ДАЛЁКОЕ - БЛИЗКОЕ / Максим ЯКОВЛЕВ. ПУШКИН В ИЮЛЕ. Отрывок из книги
Максим ЯКОВЛЕВ

Максим ЯКОВЛЕВ. ПУШКИН В ИЮЛЕ. Отрывок из книги

 

Максим  ЯКОВЛЕВ

ПУШКИН В ИЮЛЕ

 

                                   Первые встречи

 

Поехали к Пушкину в Михайловское...

Сколько лет собирались, да всё никак не случалось, всегда что-нибудь отменяло и не пускало, а тут вдруг в июле – несколько неприкаянных вольных дней. Едем!

Как-то он встретит нас?

Еду и думаю, кто он нам? Александр Сергеевич, душа... Вроде тысячу лет знакомый, а вот доведись нос к носу, и что тогда? Смог ли поговорить с ним? И о чём?.. Хотя, о чём же ещё, как не о нашей России, о том, что творится в ней. О литературе, конечно...

Очень бы надо поговорить, да только сам-то Александр Сергеевич пожелал бы он общаться со мной, вот в чём вопрос. С давних пор спрашиваю себя: с кем бы я хотел потолковать начистоту обо всём, что называется «по душам»? А ведь было с кем. Василий Макарович, например. Умер он, умерла и возможность встречи. Кто ещё... Виктор Попков, живописец. Тоже ушёл безвременно. Ещё Георгий Свиридов. И его уже нет с нами. Но с Пушкиным я готов был всегда, нет-нет, да и заговаривал с ним, вернее, обращался к нему, почти не надеясь на диалог.

И вот, едем в гости к нему в Михайловское. Почему он для меня в Михайловском, именно там, как нигде ещё? Может быть потому, что он и лежит там, рядом – в Святогорском монастыре, или потому, что места там пронзительные своей какой-то особой русскою вечностью, а вместе с тем, безоговорочно пушкинские, – того и гляди, с поворота на бричке выкатит или пересечёт шоссе верхом на лошади с прогулки по вечернему полю... А может, и потому, что здесь «приют, сияньем муз одетый»... Дух, душа этой псковской местности – вот, что притягивает, «прилелеивает» прежде всего. Откуда он тут, этот дух? Кто вселил его в эти пределы? Пушкин дышал этим духом, питал им свой гений, и столько успел явить от этого духа! Любой поэт и писатель кто он, как не приёмник-носитель духа, подобно почве приемлющей солнце и воду с неба и рождающей от него по своему характеру и составу. Здесь из Пушкина выросли «Борис Годунов», все основные главы «Евгения Онегина», вырос «Пророк», плеяды неподдельно русских лирических его шедевров... «Чувствую, что душа моя развилась вполне – я могу творить» – откровение, вырвавшееся из груди поэта именно здесь в Михайловском. Пушкин обрёл себя, тот великий и русский Пушкин, которого мы любим и чтим, – вот, что случилось здесь на этих холмах и дубравах, на брегах и лугах тихой и чистой Сороти. Обрёл от этого духа свыше. Вдохновение? Да. Ибо вдохновение это не выдох, а вдох! По Пушкину: «Вдохновение есть расположение души к живейшему принятию впечатлений и соображению понятий, следственно, и объяснению оных». Вот, что такое Михайловское и вся здешняя местность – Пушкиногорье, со всей несказанной музыкой: лугами, горками, речками, усадьбами, монастырём...

Приехали мы ещё светлой ночью. Остановились на ночлег в нескольких верстах от Михайловского. Нам с женой достался скромный двухместный номер на втором этаже гостиницы, что стоит на лесной окраине городка. Мы успели поужинать в местном кафе, и заснули под шёпот дождя и всплески игривого смеха шатавшейся под окнами молодёжной компании...

Название городка Пушкинские Горы. Народу на улицах мало, в основном приезжие. Местные жители, большей частью, на рынке. Торгуют. Но, что сразу бросилось в глаза, так это обилие «Волг». Их тут чуть не на каждом шагу – разного цвета и года выпуска, иномарок в разы меньше. С чего это вдруг такое в пушкинских-то местах? И думается неспроста: Пушкин себе, какую бы марку авто предпочёл? То-то и оно, «Волгу» и предпочёл бы. Пожалуй, это точно его машина. На другой он как-то не представляется мне. Пушкин в «Мерседесе»... на «Тойоте»... в навороченном джипе… Это Пушкин-то?! Как-то смешно и лживо. Нет, всё правильно – «Волга», только она. А вот Лермонтов, скорее всего, на отечественной «девятке» гонял бы…

Мы у входа в Михайловское. В лесу, слева от шоссе, въезд на территорию музея-заповедника, перегороженный, как зачёркнутая строка, шлагбаумом. За неимением пропуска, оставляем машину свою на обочине. Минуем сторожевую будку, и вступаем в столь вожделенную нами область...

Спускаемся по лесной асфальтовой дорожке, где начинает радовать всё, – от кристального, настоянного на хвое и травной свежести воздуха, до непременных, но таких не злобных, можно даже сказать, весёлых комариков.

– Смотри – земляника!

В Подмосковье и далее к югу земляника давно уже отошла, а здесь вот она – проглядывает тут и там алыми огоньками ягод... Собрали по горсточке и вкусили. Ай, душиста! Гостеприимно встречают. И общая мысль у обоих: Александр Сергеевич...

Открылось поле с берёзами, разделённое по центру плавной дорожкой, ведущей, надо думать, к самой усадьбе. Справа футбольная полянка с необычного размера воротами из жердей, но, видать, такие были в то время. Здесь Пушкин играл в футбол. С кем играл? С местными парнями деревенскими, с кем ещё. Судя по не очень большой площадке, где-то – пять на пять или шесть на шесть тут рубились, – иной раз дотемна, освещенья-то не было. Пущин, когда приезжал, на воротах стоял, как пропустит меж ног, так ему Пушкин и скажет: «Эх, Пущин, Пущин, надо б тебе «Непущин» зваться!». Пушкин, коли заведётся, неудержим был, мог троих-четверых накрутить финтами, и вратаря на пятую точку посадить, а после мяч партнёру на блюдечке выложить. Лучше всего они с Языковым в пас играли, понимали друг друга не глядя. Тот тоже заводной был, азартный до невозможности, проигрывать не любил... А Вяземский никогда не играл, не любил «гонять в футболянку», стоял в сторонке, поблёскивая очёчками. Пушкин промахнётся в пустые ворота, а он посмеивался: «Это тебе не эпиграмки строчить, тут уметь надо!..».

Дальше, по правую же руку, спиной к кромке леса, крытая деревянная сцена, наподобие летней эстрады в парке, а перед ней – ничем не ограниченная поляна для зрителей. Для чего сие заведение предназначалось, догадаться не сложно: во-первых, на этой сцене местные крестьянки исполняли для Пушкина и его гостей народные песни, слова из которых поэт записывал в свою записную книжку; во-вторых, Александр Сергеевич представлял здесь отдельные сцены из «Бориса Годунова» перед деревенскими обитателями и ближайшими к нему помещиками, в том числе, перед Вульфами и, разумеется, Анной Керн; в-третьих, он и сам выступал, читая со сцены свои стихи... «Роняет лес багряный свой убор, Сребрит мороз увянувшее поле...». Или: «Я памятник себе воздвиг не рукотворный, К нему не зарастёт народная тропа...». И тропа эта воистину не зарастает!

Вот мы идём по ней – по широкой, сплетённой из рукавов-тропинок, вместе с многочисленными попутчиками, – встречаются целые семьи, встречаются и богомольцы-паломники, что после намоленных русских твердынь Изборска и Пскова, после Святогорского монастыря сворачивают обязательно и сюда, в намоленное пушкинскими стихами Михайловское. Да и как не свернуть, если в этих местах, в этом певучем, отзывчивом, радушном пространстве таинственно творил святой русский дух поэзии!

Здесь же, на этой поляне устраиваются в наши времена знаменитые Пушкинские праздники поэзии, начало и жизнь которым положил первый ангел-хранитель, ангел-спасатель и собиратель Михайловского, он же первый его директор, легендарный Семён Степанович Гейченко. Вечный поклон ему.

По-соседству с этой театральной поляной разместилось кафе: скромное, но уютное сооружение, заставленное деревянными столами и откидными скамейками. Рядом с кафе пара полотняных шатров с пластиковыми столиками и стульчиками. Видимо, всё это на месте более древней постройки такого же употребления, где Александр Сергеевич отмечал с друзьями свои футбольные виктории, а равно и поражения, а также поднимал бокал на шумных банкетах по случаю удачных авторских выступлений...

А вот и пушкинский пруд под ивами... с ажурною дугою мостика, словно лёгкая белая строчка, да хоть из «Онегина»: «Мы все учились понемногу, Чему-нибудь и как-нибудь»... отражённая белой улыбкой в воде: «Так воспитаньем, слава богу, У нас немудрено блеснуть»…

Под деревьями, водя по холстам неуверенно-дерзкой кистью, сутулятся студенты художники, им есть из чего выбирать. Этюдники – как большие раскрытые книги на ножках. Но язык не поворачивается называть всё это михайловское роскошество «натурой»:

Деревня, где скучал Евгений,

Была прелестный уголок...

Господский дом уединенный...

Стоял над речкою. Вдали

Пред ним пестрели и цвели

Луга и нивы золотые,

Мелькали сёлы; здесь и там

Стада бродили по лугам

И сени расширял густые

Огромный, запущенный сад...

 

И всё это есть пред нами! Всё это живо! Мы, право, даже в затрудненье, какое предпочесть решенье: пойти ли мостиком, аллеей, иль пруда берегом – правее, над лугом и потоком вод под небом по июльски медленным?.. Выбираем последнее. (А написалось-то невольно почти стихом!)

По одну сторону от дорожки лежит недвижная Сороть, раскидавшаяся, словно во сне, по лону живописной поймы. А слева начинаются постройки. Вот, на пригорке домик – «туалет», а проще – «нужник». Не сюда ли забегал он, пошикивая от нетерпенья? Нагуляется, набегается за день-то... Внутри всё чисто и опрятно, по случаю, всегда приятно. Бывало, что и засидится с каким-нибудь романом Вальтер Скотта... Ему стучат, а он не отвечает – читает... или сочиняет...

Не терпится увидеть дом. Взбираемся... Ну, где же, где... Ах, вот он! Дом Пушкина! Спешим во двор... И замираем. Дуб разветвлённый, чудо-дуб, собравший младших братьев в круг... Ну, пусть не дуб, а вяз, но всё равно оттуда – с Лукоморья! Подумать только, сколько на сучьях его – за годы и годы – понавешено догадливым воображеньем посетителей разнообразных русалок, котов, кощеев... На самом деле, они все здесь – за тонкой плёнкой видимого мира – в волшебном царстве сказки, куда они в заветный час с начальных строк уводят нас...

Перед нами обширный круг поляны со странными деревьями, они так дружно обрамляют её, но, кажется, и защищают простодушно. Да, полно, деревья ли они? Вот вместо дерева – одна кора, как заскорузлая от древности рубаха или кафтан? Откуда? Кто носил его? А всё же и оно цветёт, как остальные братья. Но тут же, думаю, не сёстры ли? Ведь это липки. Всего их двадцать шесть, посаженных когда-то младшим сыном поэта: как дата рождения Пушкина – 26 мая, по старому, само собой. Здесь же домик Арины Родионовны, няни поэта.

Интересно звучит – «няня поэта»... Сказать: вынянчила нам Пушкина, и сказать: вынянчила нам Поэта! Она была назначена ему даже прежде его рожденья. У России много имён, одно из них – Арина Родионовна.

Карусель круга... Вращенье... встречное движенье... разнообразный говор и язык экскурсий... Кто в праздности, кто в любопытстве, кто мыслью движется, а кто – весельем... Легко представить, как в одиночестве он нарезал с загадочной улыбкой круг за кругом, наяривая на велосипеде... Так Божий взор предвечный бродил по кругу всех времён всех русских гениев (ещё не явленных до времени), отмеченных небесным даром слова, ища того, чьим голосом заговорит, заблещет, запоёт Россия, кто отворит оковы немоты её, всему придаст гармонию, всему определит начало в словесном русском мирозданье, и выбрал Пушкина, и имя дал ему, и срок, и пламень, и высший долг, и муку, и восторг, и вечно молодую славу. И вся эта немыслимая громада, она же – награда? была возложена на внешне хрупкого, подвижного и очень эмоционального человека с душой феноменально восприимчивой и отзывчивой, но осознавать это в полной мере не под силу никому из смертных. Не мог осознавать и Пушкин, хотя и не мог не улавливать ощущения этой громадности предназначения, особенно в последний период жизни. Но в молодости...

Великим быть желаю,

Люблю России честь,

Я много обещаю –

Исполню ли? Бог весть!

 

Как угаданы основные слагаемые: величие творчества и судьбы, сыновняя любовь и преданность к той, во многом косноязычной в слове России, и необъятность Божьего предназначенья. Эти четыре строки, приписываемые Пушкину, высказались им в 1824 году. Он пока ещё в ссылке, на юге империи: Кишинёв, Одесса, Крым... И всё же, каков он по тогдашнему своему устроению, чего так неистово ищет, где и в чём его страсти, мечты, желанья? Они в свободе! Всесокрушающей свободе, которой не может определить границ. Заносит до такой степени, что даже не знает, что ему с этим делать! Он преступает любые границы. В любви, – не важно, кто будет любовницей – девица или чья-то жена, – довольно искреннего чувства, а то и просто эротического пыла. В словах, – не важно, ранена ли чья-то душа, задета ли чья-то честь, – говорю о всяком, что думаю, и что хочу. В поэзии, – какие могут быть «святости», какие непотребства? – прочь всё запретное, я гений!.. И найдутся всегда, у локтя, те, что тотчас и поддакнут в этом.

Каким он видел тогда себя?

Не тем горжусь...

Что непреклонным вдохновеньем

И бурной юностью моей

И страстью воли и гоненьем

Я стал известен меж людей, –

Иная, высшая награда

Была мне роком суждена –

Самолюбивых дум отрада!

Мечтанья суетного сна!..

 

Всё точно, всё названо. В последних двух строчках не поймёшь чего больше: пафоса, отчаянья, или насмешки? Покуролесил на югах. А что было б, если он ещё и в Европу сорвался? Бунтарь, поэт, масон, драчун, и ловелас... Так, что пришлось государю, которого, что называется, «достали» пушкинские похождения, возвращать молодое дарование в более трезвые северные пределы – охолонить головушку – на ближнюю петербургскую орбиту, под постыдный надзор родного отца. В Михайловское.

Он едет сюда в Михайловское, понемногу остывая от жарких южных ветров. Знает ли, что всё самое главное начнётся отсюда? Чуял ли?

Громада грядущих свершений уже нависла над ним...

 

Выделяются, по крайней мере, два случая, что явно спасли нам Пушкина, того Пушкина, который есть «наше всё», которого только и можем знать теперь, а другим – и не представляем.

Первый случай, это момент его ссылки в Михайловское – изъятого из страстных объятий южной, а паче, крамольной вольности.

Второй случай, это счастливая невозможность его опрометчивого побега зимой 1825 года из того же Михайловского, отменившая его прямое попадание на Сенатскую площадь, а следственно, неизбежное принятие участи декабристов, и, вполне возможно, – самой трагической...

Бричка с парою лошадей – от стации к станции – несёт его в псковскую землю, в родовое имение матери, Надежды Осиповны, где проведёт он два нечаянных года.

Да, он – Пушкин, – со всеми присущими ему чертами, с «Русланом и Людмилой», «Кавказским пленником», с начальными главами «Евгения Онегина», и первой россыпью новаторских ярких стихов, но ещё далеко не тот умнейший и великий Пушкин, а посему, свершись всё то, к чему он так стремился в обоих случаях по своему хотенью и «страстью воли», и мы бы знали совсем другого Пушкина. Ведь видно же по разным свидетельствам, что запросто мог ввязаться в какую-нибудь авантюру с самыми непредсказуемыми последствиями. Так, мятежное вольномыслие, помноженное на своенравие, привело бы, скорее всего, к неминуемому фиаско – и личному, и творческому. Всё спасло одиночество.

Великое, благословенное, спасительное одиночество...

 

 

                  «Кто думает ко мне заехать?»

 

В кассе покупаем билеты, на право оказаться гостями Пушкина. Или на право набиться в гости? Заходим в дом со двора и попадаем в переднюю. Сколько через неё прошло народу за все минувшие времена – невозможно представить, верно, целые города и губернии! Впрочем, в прихожей задержаться нам не дают, надрывают билеты, и пропускают влево в «комнату няни» или в девичью. Отсюда положено начинать... обход? осмотр?.. Ужасно протокольно звучит. Пусть будет – знакомство. А для тех, кто не в первый раз? – навестить ещё раз? Навестить! Вот слово близкое, не рассудочное. Нас двое, не принадлежащих к экскурсии. Экскурсия – человек десять, несколько раз, невзначай, мы присоединимся к ним; и все мы будем проходить из комнаты в комнату, вслушиваясь, всматриваясь, вживаясь...

Кто нынче приходит к Пушкину? С виду – обыкновенные приезжие люди, иностранцев средь нас не заметно. Ну, а шире, всё-таки, кто мы такие? Представители общества потребления? Или народ? Что такое «общество потребления»? Надо думать, общество, которое живёт исключительно потреблением. По Далю, есть два различных определения «потреблять»: с одной стороны – использовать по надобности, по необходимости; с другой – изводить, губить, уничтожать. Получается общество нужды и уничтожения... переходящее в самоуничтожение. Ещё у Даля противопоставляются «потребители» и «производители». С «производительством» у нас уже какое десятилетие большие проблемы, причём, во всех сферах жизни, так что, похоже, мы из противоположного общества: потребляем всё, что нажито и не нажито... Пушкин, образно говоря, был «производитель». А мы, стало быть, «потребители-истребители» Пушкина? А может, мы всё же – народ? То есть, НАрождающиеся из рода в РОД ради общей цели. В отличие от общества потребления, народ живёт Идеей, движущей его от поколения к поколению, растворённой во всей его деятельности, вплоть до повседневного быта, той Идеи, которая объединяет его в единое целое. Раньше такой Идеей было Русское Православное Царство – как оплот спасения и охранения всех входящих в него народов. Жили не просто так, жили и умирали «за веру, царя, и Отечество». Искали высшую Правду, и утверждали её на земле – ступень за ступенью, восходя из жизни земной в Жизнь вечную…

Разумеется, приходит на память и Советский Союз. Но что такое коммунизм с его «каждому по потребностям»? – то же самое «общество потребления», пусть и по-марксистски бесклассовое.

Разве у нас нынешних есть какая-нибудь Идея? Нельзя же всерьёз поднимать на знамя «борьбу с нищетой», «удвоение ВВП», или пресловутое «сбережение народа», что лукаво подразумевает именно «сбережение общества потребления»? Право, даже неловко выставлять такие «идеи» на суд Александра Сергеевича. Нация, коли она едина и неделима по временам, не меняет своей Идеи. В противном случае, она исчезает с мировой исторической сцены, и Пушкин это прекрасно осознавал в отличие от многих из нас, клянущихся ему в любви. Подлинное сбережение народа требует твёрдой и справедливой отцовской руки, а не потакание чадам в свободе растления и самодовольства.

 

Итак, мы в девичьей. Здесь, у Арины Родионовны, собирались за рукоделием крестьянские девушки... здесь, в этой самой светлице из хранилищ народного духа и памяти, выпевались, высказывались старинные предания, русские сказки, былины, песни... Пушкин засидится с ними... никакого телевизора и «компа» не надо... Не от того ли он называл Москву «нашей девичьей». (Правда, большой вопрос, назвал бы он так сегодняшнюю нашу столицу, изувеченную безликими небоскрёбами и холуйским «шиком» реклам?)

 

Эта проходная комнатка с гладкими сосновыми половицами и некоторыми предметами быта, кажется, ещё удерживает в себе нечто лёгкое, светлое, от тех ли девичьих улыбок и песен, от тех ли ясных и чистых душ?..

Здесь же, под Рождество ставилась ёлка, увешенная семейными украшениями из тонкого стекла, фольги, и папье-маше, а то и простыми крестьянскими игрушками, и пелись колядки ряженых в тулупы овчиной наружу и размалёванных масках... На Троицу вся эта комнатка озарялась светом свежих берёзовых веток, полевых и садовых цветов и трав; Пушкин, на правах хозяина и радушного барина, самолично наливал серебряную чарочку, поднося гостям и знакомцам, потчуя с большого подноса душистым румяным нагроможденьем всевозможных пирогов и печений от Родионовны...

Белыми летними вечерами, занятыми рукоделием, – под соловьиное щёлканье, под чью-то певучую речь, и всполох свечей – зайдёт, забежит, прокрадётся он; подшутит ли, скажет ли что с намёком, встанет ли, скрестивши руки, в неосвещённом углу... а всё ради той, что, зардевшись, боится поднять ресницы от вышивки горлицы... А сердце заходится!..

И всё это видела, по-матерински, и была в курсе всех сердечных и прочих дел, хранительница-распорядительница Михайловского, Арина Родионовна, пряча в мягкой улыбке все их вздохи, и шалости, стреляния и метания глаз, и шёпот, и слёзы, и стыдливые тайны свиданий...

 

Из девичьей – в гостиную. Александр Сергеевич, говоря о «нашей гостиной», имел в виду Петербург. Получается, мы попадаем из «Москвы» в «Петербург», не так ли? Вполне возможно, что в этой гостиной и состоялись два скандальных разговора Пушкина со своим отцом, Сергеем Львовичем.

Приехавший в Михайловское из южной ссылки сын был аттестован в устах своего родителя «атеистом», «выродком», и «чудовищем». Обвинения самые страшные. К сожалению, было за что! Кощунственные вирши, слетевшие с пушкинского пера, доставившие ему славу ко всему ещё и залихватского богохульника, вкупе с прочими ходившими по рукам стихотворными хулиганствами, откровенно противоречили своей непристойностью идеалам дворянской чести. Но подлинным ужасом для родителя стали безумные строчки из оды «Вольность», пылавшие ненавистью к государю-помазаннику: «Самовластительный злодей!/ Тебя, твой трон я ненавижу,/ Твою погибель, смерть детей/ С жестокой радостию вижу», и полные той же детской мстительностью к своему народу из другого стихотворения: «Паситесь, мирные народы!/ Вас не разбудит чести клич./ К чему стадам дары свободы,/ Их должно резать или стричь». Да и в поступках своих успел понахватать всяких вольностей – от любовных до заговорщицких. Словом – всё, что бросало пятно на фамилию и позорило весь именитый род. Отсюда и «выродок».

Отец мучительно горько переживал ситуацию, и не видел надежды на её исправление в будущем, боясь, что высочайшая немилость отразится на судьбе, как его самого, так и всего семейства; вскрывал личную переписку сына, испытывая всю унизительность взятого на себя обязательства... Всё это не могло не сказаться на отношениях внутри семьи. «И был печален мой приезд...».

Какое-то время тянулось это гнетущее неразрешённое состояние. Гроза, столь же внезапная сколь и назревшая, между отцом и сыном всё разрешила.

«Чудовище» пожелало, наконец, объясниться, однако, столкнувшись с прежними – не остывшими ни на градус – отцовскими обвинениями, в том числе, и в дурном влиянии «атеиста» на младших сестру и брата, вспыхнуло, как порох, и высказалось обо всём, что думает...

В итоге, отец обвиняет сына чуть ли не в рукоприкладстве; сын убит и расстроен, пропадает в Тригорском...

И всё же, надо полагать, отец что-то понял. Может быть то, что сын не во всём уж так безнадёжен. Но ссора есть ссора.

В конце ноября 1824 года Сергей Львович со всей семьёй выезжает из Михайловского в Петербург, оставляя старшего сына на волю Божию, и на полный произвол безысходного деревенского одиночества.

 

По сути, в самом центре болезненно-резких отцовских обвинений стоял религиозный вопрос. «Кто он? Ужели отъявленный безбожный революционер-вольнодумец, и, в таком случае (в таком качестве!), он может быть окончательно потерян для семьи, для рода, а по большому счёту, и для Отечества, или – пусть запутавшийся, заблудший и многогрешный по молодости, но всё же христианин?» – такими представляются думы, терзавшие родительское сердце Сергея Львовича, который, к тому же, не мог не переживать и за будущее других детей: достигших возраста дочери и младшего сына. Религиозность, а точнее – православное вероисповедание, при всей, так называемой, «просвещённости» светского общества, при всём растущем воздействии на русские умы западного либерализма и лёгкости нравов, являлось непререкаемой основой общерусского мировоззрения, и фундаментом нравственности.

Религиозность Пушкина и религиозность его поэзии в молодые годы не всегда прозрачны, но, без всякой предвзятости, несомненны. Да разве могло быть иначе, коли духовная почва той эпохи всё ещё курилась терпким священным ладаном литургии, всё ещё просвечивала мерцанием домашних лампад, всё ещё оглашалась вздохами материнских молитв, и, не в последнюю очередь, подпиралась набожностью государя-помазанника.

 

При всей своей необузданной вольности атеистом он всё-таки не был.

В апреле 1821 года Пушкин пишет паскуднейшую поэму «Гавриилиада», что явно не только молодая проказа, но и вызов вере (парадокс, но душе неверующей сей вызов Богу не свойствен, он ей ни к чему), и упоение поэтической дерзостью, то самое – у «бездны мрачной на краю», за которым угадывается эпатаж. Эпатаж не прошёл бесследно. Едва ли не всю оставшуюся жизнь над Пушкиным будет тяготеть этот грех, ненавистный ему до зубовного скрежета. Но это-то и утвердит в нём, в осознанном грешнике, осознанную же Истину.

Говорят, Бог любит искренних. Почему бы ни допустить, что Он избрал эту душу за её бесстрашную пылкую жажду правды, по аналогии с Савлом. «Ищите же прежде Царствия Божия и правды его, и вся сия приложатся вам». Молодое вино должно было перебродить в молодых мехах, чтобы стать, наконец, тем славным и добрым вином, которое делает честь на пиру своему хозяину, и которым зрелое милосердие врачует раны греховной молодости.

 

Здесь, в Михайловском родится величайший поэтический шедевр, будет написан «Пророк»: «Духовной жаждою томим...». Томим не кто-нибудь, а Пушкин. Гениальный поэт по имени Пушкин.

Мы говорим «гениальный поэт», различая творческую ипостась и собственно человеческую: подкожную, присущую всему земному. Проще говоря, гениальность приложима исключительно к творческой ипостаси. Разве могут быть гениальные люди? Разве сам по себе человек может быть гениальным? Разве необходимо доказывать, что художник и человек – две разные двери в две разные комнаты одного здания? Что иные роли умнее актёра, который играет их?

Согласно словарю, «гений» – есть высшая творческая способность, а «гениальность» – связана с созданием качественно новых, уникальных творений. Трудно вообразить человека, достигшего высшего, качественно нового человеческого состояния, то есть, возведшего всё своё человеческое до степени гениальности. Человек, гениально встающий по утрам, гениально завтракающий, гениально опаздывающий на работу... или не опаздывающий? Что может быть качественно нового в человеке? «Сверхчеловек»? Ну, это уже проходили. Итак, гениальный человек в природно-душевном своём обличии невозможен. Даже святой при жизни. Получается, что единственный истинный и бесспорный Гений – Бог, и вся гениальность – у Бога, ибо «связана с созданием качественно новых, уникальных творений». Стало быть, и всякая гениальность – от Бога. А не от человека, не от природы его. Знает ли Бог, кому Он дарует гениальность? Ещё бы Ему не знать! А как же пушкинский постулат: «гений и злодейство две вещи не совместные»? Вот ведь хотелось ему, чтобы ни коем образом «не совместные» в человеке-творце, – какой отчаянный идеал, какой порыв к совершенству!

Ох, Александр Сергеевич... Конечно, если иметь в виду две разные комнаты, то – не совместные. Но если иметь ввиду единое здание, то ещё какие совместные в одном человеке-то, понимая под злодейством всякий грех и всякое преступление. Да и комнаты, думается, смежные всё-таки. Небось, сами знаете.

 

Весь дошедший до нас опыт человеческого бытия свидетельствует, что человек есть совмещение несовместимого (в том числе, гениальный дар и грешная человеческая природа), правда, с маленькой такой оговоркой – с точки зрения окружающих... Духовной жаждой томим человек грешный Пушкин, но выражает её в слове своим поэтическим гением: «Духовной жаждою томим/ В пустыне мрачной я влачился...». Пустыня, одиночество – вот во что он поставлен, вот во что погружён теперь со всеми своими душевными бурями, бесами, нимфами... Но и жаждой!..

Вернёмся в Михайловское. Вслед за тёмными ноябрьскими дождями приходит молочная зимняя стынь. Гостиная со столовой – пространство, остывшее от безлюдства, выстуженное безмолвное эхо домашних обид и ссор, становится ещё холоднее, сюда больше не ходят. На зиму эти комнаты наглухо запирают. От всего дома остаётся только два тёплых помещения: его рабочий кабинет и комната няни. Смежные...

Всё обнимает долгая, тугая, звенящая деревенская глушь.

Пустыня. Одиночество. Тишина. Всё это кажется невыносимо для его неуёмной подвижной натуры, он всюду жалуется: «влачу закованные дни», «настала скучная пора»... Но всё это именно то, без чего не вызреть, не родиться в полноте шедеврам русской словесности, как и всей последующей русской классике и её всемирной славе. Подступает великое – некое предощущение серьёзного решительного испытания души и таланта... А всё великое рождается в тишине. Пушкин не был бы Пушкиным, если б не смог оценить этого:

Служенье муз не терпит суеты;

Прекрасное должно быть величаво...

 

Величаво! а не подло, гнусно, кроваво, с подначкой или в насмешку, мои уважаемые современники и коллеги; мы, похоже, давно забыли об этом. Потому-то всё прекрасное позабыло о нас.

Эти два ссыльных года в Михайловском примиряют Пушкина с тишиной (и, хочется сказать, обручают). Его поэзия научается освобождаться от всего суетного, второстепенного. Он открывает в себе путь к великим вещам. В тишине одиночества. В стихотворении «Пророк» в пустынной мёртвой тишине является от Бога серафим...

И он к устам моим приник,

И вырвал грешный мой язык,

И празднословный и лукавый,

И жало мудрыя змеи

В уста замершие мои

Вложил десницею кровавой...

 

 

                                     Он выбрал Жизнь

 

Пора возвращаться. Мы уже бредём, не спеша, к своей машине. Речка где-то слева теперь. Так не хочется уходить отсюда. Ветер дохнул берёзовый, снова прильнуло сердце к этой равнине... Нет, не нужны природному «русаку» ни Америки, ни Европы, ни какие райские острова, душа не вытянет без России! Мгновенно отзывается пушкинское: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу».

Можно представить себе нашу нынешнюю «физиономию»!

С нашим климатом ещё туда-сюда, хоть зачастую непредсказуем; образ правления – либерально олигархический и, по сути, антинародный, по принципу «всё и вся имеет цену в «баксах»!»; вера... с верой тоже проблемы, от силы пять-шесть процентов верующих не на словах, а на деле, а прочие – ни Богу свечка, ни чёрту кочерга: творят, что хотят. Вот и вся наша «физиономия».

Родная историческая мама нас не признала бы.

 

Хочется выйти и крикнуть: русские, где вы?! На кого мы похожи стали! Чего нам, убогим, в диковину? воровство, лихоимство ли? суд ли неправедный? подлость ли к ближним своим? убийство ли не за грош? пьянство ли беспробудное? растленье? разврат?.. Эка невидаль! Но никогда ещё не было так подавляюще массово, в таких масштабах! Никогда! Ударились в погоню за «баксами», «бабками», за жалкою выгодой, и готовы сожрать друг друга до полного самоистребления на радость врагам нашим.

Этим ли мы прославились в мире других народов?

Ужаснись, всякая душа, коли не истёрлось в тебе имя русское. Обратись со стыдом к своей совести, к своим предкам, к тем, кто отвоевал, отстроил, украсил для тебя единственную в мире Россию. Ты ли сын её? Ты ли дочь её любящая? Обратитесь к тем, кто любил, и будет любить нас, кто молился, и будет молиться о нас, они жили до нас на этой земле, веря в то, что мы их лучшее продолжение, а без этой веры им бы не было смысла жить: «Бескорыстная мысль, что внуки будут уважены за имя, нами им переданное, не есть ли благороднейшая надежда человеческого сердца?» – это нам сказано.

Русские! Мы, породившие Пушкина, Есенина, Достоевского, Чайковского, Шостаковича, Шолохова, Сурикова, Станиславского, Менделеева, Королёва, Гагарина... можем сгинуть, исчезнуть, уйти в историческое небытие, если не остановимся на краю обрыва, если не возродим и не обновим свою русскость. Пока не поздно!

 

Уж как стараются «всечеловеки» запинать, затереть и развеять в прах звание «русский». Но с ними, чающими ценою русских богатств слиться в холуйском обожании с самодовольным и комфортным Западом, всё понятно. Но не понятны граждане, разделяющие эти русофобские взгляды, видящие в русскости мрачные фантомы фашизма и шовинизма. Не понятны и жалки те, что «запутались в трёх соснах» простого исконного понятия «русский».  

Кто не знает имён князя Багратиона, или генерал-аншефа Юсупова (сподвижника Петра Великого)? кто не слышал о Владимире Дале, о художнике Левитане, о композиторе Глинке? Спросите их: «Кто ты по роду племени?». И, думаю, каждый из них, не задумываясь, скажет о себе: – «Я – грузин», – «Я – татарин», – «Я – датчанин», – «Я – еврей», – «Я – славянин». Но спросите у них: «Какой ты по духу, по культуре, по языку, по принадлежности к государственному устроению власти?».  И все ответят: «Я русский!».

Русский – не разделение по кровям, не жупел, и не красивая цацка, а определение по существу. Определение, которое надобно ещё заслужить, как заслуживают честь быть в одной «команде» с Александром Невским, Сергием Радонежским, Дмитрием Донским, Александром Суворовым, Михаилом Ломоносовым, Александром Пушкиным, Фёдором Шаляпиным, Сергеем Рахманиновым, Георгием Жуковым, и многими, многими соотечественниками, возвысившими русское имя в ряду славных имён других народов.

Русский – это ответственность перед Богом, совестливость перед людьми, и строгость перед собой. Русский – это душа народов.

 

Спросите у Пушкина, что значит быть русским?

«Будучи русским писателем», он мог бы ответить многим:

Страшись, о рать иноплеменных!

России двинулись сыны;

Восстал и стар и млад; летят на дерзновенных...

Ты в каждом ратнике узришь богатыря,

Их цель иль победить, иль пасть в пылу сраженья

За Русь, за святость алтаря...

 

«Поймите же и то, что Россия никогда ничего не имела общего с остальною Европою; что история её требует другой мысли, другой формулы...». И ещё одно неоспоримое пушкинское наблюдение: «Дикость, подлость и невежество не уважает прошедшего, пресмыкаясь пред одним настоящим...».

Он ощущал себя полнокровным русским человеком, верным своей истории: «Слава Кутузова неразрывно соединена со славою России, с памятью о величайшем событии новейшей истории. Его титло: спаситель России; его памятник: скала святой Елены! Имя его не только священно для нас, но не должны ли мы ещё радоваться, мы русские, что оно звучит русским звуком?».

Спросите о Пушкине у Достоевского. «Это был один из первых русских, ощутивший в себе русского человека всецело, вызвавший его в себе и показавший на себе, как должен глядеть русский человек, – и на народ свой, и на семью русскую, и на Европу…».

 

Всякому писателишке приятно пристроиться со своей скудной тележкой к классическому составу великой русской литературы; также и всякому образованцу лестно чтить себя принадлежностью к русской культуре, снискавшей мировую славу. В таких случаях употребление слова «русский» допускается у них приемлемым. Но заведи только речь о народном самосознании, как сломя голову, со всех щелей, несутся с наспех намалёванными табличками: «россияне», «российские» и т.д. Но Пушкин «россиянином» себя не числил, и к «российской культуре» никакого отношения не имел, по причине полнейшего отсутствия оной.

На самом деле в человеческом мире существуют всего две общих культуры. Культура жизни, и культура смерти (она же – антикультура или метод духовной деструкции). Антикультура – продукт современного, равнодушного к человеку города.

В наших городах царствует ночь.

Ночь – один из символов смерти. Парадокс в том, что ночь в наше время это самое активное время тех, в ком заложено светоносное продолжение жизни, её качественное обновление через развитие положительного, добродетельного опыта предшествующих поколений. Ночь, как таинство зачатия новой жизни, как период временного упокоения организма и сохранения сил ради восстания на дневное светлое делание обратилась в ночь без зачатия, без упокоения сил – в ночь разврата, развлечений, наркотиков, самоубийств, в антиэнергию, сжигающую жизненную потенцию духовного и физического здоровья. Ночная антиэнергия перетекла в дневное поле полезной деятельности и работы. День стал продлением ночи, её смертельным проклятием.

А начиналось ещё тогда, при Пушкине:

Перед померкшими домами

Вдоль сонной улицы рядами

Двойные фонари карет

Весёлый изливают свет

И радуги на снег наводят;

Усеян плошками кругом,

Блестит великолепный дом;

По цельным окнам тени ходят,

Мелькают профили голов

И дам и модных чудаков...

 

А вот и прозаическое описание: «Избранные званы были во дворец на бал утренний, к половине первого. Другие на вечерний, к половине девятого. Я приехал в 9. Танцевали мазурку, коей оканчивался утренний бал. Дамы съезжались, а те, которые были с утра во дворце, переменяли свой наряд. Было пропасть недовольных: те, которые званы были на вечер, завидовали утренним счастливцам... Всё это кончилось тем, что жена моя выкинула. Вот до чего доплясались».

Ночь напролёт балы, веселье... Нынче ж, вместо каретных фонарей – автофары иномарок, вместо плошек – огни и вспышки реклам, а количество «великолепных домов» развлечений, разнообразных «дам и модных чудаков» умножилось тысячекратно.

Сплошное забубённое «развлекалово» на фоне умирающей в заросших полях огромной страны...

Ночь души это пляска тёмных страстей. Ночь это негатив – не проявленный день. Свет это верх. Ночь души это низ. Что такое низ? Низменные удовольствия. Ненасытное чрево, животный смех, мат, секс, вонь, дерьмо... Низ – прямая дорога в ад. Низость этическая порождает с адским энтузиазмом и эстетическую. Ночь – смерть. Ночные клубы – оазисы смерти (вспомним ту же «Хромую лошадь»), ночной пир мертвецов. Пир мертвецов, потому что мертвы к целомудрию, к зову совести, к свету Евангелия, ко всему, что возвышает душу, потому что добровольно убивают себя адскими удовольствиями и страстями. Потому что для таковых смерть это жизнь, и наоборот.

Культ смерти в абортах, в корыстном обмане, в глумлении над святыней, в жажде наживы, в безумном шопинге, в игромании, в отказе от Родины и родства. Культ смерти там, где любой обман превозносится в добродетель, в искусство «делать деньги».

Культура смерти присутствует и в курении, и в таких, казалось бы, безобидных вещах, как тупая песенная попса, и пустые бесконечные празднества, – во всём, что убивает время, а значит и жизнь.

В культе смерти властвует страх, всё ужасное, мрачное, звериное, инфернальное. Детям прививается эстетика смерти: привлекательные дракончики, скелетики, черепа, роботы-монстры, эротические картинки, фильмы и мультики про привидения, вампиров, ведьм, чудовищ, кровавые приключения... Всё это совершает над душой свою невидимую работу, и, спустя короткое время, выдаёт видимые результаты: новости дня кишат малолетней проституцией и наркоманией, расчленением одноклассников, убийствами учителей, попытками самоубийства...

Это дети. А что говорить о взрослых!

 

Города, будучи некогда огранными мастерскими природных, сиречь, народных (преимущественно деревенских) талантов, и служа рассадниками народного образования, превратились в мастерские по штамповке искусственных талантов (или, как принято у них – «звёзд»), в рассадники смертельных технологий греха и порока, как следствие вымирания полнокровной русской деревни и русской жизни.

Город, лишённый притока свежих здоровых сил, замкнулся в себе самом, работая на полное и окончательное вырождение и самоуничтожение, как и подобает цитадели ночи и смерти.

Новейшее дополнение к сказанному: московские власти всерьёз рассматривают проект строительства подземного города, в котором можно будет жить без выхода на поверхность земли на дневной солнечный свет. Взахлёб перечисляются преимущества: там под немеркнущим искусственным светилом будет всегда уютно, тепло и сухо (никаких сугробов и слякоти, никаких перемен погоды, никакой природы, она не нужна!); там лучшие магазины, жильё, рестораны, и развлечения, там будет всё. Город опустят в низ. Поближе к аду.

 

Формирование творческой личности в условиях города-мегаполиса возможно лишь в контексте культуры смерти, с усвоением (чуть ли не с молоком матери) соответствующей эстетики. Доказывать сие нет даже малой необходимости, надо просто включить телевизор, раскрыть газету или журнал, зайти на выставку современного искусства, послушать современные песни и музыку...

Исключения имеют право на существование: таковые могут отыскаться среди приверженцев и наследников классической традиционной культуры, или среди воспитанных в церковной ограде. Но таковые, даже увеличиваясь числом, закономерно увеличивают и свою отравленность культурой смерти.

 

Пушкинскую Москву ещё можно было признать природным городом, не зря она называлась «большой деревней». И дело не в цветущих садах, не в живых полноценных прудах и речках (хотя, и в них тоже!), и не в бродивших по улицам гусях и телятах, но в восприятии размеренного богоданного бытия: жить, согласно правилам дня и ночи, где есть своё место труду и отдыху, сообразно временам года, сменяя одежду и пищу, проходя земной чередою будней, постов, и праздников, в ритме связанных с ними обычаев и укладов, в общении с миром природы, в постижении естественных радостей и утрат, что вместе воспитывало в человеке основные нравственные понятия, безошибочное различение добра и зла.

Однако и та Москва бывала ему порою невмоготу: «Москва шумна и занята празднествами до такой степени, что я уже устал от них и начинаю вздыхать по Михайловскому...». Что бы он сказал сейчас!

Когда-то было достаточно пристыдить: «Опомнись! Прекрати безобразие! Это дурно!», и человек опоминался, хватался за голову: «Что я делаю?!», признавал за собой вину, и ничего не надо было ему объяснять и доказывать. Он понимал, что совершил преступление – переступил через норму. По крайней мере, так можно было говорить когда-то о подавляющем большинстве из нас, в ком жил ещё голос совести.

Сейчас это не действует. Можно сколько угодно призывать к совести, к верности делу предков, говорить о стыде, о предательстве Родины, и услышать в ответ: «Ну, и что?». Эти слова смертельный приговор душе. Убеждать не нужно и бесполезно. Есть такое понятие «выродок», сиречь, тот, кто выламывается из рода: предаёт свой род, свою родину ради более сладкой жизни, и грех духовного отчуждения выбрасывает его из рода. Современный город (мегаполис) штампует выродков.

 

 «Свобода слова» это всё тоже выдумки города. Распущенность воли, души, и разума потребовала и распущенности языка под предлогом «творческого самовыражения». Так развращённый импотент бессилен обрести естественность здорового влечения, прибегая к разного рода суррогатам. К примеру, ринулись писать или рявкать со сцены матом, убивая не только воздух, но и собственный цвет души.

Природа и христианство не учит мату. Раньше учило язычество. Теперь учит город.

Пресловутой «свободой слова» принялись узаконивать всё самое безнравственное и постыдное, тщась заглушить разящий приговор Александра Сергеевича: «Безнравственное сочинение есть то, коего целию или действием бывает потрясение правил, на коих основано счастие общественное или человеческое достоинство. Стихотворения, коих цель горячить воображение любострастными описаниями, унижают поэзию...». Унижают изо всех сил, со всей изощрённостью, и не только поэзию.

Отсутствие при Пушкине свободы слова в её нынешнем представлении оказало ему добрую службу: всё лучшее было напечатано, всё худшее стыдливо спрятано.

Много говорят о цензуре, но если раньше это было, в первую очередь, делом совести, авторского вкуса и нравственности, то сейчас, в условиях почти полного отсутствия таковых у пишущей братии, цензура представляется единственно потребностью государства, озабоченного катастрофическим состоянием общественной морали и воспитания.  

Современный город представляет собой наглядное попрание золотого пушкинского опыта культуры жизни, дарованного нам свыше. Вкратце выводы этого опыта таковы. Развитие и усовершенствование таланта невозможно без впитывания народной, преимущественно крестьянской культуры и глубоких национально-религиозных традиций, а также вне природно-географического воздействия.

Талант духовен по сути, а посему где ж ему ещё удобней быть вскормлену, как не на материнском лоне природы, исполненной плодотворящего духа жизни. Через неё Господь открывает нам тайны гармонии, правды, и красоты. Они суть слагаемые здоровой жизни.

Не случайно пушкинская Татьяна, этот чистейший образ глубокой, цельной, природной русской натуры, – дитя деревни. А Онегин – несчастный, опустошённый выкормыш праздного города. Его и русским вряд ли можно назвать. Всё не случайно.

У кого же, как не у Пушкина, надо учиться культуре жизни.

Здоровью моему полезен русский холод;

К привычкам бытия вновь чувствую любовь:

Чредой слетает сон, чредой находит голод;

Легко и радостно играет в сердце кровь,

Желания кипят – я снова счастлив, молод,

Я снова жизни полн...

 

Человек, имеющий возможность выйти утром в свой сад, а не в загаженный, безразличный к нему подъезд, имеющий счастье жить в окружении роскошного театра русской природы, со всеми её гениальными «актами, персонажами, и представлениями» это уже совсем другой человек, и дети его это уже совсем другие дети, в отличие от обработанных городом сверстников.

Человек, живущий на земле, в своём доме, гораздо более склонен к общению со своими соседями по земле, он элементарно добрее, гостеприимнее, самодостаточнее, отзывчивее на чужую боль, на взаимопощь. Его душа, избавленная от агрессивных воздействий культуры смерти, открыта гармонии мира, восприятию вечности. Его природные способности развиваются полнокровнее, искреннее, оригинальнее вне зависимости от того, где он работает: в поле, на ферме, или за компьютером. Он знает, что такое родина: он в ней живёт. Ему есть, что терять, поэтому он не равнодушен ко злу, он не станет засорять и губить природу, она ему не чужая.

Постоянное усовершенствование электронных коммуникаций и технологий всё увереннее решает проблему зависимости человека от города, тем самым освобождая личность от бесчеловечного механизма толпы.

Что из этого следует? Оживить, наполнить деревню и жизнь на земле. Освежить, и очистить город от всякой дряни, чтобы снова увидеть в нём блистательного профессора, мудрого, разборчивого библиотекаря и музейщика, противостоящих культуре смерти. Устроить современный город как благодатный цветник просвещения.

 

Стоит ли объяснять, что Пушкин всецело принадлежит культуре жизни. Он выбрал Жизнь. Несмотря на все искушенья чрезвычайно восприимчивого ума и стихийной страстной своей натуры, он сумел удержаться, а затем и окончательно утвердиться в звании русского патриота, монархиста, и христианина.

Он не стал ни масоном, ни декабристом, ни интеллектуальным язычником, ни диссидентом. Даже в самом крайнем случае неизбежных духовных и идейных противоречий он не переступал черты. «Каков бы ни был мой образ мыслей, политический и религиозный, я храню его про самого себя и не намерен безумно противоречить общепринятому порядку и необходимости». Иными словами, не противоречить ни словом, ни делом богоустановленному порядку на Русской Земле.

С этим у нашей славной «русской интеллигенции» (достойных наследников «друзей»-масонов поэта?) обстоит всё совершенно наоборот, и наши честняги ниспровергатели исторических национально религиозных устоев, «взявшись за руки», или, «сплотившись теснее», заперли бы вас, Александр Сергеевич, объявись вы у нас с этакой «крамолой», в глухой безвестности и презрении. Вам, как чисто легендарному персонажу от русской литературы, дозволено проступать в пространстве исключительно в виде отдельных стихов и прозы. Остальное в расчёт не принимается: «другие времена», милостивый государь.

Они плохо читали «Бориса Годунова»!

 

Природа и национальная культура есть главные воспитатель и учитель таланта. И Пушкин как никто осознавал и принимал эту истину. Он опытно испытал её на себе, на своём таланте.

Лицей, этот пасынок города, дал пушкинскому таланту грамотность и книжность. Тотчас явились амуры, фебы, психеи, хлои, киприды, и нереиды, а с ними римские герои, рыцари, русланы... Взметнулись легкокрылые витиеватые оды, элегии, стансы, и мадригалы; тут же и переводы, и подражания (а как без этого!) под кумирной сенью теней Овидия, Расина, Байрона, Парни, Вольтера, Шенье... Кишинёв, Одесса, и Крым, сама география и культурное окружение южной ссылки произвели в нём «Цыганов», «Бахчисарайский фонтан», «Кавказского пленника»... которым автор прекрасно знал цену, и относился (судя по откровенным признаниям в письмах) весьма скептически.

Всё это было весной поэта.

Наконец обветренный европейской книжностью и черноморскими степями талант всё ещё ссыльного Пушкина попадает на русскую деревенскую почву, и происходит чудо. Михайловское, как сгусток исконной природной Руси, прорастает в нём по-настоящему великими творениями.

Соединилось!

К нему постепенно приходит летняя июльская зрелость мастера.

Он вымахивает здесь в подлинного национального гения, поэта первой величины. В классика русской литературы.

Господь, ведающий нашими судьбами, сведёт его в будущем с собирателем русского разговорного языка (этих подлинных народных сокровищ!) Владимиром Ивановичем Далем, от коего многое запомнит и почерпнёт. Какой восторг эти пословицы и поговорки! – эта соль, эти золотые уроки природного человечьего бытия!

Пушкин, как никто до него, воспринял и впитал в своё творчество народную мудрость, осознав её как коренную составляющую национальной культуры.

Отныне он будет искать деревни: «я убежал в деревню, почуя рифмы».

Но лишь божественный глагол

До слуха чуткого коснётся,

Душа поэта встрепенётся,

Как пробудившийся орёл...

Бежит он дикий и суровый

И звуков и смятенья полн,

На берега пустынных волн,

В широкошумные дубровы...

 

Ещё не раз приедет работать в Михайловское, продолжит наезжать за вдохновением в Тригорское, Малинники, Остафьево... но впереди и Болдино с его плодоноснейшей осенью. Впереди засверкают «Полтава», «Медный всадник», «Маленькие трагедии», «Повести Белкина», «Капитанская дочка». И где бы ни состоялось создание их (а большинство из них всё же написано будет в деревне), его талант уже привит к русскому древу жизни, уже напоён его силой и соками, его забота теперь не искать себя, а цвести и плодоносить.

«Осень подходит. Это моё время – здоровье моё обыкновенно крепнет – пора моих литературных трудов настаёт». Сколько отзывается в нём спокойствия, душевного довольства труженика: «Ты спрашиваешь, как я живу и похорошел ли я? Во-первых, отпустил я себе бороду; ус да борода – молодцу похвала; выйду на улицу, дядюшкой зовут. 2) Просыпаюсь в семь часов, пью кофей и лежу до трёх часов. Недавно расписался, и уже написал пропасть. В три часа сажусь верхом, в пять в ванну и потом обедаю картофелем да грешневой кашей. До девяти часов – читаю. Вот тебе мой день, и все на одно лицо». Тут надо заметить, что он любил писать лёжа, так что с семи утра до трёх дня – это время работы.

 

Но что более всего поражает в личности Пушкина, так это абсолютно органичная искренность. Он не умел притворяться, никогда ни в кого не играл. Он мог быть замкнутым, обиженным, легкомысленным, гневным, в хандре и желчи... не скрывая этого в письмах, тогда как в обществе, разумеется, удерживал себя в рамках приличия.

Мог быть противоречивым до крайности. Противоречия порой раздирали его на части – порывиста, как свеча под ветром, металась душа его. Бывало, ругал Россию, Москву, Петербург, деревню, погоду, друзей, рвался в Европу: «Я, конечно презираю отечество моё с головы до ног, – но мне досадно, если иностранец разделяет со мною это чувство... Если царь даст мне слободу, то я месяца не останусь. Мы живём в печальном веке, но когда воображаю Лондон, чугунные дороги, паровые корабли, английские журналы или парижские театры... то моё глухое Михайловское наводит на меня тоску и бешенство...». И это Пушкин? Какая изумительная детскость!

Доставалось «на орехи» и дружбе:

Что дружба? Лёгкий пыл похмелья,

Обиды вольный разговор.

Обмен тщеславия, безделья

Иль покровительства позор.

 

(Последнее справедливо по отношению к его либеральным опекунам, пытавшимся использовать поэта в своих политических целях.)

Вдруг не признавал за собою искренности: «Писать свои записки – заманчиво и приятно. Никого так не любишь, никого так не знаешь, как самого себя. Предмет неистощимый. Но трудно. Не лгать – можно; быть искренним – невозможность физическая. Перо иногда остановится, как с разбега перед пропастью, – на том, что посторонний прочёл бы равнодушно. Презирать суд людей не трудно; презирать суд собственный невозможно». Здесь всё противоречит друг другу. Писать о себе «приятно», и тут же «трудно» – но это разнополюсные понятия. «Не лгать», значит говорить правду, но «быть искренним» – не то же ли самое? Наверное, имеется в виду тот порог правды, через который не позволяет переступать стоящее на страже благоразумие, или чувство приличия (что само по себе разве не гораздо дороже искренности?), или страх самоуничижения. Ну и как тут обойти его самый рейтинговый у наших либеральных образованцев вызов: «чёрт догадал меня родиться в России с душою и с талантом!». Нет, не чёрт, Александр Сергеевич, но Тот, Кто дал вам и душу, и талант, и Россию, без коих кто бы вы были, положа руку на сердце?

И так во всём, когда природа характера вступала в противоречие с природой таланта, и теряла гармонию с непосредственною живою природою. И в этом (как и во всех скандальных и отчаянных виршах своих), да простится мне, Пушкин уже не столь поэтичен, не гениален. Совсем другое дело, когда все эти три природы сливались, созвучивались в гармонии между собой! Он переменялся мгновенно, и был светлее, лучше, самодостаточнее, и гений сиял в нём.

Гоголь знал, что говорил: «Сочинения Пушкина, где дышит у него русская природа, так же тихи и беспорывны, как русская природа. Их только может совершенно понять тот, чья душа носит в себе чисто русские элементы, кому Россия родина, чья душа так нежно организована и развивалась в чувствах, что способна понять неблестящие с виду русские песни и русский дух...».

Чуткая, отзывчивая душа сильнее подвержена агрессии зла, ей бывает неимоверно тяжко в борьбе за жизнь. Благо, что средства к преодолению этих мук были рядом. За всем этим нельзя не признать простого и непреложного факта: мирный природный дух русской деревни, вот что спасало Пушкина, выправляя и очищая его талант.

 

Жаль, что ему так и не удалось ни разу вырваться за границу. А может, и не жаль, Бог весть. Во всяком случае, к тридцати годам он уже и не поминает об этом. Его талант работает на полную мощь, и всё что ему потребно для этого – всё здесь, в России, всё есть.

«Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились». Он, прошедший «огни, и воды, и медные трубы» творчества, не заблуждался в жизненных приоритетах: «никакие успехи тщеславия не могут вознаградить спокойствия и довольства». Вот главное! Он загадывал жить: «Но жизнь всё ещё богата; мы встретим ещё новых знакомцев, новые созреют нам друзья... мы будем старые хрычи, жёны наши – старые хрычовки, а детки будут славные, молодые, весёлые ребята; а мальчики станут повесничать, а девчонки сентиментальничать; а нам то и любо...». Боже, сколько здесь невыраженного отчаянья, отчаянья по так и не сбывшемуся! Судьба сгущалась его, как туча; он чувствовал это.

«Умри я сегодня, что с вами будет? Мало утешения в том, что меня похоронят в полосатом кафтане, и ещё на петербургском кладбище, а не в церкви на просторе, как прилично порядочному человеку...». Это 1834-й год! У них с женой двое детей: дочка Машенька, и сын Сашенька. Родят же ещё двоих; наконец, найдут себе квартиру, коих столько переменяли...

Проживи он ещё лет тридцать, что было бы? Сблизился, сдружился бы («новые созреют нам друзья») с Лермонтовым, с Некрасовым, с Тургеневым, с молодым Толстым? Но последуем пушкинскому совету: «Оставь любопытство толпе и будь заодно с гением».

Пора, мой друг, пора! покоя сердце просит –

Летят за днями дни, и каждый день уносит

Частичку бытия, а мы с тобой вдвоём

Предполагаем жить... И глядь – как раз – умрём.

На свете счастья нет, но есть покой и воля.

Давно завидная мечтается мне доля –

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальную трудов и чистых нег.

 

Лежащий на одре смертельно раненый, он, любимец жизни, как вслушивался в последние её мгновенья!

«Уходит жизнь...», – произнёс он вдруг посреди молчанья друзей. Жизнь, в которой он привык вращаться, «мыслить и страдать», жизнь, с которой мчался, как в гремящей однозвучным колокольцем почтовой тройке, теперь уходила от него. Уходила, как уходит воздух, а он, словно путник, оставался посреди дороги, покинутый неудержимо бегущей жизнью... Жизнь без Пушкина! Невообразимо.

 

Но пока ещё Пушкин в июле. Молод, молод, как жаркий полдень! Он пишет, он полон планов, ошеломлённый новой и свежей силой своего таланта: «Я могу творить!». Пока что всё впереди, как перед зовом и тайной великого поприща.

Пока ещё дышит, цветёт, колышется русское лето...

Комментарии

Комментарий #2742 27.06.2016 в 16:09

БРАВО! И Пушкину! И проникновенному прочтению Максимом Яковлевым судьбы и творчества нашего русского Гения.