ПРОЗА / Пётр КУЗНЕЦОВ. ЛЮБКА. Рассказ
Пётр КУЗНЕЦОВ

Пётр КУЗНЕЦОВ. ЛЮБКА. Рассказ

 

Пётр КУЗНЕЦОВ

ЛЮБКА

Рассказ

 

Буйно кипели сады. Соловьи заливались в кустах сирени. Запах черёмухи плыл по посёлку. Наступили солнечные майские дни.

Я любил наблюдать со стороны за своим соседом. Был он русский, беженец не то из Казахстана, не то из Таджикистана. Выше среднего роста, сухопарый. Если бы не широкая крепкая кость, его можно назвать худощавым. Но широкие плечи, тонкая талия, длинные жилистые руки выдавали в нём человека сильного и выносливого. В селе его прозвали азиатом. Было ему лет сорок пять.

Он ни с кем близко не сходился. Самые доверительные отношения сложились у него с Катькой Боковой. Он уважительно называл её «тётей Катей». Она годилась ему в матери, потому как было ей восемьдесят два года. Катька жила одна от нас подальше, за асфальтом, сажала огород и уже лет десять ходила с палкой. У наших мужиков своим языком вызывала раздражение, а вот азиату пришлась по душе. Я однажды намекнул ему, дескать, ты нашёл себе не по возрасту подругу. Он отрезал: «В моём возрасте друзей уже не находят. Их только теряют».

Азиат разговаривал со всеми уважительно, но в просьбах людям очень часто отказывал. В душу ни к кому не лез. Больше молчал. По дому работал много и основательно.

В тот памятный день он в самом дальнем углу сада, у нашего общего забора, мастерил душ. Плотно подогнал доски. Разделил помещение на две кабины, сделал полочки, вешалки, установил дубовый столб, протянул провода, чтоб, значит, и свет, если надо, и кипятильник в бак встроить. Азиат предусматривал все мелочи.

А я стоял в смежном углу своего сада и скрывался в вишнёвой поросли за стеной виноградника, что буйно разросся вдоль нашего забора. К этому же углу, но с другой стороны, напротив, примыкал сад Игнатовых – людей ещё молодых, но спившихся донельзя.

Беженец всегда работал так, будто знал, что за ним наблюдают. Копал ли он яму под столб, корчевал ли пни, метал ли сено, смотреть на него – удовольствие. Всегда собранный, сильный и ловкий, он не делал ни одного лишнего движения.

Я тоже в его годы не слаб был, но не таков. И сейчас, в шестьдесят лет, может, тосковал о своей бывшей когда-то крепости и силе, безвозвратно ушедшей молодости и лихости. А зависть закрадывалась в душу от того, что у азиата и молодость, и сила, и практичная хватка продолжались во временном пространстве гораздо дольше, чем у наших русских. Наверное, жили они там, в Азии, и лучше, и легче.

Он приехал на пустое место без денег и почти без вещей. За два года раскрутился: и корова, и гусей стадо. Пчёл завёл. Усадьбу сплошным забором обнёс – мышь не пролезет. Из старого мотоцикла, выменянного у местных алкашей за бутылку, смастерил косилку. Сена за два дня накосил. Наши мужики на сенокосе неделями спины ломают.

Но чувство зависти смешивалось у меня с чувством гордости, когда я рассказывал сельчанам о своём новом соседе.

– А водку пьёт? – спрашивали мужики.

В ответе на этот главный русский вопрос определяется место человека в жизни. Когда говорят: « и хороший, и на все руки мастер, но пьёт», – то, я теперь думаю, что нет в нём ничего хорошего, никакой он не мастер, раз семью свою и работу меняет на водку.

– Нет, не пьёт! – отвечал я, всегда уважительно произнося эти слова в адрес переселенца.

Так рассуждал я, наблюдая из своего укрытию за ловкими движениями азиата.

Вдруг я увидел, как к нему со стороны своей усадьбы подошла Любка Игнатова, как всегда, пьяная.

– Петрович, дай, ради Бога, дай! – молила Любка.

Я стоял рядом и слышал каждое слово. Сосед наверху устанавливал бак для воды.

– Это ты дать можешь. А я не могу, Люба. Понимаешь, не могу участвовать в спаивании коренных русичей.

Любка пила давно. Особенно сильно последние три года. Она опустилась, перестала следить за собой, как-то обвисла, одрябла, одевалась плохо и грязно. На ней и сейчас была старая замасленная фуфайка, грязные калоши на босу ногу. Из-под фуфайки выглядывал халат, одной полой выше, другой ниже. Пуговиц у халата не было и полы его внизу разошлись, и я близко сквозь ветки увидел белые Любкины ноги выше колен. Лёгкое волнение прошлось по моему телу, но тут же пропало, когда я перевёл взгляд на лицо её: серые опавшие щёки, маленькие слезливые глаза, влажный нечистый рот и, наконец, старый платок, завязанный на подбородке, делали её совершенной старухой, с помятым и давно не мытым лицом.

– Люба, а я могу отучить тебя от пьянства. Хочешь? – И, не дав ей ответить, добавил: – Полюби меня. Денег не дам. Уходи. Всю ночь не спи – думай, если, конечно, мозги есть.

Говорил он серьёзно, без зубоскальства и жеребятины. Он очень убедительно сказал ей: « Полюби меня». Я это отчётливо слышал.

Любка то ли поняла, что говорить больше не о чём, а просить бесполезно, то ли задумалась над предложением азиата, в чём я сомневался, но повернулась и, как побитая собака, согнув спину, без конца спотыкаясь, побрела в глубь своего сада.

На другой день я пришёл на своё место. Душ был готов, и его задняя стенка упиралась в наш общий забор, и теперь я мог подойти к ней вплотную: стена виноградника надёжно и дополнительно укрывала меня. А я не хотел, нет, я боялся, что азиат увидит меня. Он меня недолюбливал, и я чувствовал это, но ничего не мог изменить в наших отношениях, потому как насмешливая неприязнь ко мне с его стороны была оправданной, и я признаю это.

Он делал всё не так, как мы привыкли. Взять хоть тех же гусей. По совету и договору Катьки Боковой он купил гусей, шесть штук. Зимой гуси парами важно бродили по саду, и я легко определил: три гусака и три гусыни. Когда у Макаровны, нашей соседки с другой стороны, я рассказал об этом, все смеялись. Наши держат одного гусака на три, а то и четыре гусыни. Катька Бокова тут же всем рот заткнула:

– Цыплаков па осени шшитають. Пашшитаем и мы.

Она так и сказала «мы», будто они с азиатом держали общее стадо.

Уже в начале июня у соседа было тридцать пять гусят и шесть взрослых гусей. Все прикусили языки, и только Катька шипела по посёлку: «Школька у тебе, Макариха? – и, сотрясаясь всем телом, беззвучно смеялась. – Я шкажала пашшитаем!». Она обошла всех, кто в тот вечер был у Макаровны, но особенно издевалась надо мной: «Ну, чаво, курошшуп, научил переселенца гусей водить?».

Я сильно разозлился тогда на беспардонную Катьку за то, что она меня курощупом обозвала, и азиат всё слышал. Она, старая кочерыга, специально так подстроила. И гусей в этом году, как назло, почти ни у кого не было. Так, смех один: на одну гусыню – один, два гусёнка. А у азиата – двенадцать. И так во всём, за что бы он ни брался. Сначала все смеялись, а потом делали то же самое: будь то косилка или металлический зольник в поддувало, или забор, или тот же душ.

Так стоял я, прислонившись к забору, и вспоминал прошлогоднюю, первую весну азиата в России. Я ждал. Ощущение – что-то не так – охватило и не покидало меня, пока я ни заметил две широкие свежие доски, прибитые на общем заборе азиата и Игнатовых, как раз рядом с душем, с боковой его стороны.

«Странно, – подумал я, – штакетник оторвал, а две доски прибил и сверху их срезал на конус. К чему бы?»

Я знал: азиат ничего не делал просто так, и стал приглядываться, а когда увидел, что доски к верхней прожилине прибиты шиферными гвоздями, а к нижней не прибиты вовсе, понял: он сделал потайную калитку. Доски снизу раздвигались, а конус расклинивал их сверху.

Неужели для Любки? Неужели он серьёзно произнёс слова «полюби меня?».

Я разволновался. Изношенное сердце застучало чаще. Любопытство и нетерпение охватили всё существо моё, и я успокоился, только когда услышал, как хлопнула дверь душа. Тут же доски раздвинулись, и к азиату прошмыгнула Любка. Щёлкнул крючок, с лёгким шелестом упал халат, и сразу зашумела вода.

– Ой, хорошо как! – проговорила Любка. – Тепло! Как давно я не купалась!

– Купаются в реке, в озере. А душ принимают или в нём моются. В центре России живёте, а говорить по-русски не умеете, – пробасил азиат.

Я разволновался снова, во рту пересохло, горло перехватило.

– Повернись ко мне спиной, – услышал я его голос, – я тебя обмою.

Мне показалось, будто это я мягко провожу мочалкой по лопаткам, пояснице, ягодицам и бёдрам. Спина розовеет, а струи воды смывают мыльную пену.

– Теперь прижмись ко мне, – продолжил азиат.

Меня затрясло. Сладкая истома прошлась сверху, от горла к позвоночнику, и растворилась в низу моего тела. Ноги сделались ватными. И если бы меня кто увидел, я бы не смог сдвинуться с места.

– Ладно, теперь уже лучше, – донёсся до меня голос, – повернись, обмою тебя с лицевой стороны.

Любка, видно, повернулась к нему грудью: я услышал мраморный звук чистого молодого тела. Опять нежно скользила мочалка, и струи воды гнали вниз белую пену. Я представлял, я явно видел все части тела её.

– Тебе сколько лет? – спросил он.

– Тридцать три, – Любка отфыркивалась и добавила, – позавчера было. А тебе?

– Мне много. Я тебе подарок поставлю на верхнюю рейку, где твоя калитка.

– Наша калитка, – попробовала поправить его Любка.

Он же резко прервал её:

– Твоя. Запомни раз и навсегда: всё это нужно только тебе. Мне – не надо.

Любка, думаю, прижалась к нему, потому что до меня донёсся шепот её:

– Поцелуй меня. Уже лет пять никто не прикасался к губам моим.

– Нет, от тебя разит перегаром, а я не выношу его.

– И ты ничего не будешь со мной делать?

В её голосе прозвучал неподдельный упрёк, горечь, сожаление, мольба – и ещё множество непередаваемых оттенков женского голоса.

– Я же сказал: нет! – и добавил: – Завтра в это же время здесь же. Всё. Не забудь про подарок. Я ухожу. Ты мойся ещё – воды хватит.

Азиат вышел в первую кабину и стал одеваться. Через минуту дверь мягко хлопнула, он ушёл. Любка ещё поплескалась, закрыла кран и, накинув халат, тоже вышла, юркнула в калитку и на мгновение повернулась. Халат распахнулся – молодые крепкие груди качнулись на теле её, и тут же она скрылась в непроглядных вишнёвых зарослях.

Я задыхался. Мне не хватало воздуха. Руки мелко дрожали. Услышав шаги, я еле унял свою дрожь. Азиат положил коробку на верхнюю рейку, как обещал, и ушёл. Коробка была небольшая, красно-коричневая, не наша, как всё сейчас. В центре золотом было написано: «Rose Lips», ниже и помельче Paris, New-York, London.

Я не мог разобраться в своём душевном состоянии, но точно знал: секрета не раскрою ни за какие деньги. Тайна двоих стала и моей тайной.

Всю ночь я не спал. «Они, наверное, договорились раньше, – думал я. – Это же надо так рассчитать время!». Жена – учительница, и утром с дочкой уходит в школу. Азиат оставался дома один. И душ построил в самом дальнем углу сада. Нет, такого не может быть, чтоб так сразу побежать к чужому мужику и предстать перед ним голой.

Картины живо ворочались в моей голове, сменяя одна другую, и всё время возвращались к торчащим в стороны Любкиным грудям. Они всякий раз, покрытые капельками воды, колыхались перед моими глазами. И я представил себе Любку сразу после предложения азиата. Сидит она перед треснутым, покрытым пылью зеркалом. Мужа дома, как всегда, не было. Он работал на ферме. Пил, как говорят у нас, в тёмную голову. Там, на ферме, продавали фураж, неучтённых поросят, доски – и ещё всё, что можно было поменять на крепкий местный самогон. Он часто не ночевал дома. Её это уже не волновало. Сперва, давно это было, Любка воевала. Я слышал лет пять-шесть назад, как она, остервеняясь, кричала:

– Ты пропил уже всё!

Муж лениво посылал её туда, куда нет дороги, и безразлично добавлял:

– А ты всё… – тут он проговаривал слово, которое тоже начинается с приставки «про», но буква «е» на местном диалекте проговаривается, как «я». Любка обижалась и плакала. На неё грех было так говорить. Окончила техникум, работала бухгалтером. Всё горело в руках её. И всё впустую, впустую, впустую. Муж-пьяница всё уносил из дома и пропивал. Туфли её свадебные пропил. Часто работал на стороне, чтобы только напиться. Любка на людях иногда защищала его: «Да что он один такой, что ли?». Но от этого ей не становилось легче и она запила тоже. Сначала из бухгалтерии перевели на ток весовщицей, потом уволили совсем. Танечка, дочка, ушла к свекрови. Там и жила уже года три, изредка наведываясь домой. У Любки из родных в селе никого не было.

И вот она вглядывается в своё уже старое, серое лицо. Она и не заметила, как губы её, когда-то яркие, поблекли, потеряли сочность и очертания. В глазах исчез блеск. Когда, где, на каком повороте она потеряла интерес к жизни? И она, мне так представилось, резко откинула за спинку стула халат, рукавом его вытерла зеркало и стала вглядываться в своё тело. К счастью, оно ещё оставалось упругим и сильным. Ей стало страшно: лицо она уже потеряла, теперь очередь за телом.

«Неужели в тридцать три года оно никому не нужно?! – молнией вспыхнул в голове её вопрос. – Муж даже на день рождения не явился».

Предложение азиата, мужика здорового и крепкого, стучало в её мозгу:

Полюби меня. Полюби меня. Полю…

И Любка решилась и ухватилась за это «полюби», как за последнюю надежду. Наверное, она наблюдала, как он делал калитку. Наверное, он чувствовал, что она следит за ним, показал, как её открывать. А закрывалась калитка сама: доски с лёгким стуком падали в вертикальное положение.

Эти мои мысли будто оправдывали поступок Любки, и с нетерпеливым ожиданием утра я, наконец, уснул.

Утром, часов в десять, когда люди угомонились с домашними делами и разошлись по работам, я тихо прошёл на место своей засады. От азиата меня никто не мог увидеть, а Любке не до меня. Но на всякий случай я аккуратно пригнул ветки, маскируя себя со стороны калитки из раздвижных внизу досок.

Скоро азиат стал пробовать воду, и почти сразу я услышал шорох, хлопнула калитка, и Любка, пригнувшись и сверкнув ляжками, скрылась в кабине душа. Я замер. Любка, видно, так исстрадалась по мужской ласке, что тут же бросилась в объятия азиата. Они обнимались и кружились под тёплыми струями воды. По звукам и ласкам я определял положение тел их. Вот Любка обвила шею азиата и повисла. Он легко поднял её. Любкины ноги оплели его талию. Груди, покрытые капельками воды, заколыхались перед горящими глазами. Он затих, будто захлебнулся.

Так ли было на самом деле, я не знаю. Но воображение моё рисовало именно эти картины.

Он так долго целовал её, что она потом жадно хватала воздух, громко фыркала и, захлёбываясь, произнесла: «Петрович, какой ты крепкий!».

Азиат перекрыл воду. Стало совсем тихо. Они завозились, и Любка нежно застонала. Потом долго слышалось прерывистое дыхание азиата да нежные сладостные Любкины вздохи.

У меня помутилось в голове. Я еле сдерживал себя, чтобы не застонать от возбуждения, охватившей меня страсти, нахлынувших на меня переживаний молодости. А тут ещё Любка стала издавать тихие грудные звуки. Она, видно, задрожала в сильных мужских руках, потом издала звук, похожий на «о», с постепенным понижением тональности и переходом в непередаваемый стон и затихла.

Они стояли, тесно прижавшись друг к другу, и только дыхание выдавало вырвавшуюся наружу страсть их.

Азиат включил воду и вышел, и ушёл совсем. Любка мылась ещё, с удовольствием фыркала и тоже убежала домой. Лицо её, мелькнувшее среди веток, показалось мне умиротворённым и светлым.

На другой стороне улицы, через дорогу, был магазин. В нём совсем недавно стала работать бойкая молодая женщина Татьяна. Она навезла из города всякого заморского товару. А местная власть обязала её торговать хлебом. Хлеб привозили из райцентра к обеду три раза в неделю. Сегодня был день привоза. Покупатели уже разошлись, и я зашёл в пустой магазин. Сразу бросил взгляд на полки: такой коробки, как сосед подарил Любке, не было. Пришлось спросить у Татьяны, что такое «Rose Lips». Мол, в газете прочитал, а что это – не знаю. Татьяна выставилась на меня: «Ну, ты даёшь, дед! Это губная помада, двенадцать цветов. Я как раз заказала упаковку. Может, купишь?». Я ничего не успел ответить: в магазин вошла Любка. Преображённая Любка! Я таращил на неё глаза, не умея скрыть восхищения. Губы со вкусом подкрашены, глаза искусно увеличены. Уголки губ чуть-чуть приподняты. Это придавало лицу её состояние весёлости, лёгкой и постоянной улыбки. Волосы, чистые и блестящие, шёлком струились по плечам. Халат тот же, но тщательно отстиран, выглажен. Петли замётаны и пришиты маленькие голубые пуговицы. Любка лёгкой походкой подошла к прилавку. Я с усилием оторвал взгляд от неё, отвернулся и отошёл в сторону, но хорошо расслышал: «Тань, буханку хлеба, последний раз прошу. За Танечкой пойду к свекрови. Молоко пересепарировала, хочу дочку сметанкой приветить».

Да, я не сказал, что у Игнатовых была корова – единственная их кормилица и источник дохода. Кормилась корова с фермы, где работал Любкин муж.

Продавщица Татьяна, видно, давно отшила Любку, но, видя её чистой и свежей, трезвой и красивой, протянула ей белую булку.

Поздней весной и ранним летом дни бегут особенно быстро. Отцвели сады, обещая изобилие. Погода стояла прелестная. В школе начались каникулы, и жена азиата с дочкой уехали к родственникам в Москву. Он остался один.

Любовь азиата и Любки вконец измотала меня. Я лишился сна и аппетита. Невидимые канаты тянули меня к душу. Это было уже не любопытство, а биологическая страсть, давно, казалось, уснувшая во мне. Она корёжила и гнула меня. Я весь собирался в комок. А однажды, когда Любка трепетно застонала за тонкой дощатой стеной, наступило облегчение. В эту ночь я первый раз хорошо выспался.

А Любка цвела и пахла! На огороде её забелела капуста, рядами вставали помидоры и огурцы, ровными полосами поднимались лук и чеснок. За всем был уход и во всём порядок.

Она стала торговать молоком, сметаной, творогом. Асфальтированная трасса проходила в двухстах метрах от наших домов. Любка выходила прямо на дорогу. Сперва она поднимала банки перед проходящими машинами. Предлагала. Торговля шла вяло, но она не сдавалась. Достала где-то белый халат, отстирала его, выгладила. Продукты стала расфасовывать в банки и баночки. Выходила на дорогу в белоснежном халате, чистая и красивая. Постепенно у неё появились постоянные клиенты, рейсовые автобусы стали останавливаться около неё. К торговле Любка относилась щепетильно и честно. Дело пошло. У неё появились деньги. Она приоделась сама и одела дочку Танечку.

А однажды я увидел, как азиат с топором в одной руке и ящиком с инструментами в другой шагал от асфальта домой. У меня уже выработался рефлекс слежки, и я засеменил на дорогу. На Любкином торговом месте стоял прилавок, сделанный крепко, со вкусом под тенью нависших клёнов. Я понял: Любка живёт идеями азиата. Он не только вырвал её из пьяного омута, вдохнул в неё женскую красоту и силу, но и научил жить и работать. Она не ходила, а порхала. Не белила дом, а фантазировала. Не полола грядки, а плела зелёную мозаику. Одевалась будто на сцену: просто и со вкусом.

Её внешность, голос, поведение создавали необыкновенную гармонию. Цвет волос и разлёт бровей, овал лица и покатость плеч, тонкая талия, крепкие бёдра и лёгкая плавная походка были по-настоящему нашими, русскими, казалось, давно забытыми в глухих русских сёлах, но воскрешёнными статью когда-то потерявшей себя Любки.

В посёлке быстро забыли её прошлое. С нею все приветливо здоровались. Молодые мужики и парни оглядывались вслед ей. Она знала это. Но жила ожиданием заката, потому что свидания свои они перенесли на вечер, под самый закат солнца. А скоро они исчезли из поля моего зрения, вернее, слуха. Я хорошо слышал Любкины слова за стеной:

– Петрович, я хочу побыть с тобой в чистой белой постели, полежать на плече твоём.

– Готовь. Я не против, – ответил азиат.

Я невыразимо страдал целую неделю. Являясь свидетелем их тайных свиданий, я будто стал незримым участником и очень мучился от переполнявшей меня чужой страсти. А когда свиданий не стало, муки мои стали нестерпимыми. У меня, как у наркомана, вдруг лишённого наркотиков, началась ломка. Каждый вечер неведомая сила влекла меня в угол сада, и каждый вечер я стоял там до тех пор, пока в калитку не уходил азиат. Темнело. Всё затихало. Ночью, покрытый то горячим, то холодным потом, я вскакивал и порывался идти в сад, но, опомнившись, опять падал на подушку.

Облегчение наступило только тогда, когда в душе зашумела вода. Любка смеялась и плакала. Смех её, счастливый и грустный, был так богат противоречивыми переживаниями и был таким искренним, что я сразу уловил причину его.

Азиат сказал ей о скором прекращении свиданий.

Слёзы её, обильные и светлые, были такими очищающими сердце, что мне вдруг открылся смысл жизни человека на земле. И как это раньше Толстой и Достоевский не додумались до этого раньше?

Для чего люди живут? Ну, великие – понятно. А все остальные. Их миллионы. И мне всё показалось простым и ясным, прозрение было настолько очевидным, что я забыл о любовном свидании за тонкой дощатой стеной.

Для того люди на земле, чтобы каждый мог обрести только свою половину. А мир так устроен, что у всех она есть, и двое с самого рождения идут навстречу друг другу. Только войны, аварии, болезни разрушают не только Богом установленные пары, но и будущие, ещё не рождённые. Война в Чечне погубила не только тысячи мужских жизней, но и сделала несчастными столько же тысяч женщин навеки потерявшими свою долю. Мужчины и женщины, идущие навстречу друг другу, – вот в чём смысл жизни. И если бы все задуманные природой пары на земле встретились, то наступила бы всеобщая гармония.

Размышляя, я не заметил, как закончилось свидание. Любка была грустной и, одеваясь, шмыгала носом, а он говорил ей о каком-то оборудовании для приготовления сыра.

Торговля шла непрерывно в гору. По утрам женщины посёлка приносили Любке молоко и сливали его в огромный бидон. Она расплачивалась наличными. Полный бидон увозили перекупщики, оставляя ей точно такой же, пустой. Прилавок у дороги был переполнен: огурцы и помидоры, ранняя картошка и капуста, яблоки и различные молочные продукты. Кроме того, Любка принимала заказы на творог, кефир, сгущённое молоко собственного приготовления. Не было случая, чтобы она подвела покупателя, а продукты были свежими, чистыми и всегда отменного качества.

Но азиат вёл дело дальше и в этот последний их вечер настраивал её на производство сыра. Любка перебила его. И тут я услышал дрожащий, полный тоски и боли голос полюбившей женщины:

– Петрович, я стану перед тобой на колени.

Я всею кожей чувствовал, как она склонилась перед ним. Моё истерзанное их любовью сердце сжалось от боли.

– Господи! Как я тебе благодарна!

Азиат впервые засмущался:

– Люба! Любушка, что ты делаешь? Встань!

Любка встала:

– Я стала человеком, а главное, – почувствовала себя женщиной. Спасибо тебе! – прошептала она нежно, и губы их слились в долгом прощальном поцелуе.

Я, как всегда, долго не мог уснуть. Но не те сладостные муки услышанного терзали меня. Не зависть от чужого счастья и обладания молодою прекрасною женщиной томила меня. Целый калейдоскоп мыслей, тревожных и грустных, вертелся в моей голове, и, когда дремота всё же стала одолевать, зависть вкралась в сердце моё, и я подумал: «Ведь и я мог бы построить такой же душ с досками, прибитыми только к верхней прожилине. Каждый день Любка приходила бы ко мне. Долго мылась бы под чистыми тёплыми струями, обновляющими тело и дух».

Мне уже казалось, что это я ставлю на деревянную рейку губную помаду Rose Lips, и мне говорит Любка: «Василич, какой ты крепкий!»

Мог бы, но не сделал и не сказал. И всё досталось азиату, моему новому соседу, который, и правда, не похож на нас, коренных русских мужиков.

 

Комментарии

Комментарий #2910 09.08.2016 в 18:20

Уточнение принимается. Хотя хрен редьки не слаще.

Комментарий #2909 09.08.2016 в 12:37

Вы, наверное, хотели сказать "нарисованными либералами границами"? До границ, которые "нарисовали большевики", нам еще ох как далеко идти...

Комментарий #2907 09.08.2016 в 10:13

При чём здесь какой-то ислам, если в Петрович такой же русский, только лучше сохранившийся? И не забывайте, что нас таких за нарисованными большевиками границами не один миллион!

Комментарий #2904 08.08.2016 в 15:19

Еще не хватает, чтобы Любка ислам приняла... Если уж захотелось автору плюнуть в русскую душу, так что уж тут стесняться...
И еще...После прочтения из темных глубин сознания невольно всплывает мудреное слово «вуайеризм»... С чего бы это?

Комментарий #2887 02.08.2016 в 05:24

Очень интересно - рассказчиком взят какой-то очень мелкий человечек.

Комментарий #2871 26.07.2016 в 21:21

Рассказ - и эмоции, и чувства и мысль очищает и будит, у кого они в дремоте. Хорош!