Вадим АНДРЕЕВ
ЧТОБ НЕНАРОКОМ НЕ ЗАПЕЛ
ЗАКУЛИСА
Большие игроки, они в тени.
Их мир – в иносказаньях и пробелах,
где карты, как у шулера в борделе,
краплёные – какую не тяни.
Наш мир для них – как голливудский фарс.
И, божествам Олимпа уподобясь,
они кроят планету, словно глобус,
безжалостно черня бумажный шар,
используя палитру войн и свар.
Политики, банкиры, короли
глядят на них, как жалкие кроли.
Как лошади, помеченные ими,
мы волочим судьбу свою под ними –
без единиц овальные нули.
Куда её, то бишь судьбу, не дли,
они вершат историю земли,
врываясь Голиафом к спинкам коек,
где спим мы после строек и попоек,
и дальше – в королевские покои,
где жест один – и нет великой Трои
и под Цусимой тонут корабли.
В тени теней качается земля.
И, жерла орудийные смоля,
Наполеон громит в Европе троны.
И лицемерно «чёрные бароны»
завыли, о прощении моля.
И кто бы знал в кромешном том аду,
что был уже известен остров Эльба,
где император любовался небом
в беседках в кипарисовом саду,
накликавших на Старый Свет беду?
Всесильно закулисное родство!
Эмир бухарский был как божество,
но навсегда покрыл себя позором,
поскольку дружбу вёл с багдадским вором;
тот, видно, что-то значил для него.
Но что? Познай наитьем – не умом.
Кто правит миром, тот его и травит,
любой изъян он выгладит, поправит,
любое Откровенье обесславит
и вознесёт раскольника на трон.
Один звонок – и на помин легки,
их силы проникают в наши поры.
И намертво замкнутся все затворы.
И от удушья в Баренцевом море
в подводной лодке гибнут моряки.
И скроет преступление вода.
И вдовьи слёзы выплеснет беда.
Но не напишет чёрный самописец,
кому и кто звонил из закулисы,
и что ему ответили тогда.
Большие игроки, они в тени.
И если говорить в официозе,
нет ничего подлей и одиозней,
чем то, что с нами делают они.
Снять маску с них по сути невозможно,
а если можно, то за ней – другая,
не ветошь с маскарада, а живая,
сращённая навеки с тканью кожи.
Который век в цинизме площадном,
они играют нашими богами,
и, смеха ради, сталкивают лбами
Пророка с Иеговой и Христом!
И мы с тобой живём, уже готовые
на зов трубы идти в походы новые.
Куда? Не знаем сами, но пойдём.
РУБЦОВ
Всего лишь наступило утро.
И тянет влагою с равнин.
И отливает перламутром
листва на веточках рябин.
Зовёт, созревшая у прясел,
медовым запахом ветла.
Звезда полей уже погасла.
Звезда морей уже взошла.
За днями дни промчатся мимо.
Весна. Ветла. И путь в трактир.
Всё в этом мире повторимо.
Неповторим лишь этот мир.
* * *
Сухие сентябрьские ветры.
У клёнов рассохла листва.
Дороги. Кресты. Километры.
Из тонкого шёлка трава.
Тропинка немного подмята
от редких к воде ходоков.
И пахнет душистою мятой
и спелой брусникой с лугов.
Направо пойдёте – болото.
Налево – сухой корнеплод.
Уж лучше водицы холодной
напиться, и – снова вперёд.
ЛЕБЕДИ
Я люблю в вечерней дали
наблюдать за годом год
в левитановской печали
лебединый перелёт.
Выйти к берегу речному.
Заглядеться на закат.
Сквозь него по голубому
небу лебеди летят.
Белы лебеди летят.
Листья в роще золотят.
В перелёте этом долгом
вся-то сила – два крыла,
как у лодочки на Волге
два весла.
Только вёсла эти слиты
из другого вещества,
как из глины, красок, литер
монументы и слова.
В поле колокола звоны.
В небе непогодь и мгла.
Но любые перегоны
сдюжат белые крыла.
Белы лебеди летят.
Сказку белую творят.
БЛОК И ЛЮБОВЬ МЕНДЕЛЕЕВА
Он был уже темней, чем омут,
и пел о гибельной весне,
когда она ушла к другому,
и в балаганной мельтешне,
пусть бесталанно, но играла
то Фёклу, то мадам Маню,
и каждый вечер умирала
в дуэте с бледной инженю.
И каждый вечер рядом с рампой,
средь ряженых гостей один,
сидел, нашёптывая ямбы,
её печальный Арлекин.
Он проходил сквозь мрак и время.
И, зная жизни этой цену,
глядел, как врубелевский демон,
и видел всё, что скрыла сцена.
И как в своих пиесах ранних,
как нежной юною порой,
он звал её то донной Анной,
то наречённою сестрой.
И уходил. И в мир опальный
от холода земной игры
он уносил в душе печальной
«черты печальные сестры».
ВАСИЛИЙ БЕЛОВ
Ушёл безвозвратно, в наследство
оставив язык деревень
и книги, знакомые с детства;
хотел перечесть их, да лень.
Живём с задубевшей кожей,
теряя и зренье, и слух,
не сознавая, что всё же
важнее не тело, а дух.
И пусть сколь угодно много
Беловых у нас на Руси,
но этот был маленьким богом
из снега, травы и росы.
И вот он уехал, как будто
растаял в пучине ночной,
как старый архангельский Будда
в повозке с лошадкой худой.
Сквозь мутное небо желтела
и зябла от вьюги звезда.
И следом – привычное дело! –
умчали хула да беда.
За ними, как очумели,
в заваленном снегом краю
мели, завывая, метели,
но не замели колею.
ВЫСОЦКИЙ
Теперь есть всё: архивы, книги,
воспоминаний скучных ком
о том, что был и горе мыкал,
а напечатали потом.
Таганка, монолог Хлопуши –
всё это кануло во тьму.
И крик «Спасите наши души!»
уже не слышен никому.
Растиражированный в книгах,
он потерялся между строк,
как поп-расстрига, как калика
среди нехоженых дорог.
Упаковали, умастили,
утрамбовали в короба,
и снова по миру пустили
с сумою божьего раба.
Перелицован, перекован,
он смотрит в мир из мёртвых книг,
где, как в тисках, затихло слово
и до крови раздавлен крик.
И над гранитным постаментом
его слепили между дел,
забив кричащий рот цементом,
чтоб ненароком не запел.
ИОСИФ БРОДСКИЙ
Сейчас диссидентами выглядят те, кто
воспели арендный подряд и прожектор.
Жизнь обещает быть малость нежнее
к тем, кто писал о родном сельдерее.
Море уклончиво, ибо не слышит.
Бог в небесах не звонит и не пишет.
Что б это значило? Козни? Вериги?
Нет. Не совсем позабытые книги.
Благоразумней желе и кефира
наша до срока почившая лира.
СТИХИ. РУ
Пустой перрон. Шлагбаум. Гололёд.
Ушёл наш поезд. Холодно и немо
в чернильных тучах отмерцало небо.
И времени замедлен ход.
А слова нет – застыло в холодах.
А значит, нет надежд и цели нет.
И в обнищавших русских городах
за неуплату отключают свет.
И вот уже, покорные судьбе,
идём с тобой громить лесное царство.
А слова нет – его заело барство,
и сплюнуло под ноги голытьбе.
НА ОСТАНОВКЕ
Стояла в стороне одна.
Глядела в даль осеннюю,
вечерней прелести полна,
как дикое растение.
Меж фонарями у витрин
и соснами в тумане
она светилась изнутри,
как веточка в стакане.
И легче летнего цветка,
нежней весенней поросли
светилась хрупкая рука,
вся в крапинках от мороси.
И мне подумалось: вот-вот
она оттает, верно,
как красок дымчатый налёт
в полотнах постмодерна.
Ещё какой-то полумиг,
и ветры молодые
её умчат за сотни миль
в края и сны иные.
И по проспекту тишина
пойдёт, перебирая
дожди осенние со дна
потерянного рая.
* * *
Спят у запруды ковыли.
Светлеют ивы впереди.
Не сами шли – нас привели
сюда весенние дожди.
С каштанов падают рожки.
Зелёный дол. Зелёный лес.
А в поле дремлют васильки
под синим куполом небес.
И ни души. Лишь с тополей
вспорхнёт кулик, взмахнув крылом.
И дождь прольётся из ветвей
в ладони чистым серебром.
Поэзия - достойнейшая. Доминанта благости в ней, хоть и сквозь тревогу, непокой. Но - всё равно...