Александр ЛЕОНИДОВ. СУДЕБНАЯ ОШИБКА. Рассказ на основе реальных событий
Александр ЛЕОНИДОВ
СУДЕБНАЯ ОШИБКА
Рассказ на основе реальных событий
– …Да брось ты, Егор! – хмурил кустистые хлеборобские брови Макар Чеплаков, из местных, донецких. – Чего ты манную кашу по столу размазываешь-то?! Вывести его вон к мастерским, да шлёпнуть… Чего ему, адвоката из Киева вызвать прикажешь?! Бабка его опознала, девчушка тоже… Нечего ему небо коптить, пусть в аду его черти коптят…
Егор Наседов, атаман казачьей добровольческой части, пришлый, молчал и думал. Здесь, в лагере укро-военнопленных, в Дробеньках, очень напоминал он себе собственного деда, чем и гордился безмерно. И рубашка зелёная, армейского образца, и чай пьёт из подстаканника, как дед, и бандеровцев расстреливать – что деду, что внуку судьба выпала. Умом понимал Егор Наседов, что он с Урала приехал, и на Урал уедет, а местным здесь жить, и оттого в священную их ненависть чужаку лучше не влазить. И всё же, и всё же…
Очень уж убедительно орал этот украинский паренёк из их «добробата» «Смерч», что и бабку и девчонку впервые в жизни видит! Всё против него: гадкий, сальный, склизкий, с чубом на зарастающем щетиной, ранее старательно бритом черепе, с умильной собачьей покорностью в голубых холопьих глазах… Суетился, выстуживался, вперёд забегал – всё начальству угодить старался. Снизу в глаза заглядывал: чего изволите, пан атаман? И все они такие, в пояснице изогнутые: поляк ли, немец ли, американец ли, еврей – заискивают, прислуживают, ластятся, как щенята…
Москалей резать? Та що же, резать… Попал в плен к москалям? Тю, делов-то! Теперь зарежет, кого москали скажут, они теперь хозяева, перед ними станет передком забегать… Кто Коломойскому в ермолке боты лизал, тот уж любому вылижет, все пороги-то сняты – только бы жить паны дозволили да ещё, глядишь, и грошик подкинули…
Пленные «смерчевцы» работали под командой Егора, которого после ранения «сослали» в тыл. Ранение пустяковое было, а ссылка всерьёз: на всякий рапорт ответ, что «заменить тебя, Наседов, некем»…
На фронт Егор рвался не столько от героизма, сколько от непосильной, тоскливой гадливости, возникающей при общении с украинскими военнопленными. Эти люди из нищих семей с окраин бывших советских городов, алкоголики и наркоманы, ничему не учившиеся, ни в какой работе себя не нашедшие, никакого будущего себе не знающие, со странной для вменяемого человека мечтой о «европейской халяве» – были, казалось бы, горьковскими челкашами, люмпенами, классическим трущобным отбросом умирающего города.
Но попав на фронт эти пришибленные беспросветной жизнью побирушки – неожиданным, волшебным образом преображались в лютых садистов, в каких-то запойных палачей. Кто они – кровь людскую пьющие, кровью хмелеющие и кровью же с утра опохмеляющиеся?
Мстят ли они народу Егора Наседова за собственную незадавшуюся жизнь, за собственную никчёмность, глянцевыми плакатами про Европу прикрывающие угаслую жизнь в ветшающих и давно не отапливаемых «хрущовках», где стёкла заменяет фанера? Почему мстят они за аборт своей судьбы шахтерским детишкам, а не Вальцману, не Коломойскому – акушерам черной приватизиции?
Ну ладно – думал Егор – допустим, они «мстюны». Им ходу никуда в жизни нет – вот они и отрываются, на ком позволили паны. Так почему же в таком случае, попав в плен, эти изверги, упитанные кровью, в мгновение ока превращаются в кротких овечек, льстивых к победителям, готовых хоть на карачках ползать, лишь бы выжить и снова «своё местечко при пане найти»? Это что, черта национального характера такая – спрашивал людей Егор: делать подлости, которым имени даже нет в человеческом языке, а потом круглить глаза и вопить:
– Братка! Козак! Та ты шо, обидився, чо ли?!
Как в одном и том же человеке, выбривающем голову вокруг опереточного чуба, могут жить такая ненависть и жестокость по отношению к безоружному, слабому – и одновременно такая угодливость, такая рептильность перед вооруженным конвоиром? И ведь они такими были всегда, и дед про них то же самое рассказывал, что и Егор увидел! Ведь сколько случаев, когда бандеровцы в ранге генералов попадали в плен, ползали в ногах у сталинских следователей, вылизывали себе жизнь…
Потом пятьдесят лет, как Василь Кук, писали книжки, обличающие бандеровщину… С лекциями ездили, каялись слёзно, перед народом лбом били в пол… Пятьдесят лет!!! А потом, дождавшись горбачёвщины, как ни в чём не бывало, примыкали, старые перечники, к «своим» и успевали книжонку написать – как они страдали, заставленные писать о Бандере плохое! Если такое не видеть своими глазами – в такое же ни в жисть не поверишь!
Что это за люди такие – и люди ли они? Послали «смерчевцев» – бандеровских добровольцев, которых Коломойский по доллару за голову купил, дешевле чем баранов. И что же? Стараются, пыхтят, друг друга обгоняют, в передовики перед властями ЛНР выбиваются… Прикажешь погоны сожрать – погоны сожрут, прямо у тебя на глазах, хочешь – на колени встанут и жрать будут… «Осознали, пан атаман, осознали… гадами были…».
Хочешь – садись на любого верхом, он только глупо ухмыляться будет, повезёт тебя, куда прикажешь… А потом обменяют его на замученного, запытанного русского – и через какое-то время этот «осознавший» вновь обнаруживается среди палачей и насильников, снова стреляет, жжёт и режет, как будто бы и не было ничего…
Ведь не мы же одни обжигались на этой уникальной их способности всем служить и всех предавать! – думал Егор, окидывая взглядом прошлое. – И шведы, и немцы, и даже, случалось, турки… И амеры с еврейскими толстосумами – тоже обожгутся, вот увидите!
Удивлённо станет смотреть Коломойский, когда потащат его к эшафоту – и вся эта купленная им за доллар услужливая свинота – плевками расскажет ему, как «всю жизнь жидов ненавидела».
Служила им, прогибалась – и ненавидела! От службы ненависть, мол, только шибче вскипала – получи, Вальцман да Гройсман, за всё, будь ты проклят!!!
И таким праведным гневом будут пылать у свиноты лица, глаза-буравчики, что даже опытные олигархи-евреи поверят в неискоренимость украинского антисемитизма… Но это всё – до подхода первой израильской части или отряда «бейтар»…
Стоит только хуторянской вшивоте завидеть бело-голубой флаг со звездой Давида на штыке – как она тут же осознает свою неправоту, дежурно покается и начнет соревноваться за право подбирать брошенные новыми хозяевами мослы… Удивительный биологический вид эти «Смерч»-шевроны: им что звезда, что крест, что свастика, что веночек звёзд Евросоюза, что магендовид, что фаллический символ гей-парада… Напугайте их, потом прикормите маленько – и они ваши… До следующей оккупации…
– Но мы не они… – говорил себе Егор. – Мы не должны стать, как они… Очень уж искренне кричал этот Глiб, что ни старухи, ни девчонки никогда в глаза не видывал…
С появлением нового коменданта Глiб постарался попасть к нему в любимчики. Старательно работал, вёл подобострастно-придурковатые разговоры, и всё напирал на то, что это, мол, «жиды послали нас свой народ убивать», а мы-де тёмные…
– Жиды-то жиды… – качал седеющей головой многое уже повидавший, а потому не падкий на лесть деревенщины Егор. – Ты бы такое в тринадцатом году сказал, на майдане, цены б тебе, Глiб, не было… А счас поздноваты немножко твои прозрения, понимаешь? У тебя в деле записано: на кислородной станции до последнего патрона ты отстреливался…
– Боялся! Боялся, земляки меня в расход сразу пустят, не разобрамшись… – тут же находил выход Глiб – Страху натерпелся я там, пан атаман… А как жи жь, не можно ж иначе… Хлопци как ширнуться, так давай палить куда попало, друг в друга, случалось, попадали… На танк пьяные сели, а танк советский… А они чему учились в Полтаве, кроме как мелочь по карманам тырить? Ну, и сронили танк в реку… И сами там задохся…
– А ты не задохся, Глiб? – хмыкал недоверчиво Наседов.
– Как можно, пан атаман, я жизнь люблю… У меня мать, мать в Сумах, бандеры её в заложниках держат, говорят – если что, кончим мать твою… Я бы иначе сразу бы к вам перебежал, а тут мамо… родная кровь, тяжко, верите?!
– Ты мне не заливай, дурак, – сердился Егор, – в заложники взяты только семьи офицерского состава! А ты кто? Офицер?!
– Так то официально, пан атаман, официально… А неофициально каждому сказали – будешь хвостом крутить, семейку порешим… Может, и брешут, а как проверить? Вдруг не брешут?
Так глистой вился вокруг начальства Глiб из добробата «Смерч», пока в расположение части не пришла старушка Елизавета Михайловна, ведущая за руку девочку лет десяти, Наталку…
Вошла грузная и страшная в своей решимости Елизавета Михайловна в вагончик, заменявший Егору штабик, села напротив его начальственного места за колченогим, заляпанным чернильными пятнами, столом, и сразу, по-малоросски, взяла быка за рога:
– Выстрой мне, атаман, твоих подопечных, да покажи каждого в лицо…
– С чего это, бабка, я тебе буду парад украинского воинства устраивать?! – удивился Наседов. – Кто это тебя уполномочил?
– А вот она, атаман! – сказала старуха, властно и вызывающе указывая на девочку, с которой пришла. – Наталка, Натуся моя уполномочила… Видишь, как она ладошкой писечку прикрывает? А потому, атаман, что мужик ты… Это она теперь при каждом мужике делает… Ну, а того, кто её этим страхом наградил – хочу я найти среди хохлов… Знаю в лицо хероя, и знаю, что из «Смерча» он был, хватит мне….
– Изнасиловал? – нахмурил бровь Егор.
– Вошли они к нам в Волчанку… – начала бабулька, лелеющая планы мести. – Зашли к нам в дом… Стали жратвы требовать, оглоеды тощие, жрать хотели… А у нас какая жратва – с 13-го года ни зарплаты, ни денег не видели, хозяйства нет своего… Они за «жадность к освободителям» батьку и мамку её на глазах у неё порешили одной очередью… Меня, дуру старую, сбросили в погреб, зачем не знаю, и диваном сверху припёрли, крышку-то… А её, Натусю, мотылька моего, десять дней насиловали… Десять дней я из погреба слышала, как кричит она, надрывается, ногти все себе о крышку снизу выдрала… И молилась я, и угрозы им кричала, и уговаривала, да рази ж услышат?!
– Видела в лица их? – посуровел Наседов, машинально нащупывая пистолет в кобуре на поясе.
– Видела, атаман, век не забуду. Не одного уже зверя я по лагерям строительно-восстановительным, вроде твоего, отыскала… Вот и тебя прошу, законом Божиим заклинаю, атаман, дай мне каждое лицо изучить вблизи…
Поднятый внезапным порывом, встал Егор из-за стола, подошёл к старухе и обнял её за плечи. Девочка заплакала, стала тыкаться лицом в бабку, очень напугал её Наседов вблизи запахами оружейной смазки, у всех армий мира одинаковый…
– Дурная она стала, атаман! – плакала бабка Лизавета на погоне у Наседова. – Умом тронулась. Ничего не видит… То вроде в своём каком мире… А то вдруг плачет, кричит, бьётся… а потом опять куда-то провалится…
– Ты вот что, бабка… – сам чуть не плакал Наседов – Ты пока отдохни с дороги, перекуси с внучкой, чем Бог послал, полежите на топчанах, я распоряжение дам… Я тебе, бабанька, такую витрину в этом гастрономе нелюди организую, что ты меня будешь считать отличником советской торговли, во как!
Бабулька, Елизавета Михайловна, пенсионерка из Волчанки, раньше там же тридцать лет учительницей географии отработавшая, словно генерал, прошла вдоль притихшего строя украинских «добровольцев». Шла и всматривалась в каждое лицо, вспоминая то черное утро, когда в сени их одноэтажного домика, интеллигентски-неприбранного (вся семья – учительская) ввалилась ватага «вильной Украины»… Что тогда схватили её глаза, цепкая на лица память – то и должно было сейчас помочь правосудию…
Выбор свой «невеста-смерть» остановила на Глiбе из Сумской области. А девочка, Наталка, дурная рассудком, возле него плакать стала и пальчиком показывать на него…
– Пойдём, Глiб… – сказал черный ликом, как икона с пожарища, атаман Егор. – Амнистия тебе вышла по исправительным работам… Заслуги прежние вспомнивши, ходатайство за тебя прислали…
– Не знаю я их!!! – визжал слюняво и сопливо Глiб с Сумской области. Ползал в ногах, в тесноте вагончика-штабика, хватался за сапоги то егоровы, то макаровы, пытался их целовать. – Не знаю, кто такие!!! Не трогал я девчуху! Не трогал, атаман!!! Чё я, изверг, чо-ли… У меня сестра такая же осталась в Сумах, в третий класс пойдёт, если жиды школу не закроють… Не знаю я, кто они таковы, не был я в Волчанке… Богом клянусь, атаман, Бог всеблагой, всё видит, мы ж оба православны… Богом Христом клянусь – не маял девчушки, не видал старухи этой!!!
– Вот такая мразь! – брезгливо, сапогом, отталкивал Глiба Макарушка. – Нет, ну ты видишь, Егорий, с кем всю жизнь нам, дончакам, дело иметь приходится?! Хорошо вам там на Урале, вы про них только в книжках читаете, а мы тут… И-эх…
Макар дал пленному досадный тычок сапогом прямо в рыло, так, что там что-то хрустнуло. И залился обреченный «добровольец» несерьёзной какой-то, не как в кино с помощью вишнёвого сиропа показывают, а жиденькой и блеклой кровишкой. Натура – она всегда рядом с живописью бледна…
– Землю есть буду! – хлюпающе хныкал Глiб Сумской. – Не был я в Волчанке… Ошиблась бабка… Прогляделась, старая… Не делал я ничого такого… Отвезите меня в Волчанку, покажите местнякам, они вам скажут, что не было меня там, не дадут соврать, отвезите в Волчанку… Землю там есть буду, на бабкином огороде землю есть стану… Ошибка эта, пан атаман, ошибка…
– В Волчанке после ваших пиров народу дюже мало осталось… – как-то сочувственно молвил Макар. – Жаль, конвоиров у нас нет с Егорушкой, а то этапировали бы мы тебя туда, вот те крест, этапировали… Чтобы ты там яму отрыл за ярами, и языком своим поганым с детских трупиков хлорку слизывал…
– Какую… хлорку… – блеял Глiб, воздев к начальству, как к архангелам, невинное личико окровавленного купидона. Глаза его, круглые, как в японских мультиках-аниме, были такими же безумными, как в этих мультиках…
– А такую, которой вы могильник засыпали, чтобы от жмуров потом эпидемии на ваше воинство не нашло!!! – прогремел Макар с немыслимой высоты своего положения. И не удержался – ещё раз врезал боковой пендель Глiбу, так что хрустнуло что-то сломавшееся – наверное, ребро…
Бабка коменданту лагеря военнопленных дала, как она сказала, «обвинительные материалы». Это была общая тетрадка в синей с прожилками белого дермантиновой обложке. А под стандарной школьной обложкой – девочкин дневник…
Он рассказывал Егору о девочке Натуське, что пошла в третий класс. Была эта девочка весёлой и жизнерадостной, она вырезала из цветных журналов всяких бабочек или красавиц в свадебных платьях и старательно наклеивала на странички… Популярные песни в дневничок переписывала, какие-то врезавшиеся ей в память события…
Стихи разных авторов… Были на русском, а были и на украинском языке… Страничка загнутая треугольничком, оповестила Егора, что тут «Секрет на 100 лет»… Открыт конвертик треугольника, Егор с улыбкой отца прочитал:
«Умные читают газеты, а дураки – чужие секреты».
Потом дошёл и до другого треугольничка – «Секрет на 1000 лет». В нём оказалось четверостишие:
Раньше были рюмочки,
А теперь бокалы…
Раньше были мальчики –
А теперь нахалы…
Девочка рисовала цветочки. Девочка вложила в дневничок картонные фишки от какой-то настольной игры…
Дневник обрывался внезапно. Никакой политики в него так и не вошло, да и не могло – слишком мала была Натуська, чтобы понять, жертвой каких игр стала… За исписанными и изрисованными листками шли отпечатки кровавых детских ладошек. Много страниц подряд, до самой последней – с безумной отрешённостью и сумасшедшей тщательностью Наталка ставила и ставила эти «печати»…
– Эта она влагалище порванное своё трогала… – объясняла бабка коменданту. – Там ей всё разорвали, она трогала и на бумажку ляпала… Я ей сказала… Что нельзя, некрасиво себя за писечку трогать… А она ж ничего не понимает… Она и не слышит, наверное…
Егор почувствовал, что вместе с шорохом страниц детского дневника-альбомчика нечто невидимое душит ему горло, спирает дыхание, ввинчивается штопором в мозг.
Он вскочил – как вскакивает человек в предчувствии инсульта, и стул упал – но он даже не заметил падения стула.
– Макар! Макар! – задыхаясь от безвоздушья, воззвал Егор к заместителю своему. – Макар! Где ты?! Слышишь?!
– Чего?! – вылез из-за перегородки заспанный и недовольный Макар Чеплаков.
– Макар, друг… Прямо сейчас… Поднимай барак наших архаровцев… Буди их всех и строй… Я должен… Я им два слова сказать должен…
В душной южнорусской ночи тревожно шарили прожекторы по ломаному плацу, напуганно стояли поднятые со шконок хохлы. Лаяли овчарки, наливались огнём и вяли сигареты конвоиров…
Егор вышел на центр, словно бы принимал смотр строя и песни, достал из кобуры свой пистолет и дал выстрел в воздух, оглушающий в цикадной, брехливой псами полуночи…
– Разных злодеев рождала земля! – эпично начал Наседов, немного отрезвевший со звона в ушах после выстрела. – Дед мой, герой той ещё войны… Повидал хладнокровно-жестоких финнов… злобных мадьяр… первобытных крымчаков с кинжалами в зубах… Конечно и немцев – точных, педантичных, расчетливых, ювелирных в своем заплечном деле… Но на свете не было, нет и не будет никого гнуснее вас, иуды славянства, враги человечности… Вас расстреливают – а вас надо обливать бензином и сжигать на противнях, чтобы вы не оскверняли землю, в которую ложитесь… Мерзкие выродки, лакеи любого вооруженного людоеда и пожиратели всего безоружного… Нет у меня полномочий вас казнить, как вы того заслуживаете, и скоро вас, наверное, обменяют… Пусть это и наивно – но я всё же скажу вам на дорожку: если в ком-то из вас шевельнётся хотя бы какая-то искорка человеческого – осознайте там, что делать как вы делали – нельзя!!!
– Мы осознали, осознали! – гусаками загомонили «смерчевцы», явно напуганные началом странной начальственной речи и её успокаивающим продолжением. – Пан атаман, осознали… В глаза людям посмотрели… Мы поняли… Так не будем больше…
– Здесь-то вы всё осознали! – выбрасывал в темный, чернильный воздух слова отчаяния Егор. – А как только окажетесь у своих… Но может быть, хоть кто-нибудь из вас… Ведь и вы же от Адама и Евы… Как бы хотел я, чтобы вы были узкоглазыми монголами или сизыми, фиолетовыми неграми Габона… Но вы, иуды, наш позор, наша плоть и кровь, гнойная фистула моего народа… Одним своим дыханием, выродки, вы оскорбляете меня, вашего родного брата по крови, и всех наших общих предков до сорокового колена!!! Я не имею права вас убивать, но я пытаюсь хотя бы в одном из вас убить то зло, которое засело в вашем организме, липким и чужеродным моллюском высосало ваш мозг!
Наседов убрал пистолет обратно в кобуру, и устало сник. Порыв – изначально нелепый, из тех, что заставляют нас изливать душу глухой стене – теперь уже не двигал, а смущал коменданта.
– Я всё сказал… – выдохнул Наседов с остатками чувств. – Макар, разведи их по шконкам… Пусть сны свои влажные досматривают…
– А с этим сумским куртуазником как? – решил ковать железо, пока горячо, Чеплаков. – Давай его прямо сегодня в расход, а, Егор?
– Я не палач… – возразил Наседов, не отрицая, но и не утверждая приговора Глiбу…
На задние дворы, упиравшиеся в полуразрушенную кирпичную стену и дальше уходившие в обширный участок давно покинутой ветеринарной станции Глiба вынуждены были нести четверо конвоиров.
Если бы не суть истории – их пыхтение, сопение, сбившиеся головные уборы, общая помятость на фоне непрекращающегося визга доблестного защитника «вильной Украины» были бы смешны. Свинью так не тащат к резнику, как тащили Глiба туда, где, как он со всем основанием полагал, его «порешат»…
Вначале вести его выделили двоих – но двое не сдюжили. Они волокли его под руки, а он валился наземь, цеплялся руками за всякую выпуклость земную, за каждую арматурину, в кровь раздирая кожу ладоней, и оглушал криком…
Тогда Макар вызвал ещё двоих ополченцев – Глiба взяли за руки, за ноги, и, словно готовили к четвертованию, понесли на задний двор…
Ругаясь на «эту падаль» – приволокли и бросили сумчанина перед атаманом Наседовым.
Глiб заплаканным лицом хрюкающе прижался к голенищам атаманских сапог, обнимая икры Егора дрожаще-прыгающими руками (словно бы он гладил партнёра в любовной игре) и что-то тарахтел, бормотал, необычайно многословное и предельно красноречивое.
Тут были и мать и сестрёнка в Сумах, и «жиды пархатые» (куда же без них) – которые «на грех толкнули», и то, что жить в Сумах было нечем, и что бандиры взяли семью в заложники, хоть он и не офицер, и что не бывал он в Волчанке, не насиловал девочку, не бросал старуху в погреб – да и не мог бросить никуда, потому что и не встречал её никогда…
Егор ждал, когда эта мразь выговорится, но ждать было совершенно безнадёжно: наверное, сутки подряд Глiб, искатель европейского халявного счастья, мог бы гундеть и бормотать, «автореверсом» переключаясь на начало мелодии…
Тогда Егор, которому надоел этот цирк, вытащил из-за голенища трофейный украинский нож и с силой метнул его в землю – в пяди от головы распростёртого перед ним смертника.
Клинок с трезубом на рукояти вошёл в дёрн – а казалось, будто в язык Глiба. Безумные речи прервались, узник осёкся и теперь только тонко, пщ комариному, пищал, отшатнувшись от ног губителя своего.
– Я не палач! – строго повторил уже выведенную перед Макаром формулу Наседов. – И полномочий тебя казнить мне никто не давал. Я тебя расстреливать не имею права и не буду…
Глiб поднял зарёванное, оплывшее от слёз, как у алкоголика, красное от натуги лицо, справедливо предчувствуя в обнадёживающих словах подвох. Он хотел верить в нежданное счастье, и не мог, не получалось…
– Если ты говоришь, Глiб, что ты не виноват и ошиблась бабанька наша… Пусть тогда Бог нас с тобой рассудит! Возьми этот нож и вставай! Будем биться как мужчина с мужчиной, один на один… Ты меня зарежешь, твоя правда, дождёшься генерала Рубана и обменяешься… Слово оренбуржца! Ну, а если я тебя – не обессудь, на всё воля Божья…
Глiб перестал скулить, машинально, бездумно взял кинжал с трезубом и поднялся. В его детских глазах идиота стояло недоумение. Всё было слишком непонятно, слишком нереально. Как это так – на ножах драться с комендантом?! Это в каком же кодексе такое записано?!
Чтобы оттянуть время, Глiб начал канючить первое, пришедшее в голову:
– Пан атаман… А если я вас… Меня же всё равно… Ополченцы… По законам ЛНР… Мне же что так, что сяк помирать, а невиновный я… Невиновный… Не был я в Волчанке… А получается… Меня и так и так в расход… Несогласный я…
Макар Челпаков хотел ударить Глiба, замахнулся плетью – но Егор поймал его за руку.
– Макар! Уйдите все на сто шагов! Оставьте нас вдвоём!
– Да как же это, Егор?! – возмутился Челпаков, отказываясь понимать расклад. – Да что же, он на тебя с ножом… А мы на сто шагов…
– Я мастер спорта по ножевому бою! – успокоил Наседов друга.
– Зачем тогда огород городить?
– Должен же и у него шанс быть! Божий суд, слыхал? Невиновного Бог покажет!
И было у Егора в глазах, в выражении лица что-то такое, что заставило ополченцев удалиться. Хоть и недовольны они были такой экзотикой, но поняли: если и спорить, то не сейчас…
На широком вытоптанном пространстве заднего двора теперь стояли двое: Глiб и Егор. У Глiба в левой руке (он, оказывается, был левшой) подрагивал воронёный, меченный тризубом, клык.
Егор лёгким жестом вынул с ножен на поясе казахский гранёный кинжал: толстый в ребре, продолговатый, с клёпаной костяной рукоятью. По длине оба ножа были примерно равны, но украинский – безусловно, гляделся изящнее: «це эуропа»…
– Я всё слышал… – произнёс пепельными губами Глiб. – Бацька, пожалей… Не умею я с ножом… Не умею… А ты мастер спорта… Больно это, резаным умирать, бацька, пожалей…
Только в этот миг всегда молодившийся Егор Наседов осознал, что голова у него наполовину седая, а фигура – стариковски-грузная. Вот уже мальчишки «бацькой» зовут, как быстротечна жизнь… И как кошмарна она…
Перед укро-добровольцем стоял немного сутулый кряжистый мужик, в галифе и зелёной армейской рубашке без погон, расстёгнутой на поросшей белеющим волосом груди… Мужик со стальными, как у Петербурга, глазами, серыми и страшными, с азиатским самодельным «пером» в крытой шрамами тяжёлой жилистой руке…
И тогда боец оплаченного и с потрохами купленного еврейским банкиром «Смерча» совершил последний маневр в своей жизни. Собравшись, сгруппировавшись, утерев бахромой свисавшие студенистые сопли – он бросил свой клинок на землю, и побежал от страшного «бацьки», с быстротой лани, вложив в рывок этот всю свою молодость, всю свою силу, всю свою правду (не был я в Волчанке!!!)…
Если бы жить ему, и спросить его после – зачем нож-то бросал? – он бы не ответил. Может, помстилось ему в затуманенном страхом мозгу, что нож тяжёл, и без ножа бежать легче… А может, думал, что этот жуткий северянин, которого принёс под Луганск северный ветер – пожалеет безоружного… А может – просто так, бездумно, ничего уже не соображая, не думая никакой мысли, кроме четырёхбуквенной:
– Жить, жить, жить, жить…
Никогда в жизни не бегал так Глiб, как в тот день, уже почти ощущая ладонями в запекшихся ссадинах побоев шершавость уступчивого выбоинами кирпича пожарной стены…
Не сразу догнал его стареющий казачий батька Наседов. А догнав – ухватил за дурацкий декоративный чуб и обрушил на землю, под себя…
И получил удар. Сильный удар. Нет, не кулаком, не ногой. Это был удар по ушам. Удар звуком…
Пока Глiб бежал – он молчал, экономил воздух в лёгких. Но как почуял, что искривилась плоскость земная, что заваливают и подминают – заголосил, завизжал, заревел одновременно на все лады. Визжал, как визжит, захлёбываясь криком, младенец, когда зовёт мать к колыбели…. Визжал – и конвульсивно дёргаясь под тяжёлой, пропахшей сигарами и одеколоном казачьей смерти своей, в итоге… обосрался…
Прижимая Глiба к земле, вдыхая её пыль, тошнотворную смесь запахов жидкой дрисни, рвоты, подросткового густого и терпкого пота, – Егор снова и снова бил под себя грубоватым ножом, выточенном в бескрайних степях Казахстана… Брызгала кровь повсюду струйками, далеко, намётом, сигала капельками гранатных спелых зёрен – а укр никак не умирал…
Он продолжал агониальную возню под Наседовым, продолжал жить и рваться, и положение было столь неудобным, что перепачкавшийся в бандеровской дрисне атаман не мог прицелиться кинжалом получше, бил, по сути, не глядя, лишь бы в мякоть попасть…
Когда Егор тяжело, по-стариковски, поднялся – Глiб ещё дёргался, но это уже были конвульсии не желавшего уходить молодого тела. Бараньи глаза укра уже остекленели, таращились в мир невидяще…
Подошли – частью бегом, частью шагом, для солидности – Макар и другие ополченцы.
– Отнесите его… – попросил Егор, переводя сорванное дыхание, охрипшим голосом убийцы. – Бабаньке нашей покажите, и девчушке… Только, Макар, время обеденное, пусть они покушают сначала, а то аппетита не будет…
– А ты куда? Не с нами? – удивился Чеплаков.
– А я мыться хочу… – сознался Егор. – Руки воняют… Такая адская смесь – кровь эта гнилая напополам с говном, эндорфинный этот пот самца… б-р-р-р! Мыться буду… Вещи, наверное, испортил, не отстираешь…
Через пару дней, как проводили бабку с внучкой, собрав им поминок на дорогу, приехал на крытом брезентом старомодном «ГАЗике» представитель КГБ Луганской Народной Республики.
– Ты чего творишь, Наседов?! – стал он ругаться чуть не с порога. – Ты чего самосудом занимаешься? Тебе кто позволил?!
– Ну а что мне с ним было делать? – устало улыбнулся Егор, сразу понимая, что к чему и откуда ветер дует. – В маковку целовать?!
– Ты поцелуешь, чёрт рукастый! – захохотал кэгэбэшник. – Не хотел бы я с таким челомкаться!
Сметали скромный полевой обед. Уписывая украинский борщ, кэгэбист рассусоливал вполне уже себе дружественно:
– Я, Егор, всё уже знаю, порассказали… Пятеро свидетелей, всё пучком… укропа (он расхохотался)… Короче, он на тебя с ножом напал, ты защищался? Правильно излагаю? При попытке побега напал на коменданта с ножом и был обезврежен подручными средствами…
– Строго говоря, так оно и было.
– У тебя, Егор, позиция железная, на рукоятке ножа «пальчики» этого сумского упыря остались… Так что ты не боись! Но вот что я тебе скажу, казак: впредь горячку не пори, с нами советуйся!
– Да о чём советоваться-то?! – вспылил Егор – ибо предстал перед ним снова во всей красе заляпанный кровью детский дневничок.
– А то… Ты не кипятись, а слушай, буду жизни тебя учить… Не был этот твой Глiб Мовчан из города Сумы в селе Волчанке… Никогда и ни в каком качестве…
– Да как же так?! – выпучил зенки Егор. – Как же такое может быть?! Его же старуха опознала, зачем ей клеветать?! Да если бы даже старуха и наврала – девочка-то пальчиком показала…
– Девочка после того, что с ней сделали херои Украины, ничего не соображает, Егор… Больная она, девочка-то… Она и на тебя может показать, и на меня… Ну, мало ли, в голове-то у неё смешалось всё, да и немудрено…
– А бабка?!
– А у бабки катаракта глазная в запущенной стадии! – улыбнулся кэгэбист. – Видеть-то бабка видит, но знаешь, так, общие контуры… Она на свет смотрит – по росту, по ширине плеч, какие-то общие абрисы угадывает… Она не со зла, и по своему она права – каждый опознаёт преступника, как может… Но черт лица полуслепая бабка различать не может… Так что приняла она твоего Глiба Мовчана, сумичанина, за какого-то другого хлопца-парубка, на него похожего… Ты эта… Самое главное, не переживай и себя не кори, ты всё правильно сделал… Глiб твой не лучше волчанских был, уверен, хотя точно и не знаю… В их добробатах такая мразь сбивается, чуть нажмёшь – дерьмо брызнет…
– Да уж… – согласился Егор – Я лично проверил… Чуть нажми – после не отмоешься…
– Ну вот и славненько… Человечество без Глiба Мовчана не шибко осиротеет… Что же касается бабки с девчонкой – мы её сперва наказать хотели, а потом отпустили. В нашем понимании бабка из Волчанки – как бы перст божий, символ народного возмездия этим выродкам… Пусть себе ходит, обличает… Может, и своих виноватых найдёт, мы рази ж против?!
Времени с тех пор немало утекло. Егор Наседов вернулся к семье в родное Оренбуржье, и стал жить, как прежде, но появилась у него одна странность…
Очень уж он часто моет руки. Иной раз – если спирт есть – протирает спиртом. В другой раз начнёт в гараже, на удивление компании мужиков, оттирать чистые ладони ацетоном…
И не возьмут браты в толк – чего мается гигиеной Егорка? Какого заражения боится?
Потому что давно уже смылись кровь с дерьмом и тугим потом с Наседова, и давно никто, кроме него самого, не чует носом эту ароматную смесь, идущую от ладоней. Её трёшь-трёшь, мылом паришь, химией драишь – а вроде как опять проступает через несколько дней…
Кто прикасался к «вильной Украине», к галичине, к бандеровскому отродью – вовек обречён стряхивать с ноздрей гадкую струю их запаха. Того, что ни с каким амбре перепутать нельзя…
Безупречно точный психологический портрет типичного украинца, рассказ замечательный