Александр БАЛТИН. ИЗБЫТОЧНАЯ КРИВИЗНА. Миниатюры – о литературе и для литературы
Александр БАЛТИН
ИЗБЫТОЧНАЯ КРИВИЗНА
Миниатюры – о литературе и для литературы
Царствие Достоевского
Царствие Достоевского в серо-чёрных тонах даётся…
Царствие Достоевского слишком мрачно – что в нём современному человеку?
Штампы окружают нас, порой действуя прессами, придавливая, если не расплющивая вовсе.
Достоевский закручивает лабиринты – не только сюжетов; он проходит лабиринтами психики, и все уродливые гнойники внутри них открыты его провидчески-пристрастному оку, – он облучает их целительных светом и выжигает таким образом, если и не меняя нас к лучшему, то призывая меняться… А если литература хотя бы не призывает изменить свою породу – грош ей цена.
Царствие Достоевского пылает стигматами состраданья, а что, сквозь огнь словесный, кровоточат они – так на то и сострадание, чтобы быть неуютным, бередить, вздёргивать и, в конечном итоге, выводить к свету.
Читатели Библии обычно проскакивают мимо информации о создании света ранее светил – а ведь речь об ином, не доступном глазу свете, свете и рождающем эти светила, свете, в конце концов, рождающем всё.
Так и в Пятикнижии Достоевского сначала рождается свет, а потом возникают его носители – Алёша ли Карамазов, князь Мышкин; и, хотя любой человек, в сущности, вариант винегрета качеств, даже и в Свидригайлове мука сильнее кривых страстей. А это и означает, что свет побеждает, давая сложные результаты – но такова уж человеческая порода.
«…до тех пор, пока человек не изменится физически…».
Ведал это всеобщий брат – Достоевский, ведал, хотя и не знал, поскольку не положено, сроков; а, ведая, выводил все свои сложнейшие построения к световым вспышкам: будь то речь на могиле Илюшеньки в финале «Карамазовых», или мука Раскольникова, ошибшегося с идеей и признавшегося в убийстве…
Царство Достоевского от света есть – и светло оно.
Этим и нужно оно и важно современному, погрязшему в прагматизме человеку, в том сила его – и сила сия соль свою не утратит.
Вселенскость пантеизма
Тютчев писал жёсткими формулировками, точно созидал математически выверенные золотые формулы пантеизма вселенства, блещущего драгоценными многокрасочными каменьями.
Охватив весь круг природы – с подкругом человеческого бытия – он прояснил человеку нечто столь важное, что мысль стала работать чётче, а стигматы сострадания на сердце – для тех, для кого они возможны, – зажглись ярче.
«Чему бы жизнь нас не учила…» – скорбной верностью своей соотносится с прозрениями суфиев, перекидывая незримый златой мосток между Востоком и Западом.
«Молчи, скрывайся и таи…» – серебряная формула одарённого одиночки, но и – голос каждого сердца, ибо люди подобны айсбергам: очевидность видимого, и сокрытые в недрах бытия, как под водою, глыбы.
Чувствуя дыхания трав и удлинение дождевой капли, Тютчев обладал мощным мозгом натуралиста – с мыслью, всегда великолепно оперённой рифмой.
Стихи о поздней любви столь же физиологичны, сколь и лиричны – и лирика здесь вовсе не унижена физиологией, наоборот: подчёркнута ею.
Извилины нашего лабиринта круты, и блажен тот, кому вручили факел, являющийся источником сета для других.
Верующий Богоборец
Для мощи громогласного, тяжелостопного ниспроверженья нужен могучий объект – и кто тут подойдёт лучше Бога.
Маяковский атеист?
По внешним признакам да.
Но если спускаться в глубину его словесных лестниц, богоборчество меняет знаки, оборачиваясь своеобразной верой.
Ибо пролетарское всё в нём – наносное: ибо очень влекла сеть успеха, а тогда ничто иное, кроме летающего пролетария её не сулило.
Но – там, внутри, где жжёт, болит, режет?
Но – в самом сердце сердца?
А там – нежный дедуля Бог, совсем не страшный, вовсе не Бог Ветхого завета, ревнивый и мстительный, а некто домашний, привычный в жёсткой мякоти диалога, и диалог этот вечен…
Ниспровергать можно того, кого любишь: парадокс; но и сущность жизни парадоксальна, как парадоксальна, к примеру, физиология: желудок должен был бы переварить сам себя, но не переваривает, давая нам телесную крепость.
Или немощь.
Немощь тоже может быть громогласной: Помогите! Услышьте!
Богоборчество и всегда, по сути, изнанка веры – нельзя же ниспровергать ничто.
И вот могучие вирши Маяковского во многих своих периодах своеобразные литания Богу – какого ниспровергая, любит, и любя, ненавидит.
А так может писать только верующий.
Верующий богоборец.
Литература и интернет
Для литературы гибельно отсутствие фильтров, исключение редактуры, убеждённость, что всё равно всему найдётся место и поделка мало чем отличается от шедевра.
Для литературы смертельно опасна возможность, предоставляемая любому графоману, несколькими нажатиями кнопок размещать новые и новые тексты-уродцы, уместные в кунсткамере, но не допустимые в литературном пространстве.
Для литературы вряд ли полезно огромное количество изданий, объединяющих людей, чей талант слишком сомнителен, чтобы тратить время на попытки отделить зёрна от плевел.
Поэтому, интернет – столь ценный как глобальная библиотека, столь удобный как самый быстрый способ связи и инструмент получения самой разной информации – для современной, буйно растущей литературы крайне опасен: избыточной кривизной.
Издания множатся, новые рати пишущих людей, возомнивших себя писателями и поэтами, наступают, и, кажется, мир треснет от кособоких стихов и коряво-пустой прозы, и – треснул бы, когда б литература играла значительную роль в умах сограждан…
Но тут круг замыкается: коли литература не особенно нужна ныне живущим людям, то и не всё ли равно, как существует она в интернете?
Однако, хотелось бы надеяться на гамбургский счёт – отдалённый, как всякая справедливость.
За свой счёт
Некто всю жизнь сочиняет стишки – жене на день рожденья, друзьям на юбилеи, либо крестины-именины – стишки уродливые, жалкие… где банально-кривобокие рифмы стесняются самих себя, а слова столь неорганично втиснуты в строчки, что становится неловко за писавшего.
Ну, сочиняет и сочиняет – и шут с ним! – мало ли у кого какая блажь!
Но – давно уже – появилось магическое словосочетание «за свой счёт» – и тащит этот некто отвратительные опусы, суммировав их, в издательство, и издаёт книгу, и ходит гоголем, считая себя поэтом… Он рассылает изделие – часто изданное роскошно – в газеты и журналы, писателям и поэтам, дарит знакомым, улыбаясь победительно – а что?
Он же поэт! Не хуже других-прочих – вон сколько их! Да и вообще – сочинять стихи – плёвое дело.
Действительно: в условиях, когда трудами массы литературных торгашей и прохиндеев планка качества стихосложения снижена до предела, что тут заморачиваться – пиши, как Бог на душу положит.
Или – чёрт.
И наползают на пространство, и без того искривлённое массою наших глупостей и пороков, бесчисленные брошюрки, книжонки, тома, чьё содержание бестолково топчется около нуля.
Практика «за свой счёт» порочна, ибо только другие авторы, зарекомендовавшие себя в литературе, должны решать, имеет ли право увидеть свет книга, или нет.
Ибо только сумма профессиональных оценок должна определять возможность возникновения книги, но отнюдь не истовое желание графомана вбросить свои поделки в реальность.
Есть один момент – не то что оправдывающий практику «за свой счёт», но делающий её не такой порочной, – у талантливых, но не пробивных: у кого-то в силу особенностей характера, или от элементарной брезгливости – нет другой возможности напечатать книгу.
Но всё равно – порочна практика, порочна…
Стихи Андрея Петровича Ковякина
(Л.Леонов «Записки… А.П. Ковякина»)
Стихи Андрея Петровича Ковякина производят странное впечатление: сквозь очевидную графоманию чётко просвечивает версификационная умелость – Леонова, конечно, а не Андрея Петровича.
О да, Леонид Леонов мог бы делать мощные стихи – в меру прозаизированные, в меру метафизические, может быть, исполненные в сказовом ключе, как многие страницы его прозы; но в стихах Ковякина, чья литературная маска мила и забавна, нужно было подчеркнуть именно провинциальную псевдо-поэтическую газетность того времени, где искренность смешана с незнанием законов стихосложения, а слеза, пускаемая по поводу горя, кажется, смешной…
И вот идут чередой очаровательные уродцы: у того голову от чрезмерных размеров клонит вбок, у этого три руки, а иной колченог на все рифмы…
Волокутся чередой стихи Андрея Петровича, как тащились некогда в своей привычной бархатной потьме слепые, и… в чём их нелепое очарование? почему захочется перечитать?
Да потому, что Леонов, не ставший поэтом – если только поэтом прозы, – вернее, языковая мощь Леонида Максимовича проступает, как водяные знаки, сквозь эти искусственные создания, и в самой нелепости их заложена искусность – и будто овевает вас своеобразием старой-старой провинции, и Андрей Петрович вновь надевает маску литературного простеца, и снова говорит с вами стихами.
Утопия Леонида Леонова
Спуск по крутым, кое-где замшелым ступеням, и вот мы внутри леоновской страницы. Жизнь тут густа, как плазма, и словесно оформлена, как сказ.
Что за панорама открывается? А это старое Зарядье, гулкое от железа, с воздухом, реющим голубями, со скособоченными, но крепкими домами, где в тараканьих щелях набито всякого люда. Щи густы, как вещество самой жизни – мещанской тут, косной, своей, родной; а домовитость богатых квартир перевита ощущением близкого краха. Ибо грядёт…
Грядёт год огня, страсти, дыма; год хвостатой кометы, сносящей и быт, и жизни, ибо грядёт, грядёт…
Тугие гроздья Леоновских фраз то мерцают уральскими самоцветами, то отливают самородным золотом…
И вновь бессчётные ступени ведут вверх и вниз, проводят по сложным, изгибистым лабиринтам сюжета, иногда скрипят замшело, но не обвалятся, нет-нет…
Леса встают – объёмом превосходящие десяток Трой, и творится в лесах жизнь многих связей, самовитая, волшебная; и ткётся сказ, играющий смыслами – богатыми, как календарь…
И дорога на Океан загорается утопией всеобщего счастья, – дорога, которой пойдут и бывший вор – неистовый, как ересиарх, и потерявший всё купец – седобородый, согбенный, и многознатец-писатель в клетчатом демисезоне и огромных очках, и все-все-все – разные, непредставимые, пускай не верящие в утопию…
Несколько слов о рифме…
В русской рифме – не в каждой, и не всегда – заложено философское богатство осмысления яви. К примеру: богатство-пространство символизирует то, что пространство и есть наше богатство.
Которого мы, увы, не понимаем и не принимаем – сущностно, основой.
Или – наоборот – богатство-пробраться: к богатству нет прямого пути, можно только пробраться, лавируя и манкируя совестью, которая ныне не в цене…
Опять же: совесть-повесть; совесть, в сущности, рассказ о твоей жизни, о том, какими путями ты шёл, куда срывался, насколько понимал жизнь…
Или: совесть-поезд: то есть увезёт тебя, ко стыду за содеянное…
Или: суть-путь… Банально? Ну да, до невозможности. Но ведь как точно – твой путь и есть твоя суть…
И, как это не противоречит современным веяньям, в банальности рифм, – а вся золотая русская поэзия 19 века создана на одних и тех же рифмах, – заложена суть восприятия жизни как феномена.
Представляете, как великий Маяковский срифмовал бы феномена?
Извините, это уже из ХХ века.
Великий?
Безусловно.
Никто так не перетряхнул русский язык, как он, кроме Пушкина, разумеется.
Но вот – гипербола-теперь была – не несёт никакой метафизической нагрузки, просто великолепная словесная игра.
А вот гарь-игра у антипода Маяковского великолепна: игра приведёт вас к гари, ибо жизнь одна, и она слишком всерьёз, чтобы насквозь посвятить её игре – не в карты, или на бильярде, разумеется.
Рифма не шутит – может шутить с ней поэт, но чем он платит за это – известно только ему…
К примеру, когда Иосиф Бродский запускал такие перлы, как: Лоренцо-дворец, о… – вероятно, он предполагал чрезмерное воздействие на впечатлительного читателя, но большего в такую пару не вкладывал.
А вот затасканные «любовь» – и все шесть правильных рифм к ней декодируют феномен жизни ярче, чем любая игра со словесными смыслами.
Ибо любовь – всегда и новь, ибо любовь, – и мы особенно наглядно можем убедиться в этом на примере нашего социума, – превращаясь просто в действие, действительно становится морковью, ибо свекровь…
Здесь: и так далее.
Завершить же эти непритязательные заметки хотелось следующим – вероятно, в самой структуре языка, в его великой тайне и бездне, в его замшелых лестницах и новых, великолепно-византийских сводах таится столько ещё не понятого нами, что захватывает дух…
Как от рифмы – ещё-её… Непритязательной, в общем, но довольно занятной, учитывая, что она может никогда не появиться ещё.
А любовь-морковь – это просто формула пошлости…
Любопытно, Балтин...