Светлана ЛЕОНТЬЕВА. ДАРЫ ВОЛХВОВ. Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
ДАРЫ ВОЛХВОВ
* * *
Поступательно время. Опять в январе Рождество.
Уснул мой родимый, кровинка моя, мой сыночек!
Что думаю я? Про еду и про наш статус-кво.
Что чувствую я? Что любовь в моём сердце грохочет!
Дары собирают волхвы вон за тою грядой!
В окно я смотрю, как их бороды ветер колышет.
О, дайте поспать! Под вот этой негасшей звездой,
вгрызающейся в наши тёплые, детские крыши!
Его не отдам ни войне, ни ментам, никому!
В песочных часах поломалось звено циферблата.
И так я руками сынка своего обниму,
ладони разжать не сумев я свои безвозвратно.
Волхвы отправляются в путь, разрывается мрак.
А мир наполняется звуками, пением, словом,
смиреньем, уменьем. Плывёт междузвёздный барак –
наш ветхий домишко, как будто авоська с уловом.
Кормящая мать – я. Наполнена грудь молоком,
как будто вселенной со всеми песками и глиной,
со всеми познаньями, берегом, небом, рекой
и этой, исплаканной – в белых сосульках калиной!
Научатся звёзды с людьми не кричать – говорить!
Пространство научится быть и константой, и догмой!
Я двери запру, хоть и надо бы их отворить,
за это прости о, бескрайний, о, искренний, Бог мой!
* * *
Волхвы устали. Если б отдохнуть
вот здесь в тени олив хотя б немного.
Куда ни глянуть – распластался путь,
куда бы ни шагнуть – кругом дорога!
Соль на губах. И хруст песка во рту,
как будто косточки пернатых, юрких пташек.
Воспитывай теперь в душе черту
не убоявшихся и не предавших!
И время то, что собрано в кулак,
ты отпусти – пречистое – с ладони.
Проваливаясь в сонный буерак
насыщенных пространством дисгармоний.
И девочку, что курит, едкий дым
тебе в лицо колечками сдувая.
Там по дороге в Иерусалим
ни одного попутного трамвая!
Куда бы ни идти – ветвится путь,
куда бы ни шагнуть – кругом дорога.
Наполнена божественная грудь
молитвами торжественно и строго.
О, пяточки младенца, кулачки!
О, первый крик! Блаженное дитяти!
Куда бы ни идти – к тебе идти!
Чего б ни петь – про Истинную Матерь!
Дары волхвов на выдохе просты,
звезда близка – на расстоянье вдоха.
Все двадцать восемь золотых пластин
да смирна, ладан – маленькая кроха.
Я ничего не мыслю в цифре той,
я выбирать подарки не умею!
Спасётся мир. О, нет, не красотой,
а этой беспощадной Иудеей.
С её навек обманутым царём
и бегством наугад во тьму младенцем.
Идут волхвы. Спешат грядущим днём.
Вот тёплый хлев с упрямой нищей дверцей!
* * *
Скоро снова весна. Посмотри, как тягучи лучи,
словно мёд вытекает из горлышка узкой бутыли.
А весной будут бабочки! Кто же их так научил
возвращаться сюда, адмиральские пестуя крылья?
Не страшны им века! Калифонской охоты они
были тоже участницы, пробуя косточки вепря!
Алавиты, сарматы давно полегли здесь костьми,
ничего не осталось – ни камня, ни слова, ни ветра…
Только бабочки выжили! Им нипочём океан!
снеготаянье льдов и вулканов тугих изверженье!
Что им войны, нелепицы? Что им история стран?
Им широкие крылья важнее и в небе паренье.
Если их эволюция – это чешуйки, пыльца,
если их наваждение – это хмель, мята, крапива.
Леонардо да Винчи! Возможным престижем тельца
этот ваш махалёт – краткокрылый и птицеспевивый!
Он не ожил. Поэтому в мире остался мечтой,
в сердце он, в этой самой глубокой, излюбленной ране!
Из манускриптов воздушных, из точки да из запятой
тихо бабочки взмыли, им памятник есть в Мичигане!
В том шагреневом Гомеле и в тридевятом саду,
в той порхающей хляби, и в жёлтой пыльце мотыльковой!
К отроку Пантелеймону, гляди, прилетала в чаду
она – бабочка, видно, не зря за насущной обновой…
* * *
Были раскопки в Крыму. Где монеты, оружье,
где наконечник стрелы, что из бронзы отлитый,
в пяточной кости осколок глухой обнаружен,
о, мой Ахилл, слой земли оттого монолитный!
Ибо земля, что впитала так много невинной,
царственной крови, удачи и крепких талантов,
утвари разной, обломков и тот исполинный
диск позвоночника. Чей он? Кого из атлантов?
Сколько их медных, ажурных, цветастых кувшинов?
Тканей одежды истлевшей искусной работы?
Если направо пойду, сердце рвут нестерпимо
эти курганы, политые зноем и потом.
Если налево пойду, травы шепчут мне имя:
город сгорел, под развалом дымится, взлетая,
тысячи лет, то колечками тает косыми
розовый дым, поперечно – стена золотая.
Троя на небе! За ней Атлантида и Китеж!
Ангелов пенье и выплеск медвяной остуды.
Всё, что отторгла земля, пусть не видишь, а слышишь
скифские домбры, варганы звучат обоюдно!
Здесь вот остаться и жить, проводя в размышленьях
долгих, тягучих, цветочного мёда окраской.
Здесь, где камин! И в сосновых, горящих поленьях
слушать античные мифы, утративших вязкость.
Им ли печалиться, если под этим вот садом,
под гаражом ли, сараем зарыта Елена?
Плющ обвивает резную, морскую ограду,
так обвивает пронзительно и вдохновенно!
* * *
То падала в колени, то кляла,
а то мечтала я тебе присниться
то лучезарной рыбкой из числа
морских да царских, то простою птицей.
То девицей, чей древний гороскоп
настроен на удачу, то старухой,
то музыкою, бьющейся об лёд,
Вангоговым подсолнуховым ухом.
Где сквозь просвет столетние дубы
и прелести угасших волхований,
я – горлом, что насквозь твоей судьбы,
стеклом разбитым я пройду сквозь грани.
Безжалостна, спасая, красота!
Лишь из твоих следов хочу напиться.
Поэтому по-своему чиста
я, словно бы открытая страница.
Я столько знаю! Книг, судеб, времён,
названья летописей, грамоток и писем.
Повадки зверя знаю, рысий гон
и запах трав ромашковый, мелисий.
Мне нет возврата и неясен свет,
вернуться – это значит растерять всё!
Вот так живу я между «да» и «нет»
то слёзно-грустно, то мятежно-страстно.
Горячечная нота, словно новь.
О, нет, не путай, яд с змеиной кожей,
и лишь одна всевечная любовь –
она на это и на то похожа.
* * *
Вижу я руку Москвы то в алмазных колечках,
то в гастарбаевых мягких перчатках хэбэ.
Эка ручища! За скипетр держаться ей вечно,
что на ладони её – то и в нашей судьбе!
Вот змееборец копьём протыкает дракона,
то есть врага побеждает рукою Москвы,
возраст её исчисляется так, как икона –
по ореолу, по кольцам вокруг головы.
Вот Китай-город. Троллейбус. Садовое в красках.
Сходит с картин Васнецова Маревна и волк,
дух здесь вселенский, безоблачный, дух здесь Арбатский,
он в обольщении знает и прелесть, и толк.
Так приюти меня, я надышалась бессмертьем,
белой рукою погладь по моей головой.
Сити, хрущёвки да МКАДы в бескрайнем ответе,
то, что в Ипатьевском списке застыло в молве.
Хлеб свой катай. И труби в звёздный рог на рассвете,
где облака над тобой рассыпаются, как алыча.
Словно терновник колючий Григорий Отрепьев
царским провиденьем шёл и горел, как свеча.
Много поэтов призванных да избранных нету,
где же, скажи, где отгадка твоя, где ключи?
Краска багряная входит в парёную Лету,
сфинксом взмывает и сфинксом взлетевшим молчит.
Я уезжаю. И площадь огнями искрится,
в спину глядишь ты – моя серебрится спина.
Я возвращаюсь, родная моя ты столица,
вот уже Курский цепляется ногтем окна.
Есть буду булку. Твоя долгорукость, как вера.
Может, планета и впрямь неизбежно права?
Если во всём видит сквозь неоглядность примера,
руку твою, о, прости меня что ли, Москва!
Хлесть по столу! Словно колокол звук медозвонный,
нежно-малиновый, сретенский, серпуховской.
Глаз не отвесть! Насовсем мне, навеки влюблённой,
что до Никитских ворот надо вдоль по Тверской.
* * *
Родилась я, заплакала и задохнулась.
– Здравствуй, космос! Мне страшно –
страховочный трос
пуповины рассекнут! Здесь хаос, тьма улиц,
что же мне не жилось, в снах своих не спалось?
Мама, словно бы глыба – большая, земная,
нас расцепят, отъяв от состава вагон.
Брат мой младший, ещё не рождённый, витает.
А я – здесь. Родилась! Край земли, топот, звон.
Это колокол! Колокол к небу подвешен.
Это дзинькают вёдра о рёбрышки льда,
это видео снято о пользе черешен,
это Золушку ищут,
а в туфле – вода!
Карантин будет в школе. И белые маски
пол-лица заслонят мне, я лягу в постель.
А во мне – целый сад! А во мне – солнца краски!
Слишком много, в избытке, не хватит петель!
Прорастает корнями, впивается в сердце,
моё горло ломает – до птицы! А я
мыслю словно бы ветка цветная за дверцей,
я – поющая ветка в когтях соловья!
Это царствие сада. В ресницах, пушинках
плющ обвил мои вены, в аортах зацвёл,
позвоночник пролёг параллельной тропинкой,
а на кольях привязаны: сфинкс, ангел да вол.
Покоряюсь я им. Всем, кто рвёт и полощет,
окликает, зовёт, расцветает, молчит.
Интуиция стонет, наверно, так проще…
И какие тут, Господи, надо ключи?
Но поющие в знойном терновнике эти –
хромосомы, молекулы, им, хоть убей,
всё равно хорошо в генетических клетях
отпечатков цветов, в алой призме кровей.
И замёрзшая ласточка – деточка, детка,
словно бы на картине рябиновых зим,
как в застывшем кино, где неясна расцветка,
в моей памяти бродит – пух, перья и нимб!
* * *
Эти символы – нимб, рыба, голубь и крест,
сколько б я ни росла, мир ни рос сколько б весь,
они были – и всё! Ни на полке в пыли,
но за плечи хватали – им можно! – трясли!
С материнским впитались они молоком
то, что надо креститься, когда грянет гром!
Они нежно вросли в захребетный мой сад,
как Крещенский мороз, как друг-Авель, как брат.
О, как вспомню я всё – станет трудно дышать:
над бумажною ёлкой взвивается шар.
Неваляшкой-чернильницей маленьких сфер,
в парке гипсовой мыльницею пионер…
Рядом бронзовый, жаркий, где звуки горят,
ах, вы бедный мой Моцарт, зачем пили яд?
Музыкальная школа в избытке токкат,
шутки, шёпот, приколы, наивный плакат.
Сколько яблок! И небо в красных яблоках всё!
Леденец, ломоть хлеба. Вертись, колесо!
На базаре у входа побирушка-старик.
Я отдам хлеб! Свобода! Шар, букетик гвоздик,
деревянную палочку от леденца…
Этим запахам детства не выветриться!
Это то, что сжимает ладошками грудь,
это то, что основа, что глина и грунт,
это, что разрывает погибель и мрак,
отпечаток продольный. И пусть будет так!
* * *
Как мы уходили! А сердце сжималось,
родительский дом – неизбывная жалость!
Из той тишины – в визг вишнёвых трамваев,
в огромные залы из наших сараев,
банкеты, фуршеты, фальшивые речи,
вулканы, корриды, торнадо и смерчи.
Сменила я плат на песцовую шапку,
а тёплую кофту на лисью подкладку,
и говор на «а», на сандалии сланцы,
какою я стала! Пора возвращаться!
И бухает сердце. Луна в козероге,
по той же избитой, изрытой дороге.
По ней – Богородица с маленьким сыном
в измятой кофтёнке и в шалюшке стылой,
и ангелы в белых, легчайших шубёнках.
Они целовали меня, как ребёнка!
Меня, что, как яблоко, падала в руки
купельной, крестильной, родильной разлуке!
Сквозь серость, сквозь стылость, закатную алость,
как сердце моё на куски разрывалось!
Из русского Русь никогда не достанут,
она в хромосомах струится пластами!
По генам она материнским, отцовским
и бьётся в аорте – полынно и броско.
Взойдёшь на пригорок и слушаешь всплески
времён и эпох, тихо трогая крестик!
И «Чур, меня!» – вскрикнешь. О, сил сколько, воли!
Я – эти цветы, я – дорога и поле,
я – мысль в тебе, зов – в тебе, птица – в тебе я,
дыханьем своим руки, ветки ли грея,
промокшие листья от слёз ли, от ветра…
Вот так бы стояла хоть день, хоть два века,
как эта земля беспробудно-святая,
покоя не зная и смерти не зная!
КАК ЭТО БЫЛО
Баллада
1.
Кий, Щек, Хорив, сестрица Лебедь –
я вижу их сиянье в небе:
Днепр плети волн свивает вдоль,
звезды восторг, заката боль,
ограда храма, словно гребень.
Судить людей? О, нет, уволь!
Терпи, казак, читай газету.
Жди, призовёт тебя к ответу
исконная, святая Русь!
И князь Владимир выйдет к свету:
– Что ж ты киваешь, мол, и пусть?
То вкривь, то вкось мелькают буквы,
идут, «спивая» песню, укры –
несуществующий народ!
Ты тоже скачешь?
Катит пот…
Кий, Щек, Хорив, сестрица Лебедь
врата раскрыли – мы соседи!
Зайди, испей Днепровских вод!
На площади лежит убитый
москаль, ворочаются плиты,
расколотые пополам,
тебя он тоже, сквозь бедлам
однажды призовёт к ответу!
Рыдай, казак, на всю планету,
листву швырнувшую к ногам!
Европа лживая целует
тебя в уста и меховую
рвёт куртку на груди: «Верь нам!».
И вот одни по праву руку
стрелой притянутые к луку:
Владимир-князь, москаль убитый
и солнце, стиснуто в зените,
по леву руку девкой голой
Европа, что вцепилась в горло.
Тьфу, срамота! Молись и кайся!
А ты всё скачешь в темпе вальса!
Кий, Щек, Хорив, сестрица Лебедь
на колеснице катят в небыль…
2.
Об этом без слёз говорить невозможно,
и голос трепещет, ломаются звуки.
Она – эта боль внутривенна, подкожна,
болит Украина во мне в каждом стуке!
(Коварные планы, фальшивые речи,
уже как три года нацисты у власти:
терзают, пытают и душу калечат,
и рвут всё, что могут, на мелкие части.)
А мы причащались единым причастьем,
одним языком, были Киевской Русью,
и между Москвою, и между Донбассом
единая связь и единое русло.
А вот Богородица! Видите, поле?
Она простирает натружено пальцы
и плат простирает над миром, где штольни,
и шепчет молитвы: «Не надо бояться!».
О, в самом ли деле нас можно рассорить?
И можно стравить, коль мы крови былинной?
И где же решение с виду простое
от правды единой, сердечной, рябинной?
Взлетает не птенчиком – белою птицей,
и плат превращается в чистую скатерть,
и будет она, сколько надо, молиться,
за тех и за этих Пречистая Матерь!
* * *
Это, как в детстве, где ключик на шее заместо креста,
крестик он есть, но остался на полочке дома:
порвана ниточка. Все говорят: «Неспроста!».
Детские шалости – я не боюсь даже грома.
На прокажённой соседями кухне всегда есть еда.
Едет трамвай за углом, и грохочет он тяжко.
О, эти вишни! На ветках висят изо льда,
их не сорвали под осень – такие промашки.
О, как глядела на этот я ветреный сад,
как выбегала на улицу в гвалт я и в крики!
Алые, сочные, зимние знобко висят
прямо под небом точёные, острые блики.
Вот, говорят, что из глины мы слеплены все.
Как, непослушную, можно слепить из святого?
Либо в неправильной выжила я полосе
на параллелях, скрещённых из сна шерстяного.
Ибо на свет родилась я в его темноту
и, подрастая, вжималась то в ветви, то в стебли,
мир ощущая на вкус, словно вишни во рту,
в том, занебесном, не сорванном вьюгами, теле.
В том коммунальном, избитом, потёртом быту,
словно колодец глубоком, а выше, а выше
ветка упругая! О, как я быстро расту
прямо отсюда из льдистых, несорванных вишен!
Птицы рыдают, как дети в прихожей, навзрыд.
В комнате время в песочных часах заблудилось,
стрелки поломаны. И ничего не болит,
кроме вот этого мига, где морозь и стылость!
…Я всё продам в девяностые – брошки, кольцо,
комнату эту в истлевших и старых обоях,
лишь захвачу я шкатулку да ножик отцов,
и фотографию вишен замёрзших с собою.
Лет через двадцать покаюсь: «Зачем продала?».
«Сына кормить!» – говорю напрямую, без лести.
Этот вкус детства – мне вишня доселе мила…
Тихо целую я мой на груди детский крестик!
* * *
Сердце Европы –
о, Вена, твои я черты
вижу повсюду, и в Азии тоже я вижу,
пенное пей это пиво своей мерзлоты,
лучше, увидев, вот здесь умереть, не в Париже!
Здесь по следам исчезающих парков пройти
и понимать, отчего глох безумный Бетховен,
видеть скелеты чудовищ на плахе квартир,
встроенных в улицы скопом, все вместе, всем роем.
Музыка всюду. Она, словно Хофбург стоит
и продолжается башней и аркой с фонтаном.
Боже! Родиться бы! Звуки, как рыбки на вид,
как некрещёные песни слова за экраном.
Вот у ограды скульптура весёлого льва
с томными, нежными втайне глазами волчонка!
Беженцы всюду!
Дамаск проступает едва
и на английско-арабском общается громко.
Всё это выдумки!
Прошлого с будущим нет!
Есть лишь огромное, бедное, полуживое,
нежное чудо! Где Вагнера жгучий привет,
вправленный в облако – вещее, предгрозовое!
Небо, не плачь! Так приходит, наверно, любовь,
так возвращаются к нам Китеж и Атлантида,
и прорываются ветры угасших миров
грешно, мятежно и сладко, и чуточку стыдно.
Утро! А бархатный занавес – это рассвет.
Но никогда не пытайся понять этот воздух.
Гибель красна на миру.
Но его тоже нет!
В чай положи ягод алые, жаркие гроздья.
И отпивая по капле его, по глотку,
знай, абсолютного слуха и пенья поклонник,
Фигаро женится! Значит, есть повод всплакнуть
и взгромоздиться в гостинице на подоконник…
* * *
Христос там пастырь в виде пастуха
одет в хитон, и он идёт по полю,
и он воскрес! И будущность тиха,
и в целое вернулись части, доли.
В сандалии протиснуты шнурки,
и молоко – не скисшее в сосуде,
о, как щемящи дни, как широки,
о, как они застыли в этой груде.
Из флейты звуки тоньше и нежней
в моей ладони, чем ладонь ребёнка.
И шарик по пустыне – скарабей –
на запад катит с радостью ягнёнка.
О, удержи, молю я, удержи
все имена, что словно бы колосья,
где музыка стоит как будто жизнь
посередине волн многоголосья!
Меня посередине! Тростника!
Причастия и жезла в эпицентре
у мокрых скользких песен ручейка,
из слов слетевших сладко с языка,
аукнувшихся жалостно и смертно.
У ложа своего, чужого ли
в руках у гончара застонет глина,
чтоб укротить вращение земли
в её охвате меркнущем, недлинном.
– Не уходи, о свете тихий мой!
Здесь старики и женщины, и дети!
А птицы здесь целуют профиль твой,
незримый профиль жадно на портрете.
Дрожь под ступнёй! Везде твои следы.
Их дождь наполнил до черты границы.
О, дай напиться мне твоей воды,
на всю-то жизнь останную напиться!
* * *
Целует позвоночником звезду
Рамзес второй, и притулились Фивы.
О, где же ты, поющий на виду?
О, где же ты прикаянно красивый?
Жук-скарабей катает шарик свой,
он столько слышал – древний и крылатый,
и звон земли, и звук над головой,
который переплавился в токкаты.
А, может быть, Египта вовсе нет?
Когда вокруг лежат одни гробницы!
И фараона праздничный портрет
ему, что мумией стал, это просто снится?
Египет, о! Нам незачем смотреть
туда, где вместе с дёрном над водою
склонилась роз в прожилках красных ветвь,
такой весёлой, гибкой, молодою.
И ах, сарматы, скифы все ушли
до Борисфена скопом, до Сибири,
и садом проросли в сухой пыли
все, кто остался в этом зыбком мире!
Папирус, мёд, мимозы и гранат,
в минайском списке фрески Эхнатона,
в пустых пределах солнечных оград
из кирпичей ещё стоят колонны.
Песок скрипит шуршащий на зубах.
– Закрой, закрой, молю, окно и двери!
Там птицы семикрылые в горах,
рыдающие о нездешнем звери!
Их взор пока ещё полузакрыт
и сердце вырвано, оскальзываясь в лужах,
и только между скал и между плит
последний отзвук, как в компьютер вгружен.
Стоустый, огнекрылый, золотой
гортань мне рвёт под узким сарафаном!
Так не щадил меня ещё никто
на этом свете сгибшем, многогранном.
Строку он эту на плечах несёт,
и он – весь раб! И мыслит залихватски.
И приоткрыли в удивленье рот
египетские бутафорски маски…
* * *
К вам, строители храмов сквозь дым и чох,
к вам, что строили вечность из камня, песка,
между брёвен подкладывающим мох,
к вам, что строили крепко и на века!
Как хорош этот джут и кукушкин был лён,
эта пакля и сфагнум, и ситцев ватин,
если храмы повышагнули из времён,
со святым я здесь духом один на один.
С ним огромным, межзвёздным, тугим, как струна,
что по капле стекает в святой простор.
К вам, строителям, что из небес волокна,
возводителям, скульпторам, лепщикам – взор!
Из прошедшего времени, помню, идём
вместе с младшей сестрою – атлант, великан
храм Христа, что особо красивый днём,
что не просто построен, а свыше дан!
Я безмерно мала. И невольно сама,
прижимая платок, я – песчинка, я – миг,
восхожу, как на свет поднимается тьма,
я на старославянский, высокий язык!
Вящий паки! За что в тридцать первом году
в прошлом веке разрушен Калининым был?
Золотой купол твой был отсекнут к стыду –
это брызнула кровь из натруженных жил…
То ли храм, то ли баня, каток ли в стране,
переплавили сваи твои на «ежи».
Вот и всё, что я помню. К прохладной стене
прислонив всю себя, всю, как есть, свою жизнь…
О, да пусть не отсохнет вовеки Москвы
как у той, у Венеры Милосской, рука!
И пусть будут и денно, и нощно правы
наши русские храмы – в белейших снегах!
* * *
Опускается медленно Китеж. Идём ко дну.
Потому что мы слишком любим весь белый свет,
и хотим, чтоб любили нас, всю нашу страну,
«Лебединое озеро» – наш балет!
Кремль зубчатый, башни – тринадцать их, и орла
золотое паренье. К чему это, скажи, к чему?
Высочайшее небо, так звонят малиновые колокола,
под водою единый есть вид – на корму.
Там поющие рыбы. О, кто мы, без кожи, кто мы для них?
Возносящие руки, а не плавники.
Мы исполнены моря. Наш пресный стих
на аккорды положен, на две руки.
Опускается медленно Китеж. Так медленно, что
загадать желанье успеем, как в Новый год,
и успеем бельё отжать, и накинуть пальто,
и успеем спеть «У Мазурских болот…».
Перерезан мой выдох – горячий, щемящий, больной –
набегающей слева волной, и дремучая глыбь
различима, как будто бы нож за моей спиной,
но он тоже полон летающих рыб.
Будет гимн, будет герб, а мы только – оплот.
Я смотрю сквозь столицу греха, сквозь окно.
Разбиваемся в плоть, в кровь, в чистилище, в пот,
но так медленно, радостно, так суждено.
Потому что мы против. И мы крещены,
русской речью славянские свиты сердца.
И Всевышний, на берег пришедший из тьмы,
как рыбак ловит удочкой нас на живца!
* * *
…И вновь идти сражаться нам с Ордой!
Князь Киевский, Черниговский, вы с нами?
По той ли по дороге золотой,
усыпанной багряными листами!
Когда весь мир как будто против нас,
когда над нами горько тьма витала,
в Европе цвёл повсюду Ренессанс,
в Китае шёлк, в Европе – крепь металла.
Наш ангел буйнокрылый воспарил,
не говорили звёзды, а кричали!
И, отдышавшись, Русь скопила сил,
в кулак стянув отринутые дали.
О, хватит утопать в белёсой мгле,
исход решён на пёстром поле брани!
Всё пригодится и в Дебальцевском котле,
всё повторится и в непризнанной Лугани!
Но это позже, позже. А сейчас
единый зов струится на Предпьянье
и бьётся в грудь, в её стальную часть,
в её, сожженной временем, гортани!
Там на дворе широком, теремном
ладья давно сгнила по-над печалью.
А колесо истории в одном
лишь направлении вращается, отчалив!
И ось скрипит. И тянет гулко цепь,
и богатырь лежит, как прежде ранен.
Но жив пока! Лишь стали холодеть
присыпанные снегом белым длани.
Последний день сражения. И ночь!
Уйди, уймись, вращение земное!
Звезда с звездой молчит. И мне невмочь!
Ужели можно выдержать такое?
* * *
Смотрю на дуб. Запоминаю впрок
его весну – коренья, ветер, ветки.
Кем я бы стала после слёз и строк?
Наверно, им – таким наивно крепким!
Чтобы глядеть зрачками из листвы,
знать расстояния и то, что мир проснётся,
растягивать пространство мостовых,
быть предсказаньем к звёздам, небу, солнцу.
О, сколько было! Сколько лет прошло!
Семнадцать, двадцать или шестьдесят все?
Моя душа не весит ничего.
Она ветвями может постучаться
к тебе в окно, как этот строгий дуб,
и обрести слова и растранжирить.
Меня понять лишь сможет лесоруб,
увидев раны под корой живые…
И смастерив скворечник – мир скворцам!
И пару полок там, где книги, книги.
Где тень моя, творцам и мудрецам
полдневный отдых сквозь тугие блики.
Да, я из тех, кто левую щеку
подставит, коли получил по правой,
так корни глубоки – не убегу
по этим мятным, дивным, диким травам!
Ты зря кричал: «Дубовая!» –
мне вслед
единственный, родной, благословенный.
О, как же сладко из прошедших лет
быть предсказаньем мне ко всей вселенной!
* * *
Перед небом своим мы – открытые
на все стороны скопом, горсткою.
Ой, не Индрика ли копытами
перемолоты хляби Волжские?
Вот гляжу на своё постязычие
там, где мифы славянские вытканы,
и пытаюсь найти три отличия
я за этими грозными ликами!
Кони, звери и птицы повержены,
а рога в темноте будто светятся.
Ах, в глаза бы взглянуть с надеждою –
край зазубрен их в форме месяца.
Пар идёт из ноздрей! Не трогайте
Русь великую, изначальную.
Князь с дружиной полёг за дорогою,
крик разорванный – в песнь печальную…
Слишком крепко мы с прошлым связаны,
не отторгнешь – там раны жгучие.
Шрам на шраме Европа с Азией.
А история – дело штучное!
Не на вес соболя да яхонты,
распласталась, как есть без примесей,
а земля до берёз распахана,
ей иных сказов-мифов не вынести!
В храм ступаю – в её вселенную!
Слишком много на кон поставлено.
Возносили мольбу да пение
наши предки за нас отчаянно!
* * *
От безотчётного: «За что?» там, у иконы,
до беспощадного: «И пусть!» – переживу,
моё прощение по весу многотонно,
летит наотмашь белой грудкой на листву.
Оно – не птица кружевная, молодая,
оно совсем иной породы сфинкс ли, зверь.
Блажен художник, что прощение, играя,
изобразил среди обманов и потерь.
Блаженна я, когда в лучах простого света
остановилась у заветного холста.
И ты блажен, что изменил однажды, предал,
и что прощенье есть! Иное всё – тщета.
И что мой сфинкс – крылатый лев мой на свободе!
Ломая ветви, обдирая крыльев пух
и вырываясь из картины, из угодий
иных искусств, он понимает сразу двух!
Слюдою веки он прикрыл, ломая небо.
Ах, не держи его, родная, отпусти!
На грани сна, на грани яви, грани бреда
я вижу чётко: воздух вязок и когтист!
А на земле, мой сфинкс – мой лев, мы не крылаты!
Неужто мне вмерзать во льды тугой зимы,
из сердца камень отпуская, как собрата,
и корку хлеба доставая из сумы?
Вот говорят, простила, словно отпустила.
О, царственный изгиб струящих спин!
О, преломления губительная сила!
Как невозможно исчезает в поле клин…
Ату его! Ату его! Прощенье
вдоль облака, вдоль берега. Пора!
И стала я теперь навек мишенью,
вместилищем, о, Господи, добра!
Покуда здесь. Покуда в этой груде, грунте.
Пока тяну я пальцы к толще дня.
И, вы любимые мои, не обессудьте,
простите, всех простившую, меня!
* * *
А я ещё твоя, твоя.
И я всегда была твоею.
Спешу – сугробы и аллеи,
в гортани – песня снегиря.
Ты ждёшь на площади в кафе,
уставший, как всегда с работы.
Поток машин настолько плотный,
как слово, сжатое в строфе.
Мои промокли сапоги
от снега, он сырой, колючий.
Коль изменил мне самый лучший,
и были преданы враги.
Характер мягкий – я прощу.
Хочу мороза, зрелищ, хлеба,
хочу того, кто мне не предан,
того, кто предан, не хочу.
Ветра снедают щеки – жесть!
За форточкою сто обочин.
Пусть я ошиблась в пересчёте,
но ты меня дождёшься здесь!
И всё равно скажу тебе
за всё, за всё, как есть спасибо,
за боль, за злость, за фальшь, обиды,
за небо – на одном гвозде…
А площадь вся в кругу огней
зелёных, мягких, словно ягель.
В твоей душе мой плакал ангел
о жизни,
всё ещё моей.
Был бы я литературоведом, то написал бы об этих стихах хорошую статью, поучительную! Ибо, вправду, стихи мощные, призывающие к раздумьям! Насыщенные безраздельной созидательностью. А образы какие! А мысль, новизна! Свежесть! И - мир полон любви! И в губы целующий!... но я, увы, простой читатель.
Напишите кто-нибудь за меня. А я бы почитал, что ли!
Сильно, мощно, размашисто до беспредельности. Такими встречами красна жизнь.
Ой, нет, роскошь не в этом! А в возможности общения! Когда горизонт полон любви, а вдали, словно на грампластинке в маленьком дворе звучат литавры. Это олимп,это крылатый амур. И это внутри тебя! Спасибо вам!
Роскошно!наконец-то стали печатать для души!