ПРОЗА / Максим ЯКОВЛЕВ. ИВА. Новые сказки для взрослых
Максим ЯКОВЛЕВ

Максим ЯКОВЛЕВ. ИВА. Новые сказки для взрослых

 

Максим ЯКОВЛЕВ

ИВА

Новые сказки для взрослых

 

Пролог

"Новые" надо понимать в том смысле, как мы обычно говорим: "С Новым годом!", прекрасно осознавая, что ничего такого "нового" с нами не будет, а будет примерно всё то же самое, только в других пропорциях.

Странное дело, как только наступает ночь, мы идем к постели, ложимся и закрываем глаза. И дальше живем, так сказать, уже во сне... Странно, потому что получается, что не нужны нам больше с этой минуты никакие блага, никакие вожделенные приобретения, никакие удовольствия, ни красота, ни слава, ни свобода, ни рабство, ни даже вечные истины. Неужели все это не пленяет и не волнует нас, оставшись за чертою сознания, утопающего теперь в совершенно другом, необычайно переменчивом, завораживающем мире?

В мире, в котором ходят живыми давно ушедшие, в котором мы безоглядно верим всему, как дети, сжимая под подушкой добытую из сна, какую-нибудь бесценную для нас вещицу. И уж тем более обескураживает тот факт, что нам, по крайней мере на некоторое время (хоть и страшно сказать такое), нет никакого дела до любимого человека, который сопит себе рядом, и даже, бывает, до самого себя! Чем мы там занимаемся с закрытыми глазами, и что там с нами происходит, не всякий и вспомнит. Однако ж любопытно. Чуется, что неспроста все это устроено. Ведь до такого правдоподобия доходит, что не знаешь, чему верить.

Ох, неспроста, неспроста, ребята...

 

 

ИВА

 

У одной мытищинской прачки был муж. Имя его было Адм, может быть, оттого, что в то самое время он работал в местной администрации. А жену этого Адма звали Ивой – до такой степени он любил её.

Детей у них было множество, да вот беда – одни девочки. Все получались, как по заказу: тонкие, гибкие и необыкновенно глупые, и чтобы хоть как-то свести концы с концами, из них плели ажурные выбивалки и выдавали замуж за отечественных ковров. И только одну из них, используя связи отца, удалось выдать за персидского. Самые же гладкие и привлекательные из них шли исключительно на теннисные ракетки и, разумеется, выдавались замуж за юристов, за финансистов и прочих теннисистов.

Иве же не спалось и не елось, так хотелось ей мальчика. Сына! И до того бедняжка извела себя такими непереносимыми страданиями, что решилась на супружескую измену. Взяла, да и изменила своему мужу имя: подставила ему всего одну буквочку, и получился из него Адам. А себе вместо "И" приставила тихонько "Е" и получилась Ева. Да так ловко изменила, что муж не заметил совсем. Но всё ж таки, очень она спешила, боялась, что он заметит, и поэтому в ту же ночь родился у них малюсенький мальчик. Был он до того мал и слаб, что кожа на материнской руке была для него словно речной песок, а волоски на ней, – словно стебли молодого бамбука... Но отца его спасти не удалось.

Крестили его в старой граненой рюмке, и поскольку отцов у него больше не было, то назвали его по матери – Иваном. Свершилось это таинство как раз в ту секунду, когда ангел-ранитель уже занес свой ржавый крюк, дабы нанести дитяти смертельную рану и исторгнуть его ничем не тронутую душу из этого чудесного и безумного мира. Но, помеченный косым крестом, Ангел-Хранитель, успел-таки принять его из купели, укрыл, защитил, охранил и отгнал ранителя двумя неотразимыми ударами по системе Кадочникова, от которых тот ещё не скоро сможет опомниться.

 

Оставшись вдовой, пошла бедная Ива за помощью к президенту. Помощь – старая скрюченная старуха, ещё помнила эту заветную дорожку, которую кроме нее никто не ведал. Ива принесла ей пучок редиски и свежесть речной волны. Но помощь медлила, старуха молча оглядывала её с головы до пят, и тогда пришлось отдать ей упругость стана и блеск своих длинных рассыпчатых прядей.

Помощь повела её по незнакомым улочкам, пропадая в подворотнях, ныряя в метро, и выходя на пустынных станциях. Идти за ней следом было сущим наказанием, но все же Ива дотащилась за помощью по тоннелю до какой-то лестницы, и поднявшись на свет, оказалась в маленьком внутреннем дворике Большого президентского дворца, стоящего в самом сердце страны.

Президент страны часто болел и умирал. Иногда умирал на неделю и больше. В таком случае назначались выборы и его выбирали снова, потому что он, как никто другой, умел держаться за власть. А держаться за эту конягу было не так-то просто, оттого что не любит, проклятая, ни узды, ни упряжи, ни кнута; и космата сама, что твой стог среди поля, на котором стоишь ты "царем горы", поскидавши соперников; или, что твой сеновал в майскую ночь, на котором ждет тебя, в награду за дерзость, местная Клеопатра; и темен, как омут, норов у этой власти, влачит она свои власы по земле, скатишься невзначай – раздавит и не заметит. Поэтому пользовался он ею редко и неохотно: для замены головы у правительства, для разгона думы после одиннадцати вечера, да пару раз выпускал популять ветры в оппозицию (по просьбе последней), для пущей её популярности и ветрености.

А в те дни, о которых идет речь, президенту было, как всегда, особенно трудно. Хотя бы уже потому, что слово "президент" с давних пор предполагает в переводе – "сидящего впереди", но вот где именно это "впереди", в какую сторону надо садиться и глядеть вперед, никто, как выяснилось, не знает. Попробовали, было, сесть передом к западу, но тогда, значит, восток – это зад? "Восток – дело тонкое", там все богатства, ресурсы, там мудрость! Если же передом сесть к востоку, тогда западу ничего не достанется, кроме зада. Может он того и заслуживает, но обнажать тылы перед угрозой расширения НАТО? В общем, решили сесть передом к югу, задом на север. Пока, вроде тихо: Арктика во льдах, Северный Ледовитый дышит, конечно (поддувает), зато медведи молчат... А юг-то, как оказалось, ещё какого к себе внимания требует – глаз с него не спускай! Так что всё, правильно сидим.

 

Но едва лишь выдастся свободная минутка, ничто так не любит президент, как уходить в себя. Уйдет куда-нибудь в золотое детство: на урок географии, к Серёге, на последнюю парту. Будут они там мечтать и представлять себе, кто из них кем станет, когда подрастут...

В такую вот сладкую минуту и доложили президенту про бедную Иву.
"Вот видишь, зовут меня, а ты не верил, – скажет он Серёге, – не дадут посидеть со старым другом".

"Иди-иди – отмахнется Серёга, – "президент…"".

Велел он её к себе привести. Вошла к нему Ивушка – белое серебро, и расплакалась: про то, что одна осталась, и про то, что целыми днями в прачечной муздыкается, а ребенка и оставить не на кого, а он такой непоседа у неё, что прямо беда, и что не хватает ей ни пособия, ни зарплаты, чтобы прокормить его – живоглотушку родимого!

– Да каков же он у тебя? Богатырь, видно, – рассудил президент.

– Что ты, батюшка! На-ка, погляди вот, – и показывает ему.

Глянул, а там, на ладони у ней, лежит, свернувшись, дитя, с речную жемчужинку.

– Во что ж тогда уходит-то все? – прикидывает президент.

– В голос, батюшка! Голосище у него суровости неимоверной! Он ведь, как только народился, так роточек-то и открыл, да у родителя его сердце порвалось – не вынесло рыка трубного. А теперь и вовсе, с каждым разом дух в нем крепость набирает, так я уж и не знаю, что лучше: пока ест и спит, – молчит, а как поест да поспит, – ещё пуще трубит. Но и то правда, батюшка, что, считай, третии сутки спит сыночка, не буженный, уж не заболел ли?

– Интересно, интересно... – сказал тут президент. – А что, матушка, давай-ка как-нибудь сделай так, чтобы он сейчас голос этот свой, как бы немного того, показал нам.

– Ох, батюшка, ты уж прости, нас, грешных, заранее, – забеспокоилась Ива.

– Ничего-ничего, – сказал президент, – стены-то у нас надежные, и не такое слыхали. Небось, выдержат?

Но вот видит он, как мамаша, положивши младенца своего на кусочек бисквита, что залежался на столе после чая с советником, достает из сумочки две пробки натуральные (из португальского дерева), видно от вина какого-то красненького, да вставляет себе в оба ушка, да ещё и прихлопывает по ним не слабо, чтобы сидели потуже...

– Ой, боюся, ой, боюся! – крестится она.

– Небось, выдержат, – приговаривает президент, вжимаясь поглубже в кресло... – Небось, выдержим, – приговаривает он, оглядывая потолок и стены, втайне надеясь на открытые настежь окна (по причине июльской жары), завешенные кое-где от солнца портьерами, со скачущими по ним на двух ногах большими и маленькими "медными всадниками"...

Между тем, Ива с любовью и страхом водила воробьиным перышком по розовой спинке младенца, и он уже лениво ворочался, недовольно морщась и позевывая, и, наконец, замер, лежа на животе, что было верным признаком его окончательного пробуждения. Он потянул носом, учуяв аромат великолепного бисквита, на котором лежал, словно на крыше Палаццо Дожей, имевшего к тому же вполне венецианское отражение в зеркальном блюде, и тут же принялся есть, не успев ещё как следует продрать свои глазки. А ел он, надо сказать, с невероятной быстротой, и все,
что ни находилось перед ним из съестного, непостижимым образом меняло свою структуру, приобретая некое текучее состояние, и, казалось, само по себе охотно втягивается ему в рот, без всяких видимых усилий с его стороны...

Президент с выражением озабоченности на лице наблюдал за тем, как он втянул в себя первый кусок бисквита и принялся за второй, чем-то напоминающий Тадж-Махал... Кто бы знал, что через минуту события окончательно выйдут из-под контроля, что и послужит в дальнейшем главной причиной всех невероятно-необратимых последствий. А случилось то, что Большая дворцовая муха, отливая рыжей искрой, уселась на самом пышном бисквите, не хуже шапки Мономаха украшенном самоцветными карамелями и цукатами. Причем сделано это было довольно демонстративно, а не только по поводу вечно неутоленной сытости. Однако, совершенно беззащитное и даже ничтожное (как ей представлялось) дитя не выказало на этот счет никакой растерянности, более того, оно вдруг яростно погрозило ей кулачком и...

 

...Воздух дрогнул, и тут же перехватило дыхание, как при ухнувшем вниз самолете; президент лишь успел заметить, как стоявшая рядом Ива (ещё до первого сотрясения стен, до осыпавшихся мелким дождиком окон и лопнувшего телевизора), опустилась на ковер, сгибаясь и дрожа от какого-то неясного, нарастающего со всех сторон вулканического гула, переходящего в вибрирующий грохот и вой тысяч космических двигателей, в реве которых он, тем не менее, смог разобрать слова:

– А ВОТ Я ТЕБЯ, ВОРОВСКАЯ МОРДА-А!!!

Несколько раз, как от короткого замыкания, мигнуло солнце, казалось, оно вот-вот погаснет, но больше он уже ничего не помнил...

Все ещё продолжало греметь и подрагивать, волны рокота прокатывались по городам, и города дребезжали, словно ящики с пивной посудой… детонировали колокольни, тягучий малиновый звон растекался по небу, с прилипшими к нему ангелами и журавлями... Напуганный поначалу воздух, метался, трезвея от счастья, свободный от перегара и мата, и к концу дня стал чистейшим до родниковости, и все хватали его (как когда-то!) жадно и всласть, нарезая ломтями, намазывая на хлеб, а то и просто так, глотая его вместе с изюминками детских поцелуев...

 

Господин президент, ушедший (вернее – сбежавший) в себя, к своему Серёге, вылезал теперь вместе с одноклассниками из-под парт и через минуту, осмелевшие, они уже припадали к расколотым окнам; но за окнами был февраль, мела поземка, слепивший солнцем каток был пуст.

"Да-а... – скажет Серёга, – что же это было, а? ".

"Не зна-аю..." – ответит он.

"Эх ты, "президент"!" – хлопнет его Серёга по затылку и незамедлительно получит сдачи.

 

Ива лежала без чувств.

Президент обнаружил себя все в том же кресле, в той же комнате, с выражением крайней окаменелости во всей конституции. "Медные всадники" на портьерах обратились большими и маленькими "Коньками-горбунками", но самым пугающим было абсолютное, казавшееся ему бесконечным, молчание страны и жизни, как усвоенное с детства представление о последствиях ядерной катастрофы.

Наконец осторожно открылись двери, в которых показался стоящий на четвереньках первый президентский советчик. Он вошел по-собачьи, торопливо перебирая конечностями, за ним, так же не поднимая головы, появился второй советчик, следом пятый и девятнадцатый. Замыкал колонну главный охранник. Дойдя до президентских ботинок, первый советник чистосердечно припал к ним устами и стал покрывать поцелуями, довольно беспорядочно и беспрестанно. То же самое, толкая друг друга, принялись проделывать и остальные, исходя при этом стенаниями и совсем не лицемерными всхлипами и восклицаниями...

Явка с повинной продолжалась пятьдесят шесть минут, в течение которых президент узнал о том, что (во время его внутреннего отсутствия) на территории государства произошли глобальная общественная эволюция. По последним данным, 89,9% должностных, официальных, ответственных, юридических и прочих лиц, признали себя "воровскими мордами" и уже дают показания. Все храмы и прокуратуры переполнены вывернутыми наизнанку душами и карманами... идет поголовное покаяние!..

– Великая! Воистину великая речь, господин президент!

Уворованное и награбленное возвращается немыслимыми темпами и объемами и продолжает поступать, в том числе из ближнего и средней дальности зарубежья. Возвращаются города и земли, победы, реликвии и открытия! Возвращается позабытая слава и честь!.. Рейтинг президента превысил 100%-ный барьер, что является повторением рекорда, установленного Иоанном Грозным в 1552 году. Но это были ещё "цветочки".

– Возвращается Историческая Справедливость, господин президент!! – едва не задохнулся первый советчик.

– Истинно, истинно! – со слезами на глазах подтвердил второй. – Её уже видели в Галиции и Корсуне!..

Президент побледнел от страха, все краски сошли с него, как с холста.

Голова обреченно скатилась на грудь, и это заметили.

– Опять умер? – выдохнул главный охранник.

– Лекарство! Быстро! – скомандовал первый советчик.

Главный охранник грузно поднялся с колен, продолжая шарить по карманам. Остальные тоже встали и столпились вокруг него.

– Ну, быстрее же! Где они у тебя?

– Во внутреннем посмотри...

– Надо дать "Возобладительное", – сказал девятнадцатый.

– Ни в коем случае! – отрезал первый.

Наконец, нашлись какие-то пилюли. Главный охранник трясущимися руками стал выдавливать их из фольги и просыпал на стол.

– Это что у тебя? "Неутомин"? – спросил первый, стараясь собрать их с большого зеркального блюда из-под бисквитов. – Да куда ты их столько!
"Об-на-де-жи-ва-ю-ще-е" – прочел главный охранник.

– Отлично! – сказал первый.

Он налил в стакан минералки, взял с блюда две мягкие розовые пилюли и подошел к президенту.

– Подними ему голову, – приказал он девятнадцатому.

Потом вложил пилюли в отвисший рот президента, и, приподнявши за подбородок, плеснул туда же водички. Президенту пришлось сделать глотательное движение, причем было ощущение, что он проглотил живую креветку. Он крупно содрогнулся, а минуту спустя в его затуманенном взоре впервые проблеснул маячок надежды.

– Ну, слава Богу! – сказали советчики.

И никто из них не поднял глаз и потому не увидел, как Бог, взирающий умно на землю, и на всё, что есть на ней движимого и недвижимого, кивнул им мягко в ответ, и, подозвавши Ангела-Хранителя, указал ему на пребывавшую в шоке Иву.

И тотчас все взгляды присутствующих обратились к ней. А президент сказал:

– Возьмите и поместите её в лучшую палату.

Её взяли и понесли, но переспросить побоялись.

– А какая у нас лучшая палата? – шипел в коридоре первый советчик. – Палат у нас много: "верхняя", " нижняя", "судебная", "торгово-

промышленная". Какая?

Все тихо терялись в догадках. Но ни одна из догадок не подходила.

– Какая палата лучшая? – не давал им теряться первый.

– Может, Грановитая?! – выпалил пятый советчик.

Он пожелтел, затем покраснел, – его явно осенило, хотя везде и повсюду стоял июль.

– А пожалуй что ты и прав, – сказал раздумчиво первый.

Так бедная Ива оказалась в Грановитой палате.

 

Президент, вспомнив в обратном порядке все, что подало повод к потрясшему основы основ происшествию, в конце концов, добрался и до самого повода, то есть до первопричины всех последующих событий. Но маленького Ивана нигде не обнаружил. Все выглядело слишком таинственно и оттого пугающе непредсказуемо. Он исследовал каждый сантиметр комнаты, он нашел даже лапки от мухи – единственное, что от нее осталось; он смотрел за Ломоносовским телескопом, искал в хрущевском башмаке, в фуражке Кутузова, приподнял Ярославов подсвечник и увидел под ним розовый смятый комочек величиной с фасолинку. Но выяснилось, что это всего лишь пилюля. Встревоженный и взмокший, он налил себе минералки, выпил, и уже не отдавая себе отчета о том, что делает, подошел к окну.
Он стоял, опершись на подоконник, и смотрел из окна. Это происходило с ним впервые. Впервые он выглядывал отсюда наружу и смотрел на страну.
Впервые как-то ласково и бесхитростно вечерело...

Ещё были видны все дали. Хвойным морем мглилась восточная даль, потухая огоньками, поддувая в правую щеку бризом накатистого мерного храпа... На севере все было в дымке, исходящей сиянием глыб и отблеском пасмурного океана; тянуло запахом осоки, печным теплом и свежестью белья под ветром... Как президент, впервые он обратился в слух, и слух его носился стрижом по всей бездонной тишине отчизны, по всей душе её, парящей от горячих слез, до самых дальних звезд в очах Его…

 

Придя домой, президент отказался от ужина и от женских рук, ибо был переполнен и невместим, но, привычная ко всему жена накормила его паровыми котлетками, погладила за ушком, по спинке... и странным образом все уместилось.

Так закончился этот день. Все умолкло, беря короткую передышку, и только один Царь-колокол все ещё распространялся глухо, все ещё остывал, и львы в ночи, не мигая, всматривались во тьму...

 

На другой день его уже ждал вопрос: "Что я скажу бедной Иве?". Он старался не замечать его, занявшись решением неотложных задач, в коих надо было усиленно шевелить мозгами.

Несколько задач, поступивших к нему с "неотложки" в критическом состоянии, требовали нестандартных решений. Но где их было взять – нестандартные? Пришлось решать такими, какие есть. Особенно долго он возился с задачкой в бассейне Тихого океана: слишком много непредвиденных составляющих, находящихся в столь запутанных отношениях, что уже не виделось выхода из ситуации, но тут прозвенел звонок, и он отложил задачку на завтра.

На переменке, совершенно сенсационно, захотелось ему окрошки, которой прежде стойко пренебрегал, и он скушал целых две порции, закусив пирожком с зайчатиной.

Потом он стоял у руля… наводил порядок… проверял посты… назначал на посты… снимал с постов...

Но утренний вопрос продолжал висеть над ним тяжелой секирой, куда бы он ни пошел, так что пару раз задел по нему затылком.

Президент вошел в кабинет, сел в свое кресло, и велел вызвать к себе Немедлю – первого своего советчика.

– Расскажи-ка мне, братец, что это вы тут делали давеча, в то время как мне стало немного шлехт... от того внезапного перенапряжения? Ты уж припомни, как ты это умеешь, мне каждую мелочь, каждую подробность того, что и как все здесь было. Не показалось ли тебе тогда чего-нибудь странного или, может быть, подозрительного? – сказал он, глядя в глаза своему советчику.

Первый советчик немало подивился внутри себя такому к себе обращению, и даже успел передразнить его там "индюком", но внешне держался безукоризненно. И вскоре президент получил от него точный отчет со всевозможными подробностями, обо всех фактах и действиях, "имевших место здесь быть". В том числе и о том, как из трясущихся рук главного охранника высыпались на стол розовые пилюли, и то, как он собрал их все на этом блюде, а потом, взявши две и положив их в рот главе госуда...

– Сколько всего было пилюль? – спросил президент.

– Не знаю, – растерялся первый советчик, – но я собрал их все до единой в коробочку.

– Где она?

– У главного охранника.

– Позвать его сюда с этой коробкой, Немедля!!

Через минуту главный охранник застыл перед ним форменным шкафом.

Президент протянул к нему руку:

– Ну?

– Щас, – пахнув мандрагором, с готовностью отозвался охранник.

Он порылся в своём шкафу и вынул оттуда ту самую коробочку с известным всякому президенту названием.

Президент сосчитал пилюли. Оказалось четырнадцать, плюс та, которую он нашел под подсвечником. Упаковка же рассчитана на восемнадцать.

– Кто мог ещё? – спросил он.

– Никто, кроме вас.

– Когда?

– Накануне выборов. Помните, когда вы так ловко провели всю компанию... – хихикнул советчик.

– Сколько мне дали тогда?

– Тоже две. Я лично...

Все сходилось. Итак, он проглотил младенца вместе с пилюлей!

– Ступай, – сказал президент и почувствовал, как легкое жжение растеклось по всем его внутренностям и глубинам.

Он стал ещё пристальнее наблюдать за собою со стороны. Не снимал наблюдение даже ночью.

Однажды на президентской даче он так чихнул, что лопнула лампочка и полетели жучки, а его вторая половина выронила горчицу коту под хвост, и разъяренный Персик сиганул прямо в массу медиа-холдингов, сидевших на подоконнике (сами напросились к нему в тот вечер); те выпали во тьму кромешную, и был там скрежет зубовный и плач!..

Другой раз (это было на саммите) он, чистив зубы, только намычал в гостинице несколько тактов из "Лебединого озера", как вдруг к нему (в неглиже!) вломилась сама не своя "семерка" с криками:

– Что там у вас ещё стряслось?!

С тех пор он, как мог, подавлял в себе кашель и чих, говорил скупо, голоса понапрасну не повышал. И все чаще задумывался о последствиях.
"Все эти события, без сомнения, прямое следствие нечаянного поглощения мною младенца Ивана, – записал он в своем дневнике. – Я замечаю за собою престранные вещи. Я замечаю всем существом, как в меня возвращается нечто забытое, нечто как бы совсем утерянное, и, тем не менее (я в этом уверен), – присущее мне изначально, в корне! Такое впечатление, как если бы в неприступной крепости приоткрыли бы всего одну форточку, а от этого рухнули ворота и стены. Будучи на прогулке, подошел к дереву и запустил руку в дупло. В дупле было узко, оно уводило руку вверх, в сыровато-шершавую плоть... Вдруг я почувствовал, что рука моя входит в это дерево, словно в перчатку! В огромную, растрепанную перчатку! Что это было за ощущение! Я пошевелил пальцами – и закачались ветви! Их было не пять, их было больше, и все они слушались меня! Я повертел рукой – и ствол заскрипел своей крепкой корой, свиваясь туда-сюда, клонясь и мотая кроной в разные стороны. Я чувствовал, как птицы, отталкиваясь при взлете, толкают ветку, и это было приятное ощущение. Когда налетал ветер, я чувствовал, как пальцы-ветки упруго сопротивляются его порывам, а когда трепетала листва, – все мое тело испытывало невыразимую дрожь, и кожа покрывалась мурашками...".

 

На следующий день он с удивлением наблюдал за тем, как его правая рука, вместо того, чтобы, сделав широкий жест, пригласить иных странных послов и послиц на охоту, раздобыла где-то еловый шест и с помощью левой руки (от которой он тоже не ожидал ничего подобного) соорудила из жестянки что-то вроде ковшика и прибила его к шесту… и это при том, что он никогда не имел дела с жестью! А посему пришлось ему идти в сад и обирать пока ещё не поклеванные дроздами вишни...

А в полдень в оранжерее в нем неожиданно заговорила кровь предков. Заговорила сначала голосом прадеда (служившего некогда царским садовником), заговорила так громко, что он вынужден был отослать скорее сопровождающих, дабы избежать огласки.

"Держи сад в аккурате – говорило в нем прадедовское усердие, – смотри, как запущено-то все: заросло, одичало, выродилось вконец! Где яблони наши? Где груши знатные? Где крыжовники? Что за сорта, что за поросль такая, откудова взялась? Заполонила угодья отцовские, смотри, достанется тебе, за все спросится! Мы такого не творили. Каждое деревце обойдешь было, окопаешь, подкормишь, а как же! Ночи не спишь при заморозках – не мерзнут ли? А ты? Разве ж так прививают? Не мешай сорта, не похабь! Не твое! Постыдись потов, мозолей наших. Мы да-к, пока хозяин-то в отлучке, глаз не смыкали, каждую веточку, как голубку...".

Предки говорили в нем вперебой, перешли на чиновников: "Какие это чиновники? Что за чины у тебя? Кого ты понабрал? Им что чинить полагается? Во-от... А они у тебя одни препятствия чинят с утра до вечера. Потому все дела и претыкаются! Что за "министры" такие? Ты хоть знай, что раньше никаких "министров" в помине не было, а были "Стры": Стремянные за стременем ходили, не давали упасть ни в каких напастях; Стряпчие были – так те великие дела стряпали, а не жиденькие делишки, ничего жидкого не было, крепко все было слажено; Строители – государство выстраивали, да обстраивали, а наемных в строгости держали! А нынешние, твои, кто против них? То-то и оно, что "мини"...".

 

Президента все чаще встречали с лопатами и с вилами. Приходил поздно, пропахший навозом и ветром, и валился без сил. Но каждое утро начинал с вопроса:

– Что с Ивой? Как она?

Докладывали, что лежит без движения, что на лице удивление, иной раз до испуга. А то – вздохнет или вскрикнет тяжко... Вот он и не выдержал.
Вошел в палату, подходит, видит: лежит она вся во сне, и душа её как кристалл. Заглянул к ней в душу, смотрит, а там – вешний луг, залитый теплыми ливнями, как бы некий залив. Да, это был настоящий зал ив! Ивы стояли в нем одна за другой, по всему окоему: все цветущи, в мужьях и детях... И лишь одна из них стоит посреди, простая, глядит одиноко – одно око только и светилось у ней. А другое око её погасло, и ничего не сквозило в нем, кроме ненастного мглистого неба, и все склонились пред ней...

 

Стал он приходить, навещать её каждый день. Стал рассказывать обо всем. Лежит Ива, не шелохнется. А все слушает. Вдруг из века её вылились две сливы, покатились, как живые, по земле, скатились в Кваква-реку, а оттуда в Кука-реку и в Ока-реку. И пошла подниматься вода, и вот, поднялась уже до утра и даже выше, день и ночь затопила, – не знали, что делать! А как сошла – увидели оба берега: один в черных косточках, другой в беленьких... И была чистота.

Собрался он с духом, да все и поведал ей начистоту. Ничего не утаил: и про то, как Иван в нем оказался, и какое испытывает пробуждение в себе, и как тянет его к земле, а к власти не тянет, да отпускать её не на кого. Что готов он зваться Иваном и признает её родной своей матерью, потому что он теперь все равно, что сын её.

И так говорило в нем всё, что не мог он остановиться, и всё рассказывал и рассказывал ей о чем-то...

И казалось ему, что стоит он маленький-маленький, и видит он рядом маленького своего Серёгу, убитого когда-то под Ханкалой, а она склонилась над ними, и речь её тихая, ласковая… речь её – реченька ясная, и купает она их в речке этой, и летают стрекозки, и льется иволга с вышины, и всё понятно, всё просто, всё терпеливо и справедливо на свете…

На свете, но не во тьме.

А время, конечно, брало своё, слава Богу, – не чужое – только своё.

Вот бы и нам так же с ним.
 

 

Комментарии