Анатолий БАЙБОРОДИН. БОЖЕ, МИЛОСТИВ БУДИ МНЕ ГРЕШНОМУ… К 75-летию Владимира Крупина
Анатолий БАЙБОРОДИН
БОЖЕ, МИЛОСТИВ БУДИ МНЕ ГРЕШНОМУ…
К 75-летию Владимира Крупина
Толковать о русском писателе, когда русский – не племя и кровь, а народность и православность писательского духа, и толковать честно, без своекорыстной лести, всё одно, что толковать о исконном русском характере с причудливыми излучинами его творческого таланта, с его языческими страстями и душераздирающим покаянным уничижением. А посему, вознамерившись молвить слово о творчестве Владимира Крупина, мне посильно лишь вспомнить мимолётные встречи да выразить свой взгляд на некие идейные основы его творческого мира.
В записках о нынешней литературе я размышлял о том, что чудной и чудный народ русский, неприязненно чуждый иноземцу, иноверцу: народу бы правдами-неправдами заколачивать деньгу, дабы истратить на грешные утехи, так нет же, голодный, холодный, повально пишет стихи, а ино и прозу, – душа просит; а по вешнему теплу бежит на дачи и, молитвенно приникая к матери-сырой земле, растит свёклу, картошку и маркошку, и, опять же, не столь ради прокорма, сколь души ради – просит, родимая. Странная, удивительная и непостижимая по нынешним временам была жизнь в Российской Народной Империи: народ повально читал… брехня, что повально пил… и даровитые писатели, коих любил народ, собирали в залах столь читающего люда, что и междурядья не пустовали; и книгочеи… не токмо грамотеи, но даже мужики и бабы от серпа и молота, коих азы, буки и веди в отрочестве страшили яко медведи, и те азартно следили за толстыми журналами, что выходили миллионными тиражами, зачитывали журналы до дыр, передавая из рук в руки; и те же книгочеи битком набивались в книжные лавки, давились в очередях, когда на прилавки выбрасывали книги любимых писателей, либо игралась лотерея, скажем, на собрание сочинений Николая Лескова; вдохновенно читал русский народ и, благодаря произведениям, «где русский дух, где Русью пахнет», где «милость к падшим», любил ближнего и Отечество любовию сострадательной и восхитительной, любил и верно, талантливо служил державе и народу.
Так читались и даже зачитывались… возьмут книгу и не вернут… перечитывались произведения Владимира Крупина, что издавались по нынешним безтиражным временам сказочными тиражами: сборники рассказов «Зёрна» «До вечерней звезды», знаменитая повесть «Живая вода», повести «Сороковой день», «Прости, прощай…», роман «Спасение погибших» и другие…
Когда Владимир Крупин входил в литературу, доживали творческий век довоенные писателя, процветали военные, проповедующие высокий нравственный облик строителя «земного рая» и самоотрешённую любовь к Родине – «раньше думай о Родине, а потом о себе»… Паслась в сих поколениях и начальственная заурядь, полонившая книжные прилавки кирпичами многотомных сочинений, но не таились в тени и мастера прозы и поэзии, любимые народом.
В шестидесятые годы вначале по-деревенски робко и стеснительно, а в семидесятые, восьмидесятые во всю отчаянно-печальную удаль явилась в русском искусстве «деревенская» проза – суть, народная: Шукшин, Абрамов, Астафьев, Носов, Белов, Распутин, и примыкающая к «деревенщикам» добрая дюжина писателей, не столь именитых, но, похоже, даже более любимых читателем простецом. А на заре восьмидесятых полноправно вошёл в народную литературу и Владимир Крупин, ибо повесть «Живая вода», увидевшая свет в 1980 году, принесла писателю российскую славу и зарубежную известность. А через год за повесть «Сороковой день», напечатанную в журнале «Наш современник», был уволен Юрий Селезнёв, заместитель главного редактора, любомудрый русский литератор.
Помню, столь сильно впечатлила повесть «Живая вода», что писатель для меня, выпускника филологического факультета, изрядно начитанного, уже и страдающего сочинительством, сразу же вошёл в череду всемирно славленых «деревенщиков». Помню, потрясла и на весь век запала в душу зачинная мысль: «Жили вятские мужики плохо, но этого не знали. (…) И думали, что живут хорошо, не хуже других, но пришёл захожий человек, говорит: «Чего это вы так плохо живете?..». А ведь глаголет мужик, яко западник доморощенный, сокрушающий славянофила-русофила, – помните, в романе «Дым» Тургенева, в зрелости ярого западника, на старости лет впавшего ещё и в русофобию и германофильство: «Русь в целые десять веков ничего своего не выработала, ни в управлении, ни в суде, ни в науке, ни в искусстве, ни даже в ремесле… (…) Наша матушка, Русь православная, провалиться бы могла в тартары, и ни одного гвоздика, ни одной булавочки не потревожила бы, родная (…) потому что даже самовар, и лапти, и дуга, и кнут – эти наши знаменитые продукты – не нами выдуманы. (…) Старые наши выдумки к нам приползли с Востока, новые мы с грехом пополам с Запада перетащили, а мы всё продолжаем толковать о русском самостоятельном искусстве! (…) Ну скажите мне на милость, зачем врёт русский человек? …Вижу, что и у нас хватились, наконец, ума-разума и не намерены более, под предлогом самостоятельности там, народности или оригинальности, к чистой и ясной европейской логике прицеплять доморощенный хвостик, а напротив, берут хорошее чужое целиком. …Наскочил я на русский самородок (…) Уж эти мне самородки! (…) Русское художество, русское искусство!.. Русское кружение я знаю и русское бессилие тоже, а с русским художеством, виноват, не встречался. (…) Русские люди – самые изолгавшиеся люди в целом свете…». Сердобольные тургеневеды поясняют: мол, сквозь слезы любви к России и русскому народу писал сие Тургенев; но, хоть убей, не видятся слезы, не слышится плач в тургеневских речах; а поминается лишь восклицание Достоевского, смысл коего таков: если в России и сжигать какую-то книгу, порочащую русский народ, то перво-наперво – книгу «Дым».
Вот ведь какую глобальную, трагическую для русского царства-государства мысль изрёк и заронил в русскую душу прохожий из повести «Живая вода»: дескать, худо живёте… А прохожий ли?.. не лукавый ли, утаивший рога в чёрной шляпе, а копыта в долгополом чёрном плаще с красным подбоем?.. А ведь так супостаты, искусив дворянство западными прелестями, а потом и разночинство, соблазняли и обезбоженное простолюдье на братоубийственные брани; так мы на крутом изломе веков едва России не лишились, о чем и писал Владимир Крупин в статье «До чего, христопродавцы, вы Россию довели!..»
По повести «Живая вода» был поставлен художественный фильм «Сам я – вятский уроженец», что для писателя, даже талантливого, редкостная удача, а для молодого – чудо чудное, тем паче, если главные роли исполнили выдающие русские киноартисты Михаил Ульянов, Евгений Лебедев. Впрочем, фильм не глянулся мне: переиграли лицедеи – вольно ли, невольно вышел деревенский люд дурак дураком, к сему ленив и лукав, – и вдруг вспомнилось, как герой Шукшина, коренной и пожизненный плотник, зафитилил сапог в телевизор, где артист, изображающий матёрого плотника, толком топор не умеет держать. Вот и мне хотелось зафитилить…
* * *
В отличие от русскоязычной – не чующей ни духа, ни слова народного, не жалеющей ради хлёсткого словца ни мать, ни отца, – крестьянская проза, зазвучав по всей России-матушке словно вечевым набатом, отозвалась во всякой живой русской душе. Деревня приманивала, волновала, радовала и кручинила писателей, как островок, где ещё теплилась русскость, где ещё дивом дивным, чудом чудным выжила совесть – предтеча покаянной любви к Всевышнему, – где народ ещё помнил тысячелетнее величавое сказовое, песенное слово, ещё не выронил из рук самобытное художественное ремесло. А если иной и не владел словом, не привадился к искусному ремеслу, то просто жил художником в душе, чующим народную природную красу. Дух совести и красоты «деревенская» проза и запечатлела.
Владимир Крупин не смерк в тени возлюбленных народом, всесветно славленых крестьянских писателей, а встал наособицу в силу своеобычности дарования, предельно реального… события, казалось, прямо из записной книжки… но порой и предельно фантасмагорического, хотя, опять же, и предельно исповедального, отчего знатоки русской словесности повеличали писателя представителем исповедальной прозы.
Валентин Распутин писал: «Проза Владимира Крупина – это нечто особое в нашей литературе, нечто выдающееся и на удивление простое. (…) Не знаю никого из авторов второй половины XX столетия, кто бы так мастерски обращался с фактом, с тем, что происходит ежедневно, превращая его с помощью ему одному доступных средств в совершенные формы. Одно из двух: или с писателем Крупиным постоянно что-то происходит интересное, едва не на каждом шагу встречаются ему личности-самородки, или писатель Крупин настолько интересен сам, что способен преобразить в откровение любое рядовое событие. (…) И в письме его ни с кем не перепутать. Это какая-то особая манера повествования – живая, даже бойкая, яркая, воодушевлённая, образная, в которой русский язык "играет", как порою весело и азартно "играет" преломляющееся в облаках солнце».
Писательское счастье Владимира Крупина в том, что его приметил, приветил и полюбил Валентин Распутин, Царствие ему Небесное, творчество которого о ту пору уже высоко оценила правящая коммунистическая партия: за очерковые книги о великих комсомольских стройках писатель был удостоен премии Центрального комитета комсомола имени Иосифа Уткина, а вскоре с выходом первых деревенских повестей и Государственной премии Советского Союза. У знаменитого писателя имелся некий дружеский круг, что таинственно менялся, но, думаю, ближе всех Распутину был Владимир Крупин; а Валентин Григорьевич, коли уж заводил дружбу, то уж за други своя не щадил живота; и помню, однажды припёр меня к стенке, да и сурово отчитал: мол, чего ты, парень, так навалился на Володю Крупина со своими рассказами?! Ты это, парень, брось… В восьмидесятые годы посылал я в журналы свои сочинения, а коли получал от русских журналов (в русскоязычные уже совался) от ворот поворот и пожелания заняться иным трудом, то попытался пробиться в журналы не в потоке, а с помощью известных столичных писателей; вот на Владимира Николаевича и навалился, и тот, бедный, не знал куда и деваться от назойливого деревенского паренька.
Лет через десять после взбучки, что схлопотал от Распутина, скопил я деньжонок и прилетел в столицу, где безпрокло мотался по журналам с повестями и рассказами, страшно уставая от пестролюдья и многолюдья, от суетливости и торопливости, от летней жары и стылого безразличия, с каким встречали меня, деревенщину, столичные редакторы. Может быть, моя проза иного отношения и не заслуживала, а всё же было обидно и досадно… И вот уже на последнем издыхании вполз я в журнал «Москва», где случайно и свиделся с Владимиром Крупиным; писатель уже покинул кресло главного редактора и заведовал журнальным разделом «Домашняя церковь». Неожиданно… я даже оторопел от эдакой чести… Владимир Николаевич предложил прогуляться по Москве; и помню, лихо прошёлся по кабинету, где корпели над «нетленными творениями» несчастные редакторы, потом с ласковой, слегка виноватой, смущённой улыбкой тихонько умыкнул гранёный стакан со стола… дама зачиталась, увлеклась… и утопил в глубоком кармане плаща. Прошли мы по Старому Арбату, свернули… мне почудилось… в Староконюшенный переулок, и я взволновано подумал: «Господи милостивый!.. да мы же к Распутину в гости идём…». Но, увы, обосновались мы в старенькой беседке под сиреневой сенью, где и тихо застольничали, где Владимир Николаевич вдруг разговорился, а я от эдакой чести вновь обомлел и утратил дар речи, но лишь беседа в счерневшей, ветхой беседке и осела в памяти отрадным впечатлением от суетного, безрадостного гостевания в Москве. Из застольной речи Владимира Николаевича запомнился лишь мучительное вопрошание: а не искус ли лукавого наше писательское ремесло?..
* * *
Встречи мои с Владимиром Крупиным были случайные, мимолётные, по сей день робко ученические, и обычно прилюдные; коли Валентин Распутин чтил Владимира Николаевича, то писатель нередко и гостил в Иркутске, встречаясь с читателями, чаще в осенние «Дни русской духовности и культуры».
В эти дни изрядно наслушался я столичных писателей, которых поимённо, титульно и поклонно величал Валентин Распутин, отец торжества. Иные писатели вещали глубокомысленно, с духовной страстью, иные… Изрядно похлебал я винца с хлебцем на писательских сабантуях, а посему ведаю, что писатели, покинув письменные столы, словно шаткие челны, убежав от житейской мороки, очутившись в гостиничных номерах, тут же сплачиваются вокруг братчинных застолий, где пенится искристое вино, горькой слезой светится водка, звенят заздравные кубки, витии плетут вдохновенные речи, балагуры и баешники травят писательские байки, поэты голосят ино с блатной хрипотцой, ино с богемным подвывом. И так, бывало, и до утренней зари… Духовные и трезвенные, либо житейски умудрённые, тем паче именитые писатели, абы не пасть лицом в грязь, лишь пригубляют винцо, чередуя чарку с чашкой чая, а уж бедовые писатели, особо губернские либо те, что в столице без году неделя, те, словно лихие казаки, омочившие ус в горилке, угощаются, пока не падут рогами в пол. А без памяти, что утром речь говорить…
Помню, читальный зал публичной библиотеки битком набит, яблоку негде упасть, ждут книгочеи сокровенные и спасительные думы, восторженно глядя на любимого прозаика; а тот, бедалага, трясётся, дует водицу из графина, и мучительно гадает, о чём же говорить, когда не знаешь, что говорить, когда голова гудит, словно вечевой колокол, и горит, пышет жаром, словно банная каменка, плесни воды и по-змеиному зашипит. Поэту проще, даже после буйного застолья разбуди посреди ночи, забубнит куплеты, с летами так вызубренные, что от зубов отскакивает, а каково ж прозаику?.. не роман же читать… Перво-наперво надо сотворить бойкий зачин, думает бедняга, а там, глядишь, и раскрутится зачин, словно шерстяной клубок, и потянется нитка, и похмельная мука уляжется, и думы проснуться. А вот и зачин родился: «…Утром гулял по набережные реки Ангары, а встречь – сибирячки, одна краше другой, да все ядрёные, матёрые, – верно, друзья, сказал Ломоносов: «Россия будет прирастать Сибирью…».
Не вем, попадал ли в эдакую беду Владимир Николаевич, но сколь слушал его на иркутских литературных вечерах, столь же и дивился любомудрию и краснопевности его речей; хотя, словно подгоняемый несметным знанием, говорил он порой скороговористо, горячо и даже запальчиво; ну да, се не беда, – речено же в Откровении Иоанна Богослова: коли «ты тёпл, а не горяч и не холоден, то исторгну тебя из уст Моих». И речи его – миссионерские проповеди, разом и покаянные исповеди, – недаром, в далёкие народные лета, Крупина именовали ещё и представителем исповедальной прозы.
Помню давнее, от юности, яркое впечатление: библиотечная гостиная битком набита книгочеями, а за долгим столом, укрытым вишнёвой скатертью, матёрые писатели, и среди них Владимир Крупин, о ту пору молодой, но уже и забородатевший по самые очеса, робко глядящий в зал. Лицо странно сочетающее строгую иконописность и ласковую, скоморошескую потешность… И вдруг заговорил да на деревенский лад, и я подивился: да как же столица и пединститут не выбили из парня чудной и чудный вятский говор?! Позже Владимир Николаевич вспоминал: пришёл в московский пединститут со своим вятским поговором, и шарахались от глухоманного студента преподаватели и девушки, что любят культурных, городских; любила его, кажется, лишь преподаватель диалектологии, да и то лишь потому, что можно, не выезжая в деревню, изучать диалект прямо в институтских стенах. И вот Владимир Николаевич, со смущённой улыбкой, со вздохами заговорил, а народ книгочейный затаил дыхание в ожидании великих откровений от писателя из столицы... Это нынче Владимир Николаевич хоть от зари до зари толковал бы о Святой Руси, а тогда лишь посетовал: дескать, вот писатели сидят, – и указал на почтенную писательскую череду, – а он, де, какой еще писатель; а тут из зала: «А почо приехал?! да ещё и на сцену вылез?!». В народе смех, и уже таким свойским и простым показался писатель. А ведь понятие простой в русском простолюдье слыло за большую хвалу: мол, душевный, нелукавый, бесхитростный, а перво-наперво, свой в доску. Простых любили, простым доверяли. Если простота, конечно, не та, что хуже воровства, а когда по Святому Писанию: будь кроток, как голубь, но мудр, как змея. Была ли в писателе змеиная мудрость, не ведаю, но простоты душевной и весёлого задора хватало.
* * *
Будучи с Владимиром Крупиным в единодушии, единомыслии, воображаю: однажды Владимир Николаевич, будучи в гигантском книгохранилище, усталым взглядом окинул книжные полки, от пола и до потолка забитые книгами, и онемел от ужаса: это же сколь тайги-то угробили на бумагу?! жизни не хватит, чтобы осилить хоть малую толику из книжных пудов и суетным мирским знанием до краев наполнить разум, словно мусорную корзину битком набить, исписать душу словесами земными, не оставив и осьмушки глаголам Божиим. Увы, увы, за хребтами и скалами мирских книг, как за каменной тюремной стеной, таились Святое Писание и Священное Предание, боголюбивое средневековое письменное слово, а по пути и – устное, сказовое, что в крестьянском миру, кочуя из души в душу, из уст в уста, веками зело умудрялось и дивно украшалось.
Из речей Владимира Крупина, кои доводилось слушать на иркутских писательских вечерах, из повествований и сказов последнего десятилетия, особо о великом крестном ходе, о паломничестве в Иерусалим ко гробу Господню и на Святой Афон, из своих размышлений, запечатленных в очерке о литературе, я понял… современная массовая литература – бунт против Бога и бунт против народа русского, исповедующего православное христианство. Но и русская традиционная художественная литература, как и всё профессиональное русское искусство, в предельно сложных отношениях с православным христианством, русская литература в ретроспективе двух веков то сближалась с Церковью, напоминая тропу к храму, то по ереси либо немощи отдалялась до вольного и невольного, осознанного и неосознанного противостояния. Лишь в русское средневековье письменная литература опиралась на православно-христианские воззрения, поскольку средневековая литература и вышла из Церкви, от Святого Писания и Священного Предания. Пример тому своды летописей и, наконец, «Слово о законе и благодати» митрополита Иллариона. А уж в эпоху классицизма, возрождения – литература, впав в идейную смуту, постепенно отдаляется от Церкви, и в литературе, как и во всём искусстве, слышны мистические отзвуки греческого и римского язычества, исповедники которых в союзе с иудеями убили и умучили тысячи первохристиан: рвали крючьями тела, кидали в котлы с кипящей водой, распинали на крестах, как и Христа Бога, бросали тиграм и львам на растерзание, а просвещённым римлянам на поглядение, и всё лишь за то, что христиане отказывались поклониться Аполлону, Марсу, Венере, Вакху и прочим идолам бесовским, проклиная и римские, и греческие капища и жрецов их. Ныне же бесы красуются в Летнем саду Санкт-Петербурга, словно на демоническом капище…
Владимир Крупин, воцерквлённый раньше иных именитых писателей, сразу после крушения хотя и народной, но богохульной власти осознал и запечатлел в своих произведениях мысль о том, что мирскую литературу с православным христианством далеко развело друг от друга то, что художественная литература, даже и классическая помещичья XIX века, классическая народная XX века, кроме избранной, опиралась обычно на мудрость дольнюю – мудрость мира сего, мудрость от человеков, что в христианском понимании – безумие. В Послании святого апостола Иакова утверждается: «Это не есть мудрость, нисходящая свыше, но земная, душевная, бесовская» (Ик.3:15). Апостол Павел, размышляя об уме и безумии, советует христианам: «Если кто из вас думает быть мудрым в веке сем, тот будь безумным, чтобы быть мудрым. Ибо мудрость мира сего есть безумие пред Богом» (1 Кор 3:18-19).
Да, случалось, воспетое в мирской дольней литературе как добро, в божественной горней осмыслялось как зло. Не говоря уж о западно-европейской, падшей, даже русская литература, высоконравственная, без нигилизма и цинизма, за малым исключением была конфликтна православному сознанию, ибо, согласно христианской этики, нравственные начала без божественного духа, как добрые земные деяние ради ближних, а не Христа ради, – человекоугодничество, не спасающее душу в грядущем Царствии Небесном.
А если уж судить о художественности, то вспомнилось мне иерейское суждения о сем: «Не говоря уж о истинной духовности и любомудрии, и в образном слове царь Давид боговдохновенными псалмами затмил всех ваших шекспиров…».
То ли от Владимира Николаевича, то ли от приходского батюшки слышал я церковную притчу про писателя и лихоимца, что в преисподней варились рядом… Ангелы тьмы, крючьями стащив душу с лествицы мытарств, увлекли писателя во ад, где миновав разбойника, что варился в котле под яростным огнём, подвели к сажаному котлу, под коим шаял тусклый костерок. Глянулось писателю: нежарко… Но прошло время и костёр под разбойником стал слабеть, а под писателем разгораться; и возопил писатель: де, отчего же у разбойника огонь стихает, а у меня, знаменитого писателя, пуще ярится…». Ангел тьмы ответил: «Разбойник уже не грешит, и молитвенники, земные и небесные, замаливают его грехи; а ты и на небе смертно грешишь, ибо тьма читающих твои произведения и поныне искушается грешными страстями дольнего мира, и пока живы твои произведения, ты отвечаешь за души своих читателей, как иереи, архиереи, патриархи за души прихожан… И вот эдаких писателей, что и после смерти проповедуют тьму, вы, безумцы, величаете пророками…».
В память сразу же является мятежный граф Толстой… Николая Лесков сказал: «Невозможно одновременно любить Иоанна Кронштадтского и Льва Толстого», надо выбирать, избрав великого писателя, про коего говаривали черносотенцы: де, Толстой в разрушении православно-самодержавной России послужил так, как могли послужить лишь тысячи революционных богоборцев-агитаторов. Тяжко прегрешил гений перед Церковью Христовой, но благо, что миллионы христиан молятся о спасении души великого еретика; может, и вымолят спасение, либо уже и вымолили…
Не поминая русскоязычную литературу, нередко богохульную и русофобствующую, но говоря лишь о русской народной прозе второй половины прошлого века, рьяные почитатели, готовые лоб разбить в поклонах ей, ныне толкуют о подсознательных, подспудных христианских мотивах «деревенской прозы». Ох уж это подсознательное, подспудное, под кое-что угодное можно подгрести!.. Да, воспевались высочайшие нравственные идеалы, которые есть предтеча идеалов христианских, но которые, увы, деревенские писатели, до начала девяностых годов сплошь безбожные… о сём сужу и по себе… могли увязать и с мистическим духом матери-сырой-земли, плодородной, словно баба чадородливая, и даже с неким духом затопляемого острова, и в редких случаях, когда описывались старики и старухи, со Христом Богом.
А потом, если российские писатели, что по духу и слову не русские, русскоязычные, без Бога и царя в голове, о духовности толковали лениво, усмешливо, а вот уж мои возлюбленные писатели «деревенщики», и особо Валентин Распутин, будучи безбожными и в безбожные времена проповедовали духовность, да ещё и высокую, конечно же, не подозревая, что духовность без Бога – без Духа Свята, есть духовность князя тьмы – духа смерти.
Валентин Распутин однажды сказал, что русский человек, владеющий землёй, во святом крещении обрёл небо… Несмотря на оглушительное разочарование в светской литературе, даже классически вершинной, всё же остались избранные русские писатели, духом и словом восходящие к православному средневековью; и среди сих избранных свыше и Владимир Крупин. Воспевший и оплакавший крестьянскую вселенную, писатель в зрелом духовном осмыслении пошёл дальше прославленных писателей-деревенщиков: раньше облачившись во Христа, мистически чуя в понятии крестьянин – крест и Христос, писатель в своём творчестве оценивает земную реальность уже не с временных идеологических «кочек» зрения, а с вечной, единственно истинной точки зрения – божественной. Произведения Владимира Крупина, созданные в нынешнем веке, исполнены чисто и ясно, без языковой витиеватости, когда писательский язык заплетается, словно хмельной, и без лукавого мудрствования, – «да будет слово ваше: да, да; нет, нет; а что сверх этого, то от лукавого» (Мф. 5:37) – поскольку писатель ведает, сеющие слово «за всякое праздное слово (…) дадут (…) ответ в день суда» (МФ.12:36).
Писатель изображает православный мир с доброй улыбкой к церковным «неофитам», без духовного высокомерия, свойственного фарисеям и книжникам; описывает житейские случаи с тёплой любовию к ближним – сказано же классиком русской литературы Николаем Гоголем: «Не полюбивши своих братьев, не возгореться вам любовью к Богу, а, не возгоревшись любовью к Богу, не спастись вам». Православную церковную жизнь, слитую с мирской, пишет не «варяг» с наскоку и налёту, а искренно воцерковленный прихожанин, живущий единой жизнью с мирянами из простолюдья, деля с братом и сестрой хлеб и соль, горести и радости.
Описывая события житейские, не говоря уж о церковных, писатель исподволь даёт уразуметь, что за всяким человеческим деянием, мирским событием – Промысел Божий, что и материальный мир живёт по законам духа, что боговдохновенный русский писатель – мытарь, который в произведениях бьётся лбом в церковный половицы и покаянно вопит: «Боже, милости буди мне грешному», покаянным же воплем созывая народ к покаянию и спасению. Писатель, ежели не от лукавого, – воспитатель детского сада, где дети – родной народ, и пред Всевышним писателю, как иерею, архиерею, отвечать за свою душу и души читателей. Во тьму ли кромешную спихнул несчастных словом своим, к покаянию, спасению и блаженству позвал ли…
До чего же хорошо и утешительно написано!
Любила Крупина и до того, а теперь ещё больше.
ММ
Ну, автор растекся мыслью по древу. Читал, читал - язык то хорош - даже умаялся.