Андрей КАНАВЩИКОВ. РУСЛО. Рассказ
Андрей КАНАВЩИКОВ
РУСЛО
Рассказ
Река Сороть, густо поросшая камышом, шумела своей и окрестной растительностью, словно горный поток. Не вода шумела, а именно камыш, именно трава. Заглушая все звуки, до тонкого свиста ветер бесновался над Соротью, а казалось, что это шумит она, что это Сороть мчит пушкинскими лугами, мчит неудержимым потоком.
Невдалеке от тропинки с барской усадьбы имения Михайловское компьютерной декорацией застыла ветряная мельница. Она стояла, угрюмо уткнувшись крыльями в небо, и не могла пошевелить даже кончиком своего крыла. Ветер чувствовал непорядок, метался вокруг горделивой мельницы. Но мельница оставалась только тем, чем она и могла быть – музейным экспонатом с инвентарным номером на лбу.
Зато ветру в полной мере отдавались трава и прибрежный камыш. Они наклонялись и шелестели громко, выразительно, искусными периодами своих перемещений в воздухе напоминая мелодику онегинской строфы. «Глядите тут у меня», – на всякий случай сурово посвистывал ветер, косясь одним глазом на непонятливую мельницу. «Да, да, дуй сильнее, дай нам расчесать свои зелёные волосы», – откликались трава и камыш, и в зелёном шелесте качались зелёные волосы русалок, что сидели в прибрежных зарослях, ожидая хоть глазком снова увидеть Пушкина.
Но Пушкин почему-то не приходил сюда. Не заглядывала к прозрачной воде давно и Ольга Калашникова с младенчиком Пашей, муза зимнего заточения Александра Сергеевича. Вместо них Сороти приходилось терпеть нас, беззаботных студентов, которые из Пушкина знали от силы шестнадцать строк на четверых.
Впрочем, какие это были строки! Произнёс одну и словно час разные разговоры разговаривал. «Унылая пора, очей очарованье…», например, произнёс и дальше можешь целый день молчать, потому как всё равно дальше говорить уже не обязательно: Пушкин за тебя всё сказал наперёд. Хотя бы за это мы любили Пушкина, поэтому из стройотряда рванули сразу не в ресторан, не в тряпичные ряды, а в Михайловское, имение, находящееся в восьми километрах от Пушкинских Гор, к вековым деревьям, к Сороти, к Арине Родионовне, к Пушкину.
Аня Устинова присела на корточки и задумчиво гладила траву маленькими пальчиками. Её золотистые волосы развевались возле головы, как мерцающий нимб. Саня Серебряков, высокий, жилистый, открытый наружу всем ветрам, первым долгом сбросил кроссовки, закатал джинсы и кинулся шлёпать босыми ногами по холодной воде.
– Ого-го, – кричал он, перекрикивая ветер. Вряд ли хождение по осенней Сороти доставляло ему большое удовольствие, но это отчаянное занятие было весьма по его характеру и склонностям. Нужно было, чтобы шум, гам, брызги во все стороны и эхо, которое оставалось бы даже на следующий день после того, как начало звучать.
Азарту Сани поддалась спортивная, гибкая Жанна Медведева, за которой я вот уже несколько месяцев пытался ухаживать, но без особых успехов. Она схватила наш фотоаппарат и, не жалея плёнку, щёлкала Серебрякова во всех ракурсах. Видя, как Жанна смотрит на Саню, бегающего по воде и швыряющего на берег пустые ракушки, я присел на траву и тоже начал развязывать шнурки своих ботинок. Шнурки развязывались с трудом. Медведева заметила мои терзания и уже демонстративно стала просить Саню достать ей какой-нибудь особенный камешек. Разделавшись кое-как с ботинками, я буквально ракетой вонзился в волны Сороти, онемев на мгновение от холода.
– Ух, хорошо! Молодеешь на глазах. Ещё минут пять – и меня можно будет в пелёнки заворачивать, – радостно гудел Серебряков, но выскочил из воды необычайно бодро.
Получилось так, что он уже скакал по траве, Жанна смотрела на него и смеялась, а я нелепым памятником красовался в реке в одиночку. Никто на меня не смотрел и мой подвиг оценивать не спешил. Чтобы не совсем уж упасть в собственных глазах, я окликнул Аню:
– А вода, в общем-то, не такая уж и холодная!
Сказав это, я пополоскал в воде руки и дотронулся ими до лица. Услышав мой голос, Устинова, глядя куда-то через меня, через ветер и озеро невдалеке, задумчиво и мягко проговорила:
– Послушайте, ребята, а ведь эта река текла, ещё когда был жив Пушкин. И он слушал этот же самый ветер. Он смотрел на это же небо. Он сбегал отсюда, с холма по такой же деревянной лесенке, подходил к Сороти и, быть может, думал, что кто-то будет всё это делать и через двести лет.
Нет, философичную и переменчивую, как ветер, Анечку определённо не стоило трогать и возвращать к жизни от её потаённых мыслей. Восторженный читатель всей возможной и невозможной мистики от Кастанеды до Евангелия, Устинова могла рассмотреть, что угодно, третье перо от края в левом крыле пролетавшего в десятке километров ястреба, восьмой кратер в среднем ряду на тёмной стороне Луны, но только не меня, прозаически блуждающего по мелководью.
Зато меня хорошо услышали Саня и Жанна. Храбрясь перед девушкой, Серебряков бросил:
– Правда же, классная водичка?! Это у нас как крещение получается. Я думаю, что мы уже можем вовсю стихи сочинять.
Жанна радостно всплеснула руками:
– Точно. В случае чего, Пушкин сам нам поможет. Он ведь слышит нас? Правда, Анечка?
– А-лек-сандр Сергее-е-евич! – весело закричала Жанна и попыталась упасть в траву со всего размаха. Но не упала, потому что на лету её подхватил Саня, давно уже не равнодушный к ней, но удерживающий себя от активных действий из уважения к другу, то есть ко мне. Видеть Жанну на руках у Серебрякова, даже в шутку, не хотелось и я сделал вид, что мне нужно что-то ещё внимательнее изучить в мельнице, чьи лопасти напоминали крест, на котором распяли Андрея Первозванного.
Интересно, что спроси меня о Сороти, я так и не отвечу, какой же величины эта река. Я всё время смотрел то на усадьбу, то на озеро, то вот, как сейчас, на ветряную мельницу, а Сороть, она как-то терялась среди всего остального великолепия, этакая серая мышка на гигантском зелёном балу стихий. Несколько раз, читая, как Онегин переплывал по утрам реку, я пытался в свои разные приезды в Михайловское разглядеть Сороть и возвысить её в собственных глазах, но забывал это сделать. Сейчас меня заинтересовало сочетание «зелёный бал стихий» и я поспешил его выложить, чтобы Жанна не слишком уж очаровывалась Саней. У меня тоже есть, Пушкин бы вас с русалками побрал, некоторые козыри.
– «Зелёный бал» это будет название наших стихов, – любезно согласилась Жанна, доставая из сумочки блокнотик и гелиевую ручку с чёрной пастой.
– Не «зелёный бал», а «зелёный бал стихий», – поправил Жанну Серебряков, придерживая сумочку и якобы заботясь о моём авторстве.
Очень захотелось кинуть в него ракушкой, но тут меня вдруг разглядела из своих высей созерцательница Аня. Она загадочно улыбнулась, блеснула голубыми глазами:
– Хорошие слова, Митя. Мы даже в походной одежде, в кроссовках и ветровках, всё равно уже на балу. Нас пригласил на этот бал Пушкин, а хозяйка бала – Поэзия. И мы вот сейчас радуемся, кажется, чему-то своему, но на самом деле мы радуемся, что нас пригласили на бал, нам подарили праздник, который мы боялись сами себе открыть…
Серебряков, пребывающий в благодушном настроении от внимания Жанны, упоённый тем фактом, что у него всё очень гладко получается, достаточно грубо оборвал Устинову, подсунув ей под нос листок из блокнота Медведевой:
– Чем просто так говорить, записала бы. Мы там уже начали стихи, а тема, конечно же, про осень.
Бодрый выпад Сани, без меры окрылённого Жанной, был так неуместен, что это почувствовала даже Аня. Она закусила губы и, сдерживаясь, прошептала:
– Значит, я «просто так» говорю?
В грозовом воздухе повеяло обидой. Беспардонность Сани была тем более чудовищной, что Устинова втайне любила здоровяка и оптимиста Серебрякова, ей нравились его быстрота реакции и истинно стихийное мужское обаяние. Сейчас Саня должен был сделать виноватое выражение лица, преклонить колена и пообещать Ане достать цветущую кувшинку с реки, благо что обещать подобное осенью было абсолютно безопасно. Но, видимо, по инерции Серебряков продолжил, всё ещё дурачась:
– А на балу у Пушкина кто кого приглашает? Кавалеры дам или дамы кавалеров?
Аня покрылась красными пятнами. Жанна, наконец догадавшись, почему Устинова так явно нервничает, засмеялась. Засмеялся и Саня, но уже своей шутке, думая, что и Жанна смеётся над тем же. Пока я соображал, какое же словечко следует вклинить мне, Аня резко вскочила и пошла по тропинке к усадьбе, бросая отрывочно:
– Я пойду назад. Подожду вас. У входа.
До Серебрякова что-то начало доходить. Он побежал за Аней. Ветер относил к нам его слова:
– Я не хотел тебя обидеть. Я не хотел…
– А что, мог захотеть?
– Что значит «захотеть»? Я не хотел тебя обидеть, не собирался этого делать, я вообще не люблю людей обижать.
– Вот-вот, «людей»…
Перебранка Сани и Устиновой удалялась. Я остался наедине с Жанной и должен был как бы радоваться, но это получалось плохо. Загрустила и Жанна:
– На пустом месте поругались. А ведь так красиво вокруг, – Медведева вздохнула, – ведь вправду стихи от такой красоты хочется писать. В самом деле, а не ради прикола.
– В мире вообще очень много красивого, – поддержал я, намекая на красоту самой Жанны.
Она мой намёк не поняла:
– Как странно всё устроено. От чёрной деревенской работы мы только смеялись. Мы приходили вечером, вымотанные, как бельё в стиральной машине, и радовались. А сейчас попали в красоту, в святые места, но что-то разладилось. Ты не замечаешь, что за нами как наблюдает кто-то. Он испытывает нас, раскрывает нас до сердцевины.
– Пушкин что ли?
– Не знаю, – серьёзно ответила Жанна. – Мы здесь, словно за мгновения целую жизнь проживаем. Анька целый год млела по Саньку, а вылезло из неё это вдруг за десять минут.
– Может, всё дело в том, что мельница не машет крыльями? – невпопад брякнул я.
– Ты хочешь сказать, что если не машет она, то махать своими крыльями приходится нам?
Жанна так хорошо сформулировала мою неуклюжую мысль, что я не мог ничего говорить, а только восхищённо уставился на неё и быстро завертел руками, воображая мельницу. Ветер у Сороти подталкивал мои руки, вертеть ими было легко, и останавливаться не хотелось. Жанна рассмеялась:
– Ловко. Ты, Димка, как вертолёт. А ведь всё равно меня не догонишь.
Она быстро побежала по тропинке к дому. Я кинулся за ней следом, не прекращая размахивать руками. В голове крутилась единственная мысль: «Догонять или не догонять?». Было ощущение, что от ответа на этот вопрос очень многое может измениться и что-то уже станет сегодня безвозвратным. Догонять или не догонять? Конечно же, я должен был догнать Жанну, но трава цеплялась мне за ноги, ветер щекотал уши, а фотоаппарат хлопал по животу, как ладонь по барабану: «Бум, бум, бум…».
По лестнице мы с Жанной взбежали почти одновременно. Она обернулась, сурово глянула на меня сверху вниз, желая окатить презрением, но по мере того, как взгляд её опускался ниже, лицо девушки светлело. Наконец Жанна нежно улыбнулась. В кино после таких улыбок начинают целоваться. Я удивился, тоже перевёл взгляд на свои ноги. Тут я увидел, что на ногах нет ботинок. Оказывается, от самой речки я бежал за Жанной в одних носках, убаюканный до того сладкими разговорами.
Отдав фотоаппарат Жанне, пришлось снова возвращаться к Сороти. Но теперь это был уже путь триумфатора. Я шёл, зная, что за моими шагами наблюдают неравнодушные глаза, и она, Жанна, будет ждать меня там, наверху, как бы долго я здесь ни копался, ковыряясь со шнурками. Когда я вернулся к ней, мы были уже хоть на долю миллиметра, но ближе друг к другу. Жанна даже проговорила радостно, глядя мне прямо в глаза с мягкой улыбкой:
– Смотри, Дима, двойная радуга!
Говорила она о радуге, а смотрела мне прямо в глаза. И это было приятно. Даже радуга сейчас была малоинтересной. Хотелось смотреть только на Жанну, и пусть бы она улыбалась мне вот так подольше. А над Соротью, мельницей, всем этим зелёным царством, что расположилось у подножия усадьбы, действительно элегантной дугой протянулась радуга. Сочные, чистые цвета один к одному. Вторая радуга была поменьше размером и она прилепилась у правого верхнего края большой радуги.
– Я никогда такого не видел. Никогда, – говорил я, и это было чистейшей воды правдой. Пушкин, две радуги, Сороть, ласковая Жанна, всё это выглядело незабываемым и неповторимым чудом.
– Две радуги, – смотрела в небо Жанна и, казалось, она думала о том же, о чём и я. Две радуги, как два человека рядом, один возле другого. Как зачарованные мы обошли домик Пушкина и двинулись к аллее Керн, осенённые огромными мерцающими полукружьями света. Первой оцепенение стряхнула Жанна. Она вчиталась в написанное на табличке возле аллеи и рассмеялась:
– Аллея-то Керн липовая!
Получалось, что аллея из деревьев, называемых липами, была вроде как ненастоящей, липовой. Каламбур, замеченный Жанной, мне тоже понравился и умилил. Мы шли среди вековых деревьев. Массивные ветвистые стволы теснились с двух сторон, подступая вплотную к дорожке.
– Какие же деревья без русалок, – увлечённая новой мыслью Жанна стала примеряться, на какую же липу ей взобраться. На эту, на ту?
– Вот лучше туда, – я тоже суетился, бегал по дорожке за Жанной и без особого повода всплёскивал руками.
Внезапно девушка разглядела в одном из стволов большое фигурное дупло, дно которого было усеяно мелкими монетами. Наверное, туристы бросали туда мелочь, как принято её бросать в фонтаны или другие памятные места. В этом большом дупле было сумрачно и тонко пахло влажными опилками. Жанна аж подпрыгнула от восторга, ловко забралась в дупло, приняла соблазнительную позу и уже торопила меня оттуда:
– Сделай такой кадр. Лесная дева, дух дерева в дупле.
Я схватил фотоаппарат, заранее наслаждаясь такой находкой, но плёнка там уже давно закончилась, ещё у Сороти. В аккурат тогда, когда Жанна запечатлевала бегающего Серебрякова. Я страшно разозлился, но ответил почти спокойно, с некоторым оттенком философичности:
– Как я тебя сфотографирую, если тебе всю плёнку нужно было потратить на Серебрякова. Какая уж там плёнка, если Серебряков появился.
Жанна мрачно вылезла из дупла наружу. Волосы её растрепались, на одежде висели паутинки и щепочки. Она только сейчас поняла, что классной фотографии не суждено состояться, подошла ко мне вплотную и тихо процедила:
– Причём здесь Серебряков? – с каждой новой фразой Жанна говорила всё громче. – Если ты такой умный, проницательный, что ж ты ещё плёнку не купил?
Упущенного кадра мне было жаль не меньше Жанны, и я тоже почти заорал на неё:
– Я же не знал, что тебе приспичит Серебрякова фотографировать. Ты вбухала в него полплёнки, – меня понесло, – и теперь ещё и издеваешься. Да я никогда плёнок не наберусь на твоего ненаглядного Серебрякова!
– Это я-то издеваюсь?! Ему жалко было лишнюю плёнку купить, а я виноватая выхожу? – Жанна ту же разорвала бы меня на мелкие кусочки, если бы не воспитание да подсознательный страх перед уголовным кодексом. Кинувши в меня паутинками из дупла, девушка гордо удалилась:
– С тобой не к Пушкину, с тобой только к Черномырдину ездить!
Почему к Черномырдину? Перекинув через плечо ремешок ненужного теперь фотоаппарата, я прошёл знаменитую аллею Керн до конца, дошёл до мостика и живописного пруда, вернулся назад, дошёл до другого пруда, подобрал у дуба веточку с зелёным жёлудем. Мир был не прекрасен, не страшен – он был обычен. И именно это выглядело самым прекрасным и страшным.
На дорожке мне вдруг на голову упал жёлтый листок ольхи. Упал и остался там лежать, как приклеенный. Я смахнул его недовольно и тут только заметил, как чуть-чуть не наступил на маленькую блестящую змейку. Молодая гадюка, не спеша, ползла через листву и кустики черничника, а листик ольхи, выходит, был мне предупреждением. Переждав скоротечный дождь на крылечке рубленой избы Бабы Яги, я повернул назад и снова спустился к Сороти. Теперь уже один.
Ветер был прежним. И трава прежней. Всё также нелепо вздымала в небо свой крест мельница. Я снова разулся и вошёл в осеннее течение Сороти. Вода огибала мне ноги и торопилась дальше. Я побежал за водой вслед и не успевал, она обгоняла меня раньше, чем я её настигал. Камни и песок на дне шевелились, словно живые. Камыш шелестел: «Дальше, дальше…». С холма на меня смотрел Пушкин, а в небе висела новая двойная радуга. И тогда я понял, что всё вместе это и есть то, что нельзя ни отобрать у человека, ни обменять.
Пушкинские Горы – Великие Луки