Михаил ПОПОВ. СЕ ИСТИНА… Рассказы, новеллы, притчи
Михаил ПОПОВ
СЕ ИСТИНА…
Рассказы, новеллы, притчи
ПУТЬ К НАЧАЛУ
Притча
Посреди земли жил-был бедняк. Звали его Акер. Он имел крохотный надел. В лачуге его поселилась нищета, рубище было ветхим и жалким, а в сердце свила гнездо птица Печаль.
Акера удручало одиночество, беспросветность и бессмысленность существования. Но больше всего бедняка угнетала несправедливость, царившая в государстве. Баям да вельможам богатство, казалось, само течёт в руки, словно вода в широкий арык, хотя особого усердия они и не проявляют, а большинству, как Акер, достаются только жалкие струйки той живительной влаги.
Возвращался как-то Акер со своего высохшего от зноя поля и встретил дервиша. Кому пожаловаться на судьбу, как не мудрому страннику! Может, совет какой даст. Ведь в ожидании неведомо чего и жизнь пройдёт. Не успеешь оглянуться, как подступит старость, а у тебя ни кола ни двора, ни жены ни наследников. Один как перст на всём белом свете. Даже воды некому подать.
Выслушав жалобы бедняка, дервиш отряхнул с хламиды дорожную пыль и сказал так:
"Не горюй, брат! Ступай в Вавилон, там строится башня, – он так вскинул голову, что едва не обронил свой островерхий колпак. – Когда башня достигнет небес, ты следом за другими поднимешься к Богу и поведаешь Ему о своей нужде".
Послушался Акер странствующего мудреца, оставил своё чахлое поле и отправился в столицу. Дервиш сказал правду: башня и впрямь строилась. Она поднялась уже так высоко, что тень её покрывала четверть царства. До небес казалось совсем близко. Обрадовался Акер, что чаяния его скоро могут сбыться, и, не мешкая, присоединился к строителям.
Башня Вавилонская напоминала громадный муравейник, на котором копошились тысячи муравьёв. Она росла не по дням, а по часам, всё выше и выше возносясь к небу. И наравне со всеми копошился здесь Акер.
Как и все, Акер трудился от рассвета до заката, прерываясь только на скудный обед да короткий сон. А потом вместе со всеми вновь устремлялся на строительные леса, обуреваемый страстным желанием скорее достичь чертогов Бога. Но вот что он вскоре стал замечать: чем выше возносилась башня, тем становилось очевиднее, что у каждого здесь трудившегося – и простого каменщика, и десятника, и начальника – своя цель.
Когда башня достигла Первого неба, Акер узнал, что многие каменщики, как и он, мечтают испросить у Бога надел плодородной земли, полноводный арык, обильную скотину, широкое пастбище и, само собой, – просторный и светлый дом, в котором могло бы плодиться и радоваться жизни счастливое семейство.
Когда башня поднялась до Второго неба, открылось, что иные из десятников смотрят дальше: поднявшись к Вышнему, ты вправе уже и требовать чего хочешь, рассуждали они.
Когда башня вознеслась к Третьему небу, то обнаружилось и вовсе неслыханное: первостроители и начальники, достигнув Небесного царства, желают встать рядом с Богом, а может... и сместить Его.
Акера охватил страх: как они смеют! И неужели Всевышний это спустит? Ведь стоит Ему только бровью повести, как на ослушников обрушатся валуны туч, грянет оглушающий гром и полыхнут испепеляющие молнии.
Всевышний и впрямь разгневался, узнав о помыслах верховников. Однако испепелять заблудших Он не стал. Бог поступил иначе. Нагнав с окоёма туч, Господь обрушил на Вавилон такой дождь, который лил три дня и три ночи, а потом в радуге, что выгнулась над башней, как Его бровь, перепутал цвета. Только и всего. Зато чего достиг?
Радуга, отразившись в радужках человеческих глаз, произвела путаницу: белое одни стали принимать за чёрное или синее; зелёное иным казалось красным, а иным – оранжевым... Отсюда возникла сумятица. Каменщики требуют известь, а им заместо неё поднимают нефтяную смолу. На верхотуре ждут кирпич, а вместо него туда тянут древесный уголь. Дальше – больше. Неразбериха в цветах обернулась неурядицами в делах: верхние венцы стали качаться, рушиться, а вместе с ними – и порядок, заведённый в этом человеческом муравейнике. Каменщики перестали понимать десятников, десятники – верховных строителей, а верховники – всех своих подчинённых. Все перессорились, переругались и, утратив надежду достичь Божьего Царства, один за другим разбрелись.
Акер покинул стройку последним, до того ему жалко было терять надежду. Выйдя за ворота Вавилона, он уже направился в родные места, чтобы возвратиться к своему скудному наделу. Но тут на его пути оказался ещё один дервиш. Выслушав бедняка, странник пал на колени пал прямо в дорожную пыль, словно подавая Акеру пример, и молвил так:
"Муравью ползти на небо – это грех. К Богу надобно обращаться с молитвой. – Он покорно склонил голову, придерживая свой пёстрый тюрбан. – Следует кланяться и твердить молитву. А чтобы она достигла Божьего Царства, надлежит вырыть глубокий колодец. Эхо и донесёт обращение Всевышнему. А чтобы эхо не рассеялось, колодец лучше рыть прямо под башней", – дервиш показал на рукотворную вершину.
Выслушав наставление, Акер вернулся в город. Там он собрал остатки строителей и поведал им о своей встрече. Воодушевлённые словами странствующего мудреца, строители вновь принялись за работу. Только теперь их взоры были обращены не в небо, а к земле, которую они рыли.
Глубинная страда длилась долго, ничуть не меньше, чем возведение башни. Котлован не раз затопляло подземными водами, которые становились особенно обильны в сезоны дождей. Воду приходилось вычерпывать, отводить её по арыкам, кои тоже надобно было рыть. Всему этому, казалось, не будет конца. И всё же однажды работы завершились. Колодец вышел глубокий. Его глубина оказалась сравнима с высотой башни, которая над ним возвышалась, они были равновелики.
И вот настал долгожданный час. Произнести заветное слово землекопы поручили Акеру – он должен был обратиться к Всевышнему и попросить у Него для себя и для них долгочаемых благ – ведь именно Акер сподвигнул их на новое дело. Акер кивнул, в знак благодарности за честь сложил на груди руки, потом помедлил, собираясь с духом, подошёл к краю колодца, опустился на колени и, склонив голову, обратился с молитвой.
Человеческий голос слаб, ему недоступны звёзды. Однако голос, многократно усиленный глубиной, зарокотал, как подземный дух, и отражённый от дна, устремился к небесным звёздам. И тут произошло непредвиденное. От этого гласа с башенной верхотуры посыпались песок, известь, камни, башня задрожала, зашаталась. И едва Акер со своими товарищами выскочили из-под её венцов, как башня рухнула и, словно меч в ножны, вошла в бездонный колодец.
Всё происшедшее настолько поразило Акера, что он оцепенел и потерял дар речи, ведь рухнула не просто башня – рухнула его надежда, обратившись в прах.
Оглушённый, онемевший и убитый горем, Акер побрёл куда глаза глядят. Пыль от рухнувшей башни затмила белый свет, Вавилон и его окрестности окутал сумрак, и бедняга брёл в потёмках как слепой.
Долго ли коротко продолжались блуждания Акера – месяц или век, кто знает, ведь в смятении, как и в радости, человек не замечает времени, – но однажды в зыбкой пелене он разглядел огонёк. Двинувшись на свет, Акер увидел человека. Облик его был необычен: в чёрной бороде вились огненные нити, в чёрных глазах плясали отблески костра, а на круглой шапочке, которая покрывала голову, стоял тигель, и на нём, точно птица, билось пламя. Радушно улыбнувшись, Хозяин Огня пригласил Акера разделить тепло очага и скромную трапезу. Акер зарёкся ещё когда-нибудь знаться с дервишами, но голод и холод поколебали зарок. Он принял приглашение и, молча поклонившись, сел на предложенное место.
Хозяин Огня угостил Акера лепёшками и ключевой водой. Тепло да пища размягчили закаменевшее сердце, глаза Акера наполнились слезами, и к нему вернулся голос.
"Где же истина?", – устало забормотал он, по привычке обращаясь к самому себе. Ответа он не ждал, уже заключив, что такового и нет. Однако неожиданно его получил. Хозяин Огня, выслушав печальную исповедь, утешать бедняка не стал, но сделал так: достал из своей поклажи медный шар, пронизанный отверстиями, наполнил его щепой сандалового дерева и возжёг, зачерпнув горстью огонь костра.
"Вот, – молвил он по-персидски, благоговейно глядя на огонь, – Атар – твой поводырь. Ступай за ним. Когда огненный клубок заменит среди бела дня Хвар Хшаета, Солнце Блистающее, – он возвёл глаза к небу, – ты познаешь Ардвахишт, Величайшую Истину".
С этими словами Хозяин Огня опустил медный шар в клубок перекати-поля, раздвинув его железные колючки, и кого-то окликнул.
"Вата!", – сказал он по-авестийски. На этот зов тотчас примчался ветер. Невидимые мехи вздули видимое пространство, и перекати-поле, а в нём огненный шар понеслись в ночь.
"Догоняй!", – велел Хозяин Огня.
Акер вскочил и кинулся за мерцающим светлячком.
"Кто ты?" – успел крикнуть он.
"Зара... – донеслось в ответ, а концовку принесла уже заря, – ...туштра".
Долгим был путь Акера к Истине – ведь подлинная мудрость не лежит на торных путях. Иногда он шёл за своим поводырём сутки напролёт. Иногда ветер-вата уносился прочь, оставляя странника в тишине, и тогда Акер отдыхал, кормил хворостом своего поводыря, пёк на его раскалённых боках нехитрые лепёшки. Потом ветер возвращался, и они вновь устремлялись в путь. То вслед за солнцем, то вспять. То при луне, то в кромешном мраке. Ветер-вата был непоседлив, точно человеческая мысль – никогда прямо, всё в метаниях да сомнениях, но к Истине ведь и нет прямых дорог.
Сколько длился этот поиск, кто ведает. И час, и день. И месяц, и год. И век и два. И ещё много... Но всему есть предел, свой отмеренный срок.
Однажды Акер оказался у ворот большого города. Было заполдень, солнце клонилось к земле, однако до заката оставалось ещё далёко, оттого огненный проводник едва мерцал. И вот тут-то среди бела дня на землю внезапно пал мрак, поглотив ближние и дальние окрестности. Огненный поводырь озарился неистовым светом. Ответно забилось сердце Акера, вспомнившего наказ Заратуштры.
А дальше было так. Стремительный вихрь взметнул перекати-поле и помчал огненный клубок мимо городской стены. Акер едва поспевал за ним. Ноги от быстрого бега закаменели, сердце рвалось из груди, норовя обернуться птицей. И вот когда силы почти оставили странника, огненный поводырь внезапно присмирел. Но отчего? Ведь холм, который ему предстояло одолеть, был не ахти каким крутым. На пути, бывало, встречались и горы. Что же замедлило его стремительный лёт?
Поравнявшись с поводырём, Акер подтолкнул перекати-поле и ветер-вата снова помчал его. Однако длилось это недолго. На пути вновь возникло препятствие – так заключил Акер, потому что внезапно огонь замер. Запыхавшийся странник вновь достиг поводыря. Он не ошибся – впереди оказался столб, столб-то и остановил перекати-поле. Однако поводырь больше не рвался вперёд. Нетерпение и жар его сменились слабым трепетом, он никнул и опадал, готовый, кажется, угаснуть.
Переведя дыхание, Акер поднял голову. Сполохи присмиревшего огня осветили перекладину. То, что разглядел Акер, привело его в смятение. Это были человеческие стопы. Обескровленные, омертвелые, они были пробиты гвоздями. Голени в темноте едва угадывались, а тела совсем не было видно.
"Се Истина?" – вопрошающе прошептал Акер.
Он склонил голову, словно ожидая ответа от лучившегося в медном сосуде огня. В этот миг на клубок перекати-поля упал терновый венец – он был такой же сухой, как и колючки перекати-поля. На мёртвых шипах и ветвях его тускло мерцала запёкшаяся кровь.
Акер скорбно опустился на колени. "Ардвахишт – по- персидски не только истина, но ещё и месяц цветения", – вспомнил он и подумал, что эти сухие ветви уже никогда не покроются цветами – в мире нет такой силы, чтобы они ожили, даже если их напоит река. Акер вздохнул. И только он вздохнул, как случилось чудо: на тех местах, где запеклась кровь, вспыхнули цветы. Цветы были столь ослепительно белые, что чёрный терновый венец обернулся нимбом.
"Се Истина!" – ещё не до конца поверив, прошептал Акер и стал медленно поднимать голову.
СВЕТ НЕБЕСНЫЙ
Новелла
В селе Товуй, что прилепилось ласточкиным гнездом к крутояру Онежского озера, жили-были муж и жена. Детей у них не было. Мечтая о чаде, супруги неустанно взывали к Господу. И Всевышний услышал их. Уже в зрелые поры родился у них сынок. Назвали младеню Зосимой, что по-гречески значит стойкий, жизненный.
Богоданное дитя стало для родителей избяным солнышком. Мати и тятя души в чаде не чаяли. А Зосимушка рос ласковый да заботливый. Едва встал на ноги, всё норовил подсобить: воды наносит в ушатец, репище огородное прополет, курушкам пшена натрусит... А когда подрос – нанялся в подпаски. Пас разну деревенску лопоть – овечек, коровушек, лошадок. Да толь ладно у него это выходило, такая удоволенная животинка возверталась с луга, что через год-другой сельчане доверили отроку всё стадо.
Пасёт Зосима коровушек, козочек, ягняшей, играя на жалейке, доглядает за общинной пасекой, что стоит на краю цветущего луга. А помогает ему караулить домашню лопотину ручной медведко, который остался сызмала сиротиной и был вскормлен сердобольным семейством. Ни зверь, ни какой лихой человек и близко не подступятся к общинному стаду – мохнатый подпасок живо окорот даст.
Для животины да пчёл топтыгин был неусыпным стражем, а для Зосимы – верным товарищем, если не сказать – наречённым брателком. В селе их так и звали: Зосима-белый (за льняную головушку отрока) да Зосима-бурый. А родителям и любо это: почитай, два сынка в семье подрастают...
Проходило-пролетало пастушье лето. Наступала осень. Медведку по его лесовому обычаю начинали готовить к спячке. Зосиме, знамо дело, было грустно расставаться с таёжным брателкой, утайкой даже плакал, да делать нечего: природу обманывать нельзя, беду можно накликать. И он сам сытно потчевал топтыгина овсом, отмерял ему щедро медовую десятину: мол, лакомься, мишута, нагуливай брюшину да вались почивать – животина стоит в хлеву, а тебе на зиму берлога на опушке сготовлена.
Славно жилось христовому семейству. Беды-напасти обходили стороной, никакое горе не омрачало жизни Зосимушке, его тяте и матушке. Глядючи на них, и соседи расцветали, учась ладному да справному житью. И всё село Товуй, ровно пасхальный пирог засияло, отражаясь в водах Онего-озера.
Не понравились благие перемены в Товуе нечестивому. Заело его, что миром-ладом живут здешние насельники, наслал он беса, повелев для начала извести отрока Зосиму и его родню. Бес так и этак подкатывался к изобке, где жило богоугодное семейство, – ничего не выходило. Ангелы небесные все напасти отводили от молитвенников. И всё же бес исхитрился...
Было это на лугу, где паслось стадо. Зосимушка играл на рожке, оберегая покой коровушек. Медведко лежал в тенёчке, в полглаза карауля окрестности. Ничего не предвещало беды.
И вдруг – жужжание. Медведко вяло отмахнулся – мало ли округ летает ос, пчёл да оводов. Но на сей раз он ошибся, то был не шмель, не пчела – это бес обернулся ядовитым шершнем. Не успел топтыгин глазом моргнуть, как шершень ввинтился в его ухо. Неистовая боль оглушила медведя. Он заревел, встал на дыбы, глаза налились кровью, он вмиг обезумел, превратившись из добродушного, покладистого топтыгина в лютого зверя. Ничего не соображая, медведь стал задирать коров, рушить ульи, а Зосиму, который бросился его усмирять, в ярости зашиб, сбив с его головы овчинную шапку, что покатилась в траву-мураву.
Стряслась эта беда в аккурат на Ильин день – светлый православный праздник. Илья Пророк на тот час как раз выехал на своей колеснице на небесные просторы, дабы полюбоваться Божиим миром да удостовериться, что всё идёт ладом. А тут такое...
Разгневался Громовержец, разразился молнией, враз утихомирив несчастного лесного буяна. А из уха того бес вылетел – мохнатый, ровно шершень. Трещит, шипит, как дымная головешка, норовит улизнуть, схорониться под защиту нечестивого. Да не тут-то было. Метнул Илья стрелу-молонью – от беса только сажа посыпалась.
А что же Зосима? Поверженного отрока Илья Пророк взял на небо, как некогда самого Илью взял на небо Господь. «Будешь кобылиц моих пасти!» – заключил он, а приметив, как закручинился Зосима о матушке да батюшке, посулил замолвить слово перед Господом, коли отрок небесную службу исполнит.
Вот так Зосима стал конюхом самого Ильи-Громовержца. Службу нёс прилежно и усердно, показывая и терпение, и смекалку. Небесные кобылицы, случалось, зарезвятся, заплутают во вселенских лугах – никакой оклик не достанет, не то, что погудка пастушеского рожка. Тогда Зосима обращался к пчёлам, своим верным покрученникам. Ведь это они, собравшись роем, подняли сбитую овчинную шапку и, водрузив её на голову поверженного отрока, вместе с ним очутились на небе. Поднимет Зосима краешек мохнатой папахи, скажет заветное слово «Окарай!», вот рой и вылетит из своего улика. Устремятся пчёлы в небесные дали, пулями полетят во все концы занебесья, и где хочешь сыщут ретивых кобылиц. А уж тем особого приглашения не понадобится. Едва заслышат настойчивое жужжание, как сами стремглав и сломя голову понесутся к небесной конюшне.
Миновало семь лет. Илья Пророк, довольный службой конюха, как и обещано было, дал ему вольную. «Господь велит отпустить тебя на землю. Ступай себе с Богом да помни милость Его!».
Очутился Зосима снова в родном селе. Матушки и батюшки он не застал – они почили, не вынеся разлуки с любимым чадом. Погоревал-покручинился юноша на могилах родителей и, молясь за упокой их, обратил глаза к небу.
Господь дал ему жизнь, притом дважды. Как Его отблагодарить, чем ответить на такую милость? Тут раздался гром, хлынул светлый дождик, в лучах низкого солнца вспыхнула радуга, а в серёдке её восковой свечечкой засияла христова церковь. Это было знамение. Возвести храм – земную обитель Господа, вот что надлежит выполнить. Но где? В вечереющем небе замерцала Матка – Полярная звезда. Вот где!
С Онега-озера, родимой вотчины, отправился Зосима в полуночную сторону. Ноги привели его на край земли – берег Студёна моря. Там он встретил двух Божьих людей, Германа и Савватия, также призванных на христианское служение. Вытесали они чёлн, переправились с матёры на Соловецкий камень, оставленный Господом на серёдке морской хляби для Своего Замысла, и принялись обустраиваться. Для почина поставили поклонный крест, усердно помолясь, отрыли землянку, наплели мёреж для лова рыбицы... Пришла пора возводить обитель. И тут обнаружилось, что у христовых строителей нет единого замысла.
Савватий поминал Кирилло-Белозёрский монастырь, мол, вот достойный пример. Герману было любо, как на Выге всё обустроено. А Зосима молча поднимал глаза к небу.
Долго маялись христовые, усердно молились, ища разрешения своим сомнениям. Наконец, сошлись что остров – не матёра, а стало быть, и обитель здесь должна быть наособицу.
«На море, как на небе», – заключил Зосима и при этом зажмурился, словно воочию увидел занебесный свет. «Но какой?» – спросили его. «А вот какой», – сказал Зосима и поставил на камень-валун свою овчинную шапку. Из-под шапки потекли на белый свет его верные пчёлы. Они закружились в загадочном вихре и тогда перед пустынниками предстала дивная картина. Тут высились башни, похожие на баранью шапку, их соединяли стены того же замеса, а за стенами сияли белые храмы, которые венчали золотые купола. И до того всё выглядело благолепно, искусно и могуче, что христовы покрученники прослезились.
Ещё совсем недавно они маялись, колебались, спорили, не уступая один другому. Однако теперь с Божьей помощью все сомнения улеглись. Обитель будет, и будет такой, какой её представил брат Зосима. Ведь недаром же над его челом сияет медовый нимб.
ИМЯ
Притча
Роза. Это было её имя и её суть. Я имею в виду белую розу. Редко случается столь точное совпадение имени и человеческой натуры. Овал лица Розы совпадал с овалом распускающегося бутона, а цвет лица – с цветом нежных лепестков. Это совершенство не портили даже густые чёрные волосы. Напротив. Волосы прихотливо оттеняли матовость лица, в котором, казалось, не было ни капли крови. Собирая их в тугую длинную косу, Роза вплетала маленькую, как мазок на китайской акварели, розовую ленточку. И по цвету эта ленточка напоминала её губы.
Для небольшого северного городка, который создан был в военных целях и работал на войну, Роза казалась существом странным и нездешним. Она выглядела укором милитаристской сущности места и времени, но одновременно – и некой зыбкой мечтой, идеалом какого-то далёкого светлого будущего.
Помимо обычной средней школы, Роза занималась в музыкальной. Она училась в классе фортепиано и в ту осень начала последний учебный год. Причём все семь лет Роза отходила в музыкальную школу с одной и той же изящной папкой. На папке была вытиснена лира, а ручками служили два черных шелковых шнура.
Роза жила с родителями в каменном четырехэтажном доме. Его строили пленные немцы. Улица, на которой стоял дом, называлась Полюсная. Она была устремлена, как магнитная стрелка, с юга на север. На этой же улице, только в южном конце, стояла двухэтажная деревянная музыкальная школа. Когда Роза, сосредоточенная на вариациях произведений Листа или Бетховена, шла в южном направлении, то есть к школе, то казалось, что следом за нею крадется зима. А когда, благоухая музыкой, Роза возвращалась с южной стороны домой, с нею рядом, держась за шелковый шнурок папки, шагала сама весна.
Такой видел Розу юноша Радий, её ровесник. Он тоже посещал музыкальную школу и жил в соседнем доме. Отец Радия был начальником физической лаборатории и страстным поклонником супругов Кюри. Своих детей он мечтал назвать их именами. С дочерью забот не было: Мария – имя интернациональное. А с именем Пьер в загсе возникли проблемы, тем более что шел второй год войны. И тогда, помешкав, отец назвал младенца по имени редкого белого металла, который сыграл в жизни супругов Кюри решающую роль.
Радия называли только Радий – и дома, и в обеих школах, и во дворе. Ни Радик, ни Радька – только Радий, до того он выглядел не по годам взрослым и серьезным. Это впечатление усугубляло поразительное сходство с отцом. Как и отец, Радий был такой же чернявый, такой же кудрявый, такой же изящно-носатый. Отношение к отцу, серьезному, сосредоточенному человеку, невольно переносилось и на сына.
Лаборатория отца, принадлежавшая военному предприятию, находилась за проходной. Отсутствие надлежащего режима, а ещё необычайное сходство с отцом позволяли Радию бывать там и что-нибудь мастерить. Но в те дни, когда у него бывали занятия в музыкальной школе, отец не дозволял ему приходить сюда. Спор между физиками и лириками, который разгорелся в следующем десятилетии, отец Радия решил досрочно, воздав должное и тем и другим. "Гармония – это порядок!" – поднимал он скобкой большой и указательный пальцы, это напоминало подковку магнита и одновременно вилку камертона.
Радий занимался в музыкальной школе по классу скрипки. Однако душой он больше тянулся к мандолине, потому что мандолина своими линиями повторяла овал лица Розы. Отложив скрипку, Радий глядел на мандолину и подолгу молча говорил с нею.
Это началось три года назад, когда Радий был еще подростком. Все эти годы Радий неотлучно следовал взглядом и мыслями за Розой. Но Роза упорно не обращала на него никакого внимания или обращала, но не более чем на других. Чего только ни делал Радий, чтобы заинтересовать её!
В городке появились первые асфальтированные дороги, и Радий сделал самокат на подшипниках. Высекая букеты искр, он с торжествующим видом лихо пролетал мимо окон Розы, надеясь выманить её на улицу. Но тщетно. Роза не выглядывала в окно.
На другой год среди мальчишек городка началось увлечение поджигахами. Полый ключ или запаянная с одного конца трубка, гвоздь на веревочке, щепотка натолканной в отверстие спичечной селитры и – а-а-ах! – шляпкой гвоздя об угол дома. Грохот стоял повсюду, точно во время первой немецкой бомбежки, которую многие горожане ещё хорошо помнили... Радий размениваться на мелочи не стал. Усовершенствовав принцип поджигахи, он в лаборатории отца тайком смастерил пистолет. Причем пистолет не просто грохал – он стрелял. В начале очередного учебного года Радий выстрелил из него в ствол осины, стоящей возле музыкальной школы. Из сквозной осиновой раны потекла бледная кровь, а бурые листья вскоре побледнели. Роза увидела то, что сотворил Радий, но ни изумления, ни – тем более – восхищения он не дождался. Напротив. Роза насупила красивые брови и так прикусила нижнюю губку, что из неё выступила алая кровь. "Золы!" – скомандовала Роза. Юные музыканты живо исполнили повеление своей королевы. И Роза, мешая слова "зло" и "зола", золу и землю и кропя всё это водой, самолично залепила рану осины. А чтобы рана скорее затянулась, перевязала осину лентой из своей косы и наказала своим слугам дежурить тут днем и ночью.
Радий был обескуражен, но виду не подал. Он собрал вассалов своего королевского двора – разнокалиберных малолеток и выдал им по кусочку мела. На всех заборах, на всех домах улицы Полюсной, на всем пути шествия Розы появились надписи "Р + Р = Л" – даже на дверях её собственного подъезда. Никто из писавших и даже Радий не ведали, что эта формула означает не столько реакцию соединения, сколько деления. А уж итог её знал, наверное, только отец Радия, хотя и тот по причине недостатка опытных сведений толком не понимал, что такое "лейкемия".
Долго искал Радий способ заставить Розу обратить на него её взор, пока не понял, что самое сильное средство – сила искусства, точнее музыка. С помощью музыки, игры или пения сердца дам покоряли не только композиторы и исполнители, но и странствующие идальго, ваганты, миннезингеры... Серенады служили зыбкой, но крепкой лестницей к балконам возлюбленных во все времена.
Для своей затеи Радий выбрал самое зажигательное произведение, которое он знал, – "Чардаш" Монти. Он задумал сыграть эту пьесу так, чтобы гордая Роза, заслушавшись, наконец, раскрыла бы все свои лепестки. А для этого ему пришла в голову мысль усовершенствовать скрипку.
Первую, самую тонкую струну Радий покрыл золотом. Сперва он хотел сковырнуть золотую коронку со своего коренного зуба – такие коронки "на черный день" ставили всем членам их семьи, достигшим совершеннолетия. Но потом сделал проще – он откусил кусочек золота от фамильной броши своей бабки, пережившей ещё кишиневский погром и выжившей из ума.
Вторую струну Радий покрыл серебристым металлом, который стащил из лаборатории отца. Кусочек этого металла хранился в свинцовой капсуле, на которой было написано "Ra", а впереди стояли маленькие цифры "226". Капсула была красивая, но тяжелая. Радий оставил её на месте, а кусочек металла запихал в нагрудный карман вельветовой куртки, которую носил и в музыкальную, и в обычную школы. Третью струну Радий сплёл из трех волосин. Одна была из гривы буланого жеребца, который уже месяц летал по арене приезжего цирка-шапито. Другая – из шиньона своей матери – артистки городского драматического театра, а третья – из косы самой Розы. Добыть волос с головы любимой Радий подговорил одного мальца-первоклассника, который осваивал в музыкальной школе геликон. На перемене тот как бы нечаянно, играя с ровесником, окатил Розу водой. Роза была вынуждена расплести набрякшую косу, чтобы высушить волосы и расчесать, вот тут-то шкет и умыкнул драгоценную добычу.
А крайнюю, самую толстую струну Радий свил из яремной жилы быка. Эту жилу он добыл на городской бойне. Но прежде чем вить, пропитал её бычьей кровью, последом коровы, а ещё перламутровой канифолью своих жгучих поллюций.
Сыграл Радий задуманную мелодию под вечер теплого сентябрьского дня, когда наступило бабье лето. Что это была за музыка! Весь дом, где жила Роза, отворил окна. Безумство, необузданная воля, гонимая по бесконечному кругу; неукротимая страсть; безоглядная нежность – тут было всё, что помнили составные новоделанных струн. Люди плакали и смеялись. Но Роза окно не отворила.
Роза полюбила другого. Роза полюбила Бога. Кто был её возлюбленный – говорили разное. Одни – что это Иегова, другие – что Христос. В коротких репликах поминались и адвентисты, и пятидесятники. В те вынужденно-атеистические времена люди стереглись рассуждений на такие темы. Но скорее всего юная Роза не отходила от традиций предков и обратила взоры к богу Яхве. Зачем еврейской девушке искать истину в другой вере? Её имени роднее сады Ханаана.
Ну а Радий? На исходе бабьего лета, когда зыбкая паутина, как вуаль, облепила лицо судьбы, Радия нашли под березой во дворе Розиного дома. Он застрелился из своего убойного пистолета. Из сердца юноши текла белая кровь. Все говорили, что кровь у него побелела от несчастной любви к беломраморной Розе. Но я думаю, что это не совсем так или даже совсем не так. Кто же называет человека именем радиоактивного вещества, тем более такого, у которого период полураспада полторы тысячи лет?!
ЯЧЕЯ
Хроника рода
Cибирский рекрут Иван Паутов попал на германскую весной 15-го года. А уже в августе, как раз в годовщину начала войны, травленный ипритом, он запутался в спирали Бруно и угодил в немецкий плен.
Команду пленных пригнали в городок Пирна, расположенный недалеко от Дрездена. Квёлого Ивана назначили в распоряжение бургомистра. Он был обязан топить печи в здании ратуши. Но бургомистр герр Кранке оказался, как и все немцы, человеком расчетливым. Он заставил Ивана отапливать не только ратушу, но и свой собственный дом, хотя видел, насколько тяжело пленному таскать уголь и дрова: закашляется Иван – аж в три погибели согнется от тех поганых газов. Единственно, о чем распорядился герр Кранке, чтобы облегчить участь русского – это давать тому ежедневно стакан молока.
Шли недели и месяцы. Иван довольно быстро научился говорить по-немецки, без труда объясняясь с обитателями дома, а понимал, о чем немногие догадывались, и того больше.
Семейство у Кранке было большое: пять дочек и сын. Дочки росли некрасивые и послушные, а сын – Дитер – красивый и ершистый. Дитеру исполнилось семнадцать, он много читал и имел обо всем собственное мнение. Когда старший Кранке, топорща кайзеровские усики, торжественно говорил о фатерлянде, о каких-то Нибелунгах, младший помалкивал. Но стоило герру Кранке перейти на текущие события, Дитер начинал язвить, явно не разделяя взглядов фатера.
– Это все социалисты! – свирепел герр Кранке. – Это они мутят воду! – и при этом тыкал в окно, за которым текла Эльба. Сначала Иван не понимал, что господин бургомистр имеет в виду. Но постепенно до него дошло: те коварные социалисты обретаются в соседней Австро-Венгрии, и зараза от них в буквальном смысле приплывает в Германию по воде.
Ту часть Австро-Венгрии, где Эльба именуется Лабой, герр Кранке чуть презрительно называл Цислентанией, а Дитер – только Богемией или Чехией. И в этом оба были непоколебимы.
Однажды, когда Иван чистил дымоход, он услышал голос Дитера. Младший Кранке что-то читал. Не все Иван слышал, не все понимал, но заинтересовался и, сдерживая кашель, перешел в смежную комнату. Дитер читал какую-то странную историю. Речь в ней шла о человеке, который превратился в паука. Звали человека-паука Грегор. Дочитать до конца Дитер не успел – в гостиную вкатился герр Кранке.
– Опять своих социалистов читаешь! – топнул он ногой. – Да вдобавок сестру с пути сбиваешь!
Старшая из сестер тенью метнулась мимо Ивана.
– Это не социалист, – по слогам произнес Дитер, голос его звенел. – Это писатель. Он из Праги. Но пишет по-немецки. К тому же он – новый лауреат премии Фонтане.
– Лауреат, – голос старшего чуть понизился, однако от своего он не отступил. – Все едино! Там в Праге...
Разговор двух Кранке на этом оборвался, а Иван еще долго находился под впечатлением от того неоконченного для него рассказа: человек, ставший пауком – возможно ли такое?
В родные кержацкие места Иван Паутов вернулся осенью 17-го года. Дальняя дорога, бескормица, сырая погода – всё это обострило его недуг. Он без конца кашлял и днями отлеживался на полатях.
– Грудная жаба, – поясняла родня сердобольным соседям.
– Паук сидит, – слабо торкая в грудь, поправлял Иван.
Шло время. Заботы родни, знахаркины травки-муравки да домашнее – не чета разведенному немецкому – молочко пошли на пользу. Иван оживился, окреп, кашель его пригас, через пару лет он женился. А в 20-м у них с Марьей родился сын. Иван назвал младенца Францем, как того пражского писателя. А односельчане заключили, что и впрямь у Ивана завелся паук, только при этом торкали не в грудь, а крутили возле виска.
Франц рос ребенком хилым и бледным. По росту он нагнал сверстников годам к двадцати, а телесной силой так и не сравнялся. Когда пришел ему срок служить, в кадровую его не взяли. Но на второй год войны, когда гребли всех подчистую, Франца зачислили в нестроевую часть, а потом перевели в роту химзащиты, которая дислоцировалась в районе Байкала.
В августе 45-го рота химзащиты в составе наступающих войск перешла границу марионеточного государства Маньчжоу-Го. Задание было предельно кратким: проверять источники воды на предмет ее отравления. А еще бойцы роты получили от особиста ориентировки. В них были сведения о нескольких личностях. Один был японец, командир специальной команды, которая занималась жестокими экспериментами над людьми, в том числе похищенными красноармейцами. Имя его Франц так и не запомнил. А еще один оказался русским, по фамилии Родзаевский. К описанию прилагалась фотография. У него был высокий лоб, прямой нос, пышные усы, окладистая борода и очень добрые глаза. Он походил на отца Франца – Ивана. Но оказалось, что это не кто-нибудь, а главарь русской фашистской партии, которая была создана в Манчжурии и обосновалась в Харбине. Принадлежность к этой партии подтверждала свастика, на фоне которой был запечатлен человек в ориентировке.
Ни Родзаевского, ни того широколицого японца бойцы роты химзащиты не встретили. Но зато они наткнулись на отравленные колодцы. А взвод, в котором служил Франц, был искусан не то скорпионами, не то тарантулами.
Взвод погиб. В живых остался один Франц – его пауки не тронули. Через сутки рядового Франца Паутова так и обнаружили среди окостеневших в судорожных позах трупов.
Тихого, отрешенного бойца доставили в госпиталь. Он всю дорогу молчал. Молчал он и в приемном покое, и в палате, и на процедурах, а если отвечал, то только односложно: да, нет, не знаю. Франц сторонился людей и, уходя из палаты, все свободное время пропадал на пруду. Там он часами наблюдал за всякой ползучей живностью. По поверхности затянутого ряской пруда бегала голенастая водомерка. Ещё Франц знал сенокосца – у этого паучка самые длинные лапки. А вот того жёлтого паука о четырех передних и четырех задних лапках он видел впервые. На жёлтой полосатой спинке чернели иероглифы, похожие на те, которые значились в ориентировке на секретную самурайскую команду «Токуму кикан». Наблюдая за поведением паучих пар, Франц заметил, что пауки поедают друг друга.
В октябре Франца Паутова выписали из госпиталя, вручили медаль «За победу над Японией» и комиссовали. Куда податься, он не знал. Отец с матерью к той поре умерли, а дом в селе сгорел от молнии. Тут подсобил Францу командир роты, прежде начальник лаборатории на военном заводе. Он тоже лечился в госпитале и после демобилизации собирался вернуться к себе на завод, который располагался под Челябинском.
– Айда со мной! – похлопал он Франца по плечу. – Пристрою на производство, а нет – стрелком в охрану пойдешь. Там обмундирование казенное, спецпаек...
Так Франц Паутов попал на военный завод. И завод, и поселок при нем находились за глухим многометровым забором. Дух там стоял густой и тяжелый, словно туда не проникал даже неподрежимный ветерок.
Жизнь у Франца за глухим забором была сытая, но однообразная: завод – общага, завод – общага... Иногда в дни получки он выпивал. Но по причине слабости здоровья и житейских обстоятельств, ни веселья, ни вдохновения он не испытывал. Изменения в жизни Франца произошли лишь тогда, когда он встретил Клаву. Клава тоже работала на производстве. Красавицей она не была, зато была работящей и покладистой. В 50-м году у них родилась дочь. Назвали её Генриеттой. А еще через пять лет им выделили половину семейного коттеджика.
* * *
Генриетта, которую в обиходе звали только Гетой, росла существом слабым и тщедушным. В двадцать лет она выглядела, как угловатая двенадцатилетняя девочка. Кто польстился на эти бедные прелести, так и не узнали: то ли какой-то прыщеватый краснопогонник, то ли командированный шалопут. Но Гета забеременела, живот у неё раздался, к концу срока она не могла уже его таскать. К той поре отец и мать Геты умерли, не дотянув даже до пенсии. Подкармливала Гету сердобольная соседка, которая жила в другой половине коттеджика.
Новорожденный появился на свет в начале ноября 71-го года. У него оказалось четыре ручки и четыре ножки, а головка была одна. Гете предлагали его оставить в роддоме, намекая, что Челябинский мединститут ей даже заплатит. Но она не согласилась и унесла свое многочленистое чадо домой.
Назвала Гета своего отпрыска Германом. Был он неуклюжий, неловкий. Ходить не мог, даже когда подрос. Оказывается, одна нога – мало, а четыре – много. Потому Герман не ходил, а ползал. Гета – вся в отца – была человеком нелюдимым и малоразговорчивым. Герман вообще не научился говорить. На улице он никогда не бывал, ползал только по дому, особо полюбив чердак.
Жила Гета со своим отпрыском бедно, можно сказать, в нищете. Зарплаты уборщицы на двоих не хватало. А уж когда Герман стал подрастать, да в стране начались перемены – и подавно. Перебивались с хлеба на воду.
Как-то Гета заметила, что Герман ловко плетет ремешок, орудуя всеми своими конечностями. Она показала ему пустую авоську и кинула на пол несколько разноцветных шнурков. Герман понял, что она хочет. На другой день на спинке стула висела красивая авоська. Гета продала это изделие соседке. Вот с того и пошло. Гета обшаривала закоулки заброшенного производства, копалась на поселковой свалке и притаскивала домой веревки, шнуры, обрывки тросов и кабелей. Иногда среди вороха прочного старья оказывались пучки конских хвостов или коровьи жилы – это добро Гета добывала на бойне. А Герман все это барахло перебирал, сортировал и целыми днями плел и вязал. Он плел ремешки для часов, брючные ремни, головные уборы, вязал авоськи, гамаки, рыбацкие сети. Ремешки Гета сбывала в заводском профилактории, сумки продавала хозяйкам, гамаки – дачникам, а сети – рыбакам.
* * *
Герману исполнилось двадцать. Был он костистый, узкоплечий, но сила в его многочисленных конечностях была необыкновенная: он мог разорвать любую веревку, перегнуть и сломать любой кабель.
К этой поре в поведении Германа что-то стало меняться. Его сопение, которое раздавалось из-за перегородки, все больше и больше беспокоило бедную Гету. Она уже не просто осторожно, а с изрядной опаской приближалась к Герману, а спала с некоторых пор чутко и тревожно.
Работала Гета по-прежнему уборщицей, только теперь как проверенный кадр мыла полы в заводоуправлении. Однажды, как всегда, она вернулась с работы поздним вечером. Щелкнула в прихожей выключателем – свету не было. Гета толкнула дверь, наощупь, привыкая к потемкам, двинулась в комнату и внезапно угодила в сети. Она судорожно метнулась назад, в сторону, но из тенёт не освободилась, а запуталась еще больше. Сети были прочные – их заказывали на выдру. Гета долго билась, пытаясь вырваться из пут, стенала, умоляла. Но сети все туже окутывали её, и, свернутая в кокон, она задохнулась.
Дня через три в двери постучала соседка – та самая, что жила с другого конца. Двери оказались открыты, свет горел. Она вошла, окликая Гету. В ответ донесся какой-то звук. Женщина прошла в комнату и вдруг замерла. В сетях в глубине комнаты свисали лоскутки. Это были лоскутки поношенного платья, которое она, соседка, недавно подарила Гете. Ужас охватил бедную женщину. Она попятилась, кинулась к дверям. Увы! Выход был перекрыт сетью. Метнулась она туда-сюда, попробовала раздвинуть тенёта и запуталась.
Потом также попали в сети её муж, их дочь...
Герман долго оставался в пустом коттедже в полном одиночестве. Пищи хватало. Тревожило другое – в доме не осталось сырья для плетения и вязания. Он не по разу обшарил все углы – ни веревок, ни шнурков нигде не было. На глаза Герману попалась электропроводка. Он выдрал ролики, а потом потянул провод. На сломах заискрило. Однако электричество не действовало на Германа – он чувствовал только легкое и даже приятное пощипывание.
Когда электропроводка была связана в сеть, Герман выполз на улицу. Пища и сырье кончились, больше в доме делать было нечего.
Но задворкам коттеджей проходила высоковольтная линия. Меж мощными металлическими опорами висели толстые кабели. Подобные кабели, обрезки их уже попадались Герману. В иных оказывалось много разноцветных проводков, приятных на ощупь и удобных в мелком плетении. Орудуя всеми своими конечностями, Герман пополз на опору. Череп с костями, нарисованный на щитке, его не остановил. Достигнув нижней реи, Герман взялся за кабель. Сначала содрал оплетку, потом стал сгибать провод. Тело Германа и все конечности пронизало потрясающе-звонким потоком, он даже зажмурился от вожделения. Конец кабеля, искря во все стороны, полетел вниз. Он упал на кровельное железо, на металлические трубы и дымники. Снизу из домов донеслись вопли. Герман понял, что ловчая сеть может быть и без ячеи, но в такую невидимую паутину можно поймать ещё больше добычи. Довольный новыми ощущениями и открытиями, он поднял шишкообразную голову. Глаза его устремились туда, куда уходили опоры высоковольтной линии. Провода, тяжело прогибаясь, тянулись к горизонту.
ВСТРЕЧНЫЙ МАРШ
Рассказ
1.
Как с этим бывало до недавних пор? То годами молчат, не тревожат, совсем не дают о себе знать; минует пять, восемь, десять лет, и в круговерти будней, в суете повседневности ты и сам уже забываешь, что есть у тебя одна, самая главная мужская обязанность... И вдруг звонок, повестка из военкомата, распишитесь в получении. Что? Куда? Воинские сборы. Переподготовка. На всё про всё 24 часа. И в 9.00 ты, браток, как штык, обязан быть на сборном пункте, имея при себе военный билет, ложку-кружку и минимум необходимого на дорогу...
Примерно так произошло и тут. Походная труба взвилась по весне. Место назначения – Ярославщина. И – в путь...
По дороге выяснилось, что собрали их гуртом со всех родов войск, даже моряков, хотя ближайшее море, Рыбинское, и морем-то назвать нельзя. Волжский пузырь, вздувшийся по державно-индустриальной воле, – какое это море!
Дорога к месту назначения вызывала печаль и уныние. Заброшенные деревни, разорённые фермы и силосные башни, заметённые прошлогодним травяным мезозоем поля... И как причина исхода и одновременно укор – воздетый к небу перст колокольни посреди затопленного земного простора.
На службе, где не своя воля, сходятся, когда как. Когда по ранжиру: «В колонну по четыре стройся!». Или по номерам: «На первый-второй расчитайсь!», и номер второй иногда становится первым у пулемёта. Или, как на фронте, – «на котелок». Один, мелкий по калибру, меньше ест, зато тот, что кубатуристей, в случае надобы подсобит силой.
Так и тут. Их четверых сначала сбило-сплотило сборной теснотой, а потом они оказались в одном строевом гнездовье – тогда и познакомились. Архип Малыгин с Белого моря. Ростислав Шелег из Ростова-на-Дону, Степан Бурцев с Нижегородчины, Игорь Смолин из Смоленска. Вроде, и случайно сошлись, будто кибасы-поплавки в неводе. А, ежели прикинуть – и закономерно. Один рассуждает, другой подначивает, третий дополняет, а четвёртый, будто, итог подводит. Или наоборот. В зависимости от обстоятельств или настроения. В русском мужике ведь всего понамешано: и швец, и жнец, и на дуде игрец; он то до изнеможения мантулит, то баклуши бьёт; то лихачит, то горюет, то горе верёвочкой завьёт и тоску-кручину смехом разгонит...
После удручающих картин дороги, которая, казалось, не сулила ничего хорошего, им предстал не иначе оазис – до того аккуратным и частеньким оказался военный городок. Светлый забор, обкошенная по периметру трава, листва на кустах подстрижена – причём как? – шарами, пирамидами да кубами, точно в английском парке. Чуднó и чýдно! Небось декоративные, ведь май же на дворе. Или настоящие, но покрашенные. Так заключили армейские бывальцы, поминая, как к приезду какой-нибудь папахи – инспектора из окружного штаба – красили весёленькой зеленью побуревшую траву. Шустрый Шелег сорвал листок – нет: живой и пахнет.
Армейская служба, в том числе и переподготовка, в обиходе – «партизанка», начинается со стрижки и бани. Что может быть отраднее после долгой пыльной дороги, чем тазик воды да кусок духовитого мила! А тут к тому же без ограничений – плещись сколько душе угодно! Да не торопясь – старшины нет. Два дедкá бородатые, видимо, вольноопределяющиеся – вот и всё обозримое покуда начальство. Дедки – в бане, они же – в столовой, да и в казарму до койки дедки препроводили. Спите, сынки, отдыхайте. Сил набирайтесь. Силы понадобятся...
Сон Ростислава Шелега
Донская степь. Устье Медведицы. Хата деда Фрола с краю хутора. За нею – колхозная бахча. Вот она и снится донскому казаку.
Они с дедом ночуют в соломенном шалашике. Спелое утро. Ростик-малоростик просыпается. В треугольном проёме видны алые лампасы и ломти арбузов, крупно напластованные рукой старого рубаки. Выбираясь из тенёчка, Ростик жмурится и, справив по скорому малую нужду, мостится к столику. Тут на блюде скибки арбуза, на полотенце ломти ржаного хлеба, в глиняном глечике парное молоко. Взгляд отхватывает всё разом. Но руки тянутся к арбузу. Фу! Фу! Округ пчёлы, ворчат-гудят, тоже норовят к сладости. Деда они облетают, ни одна не коснётся телесного массива, а на него, мальца, сердятся, угрожающе, тычутся, не признавая хозяина. Эвон и сюда, и сюда, пучит возмущённые глаза Ростик, торкая себя в грудь растопыренными пятернями, словно прошивают его пулемётной очередью. А дед смеётся: да ведь не кусают же! А и то правда. Дед ведает кудесные заговоры и ни одна пчела не посмеет ужалить ни его, ни тем более «унучика». Потому и улыбается. Зубов у старого вояки осталось не много, а будто как во весь рот сверкают. Может, оттого, что больше глазами смеётся. Дед гладит его по голове, ерошит выгоревшие волосы, а потом берёт на руки и вздымает подвысь, дескать, расти, Ростик! А чтобы быстрее внучек подрастал, креп да закалялся, подтягивает небольшую, но обильную тучку и устраивает дождевой душ. То-то смеху да визгу, когда дед да внук пляшут в пузырящейся луже, обдавая друг друга брызгами.
Не эти ли брызги, создающие радужку, перекидывают мостик в другой сон? Это кузня. Здесь дед мастерит подковы и ухнали – гвозди для ковки. Мехи, раздуваемые ещё могучей казачьей рукой, вспучивают горнило. Почти выправленная подкова раскаляется добела. Дед выхватывает её щипцами, кладёт на наковальню, короткими ударами молотка довершает форму и тут же суёт подкову в воду. Для закалу, поясняет он. Вода шипит, будто ошпаренная, клокочет, сердится. Немного страшно и одновременно весело.
Сон надевается на сон, ровно колечки на игрушечной пирамидке. Вот ещё один. Теперь снится, как дед среди зимы приезжает к ним в город. Он, Ростик, на ту пору первоклассник, гриппует. На ногах деда Фрола ичиги – длинные шерстяные носки, он мягко приходит к его, внука, кровати и подносит к уху спичечный коробок. Оттуда доносится ласковый стрекот. Что это? Дед загадочно подмигивает, тайничок открывается и... Сверчок! Куда девается хворь и хандра?! Прыг с кровати, словно болезни и не было. Вот это подарок! А дед для закрепления процесса выздоровления, оказывается, ещё один сюрприз приготовил. Откуда-то из потая, из присердечного кармашка он извлекает другую коробочку. Сим-сим, открой дверь. Это дед так приговаривает. Открывается створочка. На зелёном листике клевера – это в канун Нового года – покоится божья коровка. Живая? Божья коровка, обиженная недоверием, поводит крылышками: а ты как думал?! «Божья коровка, полети на небо...» Дед с внуком начинают распевать известные детские заклички, а потом, когда запас подходит к концу, придумывают сами: небо рифмуют с хлебом, а приветы – с летом. Ещё бы! Ведь так хочется опять под бок Медведицы, на бахчу, где пахнет арбузами, мёдом, где поют гимн лету укрощённые дедом пчёлы и шмели.
Сон Архипа Малыгина
Для моряка дневной сон – адмиральский час. О чём сны? Когда как. Сейчас о насущном, свежем. Вот облачили во всё белое, чистое. Остальным-то невдомёк... А моряку-подводнику приметно: так экипируют в радиоактивную зону, к реактору. Белая рубаха, белые исподники, белые бахилы с подвязками, счётчик в нагрудный кармашек – этакая авторучечка, которая трещит, как запечный сверчок. Разница лишь в том, что сверчок мажорит, а тут – опаска, сплошной минор... Впрочем, стоп, чего раньше времени... Счётчиков не выдали. Ни кирзачей, ни ботинок, ни бахил – сандалии только лёгкие. Во сне однако недоверие: мягко стелют, да жёстко спать. Может, в зону всё-таки... Опыты на людях. Бывало же такое. На взрыв ядерный гнали людей...
И тут как облегчение – батя. Батя всегда является во время. На то он и батя. И слова верные, и тон. И даже просто молчание. Скупая улыбка, ласковые мудрые глаза. И этого довольно.
Батя – авторитет. Всем и во всём. А ведь тоже был мальцом. На судострой пришёл со школы. Щуплый был, невысокий. На «букашках»-дизелюшках начинал работать, подлодках чуть не военной поры. В первый же день трудовой биографии отправили на «заказ» – ту самую «букашку». В самой корме надо отдать запорный клапан. Взрослым работягам невпротык – лаз, что лисья норка. Кивают ему. Сунулся – пролез. Ключ 20 на 24. Восемь шпилек. Гайки отдал, то есть открутил, клапан снял. А назад как? Лиса, когда выбирается наружу, ведь разворачивается в норе. Да он-то не лиса, даром, что ещё невелик. Да и места для разворота нет. Вытаскивали мальца за ноги, об острую кромку робу порвали, колено ободрали. Вытащили, а он на ногах не стоит: надышался там в щели угаром масленым да малёхо струхнул, вот и обнесло. Ничего-ничего, скалятся мужики давая понять, что вроде крещение принял. А вечером к себе в общагу зазвали и ему, шестнадцатилетнему, они, мужики по тридцать и больше, спирта наравных плеснули...
Видится это Архипу и представляется, что всё это было и с ним. С батей, конечно, но и с ним будто. Ведь судострой, флот да судоремонт – составные части единого целого.
Североморск. У причала – стальная акула. Это теперь ваш дом и наша общая государственная крепость, внушает командир новичкам. Батя этот дом и эту крепость ремонтировал, а он, сын, попал служить сюда. Причём гидроакустиком – на ту самую систему, которую батя отлаживал. Батя – Ползунов, Кулибин и Попов в одном лице, первый спец по акустике, а ещё потомственный слухач. Дед его, старовер, певший в старообрядческой общине по крюкам, слышал на сажень крота, по шелесту крыл определял заречную птицу, безошибочно выводил лодку туда, где стоит-дремлет, пуская пузырьки, щука. Абсолютный слух у них с батей от пращура. А у него, Архипа, – ещё и имя. Комиссия призывная удивилась имени. А оториноларинголог – слуху: небось, в музыкальном учился? Учился-то учился, да пришлось оставить – нечем стало платить. Середина 90-х сплошная нищета! Батя, классный специалист, получал копейки. Доходило порой до того, что одной капустой питались. В заводской столовой по карточкам хлеб давали, как в войну.
Хорошо, брат выручал. После учёбы в совхозе-техникуме его оставили там мастером. Вот он и подбрасывал кое-чего в город: то картошки, то муки, то лытку мясную...
При мысли о брате сон Архипа меняет курс.
Старший брат Антон потянулся к земле. Батя поначалу ворчал: шёл бы во втуз, на производство. А потом и смирился, заключив, что это гены, ведь он и сам в деревне родился, а стало быть, крестьянский корень дал свежий побег.
Антон осел близ родных батиных мест, на Онеге. Там женился, дети пошли. Но горбачёвско-ельцинская лихоманка порушила весь уклад, все его намерения и планы. Сначала ушлые людишки, неведомо откуда взявшиеся, разорили совхоз, умыкнув ценное оборудование, часть техники и комбикорма. Попробовал Антон с соседями отстоять хотя бы отделение совхоза, да где там! Те же хваткие пришельцы, по сути бандиты, сговорившись с районными временщиками, налогами, проверками да подзаконными актами задушили их артель. Тогда Антон – делать нечего – основал фермерское хозяйство. На пай ему передали трактор, клин пахотной земли и часть пастбища. Завёл коров, отсеялся, всё как полагается, трудился не покладая рук, аж почернел. Да не задалось его фермерство. Что ни год – одни убытки. Молока не сбыть – рынок поделен теми же «братками». Топливо, что ни месяц – дорожает. Ну, не дико ли – литр солярки по цене равен литру молока! Где тут выстоять?! То с хлеба на воду, то с воды на хлеб. А в семье уже трое огольцов. Кормить-поить надо, в школу справлять...
Такой вот сон снился Архипу Малыгину, подводному слухачу. Не сон – сплошные акустические помехи. И это означало только одно – не отлажена или вовсе не годна установленная система.
* * *
После сна состоялось построение. Двадцать с чем-то душ – почти взвод. А перед ними – те два деда с бородами, что обихаживали их в бане и в столовой. Ёшкарне! Как же они опростоволосились! Как же сразу-то не смекнули, что это не вольнопёры. Ведь видна же стать и выправка офицерская, даром что без привычной формы! Ну и ну! А они-то, ухари: вели себя за столом по-панибратски, без субординации! А ну как это – испытанье, проверочка на вшивость и бородачи-командиры теперь отыграется?!
Деды тоже были во всём светлом. Ни погон, ни нашивок – поди догадайся, как обращаться. Но меж собой они отличались.
Один высокий, неторопливый, скупой в жестах. Облачения на нём какое-то старинное, не иначе древнегреческое, так заключил Игорь Смолин, отучившийся два курса в пединституте. Но туника это или тога, определить не смог. Наверное, он старший, возможно даже, генерал – у него и обутка красовитее. Так заключил Архип Малыгин, обратив внимание на сандалии. А на груди что? Может, орден, предположил Шелег. Фибула, пояснил Смолин, не исключено, эмблема подразделения, но добавил без уверенности. Сейчас ведь форма меняется, что тебе женская мода. То фуражка замахом до небес, облака цепляет, то карманы накладные («Для сбора дани»), то кепи, как у «пиндосов» или эсэсовцев из зондеркоманды. Это вместо пилотки-то. Поди, разбери чьей армии вояка!
Другой бородач был в длинном рубище, подпоясанном то ли тонким кушаком, то ли ремешком от нагайки, и в светлых портах. При этом босой, даром, что земля ещё не совсем прогрелась. Рукава до локтей закатаны, руки мускулистые, работные. Полковник – не полковник, но видать, боевой, не чета нынешним паркетным генералам.
Говорил больше именно он. Стёпка Бурцов, нижегородец, прозванный сходу Разиным, по говору его – окающему да обстоятельному – почуял волжанина: «земеля»!
Ничего особенного на построении сказано не было. Обвыкайте, знакомьтесь друг с другом, думайте. Это пока главное. Режим свободный, всё основано на самосознании и товариществе. В учебной части есть всё необходимое: уставы, история войн, тактика и стратегия современной войны, экономика мировая и отечественная, аналитика, статистика, публикации ведущих экономистов и политологов... О дальнейшем узнаете. Но задача предстоит ответственнейшая.
Доверительное отношение настраивало на деловой лад. Занимались добросовестно и основательно, благо в учебной части всё для этого было: персональные мониторы, аудиокабинки, книжные полки. Всё усвоенное, представленное в доступной, убедительной форме, возбуждало мысли и чувства. Хотелось поделиться, обсудить. Но в учебной части стояла тишина. Так было условлено. Лишь иногда, словно порыв ветра, проносилась чья-нибудь безмолвная реплика. Ты посмотри! Я перед дедом-казаком благоговел. Перед его годками-фронтовиками по струночке ходил, хотя и вырос, а погонами уже и перерос... Они же герои, богатыри... А этот аника-воин, метр с кепкой, который и в армии-то не служил, перед фронтовиками сидит. Хлопок по экрану, как пощечина. И опять – тишина.
* * *
Дневная самоподготовка плавно перетекала в вечерние посиделки, вот тут-то и начинались разговоры-обсуждения, воспоминания да сравнения.
Обихаживали их, как и прежде, деды-бородачи. В разговоры они не встревали, держались просто и ненавязчиво. По вечерам подносили вина. Угощайтесь, сынки. Вино было лёгкое, ласковое. Оно не растравливало душу, а наоборот – успокаивало.
Шелег опять вспомнил своего деда. Однажды на фронтовом биваке казак Фрол раскинул самобранку для двух генералов: Доватора и Белова. Обедом те, хоть фрицы и «поперчили» минами, остались довольны. Доватор помянул сказку, как один мужик двух генералов прокормил. Фрол Шелег насупился: казак, Лев Михайлович, казак, товарищ генерал! Да, добавил Смолин, у классика мужик – двух генералов... А у нас два генерала – целый взвод потчуют...
Смолин с вином не спешил – душа меру знает, – хоть и по вкусу пришлось оно. Это не сырец вперемешку с тушёнкой возле колёс БМП да к тому же вприкуску с дымом... Посвист пуль, чад и копоть. Что там дотлевает в воронке? Резина какая-то – отмёток шины или привода... А ты приглядись. То не резина, то чья-то рука чадит, обдатая фосфором...
Сон Игоря Смолина
Вино уносит от войны далеко – никакой «стингер» не достанет. И из Герата уносит, где ранило, и из Ашхабада, где полгода валялся в госпитале. Куда же уносит ласковая хмельная волна бывалого солдата? Да домой, в Смоленск, на родину.
Казалось бы, какой дом у сироты? Приют, потом студенческое общежитие, потом казарма, откуда увезли на войну. А вот нет. Дом и семья – это тётя Капа, крёстная мать. Ещё в отрочестве она тайком крестила его. Хотела усыновить, да не позволили: зарплата детдомовской кастелянши крохотная, а жильё – одна комната в коммуналке, мало. Точно приютская спальня с двухъярусными койками – царские палаты. Формально семьёй они с тётей Капой не стали, но духом с мамой Капой соединились навечно и для подтверждения этого обменялись крестиками. Вот этот крестик, что мама Капа повесила ему на шею, провожая в армию, и спас его в Афгане. Он ведает – был знак.
Сон сержанта Смолина пульсирует, что пламегаситель пулемёта, а виденья отскакивают, точно отстрелянные гильзы.
Вот глаза Ленки, его первый и единственной любови. Когда-то ликующие, хохочущие, мерцающие в темноте и удивлённые на рассвете, они потускнели. Она прячет их за веками, не в силах поднять взгляд и глядит на его грудь: слева медаль «За отвагу», справа орден Красной Звезды. Губы её кривятся: ге-еро-ой. Но почему такой тон?! Точно это не она его предала, а он её. Да ведь неправда. Это она польстилась на богатого жениха, выскочила замуж, а потом оказалось, что деньги у того ворованные... Очнись, Лена! Ты сломала жизнь себе, и мою – тоже... Я бросил институт, ушёл в армию, попал на войну, был ранен. Вот здесь, под орденом след от пули... Разве всё это справедливо?!
Жажда справедливости – его корневое чувство. Именно оно побуждает к действию. Вот он, Игорь Смолин, депутат областного совета. Не всё понятно с новыми законами. По сути, кажется, правильно, но за ними, будто тень, возникают подзаконные акты, которые творятся в теневых кабинетах. Голосуешь за одно – правильное и справедливое, – а на деле оказывается совсем другое – лживое и двусмысленное. Да ведь и немудрено. Среди депутатов немало подозрительных лиц. Один из них – бывший муж Ленки: не успела просохнуть печать на судебном протоколе, а он уже на воле, да к тому в народных избранниках и пользуется депутатской неприкосновенностью.
В Афгане было куда как проще. Вот – свои, вот – чужие. Цель на мушке и – пали. А тут, вроде, все свои, а как чужие.
А вот Москва. Поехал туда, узнав про комбата. Его комбат, которого он вытаскивал раненного из-под огня и закрывал собой, чтобы не добили «духи», стал политической фигурой. Майор, Герой Советского Союза, депутат Верховного Совета или в обратном порядке, но прежде всего крепкий русский мужик, настоящий человек.
Ни в свой кабинет, ни в номер гостиницы, где он проживал, комбат своего спасителя не пригласил – всё прослушивается, увлёк в загородный ресторанчик, подале от чужих ушей. Многое открыл ему комбат в том застолье. Чужих во власти больше, чем своих. А внешне свои – многие куплены, начиная сверху. И этот с пятном, и этот трёхпалый, и те, что в комиссиях по Вильнюсу и Тбилиси... Куплены с потрохами и исполняют чужую волю. А в заключение разговора комбат тихо обронил: остерегайся, Игорёк, а лучше уходи, пока не опутали. Душа у тебя хрупкая, предательства не вынесешь и не дай Бог чего-нибудь натворишь, сломав себе жизнь.
Больше с комбатом они не виделись. Он погиб с оружием в руках в октябре 93-го года, защищая Белый дом и законную власть. Но где похоронен, где его прах – никто уже не ответит: говорят, закатали танками.
Увидев по «ящику» расстрел Верховного Совета, Игорь ушёл из областной власти и снова подался в армию. Там было проще и, казалось, он, имеющий боевой опыт, там нужнее. Было это в 94-м году. А накануне Нового года их полк бросили на Грозный...
Унесло было вино в мирную жизнь, но война опять настигла солдата. Да и куда денешься от горькой памяти?! А кинула она на сей раз сержанта Смолина на площадь Минутки – в самое пекло. Прислонившись к остову разбитой БМП, он тупо глядит, как догорает рука то ли стрелка, то ли механика-водителя. А вокруг вороньё, которое не пугает ни чад, ни канонада. Грачи – на харчи! – хрипит раненый старлей, командир их разбитой роты. Материть министра обороны и трёхпалого верховода бессмысленно – ни совести, ни чести там нет, они, кинувшие в бойню необстрелянных мальчишек, не застрелятся. Стреляется старший лейтенант, принимая на себя вину. Так заведено кодексом офицерской чести.
* * *
Деды-бородачи – оба генералы. Они сошлись на том по настойчивому убеждению Стёпки Бурцева. Не желал Разин, чтобы «земеля» был ниже званием. Однако же уступку сделал: высокий – по боевой подготовке, а его, Стёпки, «зёма» – по хозяйственной части. Это же видно. Высокий – статный, осанистый и борода княжеская, так и видится впереди богатырской рати. А «земеля» попроще: коротконогий, чуть косолапый, приземистый, зато рукастый и туловом взял.
Сон Степана Бурцева
Стёпке во сне видится огромная кошара, где работает его дядька. Это в приволжских степях, куда мать отправила его на каникулы. Дядька отбирает в загонах ярок и баранов. Коренастый и рукастый, он стоит поперёк овечьего потока и делит его не две части, хватая животину за рога или холку: этого сюда, эту сюда, этого в отару, этого на забой. И руки его, что поперечины шлагбаума ни на миг не замирают – туда, сюда, туда, сюда...
Это тогда Стёпку впервые коснулась мысль о судьбе, о жизни и смерти. Кто же решает это – быть тебе или не быть? С овцами понятно – дядька Митяй, а с людьми? И почему выходит так, а не иначе? И случайная смерть это тоже судьба, или её вывих? Вопросов было больше, чем ответов. Он так и не решил ничего, пока не попал в армию. Служить выпало в миротворческой части в Южной Осетии. Тут смерть приблизилась к нему на расстояние винтовочного выстрела. Вопросов не стало, а ответов было два: или – или...
Сон Ростислава Шелега
До чего же спится после этого вина! И сны всё ласковые. Вот предстаёт в полном составе семейство: жена Тая и сынки-близнята Тёма и Тима, то есть Артём и Тимофей. Где это? А-а, на кладбище, возле могилы деда Фрола. Весь крест увит плющом, к кресту ластится тимофеевка, люцерна, вьюнок, колосья пшеницы и ржи... Всё, что дед любил и лелеял. И пчёлы округ вьются, и шмели – тоже на помин собрались – жужжат умиротворённо, благодарственно.
Большую жизнь прожил дед, говорит Тая, – почти девяносто... Да, кивает он, а ведь и ранен был и контужен не раз. Три ордена, в том числе Славы... Боевой был. А в мирной жизни мухи не обидит. Так по сию пору вспоминают на хуторе. Всех приветит, обласкает – всякую былинку, букашку... С миром ладил, потому и прожил почти век... А мы? – встревает Тёма. – А мы, – подхватывает Тима, – долго проживём? И мы долго, – уверяет он, отец. – Если будем миром жить. Землю свою беречь, реки, леса, воду, воздух... Родину.
* * *
Иногда отцы-командиры покидали пределы части, отлучаясь по неизвестным, только им ведомым делам. И тогда руководство подразделением поручалось Игорю Смолину. Старший по званию, он был замкомвзвода в Афгане, под Грозным, а когда погиб взводный, взял командование остатками взвода на себя – дело привычное. Так и тут: выводил бойцов на построение, объявлял распорядок дня, давал хозяйственные поручения, вёл занятия, когда завершалась самоподготовка. О чём говорил? О том, что положено знать солдату: обстановка в мире, в стране, кто с кем и за кого – тут всё важно. А ещё, конечно, собственным опытом делился и побуждал к этому сослуживцев. Он у всех разный, житейский багаж – у кого больше, у кого совсем крохотный. Но ведь из таких малостей и складывается вековой народный опыт.
...Самый младший, Стёпка Бурцев вспоминал свои миротворческий блокпост. Южная Осетия. Август. Звёзды, как гроздья винограда. Стрекот цикад. Покой и тишина. Пользуясь случаем, принялся он при свете фонарика читать письма родителей. Подвернул ближе к огоньку и тут – пуля, как раз посередь матушкиного письма. Письмо вспыхнуло – пуля, видать, была зажигательная. Так и не узнал, как там дома, как здоровье матери, как ведут себя младшие братья – Санька да Гешка. А отцовское письмо сбереглось. Отец уехал на заработки в Германию. Работал на какой-то стройке вместе с греками и турками. Эх ма! Как же всё перемешалось в этом сумасшедшем мире! Отец – внук боевого танкиста, который дошёл с боями до тех самых немецких земель, где теперь вкалывал на подёнщине его наследник. Но самое печальное даже не это. В экипаже деда, по его рассказам, был грузин, механик-водитель, верный друг и боевой товарищ, звали его Автандил. Кацо погиб под Берлином, на пороге Победы, общей Победы русских, и грузин. А теперь грузинская пуля упорно выискивает правнука русского танкиста Бурцева, в экипаже которого воевал грузин Автандил.
...Архип Малыгин горевал о старшем брате. В очередной раз Антон взял кредит. Банк – кабала. Но что делать? Жить надо. Надеялся на осень – думал рассчитаться. А лето выдалось мокрое, кислое. С урожаем пролетел – ни зерновых, ни картошки, ни овоща... Даже сена путнего не накосил. Пришлось коров пустить под нож. Не расплатился, мало оказалось. Банк отобрал и трактор, и навесные орудия, что купил по весне. И всё равно долг остался. Потом и дом под опись пошёл. Жить в нём живут, но по сути дом-то уже не свой. Как приживалы ютятся...
Эх! – Шелег рубанул невидимой шашкой. – А страна-то своя? Ведь вся уже продана да заложена... – и снова рубанул, до того пылала душа.
2.
Миновал июнь, закончился июль. В середине августа деды-командиры назначили выход. Накануне похода зачитали приказ. И там были такие слова: «После потери Украины, Белоруссии, Прибалтики, Донбасса и других областей у нас стало меньше территории, стало быть, стало намного меньше людей, хлеба, металла, заводов, фабрик. Мы потеряли более 70 млн. населения, более 80 млн. пудов хлеба в год и более 10 млн. тонн металла в год... Отступать дальше – значит загубить себя и загубить вместе с тем нашу Родину. Каждый новый клочок оставленной нами территории будет всемерно усиливать врага и всемерно ослаблять нашу оборону, нашу Родину.
Поэтому надо в корне пресекать разговоры о том, что мы имеем возможность, без конца отступать, что у нас много территории, страна наша велика и богата, населения много, хлеба всегда будет в избытке. Такие разговоры являются лживыми и вредными, они ослабляют нас и усиливают врага, ибо если не прекратим отступления, останемся без хлеба, без топлива, без металла, без сырья, без фабрик и заводов, без железных дорог. Из этого следует, что пора кончить отступление.
Ни шагу назад!
Таким теперь должен быть наш главный призыв...».
* * *
Путь предстоял неблизкий, однако по раскладкам дедóв-командиров, которые вышли проводить питомцев, на исходный рубеж подразделение должно было выйти в срок. Ждать да догонять – хуже нет. Последняя команда, первые метры пути, и вот уже скрылись, растаяв в дымке силуэты гостеприимного военного городка и невеликую, что журавлиная вереница, колонну поглотило безбрежное российское пространство. Где просёлками, где большаком, то мимо сельских погостов, то близ монастырей, которым отдавались поклоны, подразделение двигалось к цели.
Яблочный Спас благоухал плодами и крестными ходами. Тоже – на Успенье Богородицы. Крестные ходы, как ручейки, сливались в родные реки и текли к монастырям, заветным православным местам. Туда же устремлялись и наши ратники.
Один попутный крестный ход оказался особенно велик. Шли дети и взрослые, женщины и старики. Глаза их лучились верой и убеждённостью. В поток крестного хода вливались новые живые ручейки, полня его русло. Тут шли старики-фронтовики, ветераны самой лютой войны. Хоть версту, хоть до того вон поворота, докуда хватит ещё сил. Стучали костылями мужики-«афганцы», и парни, которые горели на таджикской границе, в Чечне, в Дагестане. Шли, глухо скрипя протезами и стуча палками-подпорками, ветераны Даманского, чехословацкого противостояния, вьетнамские и ангольские добровольцы... Много их было на последнем русском веку воинов, кто по приказу или голосу совести брал в руки оружие. Вот это и был воистину народный фронт – не чета лукавому спектаклю, который затеяли идеологи власти.
На каком-то рубеже этот ход был остановлен. Шествие, благословлённое епархией, показалось подозрительным стражам порядка. Дорогу перегородили полицейскими УАЗиками и КамАЗами. А КамАЗы-то оказались не простые, а «воронки». В такой стоймя можно затолкать человек шестьдесят, а то и поболе. Знать забеспокоилась олигархическая верхушка, коли создала новый общественный транспорт. Так иронизировали остановленные богомольцы.
Подразделение Игоря Смолина, не имея возможности ждать, свернуло на просёлочную дорогу. Так было оговорено приказом. Каково же было удивление бойцов, когда, сделав изрядный крюк, они вновь вышли на магистральный путь и оказались в арьергарде того же крестного хода. Препятствие, которое поставила наёмная сила, не остановило его. Крестный ход, как живая вода, обтёк валун. Да и то! Где подневольным служакам сдержать корневую народную веру и волю! Тем более такую, наполненную силой и энергетикой многих поколений православных русичей.
По-разному встречали крестный ход в городах и весях. Опасливо и отчуждённо отражали хоругви и лики Спаса тонированные окна банков и разных ростовщическо-меняльных контор. В окнах новорусских особняков трепетали жалюзи, в тень бетонных заборов прятались их угрюмые охранники, и даже ценные псы, задавливали свою икотную злобу при явлении полноводного хода. Зато народ, простой деревенский и городской люд встречал крестный ход поклонами и крестными знамениями.
Бойцы подразделения, которое вёл сержант Смолин, обратили внимание на новую архитектуру. Большие и даже средние города и городки полосовали долгие тени. То застили Божье солнце небоскрёбы. Новые нувориши стали там и сям возводить на территории России свои сторожевые башни – капища золотого тельца. А для возведения этих сторожевых вышек привлекались гастарбайтеры, в основном приезжие из Средней Азии – числом поболее, оплатой поменее. Это были дальние потомки выходцев из Месопотамии, которые во времена оны возводили Вавилонскую башню. Башня та, как известно, рухнула, обратившись в строительный мусор и прах. Однако урок давний, как видно, не пошёл впрок: ни наследникам безумных строителей, ни последышам царя Нимврода, который, возомнив себя равным Господу Богу, вознамерился достичь небесных чертогов и заместить Всевышнего.
Один из таких небоскрёбышей крестный ход, а за ним подразделение, ведомое сержантом Смолиным, обходили на заре. Гастарбайтеры, ночевавшие прямо на этажах высотки, сыпанули вниз – до того их поразила открывающаяся картина. Впереди шествуют женщины, старики, молодые люди, неся хоругви и иконы, а сзади в белесой облачной дымке плывёт само по себе боевое знамя. Сыпанули дети Востока вниз и разбежались кто куда, и только крановщик остался наверху – за долги и штрафы он был прикован к кабине крана.
* * *
Долго ли коротко, но до цели осталось рукой подать. В сизой осенней дымке проступили силуэты Москвы. Здесь, на подступах к столице, подразделение, что вёл сержант Смолин, встретилось с другими ратниками. И тогда открылось, что таких подразделений, сведённых волей двух бородатых генералов, собирается великое множество. Это передалось по цепочке. Одни с Севера, как они, – следом за журавлями. Другие – с Юга, встреч перелётным стаям. Третьи – с восхода, от солнца. Четвёртые – с заката, встреч ему. Крестным путём и в великом множестве.
Где незримо, а где и явственно ратники обтекали столичные предместья, пересекали МКАД, Садовое кольцо. Одни встали округ Москвы на шести холмах, иные устремились к центру. Среди таких было и подразделение сержанта Смолина.
И вот они – на краю Красной площади. За спиной собор Василия Блаженного. Слева Кремлёвская стена и Спасская башня. Справа Лобное место, давно не используемое. Против Исторический музей, куда российская власть не захаживает...
Почему российские правители не учатся на уроках истории? Почему заставляют народ то и дело наступать на те же самые грабли, сберегая при этом свои медные лбы? Почему едва ли не главная их черта – верхоглядство?
Тем, кто стоит на краю Красной площади, есть о чём спросить у новых верховодов и есть за что предъявить счёт их предшественникам.
Игорю Смолину требуется отчёт за бездарный марш на Грозный и кровавую бойню, в которую верхогляды-верховоды бросили русских парней. Память заходится в крике, кружа над тем местом. Вот чадит, догорая, чья-то рука, подле – отсечённая голова. А вокруг враги. Скалятся, глумятся. Бородатый абрек пучит жёлтые глаза. Сними крест, не то хуже будет! Кинжал жалит ярёмную жилу. Струйка щекочет горло. Нет? Тогда разведи руки. И вот он – живой крест, распятие в стылом воздухе. Взмах тяжёлого тесака – и летит в огонь отрубленная рука. Его, Игоря, левая рука – это она без конца пылает в пламени памяти. А следом... Господи, помилуй! Спаси и сохрани! Дай сил снести муки! Троеперстие касается лба и живота... Не успеть... Душа взмывает безмолвной птицей. А крестик? Вот... Крестик, надетый крёстной мамой, как завершение знамения. Руда из разъятой артерии срывает его, но он не пропадает, а падает в ладонь правой руки, и десница Игорева в последний миг сжимается в кулак, оберегая святыню...
Свой спрос и у Степана Бурцева, рядового миротворческого батальона в Южной Осетии. Почему не сработала дальняя разведка? Была ли таковая вообще? И если была, почему не известила, что танки тифлисского шизофреника выдвигаются на исходные позиции? И если известила, почему в верхах не приняли упреждающие меры? Почему тянули с решением? Почему так поздно пришла подмога? И за что грузинская снайперская пуля оборвала его, Стёпки Бурцева, девятнадцатилетнюю жизнь?..
Свой счёт к Москве и у Ростислава Шелега. Донской рыбинспектор, гроза браконьеров, он направлен в дельту Волги, чтобы укротить осетровую мафию. С жуликами никаких компромиссов: вор должен сидеть в тюрьме. Штрафы, посадки, а в ответ угрозы. Противостояние с бандитами, повязанными с Москвой, доходит до предела, пока не доносится команда «Пли!». Отсюда, из столицы, летит подлая команда, и шесть латунных пчёл разрывают навылет казачью грудь. Заплакал на небесах старый казак Фрол. Его кудесные заговоры тут – увы! – бессильны. Не выдерживает удара сердце Таи. И вот уже кладбище, и два гроба. И возле них ополовиненное семейство: близнята Тёма и Тима. И вся жизнь...
Особый спрос к власти у подводника Малыгина. Архип Малыгин – гидроакустик АПЛ «Курск». Лодка на дне, она недвижима и безмолвна. В живых, похоже, только он. По шее что-то ползёт. Божья коровка? На морском-то дне? Нет, это не коровка, это кровь. Она точится из ушей. Это неправильно. Уши должны не источать, а впитывать. Кто это сказал? Да батя! Кто же ещё?! Ещё в детстве, когда лечил от кори. Батя поэт, хотя и инженер. Уши должны впитывать звуки Мироздания – детский вздох, побудку сверчка, шелест крылец стрекозы… Стрекоза саморезом ввинчивается в пространство, а на том саморезе висит пейзаж Божьего мира. То, что батя изрекал, помнится, значит, мозг не угас. Жив и слух, даром что из ушей точится кровь. О чём шипит в отдалении радио? Аккумуляторы сели, а оно шипит. Это не радио. Это он своим уникальным слухом напрямую улавливает радиоволны. Доносятся слова – вопросы и ответы. Пресс-конференция. Где-то там наверху, не иначе в преисподней, обсуждают причины гибели подлодки. Новый вопрос и следом ответ: «Она утонула». Какой бесстрастный голос! «Она утонула»... Да знаешь ли ты, как она утонула?! Душа не выдерживает. Он-то, гидроакустик, спец первого класса, знает... И разгневанная душа, замурованная в умирающем железе, вырывается наружу, дабы в урочный час – вот он и настал! – спросить о цене предательства...
И вот – Красная площадь. Рекогносцировка завершена. Слева Спасская башня. Справа Лобное место. Против Исторический музей, куда власть не захаживает. А памятник кому? Обогнули постамент. Обернулись. Надо же! Минин и Пожарский. Козьма Минич и Дмитрий Михайлович. Их... бородачи – командиры! Деды!
Десница Минина вскинута в порыве. Туда, показывает он на Кремль. Пора брать дело Отечества в свои руки, стучит сердце Патриота и Гражданина. Здесь, в центре, образовалась чёрная дыра. Её надо заполнить сердечной энергией. Этот сердечник – магнит невиданной мощи – взвихрит земное пространство, распахнувшееся от океана до океана, и центростремительная сила втянет в русское житие всех скитальцев родной земли, и вольных, и невольных. Встряхнёт умных байбаков и иванов, не помнящих родства, напомнив притчу о блудном сыне и заветы отчины и дедины, дабы сердца их обратились к высшему предназначению русского человека – служению Отечеству, угодному Всевышнему; и тогда Россия – светлая, дарованная Господом Родина, вновь воспрянет, укрыв сенью своих простёртых на полмира крыл всех своих возлюбленных чад. Вперёд, сыны!
Звучит валторна. Над площадью взлетает встречный марш. А из тонкого мира в мир видимый доносится клич:
– А ты чего стоишь? Особого приглашения ждёшь?! Али не видишь, что Родина-Мать на краю гибели?!
ПЕРЕКАТИ-ПОЛЕ
Новелла
«Пыль с копыт в свой след не оседает».
Чингисхан
Времени нет. Есть только пространство. А время – это изменения в пространстве. И если ты это сознаёшь, то можешь пребывать в любой точке изменяющегося пространства, которое по привычке зовут временем.
Наш посёлок стоял посреди киргиз-кайсацких степей, где пространство измерялось гектарами, а время – трудоднями. Над восточным окоёмом еще висела пыль, поднятая конницей Чингисхана, над западными окрайками ещё зыбились миражи всадников Батыя, Чингизова внука, по южным отрогам ещё топотали некованые лошади Пржевальского, по северным рубежам ещё погибельно ржали конные армады Дутова и Фрунзе, схлестнувшиеся в сече, а землю эту, утрамбованную мириадами копыт до железного гула, уже начали вспарывать шестилемешными плугами. Земля была чёрная, словно съестная конина, отбитая под кайсацкими сёдлами. Подмётки её, вывороченные стальными лемехами, живо прошивала навощённая дратва побегов. Испод выворотня мигом покрывался зелёной щетиной, щетина на глазах вздымалась, ость начинала колоситься, желтеть, прогибаясь под тяжестью зёрен, а потом в одночасье всё пашеничное поле никло под ножами косилок и земля снова становилась чёрной, пока её не оболакивало снежным саваном.
Так минувшие перемены в пространстве я воспринимаю нынешними глазами. А тогда, в детстве, всё выглядело совсем иначе.
Наш посёлок стоял посреди целинных и залежных земель. Здесь всё казалось незыблемым и неизменным – и земля, и одноэтажные саманные бараки, построенные на скорую руку, и даже люди. Если что и менялось здесь, так только облака.
Посёлком и землёй вокруг него, раскинувшейся от горизонта до горизонта, управлял председатель колхоза, здоровенный, широколицый дядька по имени Батыр, который настолько слился с конём, что, поглядеть нынешними глазами, напоминал кентавра. А небесным полем над нами заведовал Уча, самый старший из поселковой ребятни, почти подросток, но внешне маленький и тщедушный.
С утра Уча забирался на сараюшку, в которой хранился кизяк, брикеты торфа, сплющенные стопки перекати-поля, брал в руки кривой шест и начинал им размахивать. Со стороны поглядеть, он походил на голубятника, который гоняет стаю. Но на самом деле Уча разводил облака, погоняя одних в одну сторону, других – в другую. Так он объяснял.
– Уча на посту, – замечали соседи, – значит пора на работу.
– К дожжу, видать, – рассуждали старухи, которыми уже обзавелся наш молодежный посёлок.
– Дурачок, – необидно сплёвывал мужик-тракторист, забираясь в кабину своего ДТ-54.
– Убогий, – вздыхала Учина бабка, сокрушённо поджимая губы.
В апреле-мае Уча обыкновенно исчезал из посёлка, и возвращался назад к середине лета, когда, по выражению его бабки, завершалась «либеритация». На небесном поле в отсутствии Учи творилось неладное – облака не ведали ни своего места, ни назначенного пути. Требовалось устранять непорядок. Уча, сознавая свою ответственность, тотчас заступал на свой пост и приступал к наведению порядка. Трудился он дни напролет и не покладая рук, находя место и направление самому захудалому облачку.
Сократ, помнится, обронил, глядя с башни на толпу, что в поведении облаков и общества есть много общего. Учу общество не интересовало – душа его была устремлена к облакам. Облака были выше толпы.
К осени облака превращались в тучи, тучи, словно обросшие грубошерстные овцы, начинали сбиваться в отары, потом отары сливались в одну чёрно-серую овчину, из которой беспрестанно текла вода. В эту пору Уча сидел дома. Мы, соседские шкеты, тоже никуда не высовывались и так выходило, что один за одним шмыгали в Учину комнатку. Бабка Учина на наши слётки ворчала, но всё же не препятствовала им. Той порой, пока Уча был под нашим призором, она могла сбродить до сельпо или на почту, куда ей раз в месяц приходили переводы.
Сидя дома, Уча не бездельничал. Он и здесь продолжал свою учётно-облачную работу. Только заместо небесного поля ему для этого служили листы бумаги. Каждую неделю бабка покупала ему тонкий дешёвый альбом, в котором Уча рисовал цветными карандашами «Спартак» или акварельными красками. Говорил Уча мало и плохо – ко всему прочему у него была «заячья губа». Но зато рисовал удивительно. И чаще всего облака. Облака были на всех пейзажах. Обыкновенно они занимали большую часть листа, потому что Уча по-настоящему жил только в небе. Но даже и дома, сооружения, которые Уча изображал, казались облачно-воздушными.
Один такой рисунок Уча мне подарил. Это была неведомая крепость, сложенная из валунов. Я никогда такой не видел. Книжек в наш поселок, где ещё не открылась школа, не привозили. Поселковая библиотека умещалась на двух полках правления и там стояли книжки двух типов – про шпионов и по агротехнике.
Потом, когда я уже стал учиться, то не раз обращался к этому рисунку, воображая, что это крепость Измаил, а позднее – что это бастионы замка Иф. А Уча, когда дарил этот рисунок, пояснил, что эту крепость строили из его облаков. Он подбирал облака и посылал в ту сторону, чтобы не переводился строительный материал. Слышать такое даже в детстве было странно. Но Уча до того убедительно объяснял, что сомнения как-то таяли, словно облака, утекавшие за горизонт.
Однажды обострение случилось почти сразу, едва Уча вернулся из больницы. В то лето дули беспрестанные суховеи, а в августе занялись похожие на пожары закаты. Вот такой закат и пал Уче на глаза. Закат полыхал сквозь длинные облака, напоминая горящий сруб, охваченный огненным маревом. Уча тыкал в небо пальцем, губы его кривились, грудь сотрясала икота, а изо рта вырывалась розовая пена. «Господи! – крестилась его бабка. – Бедное дитятко! Не забыл... Доколе же, Господи?!». И велела нам бежать к председателю, чтобы тот дал машину.
И ещё один рисунок, что вышел из-под руки Учи, я запомнил. Он рисовал его сначала карандашом, а потом акварельными красками. На листе был изображён дворец. Построенный из продолговатых светлых блоков, он походил на лёгкое облако, пронизанное лучами. Впечатление создавали его прозрачные, будто хрустальные, стены, а ещё – птицы, что обитали внутри. Мы были в недоумении – ведь это не скворечник, не клетка, пока Уча не пояснил, что внутри не птицы, а люди. Мы пригляделись. За хрустальными стенами проявились лица. По дворцу летали не птицы, а крылатые люди. А чтобы нас окончательно в этом убедить, Уча изобразил парящих людей и за пределами прекрасного дворца – одни стояли возле колонн, другие опускались на дворцовую площадь, а третьи парили над крышей. И что самое замечательное – у всех были счастливые открытые лица.
Облик счастливых людей окрылил нас. После этого мы принялись сооружать крылья. Мы мастерили их из вощёной, пропитанной солидолом бумаги, из обрывков толя, из мешковины и вовсю прыгали с дровяников, мечтая тоже воспарить, пока один из нас не разбился настолько, что его увезли без сознания в больницу.
Я не помню всего, что там было, в нашем посёлке. Помню только, что однажды Уча куда-то исчез и больше уже не вернулся. А следом исчезла и его бабка. Осталась от Учи только светлая, как облачко, память да ещё рисунок.
Служить я попал на Северный флот. Наш сторожевик гоняли по акваториям Баренцева и Белого морей. А однажды направили на Соловки. Вот тут-то всё и замкнулось.
При виде Соловецкого кремля в памяти моей возник Учин рисунок. Я немедленно написал домой, и мне этот рисунок выслали. Всё, что рисовал Уча, устремляя глаза в облачную даль, предстало передо мной воочию, а то, что предстало, полностью соответствовало рисунку. Я специально сравнил валуны в кладке Северной башни с теми, что изобразил Уча, и не нашел никаких различий.
Смятенный и очарованный, я долго сидел на берегу гавани Благополучия и смотрел на закат. У ног плескалась зелёная вода. Круги от весёлка преподобного Зосимы Соловецкого сшибались с зыбью очередного ядерного взрыва, докатившегося с Новой Земли или Хиросимы. И вот тогда я вспомнил другой рисунок Учи – хрустальный дворец и парящих счастливых людей.
С тех пор, точнее с того места в изменяющемся пространстве я брожу по свету в надежде отыскать то, что видел Уча. Сердце моё, как картушка намагниченного компаса – повсюду, но стопы мои застыли посреди вновь заброшенных и вновь ставших залежными земель. Пыль, поднятая конницей Чингисхана, почти улеглась, только пахнет ещё пряным духом шафрана, что принес на лошадиных гривах и хвостах Удэгей, потомок Батухана, вернувшийся из похода к Ионическому морю. Я гляжу на все четыре стороны света, пытаясь связать концы и начала. Кругом ни варана, ни орла. Только суховей гонит из конца в конец огромный ком перекати-поля. Что это, гадаю я. Каркас облака, которое из далёкой дали отправил мне Уча? Или молекулярная решётка чьей-то не воплощённой мечты? Или остов глобуса как зримое напоминание того, что ковёр пространства уже сворачивается в изначальный свиток?
КОЛОБОК
Продолжение
...Покатился Колобок дальше. А навстречу ему чудище – да какое! – «обло, озорно, огромно, стозевно и лайя».
– Я тебя, Колобок, съем! – пыхает оно ста пастями.
– Не съешь! – отвечает Колобок. – Я от Бабы-Яги ушёл, я от Соловья-Разбойника ушёл, я от Кощея Бессмертного ушёл. От тебя, полоротый, и подавно уйду!
Сказал это – и шмыг в своё летучее убежище – перекати-поле. А в том перекати... чего только не запуталось – саксаул, терновник, татарник, чертополох и даже колючая проволока. Раззявило было чудище свои алчные пасти да тут же и взвыло, уколовшись о многочисленные колючки. От этого воя взвился вихрь, который подхватил перекати-поле, а вместе с ним и Колобка. Изрыгнуло чудище во след Колобку огонь из ста пастей да только того и след уже простыл...
г. Архангельск
Михаил Константинович!
С Юбилеем Вас!
Здоровья, любви и творчества!
Дмитрий Воронин