ПРОЗА / Георгий КАЮРОВ. РАССКАЗЫ: "Краб", "Дворник", "Монах Прокопий", "Жучка", "Вечеря", "Переселенцы"
Георгий КАЮРОВ

Георгий КАЮРОВ. РАССКАЗЫ: "Краб", "Дворник", "Монах Прокопий", "Жучка", "Вечеря", "Переселенцы"

 

Георгий КАЮРОВ

РАССКАЗЫ

 

                                                             Краб

 

Приятель, перебравшийся с семьёй в Америку, попросил меня разыскать могилу его предка, похороненного ещё в тринадцатом году. Я бродил по городскому кладбищу, рассматривая надписи на могильных плитах. Слух уловил тяжёлый, грудной рык, заставивший оглядеться по сторонам, но я ничего не приметил. Рык повторился – в этот раз удалось ухватить, откуда он доносился. Особо не раздумывая, направился на пробудивший любопытство звук, посматривая вокруг в поисках того, кто бы мог его издавать. Неожиданно рык раздался совсем близко. Справа от меня, наполовину скрытый небольшим постаментом, склонив голову почти к коленям, сидел крупный мужчина и содрогался всей спиной. Одним локтём он  опирался на небольшой столик, на котором стояли початая бутылка водки и гранёный стакан с налитой на треть прозрачной жидкостью. Я взял бутылку и подсел к нему, протягивая стакан. Мужчина принял его, почти не поднимая головы, но я успел разглядеть его большие, сосудистые глаза. Он стукнул стаканом по бутылке и залпом выпил.

– Фёдор Игнатьевич, – возвращая стакан, представился он, и на меня посмотрели залитые слезами красные глаза.

– Юрий, – представился и я, плеснув себе немного спиртного.

– Батя мой, – едва сдерживая новый приступ рыка, произнёс мужчина, по-своему истолковав мою медлительность.

– За светлую память о нём, – сказал я и выпил.

– Память… – с досадой проговорил Фёдор Игнатьевич и, схватив лежащий рядом свежесрубленный сук, переломил его пополам. – Посмотри, какая липа толстенная! Я срубаю её, а она снова отрастает. Один год я каждый день приходил. Решил, буду рубать на ростке, но добьюсь своего и изведу. Пока ходил, не росла. Думал, всё, покончено. Прихожу на годовщину батю проведать, а она снова стоит. И когда только успевает силу набрать?

– Может, оставить, пусть растёт? – предположил я.

– Как оставить? Она же растёт прямо в изголовье.

С кладбища мы с Фёдором Игнатьевичем уходили вместе. Он слегка прихрамывал, но шёл бодро.

– Ты кем работаешь? – неожиданно поинтересовался новый знакомый.

– Я писатель?

– Писатель? – с недоверием переспросил Фёдор Игнатьевич и схватил меня за плечи. – Хочешь, я тебе про своего батю расскажу?

– Расскажите, – согласился я.

Собеседник оказался запальчивым рассказчиком – говорил вкусно.

– Поехали ко мне, – переполняемый восторгом, предложил Фёдор Игнатьевич. – Я живу один. Супруга год как умерла. Дети живут отдельно. Гостей не жду. Так что нам никто не помешает.

 

Мы устроились на кухне. Фёдор Игнатьевич насыпал в пузатый заварник чаю, залил кипятком и накрыл вчетверо сложенным полотенцем.

– Пусть заваривается, – подмигнул мне и, не откладывая, приступил к рассказу. – Мой батя всю войну прошёл. С самого первого дня. В феврале сорок пятого получили на него похоронку. Я тогда мальцом был. Мать только взглянула на жёлтый листок, как вкопанная замерла, глаза выпучила, тяжело задышала, а потом вмиг стихла и говорит: «Жив. Забирай обратно» – и вернула почтальону. Ещё соседка наша, Павлючиха, запричитала: «Как бы не тронулась». Э-эх! – Фёдор Игнатьевич с силой сжал кулаки. – Наши люди умеют поддержать. В общем, и правда, в апреле получаем письмо. Детским таким почерком написано: приезжайте, ваш муж жив, только надо его забрать, сам не доедет. Мы всей семьёй поехали. Долго добирались. В какой город приехали, сказать не могу, врать не буду. Когда это было?! Всего не упомнишь. Пятьдесят лет как отца нет, а он ещё почти двенадцать пожил после войны. Хорошо помню, был это большой, объединённый госпиталь. Со всех фронтов туда свозили раненых. Встретили нас хорошо. Разместили при госпитале. Мать подметила что-то и нам, ребятишкам, говорит: «Прямо не смотрят, всё исподлобья на нас поглядывают или искоса, навроде стыдятся за что-то». Нам-то, ребятишкам, всё равно. Мы встречи с батей ждём. Сестрички обходительные: сахару надавали, а одна даже разрыдалась. Потом выяснили: она и писала письмо. Привели нас в палату. Глядим:  батя лежит. Такой смирный, в потолок глядит. Мне тогда почему-то сразу показалось: какой-то он странный, может, контуженный. Ещё про себя подумал: если малахольный стал, этого нам только не хватало. У Серёги отец тоже вернулся с фронта тяжело раненный, но у того на груди три медали, два ордена. Бригадиром его сделали. А наш лежит – ни гимнастёрки, ни орденов не видно, во всём белом. Думаю, что это за герой? Мысли у меня были такие. Даже не подозревал, всё куда хуже обстоит. Как сейчас помню: он лежал в самом дальнем углу палаты и улыбался, а взгляд светлый-светлый. Как будто не он раненый, а мы к нему раненые приехали. Через ряды коек пробираемся, мать нас вперёд подталкивает, а он глядит, улыбается и говорит матери моей, ну, своей жене: «Вам чего, гражданочка?». Вроде не узнаёт или признать не хочет.

Мать к нему кинулась. Плачет. Медсёстры вокруг тоже плачут. Раненые недоумённо смотрят, плечами пожимают, переглядываются. Мамка ему: «Игнат, Игнатушка». Он снова в ответ: «Вам чего, гражданочка? Вы ошиблись. Я не ваш Игнат».

Тут уже мы, дети, давай плакать: папка от нас отказывается. Вглядываемся, вроде похож, а вроде и нет. Я его только по фронтовой карточке помню. Он уходил на фронт – мне и трёх не было. Скажу тебе – война людей добре меняет. Мать на груди у него лежит, жмётся к нему, а он даже не погладит её. Обидно мне за мать стало. Аж возненавидел его!

Фёдор Игнатьевич умолк, обхватил лицо ладонями и скрежеща зубами, и с силой сделал глоток пересохшим горлом. Уняв эмоции, он обтёр жменями глаза и продолжил: 

– Нас притянула и хочет, чтобы он потрогал, чтобы таким образом вспомнил детей своих. Батя даже не пошевелился и всё твердит: «Нет у меня никаких детей». Она думала, наверно, контузией память отшибло. Руки его хватает, а не находит. Откинула одеяло, может: прячет их – и тут всё открылось. У бати не было ни рук, ни ног. Понимаешь, он в войну сапёром был. Вот и подорвался на противотанковой мине. Это же надо было такому случиться перед самым концом войны! Всю войну без царапинки прошёл, а перед самым концом… В общем, похоронку поспешили выслать, а врачи взяли и сшили его на авось. Выживет – так тому и быть, а помрёт – война спишет. Только конечности пришлось ампутировать. Батя крепкий был – возьми и выжил. Мать давай ещё сильнее рыдать. Схватила батю и давай тискать, прижиматься к нему, а он всё твердит: «Гражданочка, вы ошиблись. Я не ваш супруг». Головой мотыляет, всем улыбается и всё твердит: «Люди добрые, это не моя жена. Не было у меня никогда жены. Ни жены, ни родителей, ни детей, сирота я».

Месяц мы жили в госпитале, а он стоит на своём: нет у него жены, он не наш отец и не муж мамки нашей. Кто его только ни уговаривал, чтобы признался, а он ни в какую. Мать столько слёз выплакала. Раненые уже начали его стыдить. Главврач на беседу забирал к себе в кабинет, а он ни в какую – и всё тут. Второй месяц пошёл. Деньги кончились. Нас с  матерью трое приехало. Ещё домой возвращаться. Дорога дальняя. Уже мы, дети, стали сомневаться и матери говорить: «Может не он? Не хочет ехать, пусть остаётся!». Мать тоже не сдаётся: «Наш батька. Домой все вместе поедем. Погодите чуток. Надо, чтобы обвыкся. Война никого не красит». Сама прячет в платок заплаканные глаза.

В один день главврач нас к себе приглашает. Привозят и батю. «Ну вот что, Игнат Пантелеевич, – главврач  говорит, – раз это не твоя семья, тогда, значит, выгоняю их из госпиталя. Кормить больше не стану. Но если твоя, то выделю денег на дорогу и на всех паёк дам». Мать снова давай рыдать. Едва на ногах стоит. Батю по волосам гладит, свои слёзы с его щёк вытирает. Ну, тут батя и сдался.

«Моя, – говорит, не удержался: давай плакать. – Зачем я тебе такой? Найдёшь мужика. Я  ни к чему не способный. Ни ног, ни рук, какой с меня кормилец?».

Мать его на руки подхватила и давай тискать. Все плачем. В общем, снарядили нас в дорогу. Всем госпиталем провожали. Главврач слово сдержал: выделил паёк, денег дал на дорогу. Люди скинулись, кто чем помог. Посадили нас в полуторку и отвезли на вокзал.

Прибыли мы на нашу станцию, а до городка, в котором жили, ещё семь километров пешком. Подвод нет. Мы войсковым приехали. Не по расписанию машинист остановился, чтобы нас высадить. Никто никого не встречает. Мать батю на спину посадила, платком обвязала – и пошли домой. Так и зажили.

– Заварился, – хозяин сделал паузу и, пока переводил дыхание, разлил заварку по чашкам. Разговор складывался для него непростой, но видно было – он нуждался в том, чтобы рассказать кому-то всё накопившееся за эти годы. – Ты понимаешь, зачем я тебе рассказываю? Ты же писатель! Кто, если не ты, напишет о моём бате?

– О войне много написано, – попытался возразить я.

– Это не о войне, – в сердцах выпалил собеседник. – Сам знаю: о войне написано и переписано. Да и не к чему тебе о войне писать. О человеке надо написать. О простом труженике, семьянине, защитнике.

– Это можно, – неуверенно согласился я: не спеша разочаровывать хозяина. – О простых тружениках тоже написано и переписано.

– Ты подожди отказываться, – взволнованно заговорил Фёдор Игнатьевич. – Пей чай, а я буду рассказывать. О моём бате надо написать. На чём я остановился? Так вот, с первых дней, как батя оказался дома, он стал с нашим кузнецом, цыганом, подолгу переговариваться. Уединятся за ширмой и всё что-то чертят и обсуждают. Потом цыган на два-три дня исчезнет, а придёт – снова подолгу обсуждают. И всё потихоньку, тайком от нас, домашних. Не помню, сколько это продолжалось, но как-то пришёл цыган довольный, светится, словно вычищенный чугунок. В руках держит два мешка, набитых какими-то железяками.

Вынесли нашего батю в огород, и стал цыган вынимать из мешка всякие причудливые приспособления, обвязанные ремешками. Одно достанет и бате на культю ноги наденет и ремешками пристегнёт к пояснице. Мы с сестрой и братом смотрим, а батя встал на эти приспособления. Покачивается, но стоит. В общем, они с кузнецом придумали специальные инструменты. Ну, знаешь, лопату, мотыгу, грабли, что-то ещё было, и там топор, и вилы. Целый арсенал. Он у меня до сих пор хранится. И стал наш батя в огороде работать. Мать подвяжет к культям необходимый ему инструмент и уходит на работу, а батя выползает в огород и работает. Поначалу часто падал. Еле-еле поднимется и снова давай копать. Потом приловчился и так здорово орудовал. Культи в кровь разбивал. Мать на обед прибежит, перебинтует, другой инструмент подвяжет, и батя снова в огород. Мать в слезах убегает на работу, а мы дети наблюдаем. Смешно было смотреть, как батя мается в огороде. Он позовёт кого-то из нас – помочь перенести то, другое. Мы бегом помогаем и что есть прыти в дом прячемся. Стыдно нам было. Люди посмеивались. Хоть и прятали улыбки, но мы замечали.

 

Весь посёлок говорил о нашем бате. Сверстники смеялись над нами и зло шутили, поначалу за глаза, а затем всё чаще и чаще в глаза. Мирная жизнь налаживалась. Человек быстро забывает горе, а к чужому – всегда глух. Мы, дети, стали зло зыркать в сторону бати. Мать часто приходила в слезах, и родители подолгу за ширмой выясняли отношения. На коленях просила его не выходить на улицу в этих грозных железяках. Батя молча выслушивал, что-то тихо  возражал, успокаивал мать, а утром всё сызнова. Мать подвязывала ему на культю лопату, на другие культи – костыли и он выползал в огород. Мы тоже пытались не пускать его: загораживали дорогу, закрывали двери на ключ, а он вылезал в окно и всё равно полз работать. Пока были маленькие, он ругался на нас. Когда подросли, ему уже тяжелее было с нами справиться, так он приловчился и бил нас своими железными культями. Так ловко орудовал ими – больно было!

Вся семья выслушивала от соседей всякие злые и нелепые шуточки. Больше всех доставалось матери. Над ней особо ядовито подтрунивали мужики. Мы не знали, доходили ли слухи до бати и то, как его называют в посёлке. Весь посёлок быстро окрестил его. У нас люди по части навешивания ярлыков мастаки!

Как-то я пришёл в школу, в тот год заканчивал десятый класс, прохожу мимо учителей и слышу – мне в спину тихо говорят: «Вон идет сын того-то», – и обидной кличкой батю называют. Мне так обидно стало, до слёз, разворачиваюсь – и домой. Решил – убью. Пусть меня посадят, но спасу семью от позора. Вбегаю в родительскую комнату, а батя на полу сидит и пытается ртом завязать на культе топор, мучается страшно. Мать с утра плакала, упрашивала его не выходить на улицу и наотрез отказалась ему топор пристёгивать. Мы тоже не понимали, зачем все эти жертвы? Он дождался, пока все ушли из дому, и сам решил всё сделать. Понимаешь, с вечера привезли пять кубов дров, вот он и решил наколоть. Тут я вбегаю и давай на него орать. Как сейчас помню, кричу: ты знаешь, как тебя называют? Ты знаешь? И правду-матку ему в глаза, так-то! У меня не отец, а… и снова правду-матку, так-то! Нас называют детьми такого-то! Ору на весь дом. Ненавижу тебя! Чтобы ты сдох! А он только головой покачивает. Я наорался, трясусь весь, а он поднял на меня полные слёз глаза, смотрит таким светлым взглядом – даже слёзы искрятся – и тихо так говорит: «Сынок, помоги мне завязать». Всю жизнь живу с этим взглядом перед глазами, – Фёдор Игнатьевич замолчал, и я почувствовал, с какой неимоверной силищей он давил в себе рыдания. 

– Я тогда схватил все его железяки, – переведя дыхание, продолжил он, – побросал в мешок – и на речку. Там и утопил.

Вскорости батя умер. Умер во сне. Бабы на похоронах говорили, мол, повезло – не мучился. Что у нас за люди? Как не мучился? Попробуй походить в этих железяках? А он в них работал, семью кормил. Представляешь, огород вскапывал! В общем, уснул и больше не проснулся. Весь посёлок собрался проводить его. Приехали из районного военкомата солдаты. Какой-то полковник оркестр привёз. Мать достала батины награды. Стали солдатам раздавать, чтобы несли перед гробом – не хватило солдат. Оказалось у моего бати наград уйма. Мы, дети, впервые видели столько наград. Больше, чем у отца соседского Серёги, которому я завидовал. Выстроились люди, чтобы принять награду и нести с почётом. У многих были в руках батины медали, ордена. Оказывается, мой батя был в особых списках нашего военкомата, как геройски воевавший. Идёт процессия, солдаты с винтовками. Когда гроб опускали, салютовали трижды.

Фёдор Игнатьевич умолк и уставился на меня. Я молча смотрел на собеседника, не находя слов.

– Ты не думай, – беря меня за руку, продолжил: – Мы ему гроб в полный рост сделали. Как был у него рост метр восемьдесят, так мы ему рост в рост.  Я даже пиджак его потихоньку от матери приколотил гвоздиками к доскам. Думаю, понесут, а он сдвинется – ног же нет. Уже когда закопали, то люди подходили и на холм клали награды. Представляешь, вся могила была выложена наградами. Вот какой у меня был геройский батя.

Мой собеседник надолго замолчал, погружённый в воспоминания. Я тоже не спешил нарушать тишины, потрясённый судьбой человека.

– Ну, – неожиданно обратился ко мне Фёдор Игнатьевич, – какой я тебе подкинул материал? Напишешь?

– Как его называли? – пожимая плечами, поинтересовался я.

– Кого? – сразу не понял мужчина.

– Батю вашего.

– Краб.

– Ка-ак? – я пристально посмотрел на обескураженного вопросом собеседника.

– Краб, – одними губами проговорил Фёдор Игнатьевич, сотрясаясь от накатившего нового приступа. Слёзы хлынули у него ручьями. Он повалился на стол и, не скрывая чувств, разрыдался. Я не мешал ему – самому было о чём подумать.

– Цыган ему сделал приспособления небольшие, – не поднимая головы, заговорил хозяин, – чтобы сподручнее держать равновесие. И когда батя передвигался, то опирался на все четыре культи. Как бы тебе объяснить? Представь: к одной культе руки пристёгнута сапа, к другой – скребок, чтобы с лопаты счищать налипшую землю; к ноге – лопата, а к другой – костыль. И вот всё это передвигается. Со стороны смешно было глядеть, и правда, казалось, словно краб бежит.

Фёдор Игнатьевич снова захлебнулся слезами. Давя приступ, пытался продолжить рассказ, но только потрясал кулаком и скрежетал зубами. Наконец ему удалось справиться.

– Ты знаешь, если бы не батя, мы бы в голод умерли. С сорок шестого по сорок седьмой сильный голод был, а батя мой с самого утра в огороде: копает, сажает, сеет. Всё, что могло вырасти, он сажал и сеял. Каждый день обрабатывал землю. По всей округе, по всем полям носился, собирал, где что найдёт. Десять колосков найдёт, да что там десять, один колосок – так он ни одному зёрнышку не даст пропасть. Всё соберёт. Всё в дом, чтобы семью прокормить и не дать погибнуть. Сильные семьи поумирали. Мужики здоровенные не выдерживали и с голоду валились в снег, а мой батя носился с утра до поздней ночи. У нас за домом стояла тачка с навозом. Так он, знаешь что придумал? Зимой работы же нет в огороде, приспособил в погребе эту тачку и выращивал грибы. Нашими грибами вся улица кормилась.

Фёдор Игнатьевич снова замолчал, потрясая уже двумя кулаками, и с силой обрушил их на стол.

– Как это понять? Вся улица кормилась, а они его – Краб!

– Можно инструменты посмотреть? – я поймал себя на ощущении дикой потребности увидеть орудия труда этого человека.

Фёдор Игнатьевич словно ждал этого. Резво подскочил и скрылся в коридоре. Послышалось глухое бряканье кованого железа об паркет. Хозяин внёс на кухню два мешка и стал выкладывать прямо на стол.

– Вот они, все до одного. Я их потом из речки достал, чтобы память о бате осталась. Вычистил. Цыган у нас был кузнец, что надо. Дело своё добре знал. Гляди, какой инструмент! Ты же знаешь, кованое железо ржа не берёт! У меня и батя был такой – настоящий русский мужик – кованный – ржа его не брала!

 

 

                                                      Дворник

 

 Ночью дворника Гришку с тяжёлым приступом, сопровождавшимся высокой температурой, забрала скорая. Она долго возила его по городу от больницы к больнице, пока наконец, молоденький врач, дежуривший в приёмном покое районного стационара, позаглядывав Гришке в глаза, для этого он сильно оттягивал ему веки, коротко сказал:

 – Не наш.

 – А чей? – фельдшер устало опустилась на кушетку.

 – Везите в инфекционную, – позёвывая, проговорил врач и удалился. – Лучше сразу в тубдиспансер, – раздался его голос из темноты коридора.

 – Свалился на мою голову, – с этими словами фельдшер вскочила как ошпаренная и, забираясь в машину, бросила водителю: – В туб везём.

 Гришка смутно помнил происходящее в ту ночь. Ему хотелось быстрее куда-нибудь приткнуться, пусть даже на кладбище, но только успокоиться хоть на минуточку. И когда его, наконец, уложили в прохладную больничную постель, уже от этого стало легче, и он осмотрел всё вокруг просветлевшим взглядом.

Большая палата произвела на Гришку благоприятное впечатление. Последние три года он ютился в душной дворницкой, в которой не было даже окна. В дворницкую, усилиями самого же Гришки, была переделана каморка для инвентаря.

Когда Гришку принимали на работу, то сразу поселили при обкомовском доме в небольшую квартирку, специально отведённую для швейцара, которому вменялось в обязанности, помимо своих прямых, следить за чистотой внутреннего двора и лестничных площадок дома. До Гришки долгие годы дворником работала Акулина. В какой-то период Акулина резко состарилась и стала подслеповата, но когда жильцы увидели, – дворничиха ещё и оглохла, её тут же сменили на более ухватистого Гришку – мужчину тощего, но жилистого и потому в глазах нанимателя теряющего возраст, а ведь новому дворнику-швейцару минул пятьдесят шестой годок. Сначала Акулина захаживала в гости, подскажет чего по обязанностям, новый дворник даже чайком её угощал и подкармливал немного, а потом старуха пропала. Поговаривали, дворничиха померла, то ли по болезни, то ли от тоски, то ли на остановке в морозы лютые замёрзла. В общем, как и принято у людей, – быстро забыли списанную единицу.

 После многолетних скитаний по общежитиям коммунхоза, в отдельной квартире, пусть и казённой, Гришка зажил прекрасно. Светлая комната, совмещённая с кухней, производили впечатление хоромов. Отдельный санузел, в понимании Гришки, делал его жизнь ну прямо министерской. Новый дворник был лёгок наподхват и справлялся с огромным количеством обязанностей, которые тут же навесили на него сдержанно-приветливые, зачастую угрюмо-молчаливые жильцы элитного дома. Годы пролетели быстро, и всё бы ничего, но в какой-то день, Гришка уже и не помнил когда это было, к нему зашёл управделами и, оглядев хоромы дворника коротко сказал:

 – Надо бы ремонтик тебе тут закатить.

 – Я всегда пожалуйста, – с охотой выступил на центр дворницкой Гришка. – Только прикажите, – мигом отремонтирую.

 – Нет, нет, – задумчиво возразил управдом. – Без тебя управятся. Вещи снеси в каморку для инвентаря. Временно там поживёшь.

 – Да, я и сам… – попытался возразить Гришка.

 – Никаких сам, – отрезал управдом на прощание. – Утром придут строители, отдашь им ключи.

 Гришка почувствовал неладное, но всё сделал, как приказали. Квартирку отремонтировали, прорубили в стене к соседям большой, арочный проход, а входную дверь в Гришкины хоромы заложили кирпичом. Таким образом расширили апартаменты нового главы области. Для одинокого, стареющего Гришки и каморка оказалась божьей благодатью. Последнее время много стариков выбрасывали без разбора на улицу.

 За несколько дней проведённых в больнице, успокоительное лечение и сносный уход устранили острую форму заболевания, и Гришка даже просветлел лицом, но лекарства не помешали мужицкому организму «таять как свечка». Больничная атмосфера только усиливала тревогу у дворника элитного дома за своё дальнейшее существование. На исходе недели в палату вошёл главврач и сразу направился к Гришкиной койке.

 – Ну и исхудали вы, – и незаметно махнул медсестре, мельком взглянув на поднявшегося дворника. Та громыхнула об пол весами, подтолкнув их к Гришке, переминающемуся с ноги на ногу.

 – Какой у вас нормальный вес? – поинтересовался главврач. – Станьте на весы.

 – Да и не знаю, – заволновался Гришка. – Может, шестьдесят?

 – Может, шестьдесят, – задумчиво повторил главврач и удалился, тихо отдавая распоряжения медсестре.

 – Видно, придётся помирать, – проговорил одними губами Гришка, глядя вслед врачам.

 Он ещё раз встал на весы и внимательно изучил стрелку и цифру, на которой та застряла. Потряс весами и снова стал на них. Стрелка упрямо указывала на цифру сорок семь.

 Гришка подумал о боге и, как в детстве в доме у бабушки, поискал по углам палаты образа. Ноги сами понесли его вон из палаты.

 На днях, прогуливаясь по коридорам больницы, он приметил табличку с надписью «Храм Божий». Табличка висела на огромного размера кованой решётке, которой загородили, некогда просторный вестибюль. Образованное помещение с внутренней стороны прикрыли плотной кумачовой шторой. В прежние времена в подобных вестибюлях стояли кресла и телевизор для больных. Можно было посмотреть новости или какой-нибудь фильм.

 Дверь в импровизированный Храм Божий была открыта. Гришка неуверенно вошёл и тут же наткнулся на батюшку.

 – Что вам? – мерным голосом спросил священник.

 – Мне бы исповедаться, – ещё тише ответил Гришка.

 От охватившего волнения ноги его подкосились, и дворник едва не свалился.

 – Проходите, – подхватывая под руку прихожанина, батюшка подвёл того к стулу и усадил. – Не волнуйтесь. Крещёный?

 – Да. И крест нагрудный… – Гришка пошарил по груди, но замешкался. – Был.

 Возвращался Гришка упокоенным. Соседи по палате встретили его равнодушными взглядами. Эта молчаливость так же удручала Гришку, но привыкший подчиняться обстоятельствам, он принял правила и строго им следовал. Дворник прибрал все свои вещи в сумку. Кровать перестелил, взбил подушку и улёгся, прикрывшись одеялом. Руки спрятал под одеялом и уложил их на груди. Именно в таком положении он хотел умереть. Гришка закрыл глаза и облегчённо вздохнул.

 Видением встал образ старшей сестры. После смерти матери их пути разошлись. Сестра заняла родительский дом, а Гришке ничего не досталось.

 – Что ему надо? – отвечала на укоры соседей сестра – Зачем ему дом? Он в городе живёт.

 «Не буду сообщать ей о своей смерти. Пусть таким будет моё неповиновение для неё. Не стоит она моего внимания. Кабы в ладах жили – сообщил бы… Что же получается, вроде я её наказываю? Может, бог её давно простил и моё наказание неугодно будет богу? Батюшка говорит – жил я честным человеком, жил в усердии. Злоба к сестре ведь не от усердия, а от злобы выходит».

 Гришка твёрдо решил сообщить сестре о своей скорой кончине. И тут же новое видение – сынка его.

 Гришке часто снилось, как они с сыном за ручку гуляют. Он никогда не видел лица мальчика, но хорошо помнил теплоту и его запах. Часто, проснувшись и лёжа с закрытыми глазами, Гришка ощущал в своей руке теплоту сыновьей ручки. Иногда, возбуждённый сном, Гришка накрывал лицо руками и жадно вдыхал детский запах, ощущая даже аромат вспотевшей детской ладошки.

 «Так и прожил на всём белом свете один-одинёшенек, – горечь от своей судьбы напрягла всё тело, и Гришка скрежетнул зубами, всеми силами пальцев вцепившись в матрац. – Прими поскорее господи, душу раба твоего Григория, – проговорил одними губами дворник и снова скрестил руки на груди».

В пятницу, с самого утра, лёжа не шелохнувшись и с закрытыми глазами, Гришка ждал смерти. Он так свыкся с этим ожиданием, даже не заметил, как кончился день и прошла ночь. Когда утром ударил колокол в больничном Храме Божием, Гришка поначалу подумал – вот оно, наступило восхождение в Царствие небесное. Неожиданно раздались голоса, их Гришка услышал отчётливо, и потянуло ароматным мясным соусом. За сутки его тело привыкло к своему положению и Гришке стоило усилий, чтобы пошевелить рукой. Ещё больше потребовалось сил, чтобы открыть глаза. Палата была полна людьми – это пришли проведывать своих близких родственники. Изъятые из сумок домашние яства тут же наполнили помещение одурманивающими голодающий организм ароматами.

 Вмиг больничная палата приняла для Гришки праздничный вид. Ему не верилось, что он жив, – ведь он так хотел умереть, даже начал умирать. Повидался с сыном, простил сестру. Неужели это был сон? Он снова закрыл глаза, но и с закрытыми глазами явственно различал мясные угощения, свеженарезанный огурчик, домашнюю колбаску и борщ со сметаной. По палате ходили люди, разговаривали и смеялись дети.

 Гришка опять открыл глаза и осмотрел всё вокруг. Горькое разочарование овладело им – он не умер, он остался жив, не удостоился, не сподобился, не открылись врата храма для него. А ведь священник говорил – «ты жил праведно, с усердием». Удручённый этой мыслью, Гришка не сразу отозвался на приглашение угоститься, а когда одумался, то все о нём забыли.

 Более суток расслабленного сна сделали своё дело, подкрепили собравшееся добровольно умереть тело. Гришка почувствовал себя бодрее и даже энергично встал. Внимание на активность странного больного обратили только дети, и то недолгое. Родители приструнили своих чад, и те потеряли всякий интерес. Завтрак Гришка пропустил, а до обеда оставалось достаточно времени. Проступивший здоровый аппетит начал злить дворника. Он взял с тумбочки стакан и собрался было отправиться хотя бы за водой, как дверь в палату распахнулась. Все примолкли, рассматривая появившуюся колченогую старуху. Она опиралась на палку, а в другой руке держала увесистую сумку.

 – Здесь Григорий лежит? – прокаркал её рот.

 – Мать честная! – воскликнул Гришка, узнав Акулину. – Какими делами ты на нашем погосте?

 – Вот, зашла тебя проведать, – не обращая внимания на шутливый тон дворника, сообщила старуха, раскладывая на тумбочке угощения.

 – Заходила к управдому. Он и сказал – Гришка туберкулёзник и пошёл умирать в больницу, – убогая Акулина была, как и Гришка, одинока на всём белом свете.

 – Спасибо, Акулинушка, спасибо бабка, – сквозь накатившие слёзы шептал Гришка, разглядывая подарки. – Говорили, ты померла уже давно?

 – Не греши, – коротко оборвала старуха дворника. – Поди, Богу до меня дело? Живу пока.

 – Ты права. Без воли божьей волос с головы человека не упадёт, – важно подтвердил Гришка. – Меня батюшка на днях исповедовал и сказал, в святых писаниях говорится о том, что всё по его воле делается на земле.

 Акулина тупо уставилась на Гришку, не находя, чем возразить, и неожиданно воскликнула:

 – Ой! Ну и восковой же ты стал, – залепетала она, – совсем как есть прозрачный. Плохо, видно, кормят? Сколько же ты весишь?

 – И ты старая, про веса? – в сердцах воскликнул Гришка.

 С трудом переводя дыхание, ещё и потому, что волновался, он рассказал в подробностях о больничном уходе, о своих мыслях о сестре и о том, что он её простил, о своём сыне, который мог бы у него быть, если бы женился Гришка вовремя, а теперь сын приходит к нему во сне и они гуляют за ручку. Ещё Гришка рассказал, но уже шёпотом, о своей скорой кончине и о том, как договорился с докторами и продал им для опытов своё тело после смерти.

 – Это как? – не поверила Акулина.

 – Так. Подписал бумагу, мол, так и так, после моей смерти возьмите меня на опыты, – и, приблизившись к самому уху Акулины, добавил: – Они мне за это пятьсот рублей из кассы выдали. Вот, – Гришка достал из-под подушки кошелёчек и вынул оттуда деньги.

 – Как же за могилой ухаживать? – растерялась Акулина и перекрестилась.

 Весь разговор она смотрела на исхудавшее лицо Гришки, на ввалившиеся почерневшие глаза, сухие запёкшиеся губы, на живот, завалившийся между двумя мосолами, на руки, покрытые истончённой кожей и пустыми венами, как синими испачканными потёками. Старухе стало жалко этого мужика, которому суждено после смерти остаться без собственной могилы, хотя она и сама давно уже свыклась со смертью. Вот и Гришка, оказывается, её похоронил. Понимая мысль о смерти просто, она не находила нужным утешать мужчину надеждой, что он поправится и врачи часто ошибаются, а поддакивала ему, когда тот, ссылаясь на слова тех же врачей, говорил ей:

 – Сегодня не умер, значит, завтра помрёшь, не завтра – так готовься не проснуться в любой день.

 В их разговоре наступило тяжёлое молчание. Неожиданно Акулина засобиралась.

 – Как же свечку поставить в церкви? – растерянно проговорила она.

 – Почему же нельзя свечку, – удивился Гришка.

 – Так опыты же… – никак не могла взять в толк старуха.

 – А-а, ты про это, – успокоился Гришка. – Так свечку можно.

 – Давай тогда деньги на свечку.

 – На, вот, – Гришка отсчитал нужное количество денег и приложил двадцать пять рублей сверху. – Акафист закажешь и за упокой души поману.

 – Хорошо. Больше приходить не стану, тяжело мне. Я в следующую пятницу зайду и спрошу, в какое число ты помер, чтобы знать, когда девятый и сороковой день, – укладывая пустые кульки, рассказывала Акулина. – Ты побеспокойся сам. Накажи врачу, чтобы мне сказали, когда ты умер.

 – Побеспокоюсь, не волнуйся. Скажут, – обиделся на прямолинейность старухи Гришка.

 – Побеспокойся, побеспокойся, – не обращая внимания на настроение мужика, наставляла Акулина. – Ещё до смерти кого следует побеспокой, попроси, не забудь.

 – Ладно тебе, ступай.

 Старуха закончила и приготовилась расставаться. Она отложила в сторону свою палку, и они с Гришкой обменялись троекратным поцелуем.

 – Прощай Григорий Пантелеич, – перекрестив Гришку, объявила Акулина. – Если что не так, прости, а встретимся в царствии небесном, сочтёмся, – и поклонилась земным поклоном.

 – Ты меня прости, что твоё место занял.

 – Никаких обит к тебе не держу, – так и сказала «обит», надавив на букву «т» и брызнув слюной. – Пращевай.

 И снова старики обнялись в троекратном поцелуе, прощаясь друг друга.

 – Не забудь про панихиду, – и Гришка погрозил пальцем.

 – Деньги взяла, как же забуду? – изумилась Акулина.

 – Ладно, уходи старая… прощай… Не увидимся больше… – Гришка едва успел скрыть слёзы, отвернувшись к окну.

 – Богу будет угодно, увидимся скоро, – не замечая перемен в дворнике, продолжала говорить Акулина. – Прощай. Помирай себе с Богом. Дай Бог тебе царствие небесное, – и, оглядевшись по сторонам, добавила. – Хорошая палата. Поживи напоследок в человеческих условиях.

 Гришка поспешил улечься в кровать, как лежал прежде, и прикрылся одеялом, сложив руки крестом на груди. Очень ему захотелось показать Акулине, каким он будет лежать мёртвым. Старуха одобрительно закивала и перекрестила будущего покойника, приговаривая:

 – Царствие тебе небесное, царствие тебе небесное, – и, постукивая об пол палкой, удалилась.

 Гришка провожал старуху закрытыми глазами, и в голове у него ещё долго крутились Акулинины слова: «Царствие небесное, царствие небесное».

 

 

                                                    Монах Прокопий

 

Всю долину реки Днестр, как молоком, заволокло густым туманом, в котором утонули и мохнатые ели, и крыши домов села, присоседившегося на правом береге. Прохладная ночь лениво выбеливалась в тумане. Свод стылого солнца уже показался над холмами, выкрасив округу в кармазинный цвет. Лесные тропинки сонно змеились в ожидании ранних ходоков. Над гладью, казалось, застывшей реки тянулась туманная пелерина. Она оседала на поверхность воды и тут же пропадала, выхваченная случайным всплеском стремительного течения. 

В селе заскрипели калитки, замычали уставшие от ночного застоя коровы, продрали голоса проспавшие рассвет петухи. Где-то храпнула лошадь и глухо ударила копытом.   

Собирая туман в завихрении, к реке торопко приближался, как маленькая скала, грузный человек. Его плоские сандалии, сплошь состоящие из швов ручной починки, подшаркивая, мягко ложились на землю. Это спешил за рассветом неопределенного возраста монах Прокопий. Одной рукой он отклонял попадающиеся на пути ветки, а другой прижимал к брюху густую чёрную бороду, исходившую от самых глаз. Он не высматривал прохода, а уверенно обходя топи, пробирался к огромному камню, который отделялся от берега узеньким ериком, сквозь утыканным пиками молодого камыша. Подобрав рясу, монах лихо перескочил на камень, придержавшись за густые ветви ивы, ниспадающие в воду. Потоптавшись на огромном валуне, монах повалился на колени и, пригнувшись грудью к самому камню, жменей зачерпнул из реки и, довольно крякнув, сполоснул руки, растирая водную прохладу. Потряхивая кистями, Прокопий осмотрелся вокруг. Оба берега густо закрывались гигантскими ивами. Его пристальный взгляд остановился на огромном дереве, на том берегу, в который крутым изгибом врезалась река. Старая ива улеглась на воду, словно многочисленными локотками оперевшись ветками о поверхность реки. Монах многозначительно покачал головой. Когда-то это было самое высокое и могучее дерево. Но берег, годами подмываемый течением, отступил, и ива завалилась, удерживаясь от затопления корнями, которые еще крепко сидели в земле и спасали. Могучая её крона распласталась по воде и струилась, заигрывая с течением.

– Только бы с местом не прогадать, – не отрывая взгляда от реки, пробубнил Прокопий. – Тума-ан… – довольно протянул он. – Хороший день будет, – взгляд монаха прояснился, и он коротко улыбнулся, лукавинка так и заискрилась в уголках глаз. Несколько раз он подавался вперед, пытаясь заглядывать за завесу ивовых ветвей, которая перекрывала обзор берега.

Густой ивняк надёжно скрывал монаха от любопытных глаз, но и мешал обзору. Прокопий примерился, покачивая головой, и, недолго раздумывая, навязал из ветвей кос, собирая ивовую лозу в пучки. Затем, потоптавшись с ноги на ногу, поприседал, раскачиваясь массивной спиной, с разных сторон примериваясь – хорошо ли будет видно. Оставшись довольным проделанной работой, скинул с себя телогрейку и, подмостив, уселся на нее. Прореженная косами крона открывала обзор для зоркого глаза, а для случайного – продолжала служить завесой, скрывая наблюдателя.

Не прошло и четверти часа, как на другом берегу послышались бабьи голоса. Говорили тихо, но по руслу полноводной реки даже тихие звуки расходились громким эхом. Прокопий насторожился, пригнул голову и замер, всматриваясь в плотную зелень. Туман еще держался, но день брал свое. Ивовый шатер с той стороны стоял стеной, а где-то в его недрах говорили, и слух Прокопия улавливал все новые и новые голоса. Многие из них будили плутовские искорки в глазах монаха. Он наставил ухо, по голосам угадывая, кто же из знакомиц пришел.

Вчерашняя его задумка сработала. От радости Прокопий даже сжал кулаки и потряс ими, скривив восторженную гримасу.

Сегодня был день Ивана-купалы. Еще накануне ночной службы Прокопий предложил игумену объявить прихожанам, что церковь приветствует последователей Ивана-купалы, которые, следуя примеру святого, обряд омовения совершают в естественных водоемах.

– Таким водоемом могла бы служить и река, – заканчивая проповедь, возвестил игумен.

Во время причащения чуткое ухо монаха ловило разговор сельских баб. На паперти, когда прихожане расходились, Прокопий специально искал себе занятий у входа, подслушивая разговоры и желая удостовериться в том, что бабы, и правда, собираются утром отправиться на реку.

Прокопий ликовал! Его задумка удалась. Всю ночь он ворочался в келье. Даже брат Семен пришёл с молитвой к его двери.

– Аминь, – сквозь зубы недовольно процедил Прокопий.

– Брат Прокопий, с тобой все ли в порядке? – не услышав голоса соседа, тихо поинтересовался брат Семён.

– В порядке. Ступай, – отрезал вчера Прокопий, а сегодня вспомнив ночное происшествие, даже потер руками: «Еще как в порядке!».

За такими размышлениями монаха и раскинулись на противоположном берегу ветви ив. Несколько женщин, прикрывая обнаженные груди руками накрест, вышли на кромку берега. Одна из них резво ступила в воду.

– У-ух! – раздалось её глухое по всей реке, и она тут же повернула обратно, вздрагивая плечами и бедрами. Прокопий сразу узнал ее – это была Ленка Семакова, тридцатилетняя прихожанка церкви монастыря, в котором обитал Прокопий. Ему приходилось исповедовать молодую бабу, и не однажды. От сладостных воспоминаний Прокопий даже прикрыл отекшие веки.

– Норовиста кобылка, – похотливо испустили толстые губы монаха, но Прокопий недолго пребывал в блаженном состоянии. – Давненько не захаживала. Не вышла ли замуж? – Прокопий быстро открыл глаза и, беглым взглядом осмотрев стоящих женщин, вперился в Ленку, которая порывистыми движениями натирала льняным полотенцем продрогшее тело, согревая.

– У-ух! – снова голос Ленки разнесся по всей округе. – Бабы, не робейте! – и она звонко заржала своим прекрасным контральто.

Плюхнула волна, и Прокопий, с силой отрывась от слегка располневшей, но от этого ставшей еще привлекательнее фигуры Ленки, перевел взгляд на голые тела остальных селянок. К первым, самым смелым, присоединялись и другие женщины. Кучный ряд икристых, высушенных тяжелой работой ног выстроился на берегу. Звонкая бабья разноголосица разносилась по всей реке. Собравшись в большую компанию голых, бабы уже не стеснялись и не прикрывались, бесстыже разглядывая друг дружку.

Выделялась в толпе рослая Ольга. Ей приближался двадцать первый год. На протяжении уже трех последних лет от случая к случаю она заглядывала к Прокопию. Прокопий долго обхаживал созревающую селяночку, пока одним вечером она не выпорхнула из монашеской кельи зардевшей курочкой. Так и повелось – при каждой встрече с монахом Ольгу не миновало посещение кельи, а случалось, и сама забегала. В такие приходы Прокопий встречал девицу восторженно:

– Ах, озорница!

Сидя на камне и пожирая взглядом Ольгу, Прокопий даже носом потянул, вскинув его в сторону бабьих омовений.

Ольгины груди, словно два розовых шара светились в лучах восходящего солнца. У Ольги были длинные русые волосы, которыми можно было обвиться, но она даже не старалась ими прикрыться. Носком вперед наступив в воду, Ольга от холода втянула живот и вытянулась во весь рост. Как цапля, высоко поднимая колени и потрясая локотками, она дробными шажками вошла в реку по пояс, быстро присела три раза, загребая на груди воду, и поспешила на берег. Прокопия резко качнуло вперед, так ему захотелось вцепиться в розовеющие от холода Ольгины ягодицы, разделяемые мощными бедрами, но обнаженное тело Ольги скрылось в ивняке.

Прокопий перекрестился и зачем-то поплевал через плечо, задержав взгляд на темнеющих зарослях за спиной. Новые голоса с реки вернули его обратно. Снова перекрестившись, Прокопий принялся за прежнее лукавство. Уже несколько баб приседали в воде и вразнобой зазывали остальных.

– Ой, как хорошо! Ой, как хорошо!

– Давайте, бабы! Пусть Ивана-купала порадуется за нас!

 

Прокопий так увлекся своим занятием, что едва не свалился с камня в воду, схватившись за сплетенные косы, всей своей тучной фигурой тряхнул прятавшую его иву.

– Ой, бабы! Кто это там? – неожиданно крикнула одна из баб и показала в сторону успевшего спрятаться Прокопия. Вмиг все замерли и уставились, куда указывала соседка. И если бы в это время одна из запоздавших женщин не выскочила из зарослей и не плюхнулась в воду, то внимательное бабье око рассмотрело бы в ветвях «непорядок из кос» и тогда Прокопию бы несдобровать, но женщины завизжали из-за окативших их брызг и кинулись в реку следом. Что тут только не началось. Те, что помоложе, принялись плескаться в разные стороны. Их пытались осадить зрелые бабы, но, не совладав с озорницами, сами затеяли плескотню. Прокопий, с облегчением выдохнув, расплылся в улыбке. Уж больно приятно ему было видеть такой «святой вертеп».

– Топнет! Топнет! Бабы, кто-то топнет! – истерично закричала, оставаясь еще на берегу, одна из баб и заметалась, тыча рукой на реку.

Дружным визгом и ором голые бабы повалили из воды на берег. Прокопий привстал, всматриваясь к глади реки, ища, на кого указывает истеричная баба. Дрожащие от холода сгрудившиеся бабы загудели. Их тревога и страх разлились по реке.

– Кто же это?

– И правда тонет!

– Помогите же кто-нибудь!

Но никто из баб не шелохнулся. Только жались друг к дружке коченеющими телами и не мигая следили за водой. Всеми обуяла оторопь ужаса. Наконец Прокопий заметил бултыхавшуюся в воде бабу. Она то пропадала с поверхности, то выскакивала её рука и следом появлялась голова, чтобы захлебывающейся глоткой попытаться крикнуть:

– Па-ма… па-ма, – захлебывалась и снова пропадала под водой.

Течение медленно тащило женщину на середину. Она билась изо всех сил. Прокопий нервно топтался на валуне, решая, что предпринять. У него сильно колотило в висках, а по спине просекал холодок, когда в голове мелькала мысль, что его греховное занятие раскроется. Прокопий повалился на колени и, хватаясь за холодный камень, ткнулся в него лбом. Губы сами читали молитву.

– Па-ма… – раздалось совсем рядом и Прокопий вскочил на ноги, хватаясь за ивовые косы, отыскал взглядом тонущую.

Течение, медленно затащив беспомощную бабу на середину, поворачивалось и несло борющуюся с ним женщину в сторону завалившейся старой ивы.

– Там ей и придет конец, – тихо пробубнил Прокопий и в тоже время рванул с себя подрясник, в разные стороны полетели сандалии.

И уже в следующее мгновение толпа голых баб с надеждой ахнула, увидев как какой-то огромный бородатый мужик прыгнул в воду и широкими взмахами погреб на помощь.

В несколько гребков Прокопий догнал тонущую у самой кроны притопленного дерева. Монах схватил вынырнувшую руку и попытался рвануть на себя, не давая течению затащить в погибельные заросли ослабевшее тело. Почувствовав опору, женщина уцепилась за монаха, едва не утопив того. Прокопию ничего не оставалось, как поднырнуть, чтобы избавиться от цепких объятий утопающей. Уже путаясь в кроне ивы, он снова настиг вынырнувшую руку. С силой рванул за неё и, едва показалась голова, огрел её что было мочи. Вмиг обмякшее тело Прокопий подхватил и, размашисто гребя одной рукой, сам подтапливаясь на бок, тащил беспамятную бабу к берегу, стараясь обогнуть гиблое место. Прокопий едва справлялся с течением. Видимая часть дерева оказалась куда меньше той, что залегала в речных глубинах. Прокопий ощущал, как путаются его ноги в огромном месиве притопленной лозы, предательски спрятанной под водой. Бабы толпой кинулись помогать и уже несколько пар рук тянулись с берега, чтобы схватить стылое, но живое тело утопленницы. Еле-еле передвигая запутавшимися в ивовой лозе ногами Прокопий пробирался к берегу. Сил едва оставалось, чтобы подать обмякшее тело женщинам. Бабы подхватили его, а Прокопий, ослабевший, прерывисто дыша, сник с опущенной головой, едва удерживаясь на ногах. Монах переводил дыхание, ждал пока бабы уберутся, чтобы он смог высвободиться от природных пут и выйти на берег.

– Бесстыдник!!! – неожиданно раздалось над его головой. – И еще несколько голосов подхватили и над рекой грянуло:

– Бесстыдник!!! Бесстыдник!!!

– Бабы! Так это же наш Прокопий!

– Прокопий! Бесстыдник!

Обессиленными ногами, едва перебирая по илистому дну, Прокопий приближался к берегу, боясь даже головы поднять. Бабы не унимались. У самого берега, едва Прокопий собрался зацепиться за землю, как на него обрушилось полотенце и одна из баб принялась охаживать незадачливого монаха. Она с такой силой колотила по голове Прокопия, что тот попятился назад, запутавшиеся в ивняке ноги оступились и…

В этот момент раздался страшный грохот, от которого толпа голых баб, забыв и о подруге, нуждающейся в помощи, и о Прокопии, застыла с обезумевшими глазами. Словно огромный корабль спустили со стапелей – в реку сорвалась с корней старая ива. Могучее дерево завалилось в воду, затянув удавкой на ногах монаха свою лозу. Прокопий мгновенно исчез под водой, накрытый затапливающейся мощной кроной. Сбрасывая в воду комья глины, ощерившись оборванными корнями, ива отходила от берега и уносила с собой всё, что попадалось в её могучие объятия. Толпа голых сельских баб так и стояла с застывшими физиономиями. Обезумевшими глазами они высматривали на поверхности монаха Прокопия, ожидая, что это шутка и тот вынырнет где-нибудь на том берегу, но Прокопий не выплыл, а могучее дерево, выглядывая из воды рваными корнями, уносилось течением всё дальше и дальше. 

 

 

                                                              Жучка

 

Последние несколько лет Панкрат Лукич девятого мая надевал старенькую выцветшую гимнастёрку, на которую были прицеплены две медали и орден Красной звезды, и садился на лавочке у своего двора. Затем отстёгивал от левого колена новенький деревянный протез, прятал его за лавкой и только потом надевал пилотку. Из нагрудного кармана доставал пожелтевшую карточку с потрёпанными от времени краями.

Всё это мне предстояло увидеть лично, также познакомиться с ветераном, а пока за окнами автомобиля проплывали изумительные пейзажи Молдавии – ехал в обычную творческую командировку.

На юге Молдавии я бываю часто: собираю материалы о нравах и традициях жителей Бессарабии. Встречают всегда доброжелательно. Так было и в этот раз. Председатель сельсовета прикрепил ко мне общительную (я бы даже сказал чересчур) свою сотрудницу Меланью Дмитриевну. За полдня мы с ней успели посетить несколько семей, где были старики старше девяноста, которые помнили много интересного. Выслушав уникальные свидетельства и всё скрупулезно записав, я готов был отправиться в обратную дорогу. Пока мы шли к сельсовету, Меланья Дмитриевна развлекала меня деревенскими сплетнями.

– Желималайка! Доброго дня! – неожиданно выкрикнула моя спутница, когда мы поравнялись со странным стариком, с описания которого я и начал рассказ. Тот только помахал в ответ какой-то пожелтевшей бумажкой, прищурившись в улыбке.

– Кто это? – поинтересовался я.

– А-а, наш ветеран, – помахав в ответ рукой, пояснила женщина.

– Что за странное прозвище – Желималайка? – мне что-то подсказывало: нельзя обойти вниманием этого старика, как выяснилось, ветерана Великой Отечественной войны.

– Такая у него фамилия – Желималай, – охотно пояснила женщина. – То ли турецкая, то ли гагаузская, бог его знает.

– Семья у него есть?

– Была. Вдовый он, – останавливаясь и глядя на старика, отвечала моя  провожатая. – Дочка с зятем живут у вас в столице. Все Желималай. И внучка, Оксанка Желималай, работает где-то в банке, кассиром, что ли? Не знаю точно.

– Как же фамилия зятю перешла? – удивился я.

– Попробовал бы не взять, – больше выдав мысли вслух, проговорила женщина, а для меня пояснила: – Дочка у Желималайки баба что надо. Всё у неё в кулаке, в бабку Лукерью, мать Желималайки, пошла характером и нравом, – с гордостью за весь женский род с охотой рассказывала женщина. – Её старый Желималай, отец Панкрата, откуда-то из Сибири привёз – настоящая была русская баба, – и уже с лукавинкой в глазах тише добавила: – Да у Славки фамилия была не звучная, не совсем мужская – Попа. Лучше уж Желималай.

– А где он воевал? – меня стала занимать судьба старика, сидящего напротив и словно нас не замечающего.

– Да какой он вояка?! – с иронией продолжала женщина. – Две медальки. Вон у нас ветераны: как покажут по телевизору, вся грудь в медалях и орденах, места свободного не найти. На солнце сияют, как новогодние ёлки, – и уже обратилась ветерану: – Костыль новый надел?

Он снова заулыбался и немо закачал головой, помахивая всё той же бумагой.

– Не только фамилия – и сам странный человек, – усмехнулась спутница. – Сделал пять лет назад новый костыль и только раз в году, на праздник, надевает, а ходит в стоптанном, старом.

– Вы пока ступайте, – мне не хотелось больше слушать хоть и забавную, но всё-таки вздорную бабу. – Я дорогу найду. Встретимся в сельсовете.

– Желималайка! Встречай! К тебе гости! – убегая, прокричала женщина. – Писатель из Кишинёва!

– Ступайте! – с лёгким раздражением выпроводил я.

Известие о том, что к нему идёт писатель, ободрило ветерана: он приосанился и уже не сводил с меня глаз.

– Можно? – показал я рукой на свободный край лавочки.

– Будьте любезны, – с достоинством пригласил Панкрат Лукич и, погладив домотканую дорожку, застилавшую скамейку, показал, куда я могу сесть.

Ветеран оказался словоохотлив. Рассказывал интересно и красочно. Я едва успевал записывать. Всю беседу меня не оставляла мысль о фотографии, которой размахивал старик, подкрепляя свои слова, и которую я принял за листок бумаги.

– Что это за фотография у вас в руках, – наконец не выдержал я.

– То моя боевая подруга, – с гордостью произнёс Панкрат Лукич и долгим взглядом посмотрел на изображение, а потом постучал фотографией по груди и сказал: – Это её орден! – и задумался.

Я старался не мешать, терпеливо ожидая, когда же старик похвалится своей боевой подругой. С большим интересом разглядывал лицо собеседника. Неожиданно он оживился, словно что-то вспомнив, и повернул ко мне фотокарточку. Не стану скрывать – я пристальнее всмотрелся в глаза старика: всё ли у того с головой в порядке? Со снимка на меня смотрела безобразного вида пучеглазая собака.

– Это моя Жучка, – с гордостью сказал он, оставляя меня на время в недоумении.

– На фронте я был кинологом, – начал Панкрат Лукич, удовлетворившись произведённым эффектом. – Со всей страны к нам свозили собак. В основном овчарок, но и другие породы попадались. Мы их дрессировали под танки мины подкладывать. Такой приказ был, – пояснил рассказчик, словно оправдываясь. – Наших солдатиков берегли. А нам каково? Только к очередному собаке привыкнешь, а тут на смерть его посылать. Каждая радуется перед заданием: скулит, скачет, рвётся исполнить всё, что прикажет инструктор, а не догадывается бестолковое животное – на смерть идёт. Мы же их как тренировали? Надевали пояс на грудь, и собака должен под танк подползти и замереть. Для дрессировки использовали подбитый «тигр», были и самоходки, но в основном «тигры». Выполнила задание – получай лакомство: колбасу или сахар.  На боевое задание отправляешь пса, а сам места себе не находишь: он же думает – всё это игрушки: выполнит, что приказано, и прибежит за лакомством, – старик тяжело вздохнул, чтобы перевести дыхание. Было видно – и спустя годы ему тяжело об этом вспоминать.   

– Как-то прибилась к нам дворняжка, – продолжил он. – Чтобы коротко описать её, так скажу: когда Бог делал собак, то на ней решил отдохнуть. Коротконогая, пучеглазая, прикуса нет, тело длинное, уши в разные стороны. Тьфу, а не собака! Вот оно, творение божье, – и ветеран снова протянул мне фотографию. Убедившись, что я внимательнее рассмотрел и удостоверился в его словах, продолжил: – Я сразу смекнул: сука. Наши кобели уши навострили и рвутся вроде как в драку, но вижу: настрой у них не забиячный. Думаю, нам ещё приблудной суки не хватало в подразделении, своих о двух ногах мало, – глядя на меня с прищуром, старик хитро заулыбался. – В общем, прижилась она у нас. Стали подкармливать. Собаки наши были на полном армейском довольствии, – важно подняв палец, уточнил Панкрат Ильич. – Нам могли урезать, а собакам полный пансион: и мясо, и каша, и погулять, – старик покачал головой, словно соглашаясь с командованием, и продолжил. – Прозвали мы её Жучка. Жила сама по себе, но каждый раз вместе со всеми выходила на плац. Как-то с моим помощником заметили: наша Жучка всё повторяет за кобелями. Те ползут, и она ползёт. Те подбегают надевать нагрудник, и она подходит и так в сторонке стоит рядом, навроде как, чтобы заметили и ей надели, а потом вместе со всеми кобелями ползёт под танк. Только наши кобели ползут под сам танк, а ей места нет, так она приноровилась и подползает сбоку, ложится у гусеницы и замирает. Делает всё как положено по науке дрессировщицкой. Морду кладёт на лапы и даже глаза закрывает. Вроде как удовольствие получает.

Напарник мне и говорит: «Лукич, надень-ка на неё нагрудник, посмотрим, как выполнит задание». Как же на неё овчарочий нагрудник надеть, если наша Жучка любой овчарке по колено. Решили мы пошить для неё специальный нагрудник, по её убогому размеру. Подумали, пусть божья животина развлекается.

Никогда не забуду, сколько было визгу и лая, когда мы надели на нашу Жучку её личный нагрудник. Она скакала и лаяла так, что собаки во всех вольерах всполошились и подняли такой лай, что мы их насилу угомонили. Тут мой напарник снова пристаёт: Лукич, говорит, давай проверим, как справится с заданием Жучка. Недалеко от нашего подразделения, на опушке, стоял подбитый немецкий танк. Давай, говорит,  отправим Регдая и Жучку: кто первый подложит мину, тот и победил. Регдай – это был наш самый лучший пёс из племенных немецких овчарок. Команды выполнял безупречно. Мы его всё придерживали, не отправляли на задание. Жалко было, хороший собака. Потехи ради решили: пусть мужики позабавятся. Война кругом, радости какой мало. Снарядили наших воинов… – неожиданно рассказчик умолк и долго смотрел вдаль, словно желая заглянуть в прошлое. – Вот что важно: чтобы пробраться к тому танку, надо было речушку переплыть. Она в низинке протекала, мы туда за водой ходили. Для человека незначительная, по пояс, а для собаки – преграда. Думаю, утонет наша Жучка в этой самой речке. Нагрудник утянет на дно. Мы же всё решили сделать по-настоящему, как положено: по весу мины закрепили мешки с песком, – ветеран с любовью посмотрел на фотографию и воскликнул: – Ох ты, моя дорогая! В общем, дали команду. Собаки приготовились. Смотрю на Жучку, а она с меня своих выпученных глаз не сводит. Подумал, поняло животное, что на глупую смерть посылаем, сказать не может, бессловесная тварь, так корит взглядом. Отвернулся от стыда и крикнул: вперёд! Рванули с места наши собаки. Регдай голову пригнул, к земле прижался и рысью напрямик к танку. Жучка же, ушами по ветру размахивая, куда-то в сторону как дала стрекоча. В траве утонула, только след виден – так стремительно неслась. Летит пулей, но не к танку, а вбок. Всем подразделением потешаемся, а я про себя думаю: и слава богу, жива останется скотина. Регдай уже скрылся из виду, значит, спустился к речке, глядим, и Жучкин след простыл. Ребята наши выглядывают, на той стороне ищут Регдая, про Жучку даже не думают. Все болеют за лучшего кобеля. Мне за Жучку обидно стало, махнул рукой и отвернулся, чтобы не быть свидетелем её позора. И тут крик: Лукич, гляди, гляди! Смотрю, а на той стороне, с левого боку летит пулей к танку наша Жучка, а Регдая не видать. Это божье безобразие уже заползла под танк, а Регдай только появился, но с другого боку и тяжело так взбегает в горку. Холка клином вздымается. Он ещё издали заметил под танком Жучку, а та его встречает – хвостом виляет. Они обнюхались и сели ждать нас. Мы ничего не понимаем, как такое могло получиться? Все с мест сорвались и бросились бежать, но не к танку, а в сторону, куда рванула Жучка,– и какое было наше удивление, переросшее в восторг, когда для нас открылось – почему Жучка побежала туда. Там через речку лежало дерево. Пока Регдай переплывал речку и его относило течением, наша Жучка быстренько переправилась по дереву. Мужики стали подтрунивать над Регдаем, а он голову пригибает, стыдится, понимает, значит. Неделю спустя погиб Регдай. Подорвал «тигр» немецкий, – ветеран даже пилотку снял, отдавая честь. – Зато Жучка выглядела победительницей: голова высоко поднята, уши на ветру развеваются, губа верхняя вздёрнута, вроде улыбается.

– Много собак было? – поинтересовался я, пока ветеран собирался с мыслями.

– Много, – Панкрат Лукич снова покачал головой. – Когда война закончилась, я так обрадовался за наших собак. Мне говорят: за людей радуйся, а не за тварей земных. Как же?! Вот ты писатель, так и скажи: прав я или нет? Люди сами себе войну придумывают, а животные бессловесные, спасая человеческие жизни, гибнут. Думаешь, под танк кинуться не страшно? – старик замолчал, пристально изучая моё лицо, но мне нечего было ответить.

– Ещё был случай, – неожиданно ветеран приободрился. – Отправились мы в разведку. Посмотреть надо было на местности, где танки противника пойдут. Жучка за нами увязалась. Я её гоню обратно – она отбежит, а потом глядим: между кустов потихоньку крадётся следом. Что ты с ней ни делай, а малоуставная собака была. В общем, нервничаем: демаскирует нас собака. Тут ещё на нашу погибель дозор фашистский идёт. Откуда взялся, ума не приложим. Заблудился, что ли? Мы двое, с винтовками, налегке, а те до зубов вооружены и с автоматами. Ну, думаем, конец настал. Дворняга проклятая залает и нас выдаст. Залегли, я полный рот травой набил, чтобы от отчаяния не закричать, с жизнью прощаюсь. Жучку всем сердцем проклинаю: из-за паскудной собачонки погибнем. Ругаю себя: зачем оставил на базе, надо было давно пристрелить, тем более по уставу не положено – боевых собак дезорганизует. В общем, чего только я не передумал. Вдруг в кустах возня и лай Жучки на всю округу. Немцы оживились, затворы автоматов передёргивают, затопотали, побежали, значит. Ну, думаю, всё, обнаружили нас, конец пришёл. Прислушиваюсь, а топот отдаляется, и где-то поодаль короткими очередями из «шмайсеров» начали палить. Мы ноги в руки – и ходу. Несусь без оглядки, а слышу меж выстрелов, лай Жучки и гогот солдатни фашистской. Бегу, а сам думаю: хана собаке. Это же надо, тварь убогая, а спасла нам жизни. Получается, отвлекла врагов и за собой увела подальше от хозяев.

Возвращаемся к своим, я сам не свой, места не нахожу. Все с расспросами, что да как? Молчим, на душе муторно. Мне вдвойне: почём зря хулил собаку, а она вот какая геройская оказалась – ценой жизни своей нас спасла. Стыдно стало, хоть иди за вольеры и стреляйся.

Мне командир говорит: а мы, мол, думали вас обнаружили – Жучка сама в лагерь вернулась. Меня как ошпаренного подкинуло. Побежал, кричу: Жучка, Жучка – еле отыскал. Сидит себе за вольерами, спряталась, глаз долу, даже хвостом от радости не машет. Подхожу к родимой, слёзы на глазах: Жучка, Жучка, ты моя милая, дорогая собака! На колени падаю, обнимаю её, а про себя прощения прошу. Про себя, потому что вслух стыдно признаться, что собаку проклинал, а она вот, значит, какая оказалась, – Панкрат Лукич замолчал, задыхаясь от комка, подступившего к горлу. Я тоже не находил слов потрясённый откровенными признаниями. Ее вспомню, долго ли так сидели, каждый думая о своём, но ветеран всё-таки продолжил:

– Однажды сам командующий фронтом приехал к нам. Долго в штабе совещались. Вызывают меня. Жучка бежит рядом. Она всегда со мной везде ходила. Привязалась. Я в штабе два часа пробыл, выхожу, а она сидит у двери, ровно на часах, и ждёт. Встала и поплелась следом, будто и не было двух часов. А приглашали новое задание поставить. Мол, так и так, надо партизан, в тех краях воевавших, выручить, ответственная задача перед вашими питомцами поставлена. Нужна собака, которая под машину какого-то важного немецкого генерала мину подложит. Зверь тот генерал, много партизан извёл и готовил новую операцию против них, – умолк ветеран и надолго задумался, поглаживая культю. Тяжело вздохнув, продолжил: – Мой командир говорит: только твоя Жучка сможет такую задачу выполнить. У меня сердце и остановилось. Я за это время прикипел душой к этому собачьему безобразию, души в ней не чаял, она как семья моя была – и тут на смерть. Много же собак хороших. Вон наш Рекс, был такой матёрый, если не получится мину подложить, так он зубами там, в машине, всех порвёт. Уговариваю командира, стараюсь переубедить, но тот ни в какую. Жучка идёт на задание – и всё тут, стоит на своём командир. Чуть под трибунал не угодил. Настал назначенный день. Снарядили мою родную. Всем подразделением прощаемся с ней. Она, бестолковая тварь, радуется, пялит свою пучеглазую морду, хвостом виляет, места себе не находит от радости, носится по всему двору. Думаю, дура ты, дура. Вечером пришли за нами провожатые – партизаны, и небольшим отрядом выдвинулись мы за линию фронта. Притаились в леску, в укромном месте, у большой деревни, – его нам партизаны заблаговременно приготовили – залегли и ждём – в бинокль за деревней наблюдаем. Туда, значит, должен генерал приехать. Над сельсоветом флаг немецкий развивается, штаб у них там. Немчура снуёт туда-сюда, по всему видно – ждут начальство. Подходит назначенный час, – немцы – люди пунктуальные – мы с Жучкой выдвигаемся к околице, и как только автомобиль с хромированной решёткой въезжает на площадь перед сельсоветом, даю команду Жучке: вперёд. Она, как пуля, влетела в густую траву и исчезла, только слышно, как шуршит её тело, удаляясь. Сам во все глаза гляжу: только бы успела! Понимаешь, взрыв – это сигнал к всеобщей атаке. Партизаны окружили деревню и ждут на изготовке. Автомобиль застыл, и никто не выходит. Думаю, может, нет там никакого генерала? Зря собака погибнет. А это они адъютанта ждали, который должен дверцу открыть. Не знаю, что на меня нашло, только вдруг меня подкинуло, мысль прострелила: погибну вместе с собакой и генерала с собой заберём. Не будет у меня спокойной жизни после её смерти. Через плетень прыгаю – и к машине. Немцы пока сообразили, а Жучка в это время нырь под машину, и взрыв. Помню только огонь, и меня как шибануло, и промелькнуло в голове: хоть на мгновение увидеть мёртвого генерала и можно спокойно умереть, – ветеран снова прервал свой рассказ. От долгого разговора он стал уставать и нуждался в отдыхе. Передохнув продолжил:

– Очнулся я в госпитале. В глазах мутно, начинаю понимать – живой, но где я? В плену или на том свете? Взрыв когда прогремел, меня контузило и взрывной волной откинуло. Потом, когда всё закончилось, партизаны подобрали и в госпиталь переправили. Побили всех немцев, машину разворотило так, что никто не выжил. В глазах стало проясняться, смотрю, а передо мной сидит полковник. Не наш полковник, чужой, и смотрит так по-доброму, я даже сказал бы, весело. Как только я глаза открыл, он и закричал: «Сестра, очнулся!». Сестра прибежала, подушку мне выше приподняла, чтобы полковник мог со мной разговаривать. Тот и говорит, мол, спасибо вам, Панкрат Лукич, вот вам награда ваша, и кладёт мне на грудь коробочку с орденом Красной звезды. Вот с этим самым, – и ветеран постучал карточкой по ордену. – Я стал соображать – живой! Как такое могло случиться? Взрыв был мощный. Ведь я уже с жизнью попрощался, а тут госпиталь. Вспомнил про мою Жучку, и слёзы сами ручьями как потекут – значит, я выжил, а она погибла. Полковник давай меня утешать. Он думал, я от радости плачу, а я по Жучке слёзы лью. Он мне в руки коробочку с орденом подсовывает, а у меня руки не держат – соскальзывают с кровати. Тут мои глаза на лоб начинают вылазить. Полковник перепугался. Кричит снова: сестра, сестра, что-то с больным! А я поверить не могу, чудится мне или всё это сон: чей это шершавый язык лижет мою руку? Сестра вбегает в палату, и я слышу, она говорит: «Это его собака, товарищ полковник. Его как привезли, она от кровати не отходит. Мы её подкармливаем, пусть сидит. Она не мешает. Когда надо, выйдет тихонько и так же тихонько возвращается».

Это была моя Жучка. На всю жизнь осталось для меня загадкой, как Жучка уцелела. Я много раз с нашими мужиками-минёрами прикидывал, как такое могло случиться? По-видимому, нагрудник зацепился за что-то под машиной, и Жучка выскользнула из него. Машина не танк, низкая, вот по этой причине и случилась такая спасительная штука. Жучка же наша не дура, поняла, что освободилась от опасного груза и сквозняком в другую сторону пролетела.

– Что было потом с Жучкой? – я был покорён услышанной историей.

– А что с Жучкой может случиться после того, как взрыв её не взял?! Вместе со мной комиссовали. Беспородных не положено держать в питомнике. Только Жучка иной раз и породистому псу, а то и человеку по уму фору даст. После того взрыва мне ногу и оттяпали. Приехали домой. Да вон она, – мотнул головой старик. – Как и положено, сторожит дом.

Только теперь я разглядел массивный железный крест, который принял поначалу за столб-ограждение, чтобы автомашины не подъезжали близко к калитке.  На кресте была сделана сваркой надпись: «Жучка».

 

 

                                                                 Вечеря

 

 

– Добр вечер буль Сауца*, – входя к себе во двор, громко поздоровалась Кина с сидящей на лавочке через дорогу старухой-соседкой.

– Добр, добр, – неслышно отозвалась та и часто закивала головой, чтобы Кина видела, что её услышали. Старуха пристально вгляделась в замершее с той стороны калитки улыбающееся лицо Кины и так же тихо проговорила: – Всё хорошеет. Детей скоро женить, а как будто сама ещё по сеновалам прячется, – и громче добавила: – Пришла б комнаты побелить!

– Приду, – отозвалась Кина. – С работы бати Сау* ждёте?

– Его жду, – опять тихо заговорила старуха, в подтверждение закивала головой. Для уверенности она хлопнула обеими руками по коленям, устремив взор в конец улицы, показывая, с какой стороны ждёт мужа.

– До недели закончу мазать у Лебеденковых и побелю, – отозвалась Кина.

– К осени, – отмахнувшись рукой от не ко времени назойливой Кины, тихо заключила старуха и, словно обидевшись, добавила: – Куда нам торопиться?

Кина улыбнулась обидчивости старухи и скрылась. Разговор о побелке всегда между ними случался, когда доводилось встретиться.

Старуха издали приметила размашистую походку мужа. Солнце стояло красным кругом, и в центре этого круга, по обочине дороги, шёл её муж. Она ткнула костлявым кулаком в бок и от удовольствия закрыла глаза, скороговоркой пробубнив благодарность Господу за удачно прожитый трудодень. Сразу сердце успокоилось. Муж возвращался из колхоза. Он давно отработал свой стаж и теперь ходил в колхоз, дорабатывая недостающий стаж жене. Справедливости ради надо уточнить – Савва отдал семь лет своего стажа жене, чтобы та по возрасту начала получать пенсию, и недостающие теперь к двадцати годам своего стажа дорабатывал. С прошлого года Мария начала получать свои законные двадцать рублей пенсии. А Савва снова впрягся в колхозную лямку.

Мария не стала дожидаться, пока муж подойдёт. Только их взгляды встретились, засобиралась домой. Оттолкнувшись спиной от забора, она так согнутой и поднялась, но не спешила разгибаться, а придерживаясь за скамейку, осторожно спустилась с многолетней насыпи у их ворот. Одновременно одной рукой открыла калитку, а той – что держалась, прихватила со скамейки расстеленную дорожку. Уже в самой калитке она стрельнула глазами из-под куполка повязанного платка в сторону мужа, чтобы убедиться, что подходит, и вошла, оставив калитку настежь. Муж был уже рядом.

Савва не спешил со двора идти в дом. Он придирчиво осмотрел всё вокруг. Заглянул через забор в палисадник и даже зачем-то заглянул в пасть собачонке. Та вырвалась из заботливых рук хозяина, но не отбегала, попрошайнически виляя хвостом и не отрывая преданных глаз от кормильца. Савва достал из кармана засаленный газетный свёрток и высыпал из него остатки еды. Дворняга на лету выхватила кусочек сала и, подметая ушами землю, быстро собрала огрызки огурца, краюху хлеба и все крошки. Вмиг покончив с милостью хозяина, она завиляла ещё быстрее хвостом и засмотрела ещё голоднее.

– Во, тварь ненасытная, – без эмоций пристыдил Савва животное и направился в глубь двора, туда где скрылась жена. Он давно уже не смотрел в сторону дома. Одно время Савва часто задавался вопросом: «Зачем всё это строили? Если всю жизнь живём в маленькой комнатёнке и кухоньке». На скорую руку отстроили две комнатки с кухней между ними, одну благоустроили для зимовки скота. Скотом сразу не обзавелись, а в другой – поселились сами, спали вповаль. Позже скотную комнату приспособили под сарай для всякого скарба и припасов. Та животина, которая появлялась, обходилась и скотным двором летом, а на зиму забирали к себе в комнату, так и зимовали все вместе. Как-то Савва проснулся, и едва сердце не оторвалось. Думал, проснулся, спасаясь от дьявольской силы, ан нет, сон продолжался – прямо ему в глаза смотрел рогатый бес, весь обросший черной шерстью. Савва шарахнулся, да так долбанулся головой с женой, что еще и от нее сонной заработал тумака, а тут и заблеяла бесова голова – оказался козленок их козы Варьки.

После того утра решил Савва поднапрячь жилы, и уже к осени отстроили большой дом с просторными комнатами. Обставили. Дорожками застелили. Стены завесили коврами. Все полито Савиным потом и натерто мозолями. Но жить продолжали в комнатенке. Поначалу Савва с сожалением смотрел на пустующие светлые комнаты добротного дома. Потом перестал даже замечать, проходит мимо, словно и не его дом, и в старенькую кухоньку – ужинать.

Когда это время было? Он уже и не помнил. Просто в какой-то момент перестал задаваться ненужным для жизни вопросом.

Навстречу мужу вышла жена, держа в руках таз.

– Добр вечер, Сао, – тихо поприветствовала она мужа и выплеснула из таза на цементный пол двора.

– Добр, Мария, – буркнул Савва. Преодолевая ступеньку, он устало качнулся, придержался за верандовый столб и вошел в кухню. В кухне, особо не раздумывая, Савва сел на первую попавшуюся скамейку, скинул башмаки и вытянул ноги. Казалось, мужчина только сейчас почувствовал трудовую усталость. Может, от жизни устал. Ему минул семидесятый.

– Мойся, – продолжала простой разговор жена, входя следом за мужем и выставляя на суфрате* еду. – Горячая вода в кастрюле.    

Жене не понравилась та расхлябанность, с которой супруг развалился на лавке. Она засуетилась и все норовила зацепить босую ногу мужа. Очень ей хотелось споткнуться, что-то опрокинуть и сорваться на непутевого супруга, но не получалось. Савва сидел, не шелохнувшись, вяло наблюдая за женой, ищущей с чего начать скандал.

Мария быстро собрала на стол, краем глаза следя за мужем. Раздражаясь его нерасторопностью, она тоже не спешила садиться ужинать и всячески занимала себя: придвинула два маленьких стульчика, все тарелки попередвигала на суфрате, придвинула к мужу табуретку с пустым тазом. И всё-таки не выдержала:

– Мыться будешь? Ужин готов, – она уже едва сдерживала раздражение.

Савва медленно поднялся. Налил горячей воды в таз. Скинул рубаху и в пояс согнулся над тазом. Незагорелое, бледное тело его потерялось в клубах пара. Он хватал кипяток, обмывая лицо и живот. Кинул пару пригоршней на грудь. Руки мгновенно покраснели, а тело покрывалось красными пятнами. Затем он тщательно вымазался самовываренным мылом и принялся жменями набрасывать на себя парящую воду. Брызги летели по всей кухоньке. Жена молчала, пока очередная порция капель не окропила ей лицо. Обтираясь, она взорвалась:

– Разбавил бы хоть! Вар же?!

Муж продолжал мыться, никак не отреагировав на заботу жены, чем вызвал раздражение супружницы.

– Сао, что ты делаешь? – старуха начинала тихо, но голос её от слова к слову крепчал и предвещал разразиться в крупный, накопленный за день, скандал. – Хоть бы разбавил кипяток. Сваришься! Еда выставлена. Всё облил, как будто один живёшь. Вещи раскидал.

– Сприса, – невозмутимо парировал муж, обтираясь после мытья. Но на всякий случай взглянул на свои вещи. Всё как обычно – отобразилось на его лице. – Твой поп сильнее поливает своей метелкой.

– Когда ты успокоишься? – бунтовала Мария. – Каждый день одно и то же.

Савва не обращал внимания на ворчащую жену – без малого четыре десятка лет вместе – бок о бок. Он даже успокоился – значит, дома все в порядке. Надел свежую рубаху, приготовленную к его приходу, и как ни в чем не бывало сел ужинать. Не переставая ворчать, жена тоже присоединилась. Она в голос прочитала молитву и размашисто, закатив глаза к потолку, перекрестилась. Савва, словно спохватившись, наспех, коряво наложил тройной крест, и прошептал пару слов из молитвы, не забыл и бога вспомнить. Затем они молча выпили по стакану вина, и ужин начался. Ужинали жареной рыбой. Любимые мужем головы были уложены в отдельную тарелку и выставлены перед ним. Савва ел их быстро, разделываясь с каждой головой по косточкам. Кости сбрасывал и сплевывал на пол себе под ноги.

Мария смачно обсасывала рыбьи перышки и каждую косточку брюшка. Она аккуратно складывала рыбьи кости в заранее приготовленную тарелку, выкладывая их так, словно что-то строила. В кухню пробрался соседский кот и, пристроившись у ног Саввы, разделывался со свежими рыбьими косточками. Кости падали ему на голову, как манна. Кот трепал ушами, стряхивал кости и тут же принимался за них. Пугнула кота хозяйка. Она громко хыркнула горлом, прочищая его от зацепившейся косточки, запила вином и заметила кота. Тут же она попыталась огреть самозванца, махнув тряпкой прямо перед мужем и выбила из его рук кусок рыбы. Кот схватил выпавший кусок – и в дверь.

– Ты, чего? – опешил Савва.

– Ты не видишь кота!? – заводила себя жена. – Мне еще не хватало подкармливать соседских котов.

– Ест себе да ест, – спокойно сказал Савва, обтирая полотенцем жир с пальцев. – Перепугала… Кусок такой жирный уронил.

– Вон, возьми другой, – невозмутимый вид мужа сбил с неё боевой пыл, но Мария не собиралась сдаваться. – Ты всегда так. Сядешь как тот барин, навалишь гору костей под ноги. Соберешь всю уличную тварь и, довольный, сидишь. Он хозяин, видите ли! Кормилец!

– Сприса! Дай поесть спокойно, – Савва усталыми глазами посмотрел на жену и хотел что-то еще добавить, но умолк, принявшись за новую голову.

– Сприса! Сприса! Только и слышу от тебя. Я целый день тебя жду. Наготовлю, уберу, а он придет и все сприса и сприса. В огороде все переделаю, перестираю, а он все свое – сприса и сприса.

– Я, по-твоему, под вагоном цемента или угля загораю? – Савва невозмутимо протянул руки, но по голосу чувствовалось, что уступать супруге не собирается. – От лопаты, косы, вил, у меня уже ладони от мозолей ссохлись, пальцы не разгибаются как у нормальных людей.

– Да-а! – взорвалась жена. – Я лежу целый день, а он у нас работает! Мне надо с колодца воды принести. Два тяжеленных ведра. Скотину всю напоить. В магазин сходить. Только с Валькой, когда встречусь, нервов намотаю так, что жить тошно, а он у нас только и работает. Ну, спасибо тебе за то, что девять детей родила, всех выкормила, на ноги поставила, – неожиданно Мария повернулась к иконе, которая висела тут же в кухне, в углу под потолком и, размашисто крестясь, запричитала: – Спасибо тебе, Господи, что дал силы выдержать все это. Спасибо тебе Господи, что деток моих поднять дал мне силы. Спасибо тебе Господи, что дал мне терпение все эти упреки выслушать.

– Слушай! Хватит! – Савва отложил кусок рыбы и, разведя руками, уставился на причитающую жену. – Ну, кому говорю – сприса уже! Дай поесть спокойно.

– Ага! – новым приступом гнева разразилась жена. – Значит, я тебе уже поесть не даю. Я целый день жду его. Готовлю еду. Рубашку ему постирала. Отутюжила. И все это, чтобы не давать ему спокойно поесть, – Мария опять повернулась к иконе и, начав креститься, запричитала: –  Господи! Дай мне сил перетерпеть все услышанное. Господи! Дай мне силы умереть спокойно. А когда умру, не забирай меня сразу к себе, дай посмотреть на ту благодарную, которая придет сюда и моему Савве даст спокойно поесть.

– Тьфу ты! – смачно сплюнул Савва и уже зло посмотрел на жену. – Сприса, кому говорю! Или я надену этот таз тебе на голову!

– Надень, Савва! Надень! Если тебе от этого будет легче поужинать едой, которую я тебе готовила, то надень, –  Мария развела руки в стороны, закрыла глаза и запрокинула голову назад, ожидая когда ей наденут таз на голову.

– Тьфу ты! – Савва снова сплюнул и схватил недоеденный кусок рыбы. Движения его стали резче, и он стал чаще колоться костями. От застревающих костей он избавлялся, громко харкая и сплевывая уже пережеванное себе под ноги.

– Я жду, Сао, – продолжая сидеть с распростертыми руками, воскликнула жена. Савва уже обреченно посмотрел на супругу и, так же не проронив ни слова, спокойно взял стоящий рядом алюминиевый таз и надел на голову жене.

– Все, что я заслужила за то, что родила тебе девятерых детей, – стал разноситься по кухне тазовым эхом голос жены. – За то, что вырастила их до единого. Выкормила, выхолила. Это благодарность за все то, что делаю в этой жизни…

– Тьфу ты! – Савва встал и вышел из кухни, а жена все продолжала выговаривать. Ее остановил стук хлопнувшей калитки. Она замерла, прислушиваясь, затем хотела перекреститься, но таз мешал. Она потихоньку сняла его. Поправила на голове платок. Повернулась к иконе, перекрестилась, в этот раз тихо попросив у Господа сил, терпения и здоровья кормильцу-грешнику Савве и тихо, по-бабьи, рассмеялась, обливаясь слезами.

--------------------------------------------------------------------------------------------

 

*буль Сауца – у бессарабских болгар по имени мужа обращаются к женщине. Например, мужа звать Савва (по-болгарски Сао), а женщина по-болгарски буля, сокращенно в разговорной речи – буль, соответственно будут обращаться – буль Сауца.

*бати Сау – у бессарабских болгар такая форма обращения, что соответствует в переводе на русский: бати – брат, а Сао – это Савва.

*Суфра – у болгар Бессарабии низкий круглый стол, предназначенный для семейной еды.

*Сприса – (болг.) успокойся.

 

 

                                                         Переселенцы

 

Буджакская долина, раскинувшаяся между двумя грядами холмов, медленно просыпалась. С вершины видно, как стелется по земле редкий туман, теряясь среди домов и деревьев. Следом за ним в долину спускается парная упряжка коричневых лошадей. Кони, сдерживая накатывающуюся сзади каруцу с седоками и поклажей, подсаживались на задние ноги, заваливаясь в разные стороны, пялились глазищами назад, закидывая морды, и раскрывали от напруги пасти, раздираемые удилами. Испуганно ржа, скользя, срываясь на зад, за ними следовал годовалый жеребёнок. Уже в самом низу, выходя на ровную дорогу, кони резво побежали, подгоняемые возом, громыхающим коваными ободами колёс. Впереди, на прямых ногах, резво бежал жеребёнок, горделиво закинув хвост набок.

– Савва, разбуди отца, – мать проговорила одними губами, но сыну показалось, – её слова разнеслись по всей долине. – И гляди в оба, – Василиса отдавала распоряжения, не оборачиваясь. Она не сомневалась – сын слышит и исполнит. Сама же пристально вглядывалась вдаль. – Долину пересечём, и на том подъёме будет турецкий дозор. Пройти бы его быстрее, а там и передохнём.

– Тате! Просыпайся! – Савва принялся тормошить тюки по всей каруце, ища отца. – Мамка говорит, скоро турецкий дозор.

Среди уложенного скарба зашевелилось ватное одеяло.

– Тетово проехали? – тут же спросила вынырнувшая из-под него седеющая, заспанная голова мужчины.

Кони, учуяв голос хозяина, замедлили шаг, закивали головами и остановились, фыркая наперебой.

– Цыганок где? – щурясь восходящему солнцу, мужчина огляделся по сторонам.

– Отстал. Нагонит сейчас, – ответил Савка.

– От Килии на север идём. Подъезжаем к Болграду, – глянув на мужа через плечо, отозвалась Василиса, всё время, пока тот спал, правившая лошадьми. Она не стала понукать остановившимся животным, а запросто соскочила на землю и принялась расхаживать засидевшиеся ноги.

Степан женился на ней по совету отца и ни разу не пожалел о выборе. Тогда отец пришёл с лугов, они с мужиками и бабами скирдовали сено. Размотал тряпицу, которая прикрывала рану, и, глядя на запёкшуюся кровь, сказал:

– Стёпка, тебе надо на Василиске жениться. Зашлю сватов, – хитро улыбнувшись, выставил пораненную руку: – Гляди, как девка цапнула. Крепкие зубы у женщины – верный признак здоровья. Здоровых будет рожать детей. – И тише добавил: – И верной будет.

Так Василиса стала его женой и тылом. Степан смотрел на супругу, разминающую ноги, и дивился крепкой поступи этой женщины. Василиса замерла, подбоченясь, и Степану показалось, что вот сейчас дай ей за что-нибудь уцепиться, и она тряхнёт землю. И это его жена, мать его сына. Степан с силой сжал кулаки и зубы, врезаясь головой в тюки. Именно за это боролся он с товарищами там, у себя на родине, в Болгарии, и готов был отдать жизнь. Что он ищет здесь, на чужбине? Место его там! Чтобы не разрыдаться, Степан закусил кулак. И когда боль пронзила всё его тело, он уже знал, что делать. Он будет готовить своё возвращение и вернётся с большим отрядом соотечественников. Подготовятся, вооружатся и начнут большое народное восстание.

– Вставай, Степан. Огляди всё. Скоро дозор, – уже спокойно заговорила Василиса, тем самым освобождаясь от обязанностей главы семейства. Муж проснулся, стало быть, закончилось время её хозяйского владения. – Я там пару серебряных ложек под чувал сунула, – она задумалась, прикидывая, и, уверовавшись, что этого будет достаточно, продолжила: – Поговоришь с ними. Ты, Савка, за каруцу не заходи. И зенками не зыркай. Хватит в носу ковырять, – отмахнула Василиса по рукам сына. – Пускай сопрут. Быстрее отпустят.

Мужчина тяжеловато слез с каруцы и, ничего не ответив, поплёлся «до ветру», в сторону кустарниковых зарослей. По пути, прикрыв пальцем ноздрю, высморкался и размашисто обтёрся жменей, затем вытер её о штанину. Лошади опустили головы и потянули вслед за хозяином к свежей траве. Каруца так и застыла, перекособочившись поперёк дороги, а кони толстыми, иссиня бархатными мясистыми губами принялись стричь сочную траву, хрумкая ею и взбивая удилами желтовато-зеленоватую пену.

– Что за село? – махнул Степан в сторону далёких домов.

– Не знаю. Мы отсюда спустились, – показал Савка отцу наверх холма. – Дорога мимо прошла. Нам тоже делать там нечего.

– Нам тот холм надо пересечь, – поддержала сына Василиса. – Савка, напои коней! – приказала женщина. – После дозора путь скорый будет, чтобы не останавливаться.

– Какой дозор? – усомнился Степан. – Турки так далеко не заходят.

– Марта предупреждала, – настаивала Василиса, – пока не пересечёте последнюю гряду, эти ещё будут рыскать.

– Много твоя Марта знает. Цыганка дождёмся и пересечём, – всматриваясь в окрестности, по которым предстояло идти, планировал Степан. – Вдоль пройдём до той низины, там легче будет в гору коням идти. Совсем замучались кони.

Наверху показалась кибитка Цыганка. Доходяга-лошадёнка уморительно тащила возок с раскачивающимся из стороны в сторону хлипким пологом. Казалось, он вот-вот опрокинется. Цыганок с женой шли рядом, не нагружая исхудавшую лошадь. Приготавливаясь к спуску, мужчина крепко ухватился за вожжи и с силой упёрся ногами в землю, помогая скотине удерживать накатывающий воз. В кибитке спали четверо детей Цыганка. Старшему едва исполнилось пять, остальные погодки. Цыганок считал, что ему повезло, первой родилась дочка – матери помощница.

– Кабы сын родился, – лукаво улыбался Цыганок, рассказывая Степану о своей жизни во время одного из ночных биваков, – на нём бы и остановились. А так ещё троих наследников нашептали.

– Куда ты теперь? – поинтересовался Степан, рассматривая детвору, возившуюся на ковре, расстеленном под кибиткой.

 

В свой дальний путь в неизвестность они с женой отправились насильно, под гнётом обстоятельств. Турецкие ищейки шли по пятам Степана и его товарищей, ведущих непримиримую борьбу с поработителями Болгарии. Степан не был трусом и готов был отдать жизнь за родину, но товарищи приняли решение переправить их семью в Бессарабию.

– Болгарии будут нужны силы, – убеждали Семёна товарищи. – Грядут перемены. Народ зреет подняться изнутри. И вы, наши герои, придёте, чтобы возглавить освобождение Болгарии.

На семейном совете Василиса коротко сказала:

– Надо уметь отступить, чтобы вернуться победителем.

Посидели, поговорили и подались искать убежища за Дунай, к Днестру. Обрыдла им туретчина. Ходоки сказывали, что в аккерманских степях неплохо живут на вольных поселениях, колониями, болгары. Они всегда примут и помогут сородичам. Рассказывали прямо чудеса о бессарабской жизни болгар.

Все складывалось как нельзя к лучшему. Сыну Савке исполнился шестнадцатый годок. Год подошёл и жеребёнку – выдержит дальнюю дорогу. Собрали пожитки и тронулись в путь. Контрабандными путями вели их товарищи, передавая от доверенного человека к доверенному. Не одну каруцу сменили, пробираясь лесами и горами. Не мог оставить своих коней Семён, и они отблагодарили его тем же – служа верно хозяину. В окрестностях Килии, купив добротную каруцу, Степан распрощался с провожатыми. Остаток пути предстояло пройти самостоятельно. В этих местах болгары часто появлялись по торговым и ремесленным делам, и никто не мог заподозрить беглецами едущую семью крестьянина.

По дороге пристал к ним молодой цыган с семьёй. Ни те здрасте, ни те пожалуйте. Прицепились и ехали следом. Тревожно было попервой, а потом обвыклись. Между собой окрестили его «Цыганком». Только на вторые сутки, на привале, разговорились, а то всё особняком, и на первую ночёвку обустраивались – глаз да глаз за цыганвой. Немного успокоились, когда Цыганок достал из кибитки четверых сорванцов, последний – едва перебирал пухленькими ножками. Следом за детьми принял на руки совсем хрупкую и на вид юную девушку. Даже не сразу поверишь, что она родила четверых детей. Жена Цыганка оказалась такой тонкой, что иной раз, казалось, переломится в талии. Весь путь и шли двумя семьями. Разговориться – разговорились, но всё равно осторожничали. Цыганок отзывался на своё новое имя, а настоящего не говорил. Правды ради, никто и не спрашивал.

Лошадёнка Цыганка ткнулась в каруцу Степана, остановилась и медленно, вздрогнув всей кожей, опустилась на колени, зацепившись мордой за борт, едва не сломала шею. Цыганок, выругавшись, бросился к обессилевшей скотине и, нашёптывая ей на ухо, принялся поднимать несчастное животное. Когда доходяга, с помощью хозяина, поднялась на трясущиеся ноги, Степан так же резво побежал обратно. Выхватил из-под полога курдюк с остатком воды и, черпая из него рукой, начал прыскать в морду животному, пытаясь затолкать воду в лошадиную пасть. Лошадёнка стояла с закрытыми глазами и вздрагивала от ударяющих брызг всей кожей. У неё не осталось сил потянуть губами живительную влагу, и даже когда крупный овод уселся ей на веко и вмиг округлился, напившись крови досыта, она не смогла мотнуть головой, чтобы согнать ненасытное насекомое. От лёгкой добычи насекомый хищник прозевал, как пальцы хозяина размяли его в кровавое месиво. Лошадёнка снова содрогнулась всей кожей и, согнув переднюю ногу, вытянулась на другой в судороге, на мгновение замерла, широко вытаращив глазищи, и рухнула наземь. Из её хрипящей пасти вывалился слизкий белёсый язык. Она тихо ржанула и издохла.

Цыганок бросил в сердцах пустой курдюк и нервно заметался, хлопая себя по бокам.

Степан стоял неподалеку, не успев подойти на подмогу, и, сквозь пасмурно сдвинутые брови взирал на кончину скотины. Василиса всплеснула руками и перекрестилась. Худой знак для путешественника, бросившего родину в поисках счастья на чужбине!

– Не смей ему лошадь нашу отдавать, – быстро зашептала она, зыркая в сторону приближающегося цыгана. Но, похоже, Степан не расслышал или не хотел слышать. Всё было понятно и без слов – зачем идёт Цыганок. Мужчины, уединившись неподалеку, тихо переговаривались. В завершение разговора коротко кивнули, и каждый пошёл в свою сторону.

– Отдал! – вскричала Василиса, наблюдая, как муж накинул узду на шею молодого коня. Цыганок обернулся на крик женщины и с тревогой посмотрел на Степана – не передумает?

Жеребёнка подвязали к кибитке Цыганка. Необъезженный конь, было, взбрыкнул, но хозяин тяжёлым взглядом посмотрел на него, и тот присмирел, тоскливо заржав.

– Третья лошадь. Турки могут забрать, – тяжело вздохнув, пояснил Степан, – если оставить его бегающим.

Ему тоже не хотелось расставаться с любимцем, но не бросать же людей в беде, даже если они цыгане.

Жеребёнок тонко ржал, брыкался и никак не хотел идти впряжённым. Цыганок что-то пошептал ему на ухо, и того словно подменили, он послушно выпрямился, как будто уже давно тянул кибитку. Чтобы не пугать необъезженную лошадь, пришлось его просто подвязать. Цыганок так искусно это сделал, что жеребёнок успокоился. Всё было готово. Осмотрели придирчиво уложенную поклажу и тронулись. Ответственный участок пути мужчины взяли вожжи в свои руки. Маленький обоз следовал дальше.

Солнце успело высоко подняться, когда справа на холме показались двое всадников. Это был турецкий дозор. Обоз, не останавливаясь, медленно продвигался вперёд. Вооружённые конники словно не замечали путешественников или не хотели замечать.

– Может, пронесёт? – Василиса перекрестилась. – Немного не дошли до того леска. За ним нас не видно было бы.

Раздались выстрели, с диким улюлюканьем всадники понеслись с горы наперерез обозу. Степан потянул вожжи, останавливая коней.

– Незачем беспокоить вооруженных людей, – пояснил он взглянувшей на него супруге.

Окатив клубами жёлтой пыли, всадники преградили дорогу. Вооружённые люди спешились и, тихо переговариваясь по-турецки, направились к путникам. Степан поздоровался с всадниками на их языке, остальные закивали. Один из турков, по-видимому, он был старший дозора, не моргающими глазами уставился на Степана. Тут же второй приблизился к нему и что-то тихо стал говорить, поглядывая на каруцу. Шептун умолк, а старший продолжал буравить, сведя брови к переносице. Неожиданно он проговорил едва разбираемые слова.

– Всем отойти от каруц! – встрепенувшись, крикнул Степан так, чтобы все услышали, и добавил: – Господин офицер приказал.

Степан с женой и сыном, а также Цыганок со всем своим семейством, стояли на обочине и наблюдали, как дозорные досматривают их вещи. Подручный старшего ткнул саблей в мешок, и из прорезанной мешковины посыпался ячмень. Солдат скинул мешок на землю. Василиса не выдержала и с криком бросилась спасать добро. Турок замахнулся на неё ятаганом, и та остановилась, покорно пригнувшись, подставила спину. Мужчина ухмыльнулся и всё-таки плашмя огрел бабу по заду. Поддал бы ещё, но хитрость, приготовленная женщиной, сработала. Серебряные ложки блеснули на солнце. Солдат ловко подмахнул их и, пока не заметил старший, спрятал. Перейдя на крик и размахивая ятаганом, он грозно смотрел на женщину – понимает ли она, что лучше молчать? Василиса выдержала взгляд дозорного, и от этого у турка налились глаза кровью. Во что обошлась бы обозу дерзость бабы, неизвестно, но именно в этот момент его окликнул старший. Зло выругавшись, турок последовал за ним. Тяжело взобравшись в сёдла, всадники собрались покинуть путешественников.

– Поехали, поехали, – засуетился Степан. – Савка! В каруцу! Дозор нас отпускает.

Женщина вкинула сваленный мешок обратно и... неожиданно раздались два подряд выстрела. Один из всадников повалился с коня замертво, а второй качнулся, хватаясь за вспоротое свинцом брюхо, и, уставившись бешеными глазами в сторону Василисы, пришпорил коня на неё. Не успел Степан с сыном опомниться, как Цыганок в два прыжка взвился на круп набирающей бег лошади и сшиб с седла турка. Степану оставалось навалиться на раненого всадника и удавить того. Всё закончилось вмиг. Мужчины, тяжело дыша, ошарашенные стремительностью произошедшего, глядели на Василису, стоявшую, замерев, как вкопанная, с двумя пистолетами в руках.

– Хм, – усмехнулся Цыганок и похлопал Степана по спине. – А говоришь, ты воин. Сматываемся.

Он первым пришёл в себя. Быстро подхватил освободившихся от всадников коней и расседлал их, сбрасывая сбрую на землю.

– Савка, помоги Цыганку, – коротко приказала сыну Василиса и, бросив пистолеты в тюки со скарбом, прытко вскочила в тронувшуюся каруцу. Степан подхватил вожжи и, не оглядываясь, побежал рядом с конями. Савка успел отвязать жеребёнка от цыганковской кибитки и, держа его одной рукой за уздцы, а другой – зацепившись за ухват каруцы, бежал следом.

Беглецы быстро скрылись за леском, оставив семейство Цыганка догонять. Тихо, но твёрдой рукой клал камчу на округлившиеся крупы лошадей Степан, подгоняя тех в гору. Частя полусогнутыми ногами, вытягивая шеи и опустив морды к самой земле, кони тянули изо всех сил каруцу и, казалось, даже зубы сжали. И Василиса, и Савва толкали воз сзади, посильно облегчая животным работу. Уже перевалив гряду и находясь далеко в степи, Савка тронул мать за плечо, показывая назад. Прикрывшись широкой ладонью от заходящего солнца, Василиса всматривалась в гребень холма, с которого они недавно спустились. Над поверхностью холма поднималась пыль, клубясь из-под копыт приближающихся лошадей. В облаке пыли, разгоняемой в разные стороны, на гребень выскочила пара коней, несшаяся во весь опор. Кони резво бежали, как будто и не было подъёма. Управлял ими Цыганок, стоя во весь рост. Выскочив на холм, упряжка повернула вправо и понеслась по его гребню, быстро удаляясь. Только когда они ушли далеко вперёд, можно было рассмотреть в облаке пыли цыганковскую кибитку, бросаемую из стороны в сторону, но уверенно увлекаемую за собой сильной парой.

– Стой! – крикнула женщина.

Мужчины остановились, тяжело дыша. Они готовы были ещё долго бежать, только бы подальше уйти от рокового места.

– Не видать никого, – поднимаясь на каруце во весь рост и оглядывая окрестности, сказала Василиса. – Надо дождаться Цыганка. Зачем ты впряг куленце в его кибитку?

– Не впряг – забрали бы турки, – ответил Степан, задыхаясь от длительного бега.

– Увидел бы этого цыгана?! – перешла на упреки жена.

– Прекрати! – крикнул Степан. – Савва! Еду доставай. Пока ждём, будем пладнувать.

– Мама, Цыганок же ушёл вправо, по гребню, – усомнился словам матери Савва. – Гляди, далеко ушёл, и пыль уже осела.

– Следы разводит он, – уточнила мать и, что-то ещё бормоча, принялась готовить еду, разрывая на куски холодное мясо. Степан расстегнул каши и размотал опас. Распущенная рубаха и паралия скрывали статную фигуру Степана. Он стоял, отдыхая, широко расставив ноги и подставив солнцу лицо, без того загорелое. Когда еда была выставлена и семья расселась, Степан, грозно взглянув на жену, прорычал:

– Я велел пистолеты выбросить. Ты где взяла их?

– Там, где ты их выбросил, – парировала Василиса. Не взглянув на мужа, она продолжала нарезать хлеб.

– Если бы промазала? – голос Степана смягчился.

Он видел в каждом движении жены, что та внутренне повинилась за свой рискованный поступок, но ему хотелось навести порядок в семье на свой лад.

– Попала бы, – упрямо пробубнила Василиса и замерла с опущенной головой. Плечи её задрожали, с глаз посыпались тихие слёзы, и всё-таки она не выдержала и рухнула на землю, хватая ртом траву, чтобы забить истерику.

– Ладно, ладно, что было, то было, – Степан оглянулся назад, откуда они приехали, тревожным взглядом осматривая всё кругом, но округа смирно принимала вновь прибывших. – Цыганок, видно, не придёт, – продолжил он. – Может, и к лучшему. Нам немного ехать осталось. Нехорошо с цыганом за компанию приходить.

 

Степан запряг лошадей и поехали дальше. Вдали показалось селение. На въезде встречала путников высокая, большая деревянная изба. Она была какой-то совсем особенной постройки – невесёлая, мрачная; чёрные брёвна, сплошь испещрённые от старости трещинами. Стыки брёвен между собою замазаны глиной вперемешку с мелкой соломой, как и сами трещины подмазаны. На крыше, на шестах, тенями, уходящими в небо и надзирающими оттуда идольими головами, – скворечни. Во дворе полукругом, перед самым широченным входом в избу, замерли несколько колодцев с отходящими от них длинными деревянными желобами. Желоба одним концом уходили в чёрную колодезную пасть, а другим спускались в вырытую общую рэпу. За избой раскинулись обширные загоны для скота с камышовыми навесами, с тесовыми воротами. Кругом ни одного деревца, никакого признака зелени. Трава вся вытоптана, выбита. Кругом серо, навозно, в воздухе подвис запах сладковатой гари, дёгтя, мочалы и ещё какого-то смердного духа.

– Чем это пахнет? – встревожилась спросонья Василиса.

– Гхе, – в себя усмехнулся Степан. – Пахнет ей, – и стеганул камчой по лошадиным крупам. Лошади отмахнулись хвостами, упёрлись сильнее в землю, лошадиные шеи изогнулись, прижимая морды к широкой груди, ноздри раздулись, сопя, уши тревожно навострились, и из утробы вырвалось глухое, короткое ржание. На животных смрад тоже подействовал, но всё-таки они повернули к колодцам, ища водопоя.

Едва кони ткнулись дышлом в плетёную изгородь, Степан соскочил с каруцы и, озираясь по сторонам, направился к колодцам. Мрачное место, пагубное, встретило путников зловещей тишиной. Даже вороны, натыканные на штакетнике, и те молча встречали чужаков. Глубинным колодезным эхом отозвалось ведро, грохоча о каменные стены, и шлёпнулось на поверхность воды. Степан с сыном споро тащили ведро, слажено перебирая верёвку. Ведро едва показалось из чрева колодца, а Савва уже ухватил его и притянул на каменную кладку колодца. Кони, почуяв воду, загремели удилами, зафыркали, ноздри их раздулись, больше стараясь выдохнуть зловонный запах, и натужно забили копытами, прядая ушами. Савва разнес коням воду, и они успокоились, пили смиренно, беззвучно. Напившись, кони игриво затоптались, пятясь и толкая каруцу назад, подальше от пагубного места.

– Пр-р-ру! – схватил за узду разнуздавшихся животных Савва, и они успокоились, громко фыркая губами и разбрызгивая пеной.

Напившись, путники отправились дальше. Чтобы попасть в селение, предстояло отыскать брод через заросший камышом водоём.

 

Пройдя вброд неглубокую, но широкую протоку, каруца Семёна въехала в селение. Рассматривая забеленные стены домов и каменные дувары, вымазанные саманом, глаза путников просветлялись. Усталость от дальней дороги сменялась успокоительной негой – наконец-то пришли к своим. В укладе селения угадывался болгарский быт.

– Похоже, пришли, – тихо сказала Василиса.

Путники медленно продвигались по укатанной улице и с интересом рассматривали всё вокруг. Где-то на задних дворах, почуяв новеньких, ржанула лошадь. Семёновы кони в ответ навострили уши и запрядали ими. Впереди, на дуваре показалась чья-то голова и тут же скрылась во дворе. Когда Семёнова каруца поравнялась с тем двором, из калитки вышла старуха и помахала, приветствуя. Василиса ответила и тут же направилась к женщине.

– Българи? – одними губами проговорила Василиса, пристально вглядываясь в родное лицо.

– Българи, българи, – заулыбалась щербатым ртом старуха.

– Додахми, – с облегчением выдохнула Василиса, присаживаясь на лавочку у калитки.

---------------------------------------------------------------

 

Каруца – телега.

Куленце – жеребенок.

Каши – кожаный пояс с медными пуговицами, который носят поверх опаса.

Опас – холстяной, широкий, красный с узорами пояс.

Паралия – суконная шляпа.

Пладнуване – обед.

Чувал – мешок.

Камча – плётка конюха.

Дувар – каменный, глинобитный забор.

Додахме – приехали.

Комментарии

Комментарий #5717 03.07.2017 в 21:30

Прочитал три первых рассказа не отрываясь: так всё увлекательно, просто и убедительно, то есть - талантливо! Вы мастерски держите читателя на поводке бытовых человеческих интересов. О-очень захотелось почитать ваше нечто из числа более масштабного, актуального для нашего времени. Полагаю, будет интересно.
С уважением - Юрий Слащинин, сосед по странице.

Комментарий #5654 27.06.2017 в 09:29

Прочитал первый рассказ. Да, сильно. Русский характер. Поздравляю автора с успешной работой.