Максим ЯКОВЛЕВ. «ТЫ ЖЕ БУДЬ ТОЛЬКО С ХРИСТОМ…». Фрагмент из книги "Крестом Твоим жительство"
Максим ЯКОВЛЕВ
«ТЫ ЖЕ БУДЬ ТОЛЬКО С ХРИСТОМ…»
Фрагмент из книги "Крестом Твоим жительство"
Глава первая. Блестящий офицер
Генерал-фельдмаршал великий князь Михаил Николаевич всё же решил подойти к окну и взглянуть на улицу. Встал, едва касаясь серебристым виском бордовой шторы: отсюда, с третьего этажа был виден парадный вход в здание, из которого вышел своей привычной упругой походкой артиллерийский штабной офицер — его личный адъютант, чьё прошение об отставке одиноко белело подле чернильницы на широком генеральском столе…
На другой день великий князь был в Аничковом дворце на завтраке у государя. Лицо его сохраняло задумчиво-недоуменное выражение.
— Дядя, что с вами? По-моему, вы чем-то расстроены, — заметил Александр III.
Император в расшитой русской рубахе выпил рюмку крымского хереса, ждал ответа.
— Мой Чичагов подал в отставку, — ответил великий князь.
— Вот как! — отозвался с пониманием государь. — Блестящий офицер с прекрасной карьерой. Я знал отца его. Чичаговы славный род.
— Вчера положил мне прошение об отставке, — поделился подробностью Михаил Николаевич.
— Что-нибудь со здоровьем? — предположил государь.
— Как ни пытал его, причины не говорит. Перемена деятельности — это всё, что удалось из него выжать.
— Я читал его «Дневник пребывания Царя-освободителя в Дунайской армии в 1877 году», достойный труд. И, кстати, одобрил его дельное предложение о заведении должности историографа при царском дворе. Хороший слог. Возможно, нам вскоре явится второй Тургенев или Толстой?
— Бог весть, Ваше Величество, а только мне очень огорчительно от такой потери…
Святой и праведный Иоанн Кронштадтский имел обыкновение несколько раз в неделю, за исключением Великого поста или выездов в российскую глубинку, посещать Петербург по просьбам своих духовных чад.
Из Кронштадта летом он добирался по морю до Ораниенбаума и далее поездом до Финляндского вокзала, а в зимнюю пору — на санях прямо по льду Финского залива до самой столицы.
Леонид Михайлович Чичагов, гвардии штабс-капитан артиллерии в отставке, удерживая волнение, прохаживался по гостиной. Часы пробили без четверти час. Жена после вчерашнего разговора с ним не выходила из комнаты; сейчас вместе с нянькой она ухаживала за младшей дочкой Екатериной: у неё еще с прошлого дня высокая температура и частый кашель. Малышку пришлось перевести в спальную комнату, а три дочки постарше остались в детской. Доктор говорил о коклюше.
Нянька уже два раза бегала в аптеку. Но жена лишь однажды, блестя слезами, прошла через гостиную в детскую и вернулась обратно. Мужу — ни слова. Причиной ее мокрых глаз была не столько болезнь дочки, сколько чрезвычайно досадная и все еще непримиримая супружеская ссора…
Всего несколько дней назад все выглядело вполне безоблачно.
В этой же гостиной они принимали своих знакомых. Жена весело и остроумно рассказывала о дочках, об их изумительной детской логике; была как всегда предупредительна и мила со всеми, видела любую перемену в настроении мужа. Он играл на фортепиано что-то из Шумана и Чайковского, при этом успевал шутить и напевать, имитируя голоса знаменитых теноров Мариинской оперы…
Петербургская аристократия привыкла видеть семейную чету Чичаговых в высшем столичном обществе, на сияющих блеском знати балах, на великосветских раутах в Зимнем, Петергофе, Царском Селе… Высший свет был неизменно благосклонен к их семейству, даже несмотря на патриархально благочестивый уклад, культивируемый в семье, — к чему отнюдь не влеклось петербургское придворное общество.
Она — Наталья Николаевна Дохтурова, внучатая племянница героя Отечественной войны 1812 года генерала от инфантерии Дмитрия Сергеевича Дохтурова, явившего особую доблесть под Смоленском и на Бородино и внесшего неоценимый вклад в победном сражении под Малоярославцем.
Он — сын генерал-майора артиллерии Михаила Никифоровича Чичагова и потомок двух знаменитых адмиралов — Василия Яковлевича и Павла Васильевича Чичаговых.
Адмирал Василий Яковлевич Чичагов, главнокомандующий Балтийским флотом при Екатерине Великой, трижды громил шведские эскадры в Эландском, Ревельском и Выборгском сражениях. Один из первых исследователей и первопроходцев Ледовитого океана; имя его носят острова архипелага Новая Земля, Александровском архипелага у берегов Северной Америки, а также мыс на острове Кюсю, гора на острове Шпицберген, залив на острове в Южной Полинезии. Могила его на кладбище Александро-Невской лавры увенчана памятником с высеченной навеки надписью Екатерины II: «С тройною силою шли шведы на него. Узнав, он рек: "Бог защитник мой. Не проглотят они нас". Отразив, пленил и победы получил».
Адмирал Павел Васильевич Чичагов, сын Василия Яковлевича Чичагова, начинал служить при отце-адмирале, участвуя во многих морских походах и сражениях его эскадры. При императоре Александре I включен в царскую свиту и назначен морским министром Российской империи. Отстаивал идею освобождения крестьян. Член Государственного совета и Кабинета министров.
Таковы был предки этого блестящего гвардейского офицера, игравшего гостям новейшую пьесу Чайковского.
Все прочили ему завидную карьеру.
Он шел по стопам отца и обещал еще больших высот.
Отец, Михаил Никифорович Чичагов, последние годы жизни служил военным комендантом Калуги. Неизменная порядочность, преданность, чистосердечие и добрая рассудительность — вот его ордена души.
Кавказский бунтарь имам Шамиль, живший с семьей под комендантским надзором в Калуге, плакал, узнав о смерти Михаила Никифоровича: «Никогда уже не будет у меня такого друга, который бы так меня понял и так заботился обо мне!..».
Гроб с телом отца перевезут в Санкт-Петербург и похоронят на Смоленском кладбище, где позже упокоится и преданная ему жена Мария Николаевна Чичагова. Слова на едином надгробии супругов запечатлеют их верность: «Смерть разлучила. Смерть соединит. Господи, внемли слезному молению моему!».
Потеряв отца в 1866 году, десятилетний сын его Леонид переживал свое первое большое горе. Детское горе не могло успокоиться ни материнскою нежностью, ни жалостью братьев, ни сочувственной ласкою близких… но оно неожиданно утихло и утешилось в Боге. Сердца мальчика коснулась Его Любовь, и, может быть, именно с той поры тяга к храму, к церковной службе и молитвенному состоянию стала развиваться в нем таинственно и непрестанно…
Годы ученичества и взросления совершались сначала в 1-й классической Санкт-Петербургской гимназии, а по окончании — в придворном Пажеском корпусе, обучаясь в котором, Леонид состоял пажом императорской свиты, — то была его первая школа в постижении уроков великосветской жизни во всем разнообразии человеческих отношений…
Но дух и законы братства в Пажеском корпусе он сохранил в себе на всю жизнь.
Придет время, и он не сможет не написать об этом: «Да, дорог и памятен нам возлюбленный Пажеский храм… Многие из нас росли полусиротами… и по личному опыту знаю, сколько эти замечательные педагоги, эти добрые воспитатели, эти сердечные люди выказали нам участия, сочувствия, христианской любви, поддержки и братских чувств. …Они умели увлекающихся вразумлять, исправлять и направлять, но никогда не прибегали к мерам, которые могли бы погубить будущность их питомцев… Мы были воспитаны в вере и Православии, но если выходили из корпуса недостаточно проникнутыми церковностью, однако хорошо понимали, что Православие есть сила, крепость и драгоценность нашей возлюбленной родины».
В Пажеском корпусе воспитанники получали фундаментальные знания по общеобразовательным и военным дисциплинам.
В декабре 1874 года воспитанник Пажеского корпуса Леонид Чичагов был произведен в камер-пажи, что обещало благополучную и безмятежную будущность по мере продвижения по ступенькам придворной служебной лестницы.
Но об этом ли он мечтал для себя?
В восемнадцать лет каждый выбирает свою судьбу.
Леонид Чичагов, сдав экзамены и получив чин подпоручика, в августе 1875 года отправляется к месту службы в Первую Его Величества батарею Гвардейской Конноартиллерийской бригады, что означало полную испытаний и мужества военно-походную жизнь…
Тот домашний вечер с гостями завершился маленьким детским представлением, в котором участвовали все четыре их дочки: старшие Вера с Наташей разыграли басню Крылова «Стрекоза и муравей», а младшие Леонида и Катя станцевали в костюмах «турецкий танец». Было весело и замечательно.
На следующий день он сидел с женою в ложе бенуара Александринского театра: давали «Бесприданницу» Островского.
Ему еще только предстоял разговор с женой о его решении уйти в отставку. Тогда, глядя на сцену, он не мог и представить, что все это обернется для них столь удручающе долгой ссорой.
Жена была увлечена игрою Савиной, блиставшей в роли Ларисы, и он с удовольствием присоединялся к ее восхищению.
В антракте он чуть было не заговорил с ней еще не о самой отставке, а о том, что в жизни нет ничего важнее, чем понять волю Всевышнего, как раз то, чего не хотели и не могли сделать ни мать Ларисы, ни сама Лариса, так и оставшаяся «бесприданницей», то есть без приданного ей от Бога мужа, а с ним и замужества — ее креста, способного принести ей нормальное семейное счастье, пусть и без большого достатка…
Но в этот момент к ним подошла знакомая фрейлина, и речь пошла уже совсем на другие темы…
И вот, наконец, состоялся разговор о его отставке, вызвавший столь бурный и резкий протест, которого он не предполагал услышать от своей супруги, всегда разделявшей с ним его намерения и воззрения. Она не желала и слышать о таком повороте в жизни супруга, а значит, и всей их семьи.
Он не узнавал своей умной, тонкой, любящей подруги жизни и сколько ни старался оправдать свое решение, она решительно не принимала его объяснений, отчего он принужден был выслушивать нескончаемый поток ее причитаний и слезных увещеваний, перемежаемых жестокими упреками в эгоизме и бездушии по отношению к самым близким…
Он уже не видел способа переубедить ее, но прилагал все усилия, чтобы как-то утихомирить в ней эту истерику.
Теперь он мерил шагами гостиную, ожидая приезда своего духовника. Накануне он сам побывал в Кронштадте у отца Иоанна и говорил с ним о ссоре с женой и своих неудачных попытках уладить их все более опасную для семьи размолвку.
Он обернулся на легкий скрип двери. Из детской вышла старшая дочка Вера, и они, не сказав ни слова, обнялись друг с другом, а следом выбежали Наташа и Леонида и со всех сторон облепили отца, и так стояли, и он еле сдерживал слезы, которых не в силах были удержать его дети…
— Не плачьте, мои хорошие, все наладится. Ступайте к себе, не то мама увидит нас и расстроится еще больше.
Он проводил их в детскую, и сейчас же раздался дверной звонок.
На пороге предстал посыльный с уведомлением от отца Иоанна, что он благополучно добрался до Питера, но вынужден сделать срочный визит к одному тяжко болящему господину на Лиговке, после чего незамедлительно прибудет на квартиру Чичаговых.
Леонид Михайлович, подумав с минуту, вызвал горничную и попросил ее передать жене, что собирается немного прогуляться по городу, так как их гость задерживается по неотложной причине и подъедет к ним не раньше, чем через час.
Он вышел на улицу и пошел в направлении набережной. Китель сидел на нем как влитой, и редкий взгляд не задерживался невольно на его непринужденной и ладной выправке. Однако мало кто догадывался, что в недавнем прошлом этого гвардейского офицера с манерами петербургского аристократа, отца многочисленного семейства, — жесточайшие победоносные сражения Балканской войны, военные подвиги и участие в боевых операциях, за которые он удостоен более десяти российских и иностранных орденов.
За плечами были тяжелые походные будни, полевые палатки, костры, котелки, побудки, туманы… и пекло ураганных боев, разорванная в клочья земля, грохот залпов, раскаленные жерла орудий и рев снарядов… черные от крови и пороха руки, оглохшее, онемевшее, отбитое, но делающее работу тело — бегущее, подающее, заряжающее, стреляющее… стоны, бинты, карболка и йод лазаретов… раскисшие от дождей дороги и пыльные, вытоптанные, выжженные поля… конные тяги, арбы, обозы, неубранные поля кукурузы и брошенные, истекающие соком горные виноградники… страх и ярость врагов и радостные объятья братьев-славян… многодневные переходы и горные перевалы… ночные караулы, тревожные сны, лазутчики, сшибки и стычки, атаки и штурм крепостей… щелканье пуль и дробь картечи, штыки рукопашной и неистовый сабельный лязг, турецкие клики и визги и хоровое русское сметающее валом «ура»…
В годы Балканской войны его 5-я батарея в составе гвардейской конноартиллерийской бригады участвовала во всех сражениях Передового отряда под командованием генерал-адъютанта Гурко.
Сухой, чрезвычайно подвижный, с проницательным сероглазым прищуром, Иосиф Владимирович Гурко искал самые неожиданные и стремительные пути к победам. Его девиз: «Жить с кавалерией, а умирать с пехотой». Личная храбрость, смелый расчет, неудержимая твердость воли снискали ему удачу в битвах, любовь солдат, восторг офицеров, но и козни столичного штабного начальства. Выручала личная поддержка государя Александра II, и генерал Гурко сполна оправдал своим военным искусством высочайшее к себе доверие.
Форсировав Дунай, Передовой отряд 25 июня 1877 года выбил турок из болгарского города Тырново и, пробив вражеский фронт, двинулся в обход осажденной и пока еще неприступной Плевны на юг — юго-восток в направлении Шипкинского перевала. По отрогам Балканских гор, под угрозой обвалов, взбираясь и спускаясь по ледникам и отвесным скалам, конная артиллерия вместе с гвардейской пехотой — в голод и стужу — преодолели высокогорный переход и, ударив сходу по турецким войскам, заняли город-крепость Шипку и Казанлык.
Огнем батареи, в составе которой сражался Леонид Чичагов, вместе со всей прицельной залповой мощью артиллерийской бригады, прокладывавшей наступление кавалерии и пехоты, добывались победы под Горным Дубняком и Филипполем и было подавлено упорное сопротивление неприятеля при взятии Телеша, что во многом определило падение главного вражеского оплота — Плевны и последующую капитуляцию Турции в войне, а вместе с этим — окончание пятисотлетнего турецкого ига на Балканах.
За отвагу и героизм, проявленные в Балканской кампании по освобождению славянских и православных народов от иноземного гнета, подпоручик Леонид Михайлович Чичагов был произведен в поручики, удостоен звания георгиевского кавалера с вручением ему Георгиевского креста, нескольких орденов и медалей и награжден за храбрость именной саблей из рук главнокомандующего русской Дунайской армией, легендарного генерала Михаила Дмитриевича Скобелева.
Леонид в переводе с греческого — «подобный льву».
Он опишет освобождение Болгарии в своих книгах: «Примеры из прошлой войны», «Описание отдельных солдатских подвигов», «Рассказы о подвигах офицеров», а также «Дневник пребывания Царя-освободителя в Дунайской армии в 1877 году».
Утвержденный в вере огнем войны, избегнув смерти и серьезных ранений, Леонид Михайлович искал теперь во всем духовного смысла.
Тяга к вышней правде и к людям, исполненным Духа Божия, сводит его путями Господними с отцом Иоанном Кронштадтским, в котором обрел он своего учителя и наставника.
Встречи, беседы о Боге и вере и обоюдоискренняя приязнь сблизили их до совершенного доверия.
Двадцатитрехлетний артиллерийский офицер, только что создавший семью, уже не представлял своей жизни без духовных советов великого молитвенника и чудотворца.
С первого дня их знакомства отец Иоанн, прозревая волю Бога о своем духовном ученике, поведет его от ступеньки к ступеньке по уготованному ему пути.
С одобрения и напутствия своего наставника Леонид Михайлович становится церковным старостой Преображенского собора в Санкт-Петербурге, а затем и ктитором (хозяйственным попечителем) Сергиевского всей артиллерии собора в селе Климентьеве, неподалеку от Троице-Сергиевой лавры.
Между наставником и учеником образовалась чуткая духовная связь, порой, им хватало и полунамека, чтобы понять друг друга…
Продолжая военную службу в Управлении артиллерии в должности старшего адъютанта генерала-фельдцейхмейстера, ему все труднее было отрываться от жизни храма.
В чине штабс-капитана в 1881 году Леонид Чичагов, как отличный всесторонний знаток артиллерийского дела, командирован в Париж на маневры французской армии.
Его боевые подвиги находят заслуженное признание в высших военных кругах Франции, по представлению которых ему вручат в Париже орден Почетного легиона.
Изучив новейшее состояние артиллерии Франции, он возвращается в Петербург, где вскоре появляется его основательный исследовательский труд «Французская артиллерия в 1882 г.».
Боль войны, которую он вынес с Балкан, отзовется в нем деятельной сострадательностью к страждущим от ран и болезней солдатам, ибо медицина того времени уже умела производить хирургические операции, но не умела врачевать их последствия, а главное, не умела предупредить и объяснить многих заболеваний.
Он решает обратиться к опыту народной медицины применительно к системе малоизвестного тогда лечения, предложенного чуть более полувека назад немецким врачом Самуэлем Ганеманом, то есть заняться гомеопатией, но заняться, как водится, по-чичаговски: глубоко, основательно, с полной практической самоотдачей…
Через несколько лет, опираясь на разработанную им собственную методику излечения болезней и полученные им результаты по применению препаратов на основе лекарственных трав, он опубликует в двух томах свою фундаментальную работу «Медицинские беседы», выдержавшую впоследствии множество переизданий и снискавшую бесспорное признание авторитетов в этой области медицины.
Он пользовал более двадцати тысяч своих клиентов, отстаивая убеждение в том, что «медицина, как наука, более других необходима для людей как помощь и облегчение в их страданиях, должна и более всякой другой науки опираться на религию и изыскивать средства в природе, созданной Самим Творцом на пользу человечества, — не забывая, однако, что врачу необходимо иметь в виду не только одну больную плоть, но стараться искать корень болезни и в духе или в душе человека».
Леонид Михайлович стоял, глядя на притихшую после дождей, серебрящуюся в полупрозрачной дымке Неву с проплывающими парусными судами и дымящими из труб катерами, с вольно реющими над ними острокрылыми чайками…
Пора было возвращаться домой. Отец Иоанн уже, наверное, выехал к ним, и надо бы успеть вернуться до его приезда. На него теперь вся надежда.
Жена не могла даже слышать от мужа о его уходе с военной службы ради принятия им священного сана, и не было конца их тягостному разъединению.
Для нее вмиг обрушился весь привычный, налаженный за их совместные годы, такой понятный, обжитый ею до мелочей столичный уклад. Для нее, с кругом ее знакомств, ее местом в обществе как великосветской дамы, потеря всего этого с уходом в иную, чуждую по своей природе среду казалась настоящим жизненным крахом.
Одно дело быть принятой в придворных кругах дамой с высокой признанной репутацией, и другое дело стать женою простого священника, называться матушкой, попадьей… Попадья! Она — попадья! Прощайте, салоны, театры, балы и придворные рауты! Прощайте все моды, все любимые украшения, все милые женские привычки и слабости!..
Отец Иоанн подъехал почти сразу после возвращения с прогулки Леонида Михайловича.
В гостиной они коротко обнялись и расцеловались. Выбежали навстречу батюшке дети, и им немедленно была преподнесена от него подарочная коробка с рахат-лукумом. Горничная и нянька подошли под благословение.
Последней появилась Наталья Николаевна. Сухо поздоровалась, тут же сослалась на головную боль, вымолвила: «Прошу покорнейше извинить», — и повернулась, чтобы уйти обратно в комнату, но голос отца Иоанна, его слова, сказанные как будто не к месту: «Се, Раба Господня; да будет Мне по слову твоему», — заставили ее застыть на месте. Он только дотронулся до ее головы, и вся ее стойкая непримиримость куда-то исчезла, обратившись в рыдание…
Отец Иоанн попросил оставить их наедине.
Леонид Михайлович удалившись в свой кабинет, молился и клал поклоны перед висевшей в углу иконой Троицы…
В эти минуты его любимая супруга с низко опущенной головой слушала отца Иоанна, сидевшего рядом с ней на диванчике:
— Вы жена незаурядного человека, отмеченного Божией милостью, а ваши переживания вполне понятны: мнение света, репутация, привычный уклад… Но в жизни не раз наступают такие моменты, когда каждый из нас — крещеных православных христиан — должен дать самому себе ясный отчет: кому мы служим — людскому мнению или Богу?.. Задайте же и себе такой вопрос, что вы ответите на него?
Наталья Николаевна подняла на него глаза; руки ее сжимали влажный от слез платок.
— Ваш муж должен стать священником, — говорил отец Иоанн, — и вы не должны препятствовать избранному вашим мужем пути. На этом поприще он достигнет больших высот…
В конце разговора он скажет ей:
— Оставьте эти досужие слухи и сплетни о матушках — верных и преданных женах мужей-священников, у них удивительный драгоценный крест. Матушка выше любой самой благородной дамы. Какая высота, какое служение! Муж ее, иерей, — у священного алтаря, там совершается великая Жертва Господня, выше этого нет ни одного мирского занятия, ни одной должности и звания, а жена иерея — его вторая душа, второе сердце, его второе крыло. Если бы светские дамы знали, какая награда у матушек на Небесах, заверяю вас, они употребили бы все свои усилия на то, чтобы их мужья стали священниками…
Она улыбнулась. Впервые за эти дни.
Леонид Михайлович, выйдя из кабинета по зову батюшки, был встречен ласковым взором жены…
Батюшка, отказавшись от угощения из-за множества предстоящих визитов, прошел к заболевшей малышке и покропил ее, спящую, святой водой.
Уже к вечеру Катеньке стало значительно легче, жар совершенно оставил ее, что вызвало несказанный восторг родителей…
Отныне тема выбора священства мужем для обоих была исчерпана. Наталья Николаевна более ни единым словом не выражала прежнего своего неудовольствия.
Но жизнь очень жестко проверила ее на прочность.
Весть о том, что Наталья Чичагова по причине принятия мужем священного сана готовится покинуть высшее общество, в несколько дней облетела все петербургские гостиные, светские салоны и кулуары, вызвав шок среди знакомых и незнакомых представителей света.
Поначалу пытались воздействовать на обоих супругов, но отважиться на переубеждение мужа могли позволить себе лишь немногие, да и то в самых осторожных и деликатных выражениях, зная характер и принципиальность Леонида Михайловича.
Поэтому основное давление столичной знати с целью «спасти семью Чичаговых от непоправимого шага» выпало на долю будущей матушки. Весь ее доверительный круг подруг и приятельниц: княгини, графини, придворные фрейлины, жены аристократов, а также близкие и не близкие родственницы — все они, хотя и с разным усердием и разной степенью осуждения, посчитали необходимым вмешаться в это сугубо частное семейное дело. Все были исполнены какого-то странного ужаса от одной только мысли о возможности сменить петербургский придворный свет на участь простой попадьи и представляли это не иначе, как трагическую потерю высокого статуса, как пораженье в правах и чуть ли не нравственное падение…
Наталья Николаевна мало что могла противопоставить этим их многочасовым назидательным уговорам и вразумлениям и не имела никаких особых доводов, кроме христианского долга и преданности своему супругу, что еще пуще раздражало и выводило из себя наиболее непримиримых доброжелательниц, видевших во всем происшедшем личную вину отца Иоанна, этого «фанатичного церковника», подчинившего себе ее мужа, лишив его завидной военной карьеры, а всю их семью, и главное детей, обеспеченного состояния и положения в высшем обществе.
Весь этот бесконечный дружеский натиск, этот изнурительный хоровод разговоров и уговоров совершенно опустошили ее, она чувствовала себя разбитой и несчастной и много плакала, но уже не столько от жалости к самой себе, сколько оттого, что не нашла ни капли понимания ни от кого из самых близких своих подруг.
Их навязчивое участие и непрошенная опека, походившие скорее на общий заговор, день ото дня становились откровенно диктаторскими и невыносимыми, и она, найдя в том всецелую поддержку мужа, перестала появляться в обществе светских дам и прекратила всяческое с ними общение.
Тем не менее грязная пена пересудов и обсуждений еще долго оседала в головах петербургского общества…
Высший свет отчаянно сопротивлялся, не терпя урона в своих рядах, и дело было не то чтобы в семье Чичаговых, но более в самом факте данного жизненного выбора и предпочтения, в самом добровольном уходе из аристократического круга, что подрывало саму идею привилегированности с ее непререкаемой самоценностью, с ее абсолютной престижностью на сословной лестнице.
Едва ли не как последнее средство удержать непокорного «перебежчика» было присвоение главе семейства звания гвардии полковника «для сравнения со сверстниками», что, впрочем, никак не повлияло на его намерения, зато возбудило резкую неприязнь со стороны высокопоставленных друзей и знакомых, вплоть до разрыва отношений и остракизма…
Выход нашелся простой и верный. Леонид Михайлович в совете с отцом Иоанном пришли к необходимости сменить обстановку.
Семья Чичаговых быстро и без всякой огласки осуществила переезд из петербургской квартиры.
Их приняла благодушная, нечопорная и все еще набожная Москва.
Они поселились в особняке на Остоженке, в доме номер тридцать семь.
После бури петербургских дрязг и потрясений потянулись спокойные, размеренные московские будни…
Леонид Михайлович, с присущей ему фамильной основательностью, сосредоточился на изучении богословских наук, на чтении писаний и богослужебных книг, всемерно и вдумчиво подводил себя к священническому служению…
Двадцать шестого февраля 1893 года в церкви Двенадцати апостолов его рукоположили во диакона, а через два дня в Успенском соборе Кремля диакон Леонид Чичагов был рукоположен в сан священника.
Отец Леонид начал свое иерейское служение в кремлевской церкви Двенадцати апостолов, сильно обветшавшей за многие годы существования и требовавшей неотложных ремонтных работ, в чем он уже имел неоднократный практический опыт и чем не преминул заняться в первую очередь — энергично, толково и, разумеется, за свой счет.
Приведя церковь в состояние, достойное кремлевского звания, священник Леонид Чичагов основывает при церкви общество Белого креста — для действенной помощи офицерским детям, оставшимся без родителей или без отцов, дабы предоставить им возможность получить достойное воспитание и образование, а следственно, и обрести полезное место в обществе…
Глава вторая. Нареченный Серафимом
Подмосковная станция Удельная на Казанской железной дороге стылой туманной осенью 1937 года часто вздрагивала по ночам от паровозных гудков тяжелых, громыхающих эшелонов с углем и мазутом, ползущих к овеянной трубным дымом заводов, одеваемой в новый высотный и гранитный облик советской Москве…
Окно из спальни владыки смотрело на сырую почерневшую улочку с огороженными зеленым и голубым штакетником палисадниками, с похожими друг на друга домами и дачами, укрытыми горбатыми спинами крыш, словно затаившихся в ожидании снега.
В этой же спальной размещалась библиотека и рабочий стол с аккуратно разложенными письменными принадлежностями. Со стен в неотмирном молчании мерцали иконные лики; подрагивали алые язычки лампадок…
Владыка не спал. Прислушивался к гудкам, к глухому перестуку колес на стыках… Мимо него протекало новое небывало суровое время, которое, как всякое новое время, умело вбирать в себя новых людей, одновременно избавляясь от носителей старой, отходящей в вечность эпохи.
Он поселился в Удельной три года назад после ухода на покой (согласно указу Синода) с Ленинградский митрополичьей кафедры: в его годах нести груз столь высокой должности было уже не под силу.
По приезде из Ленинграда некоторое время жил в Елохове, в резиденции митрополита Сергия (Страгородского), рядом с Богоявленским собором. Потом — в Малаховке, но вскоре нашлось куда более подходящее пристанище в соседней Удельной, на тихой дачной станции по тому же Рязанскому направлению.
Кроме спальной комнаты, имелась ещё одна, которая служила и гостиной, и кухней; здесь находилась любимая и неразлучная со своим хозяином фисгармония, стоял обтянутый желтой кожей диван, а над ним большая пасхальная икона Спасителя в белом хитоне, написанная рукою владыки.
В этой комнате за обеденным столом собирались приезжие гости, среди которых бывали не раз митрополиты Арсений (Стадницкий) и Алексий (Симанский), и он засиживался с ними за долгим ночным разговором.
Им было о чем поговорить…
Продолжались аресты и казни священников и верующих мирян, но наряду с этим по отдельным вопросам безбожная власть проявляла вдруг понимание и шла на скупые уступки Церкви. И было совершенно не ясно, что за всем этим последует, не прозревалось, не проглядывалось будущего той, неведомой никому, кроме Бога, новой России…
Живя «на покое», владыка не знал безделья.
Ежедневная творческая работа, труды молитвенные, писательские…
Выходил подышать во внутренний садик.
Все сильней донимали болезни: у него была гипертония, одышка, водянка. Распухшее грузное тело понуждало прилагать немало усилий для любого перемещения.
Но все забывалось, когда садился за фисгармонию. То было поистине его блаженной отдушиной. Играл неутомимо, часами… варьируя и гармонизируя тона и звуки, подхватывая, развивая льющиеся — Бог знает откуда — потоки мелодий… Он создавал свою музыку, работая над сборником композиций «Листки из музыкального дневника».
Владыка не спал.
Не спал восьмидесятилетний старец, сын великой эпохи, проживший громадную, полную славных свершений, земную жизнь.
Не спал, утомленный бессонницей архипастырь, превозмогавший молитвой свою болезнь… погруженный в раздумья, в которых искал объясненья тому, что творилось сейчас на его глазах с дорогим Отечеством…
Плодами своих раздумий он поделится с духовными чадами, когда те приедут навестить своего наставника: «Православная Церковь сейчас переживает время испытаний. Кто останется сейчас верен Святой Апостольской Церкви — тот спасен будет. Многие сейчас из-за преследований отходят от Церкви, другие даже предают ее. Но из истории хорошо известно, что и раньше были гонения, но все они окончились торжеством христианства. Так будет и с этим гонением. Оно окончится, и Православие снова восторжествует. Сейчас многие страдают за веру, но это — золото очищается в духовном горниле испытаний. После этого будет столько священномучеников, пострадавших за веру Христову, сколько не помнит вся история христианства».
Он пытался привстать, с огромным усилием приподнялся чуть выше на изголовье. Так было легче дышать. Вот уже который день он не вставал на ноги, не мог передвигаться даже с помощью своих верных келейниц — монахинь Веры и Севастианы, проживавших на другой половине дома. Болезнь, как гранитный валун, придавила его к постели. Теперь не могло быть и речи, чтобы дойти до стола или прогуляться во дворике, или сесть за свою фисгармонию…
Но мог еще поднять руки, развести их в стороны, сделать несколько упражнений…
Ночь все длилась и длилась; где-то лаяли собаки, а в минуты затишья слышался скрип старой сосны, нависавшей над домом тяжелой кроной…
Точно так же более сорока лет назад, словно в некой протяжной жалобе, скрипели саровские сосны над монастырской гостиницей, в которой остановился гвардии полковник артиллерии Леонид Михайлович Чичагов, пожелавший посетить места великих монашеских подвигов Саровского батюшки Серафима.
Однажды, в беседе с отцом Иоанном Кронштадтским, услышав о дивном старце, он поставил себе задачу непременно съездить летом в Саров, чтобы лично побывать там, где дышит память об этом святом подвижнике, где еще живет его молитвенный дух.
Отставной гвардейский полковник, готовивший себя к священническому служению, неспешно и вдумчиво обходил саровские достопримечательности.
Монастырский собор, в котором монах Серафим сподобился быть свидетелем явления Иисуса Христа, проходящего по воздуху в сонме небесных Ангелов…
Монастырская келья, в которой не раз посещала Своего Серафима Пречистая Матерь Божия, называвшая его «любимиче Мой»…
Монастырская лесная пустынька, где батюшка Серафим жил отшельником, где напали на него разбойники, изранив его до полусмерти в тщетных поисках богатой добычи…
Каждый день дарил новые откровения, и полковник был счастлив.
Разыскал в хвойной чаще огромный камень, на котором убеленный сединами Серафим тысячу ночей возносил покаянное слово Господу, отражая молитвой бесовские нападения…
Омылся в святом источнике, в том, что Самой Богородицей был исторгнут из недр земли и заботливо обложен камнями руками старца Серафима…
Постоял у могилок саровских игуменов Исайи, Нифонта и Прохора, у которого инок Серафим перенял попечение о Дивеевской женской общине, устроив из нее, по указаниям Богородицы, монашескую обитель.
В Серафимо-Дивеевском женском монастыре Леонид Михайлович услышал от бывалых паломников и местного люда о некой Прасковье Ивановне — ему настоятельно советовали навестить ее здесь, ибо без ее одобрения в Дивееве ничего не делается, и даже сама мать-игуменья берет у нее на всякие нужды благословение…
Речь шла о блаженной дивеевской Паше Саровской, что жила в скромном домике по левую сторону от монастырских ворот. О ней ходили всякие небывальщины, но жизнь ее была сильнее легенды.
Она родилась в 1795 году в семье крепостных крестьян села Никольского Спасского уезда Тамбовской области и носила имя Ирина. Была приветливой, мирной, работящей дочкой, такой же стала и женой, когда ее, семнадцатилетнюю, выдали замуж за крепостного односельчанина.
На пятнадцатом году ее замужества помещики Булгины продали ее с мужем в село Суркот помещикам Шмидтам. Овдовевшую Ирину через пять лет после смерти мужа, скончавшегося от чахотки, Шмидты взяли к себе кухаркой и экономкой за ее опрятность и добросовестность. Они же, по барской прихоти, стали склонять ее к новому браку, но сколько ни заставляли, не смогли превозмочь ее воли. «Хоть убейте меня, замуж больше не пойду!» — сказала как отрезала.
По навету прислуги Ирину обвинили в краже хозяйского имущества. Шмидты из мести отдали ее становому приставу, а тот приказал бить оболганную и беззащитную женщину своим солдатам.
Едва не забитая до смерти, она сумела бежать от Шмидтов. Ей повезло прибиться к странникам-богомольцам, с которыми пришла она в Киев, в знаменитую Печерскую лавру.
Наученная от монахов-старцев, она вступила в иную жизнь, ей открылась подлинная сила молитвы…
В городе Ирину изловили и как беглую крепостную какое-то время держали в остроге, потом вернули прежним владельцам. Хозяева послали беглянку возделывать огород, но уже ничто не могло удержать ее здесь.
Ирина снова сбежала в Киев, где, очевидно, приняла тайный постриг с именем Парасковья и с тех пор называла себя Пашей.
Она вновь была поймана и отдана Шмидтам, которые вместо покорной своей служанки встретили человека странного и непонятного, а вскоре сами выгнали из дома, как сумасшедшую…
Пять лет полунагая и бездомная Паша ходила посмешищем для всех селян — дети дразнили ее, бросали в нее камнями и комьями грязи.
Но настал день, и она исчезла из здешних мест, и больше никто не видел ее и ничего не слышал о ней.
Паша ушла в далекий Саровский лес, в котором прожила около тридцати лет, скрываясь от мира в вырытых ею землянках.
Одна в совершенном безлюдье, наедине с лесными зверями, холодом, голодом, бесовскими наваждениями, держась лишь силой своей молитвы…
Саровские монахи, изредка посещавшие Пашу в лесной глуши, сравнивали ее с Марией Египетской: такая же легкая на ногу, едва прикрытая от наготы и обросшая до земли волосами; эти густые волнистые волосы, чтобы не цеплялись в ветвях, она впоследствии срежет.
Люди стали почитать ее за Божьего человека и, веря в ее молитвы, приносили еду и оставляли деньги, она же раздавала все нищим.
Но нашлись и лихие люди, напавшие на Пашу, чтобы завладеть ее богатством, которого не было; они нанесли ей тяжелые раны и бросили ее, посчитав уже мертвой, как некогда поступили другие разбойники с батюшкой Серафимом…
Изувеченная, на грани жизни и смерти, она выжила и на этот раз.
Появления Паши в монастырском соборе многих приводило в оторопь: босая, с коротко стриженой головой, в грубой мужской рубахе, с выжженными от солнца лицом и руками… Высокая и черная, как гроза. Ее боялись. Но тот, кто хоть раз заглядывал в ее глаза, полные детской доверчивой чистоты и глубокого сострадания, тот готов был прижать ее к сердцу.
Трижды просилась Паша Саровская на жительство в Дивеевский монастырь и трижды строгая блаженная старица Пелагия, опекавшая по завещанию старца Серафима дивеевских сирот-монахинь, отказывала ей в этом: «Еще не твое время».
Время пришло в 1884 году, после кончины блаженной Пелагии Дивеевской.
С той поры поселилась Паша в Дивееве, отлучаясь время от времени в свои окрестные странствия по лесам, да по деревням…
С тросточкой в руке, с узелком и серпом на плече, с куклами за пазухой — такой ее запомнили на дорогах. Тросточкой могла и побить, коли было за что. В узелке набросаны в беспорядке хлебные корки, тряпочки, деревянные крестики, травки, платочки, огурчики, стручки гороха, детские рукавички… Серпом могла часами, кланяясь, резать траву, что было не чем иным, как скрытой от всех молитвой. Куклы использовала для предсказаний: мыла, причесывала, жалела, наказывала…
Зная ее дар прозорливости, многие искали встречи с ней. Паломники со всей России толпились у ее хибарки. Каждый ждал от Паши советов и предсказаний, но далеко не каждый умел улавливать их иносказательный смысл. Так, одному посетителю на вопрос, не поселиться ли ему в Дивееве, было сказано: «Приезжай. Будем с тобой грузди собирать и чулки вязать», — иначе говоря, класть поклоны и творить молитву.
С возрастом Паша заметно располнела; ходила в ярких сарафанах, но всегда умытая, чистоплотная. Молилась, по своему обычаю, всю ночь в тесном чуланчике и могла лишь прилечь на короткое время, чтобы с рассветом встать и выйти на молитвенную прогулку.
Для кого-то сердитая, для кого-то и грубоватая, а для кого-то ласковая и веселая…
Вот к этой-то старице Паше Саровской Леонид Михайлович и зашел в своем полковническом мундире.
Светлая комнатка, устланная цветастыми чистыми половичками; на стене — большое Распятие, справа от него — образ Богородицы, слева — икона апостола Иоанна Богослова.
Прасковья Ивановна сидела на своей постели.
— Хорошо, что пришел, я тебя давно поджидаю, — услышал он от нее. — Преподобный Серафим наказал передать: настало время открыть его мощи для прославления, а тебе велено донести о том Государю.
Ошеломленный новостью, он не знал, что ответить.
— Это никак невозможно, — сказал он, наконец, — так как по своему положению я не имею права на такого рода аудиенцию. К тому же у меня нет никаких доказательств, меня сочтут за умалишенного…
— Ну уж это как знаешь, а я передала от Серафима то, чего он сам велел передать тебе, — сказала Паша.
Леонид Михайлович уже повернулся уйти и снова замер, пораженный ее пророчеством:
— Гляди, а рукава-то поповские, — показала она на него своей келейнице.
Откуда ей было знать, что он готовил себя к иерейскому служению?
Возвращаясь из Дивеева домой, то на извозчиках, то по железной дороге, со всеми сопровождающими всякое путешествие дорожными случайностями и неслучайностями, разговорами с нечаянными попутчиками, переменами мыслей, настроений и впечатлений, он неизменно вспоминал завет старца Серафима, услышанный от Паши Саровской…
Но как, каким образом он, лицо отнюдь не высокопоставленное, сможет донести до Государя этот довольно специфический вопрос и представить притом обоснованную необходимость для открытия мощей и прославления святого угодника?
Ему не виделось способов подступиться к этому.
О невероятном и вещем наказе Серафима Саровского, адресованном персонально ему, Леонид Михайлович решил пока не рассказывать ни родным, ни знакомым тем более, что приближался день его рукоположения, подготовка к которому требует особой сосредоточенности…
Но и посреди деловых и домашних хлопот слова юродивой старицы не давали ему покоя: «В Москве они опять пришли мне в голову, и вдруг однажды меня пронзила мысль, что ведь можно записать все, что рассказывали о преподобном Серафиме помнившие его монахини, разыскать других лиц из современников Преподобного и расспросить их о нем, ознакомиться с архивами Саровской пустыни и Дивеевского монастыря и заимствовать оттуда все, что относится к жизни Преподобного и последующего после его кончины периода. Привести весь этот материал в систему и хронологический порядок, затем этот труд, основанный не только на воспоминаниях, но и на фактических данных и документах, дающих полную картину жизни и подвигов преподобного Серафима и значения его для религиозной жизни народа, напечатать и поднести Императору, чем и будет исполнена воля Преподобного, переданная мне в категоричной форме Пашей. Такое решение еще подкреплялось тем соображением, что Царская семья, как было известно, собираясь за вечерним чаем, читала вслух книги богословского содержания, и я надеялся, что и моя книга будет прочитана».
Таким образом зародилась идея «Летописи».
Задумка о «Летописи» расставила все по местам.
В следующий раз он приедет в Саров и в Дивеево уже священником — иереем Леонидом. Все было обдумано до мелочей, что позволило с ходу включиться в рабочий режим.
В первый же день по приезде он отправился с визитом к матери-игуменье Дивеевского монастыря, принявшей московского гостя, сверх всякого ожидания, тепло и радушно.
Он вменил себе в обязанность записывать все, что имело непосредственное отношение к саровскому старцу Серафиму, некогда основавшему эту Дивеевскую обитель по велению Самой Богородицы, так что мать-игуменья едва поспевала отвечать на его вопросы, сообщив немало важнейших сведений из истории монастыря.
Понимая, что интерес, проявляемый отцом Леонидом, далеко не праздный, она подсказала, кого ему следовало бы опросить для пользы дела. Оказалось, среди ее монахинь проживают несколько стариц, заставших святого старца еще при жизни. Но прежде всех прочих надобно бы ему навестить сестру Пелагию.
— Правда, она сейчас шибко хворая, все лежит, так пока жива-то, бери да записывай…
Как было не воспользоваться таким советом, с него-то и начались его ежедневные походы к дивеевской старице Пелагии, или, как все ее называли, Паше, до сих пор еще живо помнившей немало событий, связанных с отцом Серафимом.
Пелагия была слаба, но, борясь со старческой немощью и болезнью, ради дорого ее сердцу батюшки Серафима, рассказывала обо всем, что держалось в ее удивительно ясной памяти.
Он же записывал, расспрашивал, уточнял… Словно само Провидение Божие сохранило для него эту бесценную свидетельницу.
Каждая встреча с живым свидетелем открывала перед ним новую страницу жития дивного Христова подвижника.
По вечерам он приводил в порядок записи, не думая о пище и отдыхе; его захватил знакомый по прошлым трудам азарт первооткрывателя и исследователя.
Все, словно само, просилось в руки. Встречи, поездки, работа в монастырских архивах, копии документов, выписки, путевые заметки…
Посетил он также указанных ему игуменьей двух самых древних монахинь, доживавших свой долгий век в одной общей келье.
Одна из них ходила согбенной, оттого что когда-то поскользнулась на ступеньках, затаскивая в погреб бочку кваса, которая, упав на нее, повредила ей спину. Другая была слепой.
Обе с тихой непрестанной молитвой на устах помогали друг другу…
Молодыми послушницами они ходили к батюшке Серафиму в ближнюю пустыньку «пособить в огородике», а он на сосновых пеньках беседовал с ними и всегда угощал чем-нибудь…
Слепая старица славилась своими молитвами за усопших и видела их духовным зрением. Зная об этом, отец Леонид попросил ее молитв о своей недавно умершей матери, а кроме того, была у него записочка с вложенными в нее пятью рублями. Эту записочку перед отъездом дал ему отец Иоанн Кронштадтский, сказав, что вот просили его поминать келейно одного самоубийцу и теперь он не знает, что с этим делать, так, может быть, отец Леонид встретит где-нибудь нуждающегося священника, который возьмется за вознаграждение помолиться об этой душе.
Старица выслушала имена и назначила прийти через три дня.
Он пришел на четвертый день, чтобы услышать ответ слепой монахини: «Была у меня матушка ваша, она такая маленькая, маленькая, а с ней ангелочек приходил…».
Отец Леонид вдруг вспомнил об умершей трехлетней сестренке.
«А вот другой человек, за которого я молилась, тот такой громадный, но он меня боится, все убегает. Ой, смотрите, не самоубийца ли он?!».
Пришлось сознаться, что так и есть.
Он запишет переживания тех дивеевских дней: «В это время игуменья Дивеевского монастыря отправилась в Нижний Новгород на ярмарку, чтобы закупить годовой запас рыбы для монастыря, а когда я в ее отсутствие пожелал навестить Пашу, то застал ее совершенно больной и страшно слабой. Я решил, что дни ее сочтены. Вот, думалось мне, исполнила волю Преподобного и теперь умирает. Свое впечатление я поспешил передать матери казначее, но она ответила: «Не беспокойтесь, батюшка, без благословения матушки-игуменьи Паша не умрет».
Через неделю игуменья приехала с ярмарки, и он тотчас пошел сообщить о своих опасениях относительно Пелагии, уговаривая сейчас же сходить к умирающей, чтобы проститься с ней и узнать ее последнюю волю, а иначе можно и опоздать.
— Что вы, батюшка, что вы! — ответила она. — Я только приехала, устала, не успела осмотреться. Вот отдохну, приведу все в порядок, тогда пойду к Паше.
Через два дня они пошли вместе к Паше. Она обрадовалась, увидев игуменью. Они вспомнили старое, поплакали, обнялись и расцеловались. Наконец, игуменья встала и сказала:
— Ну, Паша, теперь благословляю тебя умереть.
Спустя три часа он уже служил по Пелагии первую панихиду…
Работая в Москве над рукописью в свободные от службы дни, а часто урывая часы от сна, отец Леонид в течение года сумеет подготовить к изданию свой внушительный, а равно и основательный труд — «Летопись Серафимо-Дивеевского монастыря».
Книга выйдет из печати в 1896 году.
Первая часть пути была пройдена, оставалась вторая — решающая.
Благодаря сохранившимся придворным связям ему хотя и не с первой попытки, но все же представится возможность попасть в список приглашенных на аудиенцию к Императору.
В Царском Селе состоится их встреча, по завершении которой автор «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря» лично передаст ее в царские руки. Преподношение было с благодарностью принято.
Государь прочитает «Летопись» и горячо откликнется на нее, без колебаний уверовав в святость саровского старца Серафима.
Монаршей волей Государя Николая II, преодолевшей сопротивление некоторых членов Священного Синода, в январе 1903 года в Саровском монастыре совершится открытие святых мощей батющки Серафима.
На основании заключения синодальной комиссии, производившей освидетельствование останков, Священный Синод проголосует за канонизацию Серафима Саровского.
Но перед тем, как все это произойдет…
Отец Леонид похоронит свою преданную жену и подругу жизни. Оставит своих дочерей на попечение близких родственниц. Расстанется со своим прежним именем Леонид и примет монашеский постриг с именем Серафим. Станет архимандритом суздальского Спасо-Евфимиева монастыря.
О следующем чудесном событии, застигшем его в Дивееве осенью 1902 года, он расскажет знакомому протоиерею Стефану Ляшевскому: «По окончании "Летописи" я сидел в своей комнатке в одном из дивеевских корпусов и радовался, что закончил наконец труднейший период собирания материала и написания книги о преподобном Серафиме. В этот момент в келию вошел преподобный Серафим, и я увидел его как живого. У меня ни на минуту не мелькнуло мысли, что это видение, — так все было просто и реально. Но каково же было мое удивление, когда батюшка Серафим поклонился мне в пояс и сказал:
— Спасибо тебе за летопись. Проси у меня все, что хочешь за нее.
С этими словами он подошел ко мне вплотную и положил свою руку мне на плечо. Я прижался к нему и говорю:
— Батюшка, дорогой, мне так радостно сейчас, что я ничего другого не хочу, как только всегда быть около вас.
Батюшка Серафим улыбнулся в знак согласия и стал невидим. Только тогда я сообразил, что это было видение. Радости моей не было конца».
Ему, суздальскому архимандриту Серафиму Чичагову, вместе с приданным ему в сотрудники прокурором Московской синодальной конторы князем Ширинским-Шихматовым была поручена вся организационная подготовка к приему и надлежащему сопровождению сотен тысяч богомольцев и высочайших гостей, ожидаемых на торжествах, посвященных всенародному прославлению Серафима Саровского.
За короткий срок при содействии нижегородского губернатора удалось привести в порядок дороги, установить ограждения, проложить шоссе, обустроить весь путь потребными помещениями, местами для ночевок, для отдыха и питания…
Наступил июль 1903 года.
Саров. Все запружено народом. Жара. Цепь солдат. Прибытие Царской четы и свиты… Четырехчасовой церковный чин прославления. Крестный ход со святыми мощами Серафима Саровского. Колокольный гул, звоны и перезвоны. Речи. Молебны… Волновое раскатистое ура… Император с Императрицей в дальней пустыньке Преподобного. Святой источник, купальня. Дивеево…
В Дивееве Царскую чету принимала блаженная Паша Саровская. Усадила их на пол, на цветастый ковер; предсказала рождение сына-наследника. Говорила наедине с Государем. Он вышел с мокрыми глазами…
Паша поставила фотографии Царской семьи между икон; будет молиться и плакать о них до самой своей кончины в 1915 году, когда, уже стодвадцатилетней, предаст душу Богу.
Отшумели дни святого торжества…
Суздальский архимандрит Серафим вновь занят приготовлениями — теперь уже к пятисотлетнему юбилею со дня преставления преподобного Евфимия Суздальского. На собственные средства проводит реставрацию монастыря. Составляет жизнеописание святого подвижника…
Что заставляло его гореть душой и усердием во всяком деле, на всяком поприще?
Серафим — значит «пламенный». Божий пламень.
В феврале 1904 года его переведут настоятелем подмосковного Воскресенского Ново-Иерусалимского монастыря.
Впечатляющий, но порядком обветшавший ансамбль тоже нуждался в спасительном подновлении и ремонте. И в первую очередь — главный монастырский собор — точная копия Храма Гроба Господня, плод дерзновенного замысла патриарха Никона.
Он и с этим блестяще управится всего за неполный год.
28 апреля 1905 года в Успенском соборе Кремля состоится его хиротония во епископа Сухумского, которую совершат митрополит Владимир (Богоявленский), епископы Серафим (Голубятников) и Трифон (Туркестанов).
Как он сказал тогда в своем слове: «Многоразлично совершается призыв Божий! Неисследимы пути Провидения Божия, предопределяющие пути человеку. Со мной, вот уже в третий раз в продолжение последних двенадцати лет, происходят перевороты, которые меняют весь строй моей жизни. <…> Испытав с восьмилетнего возраста сиротство, равнодушие людей, беспомощность и убедившись в необходимости проложить себе жизненный путь собственным трудом и многолетним учением, я по окончании образования, еще в молодости, прошел все ужасы военного времени, подвиги самоотвержения, но, сохраненный в живых дивным Промыслом Божиим, продолжал свой первоначальный путь, претерпевая многочисленные и разнообразные испытания, скорби и потрясения, которые окончились семейным несчастьем — вдовством. <…> …Жизнь людей, взятых из мира и поставленных на духовный путь, особенно многотрудная и многоскорбная. Подобное произошло и со мной. Иные опоясывали меня и вели туда, куда я не ожидал и не мечтал идти, и эти люди были, конечно, высокой духовной жизни. Когда по их святым молитвам во мне открылось сознание, что Сам Господь требует от меня такой перемены в пути ради Его Божественных целей, что это необходимо для всей моей будущей жизни, для предназначенных мне еще испытаний и скорбей, для моего сораспятия Христу, то несмотря ни на какие препятствия, поставленные мне миром, я исполнил святое послушание и сначала принял священство, а по вдовстве — монашество. Долго я переносил осуждения за эти важные шаги в жизни и хранил в глубине своего скорбного сердца истинную причину их. Но наконец Сам Господь оправдал мое монашество в ближайшем моем участии в прославлении великого чудотворца преподобного Серафима. Ныне, по всеблагой воле Господа, я призываюсь на высокое служение Церкви Христовой в сане епископа».
Тишину Удельной нарушил очередной паровозный гудок...
Владыка взглянул на часы, стоявшие на столике у изголовья, и снова прикрыл глаза. До утра, вернее до прихода его келейниц, оставалось два с половиной часа.
Его епископское служение проходило в годину предреволюционной смуты. В чреве России уже толкался злобный зародыш грядущего восстания на Бога и Его помазанника…
За двенадцать лет владыка Серафим сменит по воле Синода четыре епархии.
В Сухуми столкнется с враждебными выпадами грузинского национализма…
В Орловской губернии — с падением нравственности даже в крестьянской гуще, особенно молодежи…
В Кишиневе — с румынским сепаратизмом…
И везде — с охлаждением к вере.
В Тверской епархии возьмется за возрождение в евангельском духе русской приходской общины, чтобы не только просвещала, не только пеклась о бедствующих и престарелых, но могла бы воспитывать в юных благочестие, беречь чистоту и достоинство христиан… Прививал не условно формальное, но дружеское, доверительное общение между батюшками и общинами. Собирал епархиальные съезды, на которых разбирали служебные и внутриприходские неурядицы и находили выход для их разрешения и умиротворения. Старался сплотить свою паству под отеческим омофором епископа…
В 1911 году на «Всероссийском съезде русских людей» избран почетным председателем.
С 20 марта 1914 года — архиепископ Тверской и Кашинский.
Но время уже дышало грозою…
Среди душного лета 1914 года разразилась Первая мировая война.
Что есть отечественная война для архиерея? Срочное налаживание вспомоществования обездоленным семьям и беженцам; сбор средств на закупку медикаментов для санитарных поездов и госпиталей; утешение раненых и скорбящих…
С февраля 1916 года владыка — член Государственного Совета в комиссии по делам народного просвещения.
Революция застанет его в Петербурге.
Он прибудет в Тверь и узнает, что епархиальное собрание, в духе нового времени, уже успело отстранить его как идейного монархиста от руководства епархией.
Синод во главе с обер-прокурором Львовым поспешит отправить владыку Серафима на покой, но сие останется лишь на бумаге.
На Поместном Соборе, в котором архиепископ Серафим примет самое активное участие, он будет возведен в сан митрополита и назначен на Варшавскую и Привисленскую кафедру, правда, выехать к месту службы ему так и не доведется…
Черниговский скит Троице-Сергиевой лавры приютит его до исхода декабря 1920 года.
Весной 1921 года он предпримет еще одну попытку вернуться в Варшаву, к месту своего назначения, и опять потерпит неудачу, что объяснится до смешного нелепо: ЧК заподозрит его в намерении осуществить антисоветское движение в Польше.
За подозрением последует сентябрьский арест и камера в Таганской тюрьме…
Его дочери Наталья и Екатерина, осаждая прошениями и ходатайствами председателя ВЦИК Калинина, добьются освобождения отца в январе 1922 года.
Всю оставшуюся зиму он проведет на больничной койке.
В мае будет ссылка в Архангельск — в самый разгар расстрелов священства и изъятия церковных ценностей...
Он напишет из Архангельска своему духовному ученику Алексею Беляеву:
«Все мы люди, и нельзя, чтобы житейское море не пенилось своими срамотами, грязь не всплывала бы наружу и этим не очищалась бы глубина целой стихии.
Ты же будь только с Христом, единой Правдой, Истиной и Любовью, а с Ним все прекрасно, все понятно, все чисто и утешительно. Отойди умом и сердцем, помыслами от зла, которое властвует над безблагодатными, и заботься об одном — хранить в себе, по вере, божественную благодать, через которую вселяется в нас Христос и Его мир.
Не видеть этого зла нельзя; но ведь вполне возможно не допускать, чтобы оно отвлекало от Божией Правды. Да, оно есть и ужасно по своим проявлениям, но как несчастны те, которые ему подчиняются. Ведь мы не отказываемся изучать истину и слушать умных людей, потому что существуют среди нас сумасшедшие в больнице и на свободе. Такие факты не отвращают от жизни; следовательно, с пути правды и добра не должно нас сбивать то, что временами злая сила проявляет свое земное могущество. Бог поругаем не бывает, а человек что посеет, то и пожнет».
Вернется из ссылки почти через год. Ненадолго осядет в Москве, и, по милости свыше, выпадет ему не раз сослужать патриарху Тихону в малых московских храмах и, о чудо! запросто ходить в Данилов — в его еще не разоренный, намоленный монашеский мир…
Серафим Саровский напомнит о себе через отдел ГПУ, как бы указуя этим на крестный путь владыки, за которым — их встреча…
Владыка Серафим, вызванный по повестке в суровое ведомство, с изумлением узнал, что ему вменяется в вину его значительная роль в прославлении саровского старца. Владыку, в частности, спросили: «Не намекает ли он в “Летописи” на партию большевиков в лице так называемого антихриста, когда говорит о рытье вокруг Дивеева Богородичной канавки, которую не сможет перейти этот антихрист?».
Логика понятна: партия большевиков и антихрист — одинаковые противники Церкви Христовой, стало быть, к ним применимо и одинаковое именование.
Пришлось заверять обеспокоенных атеистов, что Серафим Саровский пророчествовал о событиях, что грядут, согласно книги Апокалипсис, в последние времена человеческой истории с приходом антихриста, притом что в годы жизни Преподобного ни о каких марксистах-ленинцах-большевиках и слыхом не слыхивали.
Других вопросов не задавали, но под арестом удержали.
Патриарх Тихон, недавно освободившийся из тюремного заключения, вступился перед властями за митрополита Серафима, подав в ОГПУ ходатайство об освобождении своего архиерея, за лояльность которого к советской власти он ручался.
Владыку выпустили, но наложили запрет на проживание в столицах.
Он уехал в Шую, где игуменья Арсения радостно приняла его в Воскресенский Феодоровский монастырь.
Безмятежные чинные службы… Вечера за беседами у самовара… Музицирование… Спевки церковного хора…
Блаженное временное пристанище. Передышка.
Потом, с переменой политики властей и некоторых послаблений в отношении Церкви, последует его отъезд в родимый Питер, который уже сменил свое название на Ленинград.
Владыка Серафим прибудет на новую кафедру в 1928 году, направленный туда митрополитом Сергием (Страгородским), преемником почившего патриарха Тихона. Спокойно войдет в курс дел.
В некогда имперском и стольном граде возобновятся службы, а первая из них — в Преображенском, где он помнил все с тех пор, когда был старостой в чине гвардейского капитана…
Ему придется возрождать церковную жизнь общин, наводить богослужебный порядок в немногих уцелевших городских и пригородных храмах; создавать приходские школы; спасать от голодной смерти детей-сирот; лечить больных; размещать столовые, библиотеки, безжалостно расходуя собственные силы, которых хватит ему на неполные семь лет. По-другому он не умел…
Он преклонит колени пред телом умученного в ссылке архиепископа Илариона (Троицкого), отдав на его похоронное одеяние свою белую митрополичью митру и такое же белое облачение, и сам возглавит отпевание, глядя сквозь слезы на костяной, еле узнаваемый лик страдальца...
Свою прощальную службу владыка проведет все в том же памятном Преображенском храме.
Будут проводы. Вокзал. Вечерний поезд…
Москва. Елоховский приют.
Малаховка.
Удельная.
Митрополит Серафим, тяжело дыша, приподнялся с усилием на подушке, чтобы принять полулежащее положение, но получилось не так, как хотелось. Отчего-то снова сдавило грудь, стучало в висках…
Ночь никак не кончалась, все чернела холодно за окном, подрагивая всей своей глубиной под неутихающим чугунным гулом колес…
Он нащупал на столике пузырек с лекарством, проглотил, не запивая, несколько капель. Обратился лицом к окну, перебирая распухшими пальцами монастырские четки…
Оконный крест так похож на Крест Распятия, те же пропорции, только меньшей величины…
Отец Иоанн Кронштадтский сказал ему, новопоставленному тогда епископу: «Теперь я могу спокойно умереть, зная, что вы продолжите мое дело — бороться за Православие. На это благословляю вас». Больше они не виделись.
«Бороться за Православие» в нынешних обстоятельствах ему, больному, почти обездвиженному, одинокому старику? Жизнью своей — сколько был в силах — боролся за укрепление Христовой веры.
Чем он мог бороться теперь? Разве что смертью.
По стене поплыла полоска света — явно от фар поворачивающего на улицу автомобиля. Стрекот мотора приближался все громче и вдруг затих под окном. Стукнула калитка. Чей-то негромкий голос. Шаги по крыльцу…
Стук в дверь.
Стучали к ним.
Он услышал, как келейница Севастиана кинулась в сени, спросила: «Кто там?» Ей что-то ответили.
Поднял руку и осенил себя крестным знаменем.
Вошла после торопливого «молитвами святых отец…» и ответного «аминь» от владыки. Доложила.
Благословил открыть.
Их было двое. Показали постановление об аресте.
Прочитал.
Это был его третий арест. И, похоже, последний.
Двое в черном занялись своим делом: один опрашивал митрополита, записывал в тетрадь анкетные данные; другой проводил обыск: что-то искал в шкафу, в письменных ящиках, методично осматривая книгу за книгой…
Изъяли иконы и облачения, некоторые книги, музыкальные сочинения, всю полностью рукопись второго тома «Летописи Серафимо-Дивеевского монастыря». Снесли всё в автомобиль.
Приказали собираться на выход. Тут вышла заминка: тучный от водянки владыка не мог передвигаться самостоятельно. Хотели было, поддерживая с двух сторон, помочь ему дойти до машины, но келейницы владыки встали стеной: «Его нельзя поднимать в таком состоянии! Может случиться сердечный приступ!..». Подействовало.
Тот, что делал обыск, поехал на станцию, вызвал по телефону карету скорой помощи из Москвы.
Светало. Пошел снег. Побелил все кусты и крыши...
Владыка предложил им чаю, распорядился подать варенье. Отказались. Ходили под окнами, курили, поругиваясь…
В «скорую помощь» его грузили на носилках, вчетвером с санитарами. Келейниц Веру и Севастиану, как они, бедные, ни просили, не взяли. Так по скорому и расстались.
Ехали по прощальному белоснежью. Долго. Безмолвно…
Камеру подобрали потише, даже допускали врачей.
Обращались сухо, но вежливо.
Их в камере пятеро, зрелых годами и жизнями осужденных, — разных профессий, но православных. Владыка славил Бога за эту милость.
Предъявили стандартное обвинение «в контрреволюционной монархической агитации».
Он пробудет в тюрьме десять дней, читая по памяти службы и правило…
Седьмого декабря 1937 года выйдет постановление тройки НКВД о расстреле.
На Бутовский полигон их отвезут в машине 11 декабря. Пять христиан, пять человек, объявленных врагами Родины, которую они любили, украшали талантами и трудами, за которую молились и воевали.
Он не выпускал своих четок до последней минуты…
В него выстрелят — прямо в лежащего на носилках, и свалят вместе с другими в общую яму.
В 1997 году Архиерейским Собором Русской Православной Церкви митрополит Серафим Чичагов причислен к лику святых.