это – гении. М.Цветаева так в конце концов и осталась в русской поэзии своей первой книгой «Вёрсты» (милой, но не более, чем гимназической книгой) – остальное у неё – больная графомания… Ну и так далее.

 И всё же статус «отца» нашей незабвенной «Студии» обязывает меня исполнить его (т.е. статус) до конца.

 Итак.

 Общее впечатление – приятное. Есть свежесть, есть непосредственность. Несколько раздражает некоторая сентиментальность. Сентиментальность (по-русски – умиление), собственно, свойство души чистой и отзывчивой, но оно нуждается в дисциплине вкуса. Здесь достаточно сделать полшага в сторону и стихи безвозвратно тонут сами в себе.

 Впрочем, некоторые стихотворения сборника позволяют убедиться, что автор это понимает сам, мало того, он (автор) склонен писать и «антисентиментальные» стихи: «Устав на цепи своей звонкой…». Это, Сергей, конечно, тоже издержка вкуса, но уже этического плана. Некая джеклондоновщина, романтизация крови, дикости, смерти, – это не христианская этика.

 Самое же главное, Сергей, да, – Россия. Ты подошёл к этой теме серьёзно, и я рад, что эти стихи – лучшие в сборнике: «Никогда я в России великой не жил…», «А в чужом краю даже сон, как дрожь…», – если к ним прибавить несколько ранних («студийских» ещё) – «Оседает корма…», «Когда-то здесь были деревни…», «Ещё не все поставили заборы…», «На траве, что в росах…», то получится тот «круг души нерасторжимый», который до конца понять только нам: беженцам из России в Русь. И то – и то – родное, но… Поэтому, Сергей, твой сборник сразу становится серьёзней, тревожней, а в потенциале он несёт продолжение. Поэтому, вдвойне поздравляю тебя: ты вышел на тему души. Больше вкуса, жёсткости в определениях, не размазывай чувства, научись сокращаться.

 Вот тебе три поэта, которых ты должен немедленно прочесть, они «излечивают» и учат быть предельно серьёзными в жизни (то бишь, в поэзии):

 1. Владимир Набоков.

 2. Владислав Ходасевич

 3. Георгий Иванов.

 Кстати, эти трое (из которых Г.Иванов – поэт гениальный) – все изгнанники, и все беспредельно любили Россию.

 Вот несколько беглых замечаний. По-хорошему же надо, конечно, посидеть вместе за книжкой, просмотреть её, как говорится, построчно…

 Ну, а у меня опять всё то же: университет (преподаю там), мастерская, письменный стол. Вся жизнь – работа, – но, слава Богу, ещё работается.

 Всем – привет, Миляеву жму руку.

 Ваш Евгений Курдаков.

 25 ноября 1995 года.

 Новгород».

 

 «ПЛЕТЕНИЕ КОРЗИН…»

 Оставшись без Курдакова, студия не перестала существовать. Её возглавил Сергей Миляев. Бесспорно, это был лидер. К тому же он обладал незаурядным талантом, оставаясь оригинальным во всём, к чему бы ни прикасался. В круг его разносторонних интересов входила рок-музыка, изобразительное искусство, режиссура, поэзия. Пробивной, в чём-то даже авантюрный, он к тому времени открыл свою фирму. Напечатав плакаты «Устья» (С.Миляев, В.Балмочных, Б.Аникин, С.Комов), он умело пустил рекламу и нас стали приглашать в библиотеки, сберкассы, техникумы… Ю.Савченко и Ф.Черепанов лишь изредка выступали с нами, но на собраниях участвовали всегда, и мы по прежнему оставались единым целым. Особый колорит привносил в выступления Борис Аникин. Его бесподобная игра на гитаре придавала зрелищность нашим выступлениям. Ему приходилось выступать по нескольку раз, разбавляя своими песнями наши стихи. Миляев начинал, вёл и заканчивал.

Однажды в сберкассе к нам подошла женщина, пригласившая нас выступить, и попросила:

 – Прочтите нам что-нибудь легкое, весёленькое.

 Миляев ничего не ответил, хотя было видно, что он едва сдерживает эмоции. Выступление прошло успешно. И когда мы возвращались домой, Миляев возмущался:

 – Что мы скоморохи что ли! В следующий раз ещё сплясать попросят… А за «лёгким и весёленьким» пусть обращаются к кэвээнщикам, а не к поэтам.

 Миляев всегда держал высокую планку, поставленную Курдаковым. И никогда не разменивался на мелкую монету, хорошо зная цену себе и нашему высокому искусству.

 Сергей Миляев запомнился мне интеллигентным, коммуникабельным человеком, который в повседневной жизни обладал искромётным юмором. Он любил женщин и они отвечали ему взаимностью. При знакомстве с девушкой иногда он представлялся так:

 – Сергей Хемингуэй.

 Та, не чувствуя подвоха, в меру своего кругозора, отвечала:

 – Ваша фамилия мне ни о чем не говорит.

 Лучшие стихи Миляевым были написаны во времена «Устья». В 1992 году он уедет навстречу тяжёлым испытаниям судьбы во Владимир. Стихи, написанные в России, будут зеркально отображать весь тот хаос, в котором будет долгие годы пребывать страна. Исключение составляют лишь стихи, посвященные любимой женщине. Героями остальных его стихов станут бандиты с лицами бультерьеров, отравляющие его настоящую жизнь. Борьба за существование вытеснит на обочину его поэзию. Лишь иногда, вечерами, обустроив подвал в магазине, который арендовал, он брался за гитару. Помещение больше напоминало собой бомбоубежище, где группа «Персоны нон грата» создавала свою музыку, так и не увидевшую свет.

 Как-то, проходя по владимирскому рынку, я невольно залюбовался мастером, который из лозы плёл замечательные корзины. Интересно было наблюдать за его проворными руками. Это позабытое во многих местах ремесло великолепно сохранилось в центре России. И удивительно, что ни в этом древнем русском городе, среди множества церквей, а в далёком от этого самобытного искусства Усть-Каменогорске родилось у Сергея Миляева одно из его стихотворений.

 Плетение корзин – вот, друг мой, ремесло.

 И место, и рубли, и навык, и терпенье.

 Чем жилистей рука, тем твёрже и число,

 И выборной лозы прочней переплетение.

 

 Гудит базарный ряд, торгуется, хлопочет,

 Корзины по рукам плывут, как челноки,

 И, в деле зная толк, ножи точильщик точит, –

 Всё добрым мастерам и в радость и с руки.

 

 Расхвалят свой товар, заставят обернуться,

 И если не купить, то просто подержать

 Какую-нибудь вещь, и даже улыбнуться

 И пару добрых слов о ремесле сказать.

 

 Так и живут они на радость всем, трудяги.

 А нам с тобою грызть за всех карандаши.

 И если купим мы корзину для бумаги,

 Не треснет ли лоза, коль камень снять с души?

 

 Не знаю, осталось ли место для поэзии в жизни Миляева сейчас, но знаю точно, что он был настоящим поэтом в том далёком, насквозь задымленном, но при том необыкновенно уютном городе, обладающим особой энергетикой.

 

 КЛЮЧИ ОТ ОДИНОЧЕСТВА

 С Юрой Савченко наши отношения были довольно тёплыми, хотя почти не выходили за рамки общения вне студии. Будучи потомственным геологом, Юра много странствовал по свету: Якутия, Монголия, Донбасс… Жизненный опыт послужил хорошей почвой, на которой со временем пробились крепкие ростки поэзии. От встречи к встрече, на глазах всех студийцев его стихи набирали силу, пока не превратились в настоящую поэзию. Это наиболее динамичный путь в сравнении с другими студийцами. Хотя нужно оговориться, на момент возникновения студии С.Миляев, В.Балмочных, Ф.Черепанов уже взяли ту высоту, до которой Савченко ещё предстояло «дорасти». Если поэзия Миляева, Балмочных, Черепанова сразу же набрала свой рост и лишь «расширялась» и «углублялась», то Савченко рос «скачками прозрений» (Е.Курдаков).

 Путь от стихотворения «Мне достанет ещё куражу…» до «Каракурта» составляет несколько лет. В плане духовного становления между ними огромное пространство. Если в первом стихотворении нет ничего, кроме бунтарского желания доказать всем, и в первую очередь себе, что он чего-то стоит, то во втором – перед нами уже сложившийся поэт, который чёткую и ясную мысль виртуозно облекает в добротную оснастку. При том паук получается не засушенным на булавке, а настоящим, живым, «звенящим своей паутиной».

КАРАКУРТ

На земле, где и время уснуло,

В стороне от саманов и юрт,

Под шершавым узлом саксаула

Одинокий живёт каракурт.

Он печёт свою чёрную спину

На жестоком июньском огне,

А ночами звенит в паутину,

На бессонницу жалуясь мне.

 

И от этого звона сухого 

Посреди неживой тишины

Сожаленье опутать готово

И мои  оглушенные сны, –

 

Сожаленье о том, что остыло,

Отболело и недоцвело

Что, как степь, выгорает уныло

И звенит однозвучно и зло.

 

Я сбежал бы, устав от пустыни,

В наш запущенный, затхлый раёк,

Но и там, на своей паутине, 

Без тепла, без любви, без святыни, –

Всё равно, как паук, одинок.

 

МНЕ ДОСТАНЕТ ЕЩЁ КУРАЖУ

Над судьбою своею подняться,

Я ещё докажу, докажу,

Как бунтует душа домочадца!

Я ещё соберусь, соберусь  

Перебрать, перемыть, перевесить,

Я ещё не устал куролесить

И пока ничего не боюсь.

Я в придонной своей глубине

Небывалые бездны открою!

 

 Я ещё посмеюсь над собою –

 Перед зеркалом, наедине…

 

Я долго не мог понять, чем же близки эти два стихотворения, пока не расположил их рядом. Первое – заканчивается словом «наедине». Второе стихотворение – словом «одинок». Вот вам и ключ: лирический герой у Савченко смертельно страдает от одиночества. Но в первом случае он стремится к одиночеству сознательно, пытаясь разобраться в себе, а во втором – он обречён на это одиночество. А если учесть, что стихи предельно откровенны (непростое признание в своей нереализованности – в первом стихотворении, и смелое сравнение себя с ядовитым пауком во втором), то и на самого автора автоматически накладывается печать одиночества. Поэту остаётся одно средство от этого недуга – поэзия.

Юра Савченко в настоящее время живёт в Москве, где у него вышло три книги стихов: «Вкус полыни», «Дом золотой», «Судьба, не торопи…». У Юры много интересных стихов и хороший творческий потенциал. Будем надеяться, что Муза одиночества подарит поэту новые откровения.

 

 «ЖИЗНЬ ТЕЧЁТ БЕСКОНЕЧНЫМ ОБРЯДОМ…»

 Есть под Усть-Каменогорском село с красивым поэтическим названием – Горная Ульбинка. Здесь в 1962 году родился поэт Фёдор Черепанов.

 Он заявил о себе с первых встреч в «Устье», дав нам понять, что тема его неисчерпаема. Этой темой была Родина. Просто, без всякого пафоса, поэт определяет родство со своим народом.

 Родные люди, добрая семья

 И вы, друзья, – я помню всех далеких, –

 И ты, любовь нелёгкая моя…

 Что я без вас средь этих крон высоких?

 

 В этом четверостишии ясно ощущается, сколь значимы для поэта люди. Он любит, жалеет их, дорожит ими, часто называя «родными». Их отсутствие не может заменить природа. Природе уделена роль второстепенная. В центре у Фёдора Черепанова – человек, будь то дед, отец, мать, или женщина, поющая над рекой.

 А женщина вдруг песню завела,

 Вдали, в тумане засветила песню,

 Затем, что нет в глухих полях тепла,

 И нет добра в свечении небесном.

 

 О чём слова? Да кто же разберёт

 Под шум листвы? И не понять мотива,

 Но пелся он под знаком звёздных нот

 Так величаво, грустно и красиво.

 

 Ведь думал я, что здесь России нет –

 В глухом селе, бездумным сном уснувшем,

 А вот душа, и тихо брезжит свет –

 Родная песня освещает душу.

 

 Душа забыла, для чего жила,

 Кого жалела и кого любила,

 А только эту песню сберегла,

 Всё потеряв, лишь песню сохранила.

 

 Поэта мало интересует описательная сторона его героев. Его «родные люди» всегда духовно содержательны. В одном из ранних стихотворений Фёдор признаётся «вижу певчую душу яснее, чем плоть».

 В понимании Черепанова жизнь должна протекать подобно обряду. «Евангелие», «молитва», «храм», «купола» – обычные слова в его стихах. Поэт не акцентирует на них внимание, они естественны, как естественно само возвращение русского человека домой – к родному Православию. Поэт пропитан светом родной веры, он наполнен им и потому не страдает от одиночества. Рядом с ним всегда люди – хорошие или плохие, – но это свой народ, с коим и пресный хлеб в радость.

 Там, за той одинокой оградой,

 Где берёза свет в горницу льёт,

 Жизнь течёт бесконечным обрядом,

 Как земные закат и восход.

 

 Вскрипнет ворот колодезя горько,

 Стукнет зябко запор у ворот,

 И старуха глухая к ведёрку

 Пить телка со двора позовёт.

 

 Столько зим и ветров прокатило,

 Столько бед утекло и обид, –

 Вечным временем тихо промыло

 Золотой, как заря этот быт.

 

 От годов и безлюдья горбата,

 Словно жизнь словно солнце, зайдёт,

 Я живу под горчащим закатом.

 Валит дым. Сыплет снег. Жизнь течёт.

 

 «НА ПОЛПУТИ ОТ САТАНЫ ДО БОГА…»

 Ещё и ещё раз память окунает меня в те благословенные для нас времена, когда существовало «Устье». Как несказанно мы были тогда счастливы, и, как это обычно бывает, тогда мы не ощущали этого замечательного чувства. Страна уже стояла на краю катастрофы. Скоро запустились жернова, перемалывающие миллионы судеб. Этот водоворот затянул и нас.

 Валентин Балмочных когда-то служил в морфлоте, имел недюжинное здоровье и считал себя не двужильным даже, а трёхжильным. Он ходил в горы, без труда тягал на себе тяжеленную поклажу. Так одно время он добывал мумиё. Кто бы мог подумать, что именно с ним судьба обойдётся так безжалостно.

 В 1992 году на сеансе Кашпировского в местном Дворце спорта у него открылась прободная язва желудка. Я навестил его после операции.

 – Да это всё баланда. Ох, и наелся я её, Серёжа, – признавался он мне, – восемь лет хлебал.

 Глубокая обида на несправедливость судьбы занозой сидела внутри. Грех ли или какая другая душевная тягота, жила в нём, временами выпирая наружу.

 ОСЕННИЙ СОЛОВЕЙ

 На полпути от сатаны до Бога

 Остановлюсь, услышав соловья.

 С ума сойти! Он свищет у дороги,

 Весной живущий над тоской жнивья.

 

 На свете осень, листья тлеют в кучах,

 Очнись же, птаха, для влюблённых лиц.

 Зачем над полем сжатым горло мучить?

 Цветы сошли и прахом пали ниц…

 

 Но он поёт, не зная перерыва.

 И проплывает звёздная ладья

 Тот путь к высокой келье над обрывом,

 Над дымной бездной чаши бытия.

 

 Недоговорённость одной тяжёлой, но очень ёмкой строки, стоит больше целого стихотворения. Это только на первый взгляд лоскуты из разных материй. Если первая строка отвечает внутреннему духовному поиску человека, то всё остальное – лишь созерцание внешней природной стихии. Если внутри совершается путь («на полпути»), то снаружи всё останавливается и умирает («листья тлеют в кучах», «поле сжато», «цветы прахом пали»). Что это? Не иллюстрация ли жизни, прозаичной и приземлённой, в которой нет места поэзии и самому поэту. Но он то есть. И «он поёт». И впереди ещё полпути. Автор неспроста употребляет слова «келья», «бытиё», заканчивая стихотворение небом, замыкая религиозный круг.

Лучшие стихи Балмочных были попыткой замолвить слово за слабых, убогих и беспомощных. Таковы стихи: «Ночью в детдоме», «Сентябрь 55-го», «Переулки детства», «Родине», «Последний сон». В этих стихах Балмочных продолжает добрую русскую традицию, идущую от Пушкина:

 И долго буду тем любезен я народу,

 Что чувства добрые я лирой пробуждал,

 …………………………………………….

 И милость к падшим призывал.

 

 Через Владимира Кострова, который в высоконравственном порыве жалеет бомжа – русского человека, умирающего возле иномарок.

 К Балмочных:

 На всхлипы душа откликалась

 Всеобщей и частной беды.

 

 Его же самого не щадили ни люди, ни судьба.

 Через много лет, доведённый до состояния крайней нищеты, Валентин устроился работать продавцом в хлебный ларёк. Уже тогда были заметны признаки душевной болезни. Среди его стихов появились и такие: «Вертолёт – 1», «Вертолёт – 2», которые он читал бомжам. Продавая хлеб, он искрил юмором, граничащим с сумасшествием: «Бабушка, возьмите вот эту булку. Если к ней тазик сметаны, то в самую пору будет!». Другому: «Не забудьте пургену добавить, пургенчику самую малость. Очень помогает». Иногда он вытаскивал из-под прилавка баян, надевал казачью фуражку и пел прямо в киоске. Вскоре он «переселился» в подземный переход, что находится тут же, на «45-ой аптеке». В промежутках между песнями, он блажит с прохожими, или считает мелочь, брошенную ему в казачью фуражку. И мало кто из горожан знает, что перед ним настоящий русский поэт, автор искренних стихов, многие из которых он с любовью посвятил своему городу. В последний раз, когда я попросил его сыграть что-нибудь на своё усмотрение, он взял из своего репертуара «Прощание славянки». Я уходил, вспоминая его стихотворение, посвященное родине:

 Как выползший в ранах из боя

 С наметками первых седин,

 Я бредил бессвязно тобою

 На мёртвом пространстве один.

 

 Усталое небо качалось,

 Тоскливо горела трава.

 И с пулею пуля венчалась.

 И грезились эти слова:

 

 Отечество любят и криком,

 Слезами и горькой тоской

 От северных льдин до арыков,

 С вулканами, степью, Москвой.

 

 С обломанным деревом деда,

 С могилою ранней отца,

 С позёмкой по санному следу,

 Со взмахом руки от крыльца.

 

 Отечество любят и молча –

 Последней из пары гранат.

 Среди набегающих полчищ

 Раскаты любви той гремят…

 

 Чернобыльской тенью качаясь

 Под грузом смертельных рентген,

 Собою его излучают

 Шагнувшие в толщу легенд.

 

 Растерзанной в клочья судьбою

 В отсеках подводных глубин…

 Я грезил бессвязно тобою

 На мёртвом пространстве один.

 

КУПИНА НЕОПАЛИМАЯ

 Много лет спустя, когда я ехал в Алма-Ату, в Усть-Каменогорске у меня сломалась машина. Используя вынужденную остановку в городе, в котором я уже давно не жил, я отчего-то решил позвонить именно Курдаковым. Трубку взяла Юля. У неё было особенно приподнятое настроение:

 – Сергей, а ты не хочешь поговорить с папой?

 – Конечно!

 Я снова услышал знакомый голос, забытый, но такой родной и близкий:

 – Серёжа! Приезжай, обязательно приезжай!

 Дверь открыли. Передо мной стоял тот же самый Курдаков, что и в первую встречу, только постаревший, в серой рубашке с коротким рукавом, в больших очках, вместо аккуратно зачесанных тёмных волос – белый, редкий пушок. Как же я мог не догадаться, что это – последствие химиотерапии. И в его кашле слышался зловещий отголосок съедающего его рака. Когда я произнёс пустой и ненужный тост «За здоровье», Курдаков, помедлив, произнёс:

 – Ты знаешь, Серёжа, а я ведь приехал прощаться, – помолчав, о чём-то думая, добавил: – Ведь мне сроку отведено самое большое до конца года. Меня лечит хороший врач. Он меня предупредил, чтобы я успел завершить самое основное. А вчера, когда меня повезли прощаться с Иртышом, я зашел в него и долго стоял в задумчивости. Мысль посетила тёмная. А что если нырнуть и насовсем, решить всё раз и навсегда, окончить эти мучения? Грешно это.

 Мы выпили за творчество. Курдаков спросил, пишу ли я?

 – Похвалиться нечем. Суета, семья, добывание денег. Это отнимает всё время. То две строчки, то четыре. Может быть, найдется один стих за последние семь лет.

 – А ты привези его.

 И я привёз. В ту ночь я поехал на попутках в Лениногорск, а утром обратно. Семья Курдакова была в полном составе. Евгений Васильевич играл с внучкой, позволяя ей озорничать. А когда сели за стол, он стал расхваливать дочек:

 – Рита – моя красавица, фарфор, изящество, филигранная работа, а Юлечка – мой талант.

 Это был тёплый, дружеский разговор за обедом. Поэт читал небольшое, ещё незаконченное стихотворение, посвященное Екатерине Фёдоровне. Он был весел в кругу семьи и радовал всех своим оптимизмом. А потом он, шутя, нарисовал такую картину, обращаясь к жене:

 – Когда мы с тобой встретимся Там, и окажемся в кругу хороших писателей, то непременно их нужно будет чем-то угостить, и ты приготовишь мои любимые баклажаны.

 Мне нужно было уходить и я напомнил о своём стихотворении. Прочитал. Курдаков взял его в руки и вслух прочитал сам. Третье четверостишье хромало, одна строка не несла смысловой нагрузки, и стихотворение могло «прожить» и без неё. Замечаний больше не было. И хорошее слово для меня он снова нашел, отметив, что в русской литературе своим женам мало посвящали стихи, всё больше другим женщинам.

 – Главное – искренно и честно. Только как вот твоя жена на это смотрит, ведь ты в своём «Придорожном кафе» влюблено разговариваешь с другой, мучаешься случайной встречей, а любишь-то только жену. – И заключил: – Ты, Серёжа, напрасно не пишешь. Ведь дар, он достаётся даром, дарится Богом, и ты не имеешь права его скрывать. Это не только тебе надо, в первую очередь это надо людям. Ведь кто-то, послушав стихи, станет лучше. А в этом огромный смысл, смысл творчества.

 И когда я стоял на пороге, он обнял меня на прощание совсем лёгкими руками, сам такой невесомый, светящийся, весь истаявший. Строчки Ф.Сологуба впору подходили к тому Курдакову:

 Бедный, слабый воин Бога,

 Весь истаявший, как дым…

 

На лице Курдакова появился отпечаток смертельной грусти, и улыбка получилась напряженной, тяжёлой.

 – Прощай, Серёжа, мы ведь теперь никогда не увидимся. Ни-ког-да.

 – До свидания, Евгений Васильевич. Мы с вами обязательно встретимся.

 А через три месяца, когда я оказался в Великом Новгороде на улице Невского, и подошёл к его дому, из всех дверей с кодовыми замками одна оказалась открытой. Словно здесь кого-то ждали. Я вошёл, поднялся на третий этаж, позвонил. Открыл дверь сам Евгений Васильевич. Он был в тёмной шапочке.

 – Я же говорил вам, что мы обязательно встретимся!

 Он был очень рад встрече. Тут же стал накрывать стол. В Курдакове было огромное желание жизни. Он назвал лекарство «Арглобин», его действие в организме, химические процессы, которые приведут его к выздоровлению. О том, как ему повезло, что это лекарство досталось именно ему. Он убеждал меня в том, что он непременно выздоровеет.

Рассказал о поэме Майкова, где травой, растущей в Азии, был вылечен князь от похожей болезни. Название травы он произнёс по-латыни (к тому времени он изучил латынь), в очередной раз поразив меня своими знаниями.

 Разговор был дружеский, тёплый и совсем не о стихах. Мы прошли к компьютеру. Евгений Васильевич открыл музыкальное послание, пришедшее из Усть-Каменогорска. Удивительные слова мужественного человека, больного раком горла, принимающего смерть, как в бою, открыто, по-русски, вызывали в Курдакове родственное чувство уверенности перед последним «боем», и он включал снова и снова песню восточно-казахстанского барда. Он заряжался его энергетикой, вслушиваясь в слова, обращенные к смерти. Он скопировал мне один из Юлиных рисунков, который он назвал «Смерть ангелочка». Но трагизм, привнесенный Курдаковым в рисунок дочери, вряд ли оправдан. Лицо мамы ангелочка наполнено умилением и спокойствием. Она созерцает уснувшее дитя, как и было задумано Юлей.

 На прощание он подарил мне свои «Стихотворения», «Дождь золотой» и чудесный альбом из собрания новгородского музея «Русская икона».

 – Пусть твои детки смотрят на это великолепие, оно душой читается. А тебя, Серёжа, хочу попросить, поставь в день моего рождения за меня свечку.

 За окном, за тополями и клёнами, за рекой, в сумерках остывающего дня едва виднелся Софийский собор. Мы попрощались, и я уносил печаль в своём сердце. Мне думалось о том, что Курдаков, взращенный в атеистической среде, прошедший и повидавший многое в своей жизни, вплотную подошёл своим сердцем к стенам православных храмов, вошёл внутрь, изумленно остановившись у русских икон. Он рассматривал их как знаток и изысканный мастер, взрастивший в глубине своего сердца православную веру.

 Я вернулся домой в полном убеждении, что Евгений Васильевич поправится, ему обязательно поможет «Арглобин».

 В ночь на Рождество 2003 года мной было написано несколько стихотворений, за которые мне не стыдно – «Баллада о ведре», «Рассказ о крепкой руке» и другие. С какой лёгкостью и душевным восторгом я работал в ту ночь! Мне казалось, что кто-то незримый присутствует рядом со мной и помогает мне. Теперь я обязательно пошлю их Курдакову, и он искренне обрадуется за меня! Но Курдакова, как я вскоре узнал, уже не было в живых. Может быть, это его светлая душа помогала мне в ту лирическую ночь на Рождество?

 Каждый год в день рождения Е.В. Курдакова, 27 марта, выполняя маленькое завещание моего наставника, я зажигаю поминальную свечку. С той первой незабываемой встречи с Курдаковым прошло семнадцать сложных лет, разметав нас, устьевцев, по белу свету. Вот уже несколько лет нет с нами Е.В. Курдакова, а память о нем горит, не сгорая, купиной неопалимой.

 КУПИНА НЕОПАЛИМАЯ

 И опять в этом мире зелёном,

 Разгораясь кострами цветов,

 Купина полыхает по склонам

 Раскалённых июньских холмов.

 

 Смутный облак дрожит над кустами,

 Спичку брось – и взлетит, как фантом,

 Синевато-спиртовое пламя,

 Обдавая эфирным дымком.

 

 И в мгновенном сухом полыханье

 Станет ясен во всей простоте

 Древний миф об огне мирозданья,

 Заключенном в нетленном кусте, –

 

 О туманном дыхании мира,

 Восходящем живою волной,

 Где и сам ты – лишь выдох эфира

 Над горящей его купиной.

 

 …Сонным зноем пропитано лето,

 И с его раскалённого дна

 Отраженьем всевышнего света

 Выкипает, клубясь, купина.

 

 АЛТАЙСКИЙ КЕДР

 Зимой 2005 года мне, наконец-то, посчастливилось встретиться с Володей Тихомировым. Я застал его в последний вечер перед возвращением в Германию, где он живёт уже десять лет. Володя позвонил мне сразу, как только получил записку, где я настаивал на встрече, поставив рядом со своей подписью слово «Устье».

 Зная друг о друге только понаслышке, мы повстречались как старые друзья. Ночь напролёт мы читали друг другу стихи, вспоминая о друзьях-устьевцах, Курдакове.

 Володя рассказал об интересном случае, произошедшем много лет назад. Его друг работал сторожем в вечерней школе и имел доступ к ключам от школьной библиотеки. В хорошей компании поэтов, одним из которых был Курдаков, они просидели там до утра, читая вслух стихи любимых поэтов. Благо, книги находились под рукой, их вытаскивали прямо со стеллажей. Утром библиотекари увидели незапертую библиотеку и вызвали милицию, обнаружив поэтов среди горы книг. Сюжет этой истории отдаёт трагикомедией с приходом участкового, который не разбирался в поэзии, но был душевным человеком, и потому история эта закончилась благополучно для всех, оставив на память добрый смех воспоминаний.

Возвращаясь к Тихомирову, к нашей единственной встрече, я должен заметить, что так как читает стихи Владимир, у нас не читал никто. Самоотдача полнейшая. Ни грамма актёрства, никакой позы. Одухотворённое лицо мягкого и доброго человека. После прочтения, он некоторое время выходит из своего состояния, подобного трансу.

 Не спугни это раннее утро

 Над излучиной тихой реки,

 Этот сон невесомый, как будто

 Сон ребёнка под сенью руки.

 

 Остуди петушиную удаль,

 Погоди голосить, не спеши

 Отозваться на хрупкое чудо

 Торопливым порывом души.

 

 Пусть ещё, пусть ещё разгорится

 Там вдали над рекой, над судьбой

 То, что снилось, что может не сбыться,

 То, что светит едва над тобой.

 

 Поэзия Тихомирова – неторопливая, ровная и мощная. Так на Алтае растут кедры. Она органично впитала в себя дыханье природы, вот отчего его стихи так природно-естественны. В его стихах почти нет города, но с каким благоговением он выписывает каждую веточку, каждую травинку своего любимого алтайского леса! Стихи его пахнут разнотравьем, хвоей, дымом костра. Они зримы, слышимы, пахучи… Мало того, что природа нарисована рукой настоящего художника, она ещё и понята им изнутри. Его дереву хочется «взмахнуть ветками», его костёр танцует «подвластный ветру», поэт и сам, похоже, знает «древнее наречье высоких трав, желтеющей листвы». И всё это потому, что у Тихомирова есть эта замечательная «безмятежная нежность отзывчивой русской души». Откликнувшись на его стихи, Курдаков отметил «возвышенную, всепонимающую доброту Владимира Тихомирова».

 ОСЕНЬ

 Не осталось и следа

 Вдохновенного труда.

 Только тёмная вода

 В чёрном зеркале пруда…

 На прибрежный край земли

 Листья жёлтые сгребли.

 Долго-долго, долго жгли,

 Как сжигают корабли.

 Не осталось и строки.

 Не осталось и следа.

 Только чёрная вода,

 Тёплый пепел у пруда…

 

ПОЭТ. КРИТИК. ВОСПИТАТЕЛЬ.

(Вечер памяти Е.В.Курдакова, 27 марта 2005 год, г.Усть-Каменогорск.)

 Курдаков не был властителем дум. Он считал, что любое навязанное мнение, по сути, является духовным насилием. Именно поэтому бережнее всего он относился к своей свободе, отказываясь от должностей и не всегда считаясь с литературными авторитетами. Его логически обоснованное и подчас жестокое мнение иногда напоминает приговор. Дутые величины лопаются под напором его суждений. Мне известен и другой Курдаков – выискивающий у безвестного поэта живые строки, вдыхающий в него жизнь. В любом случае Курдаков был великолепным тонким и чутким критиком. Дар критика, нужно сказать, это такая же редкость, как дар настоящего поэта. В Курдакове эти две величины равнообозначены. Курдаков-критик уверен, что стихи должны непременно отлежаться, чтобы окинув их свежим взглядом, можно было заметить шероховатости и подвергнуть более чёткой огранке. Курдаков-поэт замечает в одном из стихотворений:

 Я опоздал, я начинаю в сорок,

 С предела, рокового для иных.

 

 Конечно же, он никуда не опоздал. Столько времени ему понадобилось, чтобы обрести полноценный голос. Всё это время Курдаков-критик сдерживал и оттенял Курдакова-поэта. Книга ранних стихов, подготовленная к изданию, так и не увидела свет, уничтоженная автором. Лишь однажды вскользь Курдаков упомянул о ней в разговоре со мной. Из воспоминаний поэта о том времени я узнал об одном эпизоде. Сосед Курдакова топил котят в ведре. Курдаков записал на магнитофон этот душераздирающий крик и, завидев соседа, включал на всю катушку. Возможно, именно этот момент и стал отправной точкой для написания оригинального стихотворения «Пока я по-щенячьи тычу нос…».

 И наряду с талантом критика и поэта я поставил бы и дар воспитателя. Будучи самодостаточным человеком, Курдаков находил необходимое терпение, такт и мудрость для общения с начинающими поэтами.

 Не имея академического образования, путём непрестанного самосовершенствования, работая по 14 часов в сутки, Е.В. Курдаков достигает заметных интеллектуальных высот. Он становится поэтом мирового уровня, осуществляет исследование «Влесовой книги», создаёт значительные литературоведческие труды.

 Своей жизнью и своим творчеством Евгений Васильевич Курдаков показывает нам, что неустанный творческий поиск, духовное самосовершенствование и беззаветное служение однажды выбранной цели оставят свой след в культурном наследии человечества.

 

 P.S.

 Несколько лет назад, после того, как мною было закончено одно стихотворение, оно вдруг стало «настигать» меня. Целую ночь я не мог заснуть ни на секунду. А утром мне вспомнились курдаковские «Псы Актеона», я даже не просто вспомнил, а почувствовал их, ощутил их физически.

 …Строфа пустеет на ходу и дремлет утомлённо,

 Глаза закроешь – и летит, летит кровавый сон…

 Стихи мои, слепые псы, собаки Актеона,

 Я вас с руки кормил, а вы всё мчитесь мне вдогон…

 

 Законченное, самостоятельное стихотворение начинает жить своей жизнью и приходит к своему автору, доставляя ему душевные переживания.

 Вот и всё, что я хотел рассказать, и в меру своих сил постарался это сделать. Каждый из тех, о ком шла речь, мне очень дорог и заслуживает более глубокого изучения. Но это дело будущего и той молодой поросли, которая будет собирать по крупицам весь этот бесценный бисер поэзии. Цель же моей работы заключалась не только в воссоздании атмосферы внутри известной литстудии, взаимоотношений мудрого наставника и достойных учеников. Я хотел показать путь нелёгкого становления и усвоения азов поэзии для тех, кто выберет себе непростой путь «кормления псов Актеона».

 

Комментарии

Комментарий #2211 26.03.2016 в 13:33

гость

Ах, Яик ты наш, Яик
Ты, Яик, сын Горынович...
Золотое у Горыныча,
Золотое было донышко.
(Великорусские народные песни)

Комментарий #2208 26.03.2016 в 08:50

"Здравствуй, речка ПАЛЕНЬГА -
Золотое донышко..." - песня на стихи Ольги Фокиной.
Звучит уже полвека.
Увы, поэты плохо знают друг друга...
Михаил Попов (Архангельск)