ПРОЗА / Александр ЛЕОНИДОВ. ИНФЕРНО. Повесть
Александр ЛЕОНИДОВ (Филиппов)

Александр ЛЕОНИДОВ. ИНФЕРНО. Повесть

 

Александр ЛЕОНИДОВ

ИНФЕРНО

 

Повесть

Теперь, оживляя прошлое, я сам порою с трудом верю,

 что все было именно так, как было…

Но правда выше жалости…

Максим Горький

 

1.

– …Зовётся он Константин Феликсович Ранаев... – в полумраке необъятной роскоши внутренних покоев тихого офиса, в обстановке, пахнущей бренди и сигарами, с лёгкой струйкой ароматизаторов инструктировали Андрея Бангора перед поездкой на Урал. – Будь с ним поосторожнее, не задирай его… Он мужик крепкий, из местных, так сказать, «старожил»… Сын и внук каких-то там «великих» местных деятелей, которые для Края что-то в советское время сделали… Вот тебе смешно, Андрей, а у них там в провинции это не пустой звук… Открыл в 1987 году один из первых в стране кооперативов… Охрана у него очень интересно устроена…

– А что такое? – заинтересовался Бангор, рассматривая себя в большом венецианском зеркале корпоративного начальства, над которым с намёком висела коллекция украшенного драгоценными камнями холодного оружия.

– Ещё в 80-е годы этот Костя Ранаев стал думать, как бы сделать так, чтобы его не завалили…

– Ну, естественно, кто же об этом не думает? – снисходительно улыбнулся Бангор.

– И вот этот хитрый кооператор создал три фонда… Один фонд, вместе с Русской Православной церковью, под названием «К новой жизни», стал помогать в тюрьмах блатным, которые к священникам тюремным ходят, интерес к религии проявляют… Видишь, какой точный расчёт: с одной стороны, они воры в законе, а с другой – умеренные, раз о Боге задумались… Ну, вот через попиков пересыльных со всем «маячком» тамошних уголовничков Костя скорешился… Ну, пригласили его на сходняк, все авторитеты присели – и этот пацан посерёдке стоит… Ты, говорят, кто? Он говорит – «никто». Ну а как ты нами, говорят «синие», рулить собираешься? Он отвечает «умом». А как это? А у меня, грит, права голоса нет… Я, грит, вам мысль скажу, а вы решайте по уму… Если плохо придумал – значит, ничему не бывать, а если хорошо – зачем отказываться?

– А он вообще не сидел ни дня? – лениво поинтересовался переговорщик Бангор.

– Нет. Но братва его уважает. Новые времена – новые правила, так сходняк приговорил… Ну, и один охранник у Ранаева – всегда блатной, по смене…

– А два других?

– Тут тоже своя история. Костя Ранаев в 1989 году создал фонд «Спортивные резервы» совместно с краевой федерацией тренеров. Ну, сам знаешь, спортсмены рано уходят, девать себя некуда… Ну, и для отставных спортсменов тоже вакансии открылись… Так что второй охранник у него из бывших спортсменов, через федерацию тренеров. А третий – обязательно офицер-отставник. В 1991 году наш Ранаев создал фонд поддержки ветеранов выводимых воинских частей, и набрал себе полон кузовок бывших разведчиков, спецназовцев, десантников, морских пехотинцев…

– А зачем так сложно?

– Хе, тут мысль глубокая: чтобы сговориться не смогли. У блатных свои расклады, у отставных офицеров свои, а у спортсменов свои. Но сходятся они все на Ранаеве. Как любит говорить наш дорогой Борис Николаевич – «безальтернативная фигура». Такой, знаешь, бизнес и политический тяжеловес… Непростой он человек, Андрей, постарайся с ним аккуратнее… У него кооператив назывался «Минотавр», представляешь… Ну, потом, естественно ЧИФ «Минотавр», банк «Минотавр», холдинг «Минотавр»…

– Я знавал одного дурака с Поволжья, – белозубо оскалился Бангор. – Он свою фирму назвал «Фобос»… Он по неграмотности смысла не понимал, а слово ему понравилось…

– Нет, Андрей, не обольщайся, мы проверяли: Ранаев прекрасно понимает смысл слов… И Минотавр этот – не потому, что ему блажь в извилины въехала… Продуманная такая фига в кармане… Его «папа» спрашивал, когда он тут в столице в Совете Федерации сенатором от Края заседал… Чё, грит, за фантазия такая – Минотавр?

– А он?

– Выкрутился. У него там в числе прочего консолидированная мясная компания, крупный рогатый скот, как и он сам… Типа, с неё начинал бизнес, отсюда и рога, и копыта…

– Ну, что я могу сказать? – улыбнулся Бангор, разглядывая холёные ногти на правой руке. – Весьма неглуп тот сенатор, который из всех имиджей предпочёл имидж мясника… Но я-то еду, надеюсь, не колхозное стадо скупать на корню? Не представляю себя в роли прасола…

– Ты поедешь выкупать каскад ГЭС на реках Края. Это не глиняные плотинки, Андрей, совокупная выработка «МТ-гидро» – 16 миллиардов киловатт/часов…

– Ого! – удивился Бангор. – Это же как у крупнейших гидростанций в мире…

– Не самых крупных… Но около того… Каскад строился под руководством дедушки нашего героя, заслуженного энергетика чего-то там вроде РСФСР, строился под нужды промышленных предприятий, а теперь, когда промышленность накрылась, – мотает воду вхолостую… И есть шанс сделать очень-очень много азотных удобрений… Чем мы и займёмся, Андрей… Если ты не подведёшь…

 

***

Аммиачная мафия – самая тихая в России. Что такое аммиак? Он делается из мусора под ногами: один атом азота и три атома водорода. Мало кто знает, что экспортные доходы от аммиачных поставок – сопоставимы с доходами от нефти и газа…

 Кто что ворует – аммиачная мафия ворует электричество. Им ничего не нужно – только электричества побольше. Где электричество дешевле – там и выгодно варганить продукт, пользующийся во всём мире постоянно растущим спросом…

Константину Ранаеву потребовалась аммиачная мафия, восходящая к Всемирному еврейскому конгрессу, чтобы зачистить наркомафию, восходящую к английскому королевскому дому. Аммиачная мафия не любит шума там, где работает. А Ранаев терпеть не мог цыган – толкачей дури, которые заполонили Край. Но мог ли он сам с этими ублюдками разобраться? Конечно же нет: он был сенатором Российской Федерации, и ему там популярно объяснили, что наркомафия – не столько финансовый источник, сколько политический институт режима. В перспективе она должна уничтожить всех, кто не сможет выехать в Лондон или на франко-испанскую ривьеру, где у Ранаева три особняка… «Так что не нужно цыган трогать, Костя, не твоим зубкам пожива…».

Костя уехал к себе в город Куву, подумал там хорошенько, посоветовался с людьми и нелюдями – и сделал неожиданный финт: предложил аммиачной тихой мафии 16 миллиардов кубометров дарового гидравлического электричества, в котором больше не нуждались обанкроченные кувинские заводы и фабрики…

По деньгам Ранаев торговаться не собирался: пусть берут хоть даром всю систему кувинского каскада, вода турбины крутит, а выхода с них всё равно никуда уже нет… Но – для своего же спокойствия в Кувинском крае – пусть покровительствуют Косте в изгнании наркодилеров.

Чтобы у краевого «Смотрящего» была, как на плакатах пишут, «территория, чистая от наркотиков». Не в том смысле, что все «торчки» вымерли – вот и чистая стала… А в том, чтобы этой нечисти нельзя было в пределах Края орудовать… Костя так посчитал, что Всемирный еврейский конгресс – нормальный противовес для английского королевского дома и курируемой лично президентом РФ свердловской наркомафии…

– Ну, сколько у них тут по Куве оборотов? – эмоционально спрашивал Ранаев у жены в постели. – Ну, всяко же аммиачный экспорт всё покроет…

– Ты давай не заводись! – советовала Олеся Ранаева, властная и жёсткая императрица раскидистой империи «Минотавров». – Тебе, Кост, какое дело?

– У нас двое детей, Лесенка… – нервно закуривал Константин Феликсович.

И болезненно кольнуло под сердцем: своих детей он почти не знает, он уходит из дома, когда они ещё спят, а приходит, когда они уже спят… Он почти не проводит с ними выходных и праздников. Что если дети вырастут чужими людьми?

– У нас двое детей…

– Ну и что? Они уедут в Лондон, в британский колледж… – холодно улыбалась Олеся.

– И не вернутся?! – с прищуром смотрел на жену «олигарх».

– А ты сам как думаешь?! – так же пристально резала его тёмными зрачками эта валькирия…

Ранаев знал ответ. Все дети – давно и всегда там. Началось со Сталина. Потом – сын Хрущёва… Потом уже без счёта… Эту землю выжрут и бросят, когда она станет совсем бесплодной и мёртвой… Как бросили орды скотоводов Сахару – когда Сахара стала только песком…

Но в этой холодной уральской земле лежали предки Константина Ранаева, и он никогда не забывал о них. Мёртвые держали живого. Фирс Ранаев – человек в армейской зелёной рубашке без погон, с вечной «беломориной»… Некогда предложил Берии новый принцип извлечения силы рек: не энергию падающей воды, а выталкивающую силу поплавка…

Фирс Ранаев, в пыли от сваливавших гравий самосвалов великой стройки… Фирс Ранаев, который – когда приехала ревизия из Москвы – оставил проверяющим ключи от сейфов и укатил на охоту…

– У тебя же проверка, Фирс… – недоумевали близкие.

– А мне какое дело?! – удивлялся Фирс. – Я стакана газировки ни разу не выпил, чтобы копейку в автомат не бросить… Пусть копают… Что накопают – всё ихнее…

А другой дед – бессменный председатель краевого Союза художников, Ефимиам Янтарёв. И отец – директор завода гибких валов. Слава Богу, ещё живой… И мать – химик-технолог… Корни Константина Феликсовича уходили глубоко в эту неласковую, ссыльно-поселенческую землю на краю земли…

Когда эту землю стали выжигать напалмом массовой наркомании – Ранаев стал отстреливать толкачей… Его вызывали на толковище – он остался при своём. Тогда его вызвали в Москву, и на очень высоком уровне всё объяснили. Добавив, что сама возможность его выйти из Кремля в сложившихся обстоятельствах – большой подарок от вышестоящего руководства… Подарок, который делают один раз…

Ранаев не был наивным мальчиком, и он понял, что заигрался. Рассказывают, что железная Леся, прозванная «императрицей» даже в очень высоких кругах, – на коленях умоляла его пожалеть хотя бы семью – раз себя не жалеет…

И Константин Феликсович пожалел семью. Ночью сидел без сна в зимнем саду своего раскидистого поместья, на скамеечке между кофейным деревом и благородным лавром… Листал бумаги, изучал федеральную статистику… Утром вышел с планом. Это был план приглашения на гидрокаскад аммиачной мафии, покровительствуемой мировым еврейским движением…

 

***

Делегация новых деловых партнёров, гостей Ранаева, «крутых» инвесторов, присланных «стрелковаться» тихой аммиачной мафией, укрывалась от солнцепёка под белыми тентовыми зонтами. Других пятен тени на верхней палубе теплохода не было – и деревянные части буквально звенели от накала под плавящимся золотом летних лучей…

– Красивый у вас уголок… – лениво ворочал языком разомлевший с жары и закусок младший переговорщик, Соломон Фельдман. Река, скалы, сосны… Никто всякой дрянью промышленной загадить берега не успел… Я на Аляске бывал, в южной части… У вас на Аляску похоже… Как река-то называется?

– Сараидель! – подсказал улыбчивый Ранаев. – Это по местному. А по-русски – Жёлтая… Она по весне при паводке желтеет, когда известняковые породы вымывает в русле…

– Н-да… – меланхолично закивал козлиной бородкой Фельдман. – У вас бы тут санаторий построить, туризм экологический развивать… А мы всё с этой химией вонючей по свету мотаемся… Отошёл человек от корней, Константин Феликсович, далеко отошёл… Кстати, где обещанная вами ГЭС, она что, бесплотинного типа?

– Именно так… – загадочно скалился Константин.

– Как же она тогда может давать 16 миллиардов киловатт?!

– Видите ли, Соломон Эмилевич, очень интересный принцип, с которым неразрывно связана история моей семьи… – улыбался Ранаев. – Течение реки используется для поворотного момента в шлюзах. Когда шлюз закрыт – вода с него уходит по течению, и поплавок, величиной с баржу, опускается… Затем шлюз открывается, вода снова наполняет ёмкость, и поплавок поднимается… На маховики генерации подаётся не энергия падающей воды, а энергия выталкивания, архимедова сила…

– А в чём смысл? – вяло поинтересовался презрительный Соломон Фельдман.

– Ну как… – даже растерялся Ранаев. – Реки у нас равнинные, перепад воды малый… А сила выталкивания – она всегда одинакова… Обратите внимание, по ходу нашего следования мы видим прекрасные живописные берега, никаких плотин, водогноилищ и прочей «прелести»… А между тем понтоны ходят вверх-вниз, и сила их выталкивания вращает маховики, стабильно, постоянно – хоть город подключай всеми электросетями… Это было построено по проекту моего дела, Фирса Ранаева…

– Да… – заскучал Соломон, как будто ему предложили посмотреть фотоальбом незнакомой семьи. – Интересная… популярная механика… В принципе, аммиачную линию запустить недолго, раз энергия на кабель кинута… Пару десятков ангаров из этих… – он с омерзением выговорил казённое слово – быстровозводимых конструкций…

– Мы приехали поговорить о том, о чём не принято говорить по телефону… – подключился к разговору старший переговорщик, Андрей Бангор. – Ваша цена, ваши условия, Константин Феликсович…

 

***

Гости искоса, через лакированные перила посматривали на палубу ниже, где в купальниках-бикини на пластиковых шезлонгах загорали девушки эскорта, лучшие из лучших, отборные, сортовые, со всеми данными манекенщиц…

Мизансцена была срежиссирована заранее – Ранаеву хотелось, чтобы у гостей был стимул поскорее закончить деловые переговоры на верхней палубе и сойти, во всех смыслах, пониже… И судя по маслянисто игривым, постреливающим взглядам выпуклых глаз командировочных – Ранаеву замысел вполне удался.

– Итак, каковы ваши условия? – закурил пожилой Фельдман.

– Прежде я хотел бы выслушать ваши условия…

Бангор переглянулся со своим заместителем-дублёром, притянул к себе жаккардовую белоснежную салфетку. Массивным восьмигранным «Ватерманом» с золотым пером начертал на ткани, напоминающей бумагу, предполагаемую сумму сделки. Лёгким скользящим жестом перевёл салфетку Ранаеву. И приготовился торговаться. Как опытный переговорщик, Андрей Бангор начинал с малого…

Стараясь, чтобы рука в тараканье-рыжем волосе не дрожала, Соломон Фельдман прихлёбывал из хрустального стакана похожий на кровь тягучий сок…

Ранаев, поджав губы, повернул цифру на ткани поудобнее перед собой. Покивал сизым от гладкого бритья острым подбородком. Погладил этот подбородок левой ладонью, а правой достал из внутреннего кармана золотопёрый, с родиевым напылением «Кордье»…

«Сейчас напишет свою цену!» – напряжённо думал Бангор, облизывая пересохшие мясистые губы и мечтая о напитках покрепче свежевыжатых соков. «Интересно, сколько эта деревенщина заломит…».

Деревенщина – потому что галстуком затянулся, как удавкой… Никто из московских финансовых кругов так шею давить не будет, примета плохая… Так делают только провинциалы, чтобы казаться безупречно одетыми…

Светлый костюм в тончайшую, «ниточкой», синюю редкую полоску был у Ранаева безупречен и напоминал о богатейших гольф-клубах Малибу. Жена Олеся утром элегантным жестом расслабила ему узел галстука под кадыком, предупредив:

– Будь раскованнее, ты не экзамен сдавать пошёл… А скорее, принимать…

Но Ранаев, когда волновался – по-деревенски утягивался…

– Давайте так! – решился «раскрыть карты» прилизанный до блеска волос провинциальный орлиноносый брюнет.

И своим пером, на котором мерцали родиевые и бриллиантовые крапины, вычеркнул один из нолей в предложении Бангора.

Оторопелый Андрей промолчал. Фельдман – хоть и старше – оказался менее сдержанным:

– Константин Феликсович, это что? Шутка? Вы нас разыгрываете?

 

2.

Люди, основавшие современное господство буржуазии,

были кем угодно, но только не людьми

буржуазно ограниченными…

Ф.Энгельс

 

Много лет спустя, уже полуседой Константин Феликсович, глядя со своей зияющей, страшно-бездонной, глубокой высоты, на которую закинула его судьба, – пытался вспомнить начала этой «жизни замечательных людей», некие истоки, вознесшие его на Олимп к божкам в банных простынях…

Его истоки уходили куда-то в заводь шестидесятых годов – в один из тех лет, что были заторможенными и глуховатыми обжорами истории, и плавно, под рассуждения седоков о космосе, инопланетянах и гуманизме, скользили саночками по желтизне измен и топлёного масла к своему завершению…

«В наше время всё иначе» – думали они там.

В наше время всё иначе, нам смешны кнуты и пряники,

Не заманит нас романтик, не обманет мракобес…

Люди, леди, джентльмены… век науки и механики

Невозможны заблужденья, а возможен лишь прогресс…

 

И вот уже видением встаёт белокаменный новый «косыгинский» дом-корабль с шикарными по советским меркам квартирами… Это не воспоминание, пока только реконструкция. Инженер-конструктор Феликс Ранаев в узком кресле жёстких, угловатых, в стиле «модерн» контуров разглядывает в глянцевом журнале фотографию правителя державы, Брежнева, с легендарным Фиделем Кастро.

Наверное, он уже тогда пытался понять: что не так? И понял: жанры разные! Фидель был словно актер приключенческого кино с каскадерами и бешено рокочущим сюжетом, он выглядел героем и романтиком. А Леонид Ильич Брежнев – чьё здоровье именно в этом туговатом на ухо году стало серьёзно сдавать – представал курортником из мира, в котором ничто, никогда и нигде не случается…

И было что-то базедовое – нет, не в облике великого монарха, ещё смотревшегося молодцом, а в этом сведении – вопреки постановочным законам жанра – пляжного курортника и кугуара экваториальной герильи…

Спокоен товарищ главный конструктор завода гибких валов, в их КБ работы завершены с пунктуальной точностью, по которой жена его время сверяет, точно зная, во сколько ставить тарелку на стол ещё до звонка мужа в дверь. Ровно в 5 выключаются там, на заводе, льющие солнечное молоко ровного белого сияния «лампы дневного света» и выходит Феликс Ранаев после смены к семье…

Чего ему вечерами беспокоиться?

Мать его, Костина бабушка, Домна Дмитриевна, любит кулинарию, и в доме всегда пахнет свежей выпечкой. Откуда-то совсем из колыбельных отрывистых воспоминаний доносится голос помогающей бабушке родственницы:

– Домна Дмитриевна, мы ведь с вами сегодня пожарили девяносто шесть беляшей! – и всплескивает руками тётка, Римма Николаевна…

Почему-то именно это цифра – 96, и именно беляшей, с которыми нужно аккуратно: жирны, бестии, могут обжечь брызнувшим соком…

Мать Кости Ранаева, который пока только гулит и пукает в зарешёченной кроватке, очень любила посуду. Она постоянно покупала посуду, отчего-то вздумав напасти её на поколения вперёд, передать Костику, когда повзрослеет… Очень нужна ему тогда будет материнская посуда!

И мать с работы идёт через «Универсам», думая «только посмотреть» на плошки и кастрюльки… Но не может удержаться – и хватает какую-нибудь пузатую тару пельменно-макаронного типа…

– Зачем сейчас покупать? – бранит жену Кранаев. – Мы пережили страшную войну, понастроили великую промышленность… Сейчас завалим всё ширпотребом… Всё будет только дешевле и лучше, чем сейчас продают…

И дом зачем-то забит кастрюльками. И куда, и зачем? При этом супруги ссорятся: мать никак не может сказать отцу точно: сколько уходит в месяц на домашние расходы… Не получается у неё подсчитать…

А у свежерожденного пополнения семьи Ранаевых – вся жизнь впереди, жизнь в космическом веке прогресса, в необозримой ватным поглощением всех звуков глухоте этого пахнущего пригорелыми мясными пирогами времени…

Только его уакающий вскрик показывает, что часики-то тикают, что-то меняется, уходит или является. Потому что кажется послевоенному намучившемуся поколению, что остановилось прекрасное мгновение…

Постепенно он рос. Он вышел из-за решётки детского манежа и стал ходить своими ногами. Больше ничего не изменилось. Те времена вспомнились Ранаеву каким-то немыслимым, раблезианским обжорством и в то же время – степенной крестьянской размеренностью в труде.

И что-то назревало. Отрывками врывался в воспоминания спор двух дедов – гидравлика и народного художника, Фирса Ранаева и Ефимиама Янтарёва в какой-то из хлопающий шампанским, пахнущим мандаринами «Новый Год» той успокоенной заводи отношений…

– …Та уморительно-детская серьёзность в обеспечении своего уровня жизни… – рассказывал объехавший всю Европу Янтарёв невыездному Фирсу. К чему это он? Костя тогда, конечно, не понял, достраивал уже сейчас, пытаясь переосмыслить опыт жизни: дед говорил о карликовых душах жителей карликовых государств.

– Они рождаются, чтобы быть самим себе лакеями! Боже, как инфантильно это стремление думающего существа закутать себя пороскошнее, и… не думать!

Дед создал какую-то свою, художническую, далёкую от ортодоксальности глухого времени теорию. Мол, с уровнем жизни у русских обычно плохо, и они от этого страдают – словно запущенные холостяки без женской заботы об уюте гнёздышка и тепле домашнего очага.

– Но не всегда у русских с уровнем жизни плохо, – смеялся дед, поднимая коническую рюмку и закусывая ветчиной. – Иногда случается очень даже хорошо. Вот как сейчас, например… Уют обеспеченности быстро надоедает русским, они начинают им тяготиться…

– Русский человек не может всерьёз заниматься малыми делами: возделывать маленький садик, лакировать и шлифовать маленький домик… Поиграть в это может, и порой довольно резко выражает своё желание играть… И что же? Год, два, от силы десятилетие – надоедает бытовое благополучие хуже горькой редьки… И снова начинаются скитания, бродяжничество, кладоискательство, новых-земель-открывание… Зачем тебе, чудак-человек, новые земли, если у тебя перед домом, на старой земле, – бурьян и осока?! А вот надо… Русский человек в тюрьме и во фронтовом блиндаже себя будет чувствовать лучше, чем в финском домике «среднего класса»…

– Это бред, просто бред! – ругался на художника конструктор «гидроэнергетики выталкивающей силы» Фирс Ранаев. – Это всё попытки никудышных начальников объяснить, почему у них не получается построить нормальную жизнь людям… Приплетают всякую метафизику – потому что не учили инженерии! На самом деле плохому танцору всегда эти… сапоги… жмут…

– Нет, Фирс, ты знаешь, как я тебя уважаю, но послушай: может ли взрослый в цивилизационном смысле человек всерьёз и долго играть в бирюльки?! А все эти шопинги и супермаркеты Европы – это ведь игра в бирюльки, которой дети отдаются тем более страстно, чем они меньше…

И Янтарёв показывал суровому Фирсу, чьё обветренное на стройках лицо казалось каменным и было пугающе-тёмным, журнал… Да, да, точно, именно с того «Нового Года» маленький Костя и запомнил эту фотографию!

Санаторный Брежнев и партизанский Фидель…

– Вот ты русский человек, развитый и образованный! Придумал новый тип ГЭС! Посмотри на эту фотографию с курортником Леонидом Ильичом и Фиделем в амуниции… Представь, вот сейчас они встанут и разойдутся в разные стороны, ты за кем пойдёшь?

– За Фиделем, конечно…

– А почему? У Фиделя ботинки грязные, он в сельву уйдёт, репьи на бороду собирать… Там неуютно, неудобно и вообще убить могут… А наш Леонид Ильич с начищенными до блеска туфлями – уйдёт в мир мягких подушек, полезных и выверенных диетологами завтраков, в мир золотых песков солнечного пляжа, в мир курортов, санаториев, благоустроенных белокаменных квартир, под окнами которых личные «Жигули», в мир пирогов и шанежек…

– Не говори ерунды! Я уйду за Фиделем не репьи собирать, а потому что я мужчина, офицер, пусть и отставной, инженерных войск, и потому что я Фиделю буду нужнее в великой борьбе за будущее…

– Это так романтики говорят, Фирс, – «борьба за будущее»… А на деле это собирать в сельве колючки и клопов… А есть ведь другой мир, Фирс… В этом мире шкворчат шашлыки на дачных шампурах и поют о любви миниатюрные транзисторы на шее турья…

– Послушай, Ефимиам, я не понимаю, чего ты хочешь доказать?

– Только лишь, что не выдержит русский человек порядка и благополучия долго… Слишком он для этого взрослый и умственно развитый! Чтобы шашлычкам на дачке радоваться – слабоумие нужно, такое, знаешь, финское, железобетонное, или хотя бы британское…

Эх, деды, деды, физики и лирики, – знали бы вы о судьбе внука в мире, в котором ни физики, ни лирики не останется поровну. Ноль на ноль!

«Где переход? – мучил себя Константин Ранаев. – Где был переход? Может быть, вот в этой точке, в праздности этой беседы о главным за новогодним ломящимся столом?».

Ранаев известен на всю Россию – кто же не слышал о «кувинском мяснике». Значит, великого человека должны были создать великие обстоятельства, сопровождаемые великими знамениями.

Константин пытался их вспомнить – но вспоминался ему всё больше какой-то вздор: как с двоюродной сестрёнкой и братиком плавили сахарных петушков в массивной с виду, но лёгкой, похожей на слиток драгоценного металла, алюминиевой форме… И как они отливались, рубиново-полупрозрачные, самодельные, на зачищенных спичках и удивительно невкусные, приторные, но ничего ценнее их не всплывало в памяти…

Ила как бабка посылала его, Ранаева, за готовым тестом в «Кулинарию» на углу. Ключевые слова тут – «его, Ранаева!». После приватизации 90-х не только Ранаев не пошёл бы за тестом в «Кулинарию», но даже и его помощник лично бы не соизволил, а послал бы своего помощника, и хрен знает, докуда тянулась бы эта цепочка, если бы его сиятельство Ранаев вздумал бы купить готового теста в давно закрывшейся «Кулинарии»…

Родителей-заводчан, после повышения чаще бывавших в заводской слободке с загадочным именем «Иморс», чем дома, в центре города, Костя почти не видел. У них было слишком много своих дел, помимо сына, – и они слишком доверяли старшему поколению: рос Ранаев на руках у деда с бабкой.

Рос в мире артистическом и художественном, и сперва думали, что если он не станет художником (с таким-то влиятельным дедом!) – то станет хотя бы писателем…

Он ещё застал тот мир, в котором писали перьевыми ручками, а на партах в школе стояли ещё чернильницы – «непроливашки»… Его бабка Арина, урождённая Миломёдова, – была из купеческих дочерей, и она называла магазин бытовой химии «москательной лавкой», валенки – «валяными сапогами», а кинотеатры – «электротеатрами»…

Бабка знала какие-то неслыханные дореволюционные рецепты тортов, заварных пирожных, салатов и приправ. Она делала свои, домашние пельмени, насыщенные до упора, встававшие туками колом в животе – и не слышала призывов внука покормить его пельменями в картонных продолговатых коробках, фабричными. Ах, эти пельмешки «Русские», сделанные чудо-автоматом и потому одинаковые, как буквы в кармашке типографской «кассы»! Они были куда легче бабкиных, называвших их посему «пустыми»…

А ещё он помнил, что посылался бабкой за котлетами в «Гастроном», колонный, мраморный, якобы бывший миломёдовский, оставшийся от прадеда… Этот «Гастроном» с башенкой над фасадом на самом видном месте улицы Коммунистической – несмотря ни на какие революции себе не изменял: всегда оставался магазином еды, что при царях, что при генсеках…

Ассортимент, конечно, менялся. Не было уже миломёдовских «стеклянных шаров с малиновой водой», которые всплывали в смутных бабушкиных преданиях, – зато появились фабричные котлеты по 10 копеек штука, огромные, как лапти. Их привозили на алюминиевых, со специальными желобками, противнях. И эти желобки почему-то неуместно напоминали Косте про желобки на лезвии кинжала… Купались эти лишь слегка, пунктирно отсечённые друг от друга котлеты-лапти в обильной щедрости панировочных сухарей…

А бабка вредничала. Когда одна, а когда вдвоём с матерью, она мыла и валяла из обмытых лаптей колобки. Она злостно нарушала диетологический баланс животного и растительного в питании. И котлеты у неё, как и пельмени, получались в итоге слишком концентрированными, приторно-мясными, как бывают приторно-сладкие пирожные… Сколько умолял Костя сделать ему магазинную котлету в натуральном, так сказать, виде, не выдумывая этих обмывок! Но по части кулинарной и мать, и бабка были непреклонны…

 

***

А что ещё? Дед Фирс любил охотиться. Дед крови не боялся – предвосхищая будущее внука?

…И было что-то скифское, первобытное в этой набитой дикими утками доверху ванне, что-то криком кричавшее о благословенном богатстве необъятной советской шири, в которой ничему нет ни счета, ни учета, ни измерения. Дикарское богатство, бесхозное: утиные стаи летят в Казахстан с Урала, и всё небо набивают своим пухом и пером, словно сельскую жаркую подушку, и Солнца не видно за ними…

Дед, Фирс Игнатьевич, человек суровый, про которого злая на язык бабка с отцовой стороны Домна Федоровна болтала, что в войну он «расстрельной командой» ведал, – привозил полный кузов уток с каждой осенней охоты.

Тут уж дело известное – кому рядом повезло оказаться, из дворовых, тот бросается помогать, разгружать старомодный дедовский «ГАЗик» – и утку за помощь на руки получит. Дед на птицу не скупился, чего ему? Птицы, если в степи и болота в сторону Казахстана выехать, – полны небеса. Только предупредит помощника:

– Ты, Костя, зубы побереги! Глодать будешь – дробинка попасться может…

А в семье Ранаевых о дроби никого предупреждать не нужно: там все давно об этом знают, и к концу трапезы у каждого на краю тарелки – парочка свинцовых маленьких катышков…

– На сайгаков бы собраться… – мечтает дед, облокотившись на высокую резную спинку венского стула. – А то это всё… баловство…

 

***

Баловство – как и первые чувства… Вступающий в жизнь мальчик Костя Ранаев, у которого ещё всё впереди, «мажористый» внук «народного художника» Янтарёва, – взволнованно принюхивается к холодным ароматам ванильного мороженого, и ловит сладкую струю девичьего парфюма напротив…

80-е… Те, в которых появится ягодное имя «Инга», пугающим счастьем, волнительной неопределённостью и мистериальным таинством…

В котором Костя – лишь маленький мальчик, ощущающий лишь смутные, расплывчатые треволнения мужской породы, отрывистые и пунктирно скупые, как строчки телеграммы без предлогов…

80-е снова и снова будут: в памяти. И от них терпко резанёт запахом мороза и хохота, лыжными смазками и шерстью свитеров с «олешками», ударит по глазам слепящей белизной уральского, глазированного холодами, как куличная головка, наста… Они побегут, молодые и задорные, по «лыжне румяных»… Побегут за город, под железнодорожные, звенящие от наледи виадуки… По которым уходит дальше в глубины Азии доставившая тебя на старт «электричка»…

Инга. Четыре буквы, короткие, как тире, которое камнерезы ставят на памятниках между датами рождения и…

Инга. Что значит – «Северная». Снежная королева его 80-х, которые ещё не настали и даже не на подходе… Девушка, при первой встрече поразившая его тем что – неизвестно с какого каприза – покрасила ресницы в насыщенный и ядовитый зелёный цвет… И как просто, по-пионерски лагерно прозвучат дежурные представления, чуждые церемониалов:

– Инга, это Костя Ранаев! Костя, это Инга… Как тебя по фамилии-то? Ах, Кублицкая… Ну, на «-ский» фамилии только у евреев, дворян и поляков… Еврейкой такая беляна быть не может, так что сознавайся: полька или классово-чуждый элемент?!

Чёрт его знает, почему тогда так глубоко леденцовыми, сладко тающими внутри, иглами – засели в Ранаеве эти зелёные до искры длинные реснички и это «евреи-дворяне-поляки»…

Так уж устроена жизнь, что самое светлое, лучшее и памятное в ней – всегда начинается как нелепая случайность и глупость!

На момент этой встречи совершенно незнакомых людей, Инги и Кости, – школьная братва заготовила экспедицию в «междомовую щель»… В старом заросшем сиренью и бузиной дворике, между двумя ещё более старыми домами-«сталинками», почти сомкнувшимися боками – имелась почему-то узкая и чёрная щель, каменный рот, шириной не более, чем в два кирпича… Была ли это причуда архитектора, неловкость прораба, ставившего «дом к дому», или даже воровство строителей, уперших в доисторические времена штабель стройматериалу – никто уже не скажет. Просто так получилось: дома стояли слитно. Почти. Стена к стене. С зазором в два кирпича.

Эта чёрная пустота уходила куда-то очень глубоко в каменную плоть, и никто не знал, чем и где она заканчивается… Ясно было детворе только одно: щель не выходит наружу, на улицу – там дома сошлись тисками, так, что и лезвие ножа между ними не войдёт…

Ходили слухи, что таинственная щель между домами соединяется напрямую с подвалами и катакомбами, что смельчаки, спускавшиеся туда, – не возвращались, и сгинули в лабиринтах подземного города… Ходили слухи, что щель расширяется и превращается в пещеру тайного общества, за раскрытие которого убьют «люди в капюшонах». Были и такие слухи, что некто пьяный (и, конечно, взрослый) – полез в щель с неизвестной целью и ничего там не нашёл, вылез обратно весь в побелке и голубином дерьме, но… Тут начиналось самое важное: поскольку Некто был пьян и сильно, он выронил там, в щели, фотоаппарат! И, вполне возможно – рассуждала ребятня, – что фотоаппарат лежит там до сих пор!

С детским смешным прагматизмом, стараясь казаться друг другу «хозяйственными», – юные романтики уверяли друг друга, что даже будучи сломанным, фотоаппарат всё равно огромная ценность, «да и починить ведь можно»!

И всё-таки, несмотря на такие лакомые куши, как тайное общество, катакомбы и фотоаппарат, никто из детворы лезть в щель не торопился…

Стыдно сознаться, но всех мучила одна и та же мысль, один и тот же страх: застрять там внутри. Продвигаться по щели можно было только боком, распластавшись между сдавливающих домовых стен. Вдруг туда втиснешься, а обратно не вылезешь?! У детей фантазия богаче, чем у взрослых, и дети очень живо рисовали в своём воображении муки голодной смерти в челюстях каменного равнодушного к крикам монолита…

Костя и в тот день тоже бы не полез. Он подготовился к вояжу, в свою сумочку на ремне, на манер военной планшетки, – положил (домашняя заготовка!) старый сломанный фотоаппарат. У деда, по советским меркам – просто богача, в нижнем ящике огромного комода-«слонопотама» лежали несколько пыльных, забытых, сломанных фотоаппаратов. Дед с бабкой про них давно забыли, разлюбив фотографироваться по мере «старения организмов».

И Костя придумал коварный план «абсолютной популярности» – залезть с планшеткой своей в щель, подбросить там фотоаппарат, а потом вытащить его оттуда под триумфальные аплодисменты под сень лавровых венков мальчишеского кумира!

Но, подойдя через жасминовые пьянящий заросли к самой щели – Ранаев начал уводить разговор в сторону, завёл никому не нужные речи о вреде пьянства, особенно в подростковой среде в стиле «а вот с одним мальчиком знаете, что было?».

Не жаль было Косте старого и всё одно сломанного фотоаппарата. А жаль было Косте себя. Щель эта, высоченная и узкая, казалась чем-то живым и недобрым… Ей на сантиметр, незаметно, сдвинуться – и человек уже никуда не выйдет… Зачем ей демонстративно смыкаться и давить в кровавую кашу смельчака-спелеолога? Нет, чуть-чуть притиснуть, и хоть пуговицы о камень рви – не выползешь…

Но вот когда Костя завёл шарманку о вреде всё равно никому в его среде незнакомого алкоголизма (перепевы взрослых сетований на кухнях, рассказы бабок многочисленной родни про мужей, у Кости, как Пиноккио в Буратино, превращавшихся в «мальчиков») – появилась Инга.

Девушка с зелёными ресницами. Со светлыми прямыми волосами. Длинными-предлинными (остряки дразнили их «спагетти»). С таким умным, добрым и внимательным взглядом… И такая хрупкая, что кажется – схвати её в невинной детской игре покрепче – переломится, как фарфоровая пастушка из немецких пасторальных статуэток…

И тогда Костя передумал бояться, и решил всё-таки залезть в тёмный зев, и выпачкаться там строительным мусором для немеркнущей дворовой славы…

…Масляная струя света от карманного фонарика, такая же узкая, как сама щель, уходила вперёд и вниз, и не находила пределов кирпичного мешка… Под ногами «сталкера» кувыркались обломки щебня и цементные сгустки… Конечно, ничего в щели не было, да и быть не могло, но щель действительно вела в никуда, и к тому же полоска пола под ногами, елозившая мусором под каблуком, словно по вёртким валикам идёшь…

– Ну как ты там? – крикнул уже не сбоку, а сверху (щель сводила в неведомый низ пандусом) великовозрастный обалдуй Рена по кличке «Лосьон» (не потому, что от него хорошо пахло, скорее наоборот, – а за то, что был он воистину лось среди сверстников).

Голос обалдуя Лосьона заплясал осколками ломаного эхо и Костю охватила паника. Ему стало казаться, что стены сузились, так никуда его и не приведя, и ему отсюда никуда не выбраться…

Сдавив в горле узлом панику, Ранаев по возможности бодро (получилось петушино) кукарекнул:

– Стены сужаются… Застрять боюсь…

Вот тут и прозвучал истерический девичий визг, ради которого стоило жить и который всю жизнь потом будешь помнить:

– Костенька! Не надо, выходи оттуда! Выходи! Не стоит фотоаппарат того!

Она звала его. И она ждала его. Она запомнила с первого раза его имя. И она волновалась за него, как за друга, если не больше… Слова об этом не скажут, тут нужно интонации визга слышать, его переливы, отражённые стенами этих «Дарданелл» без Босфора…

Страх пропал, распёрло изнутри гордостью за себя. От этой распорки чуть и правда не застрял – однако же выдохнул поосновательнее, и срывая с мясом пуговки с ветровки, «потанцевал» (казалось, что со стеной, вдоль которой распластался, вальс танцуешь) наверх. Туда, где вертикальным столбом света дня зиял выход…

Ранаев вышел к детворе, как ларец с сокровищами вынес в руках испорченный фотоаппарат! Свершилось, легенда о пьяном, потерявшим тут «бытовую технику», нашла экспериментальное подтверждение!

Не глядя, Костя передал свою «находку» восхищённому Лосьону – а сам смотрел только на Ингу. И она – только на него…

«Ох, и трудно мне будет с ней! – почему-то подумал Ранаев, навеки фотографируя в памяти упрямую волевую ямочку на точёном девичьем подбородке. – Такая, если что однажды для себя решит…».

Но другой она и не могла быть, Инга Кублицкая, роковая женщина его судьбы, предначертанная – если верить дедушке (но об этом потом) – ещё до его рождения…

Как мала порой кажется посторонним и невнимательным людям пропасть, отделяющая нас от счастья… Ведь и в провожатые к ней тем сиреневым вечером Ранаев набился, и смешил её всю дорогу анекдотами, подслушанными у дедушки с бабушкой, интересными не столько сюжетом, сколько своей таинственной непонятностью для юного и, чего греха таить, избалованного интеллектуала:

«…А она в ответ говорит: мой муж брагу любил, от браги и погиб…

– Что, спился? – спрашивает другая бабулька.

– Нет, бочка с брагой взорвалась…».

Что такое брага, ни Инга, ни Константин до конца не знали – слышали что-то школярское про продукты брожения и подозревали в браге некий домашний спиртосодержащий продукт, чисто теоретически, не более… И как может взорваться бочка с брагой (целая бочка!) – ни Ранаев, ни Кублицкая до конца не понимали, оттого и особенно гулко отзывались такие байки в полупустом пока детском воображении…

Ранаев узнал, где она живёт – эта девушка с зелёными ресницами и изумрудными глазами-омутами, декартова мыслящая тростинка, которую сломает грядущий ураган… И если бы там, прямо у подъезда, девушке, которую он знает первый день, он брякнул бы, как дурак: «Я люблю тебя!» – три коротких, револьверных слова в упор, – кто знает, как бы дело повернуло?

Ну, конечно глупо, и невежливо, и нелепо – только познакомились… И легкомысленно, и бестолково, сумбурно… И простительно разве что для их 17 лет, которые раз в жизни бывают… Да и то с натягом простительно… Вполне естественный ответ на такой выстрел: «Ты что, дурак, что ли?».

А он, Костя Ранаев, не дурак был, конечно. В том и несчастье его жизни, что был он совсем не дурак. И глупых поступков совершать не умел. А кто посмеет измерить тончайшую грань между глупостью и счастьем штангенциркулем?

Он был византийцем, истинным сыном вечного Рима – первого, второго и третьего, и ничего у него, византийца, не было в простоте душевной, а всё только намёками, знаками, сигналами, хитросплетениями интриг Галаты и Золотого Рога, таинствами «греческого огня»…

И он тогда, в единственный момент, не сказал ничего Инге – когда это было ещё возможно. Уходящий поезд счастья задержался на секунду у фанерных дверей подъезда, ожидая зазевавшегося пассажира… Но строги железнодорожные расписания, и даже самый добродушный машинист не может держать курьерский судьбы, если убежавший в буфет за бутербродами ездок застрял там по какой-то нелепости…

Поезд ушёл. Растерянный 17-летний Костя-византиец, рассчитывавший долго-долго плести паутины на его тендере, с некоторым изумлением и растерянностью наблюдал его отбытие.

Когда можно было – упустил. А потом уже стало поздно…

 

***

Жарким летом ещё не наступившего, грядущего 1982 года на турбазе «Золотые пески», что белыми и жёлтыми коробками игрушечных (на вид с противоположного берега) корпусов раскинулся на излучине реки С-ли, озорная и юная Инга Кублицкая чуть не утонула…

Она доплыла до красного бакена, отмечающего мель, и стала на него забираться по крошечной сварной лесенке… Бакен из-за этого накренился, девушка сорвалась с лесенки и ударилась головой, потеряла сознание…

Спас её ничем не примечательный гражданин Сергей Редичев, инструктор по собаководству кинологического клуба К-вы, вовремя нырнувший и вытащившей Ингу на пляж… Красивая история с красивой девушкой и красивым поступком…

«Собачник» – то со скрытой, то уже и с явной ненавистью в голосе многие годы будет звать Серёжу Редичева Константин Ранаев… Этот «собачник» вынырнул в их с Ингой жизни, как притопленный бакен на реке, как поплавок – с тем, чтобы уже никогда не исчезать из виду…

Внезапным рывком, как щука, всосанная в дудочку, как неведомая «Украина», воткнутая германским обухом между Польшей и Россией, – ворвался на заветное место между Ингой и Костей этот «собачник» Серёжа…

Костя его проморгал. Пока Костя валял дурака с какими-то своими византийскими царедворскими полунамёками и околосигналами – «собачник» Редичев воспользовался выгодной для него ситуацией «спасителя» и захватил беспомощную от благородства девушку в свои сети.

Серёжа не умел играть смыслами. Он всё сказал сразу и прямым текстом. И по этой жуткой, нелепой, немыслимой случайности – то место, которое Ранаев уверенно числил за собой, – оказалось вдруг заполнено запахами служебной псины и ворсом с травленых овчарок…

А Ранаев – спросите вы? Ну, что Ранаев… Он был друг, он и остался другом… Его никто не гнал – просто между его неторопливым брассом и заветным берегом была теперь сетка «лягушатника», в которой пловец безнадёжно запутался…

Как и всякая муха, попавшая в паутину, вместо того, чтобы совершить осмысленный и направленный рывок, Костя начал наматывать на себя сеть, с самоуверенностью молодости полагая, что «это всё ерунда» и дело вполне преодолимое…

Такова сила рока: что бы ни сделал Костя – всё выходило против него. Будь он бедным и слабым – сами понимаете, какой он тогда кавалер? Но Костя был богатым и сильным, а для благородной девичьей натуры с изрядной позолотой сусальной романтики это ещё хуже…

Ведь выбрать самого сильного, смелого, красивого – может только зоологическая самка. Чем благороднее девушка – тем сильнее в ней скрытые, ей самой непонятные порывы материнской жалости, тем подлее кажется ей променять удачливого на неудачника, простачка на лощёного красавца, простолюдина на аристократа…

Для девушки благородной – даже если сердце её лежит целиком на стороне гранда – такой выбор в пользу объективно-лучшего из двух любящих её сердец в воспалении совестливости кажется чуть ли не проституцией, чуть ли не продажей себя за сладкие коврижки…

Уйти к тому, у кого и так всё есть выше крыши? И бросить с разбитым сердцем вот этого, обычного и серенького, но так искренне и бесхитростно тебя любящего?

Молодой и глупый Ранаев рассуждал, как самец. Он не понимал, что стерпеть затрещину от «собачника» в его деле выгоднее, чем вытереть об «собачника» ноги, демонстрируя свою крутизну и… жестокость…

 

***

На высшей точке обзора, откуда виден весь город, на двенадцатом этаже – был у Кублицких, как и положено городской квартире, балкон. А над балконом нависал козырёк в виде бетонной плиты, тождественной той, что была в основании… Было ли так положено по технологии, или это был каприз архитектора – кто знает? Много воды утекло… И уже успел стать фронтон с маленькими чердачными окошечками-бойницами из вызывающе-красного облезло-рыжим… Он выгорел на солнце и отмок дождями, был посечён ветрами здесь, на высоте, где только ласточки летают…

Предприимчивый отец Инги пробил в верхней плите люк и вывел лестницу на неожиданно обретённый таким способом «второй балкон». Как положено – наварил решёток, примотал к ним проволокой брусья перил… И не отличишь «второй балкон» от первого, да и от обычного не отличишь.

Так в типовой трёхкомнатной квартире, наполненной приметами того времени – чеканками на стенах, африканскими масками, очень модными у «той» интеллигенции, подписными многотомниками и с гитарой на стене – появился двухэтажный балкон…

Наверх, вровень с чердачными помещениями, из которых иногда заполошно выпархивали помойные голуби, – Кублицкий-папа обычно выходил покурить – в шлёпанцах и оттянутых на коленках «трениках». Здесь было всё, как на обычном советском балконе: облупившиеся старые лыжи на стене, какие-то нерастраченные до конца банки с краской, от времени полузасохшей, но возрождаемой при нужде ацетоном… Вровень с решёткой, человеку до рёбер – сколоченный из обрезной грубоватой доски стеллаж для маринованных огурчиков-помидорчиков, для варений с наивными белыми нашлёпками из медицинского пластыря… Типа «Вишня – 1981 г.» или «Грузди – 1982 г.» – и смех и грех, некоторые банки были явно просрочены, но их не торопились выбросить…

После московской Олимпиады тут появился керамический барельеф с олимпийским мишкой, залитым бурой глазурью, со спортивными кольцами на поясе и оголтелой улыбкой всеохватной, общечеловеческой любви…

В стандартизированном мире начала 80-х, таком устойчивом и неподвижном, таком глухом обжоре, – хитрость со «вторым балконом» казалась верхом смекалки и остроумия.

Восхищённые и видами, открывавшимися с этой верхотуры, и самой задумкой – так увеличить пусть и неотапливаемую, но всё же часть заветной «жилплощади» – друзья Инги рвались сюда, как будто тут им было мёдом помазано…

Именно здесь, где дули ветры седьмого неба и чиркали по нему стрижи, – решил испытать свою судьбу на пробу счастья юный Константин Ранаев, самоуверенный и в силу молодости, и в силу общественного положения своей семьи…

И с некоторым, вначале улыбчиво-недоверчивым, а потом с нарастающим изумлением обнаружил баловень судьбы, что коса нашла на камень… Это же классика:

Но я другому отдана

И буду век ему верна…

 

С какой стати? Что за бред? Где свидетельство о браке – при том, что и браки в наше время легко расторжимы?! Это же абсурд, Инга…

Да, бред и абсурд. Всякая жизнь, если описывать её честно и последовательно, покажется читателю бредом и абсурдом. Есть такие специальные хитрости у романистов, которые позволяют слить воду долгих нелепых пауз, пустоту никчёмных ожиданий, а события нанизать, как бусины, на рыбацкую леску смысла… Но будем честны: это всё ухищрения пишущей публики, в отработанной породе жизни находящих затем тот или иной смысл задним числом.

Никто и никогда не поверит, что «собачник» – скромный и ничем не выдающийся кинолог, по выходным в ватном костюме помогающий травить псов в городском парке, – перешиб и переломил жизнь звезде учёбы и общественной жизни, такому яркому и многообещающему Косте Ранаеву…

Всплывёт безумным образом мягкий свет вечернего торшера под дурацким жёлтым тряпичным колпаком, и она на диване, и ты перед ней… И как ты вдруг падаешь – нет, не на колени, а просто присев на палас убогой расцветки, а она испуганно поджимает ножки в изумительно-белых, словно бы никогда и не ступавших по полу носочках… Маленькие такие ножки, подтягиваемые к животику, будто бы она боялась, что ты схватишь её, рванёшь на себя… И кого она тогда боялась – тебя или себя? За твою дерзость или за свою решимость?

Наверное, нужно было её ломать об колено, хватать в охапку, ни о чём не спрашивая, потому что на самом деле, в глубине души, любила Инга всё-таки Костю.

Но он поймёт это гораздо позже, осознав, что всякая любовь бывает между мужчиной и женщиной только взаимной, и что если ей на тебя станет наплевать – в тебе тоже умрёт влечение к ней…

Дед бы, наверное, посмеялся – но дед был всего лишь потомком лакея Янтарька. Сладострастным, похотливым и пошлым отродьем лакейским… А в Ранаева влилась другая кровь…

– …Они не всегда были Ранаевыми, – рассказывал он Инге взахлёб. – Это сперва были католики Реневье, из католического клира, фанатики, сбежавшие в Россию от французской революции, и после обрусевшие… И эта их кровь теперь во мне, вместе с кровью Янтарька… Через поколение Реневье стали Ранаевыми и истово-православными русскими националистами. Через два поколения они столь же фанатически, со старообрядческой одержимостью, ушли в революцию… Знаки и возглавия в голове человека меняются, но в основе всегда кровь, долгими веками готовящая чувство… И католический падре Реневье, готовый сложить голову на гильотине за верность римскому папе, на самом деле не так уж далёк от народовольца Ранаева, готового сгинуть за свои идеалы на царской каторге… И вот эта кровь соединилась с кровью Янтарёвых, известных похабников и бабников… Что могло родиться из гена фанатизма, скрещенного с геном куртуазности? Только бесконечная и пламенная любовь к женщине, одной, и на всю жизнь… Той, которая для Реневье – религия и революция, а для Янтарёва – страсть и одержимость… И это ты, Инга… Для меня это только и навсегда ты…

Она бы сломалась, если бы он стал ломать. Позже он это понял. Но он слишком много дал ей воли, потому что задыхался от одного только взгляда на неё, размазанный по полу её великолепием, ослеплённый только ему одному видимым сиянием… Он предоставил решать ей – а она решила так, как всегда решают благородные люди, за свой счёт в чужую пользу…

И ничего нельзя было изменить в будущем, потому что оно ещё не наступило, как ничего нельзя изменить и в прошлом – потому что оно уже прошло. Феномен времени так страшен… Сколько желаний нам непосильны, пока потребны, и непотребны, когда станут вдруг посильны…

Предчувствие грядущего стучалось в Ранаева смутными вспышками. Как Она – такая нестандартно-великолепная стоит возле такого стандартного советского серванта со стандартным набором посуды (фаянс, хрусталь, немного фарфора) – и тонкими пальчиками сжимает себе пылающие виски:

– Так не может продолжаться, Кост! Я мучаюсь, потому что мучаешься ты, я мучаюсь, потому что мучается он, а ещё я и за саму себя мучаюсь… Прекрати! Просто – ничего не говори, ладно?! Мне очень трудно без тебя, Кост, но с тобой мне ещё труднее…

Только позже, уже в экономистах, он узнает, что cost – это «издержки всех видов», затраты предприятия… Она, конечно, не специально его так называла, просто совпало… В том числе, и с его профессией… И с её судьбой… Кост был её «издержками всех видов»…

– Я уйду! – истерически шептал севшим голосом Ранаев. – Но только объясни: почему всё-таки он, а не я?!

– Ты сильный, Кост. А он слабее. И ты выживешь. А он – нет.

– Да наплевать мне, выживет он или нет! – злился Ранаев. – Ты ему мать или родственница? Я вообще не хочу про него ничего больше слышать! Скажи мне, как ты сама, что ты сама думаешь…

– Уйди, Костя, уйди… – умоляла она, не раскрывая его запроса – словно бы боялась спросить у себя «а сама-то я как?»…

 

***

Что во всём этом вздоре, типовом, совершенно одинаковом на миллионы сверстников, – могло сформировать «великого и ужасного» Ранаева? Где тут, в пустяках давно пересохшей и занесённой песками времени жизни, материал для детства Манаса или Урал-батыра? В творческой мастерской у титулованного дедушки, рисовавшего всякую херню?

Дед рисовать любил, да не умел. И до конца жизни, сколько бы ни величали его народным художником, – не научился толком рисовать. Ему и не нужно было: он больше рисование в краевом масштабе с линией партии сверял, администрировал, квартиры и премии малярам своим выдавал… Путёвки всякие… Кому заслуженно, а кому – с точки зрения юного максималиста Кости – за подхалимаж…

– Дед, а что хорошего сделал этот Иевлев? – требовательно спрашивал юный Ранаев.

– Хотел войти в вечность… – пожимал плечами дед в живописной бархатной курточке с кистями, отирая руки после гуаши, в обстановке творческого беспорядка улучшенной планировки и большого метража…

– Ну и как, вошёл?

– Нет, ему таланта не хватило…

– А зачем ты тогда такой некролог про него в газете разместил? Как будто бы Суриков напополам с Репиным умер?

– Понимаешь, внучок! – трепал дед волосы Кости рукой в подсохших красках. – Хотеть – это тоже очень много… Людьми-то нас делает только это желание встать вровень с вечностью! А без этого кем бы мы были? Машинами по производству какашек?

И дед пытался объяснить не всё пока понимавшему Костику, что материальный быт – всего лишь упаковка, коробочка для жизни, а внутри должно лежать что-то вечное. Потому что даже самая красивая коробка – если она пустая – остаётся упаковкой, и отправляется в итоге на помойку.

– Хотел бы ты на день рождения получить вместо подарка коробку от подарка?

– Нет, конечно…

– А если это была бы очень красивая коробка? Цветная и яркая?

– Ну зачем она нужна, если в ней ничего нет?!

– Эх, внучок… К сожалению, далеко не все это понимают… Многие даже и не знают, что у коробки должно быть содержимое… Упаковка жизни – то, что для тебя сделали… А содержание жизни – то, что ты сделал сам… Многие не делают сами ничего, кроме кала…

И дед рассказывал про какого-то нехорошего «хорошего знакомого», который купил собрание сочинений Льва Толстого «для красоты». А чтобы книги не таскали из полки и не пачкали – пробил всю книжную полку железным штырём с боков, нанизав престижные томики, как мясо на шампур…

И выходило по деду, что самое главное – содержание жизни, а не её форма и упаковка. И что человек содержательный – даже в страшной нищете и скорбях найдёт счастье, а человек бессодержательный будет глубоко несчастным даже на бархатной подушке, обшитой жемчугами. Ибо ему вместо самой жизни подарили на День Рождения упаковку от жизни…

 

3.

 

…Мы там, где ребята толковые,

Мы там, где плакаты: «Вперед!

Где песни рабочие новые

Страна трудовая поет…

В.Харитонов,

«Мой адрес – Советский Союз»

 

Понимая, что переговоры на пике – тёртый жизнью Соломон Фельдман грузно встал и отошёл к перилам верхней палубы. Пусть главное говорит старший партнёр, да и загорающих, натирающих друг другу спинки кремом для загара девочек эскорта в откровенных бикини отсюда лучше было видно…

– Что вы хотите этим сказать? – поинтересовался как бы невзначай Андрей Бангор, но глаза его стали совсем нечеловеческие – как будто бы вытянулись воронками куда-то далеко за его затылок и всасывали чёрными дырами реальность в себя…

– Я в этой сделке не преследую финансовых интересов… – склонив скуластое лицо, ввинчивался взглядом в партнёра Ранаев.

– А какие вы тогда интересы преследуете? – оскалился москвич и космополит Андрей. И было за оскалом нечто библейское: «и приходил лев, и приходил медведь, и забирал овцу…».

– Вы хотите, чтобы ваша страна производила побольше товарного аммиака? Это такая странная форма патриотизма?!

За бортом белоснежного теплохода с зеркальной, гранатовых тонов полировкой отделки кают проплывали великолепные пейзажи уральской дикой природы: и бесконечность вод, и бесконечность неба, и весёлая, брызжущая жизнью кайма прибрежных красот… А ещё кое-где за поручнями, обтянутыми мягким пластиком, – тяжело ухали и вздыхали изрядно проржавевшие «качалки» Фирса Ранаева… Скрежетали, распугивая обильную в этих краях рыбу, и накачивали на удалённые маховики энергию вселенной…

– Мы существуем по соседству со Свердловской областью… – мрачно начал Константин Ранаев, наливая себе в конический хрустальный стакан томатный сок из обложенного льдом в серебряном поддоне широкогорлого графина. – С городом Екатеринбургом, бывшим Свердловском, родиной ельцинизма и по совместительству героиновой столицей России… От нас туда на машине часов пять езды, для Европы много, а по нашим меркам – в тапочках сходить можно… Трудно нам жить по соседству с героиновой столицей… Очень трудно…

И Бангор и подошедший Фельдман, овеваемые речным ветерком под гулко трепещущим тентом, – пили томатный сок, смотрели на Константина и недоумевали. При чём тут они? Они к наркоте никакого отношения не имели и не собираются иметь, у них чистый высокодоходный бизнес: воровать электричество. Только электричество, чинно, тихо, благородно… И делать из него, из дармового, как из воздуха, – алюминий, азотные удобрения, аммиачные составы…

– Вам не отстёгивают свердловские оптовики? – посочувствовал более молодой, и потому быстрее соображавший Бангор.

– Да нет, не в этом дело! – как-то кудахтливо всполошился Ранаев, досадуя, что его настолько неправильно поняли. – Прямо противоположная проблема: я хочу их всех из Кувы выставить. Вон. И навсегда. Это моя территория. Я не хочу, чтобы тут дурь толкали возле каждой школы…

– Ну подождите… – морщил высокий умный семитский лоб Фельдман. – А от нас вы чего хотите? Спонсорской помощи на антинаркотическую пропаганду? Рока против наркотиков?!

– Я хочу… – Ранаев медленно тянул речь, мучительно выбирая слова. – Я хочу… Чтобы ваше руководство поговорило в Кремле… На самом высоком уровне… Чтобы мне не препятствовали… Больше мне ничего не нужно, я их в два дня отсюда… Собственными силами… Но чтобы сверху федеральная ответка мне не прилетела…

– Константин Феликсович! – отрицательно качал головой Бангор. – Вы ведь не ребёнок, и в деле давно, и правила знаете… Всё поделено, в чужой пирог лезть моветон… Вот конкретно наша контора… Мы занимаемся аммиачным и азотным экспортом, толлингуем алюминий… Мы же не лезем там в нефть, газ, в алмазы… К героинщикам тоже не лезем, потому что там ведь свои хозяева… И они к нам не лезут – и потому порядок… И даже в шоу-бизнес мы не суёмся, нам зачем лишний шум? Когда речь идёт о миллиардах долларов экспортной выручки, Константин Феликсович… А речь идёт именно о миллиардах! Чем меньше людей про вас знает, тем лучше! Вот на том стоим, и вам советуем…

Зависло молчание. Лишь плескалась вода за кормой, шумели винты теплохода и хлопал брезентовый тент над головами «высшего общества».

«Вы же средиземноморская раса… – думал Ранаев и зло и устало. – Вы пришельцы… Кочевники… Для вас эта земля – как другая планета! Вы выжрете её недра, соскребете плодородный слой, высосете атмосферу и бросите бездыханной в ледяном Космосе… Улетите к себе – или на новую планету… И вам никогда меня не понять… Меня, здешнего… У которого эта земля на два метра вглубь пропитана прахом предков…

Она всегда во мне… А я уйду в неё –

Когда-нибудь, хотелось бы попозже!

 

И боль и корчи этой суровой земли я чувствую, как свою, и в себе и на себе… Разве понять это вам, засланцам издалека, вахтовикам с лазурного берега, на котором с добычей вас заждались семьи, – для которых эта земля только добыча и жратва, заваленный буйвол для прайда?!

…А может, они и вправду неплохие парни, чьё дело – сторона? Они же химики, они своих жертв не видят, как лётчики не видят жертв своих бомбардировок… Для лётчика бомбёжка – что-то вроде компьютерной игры, и для аммиачной мафии её дело – доходное и чистое…

Как там пели в старину, когда сталинских палачей осуждали?

Смерть пьянела в поле страшной жатвой,

Ты ж, урвав своё, нырнул в кусты…

Даже глаз своей последней жертвы

Ухитрился не заметить ты…

И узнай, что в том кровавом месиве

Ты распял невинного Христа –

Ты б не застрелился, не повесился

И ночами спать не перестал…

 

Да эти сталинские палачи – даже если правда всё то, что насочиняли про них эти «химики» со шнобелями до губы, – невинные младенцы по сравнению с тем, что лично довелось повидать Ранаеву…

Ведь это не они, в чистеньких белых летних костюмах лондонского кроя, в шёлковых шейных платках под небрежно расстёгнутым воротничком сорочек тончайшего виссона денди, – а Ранаев смотрел в пустые и страшные, бездонные глаза наркоманки, за очередную дозу отдавшей своего малолетнего сынишку «чёрным хирургам», чтобы они его распотрошили на органы…

Ведь это не они, а Ранаев – зверь, монстр, известный под прозвищем «кувинского мясника» – прямо в операционной, которую устроили в подвале городской больницы, тростниковым тесаком рубил этим «чёрным хирургам», охотникам за детскими донорскими органами их музыкально-тонкие, длиннопалые кисти рук, оглохнув от ультразвука их воя и визга…

Ведь это не они, электрические воры, а Ранаев – пригласил дежурного врача, чтобы «черным хирургам» наложили жгуты и швы… Чтобы они выжили, не истекли кровью, и чтобы рассказали всем своим коллегам то, как встречают в Куве представителей их промысла…

А дежурным врачом оказалась Инга Кублицкая, первая любовь Костика Ранаева, стройная блондинка, которая, когда увидела друга детства в этой обстановке, стала лицом белее своих от природы льняных волос, белее своего медицинского халата…

– Господи, Костя… За что ты их так?!

– За дело! – буркнул Ранаев. Ну что, он будет объяснять своей первой любви, что в подвале её больницы чуть было ребёнка на органы не выпотрошили?

И пока Инга накладывала жгуты и зашивала разруб культей бывших хирургов-гастролёров, Ранаев поучал их на всю оставшуюся их поганую жизнь:

– Из следующих, кто за ЭТИМ приедет, – сделаю «самовар»! Отрублю руки, ноги, язык отрежу и глаза выколю! А жить оставлю! Вы поняли? Так и передайте, пусть на смерть не рассчитывают…

Инга всё это слушала – можете себе представить, что она о Косте подумала?

Ничего такого не делали аристократично-банковского вида Бангор и Фельдман, представители «тишайшей из мафий». У них цепочка короткая: миллиардов сто киловатт задаром где-нибудь в утилизируемой стране – миллиард долларов на счета…

Ни крови, ни скотобоен, ни рук отрубленных, ни голов на колах… Они хорошие ребята – и они не лезут в чужие дела, в наркопритонные гетто городских окраин, им хватает пентхаусов в бизнес-центрах, в районах элитных застроек…

И голосов из прошлого у них, химиков-финансистов, тоже, наверное, нет… Таких вот навязчивых голосов из бесконечно провалившихся в иное измерение 80-х годов…

 

***

– …Это какой Ранаев? Это сын того самого Ранаева, что ли? – спрашивал один уроженец заводской слободки со странным именем Иморс у другого…

– Да! Ведь и тот тоже ранний был, в точности по фамилии… Как Бог у нас на заводе был… «Я» – говорил – «сделаю Иморс вторым Чикаго»…

– Ну и что, сделал?

– Да какой там… Что он, Бог, что ли?

Были в таких диалогах странным образом сплетавшиеся уважение и насмешка – над человеком гордым и властным, который заявленной высоты не взял, но попытку ему народ засчитал, факт!

Тень знаменитого отца сходила и на сына, молодого и перспективного, нового кандидата в «Зевсы» советского олимпа, теперь кооперативного.

– …Ты на себя-то посмотри! – волновался покровитель Ранаева, малозначащий в партийных раскладах второй секретарь крайкома (обычно бодались первый и третий секретари, первый был силён первенством, а третий – тем, что он «по идеологии» ставлен). – Пиджак-то у тебя какой!

А пиджак был знатен, как и весь костюм, нездешний, как бы вообще неземной, с отливом, с томной банкетной искрой, с ресторанным приталенным шармом…

– Ох, заклюют тебя наши вороны, Костян… – суетился партийный покровитель. – На-ко вот, мой пиджачок примерь… Авось скромнее выйдет…

И Ранаев одел мешковатый серый пиджак со старомодно-широкими лацканами, как у певца Джо Дассена, только более потёртый. Стал и вправду казаться скромнее, хотя… Разве в этом дело?!

Молодой «перестроечный» гранд Константин Ранаев придумал один из первых в этом медвежье-сайгачьем углу кооператив. Про этот хитрый кооператив одни говорили, что он помогает экономить народное имущество, а другие – что он легализовал воровство и порчу этого самого народного имущества.

– Суть нашего начинания, – балаболил в духе времени на бюро крайкома КПСС Ранаев, – в полной реализации ленинского призыва экономить материальные ресурсы производства! В краевом, так сказать, масштабе, товарищи, мы оплачиваем трудящимся экономию расходных материалов на их производствах! Это прогрессивное и доброе начинание, которое даёт дополнительную копейку нашим рабочим, колхозникам, служащим! Они экономят выделенные им производственные материалы, и на этом зарабатывают! Я считаю, тут не только материальная прибыль, товарищи, но и моральное начинание, в духе тех, которым учит нас сегодня перестройка…

– Говорить-то ты мастер, Костя! – сердито раскуривал сигарету прямо над красным кумачом конференц-стола третий секретарь крайкома. – Прости, что на «ты», не первый день тебя знаю… Ты вот объясни по человечески, без этих лозунгов: как можно выкупать расходные фонды?! Они же расходные! Их же расходуют в процессе производства! Если ты их выкупаешь – получается, ты же предприятиям производственный план срываешь!

Присутствовавшие на бюро директора предприятий возмущённо загомонили, каждый норовил похвалить Костю, в котором был кровной копейкой заинтересован. Но Костя за спину матёрых и прикормленных им производственников прятаться не стал, сам заговорил не менее бойко, чем в начале:

– Очень просто, Степан Перфильевич, очень просто… Например, отработанное масло у водителей наших автоколонн принимают по 2 копейки за литр… Им с этим возиться неохота, конечно… Они масло сливают, природу портят, а наша химическая промышленность лишается ценного вторичного сырья! Этим мы и занялись – мы же берём оптом: с автоколонны, с автогаражного кооператива! Там уже не литры, а тонны, и не копейки, а рубли получаются! Понимаете?

– Как не понять?! – хмыкнул кто-то из инструкторов крайкома. – Когда Раскольникова стыдили, что он бабушку за 20 копеек убил, он возмутился, и говорит: «Так ведь, ребята, пять старушек – почитай, что рубль!».

– Неуместная это аналогия, совершенно неуместная! – отмахивался Ранаев в чужом пиджаке. – Вы представьте, сколько отработанного, ядовитого масла благодаря нашему кооперативу в землю не слили возле гаражей! И это только один пример нашей работы…

– Да, да… Ты про марлю расскажи! – выкрикнул кто-то из-за длинного стола.

– А что там с марлей?! – заволновались другие.

– А вот пусть расскажет… Каждой доярке положено два квадратных метра марли на неделю выдавать… Доярка метром обошлась, другой метр Косте Ранаеву продала! Прибавку к зарплате получила! И таких доярок тысячи! Всем хорошо: одним премия, другому барыш – в проигрыше только потребитель! Раньше доярка марлю тратила, как положено, не думала её беречь… А теперь норовит вообще без марли обойтись, у неё же в кооперативе ухажёр готовый…

– Пусть ещё расскажет, зачем он наших авторов на английский язык переиначивает! – встрял суровый второй секретарь крайкома. Дядька был тёртый, хитрый, и теперь делал вид, что не в его пиджаке стоит за гербовой трибуной Костя Ранаев. Почуял дядька-пестун, что опасным становится разговор про марлю, и переключил всех на идеологическую любимую тематику…

И сработало. Заволновалось всё собрание – мол, как так? Почему наших авторов? Английским манером?!

– Товарищи, мы ведём издательскую деятельность, публикуем фантастику, детективы! – благодарно улыбнулся Ранаев покровителю. – Понимаете, в связи с перегибами прошлых лет сложился дефицит переводной литературы этих жанров…

– Он Ренарта Шарипова издал как Рона Шеппарда! – возмущённо взвизгнул комсомольский вожак.

– Почему Ренарта?! Наверное, Рината?! – умело вносил сумятицу ранаевский парт-пестун.

– Товарищи, всё в полном согласии с волей и желанием самих авторов… Они тоже заинтересованы получить хороший гонорар, а гонорар у нас от продаж… Они сами берут себе англоязычные псевдонимы… свобода, товарищи, в том числе есть и уважение к мнению автора и его авторскому выбору…

– А скажите, куда кооператив девает выкупленные расходные материалы? – снова вернулся третий секретарь на опасную для докладчика тропу.

– Дело в том, что всё это остродефицитные товары… – вынужден был сознаться Ранаев. – Они поступают в продажу через точки в нашем кооперативе, по свободным ценам, и население их охотно разбирает… При этом я хотел бы подчеркнуть, что речь идёт именно о резервах экономики! Поймите, с директоров предприятий, с которыми я работаю, никто не снимал плановых заданий! Они обязаны выполнить план, и они не станут продавать мне нужную для этого номенклатуру… Всё, что мы забираем – это именно излишки, это следствие прежней расточительности, когда расходники выдавались не глядя, тратились на что попало, растаскивались «несунами», просто выбрасывались в помойку…

– А теперь вам?!

– А теперь каждый трудящийся края, каждый директор завода или председатель колхоза в крае – личной копейкой заинтересован экономить материальные средства производства, как говорит народная поговорка: «Хлеба к обеду в меру бери! Хлеб – драгоценность, им не сори!».

Голоса минувшего… Порой они гулко отдавались в памяти Ранаева, заставляя снова и снова спрашивать: что было неверно? Что неправильно, где слукавил? Почему за такими точными словесами началась почти с места в карьер лютая вакханалия? Разве поспоришь вот с этим:

– Превращать накопительство в самоцель, действительно, нельзя! – проповедовал Ранаев. – Но где копеек не считают – там и рубли на ветер улетят! Партия учит нас, что пора покончить с мотовством за фабричный счёт!

А его поддерживали. Сам первый секретарь выступил, сказал весомо и улыбчиво:

– Я из земледельцев, знаете, как нам претит неуважительное отношение к хлебу, какой ценой он достаётся людям? Но и марля, и полиэтилен для парников, и даже спички – они не с неба в руки падают! Тут не только в экономии дело: это ещё и нравственное правило!

Ну, и в чём он не прав? В том, что через пару лет улетит в кадровую трубу, окажется никем и ничем и превратится в алкаша, собирающего по помойкам бутылки?! Слезливого старого алкаша, всеми брошенного и забытого, ищущего – кому бы напомнить о своих заслугах, проживающего в квартире улучшенной планировки? И заманивающий туда выпить кого-нибудь из старых знакомых…

– Мы ещё подумаем! – оптом возражал таким отставникам бухой Ельцин. – Может, мы вас ещё всех государственными преступниками объявим…

Но где ошибка, где роковой поворот? Неужели просто в желании хорошо, обеспеченно жить? Или в попытке рационально хозяйствовать, сперва такой благонамеренной и кумачёвой до рези в глазах:

– …Мы решили установить такой порядок, – объяснял Ранаев уже комсомольскому активу. – Всё, что нужно, выдаём в штуках, метрах, килограммах! Трать, как знаешь, но помни: сэкономленная тобой натура пересчитывается в рубли и поступает в фонд материального поощрения! Тот, кто взял лишнего у государства – недосчитается копейки в своём кармане!

Это уже не старые партийные волки… Это молодые, горящие и алчные глаза ровесников и ровесниц на пылающем светом в бархате ночи прогулочном теплоходе, откуда начиналась новая страница рваной биографии…

 

***

Первое столкновение со злом у проживавшего в холе и неге Константина Феликсовича Ранаева случилось при ознакомлении с карикатурой какого-то ныне забытого графика из К-ского краевого союза художников. Карикатура была «антиклерикальной направленности», как тогда говорили, и называлась «Мои кормильцы пошли!».

По сюжету хитроликий поп пьёт чай с более крепкими напитками на балкончике, а балкончик – над крыльцом его уютного домика, что называется, «полной чаши». Поп распивает напитки различной крепости не один, а с развязного вида женщиной, и, указывая на церковь вдали, к которой идут бабульки в платочках, говорит эту фразу: «Мои кормильцы пошли!».

Сатира ясна и прозрачна: прихожане несут в храм последние копейки, а поп на них возвёл себе хоромы и трескает дефицитные деликатесы под херес и «саперави»…

Со всей глубиной зрения, свойственной невинным детям, Костя Ранаев понял сразу же и другие планы картинки.

Прежде всего, понял, что домик попа срисован с дачи его деда, Ефимиама Янтарёва, возглавляющего Союз художников К-ского края. Видимо, рисовальщик, подлец, побывал у Ефимиама в гостях, на даче, и наверняка даже занял деньжат… А завистливая память обличителя сфотографировала всё, вплоть до мелких деталей…

Дачка Ефимиама Янтарёва, дар любящей его КПСС, была не то чтобы очень велика, но необычайно уютна и казалась «пряничным домиком». Как и жилище лукавого попа с карикатуры, она была обнесена дощаным забором, секции которого крепились на прямоугольных белёных кирпичных столбах с алебастровыми шарами поверху.

Действительно, во дворе стояла «Волга» последней модели, на раскалённом солнцем песочке маялись сторожевой пёс, утки и куры, которых Ефимиам держал просто «для красоты» – обычно он их потом дарил кому-нибудь, или если продавал – совсем уж за бесценок…

И было это крыльцо, покрытое ковровой дорожкой (особый шик для советских людей), пузыристо сбегавшей со ступеней в самый песок… Вело крыльцо, поднимаясь над низеньким полуподвалом, изящно сложенным из дикого камня, в высокие сени, украшенные по-деревенски наивными, но забавными витражами: цветные стёклышки в рамке из реек…

После того, как они подмигнули гостю всем спектром радуги, – гость попадал на первый этаж с высокими потолками и невообразимо-роскошной для своего аскетического времени обстановкой. Лестница вела на второй этаж, где потолки были уже пониже, комнатки поменьше…

Именно отсюда и выходили Ефимиам с роднёй или гостями пить чай на балкончик, крывший козырьком крыльцо и веранду, и смотрели вдаль – вид был сельским и завораживающе-просторным: на сосновый бор со строевыми, корабельными янтарными стволами, на реку С-ль, на простиравшиеся до самого горизонта гречишные и пшеничные поля…

Конечно, простой, крытый клеёнкой столик на балконе был излюбленным местом семьи в душные вечера после знойных дней к-ского лета. Сюда был выведен телефон, что не преминул завистливо отразить художник-обличитель: телефонный аппарат-вертушка стоял в зоне досягаемости хозяина славной дачки, на деревянной полочке, под козырьком, как раньше иконы над вратами крепостей ставили.

Всё подмечал завидущий глаз Ефимиамова должника: и то, что из комнаты выглядывал куб в светлом полированном окладе – как тогда говорили «комбайна» – то есть телевизора «Беларусь», совмещённого с радио и граммофоном. Экран у телевизора был квадратным, но по углам квадрат закруглялся… А лапка проигрывателя пластинок «апрелевского завода грампластинок, г.Ташкент» была пластмассовой, белой и очень напоминала отварную куриную ножку…

И то не укрылось от богоборца, что за парковочным местом для «Волги» был садик, и росли в нём не только привычные к-ским местам яблони, но и редкие в нашем климате груши… И что с другой стороны был вазон с душистым табаком, а за вазоном – колосилось великое множество ярких красных тюльпанов, продукт знатного цветоводства супруги народного и заслуженного художника…

Все эти «элементы сладкой жизни», обеспеченной партией её представителю в мире художников «согласно чину», весь этот «шёпот благополучия» – отразился при осуждении попа при рисовании заказа краевого общества «Знание» (бывшего общества воинствующих безбожников). Добавилась только церковь на заднем плане и вид убогих прихожан, бредущих по дороге, ведущей к храму.

– Мои кормильцы пошли! – задорно хохочет поп-мошенник с ватманского листа, приподняв жлобским жестом изящную чашку недешёвого фарфорового сервиза. И в этом хохоте – тоже увидел детским чистым взглядом Костик черты своего дедушки…

Много открытий посетило в тот миг юного Ранаева, внука Янтарёва. И то, что его деда, его любимого и милого, заботливого и безобидного, такого славного и весёлого деда не только любят, но и ненавидят. И то, что ненавидят по-советски двоедушно, то есть осуждая за стяжание и одновременно остро завидуя, что самим не удалось стяжать того же самого…

«Я ненавижу тебя за то, что там сидишь ты, а не я» – кричал весь пафос пасквильной картинки. Но было и ещё много прозрений, обрушившихся на ребёнка. Понять их разумом он в те годы не мог, он скорее видел их и чувствовал, чем думал…

Он ощущал липкой волной болезненно-рахитичную и чахоточно-румяную впалыми щеками советскую тоску по обустроенности, по обеспеченной полнокровной жизни. Эта тоска точила изнутри миллионы, боявшиеся себе признаться, что кочевать по общагам «комсомольских строек» и кушать воблу с газетки, постеленной на тарные ящики, им надоело…

Советская власть вытащила этих людей из лютой нищеты, из землянок, гнилых бараков, из курных изб, дала им электричество – но оставила тосковать по некоторым электроприборам. Она дала им автобусы вместо многокилометровых пеших маршей – но оставила тосковать по персональному автомобилю. Советская власть вытащила этих людей из нищеты – но… в бедность.

Их бедность была когда разухабистой, показушно-бескорыстной, когда – старушачьей (не старушечьей!), чистенькой и постиранной, аккуратной. Она была на порядок лучше их прежней нищеты, в которой они умудрялись поколениями жить и умирать, ни разу досыта, «от пуза» не наевшись, ни на свадьбах, ни на поминках…

Но будучи лучше нищеты – бедность была хуже изобилия. Оттого и отношение к советской власти было двояким, шизофреническим: её одновременно и почитали, как благодетельницу (ибо ещё помнили, из какого дерьма вылезли с её помочами), и сами себя пугаясь – кляли за «недоданное»…

Совершенно необязательно быть неблагодарной свиньёй, забывшей всё хорошее о советской власти, чтобы вспомнить присущее тем, кто там жил – тоскливое и потайное томление насчёт обустроенности, собственности – представавшей не просто окладом человека, а каким-то чудом, и одновременно демоническим искушением. Человек, глотая слюни, воображал себя владельцем СОБСТВЕННОГО – ну, например, двухэтажного, как у Ефимиама Янтарёва, особнячка… Не особняка даже, особнячка…

Откуда бы такой особнячок – или сверкающие пределом мечтаний «жигули» взялись – человек не знал, тут был именно элемент чуда и волшебства, неразрывно связанный с чёрной магией.

– А что бы ты сделал за такой домик, как у Янтарёвых?

– Жену бы с детьми бросил, а? А убил бы? Ограбил сберкассу? Родину продал?

И человек отвечал, чаще, конечно, отрицательно – не все ведь советские люди были будущими приватизаторами… Но отвечая – с трупно-сладковатым привкусом воображал, сочинительствовал разные истории, возникающие с ним, с домиком «навроде как у Янтарёва» и чертями-искусителями…

Не потому ли «полную чашу», в стране аскетов кажущуюся рогом изобилия, это обустроенность с балконом для чаепитий, с банькой белого бруса, с машиной во дворе и дурманящим сонным ароматом тюльпанов, с ленивым Бобиком, из миски которого торчат крупные мослы, – советский обличитель перенёс на антирелигиозную тематику заказной карикатуры?

Поп-хитрец, поп-обманщик, врущий о Боге, а сам живущий для брюха… И для подружайки своей в цветастом ситцевом коротковатом платьице, с сигаретой в зубах…

Он вызывал у художника смешанные чувства осуждения и восхищения. Предлагалось бабушкам в платочках незамедлительно перестать носить в кружку для пожертвований копеечки со своих малых колхозных пенсий, чтобы поп перестал так шиковать, чтобы согнать его наглую образину с этого удивительно-уютного балкончика для чаепитий…

Много лет Костя потом пытался сформулировать умом то, что сердцем почувствовал, будучи учеником третьего класса: страх. То был не страх, что бабкам в платочках не хватит из пенсии копеечки на покушать – советская власть от этой беды бронировала знатно. И то был не страх за разоблачение попа, который явно не верит в то, что проповедует (достаточно на женщину его взглянуть, разбитную и наглую).

Нет, то был смутный и тревожный страх за мир, в котором люди с лопатой перестанут давать копеечки людям без лопат. Скажут – по канону советской чести – иди копай, как все, или с голоду сдохни…

В этой строгости к людям духа была какая-то убийственная правота, неодолимая метафизическая справедливость. Но в то же время в ней был и неочевидный ребёнку изъян, некий кальвинистский ужас, сулящий общество мрачное, глухое, беспощадное, как муравей из басни Крылова…

Одно дело – осудить поющую стрекозу, и совсем другое – осудить саму песню. Попы работают с духом человеческим – и их советская власть объявляет паразитами общества. Они недостойны получать копеечки трудящихся…

Ну, а художники? Поэты? Музыканты? Писатели? Философы? Разве не с тем же самым духом людским они работают? Костик вообразил себе антитеатральный плакат наподобие советского антирелигиозного:

Очередь в будку с надписью «Билеты», сидящий на таком же уютном мушараби режиссёр, или актёр, или тенор в галстуке-бабочке, вальяжно поясняющий своей блуднице:

– Во! Мои кормильцы в очереди стоят!

И ведь не поспоришь… Лопаты-то у тенора нет… Поп в церкви, а тенор в театре… Получаются, обманывают, обирают людей, каждая копеечка которых – это капелька трудового пота? Не о том ли гремел с кафедры зловещий Кальвин в средневековой Женеве? Гонитель католических попов, бродячих актёров, сочинителей романов и духа праздности, вместе с самим понятием о празднике…

Внук Янтарёва, чуткой и развитой душой уже понимал, что любимый и ласковый дедушка «немножко обманщик» – просто потому, что ребёнок видит, когда плохо рисуют, не умеют толком рисовать, его не обмануть заумью насчёт «особого видения». Но неужели справедливость лишь в том, чтобы убить в человеке всякую мечту о высоком? Всякую мечту о том, что не лопатой добывается?

Нет, это вопрос непростой, он один из сложнейших и величайших для всей истории человеческой… Что лучше – десяти мошенникам дать щедрые гонорары незаслуженно, или пуританской скупостью лютеранского узколоба уморить голодом одного гения?

В антирелигиозных потугах советской карикатуры, обильно выставлявшейся в фойе Союза художников К-кого края (были там и старинные, типа «Все люди братья, люблю с них брать я!»), маленький Костя Ранаев прозревал зловещее будущее своей страны.

Он прозревал неоплачиваемых романистов и пианистов, отсутствие гонораров в газетах и журналах, как, впрочем, и самих газет с журналами, потерявшими всякий тираж… Отнятое у людей право на творческую и духовную «распущенность», на право «смотреть в потолок» – в котором больше не видят ничего, кроме тунеядства… Напряжённая и оголтелая зацикленность всех на том, что дед называл «производством кала» – ни крошки хлеба тому, кто не помогает нам наращивать горы кала!

 

***

Да, было, было: в 1986-1987 годах вылупились на свет из невинной скорлупы человеческого себялюбия и гедонизма рептилии первых кооперативов. Тогда ещё был ЦК ВЛКСМ, и там придумали комсомольско-студенческий аналог – центры научно-технического творчества молодежи (сокращенно НТТМ).

Один из таких НТТМ районного масштаба создала у себя тогдашний секретарь Каменецкого райкома ВЛКСМ Олеся Игумникова, очень молодая и привлекательная «номенклатурка». Возможно, это кончилось бы совсем ничем или почти никакой выставкой детских поделок – если бы Олеся не оказалась на том гуляющем, танцевальном теплоходе, рвущем именно тот самый вечер… И если бы она не танцевала лучше всех под хрипловато-возбуждающий голос певицы Gill'ы, певшей из динамиков:

Johnny (oh, yeah),

You got it all figured out

Johnny (oh, yeah),

You know just how to go about…

 

Это был волшебный летний речной вечерок, свежий и пылкий, а они – Игумникова и Ранаев – были ещё так молоды, и казалось – вся жизнь впереди, и вся жизнь раскатана красным ковром под ноги…

– Ранаев! – сказала она ему в приказном тоне, провокационно изгибаясь в танце, в обтягивающем голубом шерстяном платье, напоминающем длиннополый свитер. – Кончайте заниматься марлей и мусором, переходите к нам в НТТМ…

И это были первые слова, которые Костя от неё услышал. Первые слова великого надвигающегося потопа…

– Ранаев, – бесстыдно и белозубо улыбалась сирена острова скелетов. – Вы умница, и я вас люблю! Чего вам черенки от лопат пересчитывать, сейчас такое время… Всё идёт в руки… Вы мне нужны…

И вот что она имела тогда в виду, под звуки «How romantic near the fireplace You and I together face to face»?

Что он ей нужен как деловой партнёр? Или как друг? Или как главный мужчина её жизни? Он тогда не понял, и для верности стал и тем, и другим, и третьим…

– Здесь плохо слышно! – крикнул ей Костя на ухо, коснувшись губами тёмных, вьющихся, роскошных волос. – Пойдём в каюту, переговорим…

И, взяв её за руку, удерживая за тонкую, хрупкую, почти прозрачную ладонь – увёл на нос теплохода, где полированные двустворчатые дверки каюты встретили их – и закрылись за ними…

Здесь тоже слышна была музыка танцпола, но уже тише, здесь скакали по стенам сумасшедшие разноцветные жирные зайцы светомузыки, и здесь эта смуглянка понтийского греческого типа окончательно показалась Ранаеву женщиной-вамп…

– Перейдём на ты? – наглел Костя, чувствуя, как она податлива и, модное тогда словцо – «конструктивно» настроена…

– Давай! Ты всё круто придумал с колхозами этими, с ватно-марлевыми рулонами, но смотри, какая счас тема нарисовалась… – жгла она, не спуская с него топазовых глаз. – У нас есть право пропускать через наш счет заказ любого завода, любого НИИ! Хвала Горбачёву! – она комично изобразила мусульманский жест молитвенного умывания. – Понимаешь штуку?! Заводу обналичить безнал нельзя, запрещено… А нам, в качестве поддержки, дали такое право…

– Обналичивать деньги госпредприятий? – криво ухмыльнулся Ранаев, думая отнюдь не про деньги и тем более не про госпредприятия…

– Да, и… Костя, ну ты чего… Ну я же серьёзно с тобой разговариваю…

Она отступила от Ранаева шага на два, не больше, а потом упёрлась в стенку и отступать стало некуда. Ранаев со всем пылом юности облапал её, и буквально вдавил в эту пластиковую перегородку…

– Ну, Костя… – жарко шептала она, выпутываясь, но не вырываясь. – Ну что?! Ну, ты прям хуже армяна…

– Не будем сеять межнациональную рознь… – пристыдил её на ушко Константин. – И потом, девочка: я лучше армяна…

– Послушай, но я правда… хотела о деле… Первым делом самолёты… Ну что ты, право, ну не здесь же… Нас заметят… Или наше красноречивое отсутствие…

– Не волнуйся! – сыпал Костя куртуазностями. – Об этом нашем приключении никто и никогда не узнает…

– Ах, для тебя это только приключение?! – с женским коварством возмутилась она, правой рукой отталкивая, мол, между нами всё кончено, но левой обнимая за шею…

– Нет, Олеся, моя лесенка в небо! Это не приключение… По крайней мере, для меня… Я знаком с тобой недавно, – самозабвенно врал перевозбудившийся юнец. – Но я тебя ждал всю жизнь… Может быть, я грубый и резкий, Лесенка моя, но когда я вижу тебя – я не могу ни о чём, кроме тебя, думать! И жизнь моя теперь представляется мне мрачным погребом, откуда я никогда бы не вышел к свету, если бы ко мне не спустилась в прозу обыденности волшебная Леся – лесенка…

Успешный кооператор нёс ещё какую-то хрень в этом духе, плохо сам понимая, что говорит, и мысленно уговаривая себя, что в такой ситуации женщине важны не слова, а их тембр и успокоительная непрерывность…

А она – сомлела в его объятиях. И хотелось верить, что от его бесконечных комплиментов, хотя, если разобраться – она же сама его выбрала там, на танцполе ликующего и фонтанирующего лучами прогулочного теплохода…

Он был у Леси не первый, и «начальный опыт борьбы против потных рук» она осваивала где-то до него, без него. Но ему суждено было стать Первым по значению. А ей – действительно лесенкой. Но не туда, куда они оба думали…

 

***

Несколько дней после вечера на корабле они оба использовали самые дикие и нелепые предлоги, чтобы сбежать друг к другу. Он любил её немного бездушно, но очень энергично, потому что буквально лопался в те годы от распирающей его энергии. В их ещё простенькой, по-советски обставленной спальне пеленой висел табачный дым, а когда она порывалась идти, он обещал вызвать «такси», и снова затаскивал под себя, как водоворот затаскивает утопленника…

Этот период корпоративной истории будет потом обозначен как «деловые переговоры». Более нелепого названия трудно и приискать, хотя, всё же, деловые переговоры были. Они велись отрывисто, в какие-то асимметричные паузы, в какой-то совсем безумной и непостижимой для переговоров обстановке…

Иногда влюблённые даже находили время философствовать: обычно, когда она лежала на нём или он на ней…

– У меня к большевикам свои счеты! – хвастался Ранаев, закуривая в постели. – У меня бабка-то урождённая Миломёдова… Слыхала про таких?

– Нет, – созналась «товарищ секретарь».

– Первогильдейские купцы были! Первогильдяи… Вот центральный гастроном с колоннами – наш, Миломёдовский был… А вот этот дом, знаешь, где сейчас Союз художников? Теремок такой расписной, узорчатый в стиле нарышкинского барокко… ко-ко! – курицей закудахтал Костя. – Это был особняк Миломёдовых… Правда, по совести разобраться, если бы не большевики, то дедушке моему бабки-то и не понюхать бы… Получается, что и меня бы совсем тогда не было! Вот ведь судьба какие загадки ставит!

А в другой раз Ранаев пустился в неуместные для постельной сцены рассуждения о сути человеческой истории:

– Вся она, Лесь, борьба человека с нищетой – и с собственной жадностью… И никогда не поймёшь: то ли человек нищ, потому как другие жадны? То ли кажется самому себе нищим, потому что сам очень жадный?

– Ты про наших митингующих сограждан? – лениво поинтересовалась она, закинув на него длинную, стройную ногу.

– Я, когда маленький был, – откровенничал Костя, – раз пошёл с бабкой за капустой… Ну, с той самой бабкой, которая урождённая Миломёдова, купеческая дочь… Она так в «совке» обтёрлась-то неслабо, знает туго – где очереди короче, где товар на три копейки дешевле… Вот представляешь, Лесенка, такой серый денёк, дождик моросит, небо низкое, лужи оловянные… Капуста эта – тоже мне, ценность! И вот стоит открытый грузовик, там туча народу, такого тёртого-притёртого, как моя бабка, народные умельцы копеечного выживания… И они этой капусты вожделеют вилка по четыре каждый, ибо им же солить надо зачем-то! Один мужик, такой пожилой уже, залез туда, в кузов, советской торговле помочь, и оттуда, ноги расставив, кочаны вниз передаёт… Штаны у мужика, такие, знаешь, убогие… И от натуги у него в промежности шов лопнул, он на народ голой ляжкой сверкает, а сам не видит, капустой занят, погрузочно-разгрузочными, блин, работами… И навис этот добровольный грузчик над нами с бабкой, как судьба… А над ним – свинцовое небо осени и мерзостно-промозглый будний день…

– Хватило вам капусты-то? – поинтересовалась Леся, наманикюренным ноготочком играя с завитками на груди любимого.

– Хватило… Не столько нам, сколько бабке, она фанат осенних заготовок…

– А в чём мораль всей этой трогательной бунинской истории?

– Может быть в том, Леся, что я тем днём кооператором стал. Был пионером, а там в кооператоры переродился. Впервые ожгло меня, что не хочу я быть таким вот беспонтовым мужичком, который залез в грузовик снимать грязные кочаны, и у которого штаны лопнули… И оттуда, Лесенка моя, всё началось: мысли всякие про экономику, выбор профессии и все дела…

– Ну, если бы каждые лопнувшие брюки порождали экономиста твоего уровня… – мечтательно улыбалась Олеся. – Тогда… Хорошо бы было…

– А может быть и плохо, я сейчас думаю! – меланхолически посетовал Ранаев. – Кто знает? Что и сколько человеку по жизни нужно? Может быть, эту капусту на засолку и моток ниток, чтобы штаны после оказии зашить, да и жить, ни о чём не думать… Мы же вот с тобой взлетели, чтобы никогда не штопать носков, – а место посадки наше неизвестно…

– Типун тебе на язык! – возмутилась Игумникова. – Посадки! Тьфу, скажешь тоже… Нашёлся тут – лётчик-налётчик…

– Нет, ну ты мне вот скажи, как женщина, как мать, – приставал Ранаев, – человеку чего и сколько в жизни нужно?! Он же, гадёныш, Чернобыль взорвал и Арал высушил – потому что всё ему мало… А если по совести смотреть, вот что ему надо?!

– Стакан молока каждому! – дала Леся странный и непонятный ответ.

Но Ранаев хорошо её понял: они вообще были созданы друг для друга, если не как мужчина с женщиной, то как деловые партнёры.

– Понятно, что стакан молока каждому… – горячо заспорил Костя. – А сердце-то не приемлет! И никогда… Никогда так не бывает, что стакан молока – прямо каждому и всем без разбору… Обязательно кто-нибудь без молока останется…

– И с другой стороны. – засмеялась хищница. – Никогда такого не бывает, чтобы кому-то одного стакана молока хватило… Первое, что он сделает, когда в руки получит стакан молока – скажет, мало!

– А иди-ка сюда, Сократ мой ненаглядный, – хихикнула она же, когда увидела, что партнёр «загрузился». – Давай-ка ты во мне забудешься и всю эту «по*бень Рахманинова» из репертуара выкинешь…

 

***

…И он выкинул. Надолго – но не навсегда. Свадьба их с Лесей была по советским меркам роскошной, по грядущим – более чем скромной. Первая квартира – кооперативной, по линии молодёжных стройотрядов, МЖКХ, которые Леся у себя в райкоме курировала… Официально получая 180 «рэ»…

Когда её плоский спортивный животик стал заметно выпирать, Костя пришел домой и кинул на стол пачку "пятерок" – 500 рублей.

– Боже! – разулыбалась Олеся. – Где наксерил?!

А он кидал пачками деньги: еще одну и еще две по сто червонцев…

– Костя, ты меня разыгрываешь?! – недоумевала новоявленная Ранаева. – Учти, я в положении, мне волноваться нельзя…

Всё было впервые. Не только «железная леди» из райкома ВЛКСМ, но и сам Ранаев прежде столько денег на одном столе в кучке не видывал…

В какой-то момент даже она – с её-то железным, несгибаемым характером – испугалась:

– Костя… Нас же посадят…

На что Ранаев, поглаживая её округлившийся живот, беззаботно лопотал:

– Не бойся, я с правильными ребятами теперь работаю… Все будет отлично...

 

***

Сколько было в Лесе Игумниковой железной мужественности – столько же было в Константине Ранаеве бархатной, кошачьей, художественно-эстетической женственности, неизбежно выпестованной его семьёй, его воспитанием и его прошлым. Эта внутренняя женственность души художника делала Ранаева для окружающих гораздо страшнее, чем если бы он просто был брутальным стандартным мужланом-уголовником. Потому что скрывая свою внутреннюю слабину, Ранаев создавал ажурную архитектуру слов и жестов, с виду выдававших то ли виртуозного садиста, то ли утончённого маньяка…

Когда в К-ву прибыл кто-то из чеченских головорезов, важный на Кавказе криминальный авторитет, то разветвлённая уже служба безопасности «Минотавра», инфильтрованная во все правоохранительные конторки Края, тут же донесла про «официальный недружественный визит» Ранаеву.

Ранаев отреагировал так, как может отреагировать только художник-авангардист. К залётному Асланхану Бироеву явились ребята Беркута и Каймакова, положили милицейскими укороченными «калашами» всю охрану мордой в ковры (потом их закрыли в СИЗО, но Аслахан об этом уже не узнал).

– Чё за беспредел?! – возмутился только что принявший душ Аслахан. В его чёрных, чуть вьющихся волосах блестели бисером капельки воды…

– Приглашаем вас проехать к нашему смотрящему! – предложил Беркут.

– За тем и прибыл! Пошли!

Но Бироеву не дали усесться в джип, как он рассчитывал.

– Ты в прицепе поедешь! – мрачно пообещал Каймаков…

Примерно квартала два скованного наручниками чеченского гостя волочили за машиной по асфальту, привязав за ноги. Столько же времени он, забыв о мужестве джигита, – орал благим (а не русским) матом, как напуганный ребёнок…

Два квартала – две минуты пройти, даже пешком, но для сто раз помершего на привязи Аслахана они показались вечностью.

На перекрёстке его встретил Ранаев с группой товарищей. Молодой, импозантный, в приталенном чёрном пальто тонкой верблюжьей шерсти, в широкополой, по моде времени, фетровой шляпе – он действительно, выглядел, как успешный художник перед входом на собственную выставку…

Бироева освободили, и шатающегося, всего в ссадинах и кровоподтёках, подвели под руки к Константину. Все ожидали от босса приличной для мафии грубости, но Ранаев заговорил учтиво, предупредительно, ласково:

– Сигару?!

Плохо понимая, что делает, сглатывая юшку из рассечённой губы и разбитого носа, кавказский гость закурил. Пальцы его, ободранные на костяшках, предательски дрожали.

– Ну, как вам у нас? – с елейной вежливость поинтересовался Костя. – Будете с нами работать?

– Спасыбо… – пробормотал Бироев не своим голосом. – Мне домой… надо…

– Это хорошо, домой! – мечтательно зажмурился Ранаев. – Я вот тоже вас провожу, и домой… Дочке косички заплетать, с сынишкой в железную дорогу поиграю… Может, вам тоже косичку заплести? В железную дорогу поиграть не желаете?

Своей неопределённостью и «косичка» и «железная дорога» звучали страшнее, чем упоминание конкретных пыток…

– Спасыбо, я тороплюсь… – прохрипел Бироев.

– Вы меня поймите, – задушевно ворковал Ранаев, – мне куда спокойнее было бы вас при себе оставить… навеки… Но в крае нужно туризм развивать, понимаете? На то у меня и расчёт: что вы поедете, и всем друзьям своим, абрекам, расскажете, как тут принимают, как угощают… Достопримечательностей у нас мало, приходится выезжать на гостеприимстве! Кроме асфальтных дорог у нас есть ещё и гравийные… Впечатления – ах! Колоссальные! На всех хватит! Так что вы им расскажите, мы ждём…

– Я всё понял… – хлюпал кровавым носом Аслахан. – Я всё передам…

– А сейчас мои люди вас на вокзал проводят! – словно горлица, гулил Ранаев.

– Спасыбо, я сам доберусь…

– Ну что вы, что вы! – замахал руками Константин, словно заправский гид. – У нас так не принято! Гостеприимство в нашем крае не знает пределов радушия! – И дал распоряжение своим ребятам: – Специально для нашего гостя с Кавказа – плацкарт, боковушку, возле туалета! Билет за мой счёт! А то гость поиздержался на наших аттракционах, ни копейки своей не осталось…

…Больше с Кавказа в К-ву «работать» никто из блатоты не приезжал. Вспоминая этот случай, подручные Ранаева восхищались его «художественностью» и подчёркивали, что он живописец.

– А не акварельки рисует? – интересовались смельчаки, намекая на первую профессию Гитлера.

– Что вы! Картины маслом!

И никто – кроме, может быть, компаньона, железной Олеси – не догадывался, что Ранаев вовсе не выделывается, не выпендривается, что все его пугающие обороты – следствие внутренней дрожи, леденящего внутреннего страха…

 

***

Начинали Константин и Олеся Ранаевы с двух полуподвалов, напоминавших более студии рок-групп, чем солидные офисы преобразованного и укрупнённого кооператива "МИНОТАВР". Начинали, ревнуя к славе тогда гремевших золотопромышленника Владимира Туманова, кооператора Артема Тарасова и других "взрослых" предпринимателей.

Один полуподвальчик, на Кучеревке, около автомобильной заправки, вонявшей в открытые окна бензином (так и мучились, пока не установили кондиционеры) считался легкомысленным и числился за Лесей. Здесь, в основном, занимались отмывкой денег заводов и колхозов края: монополия на обналичку не давала отбоя от клиентуры…

Второй полуподвальчик закрепился за Костей, он находился рядом с первым валютным магазином, «долларовым комком» под величественным названием «София». Здесь торговали только за иностранные деньги и здесь – единственное место в миллионном городе – не было ни дефицита, ни очередей…

Скорее всего, двусоставное чудище «Минотавра» без Ранаева выродилось бы в одну из множества пирамид, вроде МММ, корпорации «Экорамбус», Властелины, Хопёр-инвеста, Тибета, и сгинуло бы через несколько лет под стоны и проклятия обманутой публики. А без Олеси Ранаевой «Минотавр» оказался бы безрогой, яловой дойной коровой со средней доходностью и ориентацией на «реальный сектор», в 90-е более чем бесперспективный…

Но всё было так, как было, «Минотавр» не стал пирамидой МММ, и не стал скучным заводом, вроде завода гибких валов, где директорствовал отец Константина, Феликс Ранаев. Шальные деньги из воздуха возникали благодаря Олесе, и вкладывались во что-то земное, тяжёлое, благодаря Косте.

Сперва были эйфория заграничных командировок, больше похожих на туристические путешествия в неведомые края, – и закупки в Германии компьютеров, во Франции – напитка «Наполеон», который в России продавцы выдавали за коньяк…

Всё это были невиданные для вчерашнего советского человека товары, и они приносили чете Ранаевых немыслимые сотни процентов прибыли…

А потом Костя придумал то, что никогда не пришло бы Олесе в голову, – открыть товарно-сырьевую биржу, на которой стремительно обесценивавшиеся деньги депонировались в товары, в основном – металлы.

– Понимаете… – объяснял Ранаев, – мировые цены на медь, например, они же не зависят от кризиса советской экономики… Ваши бумажные 100 рублей через полгода будут, в лучшем случае, рублём, а если вы купите слиток меди и разместите его у нас по весу – то он и через десять лет будет стоить столько же, сколько и сегодня… Но, скорее всего, дороже…

В декабре 1989 года Ранаевы с большой помпой открыли так называемый «Коммерческий инновационный банк научно-технического прогресса». В просторечии его дразнили КИБ НТП. Чтобы не пугать людей многословием, в 1990-м году банк тоже переименовали в «Минотавра». А через год по телевидению пошла его реклама, с бодростью обещавшая наивным: "Мы идем к рынку со скоростью полутора миллионов рублей в час!"…

В этой афере пересилило легкомыслие Олеси и пошли во всесоюзную продажу векселя номиналом 1000 рублей за 333 рубля. Врали, что будут дивиденды 40 рублей в год… Ничего, конечно, такого не было, да и быть не могло – потому что через год деньги рухнули и на тысячу рублей купить стало возможным только пирожок с картошкой… Но собрали знатно, и успели вложить до краха финансовой системы!

В 1991 году Ранаев стал депутатом краевого совета и советником краевого правительства по экономике. Ненадолго занял пост начальника краевого управления топлива и энергетики, но потом ушёл: скучным показалось, а высокими постами и фигурами он уже тогда играл, словно в бирюльки…

Балаболил с высоких трибун, что намерен активно идти в промышленность.

– А то, товарищи, стыдно перед родителями, что спекуляциями деньги зарабатываю...

То ли кривлялся, то ли искренне говорил внук народного художника, сын действующего директора завода гибких валов – кто теперь уж разберёт… Думается, он и сам уже не разбирал, что от сердца, а что в рамках стратегии захвата…

Как только разрешили приватизацию, Ранаев начинает бешено и без разбора скупать акции различных краевых предприятий. Ну, а к 1995 году поспели и знаменитые залоговые аукционы. Банк Ранаева давал краевым властям кредиты под залог акций лучших промышленных предприятий, а после – заложенные акции власти и не подумали выкупить…

 

***

Иногда случается так: кушает человек восторженно какую-нибудь немыслимую вкуснотищу, ну например, шашлык. И на пике наслаждения гурмана вдруг слышит странный хруст… Что это? Косточка на зубы попалась? Хрящик? Нет, это нежданно-негаданно треснул зуб, раскололся вдруг пополам… И человек не сразу понимает, что случилось, и острая боль приходит тоже не сразу…

Трудно сказать, каким видел мир управляемый монстрами вроде его «Минотавра» Ранаев. Но доподлинно известно, что видел он этот новый мир совсем не так, как на деле вышло. Наверное, Ранаеву по молодости и неопытности казалось, что этот мир будет прежним, как у отца, у дедушки – только всяких благ побольше… И он, Костя, в обход всех номенклатурных очередей выйдет сразу в дамки, в большие начальники, усядется в кресло вроде кресла первого секретаря крайкома КПСС… И станет оттуда помыкать людьми мудро и рачительно… Так думали многие кооператоры – избалованные успехом и выросшие среди цветиков-семицветиков брежневских клумб…

Но, конечно, мир приватизации таким не стал, да и не мог стать. Ранаев и сам, исходя из «пользы дела», помыкал не слишком мудро, не слишком рачительно, и был окружён нелюдью, которая изначально ни на что такое не настраивалась…

Неожиданно для упоённых успехом первых кооператоров-романтиков стали смещаться и рушиться базовые устои, те, казавшиеся незыблемыми колонны-опоры мироздания…

Прежде всего, пребывая в приятных хлопотах по обустройству уютных родовых гнёздышек-усадеб, «сильные мира сего» не заметили распада своей страны. Он прошёл мимо, как дело постороннее, их не касавшееся, и лишь потом, да и то лучшие из них – удивлённо спрашивали: как же так?! Муравьи разрушили свой муравейник? Пчёлы разломали свой улей?!

А им отвечали: «Получили своё? Жрите и заткнитесь!». И вскоре канула в чёрные воды Леты казавшаяся Эверестом цивилизации заповедь «не убий!». Это ещё больше изумило Ранаева, отнюдь не готового к такому повороту событий. Конечно – рассуждал он – в буквальном смысле слова эта заповедь никогда не выполнялась… Люди всегда убивали врагов, преступников, упырей – и без этого, наверное, невозможно жить. И не об этом вовсе речь. Но раньше «грохали» того, кто «заслужил». Раньше имели к умерщвляемому какую-то моральную претензию…

Новое время принесло новый счёт убитым: они утратили индивидуальность, их, как рыбу на сейнере, стали считать не по головам, а тоннами и кубометрами. Речь не шла о том, чтобы убить врага или преступника: убивали людей совершенно незнакомых, не удостаивая их никаких обвинений, никаких личных претензий…

Убивали за принадлежность к определённому народу – русскому, армянскому или ещё какому. Или вообще ни за что, даже не замечая жертв: украл зарплату у научных сотрудников, божьих одуванчиков, а они молчаливо померли, ничем тебя не потревожив… О причинах убийства перестали думать, а о жертвах убийств – помнить.

Ранаев, оглядевшись по сторонам, обнаружил себя в диких джунглях. Здесь жизнь и смерть переплелись, потому что жизнь одних строилась на смерти других, и все принадлежали к одному биологическому виду…

Не было более ни света, ни тьмы, а всё слилось в грязные, смутные сумерки. Не было ни палачей, ни жертв – они перемешались и сочетали в себе качества и того и другого. Изменилось мышление: если раньше оно стремилось к громоздкой сложности, за что и уважалось окружающими, то теперь стало стремиться к зловещей острой убийственности. Мысль затачивали, как кол, устраняя всё лишнее, мешающее охоте на людей…

Оказавшись в полумгле без страны и без морали – Ранаев обнаружил, что исчезло и ещё одно, очень дорогое ему с детства явление: культура. Раньше люди передавали её из рук в руки, даже умирая (что поделать, человек смертен!) – и пытались обрести в её преемственности бессмертие… Теперь же даже розовощёкие крепыши, у которых всё хорошо, – избавлялись от культурного багажа, как от балласта: «мешает в драке!»…

– Погодите, но в чём же тогда смысл жизни? – растерянно спрашивал Ранаев. Но он был окружён людьми, которых такие вопросы никогда не волновали. Эти люди жрали всё вокруг себя с неистовостью триасовых гадин…

И эти люди говорили ему – иногда прямым текстом, но чаще иносказательно, что Жизнь сама по себе – нагромождение абсурдных ситуаций, которые не ведут ни к чему и никуда, а просто глупо меняются… «Пляска скелетов, – с ужасом думал об этом впечатлительный Ранаев. – Большие рыбы пожирают малых, гравюра Брейгеля»…

От этого ужаса Ранаеву хотелось, как в детстве, бежать в уютный погребок дедушки Ефимиама на его славной, номенклатурной дачке, где когда-то школьник Костя воображал себе ядерную войну и выжженную землю…

У дедушки были два погребочка, и оба поражали советское детское воображение своим нестандартным экзотическим строением! Один, маленький, был на кухне, там двустворчато, как раковина, открывались полы и под ними виделось манящее жерло большой бочки или широкой круглой трубы… Это был винный погребок любившего красиво пожить Ефимиама Янтарёва! С него, диагонально цилиндру, сбегала полированная лесенка, и, если спуститься по её гладким ступеням – вокруг тебя со всех сторон обступали винные бутылки, лежавшие по-младенчески, на боку, в специальных полочках-ячейках, напоминавших пчелиные соты.

Здесь было очень мало места, словно в афишной тумбе или будке суфлёра: только ты в полный рост и круги винных полок вокруг тебя… Пара вяленых гусей или какой-нибудь иной дичи свисала, вот, собственно, и всё убежище… Нет, мальчик Костя был не настолько наивным, чтобы в этой тесной трубе искать спасения от ядерной войны!

Второй погреб размещался под сенями, под высокой лестницей крыльца. У него было маленькое оконце, в ширину одного кирпича, затянутое оргстеклом, и почему-то зарешёченное двумя грозными толстыми прутами, хотя влезть в такое окошечко могла бы разве что кошка.

Это маленькое оконце было совсем незаметно со двора, оно приходилось Косте на уровень сандаликов, и было укутано тюльпановой порослью. Зато внутри оно располагалось под самым потолком и из него загадочно лился дневной свет, в прохладном полумраке погреба, составлявшего уже не бочку, а небольшую комнату.

Внизу в ящиках с широкими продувными щелями дед хранил капусту, картофель, морковь, даже яблоки с грушами. Выше тянулись полки, на которых стояли домашние маринады, трёхлитровые банки с солёными огурцами и помидорами, разные компоты, разномастные банки с лечо, кабачковой или баклажанной домашней икрой, консервированным болгарским перцем…

Здесь, в стенах из дикого камня, Костя воображал себя укрывающейся жертвой атомного апокалипсиса, и сладко холодея внутри, покрываясь мурашками от внешнего холодка – всерьёз прикидывал, на какое время хватит ему здешних припасов, чтобы выживать под землёй… Он не думал тогда, что маленькое, и несмотря на свою малость, забранное прутьями окошечко над потолком пропустит радиацию… Он верил, что дедовский погреб – абсолютное убежище от ядерного кошмара… Ребёнок, что возьмёшь?

Повзрослев и возмужав, войдя в так называемую «элиту» (как ужасно звучало это слово в приложении к гнойному сброду хозяев 90-х!), Ранаев иногда мечтал найти по настоящему герметичный погреб, и укрыться в нём, бросив судьбы земной поверхности на самотёк…

Иногда он даже думал написать роман о человеке, по какой-то причине безвылазно запертом – то ли по причине ядерной войны, то ли укрывающегося от врагов, – и о том, как обостряются чувства человека, чьё зрение и слух бедны на впечатления…

Восприятие мира, думал Ранаев, каждый раз имеет свой масштаб, своё разрешение: в одних случаях человек даже и главные вещи не все улавливает, в других – обеднев на приключения – он умудряется ухватить мельчайшие детали микроскопических предметов. Таковым было бедное на впечатления советское детство в стране стандартов, где сказкой казался не только винный погребок в виде бочки, но даже и старая ржавая «опасная» бритва – найденная во дворе, кем-то очевидно, выброшенная, никчёмная, но детской фантазией преобразуемая в волшебную вещь…

Если бы человек – думал Ранаев на досуге – сидел бы в погребе годами, десятилетиями, то насколько обострились бы его способности различать грани и тонкости бытия! Насколько много смог бы он извлечь из одной-единственной точки, в которую смотрел бы часами, днями, месяцами! Какой интересной собеседницей стала бы для него даже самая пустяковая деталька реальности!

Думая о романе, Ранаев даже как-то написал шесть страниц, посвящённых взгляду человека на банку с солёными огурцами. Он подбирал слова и образы, чтобы коснуться каждой мельчайшей черты, каждого микроскопического движения в мёртвом, стерильном солёном растворе, он воображал лёгкие колебания укропа, неповторимый силуэт каждого огурца… Среди того, что поражало юного Костю, сидевшего с банкой «на просвет», – было и затаившееся в рассоле небытие: солнце пронизывало весёлыми лучами этот уютный и аппетитный мир – но там, за стеклом, надёжно изолированным закатывательной машинкой бабки, – не было жизни, там остановилось время, исключилась всякая динамика…

Только внешний, посторонний наблюдатель может придать этому безжизненному миру форму и таинство существования, обрести его внутреннее бытие со стороны, из-за пронзающего стекло луча света…

Конечно, Ранаев не мог написать такого романа – потому что у него никогда не было времени, и потому, что такая творческая задача – совершенно бессмысленна, и заманчива, в основном-то, именно своей какой-то вопиющей к Небу бессмысленностью. Всякий роман пишется о событиях, чем быстрее и ярче события, тем он интереснее, а тут в основу положена судьба закрытого в погребе с маринадами и компотами человека, по сути, замурованного в вынужденную неподвижность… Насколько такое отсутствие событий можно описать? И если можно – то зачем?!

Естественно, не для публикации. В бурных стремнинах пореформенного времени балансирующий на гребне потока Ранаев находил в своих мыслях о погребе своеобразную терапию успокоения, бежал в смутные мечты о бомбоубежище, о бункере – потому что дальше всего его текущая жизнь напоминала собой убежище…

 

***

У семьи Ранаевых в их усадьбе тоже был бункер. Конечно, стилизованный под винный погреб, но прочный и основательный, как настоящее бомбоубежище…

Константин Феликсович всё чаще уходил туда, спускался по отделанному диким неровным камнем кривому ущелью витиеватой, узенькой и вычурной лестницы. Путь этот напоминал башенные ходы средневековых крепостей – в которых, по замыслу обороняющихся, – мог пройти лишь один человек с мечом и в доспехах, дабы в бою с любым, сколь угодно многочисленным, войском у рыцаря поединок был…

Внутри был не просто погреб – подземный, стилизованный под древность винный замок. Шершавые стены серо-зелёных лишайниковых оттенков, массивная, циклопическая кладка, тяжёлые, как бы давящие гнутые арки сводов. Вдоль стен – светлых ореховых оттенков ячеистая винная мебель, в которой на боку, заботливо уложенные – ждут своего часа бутылки «великих вин»…

Самые дорогие и знаменитые вина – дальше всего, в «окончательной» зале, под сводами которого – массивная, литая и витая, чугунная люстра. Те, что попроще, для повседневного употребления – поближе ко входу… Стандартные бутылки – в ромбовидных ложах, нестандартные, слишком большие или слишком пузатые – на приставных и угловых полочках…

Бесконечно далеко ушли эти размах и громадьё подземелий от самодельных дедушкиных погребков, по-деревенски наивных и тесных… Тех, в которых советский мальчик Костя надеялся спрятаться от ядерной войны, хотя в них и невозможно было спрятаться. А вот в этом погребе – можно. Вопрос только – зачем прятаться, когда ядерная война уже случилась?! Сто лет тут сидеть среди пыльных марочных бутылок, зная, что наверху – радиоактивный пепел былой жизни?!

В «начальной зале» винного комплекса стоял овальный ажурный стол, на котором дежурили незаметно протираемые прислугой сменные бокалы богемского стекла и чёрная большая рыба. Сперва гостю показалось бы, что рыба – копчёная, положена для закуски. И только приглядевшись, он понимал, что это черно-стеклянная пепельница, дошедшая до верха натурализма, и что в широко раскрытый, приподнятый рот рыбы полагается стряхивать сигаретный пепел…

 

– …Я эта… артистку привёз… Александру Дарьину… – виновато сознался нарушивший покой шефа Гера Каймаков.

Ранаев посмотрел на него мутно-кровавым похмельным взглядом, прижимая хрустальный конус стакана к виску, и выдал фразу, бессмысленную как грамматически, так и семантически:

– А нахрена она кому тут обосралась?!

Поскольку понять это было невозможно, Каймаков и не понял, шмыгнул обиженно:

– Константин! Ты велел привезти, я привёз… Откуда я-то знаю?!

Александра Дарьина была молодой актрисой, очень приятной наружности, с большими невинными глазами и выпирающей верхней пухлой губкой над скошенным подбородочком. Из-за этого она слегка пришепётывала в речи, и это очень умиляло, как у ребёнка. Она была очень юной, лет 18-ти, начинающей, ей был нужен покровитель, и она напрашивалась с этой целью к Ранаеву, чтобы он протекцию оказал.

Константин при первой встрече лениво процедил сквозь зубы:

– Вообще-то я такими вещами не увлекаюсь…

Но потом, оценивающе прикинув в уме кукольные локоны Сашеньки, кивнул на Каймакова за своим плечом:

– Ладно, в этот раз… С ним договаривайся! Когда я буду свободен – он тебя привезёт…

Что Каймаков и сделал, тем более что Леся с детьми отдыхала на Мальдивах. А Ранаев про случившееся мимоходом – просто забыл…

– Ладно… – смиловался Константин Феликсович. – Посади её в каминной, и включи телевизор… Будет настроение – поднимусь… Предложи выпить…

– Шеф, может мне её и это… Опробовать в деле?! – заржал придурок Гера.

– Чё ты в этом можешь понимать?! – обидел слугу Ранаев, сам того не заметив. – Ты чё, продюсер? Режиссёр?!

Справедливости ради нужно отметить, что Ранаев тоже не был ни продюсером, ни режиссёром, и никакого отношения к артистическому миру не имел. Но люди его уровня сами не замечают – как начинают считать себя всекомпетентными всезнайками, лучше любого профессионала владеющими любым ремеслом. Порой комично смотреть, как эти вельможные пузаны учат дантистов зубы драть, а журналистов – статьи писать. Иногда смешно. Но чаще трагично…

– Иди, Гера, иди… У меня голова раскалывается из-за вас… Всем чего-то надо…

– Пьянь! – подумал Каймаков, но конечно, вслух этого не сказал. Он и не подумал бы, наверное, так грубо – но Сашенька Дарьина его завела своей блондинистостью, фигуристостью и лёгкомысленностью одежд.

 

5.

 

…Откуда, как разлад возник?

И отчего же в общем хоре

Душа не то поет, что, море,

И ропщет мыслящий тростник?

Ф.И. Тютчев

 

Под тентом верхней палубы прогулочного теплохода Костя озвучил своё условие сделки – после чего переговоры с Бангором и Фельдманом исчерпали себя. Из деликатности Ранаев не спрашивал – да и без спроса знал, что полномочий решать такие вопросы переговорщики из «центра» не имеют, и должны, как говорит киноклассика «сперуапосоветоуватся з шефом»…

Дело отошло – остались простые радости жизни. Ранаев пригласил гостей пройти в стеклянную башню «малого банкетного зала», нелепую снаружи, но уютную изнутри, в советские годы бывшую надставным кафе «Мороженое».

Эта малая банкетная зала, громоздившаяся над речными просторами в вышине, казалась чем-то средним между кораблём и летательным аппаратом: человек, закусывая внутри неё, никак не мог понять – плывёт он или летит? Больших компаний здесь не предполагалось, оттого казалось, на избалованный вкус москвичей, даже несколько тесновато…

Стол под нежно-розоватой, какая бывает у снега на заре, хрустящей от накрахмаленности скатертью напоминал по форме восклицательный знак. То есть это было два стола: круглый и приставленный к нему продолговатый прямоугольный…

Круглый, для высшего начальства, входил в «подкову» дивана белой кожи. А диван обрамлял многоугольный стеклянный «фонарь» смотровой рубки. Это была самая высокая точка на теплоходе, и отсюда, с белокожего диванчика, лучше всего было смотреть на речные и заречные дали.

Вдоль стандартно сервированного прямоугольника тянулись ряды хромированных металлических стульев – для гостей попроще. На этом, собственно, камерный уют малой банкетной залы теплохода исчерпывался… Кондиционеры тянули неплохо, взмокшие от калёного жара уральского лета снаружи здесь гости вздохнули в прохладе с облегчением.

Кроме Ранаева, Бангора и Фельдмана сюда пригласили заместителя Кости Георгия Каймакова и капитана корабля – человека нескладного, в пышных галунах стилизованной без меры форменной одежды. Капитан больше походил на ресторанного швейцара и постоянно вскакивал, пытаясь услужить…

Гера Каймаков сидел в костюме парижского кроя не в своей тарелке, галстук его явно душил, и вообще из всей его равной физиономии проглядывала органика «олимпиек», «треников» и кожанок…

Девушки эскорта, оставаясь в купальниках-бикини, сели за приставной столик, молчаливые, но соблазнительные. Глядя на них, припасённых как рояль в кустах, Бангор думал, что эта провинциальная прямолинейность приёма столичных гостей раздражает топорностью, но в то же время и соблазнительна в своей первобытной простоте. «Наверное, так и надо…» – мысленно развёл руками Бангор.

Сюда, в «фонарь речного обозрения» – подавали маринованное в текиле и лайме куриное филе, со сладким перцем и авокадо, медальоны жареной баранины с медово-горчичным соусом в окружении свежих ягод, розоватые и скользкие куски лососины, выдержанные в коньяке и лимоне. А ещё – рулетики из белой рыбы, ассорти из маслин и оливок, с крошечными красными овалами помидорок черри… Сюда на закусь доставили фламбированную в коньяке грушу на подушке салата, припорошенного метелью сырного серпантина…

– Батюшки, никак селёдка... – попытался умилиться, но выдал своё брезгливое недоумение Бангор, трогая вензельной вилкой содержимое в ажурных фарфоровых лепестках десертной тарелочки. – Селёдка?

– Сэ-эльдь... – выдал важно седовласый кельнер в малиновом жилете, похожий на университетского преподавателя, каковым он, скорее всего и был в былой жизни.

Смотрелся он солидно, но в ресторанном ремесле путался, и называл минеральную воду "федеральной водой", видимо, стремясь подчеркнуть её статус... Это заставляло комично-услужливого капитана всё время панически тушеваться.

Впрочем, закуски длились недолго. Потанцевав для приличия немного под медленную музыку романтической коллекции с приглянувшимися девчонками, Бангор и Фельдман увели каждый свою в «отдельные номера». Гера Каймаков поступил аналогично, едва дотерпев, пока гости сделают первый выбор – впрочем, девки были как на подбор, и особой разницы этот грубоватый братан в них всё равно не видел…

Ранаев остался с капитаном и прислугой, прогнал весьма струхнувшего от такого обращения официанта и сам стал наливать себе коньяк. Попутно отплёскивал и капитану, чтобы не пить в полном одиночестве.

– Нам самое главное – что? – спрашивал Костя капитана, всё равно умевшего только кивать и поддакивать. – Нам самое главное – сохранить и продержаться…

– Продержаться докуда? – услужливо поинтересовался капитан, чтобы не молчать, как кукла.

– Хороший вопрос! – похлопал его по галунам и позументам широкого плеча речника «Хозяин». – «Докуда» нам с тобою продержаться… А ещё один ты не задал…

– Виноват… – привскочил капитан, как на пружинке.

– Да сиди ты… Что сохранять-то? Тех, кто сами себя сохранять не желают?! – Костя одним рывком вымахнул целый фужер с коньяком, заменив этим винным инструментом полагавшуюся по штату маленькую рюмку.

– Я говорю… – откровенничал Ранаев, дыша перегаром. – Там! – он показал пальцем в пластиковый потолок кабины, над которым раскинулось роскошное свето-гроздевое, уральское летнее чистое звёздное небо. – Говорю… Наркомафия… Мне знаешь, что говорят? Их, говорят, кто-нибудь заставляет?! Ну если они сами не против, ты-то, главный выгодополучатель, куда лезешь?! Ты же и срать-то, говорят, скоро паюсной икрой начнёшь, ты зачем смуту вносишь в процесс?!

«Кого спасать-то? Осталось ли кого спасать? И что сохранять – осталось ли? И продержаться – правильно спросил этот швейцар у парадного подъезда – до-ку-да?!».

За гранёным стеклом обзорного экрана пульсировали равнодушные большие, словно бы приблизившиеся в чистом загородном воздухе звёзды. Для них человеческие пузыри – настолько мгновенны, что и заметить невозможно, где закончился Александр Македонский и начался Миша Горбачёв…

Наверное, об этом, именно об этом пытались сказать Ранаеву во время «разговора по душам» в столице…

 

***

– Удивительный вы человек, Константин Феликсович… – сказал главный рыжий приватизатор, и посмотрел с подвывертом, очень пронзительно, словно препарировать Ранаева хотел. – Первый раз вижу, чтобы один и тот же персоналий поддерживали и «красные директора» в Тэ-Пэ-Пэ, и воровские авторитеты на «маяке»… Выходит, у вас личное обаяние на высоте…

– С директорами я давно работаю… – скромно жался Ранаев, как будто пописать хотел. – А с блатными… Вы же слышали, что у нас в соседней области беспредел был, двенадцать «законников» завалили… Наши опасаются большой крови… Пришли ко мне, сказали, что я «умный» и «совестливый»…

– Хорошая характеристика! – осклабился Рыжий. – Особенно если учесть, что она от матёрых рецидивистов… В губернаторы метите, Константин Феликсович?!

– Ну почему сразу… – растерялся Ранаев.

– Не сразу! – осёк Рыжий. – Мы к вам туда в глубинку идиота поставим… Так вернее будет, а то… – Рыжий на миг задумался, но решил договаривать. – За идиотом присмотр нужен: вот вы и будете присматривать, вы же умный! И за вами присмотр нужен… Тоже… Идиоту я этого не скажу, потому что он ведь идиот… А вам скажу прямым текстом: вы же умный, всё равно догадаетесь… Только не один вы умный, Константин Феликсович… Я ведь сразу понял, что нет у вас под заповедником никаких хромовых руд…

– А при чём здесь я… – залепетал, потея под пристальным взглядом убийцы миллионов Константин. – Это геологи… справку…

– Не надо… – скривился Рыжий. – Люди мои заповедник на кругляк срезать хотели? Хотели… Вы с ними спорить не стали, потому что просекли, что они мои люди! Хвалю! И потому вы, любезнейший Константин Феликсович, подсунули это фуфло про хромовые руды… Время протянули, лесозаготовок в Крае не ведётся, и рудных разработок тоже не ведётся… Ждёте, когда меня повесят? Не ждите… Вместе на одном столбе висеть будем, вы и я…

– Дело в том, что разработка хромитов действительно перспективнее лесозаготовок…

– Перспективнее, если бы они были! – ударил по столу Рыжий. – А только сдаётся мне, что ты, сука, русского леса пожалел… Вы же там все на местах жалостливые… Хотите, хитрожопцы, и рыбку съесть и раком сесть?! Думаете, и виллы в Испании купить и патриотами себя выставить?! А мне деньги нужны, мне на ваши вековые боры шишкинские насрать! Потому что всё на деньгах стоит, понимаешь, ты, сучара хитрожопая, – чтобы танки по Кремлю не стреляли, надо с генералами делиться! А если нас сегодня сметут – любоваться своими лесами русскими ты, Костик, будешь на лесоповале, с пилой в руках… И не в К-ве своей, а много-много северо-восточнее…

 

***

Так и познакомился впервые Ранаев с Фокой Лукичом Паяцковым…

– Губернатором ты не будешь, я об этом позабочусь… – мрачно пообещал рыжий приватизатор. – Хочешь гордиться, что ты последний римлянин среди вандалов, – гордись на здоровье… Если подумать, такие, как ты, тоже нужны… Но за всё, Костя, надо платить… Поедет к вам губернатором Фока Лукич Паяцков! Он тебя захочет первым делом съесть – да ты не бойся, если что – мне звони… Но сразу предупрежу, чтобы потом не обижался: если ты этого несчастного идиота схарчишь – я первый буду, кто узнает и накажет…

Новый губернатор К-кого края Фока Лукич Паяцков имел одну интересную особенность: на третьей фразе публичного выступления у него отключался мозг, а речевой аппарат продолжал работать…

Это сделало его одним из самых ярких политиков 90-х. Это же его и сгубило. Как и непонятные в этом алкаше и холуе аристократические замашки. Вроде пристройки оранжереи с тропическими птицами к своему кабинету…

 

***

…Вот они, степи к-ские, необозримые… Поле, едет комбайн. Вдруг перед комбайном садится вертолет. Из вертолета выходит Паяцков со свитой, подходит к комбайнеру. Тот стоит ошалевший – он начальства старше главы сельсовета в жизни не видел.

– Так! – хлопает его по плечу губернатор. – Как зовут? Семья? Дети есть? Отлично! А это что у нас тут?! Почему, бл*дь, колос за собой оставляешь?! Аккуратнее надо, *б твою кукурузу… – потом вдруг сменил гнев на милость:

– Ладно, молодец…

Снимает с руки «командирские» часы и вручает мужику. Все садятся в вертолет… Ранаев, прочувствовав момент, снял с руки золотой «Ролекс» и протянул молча губернатору. Тот так же молча принял и застегнул украшенный бриллиантами браслет…

Снова остановка: Паяцков увидел сверху группу мужичков на «нивах», которые, судя по их виду, собирались заехать в лесопосадку. Приказал сесть на свежескошенную стерню примыкавшего к лесополосе поля, и выскочил снова общаться с народом…

«Часов-то на сегодня у меня больше нет!» – мысленно усмехнулся Ранаев. Но и сам Паяцков был не такой дурак, чтобы «Ролекс» дарить встречным «шир-нар-массам» (что на его сленге означало «широкие народные массы»).

Отчитал губернатор мужичков за приписанное им намерение, и в заключение выдал фразу, достойную быть запечатлённой в бронзе:

– Смотрите! Сами в лес не заезжайте, и кого увидите в посадках – берите шило и прокалывайте все пять колес!

Что он имел в виду? То, что нарушителю экологии нужно в багажнике запаску тоже проколоть губернаторским шилом из одного места, на котором Паяцкову никогда спокойно не сиделось? Не было в новой жизни ответа на такие вопросы…

Как-то затейник Гера Каймаков изготовил плакат, на котором большое изображение Паяцкова, вещавшего с трибуны, увенчивалось знаменитой его, на всю Россию прогремевший фразой: «Нельзя перепрыгнуть пропасть в два прыжка. Поэтому мы будем двигаться через неё маленькими шажочками».

А вы говорите – пять колёс прокалывать велел… Ранаев посмеялся, а потом порвал дурацкий плакат и велел Гере больше такой ерундой не заниматься.

– Как ни крути, Гера, а мы с ним в одной лодке!

– Так я же тайн военных не выдаю… – оправдывался Каймаков. – Это же он на российском телеканале центральном брякнул…

– Ну… Теперь забывать стали, ворошить не нужно…

Забудешь тут, пожалуй! Пока Ранаев на мелкие клочки рвал шутовской плакат, Паяцков успел вылезти с новым перлом, который Россия месяц потом смаковала, покруче всякого КВН:

– Я сам себе же поставил памятник. Hа улице Рабочей в виде роддома…

Смех и слёзы в этой немыслимой, невообразимой жизни пост-советского края так перемешались, что разобрать, где одно кончается, другое начинается – было просто невозможно. А вокруг мелькали и суетились люди с прожектами, один безумнее другого: кто-то хотел назад, в СССР, кто-то, напротив – был полон решимости «тянуть зуб мудрости» клещами реформ до полного отрыва…

Странно, но ретроградами оказывались почему-то люди более обеспеченные, более устойчиво стоящие на почве практики: может быть, потому, что они умнее? Наиболее оголтелый либерализм сыпался на Ранаева почему-то от наиболее нищих прожектёров, порой стоявших одной ногой в могиле, но упорно требовавших себе лопату – дозакопать…

Тем, кто хотел назад, – Ранаев объяснял всю несбыточность и утопичность их планов:

– Как можно вернуть советскую власть, дурья ты голова? Издать указ, что она возвращается? А она что, куда-то уходила? Ну, издашь ты указ, люди, устав от всего этого дерьма, может быть, даже тебе поаплодируют… И продолжат заниматься каждый своим, что он делал до указа… Пойми, нельзя приказать гнилому яблоку стать обратно свежим! Хорошее общество могут построить только хорошие люди! А если вокруг тебя дегенераты – то либо ты их прибьёшь, либо они тебя убьют, вот и всё…

Госдума РФ одним из первых своих актов признала незаконность Беловежский соглашений и «восстановила» Советский Союз. Вышло всё точно по Ранаеву: люди порадовались, поликовали – и… забыли! Державы не создаются бумажками и не восстанавливаются бумажками…

– Константин, друг! – советовал один из заместителей, Гера Каймаков, – Нужно понять главное: проблемой для человека становится только то, насчет чего он заморачивается! Зачем ты мучаешь себя?! Если ты перестанешь думать про распад империи – он для тебя перестанет быть проблемой… Если ты не станешь думать про вымирающие миллионы – они тоже оставят тебя в покое… Какое тебе до всего этого дело – когда у тебя собственная фирма?! Занимайся ею, и просто забудь про всё, что её не касается…

Может быть, поднатужившись и скинув балласт «лишних» знаний – Ранаев смог бы забыть и про распад Державы, и про миллионы лишенцев… Державе он не царь, а лишенцам – не отец… Гибли и прежде империи, вымирали и раньше люди миллионами… А история шла дальше, мимо трухи опрокинутых пограничных столбов и косточек собственных жертв…

Но было ещё кое-что в зловещей, свистящей паровым свистком холодной мгле времени, кое-что, по правде сказать, пугавшее Ранаева больше, чем смещение границ и горы трупов…

Воспитанный дедом-художником в почтении к мировой культуре, к вечности, передаваемой бережно из рук в руки, от поколения к поколению, в коробке «не кантовать», Ранаев не мог не отметить ЭТОГО. А именно – потрясающей бесплодности новой эпохи, в которой суровое зверство правителей не противостояло слабоумному скотству толп, но напротив, плетёно сочеталось с ним. Эта эпоха не строила на костях плебса Петербургов, но напротив, с тем же количеством костей и пыток – все мыслимые и немыслимые Петербурги разрушала.

А это значит, что человек, решивший смириться с временем царя-самозванца Бориса, должен смириться не только с утратой этики, но и с утратой всякой эстетики. Новая аристократия ошалелых паяцев, опьяневшая от большого хапка, – разрушала культуру впереди тёмных масс, так что тёмные массы оказывались всякий раз в истории хранителями культуры… Бомжи подбирали выброшенные из «хороших домов» на помойки книги классиков, дворники утаскивали в дворницкие бесценный антиквариат…

А баран-губернатор, возлюбленный царем Борисом за совместные пьянки, полетел с Ельциным в Америку (Ранаев думал, что хоть на пару недель вздохнёт спокойно) – и там, с какого-то перепою, был представлен Самозванцем как преемник.

Самозванец менял своих преемников с каждой поездкой, но Паяцков так возгордился, что тут же, в своём фирменном стиле, заявил в объективы камер телекомпаний всего мира:

– Билл Клинтон – классный мужик! Завидую Монике Левински!

Эту новость, заставившую хохотать весь мир, от Аргентины до Новой Зеландии, как сенсацию Ранаев впервые увидел по «Евроньюс»…

Горя не чуя, завтракал он у себя в загородной резиденции, в поместье Чурилово, переименованном неистовым Паяцковым в Столыпино, на полуоткрытой мраморной веранде. Маленькая чашечка кофе, яичница из перепелиных яиц, лёгкий творожок с зеленью… Пение соловьёв в кустах бурно разросшейся сирени, добегавшей почти до самых резных каменных перил террасы… Телевизор на подвесной турели в уголке…

А на экране знакомый до боли образ начальника, с сообщением на всех языках мира: вот, этого человека царь Борис в присутствии Билла Клинтона назвал своим преемником, а преемник, оплывая маслами и парафинами счастья, сверкая поросячьими глазками, – объявил, что завидует Монике Левински…

– Твою мать!!! – заорал Ранаев, прыская кофе и бросив столовое серебро на скатерть с такой силой, что нож и вилка разбили, соответственно, фарфоровый молочник и блюдце с маслинками… – Идиот!!!

Зазвонил мобильник. Звонил пресс-секретарь царя Борис Ястреб-Женский.

– Костя, видел? Что делать будем?!

– Ну а что тут сделаешь… Выступи с заявлением, что это особый гастрольный юмор Бориса Годунова… Мол, шутка была, а вы и не поняли…

– Костя, ты понимаешь в каком мы все дерьме из-за твоего Паяцкова?! Преемник в тот же день, как его короновали, завидует вафлёрке! Ну, ладно бы у нас, а он же на весь мир! На весь свет…

Но Паяцков был в ударе. Статус преемника царя пьянил его, внимание мировых СМИ, собиравшихся по первому его щелчку, – безумно льстила. К вечеру Паяцков рассказал «всем-всем-всем», что решительно намерен легализовать в отдельно взятом К-ком крае проституцию, и даже назвал место, где возведёт первый легальный бордель: в городе-спутнике Балаково…

Ястреб-Женский уже и не звонил Ранаеву, понял, что бесполезно, сам выкручивался… Перед всем миром, несмотря на все его усилия – вставала картина крон-принца некогда-Римской некогда-империи, мечтающего пососать у американского президента и завидующего публично тем, кому это уже удалось…

– Он у себя на малой родине церковь построил, – добивал Каймаков, зашедший, в связи со всемирным скандалом, показать досье на Паяцкова. – Там на всю стену фреска, где он изображён в тунике, с нимбом, под видом святого…

– Это уже мелочи! – отмахивался Ранаев, понимая, что плохо «присматривал» за идиотом, и что оргвыводы могут сделать не по одному Паяцкову…

Однако в общей обстановке распада и разложения американские похождения Паяцкова быстро сошли на нет и оказались затянуты тиной новых скандалов с другими губернаторами, ещё более тупыми и хищными, чем даже эта гиено-свинья…

По мелочи Паяцков ещё несколько раз опозорил Смотрящего-Ранаева: когда хотел за что-то плохое или в качестве поощрения (хрен уже поймёшь!) отправить краевого уполномоченного по правам человека… в космос. И, вырвавшись от присмотра, стал радостно, как псих, рассказывать это на пресс-конференции, где запись вели, к несчастью, кроме покорных местных – ещё и московские журналисты-приколисты…

Когда зачем-то выпросил у губернатора Подмосковья Громова танк "Тигр" на выставку боевой славы, а отдать… забыл. Танк отдали в итоге по приказу Ранаева – когда дело уже дошло до суда… Это были неприятные уколы для самолюбия Кости. Но с Моникой Левински ничто уже не могло сравниться или превзойти накалом…

 

***

Когда в Кремле уселся узурпатор византийского древнего трона, маньяк-потрошитель и одновременно с тем расчленитель тысячелетней империи… то вместе с Узурпатором, Потрошителем и Расчленителем в мир вошло великое Зло.

Но вошло оно не так, как ждут люди великое Зло. Не так, как ждал матушкиного проклятия Иудушка Головлёв – полагавший при сём действе всенародный сход, разверстый храм и удар грома с молниями… Великое Зло вошло бочком, скромно, почти незаметно. Оно было сереньким и имело красный клоунский нос…

Ранаев не мог понять стыка. Вот в памяти его, цепкой и глубокой, старая жизнь – пресная, вегетарианская, скопческая, бледно-дистиллированная. Жизнь, которую КПСС занудно разливала поровну мензуркой, сперва хотя бы по стопкам, а после антиалкогольной компании и вовсе по кефирным гранёным стаканам, всем поровну…

А вот, без всякого перехода – новая жизнь, наполнившаяся в одно мгновение немыслимо-уродливыми, когтистыми, клыкастыми, безмозглыми мохнатыми тварями из преисподней… Что страшнее этой нелюди, приведённой снизу Узурпатором и Расчленителем, видело человечество?! Страшны и дики были феодалы – но ведь и они, при всех их пытках и зверствах, кому-то служили – королю ли, римскому папе, хотя бы уж Бафомету, если вести речь о тамплиерах… Страшны были фашисты, заживо сжигавшие белорусские деревни, – но ведь не свои, немецкие…

А те, кто пришёл с Расчленителем – превзошли всё, что прежде видели глаза человеческие. Это и спасло засевшего в Кремле негодяя-алкоголика: будь он менее масштабен в своём злодействе, сохраняй он хотя бы тонкую нить, соединяющую с чем-нибудь человеческим, – его бы свергли, изгнали, как Лжедмитрия через год или три года…

Но масштабы пришедшего зла были столь неоглядны, а само оно настолько нечеловеческое, что людские умы попросту отключились, выпали в какой-то интеллектуальный обморок, эмоциональную кому, как случается, когда боль сильнее, чем способен вынести человек.

Существовало великое таинство прежней жизни – выносившей, выпестовавшей в себе гадину, но при этом как-то связанной с умом и совестью.

Существовало и великое таинство новой жизни, для которой ошеломляющим маневром извлекли откуда-то из болотных топей десятки, сотни миллионов людей, лишенных ума и чести, прошлого и семейных преданий. Людей, лишенных даже самых простейших представлений о культуре и праве, не принадлежащих ни к какому народу, ни к какой традиции…

Сотни миллионов оголтелых, хрюкающих скотов – голодных и пожирающих друг друга, аннулировавших пять тысяч лет предшествовавшей их выходу цивилизации…

Как это возможно вообще? И как это могло совмещаться с космодромами, с атомными электростанциями, с электропроводкой и центральным отоплением, ведь ещё и остаточные космонавты кружили над планетой на ещё не упавших орбитальных станциях, когда пришло великое Зло…

В этом великом Зле мгновенно растворились и средства, и смыслы и цели человеческого существования. Жить стало нечем и незачем. Страну застлал кровавый дурман, в котором убийства чередовались с варварскими плясками на костях, пытки сочетались с эстрадными песенками, кошмарная погань сочеталась мозаично с детской слабоумной инфантильностью…

…А мозг разумного человека понять и вместить этого не мог… Человек из ХХ века среагировал бы, если бы попал в мир каннибалов…

Но он не среагировал на обратную ситуацию, когда мир каннибалов попал в него!

Даже в самые лютые годы политических репрессий – убивал всё же кто-то и кого-то, а тут убивали все всех и никто никого отдельно взятыми… Вершилось какое-то тотальное преступление, в котором не было ни отдельного преступника, ни отдельной жертвы, а было лишь поглощение самого себя, как будто безумец обгладывает до кости собственную ногу, жадно засунув её в рот…

 

***

Отец Константина, Феликс Георгиевич Ранаев, привёл с собой на приём к державному отпрыску какого-то своего инженера или контролёра с завода гибких валов, на котором без малого уже тридцать лет оставался директором. В огромном и роскошном, сверкающим «евро-деталями» кабинете «хозяина Края» оба растерялись: отец слегка, а его дружбан – совсем сильно.

Он был напуганным, пришибленным, с прозрачными, бесцветными глазками и удивительно честным лицом заводчанином, который в новой жизни не понимал решительно ничего и нигде. Отец, впрочем, недалеко от подчинённого ушёл…

Говорил, в основном отец, его протеже лишь трусовато кивал и поддакивал в ключевых местах. А отец говорил по-советски, с наивной суровостью, с которой в былые годы резать правду-матку к нему врывались в промасленных спецовках рабочие-рационализаторы…

Он рассказывал про безобразную ситуацию: сын мэра, юный избалованный повеса, изнасиловал дочку этого, доставленного им на верхний уровень «небоскрёба Ранаева», терпилы. Ситуация там вышла в чём-то неоднозначная, дочка, вроде как, в компании себя как-то неправильно повела, но главным образом, конечно же, насильник – сын сити-менеджера… В итоге все кривоохранительные наши органы разбираться отказались, и семейство, хорошо знакомое Феликсу Георгиевичу много лет, – сильно страдает от такой чёрствости и бездушия прокуратур-макулатур…

А Константин, глядя на возмущённое, фарфорово-подчёркнутое старостью пасторальное личико отца, думал, как мало, в сущности, он знаком с этим человеком, подарившим ему жизнь… При живом отце вырос безотцовщиной, потому что у папы всё время то квартальный план летел, и был аврал, то трансформаторные будки сгорали, и был разбор… И вот получился в итоге человек, с которым много лет этот визитёр ночевал под одной крышей, не более того… А когда человек по имени Костя съехал – визитёр нынешний этого, кажется, и не заметил… Он приходил, когда Костя уже засыпал, а уходил с утра, когда Костя ещё спал…

Любит ли его Константин Феликсович? Конечно, да. Но как мало, Боже, как мало понимает папа в современных делах!

Теоретически, если бы этот молодой стрекозёл, сынок мэра, изнасиловал бы самого Феликса Георгиевича, старенького дурачка с неизменным кронциркулем в нагрудном кармане тёртого пиджака, – наверное, месть сына поняли бы бандиты, правящие страной. Одобрили бы и не стали «возникать»… Сын за отца, и всё такое…

Но ведь старый пенёк привёл ничего не значащего заводского технолога, которого давно бы уже сократили, давно бы уже и в живых не было – если бы великий сын не опекал особо завод гибких валов своего папы!

И ради незнакомого человека, с которым отец тридцать лет закуривал цигарки возле никому не нужных станков предприятия «оборонки», – сенатору Ранаеву предлагается войти в прямой конфликт с градоначальником миллионного мегаполиса! Шутка дело, да? А ведь он не «просто так», как и все в этой жизни, мэр-то К-вы… «Просто так» – только Костин папа Ранаев-старший с его никому не нужным заводом гибких валов, потому что Костя щадит папино самолюбие и покрывает папу инкогнито…

А мэр-то не с дуба рухнул! Его ставили, его опекают, за ним хорошо знакомый Константину клан… Только сунь палку в этот муравейник, такое начнётся!

Семейка мерзкая, что и говорить… Ранаев знал, что у сына мэра репутация «второго Берии», что замятое дело об изнасиловании – уже третье в К-ве. Видимо, это существо испытывает какую-то особую потребность в насилии, просто так, с «согласными», его, видать, не «вштыривает»… Да, Ранаев в курсе, что он выродок, и папа у него выродок, и вся их порода – выродки… Ранаев вообще в курсе всех дел, которые творятся в ЕГО краю. И что?

Барабаня пальцами по зеркальной рубиновой полировке стола с золотым, в бриллиантах, письменным прибором – Константин устал слушать папины инвективы, и, преодолев сыновью почтительность, перебил мрачно:

– Понятно это… А от меня вы чего хотите?

Возникла немая сцена. Видимо, отец по дороге сюда своему технологу не то обещал… Тёмное равнодушие сына к трагедии близкого ему человека заставило отца покрыться пегими пятнами то ли гнева, то ли недоумения…

– Как чего?! – пробормотал отец, и Костя разглядел в нём первые признаки приближающегося маразма. – Покарай…

– Я?! – улыбнулся загробной улыбкой вампира Константин. – Кого? Сына мэра? Или сразу уж самого мэра, за то, что выродков плодит?!

– Ну ты же сенатор! – лопотал отец, сам не зная, что говорит. – Ты же выше какого-то там мэра… Что он тебе может сделать?!

Объяснять папе устройство страны «по понятиям» – о том, что существует зональность, секторальность, что «братва» внимательно следит – не зашёл ли кто на чужой участок, – было бесполезно. Поэтому Константин поступил иным образом. Набрал по селектору одного из своих замов, тесно связанного с тёмными делишками и оружейной комнатой, Геры Каймакова, и попросил зайти.

И снова висело звенящее молчание – пока не явился Гера…

– Гера, – спросил Ранаев-младший, когда громила со шрамом на левой брови показался в дверях. – Мы с тобой сможем найти чистый «ствол», чтобы на нём никаких дел и жмуров не висело?

– Об чём разговор! – разлыбился Каймаков, похожий на драного в собачьих боях, массивного волкодава.

– Ну, вот и хорошо… – закивал Константин. – Дорогой товарищ… Как вас?

– Павел Львович… – подсказал технолог.

– Так вот, Павел Львович… Хотите мстить – мстите. Ваша дочь, ваше право. Оружие мы вам дадим нулёвое, с отличной убойной силой… Друзья моего отца – мои друзья, считайте эту волыну моим подарком, вы ничего за неё не должны мне…

– И что? – не понимал Павел Львович.

– И то. Пойдёте и застрелите вашего обидчика в удобном для вас месте. Потом попытаетесь скрыться, но это уж как повезёт…

– Да как же?! Да что же?! – закудахтал пустоглазый технарь, завертев головой по сторонам, но преимущественно с мольбой взирая на своего директора Феликса. – Да я сам что ли?! Так, а… Я и не умею… Я же никогда…

– А какие у вас варианты?! – начинал разгоняться на крик Костя Ранаев. – Чтобы я за вас пошёл мстить за вашу дочь?! Или своего человека послал на мокруху, чтобы вы мне потом спасибо сказали?!

– Костя, но ты же как сенатор мог бы… – забормотал отец Ранаева.

– Ничего я не мог бы!!! – уже орал Константин Феликсович. – Вас таких, потерпевших, сотни миллионов! Вам уже сигары в ухо бычкуют, как в пепельницу! А вы всё ждёте дурака, который вместо вас за вас мстить пойдёт?! Вы страну свою просрали, жизнь свою, работу, жильё, средства к существованию – вы всё просрали, потому что вы евнухи!!!

– Извините… – технолог-терпила вскочил со стула, чуть не опрокинув его и завертелся волчком под испепеляющим взглядом «крёстного отца», в этой ситуации – сына его начальника. – Извините… Я не так понял… Вы меня не так поняли… Я думал… Феликс Георгиевич…

– Сядьте! – уже приказным тоном, как своим подчинённым, рявкнул Константин. – Не мельтешите, Павел Львович…

И тот покорно сел – как покорно готов был бежать от гнева Хозяина…

Ранаев охватил ладонями свои, всё глубже врезавшиеся в лоб, залысины. «Это твой Край… – стучало в висках, – Ты смотрящий… Третий случай безнаказанного изнасилования, явно не последний… Как эта мразь смеет регулярные сафари устраивать в ТВОЁМ регионе?»…

Ранаев думал. Закурил поданную Каймаковым сигару, плеснул в конический хрустальный стакан вискаря, выпил. Показалось мало, в горле шелушисто першило пустынными суховеями. Снова налил – и снова вымахнул в напряжённой и нетерпеливо-ждущей мушинокрылой тишине…

И почему-то навязчиво всплыли в памяти блатные аккорды:

…Там, за красным столом… Одурманенный дымом…

Прокурор осушал за стаканом стакан…

 

В былой жизни – там, где были миллионные тиражи у литературных журналов, и где начальство принимало просителей не только, чтобы отвязаться от них, – были и такие чудаки, как прокуроры…

 Они и сейчас якобы есть – как якобы остались библиотеки и якобы публикуются якобы книги… На самом деле, конечно, ничего этого нет – и Костя Ранаев теперь заместо прокурора… И вообще заместо всех…

Потому что в этой смрадной мгле нет ничего, кроме имитаций-пересмешников, Видимости, видимости – за которыми нет содержания. На бутафорских фанерках плоские паспарту – «типа прокуратура», «типа милиция», «типа суд»… А будет всё так, как Ранаев решит…

А он, Ранаев-то, давно уже не знает – по совести он решает, или дикий произвол свой «совестью» назвал… Свериться-то в чёрном тумане среди кислотных айсбергов, где отчаянной болью перекликаются гудками тонущие пароходы, – не с чем: ни компаса нет, ни звёзд не видно!

– Ты же умный… и совестливый… – надавил отец на больное место.

– Я не знаю, кто такие глупые слухи обо мне распускает! – рассердился Константин. – Но ты-то, папа, зачем эти сплетни повторяешь?

– Но ты же хозяин Края! – взорвался отец, который, по старости и директорскому своему статусу к возражениям не привык.

– Это, папа, сильно преувеличено народной молвой!

– Извините… Извините… – торопливо и скомкано бормотал папин друг. Потом вдруг вскочил одним порывом – и… убежал.

Возникло долгое и тяжёлое молчание среди оставшихся.

– Мне стыдно, что ты мой сын! – наконец, выдохнул Феликс Ранаев, как проклятие, и гордо встал, давая понять, что разговор окончен.

– А тем не менее я твой сын! – встал навстречу грозный Константин. – Думаешь, дёшево мне обходится, чтобы ты оставался на заводе гибких валов директором?! Думаешь, это просто так, задарма твой завод из плана обязательной приватизации, там, у самого Рыжего, выпал?! И к тебе никто не приходит, папа, ни с битой, ни с волыной, ни с кастетом?!

– Так ты что же… – лицо отца мгновенно посерело, он сам стал как-то уже, словно бы его с боков сплющило. – Так это ты… Ты, что ли…

Казалось, старого индустриала Феликса сейчас хватит инсульт. Но Константин Феликсович уже не мог сдержать обиду, и выпалил, не подумав:

– А ты что думал, папа? Что кому-то в современной России нужны твои гибкие валы?! Или что кто-то сегодня твой трудовой стаж и заслуги оценит?! Держи карман шире, батя! Это я! – Константин кричал надрывно и истерически: – Это я запретил тебя трогать!!!

 

***

– Ну что тебя так расстроило? – спросила вечером Олеся в шёлковом халате, подходя к угрюмому мужу сзади, обвивая шею руками, целуя его в лысеющую маковку мыслителя. И добавила игриво, проводя по затылку грудями: – Может быть, твоя девочка может тебе чем-нибудь помочь?

Ранаев рассказал весь неприятный случай с отцом и его другом. А что? Лесенка – баба умная, любое дело разрулит… Так и вышло…

– Погоди-ка, я сейчас! – сказала она, меняя воркующе-эротичный тон на деловой, металлический (недаром про неё в центральных таблоидах выходили фоторепортажи с заголовками типа «Гуляй, шальная императрица!»). – Только к сейфу схожу…

И она принесла из домашнего сейфа Ранаевых, в те времена уже больше напоминавшего целую комнату, со шкафами, отделами и маленькими сейфами внутри, – мятый обрывок бумажки, какую-то записку, вроде тех, что влюблённые школьники своим пассиям через парты передают…

– Это что ещё за эпистолярный жанр?! – удивился Ранаев.

– Пистолярный! – змеисто улыбалась Олеся. – Пистолетный. Ты почитай записочку-то, да осторожнее, не повреди… За такую бумагу миллиона долларов отдать не жалко…

Ну записка как записка. Оторвана, судя по её фактуре, от страницы в деловом ежедневнике. Корявым почерком начертано – наискосок, с явной привычкой класть резолюции:

«В случившемся виноват лично Паяцков. Прошу иметь в виду». И витиеватая подпись мэра…

– Года два уж этой записке… – лыбилась чертовка-Ранаева. – Совещание было, когда сорок детишек в детском саду отравились… Помнишь, когда этот му*ак специализированный комбинат питания отставил и своё ООО «Ягодка» вместо него кормить детей поставил? Его тогда чехвостили на совещании за его гнилую креатуру, мол, нашёл на чём зарабатывать, детям тухлятину скормил… Ну а он мне – как бы защищаясь – такую вот записку в президиум прислал…

«В случившемся виноват лично Паяцков. Прошу иметь в виду».

– То есть он имел в виду, что ООО «Ягодка» заменила советский комбинат питания не по его воле, а выше? – туго доходило до Ранаева.

– Он имел-то в виду это… – хихикнула Олеся. – А похоже на… Я два года в особом отсеке эту бумажку хранила, знала, что понадобится тебе…

– А похоже на предсмертную записку самоубийцы… – задумчиво закивал Ранаев, и клочок из блокнота сразу как-то потяжелел в его руках, сделался золотым и бриллиантовым…

– Строго сказать, Кост… – мурлыкала хищная кошка, подсаживаясь к мужу под бочок. – По градоначальнику у нас никаких тёрок нет… То, что он с твоим папой пошалил, – так никто не знает, и не он это, а сынуля его… На нас стрелки чё переводить? У нас сектора разделённые, мы к нему не лазим, он к нам… Даже как-то жаль его, пацан был правильный… – клоунничала Ранаева, к тому моменту – уже мать двоих детей, утирала невидимую, воображаемую слезинку.

– А только свёкор в чем-то прав Кост… И не по поводу девчонки я, девчонка дрянь, сама далась, надо компании умнее выбирать… Тоже, небось, фифа заводская, из Иморса, жениха-банкира ищет, в одной тусе с сыночком мэра просто так не оказываются… А вот только, Кост, я тебе скажу, как самый близкий человек самому близкому человеку: борзеет Паяцков-то, сильно борзеть начал… Вчерась зятька своего, кретина, поставил на Крайэнерго… Как писал Михаил Афанасьевич – если раньше электричество отключали раз в двадцать лет, теперь будут два раза в день… Да это ладно… Хуже, что с нами не посоветовался… Он с тобой советовался?

– Нет...

– Конечно нет, мой котик… Я же знаю, что ты сразу бы своей кошечке рассказал… Про мэра я плохого ничего не скажу, советуется… Но если он поможет Квашню убрать, то молодец будет…

Всё сошлось одно к одному. Мэр краевой столицы уехал в свой загородный коттедж и несколько дней там «бухал по-чёрному». В роковой день он «почему-то» отпустил прислугу (её в количестве трёх человек Беркут держал в гараже, на мушке, объяснив, что нужно рассказывать, когда спросят), а сам «застрелился».

Его нашли только через сутки, уже несколько опухшего не только от пьянки, но и от разложения, с аккуратной дырочкой в виске и пистолетом в руке. На столе перед самоубийцей лежала его собственноручная записка:

«В случившемся виноват лично Паяцков. Прошу иметь в виду».

Поимели в виду и это. Но расчёт коварной пантеры Леси на этот раз оказался неправильным: с таким «компроматом» Паяцкова не только не сняли с должности, но и закрепили там: удобно! Чтобы ни случилось – на всё пойдёт, чтобы выслужится перед покровителями «по мокрому делу»…

Не успели негодяя-мэра похоронить – пробудилась священная ярость в краевой милиции. Не то, чтобы там ждали случая – подогрел ярость Паяцков личным звонком начальнику УВД. Паяцков не понимал причин такого подлого поступка мэра, с которым был, в общем-то в дружественных отношениях, и который подло оклеветал друга, упившись до смерти и по пьяни застрелившись…

– Подлая тварь, гадюка! – ругался в трубку губернатор. – Ишь чего накалякал! Я виноват, что он алкаш запойный! Гадёныш! Все дела по его семье поднимите, всё, что есть…

Шаловливый сынок мэра, в одночасье ставший никем, пошёл по всем собственным изнасилованиями, плюс на него и другие навесили от усердия. И уехал в зарешеченном вагоне далеко на северо-восток…

Потом позвонил папа, и проникновенным голосом сказал:

– Прости меня, Костя, сынок, я был не прав…

– Ну, а я-то здесь при чём? – ответил Константин. Хотя разговор и шёл без обозначения предмета – Ранаев знал, что его прослушивают, и попытался дать самую невинную интонацию…

 

6.

Сам собою задавался вопрос – как такое могло случиться со страной, людьми, народом? Но этот казённый и гладкий, как морской камень, вопросик был лишь оборотным «э» другого, главного вопроса: как такое могло случиться со мной?

История слишком быстро мотала чёрную, асфальтную ленту своей кинохроники. Не давала пауз осмыслить...

Вот ты в весёлой юношеской компании на пикнике – смеёшься, веселишься, балагуришь и вообще – «душа курса»… Вот ты наклонился к уху товарища, друга, брата, соседа – что-то сказать анекдотическое… И вдруг понял, что твой брат и сосед – целый центнер мяса… И не стал рассказывать анекдот, а укусил… Он даже сразу не понял, что происходит… А ты впиваешься зубами всё глубже и глубже, пьянеешь с красного вина артериальной крови… И ты жрёшь того, с кем минуту назад обсуждал новый роман в журнале «Новый мир», жрёшь, потому что ты человек, ничто человеческое тебе не чуждо, а люди едят мясо…

Наверное, так выглядела приватизация со стороны – если бы кто-нибудь мог её увидеть со стороны. Упырь, загрызший друзей, соседей, родных людей, а может, и любимую девушку, которая ему шейку подставила, думая о поцелуе… Люди едят мясо. Люди – мясо. Следовательно, люди едят людей…

И вот через некоторое время, которое тебе лично, упившемуся кровью, показалось мгновением, секундой, – ты оглядываешься по сторонам. И начинаешь задавать казённый глупый комсомольский вопрос с укором: как такое могло случиться с народом, людьми, страной?

Где компании студентиков, читавших «самиздат», обтянутых шерстяными свитерами с вышитыми олешками? Почему вокруг тебя груды освежёванных и разделанных тел и облитые кровью упыри? А некоторые, аккуратные, упыри ещё сохраняют видимость себя прежних, не все растеряли очки и книжку под мышкой…

Некоторые и видимости уже не сохраняют: в своём оранжерейном пристрое к кабинету Паяцков сально и с нелепым в его возрасте (и при его половой принадлежности) жеманством фотомодели выламывался перед муляжом берёзки… Фотографы щёлкали вспышками…

– Извините, я кажется не вовремя… – смутился Ранаев.

– Да ладно, заходи… – заржал гостеприимный хозяин края. – У меня тут выборная фотосессия… Видишь с берёзкой родной… – Паяцков изобразил позу почвенного мыслителя. Явно ждал одобрения. И нравоучительно заметил:

– Вот так, прислонившись к берёзке… думы думаются, и в слова выливаются…

Подумал, и добавил:

– Эх, хорошо тут! Ну ладно, пойдём в кабинет, у меня к тебе, Костя, разговор серьёзный намечается…

Паяцков давно уже мечтал взять Ранаева за жабры. Чувствовал, что Ранаев при нём соглядаем из центра состоит. И вот, как ему казалось, нащупал ниточку, чтобы затянуть на кукан:

– А как это так получилось, Костя, что ты теперь имеешь контрольный пакет завода «Промсвязь»? – прищурился с ленинским лукавством во взоре Паяцков. Играл в руке брелоком от каких-то неведомых дверей и ждал ответа. Думал, что в упор поразил…

– Ну, а что же такого? – играл невинность Ранаев. – Были акции ОАО «Промсвязь» у господина Алибарсова, родом из славного города Баку… Подумал господин Алибарсов, пораскинул мозгами и продал их мне… Всё, как положено, договор, регпалата, нотариус…

– А чё-то больно дёшево он тебе их продал, Кость?! – щерился Паяцков недобро.

– Ну, за сколько продавать, Фока Лукич, это ведь его дело… А мне тоже не резон выгоду свою упускать… – пожал плечами Константин.

На заводе «Промсвязь» в советские времена работало больше десяти тысяч человек… Оставалось около трёх… Алибарсов посчитал, что ему выгоднее закрыть завод и сделать на промплощадке торговые павильоны пополам с ангарно-складским комплексом…

Почти успел… Но потом передумал, и продал завод господину Ранаеву, сенатору от К-кого региона, как иногда ещё в шутку добавляли, «эсквайру»…

Плакал господин Алибарсов, завод продаваючи: алчным сердчишком закавказского проныры прирос он к этим раскидистым кварталам посреди миллионного мегаполиса… Думал о перспективах торгового центра «Садарак»… А вон как всё повернулось…

Дело в том, что подписывая договор, не-гражданин Алибарсов стоял в свежевырытой могиле на городском кладбище, в тишине и птичьем пении, вдали от мирской суеты. Над кромкой ямы возвышалась только его голова, а доверенные лица Ранаева Кирьян и Беркут следили, чтобы она слишком оттуда не высовывалась…

И это показалось уроженцу легендарного Баку, подданному шемаханской царицы, убедительным аргументом. Не нашёлся он, что против такого аргумента возразить… И подписал…

Потом, гадёныш, правда в милицию сбегал, несмотря на честное слово, что ворошить былое не станет… Но милиция она своя, краевая, она заявление брать отказалась, и ничего расследовать не стала… А один капитан прямо на глазах у обалдевшего Алибарсова, проклинавшего российскую коррупцию и административные барьеры для бизнеса, прямо при потерпевшем цинично позвонил родственнику, работнику кабельного цеха «Промсвязи»:

– Дядя Миша? Сокращение твоё отменяется… Да, поработаешь ещё… Ушли Алибарсова… Ранаев завод взял… Да, да, сам Ранаев! Не за что…

А потом капитан славянской внешности, но с фамилией поволжского немца, «не для протокола» сказал господину Алибарсову:

– Знаешь, коке[1], ехал бы ты к себе обратно в Баку… Если бы я мимо твоей процедурной проходил – я бы тебя там же и закопал бы… Молись на Ранаева своему богу…

Алибарсов уехал, но вскоре по поводу этого случая поступил звонок уже из столицы, из центра азербайджанской диаспоры, которая там сопоставима со всем населением города К-ы. И поступил не в коррумпированную милицию, а повыше: напрямую губернатору Паяцкову, по внутренней правительственной линии…

– …Мы понимаем, Фока Лукич, – говорили с сильным и угрожающим турецким акцентом, – у вас выборы, электорат, популярность… Случай с Алибарсовым можно рассматривать вторым, а первым – предлагаем вам рассмотреть случай с вашим земляком, Николаем Потыкиным…

– Который инвестиционный фонд «Гунн» возглавлял? – проявил осведомлённость Паяцков в подведомственных ему делах.

– Он самый… Он сейчас тоже в Москве, и утверждает, что история его отставки «ничем не отличается от той, которая произошла с акционерами «Промсвязи»…

– Неужели правда?! – охнул Фока Лукич.

– Ну, только без кладбища… Пришли от Ранаева, сказали: «У тебя с партнером 100% бизнеса, будет 25%, а остальное будет наше». Он отказался – и его партнёр тут же пропал… А потом он согласился, и партнёр вернулся. И до сих пор отказывается объяснить, где был… Предположительно – его вывозили на пикник, на природу, и стращали паяльником…

– Как можно на природе стращать паяльником? – недоумевал сметливый Паяцков. – Розеток же там нет…

– Для него нашли. Если вас так уж интересуют технологии – подключили паяльник к аккумулятору автомобиля…

– А ещё мне на тебя жаловался этот проходимец Потыкин… – интересовался у Константина «вооружённый знанием» губернатор.

…Потыкин хотел застраивать прибрежный микрорайон Княжегородку. Для этого нужно было снести те шалманы, которые там наросли за 100 лет слобожанщины… Те, кто в Княжегородке имели документы на домостроения, – без разговоров получали от Потыкина квартиру. Но таких было меньшинство… Большинство жителей – это бежавшие в 30-х в город от голода и раскулачивания крестьяне. В затопляемой бросовой зоне они рубили себе избы, ставили дома – и никаких документов на жильё не имели.

А поскольку их домики по закону уже лет семьдесят как самостроем были – Потыкин решил их снести безвозмездно, то есть, для себя, даром. Там тоже трагедии начались, как и на «Промсвязи», какая-то истеричка облилась бензином и зажгла себя, и в таком виде под бульдозер бросилась…

Приостановили снос, чтобы пригласить судебных приставов, потому что Потыкин был «европейцем духа» и старался работать строго по закону. Никакого нарушения он в своих действиях не видел, наоборот – он считал, что помогает городу сносить незаконно возведённые постройки… Поэтому и не послал Потыкин на баб и стариков «братву» синюю, а, преисполненный правосознанием, нанял на выселение сотрудников правоохранительных органов…

Это ему и помешало дело до конца довести. Пока неуклюжая административная машина раскачивалась, приводя в действие приговор суда – Потыкин перестал быть главным в инвестиционном фонде, ведущем Княжегорский проект, переуступил все дела Ранаеву…

А Ранаев не европеец, он бандюган конченный, про то всему краевому бизнесу известно из взаимного тревожного шёпота. Ранаев никакой самострой сносить не стал, а наоборот, полный правовым нигилизмом, помог узаконить самовольные постройки людям через фонд, выкупивший этот берег под строительство…

Как теперь объяснить свои мотивы губернатору? Долго все детали перечислять. Ранаев подошёл к окну кабинета Паяцкова и поманил его рукой.

– Чего ещё?! – недовольно отозвался грузный боров Паяцков, вставая с необъятного кожаного кресла.

– Посмотрите, пожалуйста, Фока Лукич…

– Ну, чего там?!

Площадь перед зданием Краевого Правительства была залита весёлым солнцем и совершенно пуста. Даже машин парковалось в этот день почему-то меньше обычного. Дылда-милиционер, нескладный, как цапля, ходил от нечего делать туда-сюда, охраняя дальние подступы к обители власти…

– Видите толпы протестующих с плакатами, Фока Лукич? – поинтересовался Константин.

– Нет…

– И я не вижу… А они бы были… Вот слева, видите, у парапета… Там бы три тысячи сокращённых с «Промсвязи» стояли, орали бы «Банду Ельцина под суд!» и ваше чучело на виселице держали… А слева, ближе к парковке, там человек двести новоиспечённых бомжей с Княжегородки обливались бы бензином и воняли прямо в вашу сторону горелым мясом… Хорошо было бы, Фока Лукич?

Губернатор рассмеялся. Грузно опёрся пудовыми кулаками на подоконник, покачал лысеющей башкой:

– Костя, ты умный человек… Я тебе доверяю… То, что разрулил – молодец… Но ты пойми, времена другие пришли, надо как-то чище работать… Как-то без этой твоей уголовщины, по закону…

– По закону… – грустно возразил Ранаев. – Соблазнительно звучит… Только по закону и Конституции «Промсвязь» закрыть положено, как решил её собственник и главный акционер… А Княжегородку бульдозерами разровнять, насчёт чего и решение райсуда имеется, ныне в архив пылиться отправленное… Потому как райсуд на стороне честно работающего инвестора, Фока Лукич…

– Это всё эта… «Шта», как Папа говорит… Несовершенство правовой базы, во! Хули ты, Костян, мне предъявы кидаешь, когда ты сам сенатор? От Края в Совете Федерации сидишь[2], зря мы тебя, штоли, посылали?! Жопу там протираешь, в верхней палате, а правовая база, видишь, какая неотработанная…

– Справедливый упрёк, Фока Лукич, – паясничал Ранаев. – Как и все ваши слова, справедливо отмечено…

 

***

В самую зимнюю стужу вздумалось чокнутому губернатору открывать памятник Петру Столыпину на центральной площади столыпинского посёлка переселенцев Буреево. Ранаев спонсировал начинание, как и многие другие – из числа невинных – забавы своего шефа, и потому оказался в составе делегации.

Круглый, толстый, выпускающий изо рта густые белые клубы пара, Паяцков был похож на паровоз. Глядя на него, скучающий Ранаев меланхолически думал:

– Почему летом нельзя было сделать? Боится, не доживет?

– Прекрасный памятник! – витийствовал Паяцков, и казалось – багровым, как рана, мясистым ртом он сейчас проглотит микрофон. – У Петра Аркадьевича прописано каждое выражение лица, ордена, каждая складка тела…

– Что он опять мелет? – устало сердился Константин Феликсович. – Кто ему речь писал?! Если на крокодила надеть колпак шута – то это будет портрет нашего времени… Будет каждая складка тела выписана, и каждое выражение ордена…

– Мы ошибались! – зыбко и зябко эхолотировала небольшая, привыкшая за прежние годы к бюсту Ленина, сельская площадь. – Мы не понимали всего богатства наследия Петра Аркадьевича Столыпина! Я из своего личного опыта расскажу: помню, как я строил коммунизм, у меня даже уши опухали, я все время там гонялся за горизонтом, хватал коммунизм за ноги...

Толпа насильно согнанных сельчан стучала валенком о валенок, тёрла отмерзающие носы и уши. Но Паяцков даже на морозе не умел говорить кратко…

– Один из главных уроков Петра Аркадьевича, который я отношу и к себе: рядом с государственным деятелем всегда должна быть очень сильная команда. Чтобы она не пристраивалась, извините, к заднице…

Поскольку фашисты в посёлок Буреево не дошли, ничего страшнее Паяцкова эта переселенческая деревня в своей жизни не видела, он был поистине вне конкуренции. В числе его обычных референтов, чуть ли не прижимаясь к его дублёнке от холода, стояла девушка лет 20, высокая и миловидная блондиночка, новый его «помощник», которого (которую) этот старый бесстыдник стал таскать с собой в командировки…

– Наверное, эта Анжела речь и писала… – хихикал про себя Ранаев. – Чувствуется отсутствие опыта текстовика…

После того как с памятника, на котором выписано «каждое выражение ордена и каждая складка тела» Столыпина, ниспало покрывало, и толпа жиденько похлопала варежками, глушившими аплодисменты, Фока Лукич потащил Ранаева с собой в сауну.

«Держи друга близко, а врага ещё ближе!» – думал этот агрономистый пройдоха, и самому себе казался необычайным хитрецом. Потому как куда уж ближе, если голыми сидеть на сколоченном из ароматного орехового дерева полке?

Сверху, ступенькой выше, так что затылки касались матовой кожи, – метра на два модельного роста улеглась совершенно голая Анжела.

– Ну чё? – щербато скалился этот колобок Паяцков. – Хорошо она речи пишет?

Анжела подняла кукольную головку в белокурых прядях, в её больших и невинных глазах читался страх: что скажет всемогущий Ранаев?

– Хорошо… – мрачно кивнул Константин, стараясь основательнее задрапировать свой срам простынёй. – Куда же лучше-то…

– Уф, хорошо! – потел пузатый Паяцков. – Ну, надо бы в бассейн окунуться… Ты как, Константин?

– Я повременю, – брезгливо отозвался Ранаев, не имевший никакого желания прыгать в маленький, отделанный лазоревым кафелем бассейн с этой свиньёй в губернаторской ермолке.

– А я не могу уже! – кокетничал Фока Лукич. – Здоровье не то, годы не те долго в парилке сидеть…

Звонко шлёпнул Анжелу по голой попке, и, подмигнув, приказал:

– Пошли, скупнёмся…

Они вышли вдвоём, голые, самовар на ножках и девушка формата глянцевых журналов, и до конца не затворили за собой дверь. К тому же дверь была матовой, полупрозрачной…

Ранаев в сауне уже совсем спёкся, как в детстве у бабке в духовке печёные яблочки, но он не хотел выходить, ему было противно выходить. Ему даже и отсюда видно было нестерпимо много из гнусной кухни современной политики…

Через зазор он видел, что новый «помощник губернатора» встала на колени и совершает какие-то ритмичные, раскачивающиеся движения, а полоумный хряк закинул от наслаждения голову, словно звёздами любоваться решил…

– Ну почему я должен всё это видеть?! – обиженно спросил Ранаев у Бога. Но Бог молчал. Давно молчал. Уже много лет Бог с людьми не разговаривал…

Стараясь не смотреть на влажный срам, Ранаев, подобный римлянину в белой тоге, вышел к бассейну. И повернулся к раздевалкам…

– А давай вот так… – слышал он за спиной до боли знакомый губернаторский голос. – Раздвинь-ка ягодки…

– Может, туда не надо? – звенел серебристый девичий голосок.

– Надо, Анжелка, надо… Душа упругости просит после бани, а у тебя дупло расхожено уже…

Ранаев стал торопливо одеваться. Он подозревал, что промешкай здесь ещё немного – ещё и не такое услышит, а ему на сегодня хватило с гаком, и Столыпина, и реформаторства…

…Он вышел через заднюю дверь самой роскошной на селе, принадлежавшей главе администрации, сауны, глубоко вздохнул и пошёл через какую-то ломкую, бурую ботву сам не зная куда. Над головой мигало небо – гроздьями неведомых миров… Особенно холодно было после бани, но Ранаеву стало на всё наплевать…

Холодный полумрак под звёздами… Холодный белый свет, ломаемый зыбью парного дыхания… Скрипучая походка по искалеченному пинками и колёсами снегу сельской улицы… Глухие дома с антеннами и зловещим фиолетовым миганием телевидения из тёмного нутра…

Где-то сбоку и вдали возятся собаки, тревожно, обмороженными голосами перетявкиваются на шорохи, не желая покидать налёженных тёплых выемок в соломе конуры… Фонари в колпаках, ослепшие через одного бетонные часовые дороги, пытаются подкрасить снежный наст золотистым оттенком ламповых кругов… Всё живо – и всё мертво…

Когда-то давным-давно, в семьдесят лохматом году, три мальчика-школьника пели на творческом вечере романс на стихи Лермонтова. Один из мальчиков несколько лет назад умер. Другой эмигрировал, и теперь, если верить легендам, – в Аргентине… А третьим был Костя Ранаев.

И пели они, вроде бы, в К-ве. А вроде бы – и в совсем другой, параллельной галактике, бесконечно чуждой этого мира, несовместимой с ним…

Повинуясь неожиданному порыву (общение с психом Паяцковым заразно) – Ранаев по-волчьи запрокинул лицо к Луне и попробовал давно не пользованный бархатный баритон:

Выхожу один я на дорогу

Сквозь туман кремнистый путь блестит

Ночь тиха… Пустыня внемлет Богу

И звезда с звездою говорит...

 

Замерзали на его крутых, чувашского склада, скулах мелким бисером непрошенные расслабленные слёзы. Хоть это и безумие – но он готов был поклясться, что как и тогда, в семьдесят лохматом году, звучат три голоса, и слышно именно три хорошо слаженных, долго репетировавших голоса! И если не опускать головы от небесной бездны, то прямо чувствуешь: слева от тебя поёт Михасик, который умер… А справа – Сашка, который в Аргентине, и неизвестно, жив ли… Волшебный сон уха – сон о минувшем, таком невозможном, но таком реальном…

Этот сон разорвал приятный голос Анжелы. Кутаясь в долгополую шубку из серебристой норки, она незамеченной оказалась рядом, и прокомментировала:

– Потрясающе!

Ранаев взглянул на девицу: без Паяцкова она сразу выглядела умнее.

– Что потрясающе?

– Вы один поёте на три голоса… – созналась она с виноватой улыбкой, сомневаясь – не сойдёт ли за сумасшедшую.

– Ты тоже это слышала?! – изумился Ранаев.

Неужели правда, мертвецы пели рядом с ним, как в позабытых 70-х? Как такое возможно?! Но он слышал, и она слышала…

Поддавшись неожиданному порыву благодарности за этот немыслимо-тонкий слух, Ранаев вдруг выпалил:

– Анжела, хочешь я тебе работу найду?

Она смотрела на него умно и грустно, и он понял, что речь она написала хорошую, просто Паяцков сам испортил текст…

– Константин Феликсович, а зачем?

– Ну как зачем?! Больно мне смотреть на тебя, ты что с собой делаешь?! Ты же красивая баба, такие данные… И пишешь – значит, неглупая…

– Вот поэтому, наверное, Константин Феликсович, я возле губернатора, а не в сортире на вокзале… Фока экстравагантный мальчик, но в целом неплохой и щедрый… Ну, а к вам мне нет резону переходить: работать? Так от работы кони дохнут… Или досуг? Так у Олеси Викторовны в застенках окажешься, чего доброго… Пойдёмте, нельзя на холоде после бани долго стоять, простудитесь… А меня не жалейте: я свою судьбу сама выбрала…

…После открытия памятника Столыпину Паяцкова понесла нелёгкая на кавалькаде его бронированных джипов открывать новое ремонтное Депо на железной дороге. По правде сказать, Депо было старым, просто его закрывали – а теперь за каким-то чёртом обратно открыли, но Паяцкова такие мелочи никогда не волновали…

…Ну, пройдёмте! – предложил титулованным гостям директор Депо. Делегация развернулась, словно рота по команде, и прямо перед губернским «бомондом» возникла нечаянно затесавшаяся сюда бабка, торговка пирожками. Она нелепо застыла, глупо улыбаясь беззубым ртом, а в руках у неё дрожала огромная корзина, выстеленная замурзанной наволочкой…

Ранаева умилило это бесхитростное дело – кормить железнодорожных рабочих домашней выпечкой да снедью. Он спросил два пирожка с картошкой и сунул бабке не глядя, какую-то крупную купюру. Надо всей сценой висело всеобщее смущение нелепостью композиции…

Получив деньгу, явно превышавшую всю её месячную пенсию, старуха стала нелепо старорежимно кланяться Ранаеву – так же неуместно, как ранее столбом стояла, попав под прицел внимания именитых особ…

– Будешь, Фока Лукич? – предложил Константин один пирожок Паяцкову.

Тот взглянул на своего сенатора, как на сумасшедшего, и не сразу нашёлся ответить. А когда нашёлся – то ответил всё одно глупо:

– У неё… эта… негигиенично…

Ранаев в знак протеста тут же закусил пирожок со всем простонародным аппетитом. Невелика демонстрация – а всё ж в пользу бедных…

«Ишь, нашёлся поклонник гигиены! – сердито думал Ранаев. – Письку совать в анальное отверстие ему гигиенично было, а пирожки у бабки – негигиенично… тьфу, пропасть!».

Одним из пирожков он угостил Анжелу. Она благодарно и немного печально кивнула – не за пирожок, конечно, а за то, что он один из всех завистников или насмешников в ней человека признал…

Это, в общем-то, и было всё, что он смог для неё сделать…

 

***

…Председатель Госкомимущества РФ Альфред Тиф посмотрел на приехавшего к нему «с данью» Ранаева, нескрываемо подсмеиваясь:

– А что, тебе Костя плохо живётся? На что не хватает?

– Дело же не в этом! – попытался объяснить Ранаев, хотя и понимал уже, что беседует с болезнетворной палочкой, бактерией, разросшейся до человеческих габаритов. – Доходы подогреваются трупами… Каждый мой день стоит кому-то жизни, судьбы, карьеры… Я день прожил, а кто-то целую жизнь за этот день отдал… Трупами камины топим…

– Ну, горят-то они неплохо! – подмигнул Тиф. – Если ты в фигуральном смысле… Я аллегорию люблю, Костя, понимаю аллегорию… Потому что в реале трупы плохо горят… Ты, наверное, и сам уже убедился, а?

Тиф заглянул Ранаеву в глаза поглубже, он вообще был эпатажный весельчак, и любил шокировать собеседника.

– Ты чего пургу гонишь, Кость? Боишься, что на твой век трупов для камина не хватит? Хватит, Костя, не такой уж он и долгий, век-то человеческий… Тебя за стол посадили, ты жри и заткнись… На твою жизнь трупов у страны хватит…

– А потом? – не выдержал Ранаев, хотя и знал, что ни к чему весь этот разговор.

– А потом – суп с котом… – мерзко захихикал Тиф. – Потом не будет, Костя, ничего не будет, да и не может ничего быть: Вселенная умрёт вместе с тобой! Сложится в чёрную точки и сгинет… Ты живи, наслаждайся, о всякой ерунде не думай!

– У меня дед был художником… – грустно сказал Ранаев. – Который по матери… Он меня учил, что главное – после себя след оставить… Жили, мол, мастера два, три века назад, давно уж истлели, а мы их помним…

– Дураки были эти твои мастера! – откровенничал Альфред с фамилией-болезнью. – От того, что их помнят, им ни жарко, ни холодно, потому что их просто нет… Надо уметь от жизни брать всё, Костя… От жизни, а не от смерти, как ты, потому что смерть ничего не даст, как ни пыжься…

Тяжек и свинцов был взгляд Альфреда Тифа. Тяжки, радиоактивны были его улыбки и гримасы, слова и жесты, поступки и планы. Он и был той самой термоядерной войной, которую так боялись «совки», от которой маленький Костя думал спрятаться в дедушкином погребе… А теперь, повзрослев, понимал: в погребе от неё не спрячешься, глубже надо рыть…

Пришла невесть откуда, то ли из тёмных глубин косматого дарвинизма, то ли из закоулков сернистого ада, целая генерация существ, которых и людьми-то не назовёшь… Пришла, и стала с успехом жрать Вселенную – объявив жителей цивилизации – пищей, творцов цивилизации – дураками, учителей человечества – ничтожествами, а медицину – «порчей породы»… Пришла оголтелая стая «свободных радикалов» – ни к чему не привязанных привязанностью, прошивающих насквозь живые ткани, раскалывающих ядра атомов, как грецкие орехи…

Бывали в истории и палачи и чудовища… Но разве сравнится им с рыжим орангутангом, заведующим приватизацией, каннибалом, которому неизвестный вивисектор привил логико-вычислительный блок Сократа прямо под скошенный лоб обезьяны… Кто или что может быть страшнее Альфреда Тифа – воплощённой в человеческий рост бациллой, болезнетворной палочкой, прежде видной только в микроскоп, а нынче требующей телескопа, дабы оценить масштабы её деяний?

Трудно понять, какие мутации мозгового вещества, какие коллизии воспитания могли породить в итоге настолько суицидальную власть, которая даже не столько врагов своих пыталась убить, сколько опору свою, страну собственную, захваченную с бою…

Никто из тиранов былого не мог до такого додуматься: ненавидеть и презирать собственный дом, собственную власть, преклоняясь перед собственными убийцами… Оттого и масштабами катастрофы никто из тиранов прошлого не мог сравниться с этими недочеловеками, в слабоумной гордыне вознамерившимися проглотить, переварить в ненасытном чреве, и калом выпустить весь белый свет, и всё, что в нём есть, от звёзд и комет до бактерий и планктона…

Рядом с этой нечистью Ранаев вспоминал фильм «Письма мёртвого человека» – про жизнь в бункере после ядерного апокалипсиса, фильм напуганных советских пацифистов, – и с ужасом понимал, что всё, предсказанное там, сбылось, и без ядерных бомб сбылось!

 

7.

– …Я привёз мир вашему поколению! – улыбался Андрей Бангор, последний год часто бывавший в Куве, и даже по-своему полюбивший этот суровый край. Он сдружился с семьёй Ранаева, запросто бывал у Константина Феликсовича дома, дарил его жене роскошные букеты голландских роз, а детям – разные замысловатые игрушки…

Тихая аммиачная мафия сказала своё слово: в Кремле её лоббисты надавили на определённые рычаги, посетовали, что предприятиям с многомиллиардной валютной выручкой нужны спокойствие и безопасность. «Российская Федерация – среднесрочный проект, – ответили химикам-финансистам. – Но если вы настаиваете… Один край на отшибе страны ничего не решает… Хотите безопасности – делайте всё по закону… Торговля наркотиками действующим законом запрещена – мы вмешиваться не будем, вышибайте героинщиков, если у этого вашего Ранаева «пунктик» такой в голове засел…».

– Я привёз мир вашему поколению! – улыбался теперь Андрей Бангор с улыбкой Невила Чемберлена. – Куве в порядке исключения разрешено стать чистой от наркотиков…

– Поздно… – сказал Константин Ранаев, пристально вглядываясь в лицо делового партнёра и уже почти приятеля.

– Что, простите? – растерялся Андрей.

Ранаев и сам не знал, что именно поздно. Это слово сказал не он сам, а кто-то сверху и внутри него.

На Урал пришёл подслеповатый февраль с его офсетными метелями, свежий белый снежок, напоминавший по виду больше всего толчёную сахарную пудру, не скрипел под ногами, а лип к ним, словно посыпушка к булочкам.

Константин Ранаев собственноручно деревянной лопатой расчищал дорожку к бане на садовом участке, где росли яблоневые и вишнёвые деревья, ёлки и туи, а летом поднималась высокая трава обычного лугового уральского разнотравья…

И баня тут, на участке, была деревенской – из оцилиндрованного бревна, срубом «в лапу». Возле неё имелись для летних семейных пикников – мангал, тандыр, приспособления для гриля на углях…

Правда, перегнувшись через невысокую, смахивающую на кладбищенскую, оградку садового участка Ранаевых – вы бы увидели не соседские грядки и не просёлочную дорогу. Перед вами бы разверзлась пропасть, на самом дне которой, маленькие, как букашки, ползали по оживлённой городской улице автомобили…

Садоводство Константина Феликсовича расположилось на крыше пентхауса, в самом высоком жилом доме-свечке города Кувы. Под срубной деревенской банькой, под деревьями и травами – располагалась аквариумная гигантская гостиная – с элегантным чёрно-зеркальным роялем, с кожаными диванами, мраморным камином, с разбегающимися кругами орнаментов наборного паркета…

Именно туда, к семье, – окончив расчистку снега, любимую забаву русских царей, спустился разрумянившийся Ранаев с озябшим Бангором.

– Ну наконец-то! – приветствовала Олеся с фужером в тонкой руке. Соломон Фельдман увлечённо, на карачках, рассматривал бег составов по игрушечной железной дороге, которую ему с великим восторгом демонстрировал младший сынишка Константина…

 

***

Бангор подарил детям хомячка и толстую гибкую пластиковую трубку. Трубка гнулась. Её можно было сложить, как шланг.

Бангор это и сделал. Ползавший в трубке хомяк оказался передавленным где-то в районе живота, выпучил глаза-бусины (один его глазок выскочил из орбиты) – а потом брызнул кровавой требухой внутри трубки, и спереди, изо рта, и сзади, через анальное отверстие…

Получилась очень показательная и чистоплотная казнь бестолкового зверька: и всё видно, потому что трубка прозрачная. И ни капли крови на паркет – потому что изолированная…

Раздавив хомяка перегибом трубки, Бангор весело захохотал, как будто показал детям весёлый фокус. Следом засмеялась беззаботно жена Ранаева… Потом стали смеяться удачному трюку и старшая дочь, Светланка, и младший сын, Ефим, названный в честь именитого деда, народного художника Янтарёва…

Соломон Фельдман, стоя у крыла рояля, чуть в стороне, тоже смеялся. Такой вот трогательный домашний опыт для «юных натуралистов» – мол, посмотрим, детки, что у хомяка внутри, и что будет, если грызуна сдавить…

Один только Константин Феликсович Ранаев не смеялся со всеми. Он остолбенело, не понимая причин поступка Бангора и радости своих отпрысков по его поводу, – положил ладони на скулы и кончиками пальцев давил себе на глазные яблоки. Так делают – когда ослепли внезапно и пытаются прозреть…

Что это было? Друзья семьи привезли хомячка и резиновый прозрачный шланг… Пустили хомяка в шланг и перегнули его… Хомяка раздристало на стороны – зачем?! Дети смеются и хлопают в ладоши, словно им домой цирк привезли – почему?! И жена, Лесенка, Олеся, вполне благосклонна к этому живодёрству – как?!

«И это моя семья… – думал Ранаев. – Моя жена, мои дети и мои друзья семьи… Это тёплый и душевный семейный вечер – с бокалом игривого «Асти», с цветами в китайскую вазу от гостей, с анекдотами, последними сплетнями и ритуальным удавлением декоративного хомячка из зоомагазина…».

Круг замкнулся… «мир для моего поколения»… Ранаеву дали то, что он просил – искренне недоумевая, зачем это нужно отцу будущих лондонцев и владельцев палаццо испанской ривьеры… Раз пристал, как банный лист, – дали: выгони «толкачей дури», коли приспичило… Понять, мол, не можем, что это за чудачество такое, но дешевле тебе дать, чем запрещать, чем бы дитя не тешилось…

Вот теперь и становится понятным то словцо «поздно», которое соскочило с уст в заснеженном саду в ответ на «мир вашему поколению».

Своды инферно окончательно сомкнулись над Ранаевым, и он понял, что выхода уже никуда нет. Он вырастил живодёров, окружён живодёрами, живодёры ему покровительствуют, и он сам – будем честны – такой же живодёр…

Перехватило дыхание, остановилось сердце. Умирая от внутреннего паралича, никем не замеченный Ранаев (семья была увлечена разглядыванием и обсуждением останков хомяка в прозрачной трубке) выскочил в одну из сверкающих хромом и керамикой ванных комнат…

На белой шлифованной до зеркального блеска мраморной полочке лежали щипчики его жены, которыми она подправляла брови.

Ранаев, задыхаясь, ухватил этими косметическими щипчиками крайний левый верхний клык – и резко рванул его из десны… За кровавым хрустом последовала острая боль, здоровый зуб выходил тяжело – но именно эта боль вернула лёгким дыхание, а сердцу – ритм пульса…

Ранаев стоял перед огромным затейливым зеркалом с собственным зубом в щипцах, с кровавой, как у вурдалака, пастью, взмокший до тёмных пятен пота на тонкой рубашке… Но он уже дышал, и сердце снова было запущено…

Правда, зачем – он уже не знал.

 

Декабрь 2016 – февраль 2017 г.,

Уфа

 

 

[1] Коке, или «старший брат» – форма уважительного обращения у кавказских тюрок.

[2] До 1996 года в ельцинском Совете Федерации сидели не сами губернаторы (главы региональной исполнительной власти) и председатели законодательных собраний субъектов Федерации, а отдельно избранные по их представлению лица.

Комментарии

Комментарий #4647 25.03.2017 в 20:46

Социально-нравственный армагеддон, как видит его внутреннее око ободранной души писателя.