ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Иза КРЕСИКОВА. ЕДИНСТВО ТВОРЧЕСКОЙ СВОБОДЫ. ЦВЕТАЕВА И ПУШКИН. Этюды
Иза КРЕСИКОВА

Иза КРЕСИКОВА. ЕДИНСТВО ТВОРЧЕСКОЙ СВОБОДЫ. ЦВЕТАЕВА И ПУШКИН. Этюды

 

Иза КРЕСИКОВА

ЕДИНСТВО ТВОРЧЕСКОЙ СВОБОДЫ. ЦВЕТАЕВА И ПУШКИН

Этюды

 

1.

Я не встретила в литературе по цветаеведению работ, посвященных анализу соотнесения этих двух имен, этих двух поэтов, этих двух личностей. Хотя о Цветаевой и Пушкине говорится и пишется много. Начало различным вариантам этой темы положила сама Цветаева мемуарной повестью «Мой Пушкин», затем циклом стихов к Пушкину и неоднократным обращением к имени Пушкина в размышлениях о жизни, назначении, развитии, бессмертии, славе поэта.

Быть может, то, что я изложу здесь, кому-то покажется не только неожиданным, но неправомерным. Но я постараюсь быть убедительной в том, что явилось мне из размышлений: Цветаева и Пушкин поэты одного вероисповедания. Не в буквальном значении этого слова. Ну, конечно же, оба были православные, но речь не о религии, а о вероисповедании как о восприятии и понимании жизни и – претворении её в поэзию. Да, они роднятся полнозвучием неумолчной лирики и необъятностью личности с осознанием себя в мире и поэзии, в России. Они так похожи страстностью натуры, то бунтующей в глубине, то становящейся дерзостью или, наоборот, доверчивостью. Они – духовное единство. А формальная непохожесть стихотворных рисунков – какое это имеет значение?! Дух незрим. Мы видим только воплощения его – стихотворные строчки. И в воплощениях ­– не легко разобраться. Для этого нужно, чтобы наш дух (наше святое святых) припал невидимо к этим воплощениям, и кажущаяся непохожесть двух поэтов, разделённых рекою времени, в основном непохожесть стихотворных рисунков их судеб, не будет иметь никакого значения. До сути их творчества и особенностей личностей надо добираться настойчиво – и смело, и осторожно.

 

2.

Ахматова? Да, полагают, что ахматовский стих продолжил звучание пушкинской поразительно простой и поразительно глубокой и ясной мысли и гармонии. Вероятно. Да, она тоже – почти из царскосельских аллей, из-под их сени. Но где страстность? Динамичность, напряженность чувств? Где пламень пушкинский? Безграничность любви и швыряние жизнью, чтоб «пускай умру, но пусть умру любя!»?..

Кто ещё из поэтов?! В ком ещё Пушкинский дух нам искать – для ощущения счастья его продолжения?

Он коснулся Лермонтова, но оборвался рано; в Лермонтове было слишком много печали, «горечи и злости». Он русская душа совсем другая, с упреком к Богу. Пушкин был и светел, и трагичен – одновременно. Верил в силу вдохновения и в «солнце ума». Брал уроки «афеизма» у заезжего англичанина. Сомневался – стоит ли? Верил судьбе, року, назначению. Кто ещё был таким безбрежным и цельным?

Больше никого не назову. Хотя все те, кого можно было бы назвать, вобрали из пушкинского космоса, кто что смог.

 

3.

А Цветаева смогла почти всё, но придала своей поэзии такую внешнюю самобытность, что Пушкина как бы и не видно сразу (а видно у Ахматовой). И размеры, и ритмы, и рифмы другие, и музыка, и интонация, и словарь. Но пушкинский дух не в них, а где-то внутри между ними, неподвластный логике размышлений.

Как Пушкин, она прошла сквозь романтику. Сначала, в детстве – сквозь пушкинских «Цыган» а потом в собственные романтические циклы заключила свою душу. До поры до времени.

«Стихи о Москве», «Стихи к Блоку», «Бессонница», «Дон Жуан», «Кармен», «Любви старинные туманы», «Ученик»… Только что же это за романтика такая – жесткая, угловатая, как реальность:

Божественно, детски-плоско

Короткое, в сборку, платье,

Как стороны пирамиды

От пояса мчат бока.

 

Или:

Стоит, запрокинув горло,

И рот закусила в кровь.

А руку под грудь уперла –

Под левую – где любовь.

                                  («Кармен»)

А это:

Греми громко, сердце! Жарко целуй, любовь!

Ох, этот рёв зверский! Дерзкая – ох – кровь.

Мой – рот – разгарчив,

Даром, что свет – вид.

Как золотой ларчик,

Иверская горит.

                   («Стихи о Москве»)

Где же тут пушкинское дуновение? Но это же человек двадцатого века, и пушкинское «Шуми, шуми, послушное ветрило, Волнуйся подо мной, угрюмый океан» и даже его грозный Аквилон стали просто-напросто российским сквозняком. Он мчался из ХIХ века в ХХ, чтобы донести свое дуновение в эту женщину:

Другие всей плотью по плоти плутают,

Из уст пересохших – дыханье глотают...

А я – руки настежь! – застыла – столбняк!

Чтоб выдул мне душу – российский сквозняк!

Другие – о, нежные, цепкие путы!

Нет, с нами Эол обращается круто.

– Небось, не растаешь! Одна – мол – семья! –

Как будто и вправду – не женщина я!

 

Но это уже не романтика. Это бесстрашное и вызывающее видение себя такой, как есть.

 

4.

И научиться такому видению можно было у Пушкина:

А я, повеса вечно праздный,

Потомок негров безобразный,

Взращённый в дикой простоте,

Любви не ведая страданий,

Я нравлюсь юной красоте

Бесстыдным бешенством желаний...

                                          («Юрьеву»)

Конечно, это другая тема. Но о себе без смущенья, то ли с бравадой, то ли с «дикой» правдой. А потом обо всех своих предках всю подноготную зарифмовал и себя мещанином во дворянстве обозвал. И знал, что не принизит тем – достоинство проступало изо всех щелей:

Я грамотей и стихотворец,

Я просто Пушкин, не Мусин,

Я не богач, не царедворец.

Я сам большой, я мещанин.

                               («Моя родословная»)

 

5.

 Маленький толстый неуклюжий Пушкин, самый нелюбимый в семье ребенок, ещё стихов не писал, говорил по-французски и слушал, слушал, слушал всех, кто их писал и читал у них дома по вечерам. Всё впитал, да и понял заодно, кто он есть, и кем ему быть, и как сурово быть нелюбимым, и как чудно, необходимо любить – чтобы жить. И это он сможет. И станет – сам большой.

Маленькая толстая Цветаева, упрямая и своевольная, знала, что не любима так, как сестра Ася, и не пыталась стать любимой, потому что для этого нужно было бы перестать быть упрямой и своевольной. И чтобы выразить своё упрямое детское «я» писала неумелые стихи, и мать над ними смеялась.

Но она уже знала, что был Пушкин, что Пушкин был Поэт, что его убили. И что это имеет какое-то необъяснимое отношение к ней. Первые ощущения предназначения. Поэт – нелюбовь – смерть – трагедия – жизнь – жажда любви.

Оба они – Цветаева и Пушкин – прошли с детства один путь от нелюбимости до любви как главного человеческого.

 

6.

Потому и любили они постоянно и бесконечно. Говорят, что нелюбовь озлобляет. Оказывается, бывает наоборот – она порождает любовь, чтобы заполнить жаждущую пустоту.

Их любовь была главным органом жизни. И когда этот орган разрушили – жить стало нечем – пуля и веревка.

Находятся умники – Пушкина обвиняют в донжуанстве. Ну и пусть называют донжуанством... Да разве если бы не его влюбчивость, он написал бы столько стихотворной любовной лирической философии?! Это же энциклопедия любви – от увлечения легкокрылыми Лилетами до трагического величия Татьянинской любви, до 113-й любви и собственной трагедии. Его любовь, как орган дыхания и жизни, была единой, хотя и ко многим. Она текла, переливалась, переплавлялась, растапливала русские снега... Наталья Гончарова была последней по-настоящему, как Донна Анна у Дон Гуана. Но он желал, чтоб и какая-нибудь прежняя его Донна его помнила, чтоб никакая любовь не умирала. Спрашивая: «Что в имени моём тебе?» – сам и отвечал:

Но в день печали, в тишине

Произнеси его, тоскуя;

Скажи: есть память обо мне,

Есть в мире сердце, где живу я.

 

7.

Вглядитесь: Цветаева тоже была «Дон Жуаном». Она влюблялась постоянно, объекты менялись, увлечения сменялись разочарованиями или ужасом разрушения Горы Любви. А в общем любовь была одна – единство – жизнь. Пушкинская преданность семье, детям, избраннику... Но любовь, как сила жизни, была больше семьи, избранника, она была душой, не вмещающейся в теле. Выплескивалась. Ей нужны были резервуары – куда. Дух искал дух. И хотя «Поэма Горы» посвящена другому, настоящими поднебесными вершинами были Пастернак и Рильке. Ей не важно было даже видеть их. Она даже стремилась любить на расстоянии. Исключения были. Но главное – писать возлюбленным письма, необыкновенные письма-романы, письма-новеллы, письма-исповеди.

Она падала с гор любви по своей и не своей вине. Поднималась и снова восходила. Цветаевское «донжуанство», переплавляемое ею в стихотворные строки, продолжило энциклопедию любви в ХХ веке.

Может быть, зная себя такую, донжуанскую, она и понимала Казанову. Восхищение было романтическим. Восхищение имело основания – собственную натуру. Задатки любить много, внезапно, ошибочно.

Она изумилась ахматовской перчатке с левой руки, надетой на правую в любовном волнении. Какая малость эта перчатка перед:

Жить приучил в самом огне,

Сам бросил – в степь заледенелую!

Вот что ты, милый, сделал мне.

Мой милый, что тебе – я сделала?

Все ведаю – не прекословь!

Вновь зрячая – уж не любовница!

Где отступается Любовь,

Там подступает Смерть – садовница.

 

Или:

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе

Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.

О милая! Ни в гробовом сугробе,

Ни в облачном с тобою не прощусь.

 

 Озноб по коже. От удивления. Такого теперь не бывает. Ни наяву, ни в стихах.

 

8.

А было. У Пушкина:

Отдайте, боги, мне рассудок омраченный,

Возьмите от меня сей образ роковой.

Довольно я любил; отдайте мне покой...

Но мрачная любовь и образ незабвенный

Остались вечно бы с тобой.

                                        («Мечтателю)

Или:

Вот страсть, которой я сгораю!..

Я вяну, гибну в цвете лет,

Но исцелиться не желаю...

                              («И я слыхал...»)

И ещё:

Тебе смешны мучения мои;

Но я любим, тебя я понимаю,

Мой милый друг, не мучь меня, молю:

Не знаешь ты, как сильно я люблю,

Не знаешь ты, как тяжко я страдаю.

                              («Простишь ли мне...»)

А вот ещё один автопортрет (психологический):

Каков я прежде был, такой и ныне я:

Беспечный, влюбчивый...

……………………………………………..

Уж мало ль бился я, как ястреб молодой,

В обманчивых сетях, раскинутых Кипридой, –

А не исправленный стократною обидой

Я новым идолам несу мои мольбы...

                                       («Каков я прежде был...»)

У Пушкина мало метафор, его стих описателен, как библейские сказы-песни апостолов. Когда такое умение чудом угадывать необходимые сочетания обыкновенных слов, чтобы выразить нутро своё, зачем метафоры? Это сейчас без них никак обойтись не могут. Иначе не получается. Громоздят пирамиды метафор. Они – строительный материал. Тайнописи речи нет, да и вместо мудрости – метафоры. Вот и появились: метафористы, метафористы с надстройкой – мета-метафористы. Кто-то назвался ещё мудренее – концептуалистом. И ещё кем-то...

Цветаева стоит после Пушкина, но приближается к нам. Метафоры у неё великолепны:

Я – страница твоему перу.

Всё приму. Я белая страница.

Я – хранитель твоему добру:

Возвращу и возвращу сторицей.

Я деревня, черная земля.

Ты мне – луч и дождевая влага.

Ты – Господь и Господин, а я –

Чернозем – и белая бумага!

 

Может, ХХ век метафора Апокалипсиса?! Или нет, а ею станет ХХI век?

 

9.

Любовь и смерть. Противоположность и единство. И то, и другое – таинство. Любовь – страсть, смерть – страх. Два явления не объясненные, не разгаданные, притягивающие беспомощный ум человека. Но если – бесстрашный?

Кто из поэтов у нас так настойчиво, неотвязно, тревожно и достойно писал о смерти в отрочестве и юности? Да ещё и с любопытством, да ещё и с призывом, но не без надежды проскочить... Пушкин и Цветаева.

Вот 16-летний Пушкин заигрывает со смертью:

Хочу я завтра умереть

И в мир волшебный наслажденья

На тихий берег вод забвенья

Веселой тенью полететь.

                            («Моё завещание»)

Потом серьёзнее:

Я видел смерть; она в молчаньи села

У мирного порогу моего.

 

Но он видел смерть – от любви, и вслед восклицает:

Пускай умру, но пусть умру любя!

                                   («Желание»)

Но смерть певца, а не любовника, погибель в борениях с враждой выше, благороднее. Тогда и безвестность не страшна:

Пускай не будут знать, что некогда певец,

Враждою, завистью на жертву обречённый,

Погиб на утре лет,

Как ранний на поляне цвет,

Косой безвременно сражённый.

                                    («К Дельвигу»)

Вот такая юношеская трансформация представления о своей смерти. Не долог не короток был жизненный и духовный путь, но в конце его (он ощущал конец, всю жизнь готовился к нему, всю жизнь – под шипенье пены пунша, под дуэльные выстрелы, под рокот «света», под царские и бенкендорфовские укоры...) уверенно воскликнул «...весь я не умру!». Он всё знал. Ему ведь Cерафим крылатый угль пылающий во грудь водвинул. Давно. Чтоб стал пророком.

 

10.

Цветаева сказала: «Тело писателя – рукописи» (в «Истории одного посвящения»). Это – прозаически, но это то же, что «Нет, весь я не умру – душа в заветной лире...».

И она в юности всё подлаживалась к смерти, а то и заигрывала с ней. И хотела, чтоб её любили за то, что умрёт: рано. А то и иронизировала – то ли над ней, то ли над собой:

– Провожай же меня, весь московский сброд,

Юродивый, воровской, хлыстовский!

Поп, крепче позаткни мне рот

Колокольной землей московскою!

                                    (Из «Стихов о Москве»)

Это балагурство со страхом запрятанным. Ох, как смерть притягивала. Таинственно, безбожно.

Пушкин в дни юности-молодости брал в Одессе у кого-то (из письма Кюхельбекеру) уроки афеизма. Из любознательности. А ей и уроки не нужны были. И смерть, и любовь были в её воле, в её власти:

Бог, не суди! – Ты не был Женщиной на земле!

                                               («В гибельном фолианте...)

И вместе с тем эта женщина сродни пушкинскому пророку, то есть Пушкину. У Пушкина угль пылал в груди – знак могущества поэтических провидений. А Цветаева написала:

Два солнца стынут – о Господи, пощади! –

Одно на небе, другое – в моей груди.

И оба стынут – не больно от их лучей!

И то остынет первым, что горячей.

 

Солнце жгло в груди, в той самой «трудной ямке», где с детства теплился жар, о котором она рассказала в повести «Мой Пушкин». Солнце жгло в груди, но не остыло (тут она ошиблась) – до сей поры. Прикоснитесь к стихам. Жгут.

 

11.

В одном они не сошлись. В любви к морю. Пушкин южное море полюбил, наверное, как русский снег. Ведь снег – это тоже стихия. Белое море, белый свет, белый морок, белая жизнь, белая («чистая» – как говорила Цветаева) смерть. На Чёрной речке.

А для Цветаевой море осталось стихом Пушкина. Остальное – просто вода. Настоящее море оказалось меньше пушкинского, слабее, безобиднее.

 

«Прощай, свободная стихия!» Только в этой одной строчке – стихия чувств. В пушкинском море был весь мир – с историей, с героями – соединение стихий. И девочка Цветаева стояла перед ним с трепетом. Всю жизнь. Хотя в стихотворении есть элегическое звучание (которому Пушкин всю жизнь не изменит). И оно, наверное, ласкало и одновременно возбуждало внутренний слух. Быть может, контрастностью плавной музыки с напряженным всеобъемлющим смыслом.

Вот так они сошлись в любви к морю.

 

12.

Цветаева пишет: «Оттого ли, что я маленьким ребёнком столько раз своею рукой писала: «Прощай, свободная стихия!» или без всякого оттого – я все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь – а на смерть». И ей досталась жизнь прощаний. Сначала с достатком и домом, потом с мужем, потом с родиной, а ещё потом со всеми навеки. Ощущение тоски прощания невстречи она взяла себе в оплот души. Письма были жизнью, заменой всему. Они были любовью, встречами, беседами, философией. Разрывы были ярче встреч. Письма были ярче жизни. Невстречи нужны были, чтобы писать письма. Быть может, живая жизнь ей отомстила: отняв всё и всучив веревку в измученные одиночеством ум и руки. Но это так – одно из поздних причитаний наших...

И если Пушкин своим «Прощай...» сделал её навсегда «прощальницей», то как же он сам жил на свете? Он, общительный, увлекающийся, деятельный, светский, горячий! Почему столько страстной силы расставания в его «Прощай...»? Видимо, что-то полускрытое уловила Цветаева и взяла в себя. А ведь действительно, то с жизнью он прощался в отрочестве, то всех героев своих видел в разрыве, в расставании, в смерти: Алеко и Земфира, кавказский пленник и горянка, Татьяна и Евгений, Дон Гуан и Анна, Германн и Лиза... Везде, везде – разлуки, смерти, трагедии...

В разрывах раскрывается суть жизни, напрасное величие её. Он это знал. Это передалось по наследству Цветаевой.

Но у Пушкина нет-нет в интервалах между разрывами, трагедиями, смертями светились сказки и шутливые грациозные «Нулин», «Домик в Коломне»...

А Цветаева прощалась – до конца, во всем...

 

13.

И ещё они сошлись в любви к Пугачеву – рисковому мужику, мятежнику, символу чисто русской народной авантюрности – безоглядности, беспощадности (пополам с милосердностью), волюшки-неволюшки...

И хоть любовь эта была разная, она их все ж соединила. Пушкина притягивал интерес к истории; активный и стойкий интерес к ней толкал его раньше к исследованиям собственной родословной, а она далеко уводила вглубь времен. Старина, Годунов, потом царь Петр, арапчонок Ибрагим. И все это толчки к раздумьям. Спор с Чаадаевым. Цари, войны, завоевания, поражения. Родной русский дух. Но не только же в царях, да в царских генералах-адмиралах этот дух свищет, напрягается. Океан народа выбрасывал на российские просторы своих носителей русского духа. Емелька Пугачев («Здесь русский дух, здесь Русью пахнет») был и хитёр, и смел, и надеяться на удачу смел, царь-атаман, душегубец и мечтатель...

Надо было описать бунт давно прошедший, крестьянский, чтобы, может быть, ещё раз подумать о бунте недавнем, дворянском, к которому он почти прикоснулся и начало которого подогревал (одна ода «Вольность» чего стоит).

Пушкин обратился к Пугачеву как историк, как реалист. Но Цветаева права – не без чары. Ведь он не переставал быть и романтиком. И чтобы выразить себя до конца – чтобы сказать о том, каким бы он хотел видеть Пугачева, он пишет «Капитанскую дочку». А романтик Цветаева окунается в эти романтические чары навсегда. Она любит Пугачева, как только может любить Цветаева, со страстью, оправданиями, восхищением, с упрямым противопоставлением всему спокойному, размеренному, добропорядочному. Так, как она любит волка, а не ягнёнка, потому что любит силу, волю и обреченность.

Как бы то ни было, Пушкин-Пугачев-Цветаева – сейчас уже окрепшая во времени сцепка.

 

14.

Но умерла ли Цветаева романтиком, как жила? Жила в реальном грубом мире, так и не приспособившись к нему. Я думаю – и да, и нет. Она знала, что поэт должен оставаться поэтом, дышать не столько воздухом, сколько вдохновением, уметь знать, видеть, прозревать, не читая газет, наполненных «низкими истинами». Но она стала читать газеты в тридцать девятом и написала стихи, обращенные к Чехии, которую «сожрал» (её слово) Гитлер. Это настоящие гражданские, но слишком клокочущие стихи, порождённые открытой, беспощадной цветаевской натурой и реальностью, но наполнены романтическим набатом. А её «Лебединый стан», а «Перекоп», а поэмы «Горы», «Конца» – да это же какой-то романтический реализм!

Если бы она была чистым реалистом, она бы выжила.

Если бы она была чистым романтиком, она бы тоже выжила. Эта болючая нестерпимая смесь романтики с реализмом оказалась горючей смесью. Сердце её сгорело. Душа сгорела. Тело исчезло.

 

15.

Романтизм в Пушкине не иссяк совсем в пору его реалистических творений. Он подпитывал то чуть больше, то чуть меньше его гибкий, доискивающийся в афействе истины, ум. Поэтому-то и хороша, светла его проза.

Если бы современные прозаики смогли смешать романтизм с реализмом так, чтобы достичь искусства повествования без сквернословия с любованием человеческими низостями! Так, чтобы получить настоящую новую прозу высокого, пушкинского, образца, а не «другую». Невесть что можно прикрыть этим термином.

 

16.

В сердцевине зрелого Пушкина жил юный Пушкин. Они не смешивались. Они общались. Он так я сказал в «Подражании арабскому»:

Отрок милый, отрок нежный,

Не стыдись, навек ты мой;

Тот же в нас огонь мятежный,

Жизнью мы живем одной.

Не боюся я насмешек –

Мы сдвоились меж собой

Мы точь-в-точь двойной орешек

Под единой скорлупой.

 

Я знаю, что тайный смысл этого стиха совсем другой. Но как точно в этих строках отражен (может быть – невольно, а может – осознанно) образ единого и «двойного» (зрелого и юного) Пушкина!

Но в тридцать пять он напишет:

Всему пора: уж двадцать пятый раз

Мы празднуем Лицея день заветный.

Прошли года чредою незаметной,

И как они переменили нас!

Недаром – нет! – промчалась четверть века!

Не сетуйте: таков судьбы закон;

Вращается весь мир вкруг человека,

Ужель один недвижим будет он?

                             («Была пора: наш праздник молодой»...)

Нет, не будет!

С возрастом возникает умение оправдания, примирения, прощения, понимания, снисхождения ко всему тому, что вызывало молодое непокорное неприятие

Незадолго до гибели:

Владыко дней моих! дух праздности унылой,

Любоначалия, змеи сокрытой сей,

II празднословия не дай душе моей –

Но дай мне зреть мои, о Боже, прегрешенья,

Да брат мой от меня не примет осужденья,

И дух смирения, терпения, любви

И целомудрия мне в сердце оживи.

 

Это он себя уговаривал, смирял. Но чувство чести и достоинства оказалось сильнее, простить непростимое он не смог. Хотя перед кончиной сказал, что умирает примиренным.

 

17.

То, что приведено выше (в этюде 16) – это фрагменты развития личности. Цветаева разделяла поэтов на тех, кто «с историей» – «с развитием»! и – «без истории». Лермонтов – она утверждала – родился с готовой личностью и душой. Ему не нужен был опыт. Он сказал, что было в него заложено. И погиб с тем, с чем родился. Звучала та же струна. Но мы вправе думать – осталось ли бы всё так, как было, доживи он до – пусть не до старости – до пушкинских годов?!

И Ахматова – по Цветаевой, вся – неизменная, от чисто женского жеста в молодости до…

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки...

 

Так ли? По «кругу» ли двигалась Анна Андреевна?! Цветаева поставила её на «круг» в 1933 году. Слишком много всего случилось потом. Я думаю, круг с треском развалился.

Но вот Пушкин, да – летел, как «стрела» – стрела его истории, его развития. Скажем его же словами:

Какая дума на челе!

Какая сила в нём сокрыта!

А в сём коне какой огонь!

Куда ты скачешь, гордый конь,

И где опустишь ты копыта?

 

Его поэтический конь не имел предела.

 

18.

А сама Цветаева? Она не говорит о себе. Но откройте «Вечерний альбом», а потом «Крысолова», «Поэму воздуха», «Стихи к Пушкину». Та, первая, Марина Цветаева исчезла. Пролетела, как стрела. Перед нами другой человек, другой поэт. Сентиментальная девочка осталась в другом мире.

Как змей на старую взирает кожу –

Я молодость свою переросла.

                               («Хвала Афродите»)

Потому что:

Поэт – издалека заводит речь.

Поэта – далеко заводит речь.

 

И:

Поэтов путь: жжя, а не согревая,

Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом, –

Твоя стезя, гривастая, кривая,

Не предугадана календарём!

 

Цветаева, как и Пушкин, на всем пути своего полета («стрела») не боялась смешивать новую речь с архаизмами. Не то чтобы гению все дозволено – он просто знает, что нужно для силы языка. Так становятся классиками. При всем том далекая классика античного искусства и античной поэзии была и для Цветаевой, и для Пушкина не котурнами, нет, а мерой, к которой они старались приблизиться, уходя в свои времена. Но полагали – из великолепной скромности – что это невозможно. Пушкин – «К Овидию»: «Не славой, участью я равен был тебе». А Цветаева к несравненному Пастернаку: «Ты, в погудке дождей и бед – То ж, что Гомер в гекзаметре...». О Пастернаке, но не о себе.

 

19.

Пушкин написал свой «Памятник» в конце жизни. В 1836 году он точно уже знал, что надо его написать, может не оказаться времени. Все знают эти строки, но нет сил заставить себя не привести их:

Нет, весь я не умру – душа в заветной лире

Мой прах переживёт и тленья убежит –

И славен буду я, доколь в подлунном мире

Жив будет хоть один пиит.

 

В конце жизни он понимал, что уже мог сравнить себя с Овидием и в славе.

А Цветаева ещё в 20 лет написала одно из своих страстнейших (чисто женское, но женское по-цветаевски, пророческое, трагическое) стихотворений – «Тебе – через сто лет». Это тоже «памятник» – в ином ключе:

К тебе, имеющему быть рождённым

Столетие спустя, как отдышу –

Из самых недр, как насмерть осуждённый,

Своей рукой – пишу:

– Друг! Не ищи меня! Другая мода!

Меня не помнят даже старики.

– Ртом не достать! Через Летейски воды

Протягиваю две руки.

………………………………………..

Со мной в руке почти что горстка пыли –

Мои стихи! я вижу: на ветру

Ты ищешь дом, где родилась я – или

В котором я умру.

 

Так ведь оно и было. Искали. Со стыдом в глазах. Иная судьба и та же – как посмотреть.

 

20.

Пушкин родился в самом конце XVIII века. Цветаева – почти в самом конце ХIХ-го, в последнее десятилетие его. Между ними протекло, пролетело, прогремело целое столетие. Они, кажется, должны были бы быть совершенно разными людьми по убеждениям, по мирочувствованию, по философии жизни, по отношению к религии – к вере и безверию. Ведь религия – её каноны, заветы, правила поведения, служения, её ограничения были в те века основным руководством к поступкам и даже мыслям. В ней были истинные ценности, но и догмы, против которых восставал свободный ум. Вот здесь-то и выявилось духовное родство двух поэтов, разобщенных столетием. У обоих было много сомнений относительно самого существования Божества и его сущности.

Юный Пушкин пишет: «Ум ищет божества, а сердце не находит». Ум не нашел, и сердце не находит! И далее ум и сердце искали, не находили. Шутил в этом русле. Шутя написал «Гавриилиаду», где игриво и в общем-то безобидно, но для тех времён кощунственно, будущая мать Христа в одну ночь, сама не ведая того, досталась и Ему самому, залетевшему «голубком», и архангелу Гавриилу, и Сатане. (В наши дни всё это читается, как талантливая сказка.)

Юная Цветаева пишет: «Христос и Бог, я жажду чуда!». Чуда не было. Острый и рациональный ум её, и вместе с тем романтический и фантазийный, заставляет её признаться: «Заповедей не блюла, не ходила к причастью…». И, наконец, уже в Европе, после вторжения Германии в Чехию:

Не нужно мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На Твой безумный мир

Ответ один – отказ!

 

Пушкин, взрослея и мудрея, сомневаться не перестал, но приобрел сдержанность. «Нет правды на земле,/ Но нет её и – выше» – говорит Сальери из «маленькой» (большой!) трагедии Пушкина. И это равносильно отрицанию Бога. Пушкин представляет нам Сальери с уважительным отношением к созданному им образу. Вслушайтесь, какие содержательные монологи он ему вручил: в них труд, тайнопись великой музыки, преданность прекрасному искусству. Коварство, зависть, убийство – всё это встает перед нами потом, вторым планом.

Цветаева писала свои фантастичные сказки, зачерпнув сюжеты из православной старины, но поступки и мысли героев травестируются в языческое действо, необычное, яркое («Царь-Девица», «Переулочки», «На Красном коне»…). А циклы стихов! За какой ни возьмись – языческое мироощущение: всё неодушевлённое в них – говорящее, думающее: «Деревья», «Стол», «Куст», моление из «Царь-Девицы», обращенное к ветру…

Существование куста она расценивает выше человечьей доли:

Что нужно кусту от меня?

Не речи ж! Не доли собачьей.

Моей человечьей, кляня

Которую – голову прячу.

 

С лицейских лет Пушкин чувствовал себя своим, родным и равным в кругу античных богов и богинь, греческих мифов, героев. С ними он взошел на Олимп и не покинул свой античный языческий дом до конца жизни. Велика, особенна его связь с Аполлоном и Вакхом. Аполлон – «многопрофильное» божество: и музыкант, владеющий музыкой небесных сфер, и поэт, и врачеватель, и предсказатель. Пушкин чувствовал с ним родство и отразил это в стихах. А Вакх, «Бог веселый винограда» – бог веселья, экстаза.

Возрождающийся и умирающий, как времена года. Бог и света, и тьмы. Бог перемен. Ему посвящена пушкинская «Вакхическая песнь». Песнь эпикурейская, но точно отражающая свободный антично-языческий дух, с которым была написана Пушкиным:

…ложная мудрость мерцает и тлеет

Пред солнцем бессмертным ума.

Да здравствует солнце, да скроется тьма!

 

Песнь, далекая от христианского благочестия. Что такое «ложная мудрость» можно только догадываться, зная Пушкина.

Пушкин переводит – выборочно, Коран и восхищается страстностью текстов. Он любуется преданностью иудеев своей вере. Он – православный христианин, но ум у него ищущий, критический и проницательный. Его предчувствия и размышления опираются на «солнце ума».

И ум его, вдохновенный ум поэта, подсказывает ему строки провидческого стихотворения «Пророк», великого и загадочного. С первых же строк оно поражает описанием странной картины: пустыня, он, поэт, распростерт на жарком песке – ведь стихотворение написано от первого лица. Затем является шестикрылый Серафим и совершает кровавое действо: он рассекает грудь пустынному поэту, вынимает трепетное сердце и вкладывает «угль, пылающий огнем». И совершается преображение. Из просто поэта Пушкин становится поэтом-пророком. Он предвидит и понимает всё в земной природе. Он сам становится частью природы, животного и растительного мира. Язычеством веет от всего стихотворения. Но этого недостаточно для великих дел. Тут звучит Бога глас со знаменитой концовкой стиха: «Восстань, пророк, и виждь, и внемли… Глаголом жги сердца людей». Остается загадочным «Бог». После языческого сюжета стиха возникает сомнение в том, что это христианский Бог. И что же нужно глаголом выжигать в сердцах – об этом до сей поры ведутся споры среди литераторов. Совесть, добро, мир? О какой вере этот чудный стих? Да это какой-то всеобщий бог и «глаголом жги» – синтетическое понятие.

Цветаева через сто лет после Пушкина мыслила, как Пушкин. Вот стихотворение, посвящённое поколениям, гибнущим во время гражданской войны:

Вы, ребёнку – поэтом

Обреченному быть,

Кроме звонкой монеты

Всё – внушавшие чтить:

Кроме бога Ваала!

Всех – богов – всех времён – и племён…

Поколенью – с провалом –

Мой – бессмертный поклон.

 

Она, как Пушкин, чувствовала себя своею среди античных богов и богинь, с Афродитой обходилась круто:

Повиноваться тебе доколь,

Камень безрукий?!

 

И, наконец, главное её высказывание объясняющее и Пушкина: без малого через столетие после Пушкина, быть может, оправдываясь в языческих мотивах своей поэзии, она написала: «Многобожие поэта… никогда не атеист, всегда многобожец…».

Главное в жизни таких больших поэтов была свобода творчества. Политеизм же был необходимостью творческой свободы. Их мирочувствование было не узкой, тесной верой или безверием. Им открылся выход в простор свободы.

 

21.

Ещё раз соединяю имена: Цветаева и Пушкин. Я б сказала – это клокотание водопада и немолкнущий шум полноводной могучей реки.

Водопад родился от реки. Он её детище, непохожее, но с теми же генами.

Пушкин:

Поэт! Не дорожи любовию народной.

Восторженных похвал пройдет минутный шум;

Услышишь суд глупца и смех толпы холодной,

Но ты останься твёрд, спокоен и угрюм.

 

Цветаева:

Поэты мы – и в рифму с париями,

Но, выступив из берегов,

Мы бога у богинь оспариваем

И девственницу у богов!

 

Мужская, энергичная, порывистая, сильная, но с чисто женской безоглядностью и безбрежной распахнутостью, поэзия Цветаевой родилась от гармонической, гордой и величавой пушкинской поэзии.

Да она и сама об этом сказала:

Вся его наука –

Мощь. Светло – гляжу.

Пушкинскую руку

Жму, а не лижу.

Прадеду – товарка:

В той же мастерской!

Каждая помарка –

Как своей рукой.

                      (Из «Стихов к Пушкину»)

 

Эти этюды – попытка проследить за сопоставлением Цветаева – Пушкин: так ли это, как сказано вначале? Насколько верна правнучка – прадеду? И – посмотреть, что получилось, что открылось, что увиделось... А увиделось, что личностные особенности и духовные начала двух поэтов, возвысивших русскую поэзию разных эпох, представляют единство творческой многогранности и, главное, единство творческой свободы. Сквозь непохожесть поэтической формы пристальному взгляду открылась глубина этого единства.

 

 

 

Комментарии