ПУБЛИЦИСТИКА / Анатолий БАЙБОРОДИН. КРЕСТЬЯНЕ И ДВОРЯНЕ. Размышления о русском народе
Анатолий БАЙБОРОДИН

Анатолий БАЙБОРОДИН. КРЕСТЬЯНЕ И ДВОРЯНЕ. Размышления о русском народе

Анатолий БАЙБОРОДИН

КРЕСТЬЯНЕ И ДВОРЯНЕ

Размышления о русском

 

                                                                      Юрию Байбородину посвящаю

 

Когда, говорят «русский народ», а всегда, думаю – «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я, право не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я – знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность.

                                                                                         Александр КУПРИН

Пролог

Испокон православного русского века род в неком колене являл молитвенника, Богом отсуленного: церковного иерея, смиренного инока – насельника святой обители, христорадного юрода, блаженного пророка, а ино и святителя, страстотерпца, праведника, кои в дольнем и горнем свете замаливали грехи своей земной родовы, чая спасения и воскрешения из мёртвых, когда в ослепительном сиянии, в громе и молнии явится Творец на Страшное Судище судить живых и мёртвых.

Неизбежно рождался в неком колене и выразитель рода, а по дару Божию, и – русского народа: вещий боян-былинщик, старинарь, изустный и письменный сказитель, художник, вместивший в душу судьбу и горнюю мудрость родовы и по силе искусного дарования запечатлевший их. Вот и я сподобился в очерках, повестях и сказах, сплетая былицы с небылицами, любовно изукрашивая, запечатлеть род в материнских и отеческих ветвях, но, увы, лишь бегло ведомых да вживе зримых. А ныне худо-бедно довёл до ума очерк о родове, давнишний, с летами выросший до очеркового повествования и – не столь о роде, сколь о народе, его исторической судьбе, его сословной брани и любви.

 

Род, народ, родина…

Ветхие русы-язычники жили, яко таёжное зверьё; слепо мыкались во тьме кромешной, и, не зря света Божия, поклонялись Макоши, каменной, деревянной бабени – идолице плодородия земли и чадородия жён, а потом …но может, был и ранее… явился идол, символизирующий продолжение рода, – Род, вытесанный из камня либо вырубленный из дуба символ мужской чадородной силы. Род – «божество» неба, грозы, плодородия в славянских преданиях – катит на облаке, льёт наземь дождь, сыплет снег; Род повелевает плодородием матери-сырой земли, чадородием жён.

Задолго до Святого Крещения русские забыли идола, но …нет худа без добра… от имени Рода явился долгий, волнующий русскую душу, понятийный ряд: родова, род, народ, Родина, родня, родины, рождение, а позже и город, огород, и даже сброд и урод.

Древо жизни, древо рода, родова… Раскинулось древо рода моего густым и затейливым плетевом ветвей в русских веках, корнями таясь в сумраке славянской древности… Увы, не всякий русский …покаюсь и я грешный… похвалится, что ведает родову до пятого колена; с горем пополам, смутно и бегло узрит до третьего, дедовского колена, и древо рода сгинет в тумане лет. И не от доброй жизни окаянное беспамятство – весь прошлый век родовую память выколачивали из крестьян и ремесленников, выставляя на посмех веру, обряд и обычай. Впрочем, из бар да бояр в угоду «просвещённого» Запада родовую память вместе с русскостью исподвольно стали выбивать вскоре по кончине русского царя Ивана Грозного. Но Русь – испокон веку царство крестьянское, и слава Богу, обошло крестьян безродство, ибо не ведали крестьяне книжной грамоты, да и кроме Священного Писания и святоотеческих книг иное чтиво и не чтили: ересь, прелесть, искус сумрачного князя. Но канули в лету крестьянские века, и при нынешнем всеохватном зрелищном соблазне власть тьмы искусила и крестьян, и мужичьё впало в беспамятство.

Не говоря уж о нынешней воровской, и при былой народной, но безбожной власти озираться на дальних предков почиталось за тяжкий грех, всё одно, что свершить крестное знамение и сотворить Иисусову молитву, поскольку за братоубийственной сечью якобы простиралась в темь веков лишь народная дурость да рабство во мгле религиозного мракобесия. А посему «дети Солнца», «дети орлиного племени» безоглядно, восторженно и безумно пучили зенки в «светлое» будущее земного рая в Отечестве, ради коего гибли русичи на фронтах гражданской, страдали в нуже и стуже, от хлада и глада, рвали пуп и ломали хребет на пятилетних стройках. «Раньше думай о Родине, а потом о себе…». О Родине… Ради красного словца говорено большевиками; нет, думай о социализме, а «потом о себе». Супостаты говаривали, насмешливо косясь на русских: «Хорошо бы проверить идеи социализма на народе, который не жалко». Оказалось, миру не жалко лишь русских; проверили идею – лишь милостью Божией народ одыбал.

Мало того, созидатели земного рая блажили: «дети орлиного племени» – туго затянув пояс на тощем брюхе, дабы штаны не упали с костлявого зада, сверкая заплатами на ветхом рубище, – разнесут в клочья буржуев мира, утеснителей рабочих и крестьян, даруя сытую справедливость простолюдью всей вселенной. Недаром буржуи рисовали российского мужика без штанов, а подмышкой – ракета. Советскую власть одолевала величайшая в мире, мессианская идея справедливого земного бытия, почти евангельского жития на земле. Но без Бога, без Христа! Отчего идея земного «рая» рухнула в России, прогнив венцами …рыба тухнет с головы… ибо ни уголовными, ни нравственными законами не удержать Ивана – шального, бесконвойного – перед лихою радостью и сладостью грешного, земного бытия. Но бес даром не горбатится: добыча радостей земного бытия так схлёстывала лбами вчерашних братьев во Христе!.. кровавые искры летели; ибо и похоть неизбежно рождает воровское сребролюбие, бесовское честолюбие. И хотя плоть молода, летит обугленная душа в бездну, где огнь неугасимый, червь неусыпный, скрежет зубов неумолчный. Летит душа без удержу… Не удержать душу мудростью века сего и законами от человеков, но – лишь Законом Божиим; лишь любовь к Богу и ближнему Христа ради может удержать грешника от незамолимого греха – хулы на Духа Свята ради служения сатане.

Увы, увы, ничто не ново в подлунном мире. Царствующей родове Романовых, придворной знати да и русской национальной элите после правления царя Ивана Грозного кружила голову, пьянила душу восторгом идея русскими силами – на русских костях, политых русской кровушкой, – оборонить славянство и православное христианство от поганых басурман.

Даже в русском религиозном расколе, породившем «староверных» раскольников, испоконным мотивом вздыбилась, опять же, мессианская идея патриарха Никона и царя Алексея Михайловича: «Москва – Третий Рим, а четвёртому не быти» или «Москва – второй Иерусалим, а третьему не быти», и русский царь – император Российско-византийской империи, а патриарх – папа всех православных христиан. И, очевидно, не великого честолюбия ради собинные братья Алексей Михайлович и Никон вдохновились сей идеей, но для возвеличивания Святой Руси, для спасения Восточного Православия от безбожных агарян, а братьев-славян от османского ига. (Сии помышления стали созвучны взглядам славянофилов аксаковско-хомяковского толка, и особо – воззрениям Фёдора Достоевского, славянофила почвеннического толка; но Фёдор Михайлович оглашал идею не политико-экономического, военного, но – лишь духовного единения славянских народов под духовным руководством богоносного русского народа.) Но, увы, мессианские идеи патриарха Никона и царя Алексея Тишайшего, справедливо затеявших справу богослужебных книг и церковных обрядов, выравнивая их с византийскими, – обернулись церковным расколом, приотворили Европе русские ворота (царём Иоаном Грозным глухо запертые), а Петр I и вовсе настежь распахнул ворота в Европу, и хлынула в Русскую Землю западная «книжная» бесовщина, явила в правящей элите тьму Иванов, не помнящих родства. Историк Василий Осипович Ключевский писал о православном расколе: «В XVI веке в русском обществе сло­жился… взгляд на объединительницу Русской Земли Москву, как на центр и оплот всего православия. Теперь было совсем не то. (…) На место падающей веры в родную старину и в си­лы народные является уныние, недоверие к своим си­лам, которое широко растворяет двери иноземному влиянию (выделено мною, — А.Б.)».[1]

А родовая память, а с ней и русская национальная... нет худа без добра... оборонительно всплеснулась в первую мировую войну[2], – как и во время войны с французами, – когда даже салонную дворянскую поэзию потеснили киевские былины, воспевающие деяния святорусских богатырей, когда вновь в Русском Небе засияли лики святых воителей Димитрия Донского и Александра Невского. Но, несмотря на сопротивление черносотенцев, родовая память вскоре захлебнулась кровью братоубийственной брани, а потом, страха ради иудейского, сгнула в воинственном космополитизме правящего ленинизма и троцкизма; и ожила лишь при сталинском прижиме, – память, как и веру православную, хворо дремлющую, чуть живую, пробудила священная война, когда русские, умирая с именем Христа в гаснущем сознании, а сражаясь с именем Сталина на пламенных устах, обороняли не «отца народов»[3], но – род, родной народРодину, вспомнив её христолюбивую душу, повеличенную Святой Русью. Вот так же и сын крестьянский, казачий атаман, смиренный инок, преподобный Илия Муромец, чьи святые мощи упокоены в Антониевой пещере Киево-Печерской обители, оборонял от хазарских нахвальщиков не князя Владимира, но свой род, свой родной русский народ, свою землю святорусскую.

Я за веру стоял да Христовую,

Я за церкви стоял да за соборные...

Я за землю стоял святорусскую,

Да за бедных вдов, за сирот малыих…

 

Одолев, хотя и не вырезав, русофобскую ветвь во власти – наследство Ленина и Троцкого, кормчий Сталин воспринял державный дух помазанника Божия Ивана Грозного, что посёк богатырским мечом нехристей, алчно взирающих на души русские, и огнём выжег новгородскую ересь жидовствующих, чем навлёк жидовский гнев на все иудейские века. Жестокой, но праведной дланью покарал предателей; собрал из боярских и княжеских уделов Царство Русское, чего ради палаческим топором навек усмирил худобожиих, честолюбивых и сребролюбивых бояр и князей, рвущих Святую Русь на уделы, реками льющих народную кровь. Паны дерутся, у холопов чубы трещат…

Оглянулся «отец народов» на державного царя Ивана Грозного, спасшего землю русскую от междоусобного разора, и, очнувшись от комиссарского безродства, земно поклонился народу русскому, поражённый его святой великотерпимостью, некорыстной, жертвенной любовью к Родине и роду своему.

Лишь из любви к роду-племени, к родной земле и рождается любовь к Великой Родине России. Василий Жуковский изрёк в сокровенном слове: «Здесь наша память о жизни праотцев, наша народная внутренняя жизнь, наша вера, наш язык, всё, что собственно наше русское, что нигде, кроме Русской Земли не встретится, чего никто, кроме русского человека и понять не может».

При либерально-демонократическом хаосе и властном окаянстве, когда холопы князя тьмы ухитили российскую власть, продали Мировой Сатанократии Русь прошлую и Русь нынешнюю, когда вместо трудяги наверх всплыла ядовитая пена жулья и попёрла наш колхоз, кто за гриву, кто за хвост, – родовую память вновь оглушили прелюбодейные вопли с Лысой горы, где пируют супостаты после варначьих набегов на Землю Русскую.

 

Ветлужский князь Никита Байбородин

Яко скомороси, смешны мужики, что, кичатся боярскими кровями, но опаснее для русского народа лицедеи, ряженые под казаков, купцов и дворян, и даже под православных батюшек, что особо опас­но, ибо священству вверено спасение мирян для жизни будущего века. Ряженые – ведают обряд, имеют наряд, да не имеют духа русского, освящённого любовию к Вышнему и ближнему. О фарисеях – суть, ряженых, – рече Господь: «Дела свои делают с тем, чтобы видели их люди: расширяют хранилища свои и увеличивают воскрилия одежд своих; также любят предвозлежания на пиршествах и председания в синагогах и приветствия в народных собраниях, и чтобы люди звали их: учитель! учитель!» (Мф. 23:5-7) Ряженые, словно посланцы ада, для того и явились на Руси, чтобы опорочить, скоморошески осмеять, втоптать в грязь высокую и спасительную для России идею православно-самодержавного, сословного возрождения Русского Отечества.

Помянем казачество, кое, Бог даст, возродится в былой силе и крепости, избрав службу государеву согласно времени, ибо знаю немало славных казаков, готовых жизнь положить за православное Отечество. Но жили-были средь российских народов некие деды и отцы, что люто ненавидели казаков – оплот черно­сотенного царизма, бегали от казаков, яко бес от ладана, даже во сне слышали зловещий свист казачьих нагаек, и ненависть к разгульному казачеству некие деды и отцы завещали сынам и внукам. И вдруг сыны и внуки, опустив запорожские усы, напялив на рыхлые ляжки галифе с казачьими лампасами, нацепив есаульские погоны и кресты, возопили на казачьих кругах «Любо, батька!..», а затем, пьяные в дым, загорланили пропитыми, прокуренными голосами и непременно с блатной, тюремной хрипотцой и надсадой; так хрипит «есаул хазарского казачьего войска», сверкая голым теменем, бренча на гитаре: «Только шашка казаку во степи подруга!..» Ох, велик искус засветиться на весь мир в «голубом ящике», и казачий хор вторит лицедею: «Только шашка казаку в степи жена!..». Ряженые «казаки», опять же, для того и всплыли из перестроечной мути, чтобы опорочить славное русское казачество и саму идею возрождения воинского сословия, многажды спасавшего Россию от басурман, освоившего и оборонившего украинные южно-русские и сибирские земли. Рядились лицедеи под старообрядческих попов и архиреев, под православное священство, под казаков и столбовых дворян, но редко – под крестьян; неинтересно: грубость, темь, дичь, навоз, курная изба и беспросветная нищета…

 

* * *

Словно царственный листвень, подточенный инославными и доморощенными короедами, со вселенским гулом рухнула великодержавная рабоче-крестьянская власть, и в российской «образованщине», намедни бранящей самодержавие, пенисто взыграла монархическая кровь; ошалело кинулись сыны рабочих и крестьян окапывать родовые и сословные дерева, жадно нашаривая в толще веков дворянские корни. И редкие уже, как при Советах, гордились крестьянскими, а уж тем паче – рабочими корнями.

Лишь народные писатели, подобные Распутину, Белову, Личутину, остались верны сельскому роду-племени, словно свыше было велено лелеять и оберегать в душе родовую память. Для того и явлены в русский мир, для того и отсулен дар сказовый, чтобы запечатлеть на века народную жизнь в её мучительных раздумьях, неизречённых горестях, отчаянных падениях и величавых духовных и душевных взлётах. Посреди российского окаянства, словно оттепель в крещенскую стужу, – родовые хроники народных писателей, в коих не зарисовано подлинно и кропотливо фамильное древо, но с сыновьей и отеческой любовью, песенно и живописно запечатлелась жизнь рода – суть, народа, – в святости и немочи, в радости и горе.

Но вокруг народных писателей – властвующее и воинствующее безродство и беспамятство, и глас писательский – глас вопиющего в пустыне, – не может пробиться к народу сквозь визг с Лысой горы, где веселятся ведьмы с ведьмаками, где правит балом сатана. Хотя даже суровые натуралисты, не ведающие национально-родовой гордости, не вздымающие к высокому русскому небу понурой головы, отяжелённой «безумной» дольней мудростью, и те многодумно глаголили: лишь дурак учится на своих ошибках, мудрый – на чужих, а чаще – на отцовских и дедовских. И для сего потребна память родовая. Народоведы Афанасьев и Буслаев, любовно и вдумчиво постигавшие русскую семью, настойчиво твердили: «Мудрость предков помогает избежать многих ошибок, так свойственных молодым… Отцовское проклятье иссушит, а материнское искоренит…».

Без родовой мудрости земной и небесный путь потомков – в чёрной безлунной и беззвёздной ночи широкая и гладкая дорога, ведущая «…во тьму внешнюю: там будет плач и скрежет зубов» (МФ. 8:12). Жива и поучительна древняя легенда, бродячий сюжет которой, возможно, бытовал и в славянских племенах. Согласно легенде, степное скотоводческое племя, пережив великую засуху и мор, надумало кочевать в далёкие, щедрые земли. Велел молодой вождь, жестокий варвар, обагрить жертвенной кровью дорожный посох, истребить стариков и старух, кои обуза в долгом и трудном кочевье. Так и поступили язычники, и тронулись в путь… Трижды городились поперёк неведомого пути гибельные препятствия, и никто из молодых соплеменников не мог дать вождю спасительного совета, и лишь юный кочевник трижды выручал племя. И тогда вождь вопросил юношу: «Неужели ты мудрее всех в племени, хотя и молод летами?». Пал юноша в ноги вождя и покаялся, что не сгубил отца, и отче мудрыми советами трижды спас племя. Крепко задумался молодой вождь…      

Но речено Иисусом Христом: «Аз послю к вам пророки и премудры и книжники: и вы иных убъете и распнете, и иных бъете на сонмищах ваших, и изженете из града в град» (Мф. 23:34). Словом… нет пророка в родном отечестве, и вчерашние пастухи и скотники, забыв деревенскую родову, махнув рукой на мать и отца, отгордились крестьянскими корнями, и прямо из коровьих стаек и прелых сеновалов, с избяных завалинок полезли в белоперчатное барское сословие.

Переживший романтизацию красной армии, на исходе двадцатого столетия налюбовался на белогвардейскую и дворянскую романтику; здоровался за ручку с новоявленным князем N., ярым дворянским монархистом. Лежат ли у того под сукном родовые княжеские бумаги, не вем, но, бывало, увижу князя, убелённого ранней, благородной сединой, церемонно, с чистопородным псом гуляющего по ангарской набережной, – увижу барина, и мужичьи ноги подгибаются, впору пасть на колени и возопить: «Ваше благородие, не велите казнить, велите слово молвить!..».

Смеха ради говорено: предки мои по отеческому кореню богатые скотоводы, скотогоны, справлявшие ямщину по бескрайнему Забайкалью, не отведавшие крепостного права, аще и кланялись, рабы Божии, то лишь пред ликами Царя Небесного и Пречистой Его Матери, пред образами святых угодников и чудотворцев, страстотерпцев и преподобных, богоносных отцов наших. Кланялись святости да гнули выи, видя попа либо государева чиновника, а дворян, коих по Сибири мало водилось, могли и осадить сибирским словцом, ежели те кичились сословной породой.

Помню, в разгар фермерской суеты и маеты некий знакомец вдруг вспомнил, что он из крупнопоместных столбовых дворян, и купил за большие деньги …по слухам, наследственные, из-за бугра… землю под барскую усадьбу. И помню, я да приятель-писатель, тоже из крестьян, собравшись за дачным чаем, спорили с новоиспеченным помещиком о русских сословиях, понося дворян, лубочно вознося крестьян. Помещик хвалился: «Дворянство породило классическое искусство, науку, явило Отечеству великих полководцев и вельмож, а крестьянство – дурь и пьянство». Мы, крестьяне, возопили, горестно всплескивая руками: мол, а двухтысячелетнее, необозримое и сверхгениальное поэтическое творчество крестьян, которому «классическое» в подмётки не годится?! Спорили до драки …чудом не вспыхнула гражданская война… спорили до хрипоты, не внимая друг другу и не понимая, словно ревели на разных языках. И помнится, барин грозился: «Коль мы, дворяне, вновь ухватим российскую власть, то вашего брата, мужика, будем пороть нещадно, дабы не лез со свиным рылом в калашный ряд. Знай сверчок свой шесток. Три шкуры спустим. Иначе от вас, мужиков, добра не видать».

Развернулись мы с приятелем-писателем и хлопнули дверью.

А завершилась фермерская эпопея столбового дворянина катастрофой: прогорел дотла барин, и даже получил прозвище Катастрофа, но виновным, опять же, вышел нынешний хмельной и завистливый мужик, коего, увы, не удалось высечь.

А тут ещё среди моих журналистских приятелей является и финский барон Павел Хемпетти, с которым в молодые лета изрядно попили мы крепкого чайку с хлебцем. Если Паша – барон, отчего и мне не прослыть князем.

Вот и я, деревенский катанок, выходец из забайкальских скотоводов и скотогонов, смеха ради потряс фамильное древо: вдруг свершится чудо, падёт на голову сладкий плод и я, смерд, угожу в бояре або графья.

Взнял библиотечную пыль до потолка, и в словаре по аномастике академика Веселовского вызнал-таки, откуда есть и пошла и что значит фамилия – БАЙБОРОДИН: «Байборода. Байбородины: Авсентий Байборода – 1406 год, Псков. Борис Байбородин, крестьянин, – 1624 год, Нижний Новгород. Байборить – болтать, пустословить. Байбора – болтун, пустомеля (В.Даль). Байбора – шаль, бесценок, дешевизна. Купить за байбору»[4].

Не шибко глянулось: у приятелей в древе графья да князья, а у меня только и родни – мужики одни, да к сему и пустомели… Словно крот, зарылся я глубже в родовую ниву и выкопал… Мой забайкальский земляк из староверов-семейских, доктор исторических наук Фирс Федосович Болонев прислал архивную выписку: «Город ли Кидиш, что во дни стародавние от «погани рати» спасён был Ильёй Муромцем, славный ли город Покидыш, куда ездил богатый Суровец-Суздалец гостить-пировать у ласково князя Михаилы Ефиментьевича, не отсюда ли ветлужский князь Никита Байбородин чинил набеги на земли московские, пробираясь лесами до Соли Галицкой...».

Ого!.. Выяснил: князь Никита Байбородин – князь не былинный, и записи о нём были в 1350-1373 годах. Почитал о варначьих набегах лихого предка, смутился, но и тут же почуял себя князем, ибо, как река вытекает из таёжной бочажины, так и в истоке фамилии един род, пустивший бесчисленные, потерявшие родство ветви. Словом, азм есть – князь, и моя корявая деревенская обличка обрела дворянскую стать и важность, осталось лишь завести псарню, бухарский халат, трубку с длинным чубуком, дуэльные пистолеты, а к пистолетам даму сердца – бледную графиню, чтобы стреляться с её обветшавшим графином. Ох, «как упоительны в России вечера»: укутался в соболью доху и погнал извозчика в барский притон, где шампанское – пенистой рекой, где цыганы любодейно звенят на гитарах, где цыганки, сверкая адскими очами, сладострастно трясут плечами. Не жизнь – малина…

А тут ещё нежданно-негаданно в архивных бумагах появляется и другой мой родич – опять же Никита Байбородин, но уже боярский сын, воевода Иркутский (архив Академии наук СССР и ЦГИА СССР из фонда Герарда Фридриха Мюллера). В архивах семнадцатого-восемнадцатого веков – «Списки Селенгинской и Нерчинской комиссий» – хранятся прошения и челобитные тунгусских (по иным историческим сведениям – даурских[5]) князей Гантимуровых, перешедших в русское подданство при царе Фёдоре Иоановиче. Одна из челобитных как раз и обращена к иркутскому воеводе, сыну боярскому Никите Байбородину, чтобы его, Алексей Гантимурова, вместо умершего отца Лариона оставили в том ранге, в коем был отец. Тунгусский (князь просит «приверстать ево по Нерчинску в дворяне и привесть ево Гантимурова к присяге и учинить бы ему оклад денег 40 рублей, хлеба 40 четвертей, овса тоже, вина 20 ведер». Боярским сыном Никитой Байбородиным «1728 года марта 12 дня сын Гантимуров к присяге приведен в Иркутске и подушная запись взята».

 На боярских радостях, не ведая, что боярский сын – суть, холоп боярский, прикинул я хвост к носу: а не заглянуть ли к губернатору да и к владыке на чай, не испросить ли согласно благородного рода хлеба, овса и дюжину ведер вина, да и портфель… не парусиновый – кожаный, а к портфелю жалование, – чай, не серая кость, сын боярский, потомок воеводы Иркутского.

Впрочем, мелю, Емеля, потехи ради, поскольку нету на руках бумаг, где чёрным по белому, с гербовым клеймом намертво начертано: ветлужский князь Никита Байбородин и боярский сын Никита Байбородин мои пра-пра-пра-пра...; а на нет и суда нет, без бумажки ты букашка, а уж тем паче, не князь и не боярский сын. Паши и перепахивай архивные залежи, а всё одно: родова моя – по отеческой ветви Байбородины, по материнской Андриевские – к скорби, изведанная лишь до дедова колена, – воспетые мною в повестях и бывальщинах, забайкальские мужики и бабы, коих и за сладкие калачи не променяю на дворян. Мой умудрённый деревенский родич так молвил: «Оно и слава Богу, что не угодили в родову графья да князья: дворяны – смутьяны... Кичился по-француски дворянин, пока не дал ему по шее крестьянин…». «Вольнолюбивое» русское дворянство в XIX веке ослабло в православно-самодержавном духе, заразилось западноевропейским безбожием и либерализмом, засеяв в русскую землю семя грядущей кровавой смуты. Но… за что боролись, на то и напоролись: в начале XX века дворяне, подобно шаткому духовенству, кровью смыли грехи перед родным народом и всяк перед своим родом.

 

 

Колхозник граф Толстой

Смешны и грешны те, кто кичится породистым, немужицким происхождением; а праведней бы скорбеть, что не уродился мужиком. Да, русские дворяне жили жизнью чуждой крестьянству, взращённому в православном домострое; дворянская жизнь казалась мужикам порочной, но избранные дворяне чтили крестьянство, и великие дворянские писатели Пушкин, Гоголь, Лесков, Толстой, Достоевский постигали и воспевали крестьянский мир, а граф Толстой и вовсе мечтал окрестьяниться. А посему и неслучайно, по мысли Ильича, «Толстой велик, как выразитель тех идей и тех настроений, которые сложились у миллионов русского крестьянства ко времени наступления буржуазной революции в России», хотя и «смешон, как пророк, открывший новые рецепты спасения человечества». Богохульник и богоборец, кровавый гений революции, едко издеваясь над толстовским богоискательством, нравственным учением «непротивления злу насилием» и «омужичивания» дворянства, похвалил лишь за ересь и хулу на Церковь Православную.

Максим Горький, навещавший Льва Николаевича в Ясной Поляне и натуралистично запечатлевший встречи, писал: «Гуляли в Юсуповском парке. Он великолепно рассказывал о нравах московской аристократии. Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями. Он внимательно посмотрел на неё. «– Вот такими кариатидами и поддерживалось всё это великолепие и сумасбродство. Не только работой мужиков и баб, не только оброком, а в чистом смысле кровью народа. Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно уже давно бы вымерло. Так тратить силы, как тратила их молодёжь моего времени, нельзя безнаказанно. Но, перебесившись, многие женились на дворовых девках и давали хороший приплод. Так что и тут спасала мужицкая сила. Она везде на месте. И нужно, чтобы всегда половина рода тратила свою силу на себя, а другая половина растворялась в густой деревенской крови и её тоже немного растворяла. Это полезно».

Помнится, на исходе прошлого века в граде Иркутском полыхало осеннее «Сияние России» – традиционные «Дни русской духовности и культуры»; и по приглашению писателя Валентина Распутина в губернской столице гостил Владимир Толстой – прямой потомок великого писателя.

Когда мы беседовали с графом Толстым, моё бедное воображение …из мужиков же… явило убогую киношную картину родового поместья: в тени вековых дубов и вязов дом с мезонином, белыми колоннами и лепными амурами; у парадного крыльца стража – два беломраморных льва, а далее – цветочная оранжерея, где дворник подрезает розы, плетёная беседка, увитая плющом, таинственный пруд с горбатым мостиком и белыми цветами-купавами на зеленоватой водной глади, и тёмные аллеи, присыпанные красным зернистым песком; а в доме – вечернее чаепитье, и камердинеры, наряженные пуще генералов, в париках и белых чулках, церемонно подают чай; бледная графиня музицирует, старый граф дремлет в креслах… За чайным столом, вообразилось, красуется и граф Владимир Ильич… В пору далёкого иркутского гостевания, молодой, с не увядшим отроческим румянцем, Владимир Ильич Толстой, праправнук Льва Николаевича, имел явные признаки благородного происхождения, как живописали дворяне в сентиментальных романах; порода, кою не утаишь и под ветхим рубищем, светилась в тонких очертаниях рта, носа и ясного, вы­сокого, с ранними залысинами лба, и даже в плавном и чётком московском говоре, в книжно выстроенной речи; но, перво-наперво, – мягкое, мудро снисходительное, обходительное поведение с ближними, присущее истинно благородным натурам, из какого бы сословия они не вышли.

Владимира Ильича пригласили для беседы школьники городской гимназии, а я сподобился сопровождать и представлять потомка великого писателя. По-черепашьи ползли мы на крохотном автобусишке по улице Большой (язык не поворачивается назвать – Карла Маркса); и я переживал: явятся ли школяры на творческую встречу?.. не разбегутся ли после школьного звонка? И неспроста, ибо случалось, приходили московские писатели в библиотеку, а там – шаром покати. Помнится, жарким летом позвали меня в пригородный Дом отдыха для встречи с читателями; напоили столовским компотом и проводили в клуб, где должны собраться книгочеи, где, увы, в одиночестве посиживала лишь древняя старуха, вязала внукам овечьи варежки. Я поинтересовался: «Вы, бабушка, пришли послушать? Литературой увлекаетесь?..» – «Да нет, сына, голову напекло на солнушке, в тенёчку и забрела…». «Но, поди, на графа пойдут, – тешился я надеждой, – интересно же оглядеть Толстого, аристократа живого, а можно и потрогать». Опять же вспомнилось: читал сказку для ребят-дошколят, коих усмиряла детсадовская няня, и когда завершил чтение, полюбопытствовал: «Вопросы есть?..» и гляжу: малой нетерпеливо трясёт ручонкой. Думаю, интересуется. Дал слово, а парнишка: «Можно вашу бороду потрогать?» – «Потрогай…» – согласился я… на свою шею, вернее, бороду, поскольку стремительно взметнулся лес ручонок, все возжелали потрогать бороду, ибо сказка, кою я читал, звалась «Косопят – борода до пят». В детском воображении слился я со сказочным Косопятом, и мне ничего не оставалось, как подставлять бороду. Ладно бы трогали, иные и дёргали, и я уж стал переживать за бороду… Ну, умеете бороду драть, умейте и свою подставлять. Похлебав киселя, ребятня гомонящей толпой ринулась на прогулку; и я с лошадиным ржанием катал ребятишек на лёгоньких санях, а в отместку «за бороду», круто поворачивал, сваливая в снег весёлых седоков. Тем и завершилась моя писательская встреча с юными читателями.

А ныне мы с Владимиром Толстым ехали к старшеклассникам, которые, надеялся, не возжелают потеребить мою бороду. Автобусишко угодило в затор, и гость мог неспешно разглядывать каменные кружева дородных купеческих домов. И вдруг мы увидели толпу людей – долгий, витиеватый хвост очереди в краеведческий музей. Вначале я по советской обвычке, что ещё не выветрилась, подумал: дефицит выкинули. Даже байка на ум пришла… Мужичок на ярмарке видит длинную очередь, спрашивает крайнюю бабёнку: «Милая, кого дают?» – «Да, говорят, немецкий гарнитур…». Выстоял мужичок очередь, а когда пробился к прилавку, продавец пояснил: «Какой немецкий?! Ненецкий гарнитур…», и подаёт две палки с инструкцией, где чёрным по белому: «Ежели вас в тундре прижала нужда, одну палку втыкайте в землю и держитесь за неё, чтобы ветром не сдуло, а другой палкой собак отгоняйте…».  

Потом вспомнил: отныне очередей в помине нет, прилавки гнутся и ломятся от наедков-напитков: народ о ту пору – голодный, холодный, властвующим жульём ограбленный, разутый и раздетый донага – ходит в магазин, словно в музей, абы не забыть, чем пахнет ветчина.

Наконец, мы разобрались, куда ломится толпа, куда несёт жалкие гроши: подле двери красовалась приманчивая афиша, гласящая …вопящая, кричащая!.. что в музее ныне выставка заспиртованных уродцев, кои либо неживыми явились на белый свет, либо их по рождению послали на тот свет.

Позже высоколобые мужи растолмачили мне, бестолочу, пользу выставки: созерцание заспиртованных уродцев должно благотворно влиять на психику подрастающего поколения: после лицезрения уродцев, зачатых в табачном дыму, в пьяном хмелю, в наркотическом угаре, молодёжь перестанет пить, курить и употреблять наркотики. Традиция подобных выставок восходит к петровской кунсткамере, хотя изначально в России кунсткамера (нем. Kunstkammer – кабинет редкостей, – А.Б.) – музей исторических, художественных, естественнонаучных редкостей, а позже – коллекция уродств. Сердце Российской Кунсткамеры, созданной Петром Первым в 1719-1725 годах, – Анатомический театр, где хранятся экспонаты с аномалиями.

Мудрецы увидели в кунсткамерах пользу для отроков и отроковниц: ужаснувшись, станут жить благочестиво; но даже мутные и лукавые психологи сомневаются в пользе: кунсткамера может травмировать психику подростка, юноши и юницы. А приятель-писатель сурово рассудил: посещение выставок, где явлены заспиртованные уродцы, сходно посещению старокатолических позорищ[6], когда толпы людей лицезрели смертную казнь; страх и сладострастная тяга к подобным зрелищам родственна саморазрушению, стремлению к смерти.

…Тем временем автобус, на котором я сопровождал Владимира Толстого, наконец, миновал людскую очередь, что ломилась на выставку уродцев; вообразив их, я невольно перекрестился, словно заглянул в преисподнюю, где царит князь погибели. Не ведаю, о чём думал граф Толстой, но в лице, почудилось, мелькнула тень барской брезгливости: чернь… Но чернь не сословная – чернь духовная: в городе – «Дни русской духовности и культуры» «Сияние России», а горожане бьются и давятся в очереди, дабы глянуть на заспиртованных уродцев, и, в семейной жизни считающие жалкую копейку, нередко перебиваясь хлебом и холодцом, волокут последние гроши, словно жертвоприношение на алтарь князя смерти…

После встречи сподобился я толковать с Владимиром Ильичем о родовой памяти, сословной породе и дворянской спеси; а беседа, увы, началась с уродов и родовой породы…

– Владимир Ильич, жалко их, родных земляков, да и по глаголам Божиим: «Не судите, и не будете судимы; не осуждайте, и не будете осуждены; прощайте, и прощены будете». Простим земляков; сами в грехах, как в шелках. А поговорим о сословно-родовых корнях… Иной в душе чернь, вчерашний лакей по духу, а ныне целит в столбовые дворяне… А вот, скажем, ваш знаменитый предок Лев Николае­вич Толстой, судя по дневникам и письмам, тяготился графским происхождением, барским положением, когда на барина пашут в поте лица крестьяне. Тяготясь барством, в коем писатель видел иждивенчество, Лев Николаевич призывал к аскетизму, опрощению, омужичиванию, и своеручно пахал землю, сеял хлебушек, учил деревенских ребят. Словом, графским происхождением сроду не кичился. В отличии, скажем, от Ивана Бунина, обнищавшего дворянина, смахивающего на разночинца, что носился с благородным происхождением, яко с пи­саной торбой. Думаю, и вы, Владимир Ильич, не кичитесь графским происхождением?

– Какая может быть кичливость?! — отмахнулся Владимир Ильич, — если я родился и вырос в рабоче-крестьянском государстве, если я жил романтическими идеалами той эпохи. Пел на пионерских сборах: «Взвейтесь кострами, синие ночи, мы пионеры, дети рабочих...». И комсомол не миновал, и даже сотрудничал с комсомольским изданием в качестве журналиста. Но, не скрою, про себя всё же горжусь старинным графским родом. В конце концов, породистая собака, – скажем, гон­чая чистых кровей, она всегда гончая. И ценность её благородной породы не в том лишь, что она гончая чистокровная, а в том, что в силу этого она, гончая, прекрасная охотничья собака. А посему истинный русский дворянин – это не просто порода, это не завсегдатай дворянских собраний и помещичьих балов, не содер­жатель псарни и зачинщик шумных и хмельных псовых охот, это не скучающий модный денди, убегающий от скуки за границу; нет, истинный русский дворянин – это, перво-наперво, добрый и мудрый посредник меж государевой властью и простолюдином, как раз и отстаивающий интересы своих крестьян перед государевой властью, перед чиновниками. За это крестьяне его и содержали. Так в идеале заду­мывалось дворянское сословие.

Соглашаясь с графом Толстым о сословном замысле средневековой русской монархии, для подтверждения привожу мысль, вычитанную у Иоанна (Снычева), митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского: «Русское сословное деление, например, имело в своём основании мысль об особенном служении каждого сословия. Сословные обязанности мыслились как религиозные, а сами сословия – как разные формы общего для всех христианского дела: спасения души. И царь Иоанн IV все силы отдал тому, чтобы "настроить" этот сословный организм Руси, как настраивают музыкальный инструмент, по камертону православного вероучения. Орудием, послужившим для этой нелёгкой работы, стала опричнина». Из опричнины и рождалось служивое дворянство…

– Крепкие, ещё не развращённые дворяне, – продолжал Владимир Ильич, – похожие на описанных Львом Толстым Болконских, Пьера Безухова, Наташи Ростовой, – глубоко русские по духу люди, в какой-то мере даже и романтики, почитающие за честь сложить голову за веру, царя и Отечество, любящие родной на­род, мечтающие ему послужить. А коль были глубоко образо­ваны, то и несли народу просвещение…

Отвлекаясь от монолога Владимира Ильича, вспомнил о демонизации дворянства в советской историографии и художественной литературе, что, возможно, отразилось и на моём разумении, хотя, ныне понимаю, светлые сыны дворянского сословия с отрочества мечтали о великом и жертвенном служении родному русскому народу. Свидетельством тому запись Льва Толстого в юношеском дневнике: «...Если пройдёт три дня, во время которых я ничего не сделаю для пользы людей, я убью себя...». Но прежде чем содеять нечто полезное для людей, нужно знать, что именно полезно для людей, что вредно, человекоугодно, а не богоугодно, но сам по­рыв молодого графа прекрасен. И всю грядущую творческую жизнь Лев Николаевич и посвятил служению народу, преклоняясь перед простолюдьем, кое о ту пору имело крестьянское сословное происхождение, и ярко, с сыновьей любовию, восхищённо и сострадательно воспевая простолюдье в художественных произведениях.

Лишь на творческом закате писатель отходит от народно-православного миропонимания, ибо, увы, у великих – великие заблуждения. Исполинское книжное знание, глубинное постижение мировых мистических учений и дольней (земной) мудрости, что безумие для мудрости горней (божественной), смутили в душе по-детски ясный, светлый христианский дух, породили сомнения в истинности Святого Писания и Священного Предания, породили крайне неприязненное, даже брезгливое отношение к Русской Православной Церкви, что выразилось в нашумевших статьях. По суждениям снисходительного и незлопамятного духовенства, великий гений разбился о скалу великой гордыни; а Василий Розанов, отмечая высочайший христианский дух художественных произведений Толстого, скорбел: де, напрасно Лев Николаевич из художников сломя голову кинулся в проповедники, в нравственные учителя. Впрочем, в толстовском обличении духовенства таилась и доля правды: грехопадение русского народа, в том числе и духовенства, породившего еретического обновленчество, оказалось столь велико, что породило братоубийство – кару Господню. Писал же Иван Ильин: «Революция – есть духовная, а может быть и прямо душевная болезнь». Но о неприязненных отношениях Толстого и русского духовенства подробно в ином очерке; а ныне я вопрошаю Владимира Ильича:

 – И как вы, и все ныне здравствующие Толстые, к тому относитесь, что ваш великий предок и по сей день отлучён от Церкви?

– Мы все молимся за него, за спасение его души. Вероятно, в последние дни своей жизни он и шёл в Оптину пустынь к старцам для покаяния. Господь ему простит…

 – Конечно, вам, близким его родичам, нелегко об этом говорить... Вообще, писатели той поры очень своеобразно относились к Толстому, – в том числе и сословно, – и своим отношением чаще всего выражали не столь Льва Николаевича, сколь дух свой. Достоевский, признавая писательский гений Толстого, не воспринимал его «духовного учительства», Горький – талантливый певец бичей, романтических бродяг и путаных разночинцев – в очерке о Толстом с едкой иронией развенчивал нравственное учение писателя: после моральных назиданий, поучений гуляя в саду, старец, якобы, засмотрелся на дво­ровую бабу, подоткнувшую подол; Есенин, женившись на Тол­стой, постоянно угнетался культом седовласого мудреца, царящем в доме; Иван Бунин, порой заносчивый и ворчливый, брезгливо относился к романам Достоевского, хотя и ценил описания слякотного Петербурга, а по поводу творчества Толстого, коего горячо любил, скорбел: де, если бы он переписал «Анну Каренину», то роман бы вышел живее, талантливее в художественном смысле. Бунина величают блестящим стилистом, хотя, на мой взгляд, его превосходили Го­голь, Лесков, Платонов, Шмелёв, Шолохов, Куприн, дивно владевшие не то­кмо художественным образом, но и сословными, разговорными стилями. Впрочем, се лишь мое суждение…

Мы ещё говорили с графом Толстым про то, как сложилась судьба детей, внуков и правнуков Льва Николаевича. Владимир Ильич поведал…

– Я родился в подмосковном селе Троицком, куда приехал из эмиграции мой дед, тоже Владимир Ильич. И работал он там в колхозе...

– …в качестве агронома?

– …в качестве колхозника...

– Да-а… потешно звучит: колхозник граф Толстой...

– Главным агрономом мой дед Владимир Ильич работал в Югославии, будучи эмигрантом. Там он возглавлял сельскохозяйствен­ную общину. А уж вернувшись в Россию, так до конца жизни и отрабо­тал в колхозе... Но был знаменит тем, что заложил фрук­товый сад; на нескольких гектарах земли цвели и плодоносили ябло­ни, вишни, сливы. Прекрасный сад, который после смер­ти деда зачем-то вырубили. Это одно из самых мрачных впе­чатлений моего детства, когда яблони и груши корчевали. Дело слу­чилось по весне, когда деревья пышно цвели. Пришли люди – воистину, чернь, – пригнали трактора с крючьями, и деревья выдёргивали с корнями, потом свозили в кучу. Это было тяжёлое душевное потрясение, и хотя прошло уже много лет, а душа и по сей день ноет. Землю распахали и посадили там кормо­вую брюкву, а потом и вовсе бросили поле, и оно заросло бурьяном. А сейчас там выросли многоэтажные коттеджи, где поселились нынешние толстосумы. Новое сословие, а как уж его повеличать, не ведаю… Такие коттеджи отгрохали, какие не снились даже членам Политбюро и дворянам, кроме великосветских и придворных.

 

За что боролись, на то и напоролись

Может быть, после беседы с графом Толстым и забылись бы скорбные мысли о трагических отношениях русской аристократии и русского простолюдья, но в писательской среде разгорелись споры о роли дворян и крестьян в истории России, и я резко высказался против дворянства, защищая родное крестьянство, за что чуть по шее не схлопотал.

О сословных достоинствах и бедах основательно толковал я в очерке «Русский обычай» и в повествовании о крестьянском поэте Сергее Есенине, а ныне лишь помяну о сем.

 Для русских крестьян, коих по переписям накануне революционной смуты было восемьдесят процентов от населения России, дворяне – неруси и нехристи. Впрочем, ещё Александр Грибоедов покаянно писал: «Каким чёрным волшебством сделались мы (русские дворяне, – А.Б.) чужие между своими! Финны и тунгусы скорее приемлются в наше собратство, становятся выше нас, делаются нам образцами, а народ единокровный, наш народ разрознен с нами и навеки! Если бы каким-нибудь случаем сюда занесён был иностранец, который бы не знал русской истории за целое столетие, он конечно бы заключил из резкой противоположности нравов, что у нас господа и крестьяне происходят от двух различных племён, которые не успели ещё перемешаться обычаями и нравами».

Русские дворяне, порой рука об руку с разночинцами, равно послужили и величию России, и сокрушению России. Великие заслуги дворянства запечатлены в многотомных сочинениях по истории Государства Российского, но лишь тенью проплыли по сочинениям упоминания о русском крестьянстве. Если крестьяне, яко чада малые, были духом и совестью нации, то дворяне заразились западной бесовщиной, и талантливо воспели бесовщину в «классическом» искусстве. Именно дворянское искусство, небесное понятие Любви – имя Божия, – где подразумевалась любовь к Вышнему и ближнему, опустило наземь до чувственно-романтических отношений между мужчиной и женщиной – отношений, попирающих народно-православный домострой. Вспомним, слащаво-роковые романсы.

Владимир Даль, всю творческую жизнь положивший на величавый алтарь народной речи, писал о дворянах: «Поспешная переимчивость чужих нравов и обычаев, а с тем вместе неминуемое глубокое презрение своего родного быта, всегда влечёт за собой растление нравов, или, что одно и то же, – безнравственность». А посему всё разрушительное – вольтерианское вольнодумство, ницшеанское богоотступничество, нигилизм, апатия, когда беса тешили, бесились от жира и безделья, – всё от дворянства, офранцуженного и обезбоженного. Неслучайно Гоголь в исповедальной повести «Выбранные места из переписки с друзьями» так страшился книжной грамотности для народа; Гоголь справедливо полагал, что вместе с прелестными светскими книжками народ заразится пороками, коими уже было смертельно ранено дворянство и разночинство. Дворяне-западники, получая книжное образование по западным образцам, отдалялись от русского народно-православного духа. Недаром Пушкин, потомственный дворянин, получивший блестящее образование в Царскосельском лицее, рассаднике богохульства, но однажды вспомнивший няню, крестьянку Арину Родионовну, возлюбивший всё русское народное, с болью обличал «просвещенных» дворян: «Ты просвещением свой разум осветил, //Ты правды лик увидел, //И нежно чуждые народы возлюбил, //И мудро свой возненавидел...».

Вот лицо дворянства, возненавидевшего родной народ…

 Александр Сергеевич – вольно ли, невольно – стал основоположником русского славянофильства, о чём великолепно писал Достоевский в очерке «Пушкин». А уж потом дворяне-славянофилы лишь тем и занимались, что обличали и осмеивали своё «благородное» сословие и славили мужика. А уж Достоевский в «Братьях Карамазовых» и в «Бе­сах» доказал, что именно дворяне, порченные западным просвещением, искушённые западными «свободами», переходящими во вседозволенность, именно дворяне весь прош­лый век расшатывали российскую православно-самодержавную государственность, воспевали «свободу», от которой первыми, как предвидел Достоевский, и пострадали. Демон революции пожирает своих чад.

Ради угодных Западу либеральных «свобод» предавшие и царя, помазанника Божия, и православно-самодержавное устроение России, дворяне за что боролись, на то и напоролись. В русской трагедии прошлого века – революция, гражданская война – увы, повинна и аристократия, изрядно замасоненная, явившая декабристов, разрушителей православия и самодержавия, породившая либералов и демократов некрасовско-тургеневского толка, от коих рукой подать и до свирепых революционеров-бомбистов.

Спохватились дворяне, в ужасе узрев, что революционное движение, а потом и российскую власть ловко ухитило жидовство, развернули белое движение, но было поздно: простолюдье не пошло за либеральным дворянством, ради «западных конституционных свобод» предавшим царя-батюшку, помазанного Богом на русский престол. Обрадели большевики, и вскоре загнали крестьян в государственное рабство, перед коим смеркло крепостное ярмо.

Крестьяне, – а потом духовенство и, пожалуй, купечество, вышедшее из крестьянского домостроя, – яко чада малые, стали жертвой кровавой революции и гражданской войны; крестьяне бунт не породили, их в кровавое братоубийство втянули, их искусили бунтарским духом, прости им Господи; сами же разрушительные учения вышли из просвещённой среды. Если красные ненавидели монархизм, а заодно и Православие, если белые, прогнувшись перед конституционно-буржуазной Западной Европой, боялись прослыть монархистами, то лишь крестьяне жили с Богом и царём в голове, на кою и обрушилась революционная дубина.

Самодержавие, – разумеется, самая приемлемая для русского народа форма правления; но для самодержавия необходимы условия: 1. царь-самодержец, как Помазанник Божий – не столь политический правитель, сколь посредник между Богом и народом; 2. духовно-нравственное подчинение государства Церкви; 3. и как следствие религиозного подчинения – воцерковление народа. Пока народ не воцерковлён, преступно и болтать о реставрации монархии; вне Церкви может быть лишь кровавая, диктаторская власть.

Могут возродиться и сословия, и если речь коснётся «высшего» и «низшего» сословия, то высшим должно бы именоваться и пониматься простолюдье, а служивое государево дворянство, как низшее, нанятое простолюдьем за достойное жалование честно служивать простолюдью в государственных делах.

 

«Не позазрите просторечию нашему…»

Мужик, что уж греха таить, страдал от социального неравенства, чуял, что для бар-дворян он дерёвня тёмная, недоумок, рабочая скотин­а, чёрная кость. И крестьяне в свою оче­редь недолюбливали дворян …заодно, интеллигенцию… которые, по-мужичьему разуме­нию, задурили от праздности, погрязли, не каясь, в грехах и пороках, сами свихнулись от книжного учения и безбожия и народ пошли булгачить. «Сущность катастрофы духовна. Это есть кризис русской религиозности», – сказал Иван Ильин. И мнение крестьян о «просвещённом» обществе совпало с мнением святых отцов русской православной церкви. Вспомним суровые словеса святого праведного Иоанна Кронштадского, кстати, сурово обличавшего ересь толстовскую: «Не стало у интеллигенции любви к Родине, и она готова продать её инородцам, как Иуда предал Христа злым книжникам и фарисеям, уже не говорю о том, что не стало у неё веры в Церковь, возродившей нас для Бога и небесного отечества; нравов христианских нет, всюду безнравственность. (…) По причине безбожия и нечестия многих русских, так называемых интеллигентов, сбившихся с пути, отпадших от веры и поносящих её всячески, поправших все заповеди Евангелия и допускающих в жизни своей всякий разврат, – русское царство есть не Господне царство, а широкое и раздольное царство сатаны, глубоко проникшее в умы и сердца русских ложно учёных и недоучек, и всех, широко живущих по влечению своих страстей и по ложным, превратным понятиям своего забастовавшего ума, презирающего Разум Божий и откровенное Слово Божие. (…) Если в России так пойдут дела, и безбожники и анархисты – безумцы, не будут подвержены праведной каре закона, и если Россия не очистится от множества плевел, то она опустеет, как древние царства и города, стёртые правосудием Божиим с лица земли за своё безбожие и за свои беззакония. (…) Держись же, Россия, твёрдо Веры своей и Церкви, если хочешь быть непоколебимой людьми неверия и безначалия, и не хочешь лишиться царства православного. А если отпадёшь от своей веры, как уже отпали от неё многие интеллигенции, – то не будешь уже Россией или Русью святой, а сбродом всяких иноверцев, стремящихся истребить друг друга».

 Народное – суть, крестьянское, – искусство, коему двадцать столетий, кое, словно Вселенная, необозримо и сверхгениально, душевно и духовно, вечно противостояло дворянскому искусству. Если в дворянском обезбоженном искусстве случались таланты и от демона, а нередко – мировоззренческая смута, «безумная» мудрость земная, то устное народное искусство, выраженное в былинах, поэмах-плачах, мифах, преданиях, песнях, после Крещения Руси освобождаясь от язычества и суеверий, – в любви и сострадании к брату, сестре во Христе нередко восходило к поучениям святых отцов. Впрочем, по слову родны народной поэзии и сами поучения иных русских боголюбцев и православных старцев, коль те, подобно апостолу Петру, вышли из простолюдья, и не горазды были в письменной грамоте, а посему и не писали, а рекли поучения народным, свято благолепным, образно украсным, пословично-поговорочным слогом. Записанные грамотеями, книгочеями, поучения составили тома средневековой литературы, коя над классической дворянской, что небо над землёй, ибо освящена божественной мудростью.

Аристократы и простой народ жили в непримиримом духовно-культурном, социальном и даже психологическом противостоянии, во взаимном неприятии; аристократы обитали во внешней воле и внутреннем духовном рабстве у демонов, крестьяне – во внешнем рабстве и внутренней духовной воле, живя по евангельским заповедям в смиренном труде, в терпении, любви и мольбе. Эти два сословия и говорили на разных языках – простонародье на великом и могучем, аристократия – на французском либо на выхолощенном домертва, русскоязычном наречии. Это сословное расхождение, выраженное в том числе и в языке, яро порицал ещё в средневековье неистовый раскольник протопоп Аввакум: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии, не уничижаю своего языка русского… Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев».

Есенин – по духу вечный крестьянин, поэт-«деревенщик», которого пророчески предвидел Достоевский, – поэзией и судьбой ярко выразил непримиримое противостояние двух сословий. Хотя Есенин – натура предельно противоречивая, – изображая из себя аристократа, щеголял в английских костюмах, в то же время по-мужичьи глухо презирал аристократов. Всеволод Рождественский пишет о том, как однажды крестьянские поэты Клюев и Есенин были приглашены в дом гра­фини Клейнмихель, «представительницы одного из крайних монархических течений»: «В великолепном особняке на Сергиевской собралось общество, близкое к придворным кругам. За парадным ужином, под гул разговоров, звон посуды и лязг ножей, Есенин читал свои стихи и чувствовал себя в положении ярмарочного фигляра, которого едва удостаивают высокомерным любопытством. Он сдерживал закипавшую в нём злость и проклинал себя за то, что согласился сопутствовать Клюеву».

 А будучи санитаром в госпитале Царского Села, Есенин имел честь читать патриотические стихи царице и царе­внам, о чём, опять же, поминал с сословной неприязнью: «Я читаю, а они вздыхают: «Ах, это всё о народе, о великом нашем мученике-страдальце…». И платочек из сумочки вы­нимают. Такое меня зло взяло. Думаю, что вы в этом народе понимаете?". 

Иногда мужичья спесь, сословная неприязнь Есенина к аристократии обретала утробную злобу: «Посмотрим – Кто кого возьмёт! И вот в стихах моих Забила В салонный, выхолощенный Сброд Мочой рязанская кобыла. Не нравится? Да, вы правы – Привычка к Лориган И к розам… Но этот хлеб, Что жрёте вы, – Ведь мы его того-с… Навозом…».

Разумеется, среди аристократов случались исключения, их исключительность лишь в том и заключалась, что они, горько осмеивая своё дворянское сословие, пытались, если и не образом жизни, то хотя бы духом посильно приблизиться к народному – суть, крестьянскому духу. Величие избранных дворянских писателей и выразилось в способности, преодолевая сословные уложения, сблизиться душой и словом с духом народообразующего сословия – с крестьянством. Пушкин – «Повести Белкина», сказки, Гоголь – «Малороссийские повести» и народно-православные идеи в исповедальной повести; Достоевский – идея «куфельного» мужика (крестьянина), который спасёт Россию; Толстой – идея омужичивания дворянства; Шмелёв – народно-православный, домостроевский дух. И здесь уместно вспомнить принародное покаяние Александра Куприна от лица дворян и разночинцев: «Когда, говорят «русский народ», а всегда, думаю «русский крестьянин». Да и как же иначе думать, если мужик всегда составлял 80% российского народонаселения. Я право не знаю, кто он, богоносец ли, по Достоевскому, или свинья, по Горькому. Я знаю только, что я ему бесконечно много должен, ел его хлеб, писал и думал на его чудесном языке, и за всё это не дал ему ни соринки. Сказал бы, что люблю его, но какая же это любовь без всякой надежды на взаимность».

Пушкин лишь потому и возвысился над блистательными поэтами «золотого века», что, отринув «мировую широту воззрений», стал узко национальным поэтом, а значит, и мировым, стал русским народным, а значит и великим русским. Достоевский писал: «И никогда ещё ни один русский писатель, ни прежде, ни после его, не соединялся так задушевно и родственно с народом своим, как Пушкин. (…) Пушкин любил народ не за одни только страдания его. За страдания сожалеют, а сожаление так часто идёт рядом с презрением. Пушкин любил всё, что любил этот народ, чтил. Он любил природу русскую до страсти, до умиления, любил деревню русскую. Это был не барин, милостивый и гуманный, жалеющий мужика за его горькую участь, это был человек, сам перевоплотившийся сердцем своим в простолюдина, в суть его, почти в образ его…». О душевном, поэтическом слиянии дворянина Пушкина с крестьянским миром можно судить по героям «повестей Белкина» и даже по образу Татьяны Лариной, коя, чудилось, лишь намедни скинула бабий сарафан и кокошник да и вырядилась сдуру в барские наряды. А уж сказки Пушкина полноправно вошли в сокровищницу письменной и устной народной поэзии – сказки, услышанные от деревенских стариков и старух, а, перво-наперво, – от няни Арины Родионовны, потомственной крестьянки. Заупокойно и молитвенно поминая пушкинскую няню, известный деревенский приятель огласил: «Если бы у Пушкина в нянях была не Арина Родиновна, а лохматая певица П., из него вырос бы Дантес…».

Пушкин стал предтечей народной литературы двадцатого века, прозванной «деревенской», коя по отношению к дворянской ещё по достоинству не оценена, ибо «лицом к лицу, лица не видно; большое видится на расстоянии». Русская литература …воистину, нет худа без добра… лишь выиграла при народной власти, отменившей сословия. Иначе, и не прошиблись бы в читающий мир литературные таланты из мужичья  – Есенин, Шолохов, Шергин, Абрамов, Носов, Астафьев, Шукшин, Рубцов, Белов, Распутин, Личутин. Прекрасно о величии простонародья, которому советская власть, преодолев сословные препоны, открыла все парадные подъезды, сказал Василий Шукшин: «Да если хотите знать, почти все знаменитые люди вышли из деревни. Как в чёрной рамке, так смотришь выходец из деревни. Надо газеты читать!.. Што ни фигура, понимаешь, так выходец, рано пошёл работать».

 Оборони Бог, крестьянство царское, а паче, колхозное, живописать лишь розовым цветом, рисовать лубочную идиллию с пастушком Лелем; и крестьянский мир угнетали тяжкие немочи, присущие сословию: буйные, порочные страсти, особо во хмелю; смирение, порой переходящее в холопство; календарно-бытовое «обмирщение» святых, тёмные суеверия, порой и подменяющие, мифологически, легендарно искажающие веру православную. Но о сём были написаны горы книг, обличающих крестьянскую темь и дичь.

 Советская Империя, упразднив дворянство, пыталась изжить и сословное понятие крестьянин, заменив его колхозником. Нарождалось и досель неведомое сословие – служащие: простонародье из крестьян и рабочих, вдохновенно и азартно обретая книжную грамотность, а потом и – учёность, явились во власть, и, как в искусстве и науке, превзошли дворян талантливостью и трудолюбием. И сие сословие – служащие, – благо, созидалось не по «кровному родству» и «фамильному древу», но по дарованию и жажде служить России, чем и напоминало опричнину царя Ивана Грозного.

Словно взорванный собор, со вселенским грохотом рухнула Российская Империя, и сникли «чада солнца», воцарились «дети тьмы», – лукавое «сословие» мошенников-«менеджеров», мертводушных, но похотливых и прожорливых, сожравших народное добро, словно саранча посевы. Лукавое «сословие» испокон веку на Руси водилось: то буйно плодилось, то испуганно таилось, – скажем, в эпоху Иосифа Сталина; но лишь в нынешнем веке, взлелеянное «гнилой интеллигенцией», «лукавое сословие» воцарилось на российском престоле, вторглось …враги же… в народные души, внушая похоти вместо любви к Вышнему и ближнему. «По причине умножения беззакония, во многих охладеет любовь…» (Мф. 24-12). Студёные сумерки пали на Землю Русскую… Но… сколь свиреп натиск врага рода человеческого, столь и яростна оборона: русские огоньки, мерцающие в сумерках, сияли всё ярче и ярче, словно в небе зажглись Христовы свечи, освящая извилистую, узкую тропу к спасению.

 

[1] Ключевский В.О. Курс русской истории. М., 1988. Т.3. С. 205.

[2] Хотя для Россий война была бессмысленным пролитием русской крови; лукавая Англия, продажная Франция втянули Россию в  войну, чтобы, столкнув лбами Германию и Россию, отвести от себя германское нападение и ослабить, обескровить две державы, используя русский народ, как пушечной мясо. Но Россия, как обычно, не могла оставить в беде братьев-славян, особо – сербов, коим грозило жестокое и кровавое поражение в войне с Австрией и Германией.

[3] В 1942 году Сталин, говоря о советских людях, сказал американскому послу А.Гарриману: «Вы думаете, они воюют за нас? Нет, они воюют  за  свою  матушку - Россию».

 

[4] "Ономастика" под редакцией С.Б.Веселовского. М., Наука. 1969.

 

[5] Очевидно, тунгусские племена в Забайкалье изрядно смешались с монгольскими, особо с монголоязычным племенем дауров.

[6] Позорище (древнерусское) – зрелище

Комментарии