Юрий ПАХОМОВ. НА АНЗЕРМЕ. Рассказ
Юрий ПАХОМОВ
НА АНЗЕРМЕ
Рассказ
Вторая половина мая, сбор-поход кораблей Беломорской военно-морской базы, разгар белых ночей, штиль, причудливые, обсосанные солнцем льдины – утром розовые, вечером зеленые; двухместная каюта, в отдраенный иллюминатор затекают запахи невидимой весенней земли. Офицеры походного штаба размещены на сторожевом корабле: скученность, скверная еда, тощие полупрозрачные тараканы в буфетной, металлический скрежет команд, потрескивание пара в грелках.
С утра стрельбы по мишеням и воздушным целям, работа с подводной лодкой, совместное плавание, эволюции – идет отработка курсовых задач, вечером писанина, в глазах офицеров волчий блеск, всё осточертело, спирт выпит, консервы, прихваченные из дому, съедены. Из штабных только я побывал на берегу – сопровождал матроса на рентген в посёлок Лесной. Конечно, можно было отправить корабельного врача или фельдшера, но как упустить такой случай?
В субботу, сразу после авральной приборки, начальник походного штаба объявляет выходной день, штабным офицерам предложена прогулка на остров Анзерм. Онежская губа уже очистилась ото льда, в Анзермской салме лёд мелкий, перемололо весенними штормами, вдоль побережья – ледяной припай. Идем на вельботе под мотором, два матроса на носу отпорными крюками отпихивают ледяные обломки. Командир базы контр-адмирал Филимонов снимает шапку, лысина у него загорела на солнце, кожа местами шелушится. «Штурман, а где крест, с которого берут пеленг?» – спрашивает он. Голос глухой, ровный. «Левее, за мысом, товарищ контр-адмирал». – «Смотри, на камни нас не посади».
Среди офицеров по возрасту я самый старший – мне тридцать два. Контр-адмиралу лет сорок пять, он грузный, лысина его старит.
Тринь-трень – с радостным звоном ударяют о борт мелкие льдинки. Остров надвигается, березовый подлесок на берегу прозрачен, за ним – темная стена хвойных деревьев. Тишина, запустение. Справа на возвышении, а может, так кажется с воды – смутные очертания ветхой церквушки, словно набросок карандашом на бумаге. Солнце оплавилось, растеклось по небу, оттого все вокруг окрасилось в розовый цвет. Снег на берегу напоминает сливочный крем.
На ледяной припай выбираемся без приключений, затем медленно бредем по пояс в снегу, наст нас не держит, снег рыхлый, в черных точках заячьих катышей. Стволы молодых березок слегка дымятся на солнце, где-то рядом, в низине, глухо плещется ручей, это снежница – так поморы называют талую воду. Лес, все его отогревающееся от затяжной зимы пространство наполнено звонким теньканьем синиц. После спертого воздуха каюты голова слегка кружится от острых, необычных запахов. Я на ходу срываю веточку и с наслаждением жую её, ощущая вяжущий вкус пробуждающегося древесного сока.
Нас ведет штурман, он уже не раз бывал на Анзерме. Он, рослый, широкоплечий, первым пробивает дорогу, за ним контр-адмирал, офицеры, я замыкаю цепочку, и потому до меня долетают лишь обрывки его пояснений. На острове Анзерм государственный заказник, охота здесь запрещена, туристов не пускают. Охотятся понемногу егеря, пограничники, рыбачки заходят – в губе хорошо беломорская селедочка идёт. Раньше здесь монашеские скиты были, а в тридцатые годы – тюрьма для государственных преступников. Штурман останавливается, распахивает куртку, шарит по карманам в поисках папирос, и я отчетливо слышу:
– Прошу «добро» – курить, товарищ контр-адмирал.
– Валяй. Долго ещё идти?
– А мы уже пришли.
Я оглядываюсь. И верно: прямо, на взгорке, старинные хозяйственные постройки – сенные сараи, клети, всё сложено крепко, из толстенных бревен, навечно. Церковь, точнее истлевший её остов – справа, а левее, под взгорком, какое-то продолговатое унылое сооружение, похожее на барак. Местами кровля под тяжестью снега обрушилась, видны торчащие к небу стропила, тут же закопченная труба, дверь сорвана, висит на одной петле. Это, наверное, и есть скит, превращённый в тюрьму. Ни вышек для охраны, ни колючей проволоки не видно. Припоминаю рассказ одного из старожилов на Соловках: за всё время существования Соловецкого лагеря особого назначения не было ни одного случая побега. С Анзера и подавно не убежишь. Зимой замёрзнешь, а летом до берега не доберёшься, море беспокойное, то и дело шелонник срывается. Коварный ветер. Да и засекут.
За спиной оживлённо переговариваются офицеры. Похоже, адъютант командира базы, мичман, кое-что захватил перекусить на воздухе и, по-видимому, выпить. Офицеры сгребают снег с бревен, – есть где разместиться, стаскивают куртки. Тепло, все взмокли от тяжелой ходьбы, с нетерпением поглядывают, как мичман из брезентового чемодана – кисы, извлекает буханки хлеба, консервные банки, а вот и фляга булькнула – полный морской порядок, даже стаканчики мичман прихватил. С ума сойти – трехлитровая банка с маринованными огурцами! Как только дотащил? И никому из нас в голову не пришло ему помочь. Возбуждение перед выпивкой достигает предела, офицеры смущенно покашливают, потирают руки. Контр-адмирал, прикрывая ладонью глаза от солнца, насмешливо спрашивает у меня:
– Доктор, руки мыть будем?
– Снегом, товарищ контр-адмирал, он здесь стерилен.
– Добро. Присаживайтесь, мужики. Давайте по чуть-чуть после трудов праведных.
Весна, солнце, жизнь прекрасна! Разведенный спирт обжигает горло, туманит глаза. Присутствие адмирала сдерживает, но уже потягивает папиросным дымком, кто-то из офицеров начинает рассказывать анекдот, вот-вот пойдут флотские байки. Люди устали, но это прекрасная усталость, после которой так хорошо расслабиться. И я уже люблю этих, в сущности, мало знакомых мне офицеров, люблю контр-адмирала: ведь это ему пришла в голову мысль устроить вылазку на природу, да ещё куда – на Анзерм. От выпитого, от разговоров, от подступившего чувства у меня влажнеют глаза, всё мне кажется замечательным, целесообразным, но рядом возникает другое, тревожное чувство, я не могу понять его происхождения – такое впечатление, что кто-то смотрит на нас из глубины леса. Зверь? Человек? Но откуда в эту пору здесь взяться людям?
Я, извинившись, прошу у командира «добро» отойти от стола – таков этикет кают-компании, офицеры посмеиваются: что-то быстро доктора проняло, спускаюсь со взгорка по едва приметной в снегу тропинке, иду по обтаявшим заячьим следам, гляжу вперед и только теперь понимаю, что притягивает меня – скит, он как бы развернулся ко мне стеной, с пробоинами мелких оконцев-бойниц, забранных решетками. Окатывает смутным страхом: уж не из такого ли окошка кто-то смотрел на нас, а сейчас притаился, недобро притих и чего-то выжидает. Темнота дверного проема, полуприкрытого дверью, зовет, приглашает войти. Я растерянно оглядываюсь назад, голосов почти не слышно, тишина обступает со всех сторон, даже синицы почему-то смолкли. А может, мне заложило уши?
Дверь, обитая жестью, проржавела; едва я к ней прикасаюсь, как она с тяжелым вздохом оседает: обломилась вторая петля. За дверью узкий коридор, в пробоину в потолке затекает тусклый свет. Дверь, видно, сорвана недавно, снега в коридоре нет, он только в глубине, там, где обрушилась кровля. В нос ударяет резкий мышиный запах, запах давно брошенного человеческого жилья, прогоревшей в дымоходе сажи. Глаза постепенно привыкают к полумраку. По обе стороны коридора двери с круглыми отверстиями глазков. Это и есть камеры, переделанные из монашеских келий. Монахам здесь было хорошо – где ещё можно так близко общаться с Богом, а вот заключенным… Сюда наверняка ссылали пожизненно. Живым отсюда никто не вышел. Мда-а… Раньше мне казалось, что всё это далеко, – да и было ли? – а теперь подступило вплотную. Но ведь здесь сидели государственные преступники, враги, пытаюсь убедить сам себя. Я ещё не готов осознать, что происходило в стране, всё во мне протестует, и понадобится немало лет, чтобы я понял и принял страшные факты, а пока мне просто не по себе, тоскливо как-то, и не проходит ощущение, что за мной наблюдают, взгляд этот жжёт, заставляет то и дело озираться.
Одна из дверей легко подается, я заглядываю внутрь и удивленно замираю на пороге, не решаясь войти, мне неловко ступать грубыми кирзовыми сапогами на полированный деревянный пол. В окно сквозь решетку, вызолоченную солнцем, бьёт упругий поток света, делая камеру-келью уютной, чисто прибранной, жилой. Только по углам, вдоль плинтуса, крупинки мышиного помета. Полированный пол… Что за наваждение! Присаживаюсь на корточки, трогаю доски – они тщательно отполированы, словно по ним прошлись циклей, а потом покрыли лаком. Лака, конечно же, нет. Кому в голову могла прийти столь странная мысль покрывать лаком полы в камерах? Вздор! И вдруг я понимаю: каждый сантиметр этих могучих деревянных плах обработан чем-то металлическим, скорее всего миской, изо дня в день, по небольшому кусочку, методически, чтобы занять себя, отодвинуть подступающее безумие. И не день, не месяц, не год, а годы, без всякой надежды на спасение. Каким же нужно быть сильным человеком, чтобы здесь, среди оглушающей тишины, не превратиться в животное, выразить хоть как-то свой протест, пусть даже пассивный. Столько лет прошло, а доски всё также блестят, подтверждая силу человеческого духа – время бессильно перед ним. Невероятно!
За свою жизнь я побывал во многих музеях страны и за рубежом, но ничто из творений человеческих не произвело на меня такого впечатления, как пол в камере-одиночке. Робко, шагая на цыпочках, словно боясь потревожить чей-то сон, я подхожу к окошку, берусь за прутья решетки, подтягиваюсь, гляжу: деревья, покрытые снегом, и больше ничего. Безмолвие. И вдруг где-то высоко раздается гукающий, печальный звук – это летят гуси. И думается: узник их тоже слышал весной и радовался.
Полифонии в рассказе нет, но последний аккорд заслуживает высокой оценки.
Мощная русская проза! Слов немного, зато сколько пространства, будто сам участвуешь в этом восхождении на северный остров. Сочно и пронзительно. А концовка такая, что перехватывает дыхание! Спасибо! Юрий Манаков
Таланта у Пахомова не отнять - краткость, ясность и читаемость! Так учил меня Виталий Гузанов. Творческих успехов тебе писатель -доктор. С уважением Кулинченко Вадим
Человечная проза русскими словами.
Это я прочитал первым, Юрий Николаевич, - Михаил Попов (Архангельск). Я на том острове оказался примерно через пять лет после вас. И поднимался на Голгофу - гору, с которой спихивали по крутой лестнице зэков. Как в Саласпилсе в горле стоял ком, так тут шевелились в безветренном воздухе волосы.