ПРОЗА / Игорь МИХАЙЛОВ. ВСЁ ЕЩЁ БУДЕТ! Рассказы
Игорь МИХАЙЛОВ

Игорь МИХАЙЛОВ. ВСЁ ЕЩЁ БУДЕТ! Рассказы

 

Игорь МИХАЙЛОВ

ВСЁ ЕЩЁ БУДЕТ!

Рассказы

 

Вельяминово. Всё ещё будет!

 

В Вельяминово темнеет рано, словно возле села вечно гуляет Золотая орда и регулярно выжигает посады дотла.

Поэтому и пустота в Вельяминово, хоть волком вой.

И вроде коттеджи кругом, люди прохаживаются туда-сюда, собаки лают, все чинно и благородно, но – пусто. Ведь согласно энциклопедии: село основано Протасием Вельяминовым аж в 13 веке.

13-й век! Кромешная тьма веков. Подумать страшно! От крещения Руси прошло каких-то три столетия. Ещё Мамай не валялся. Ивана Грозного не поминают всуе недобрым словом даже новгородцы. Смутное время – далекое и неизвестное будущее – звездолеты, бороздящие просторы вселенной. Петр Первый в воспаленном воображении сумасшедшего, а всё остальное – вилами на воде. Да и будет ли, не ведомо?!

Москва ещё не третий Рим, а – село городского типа с деревянными домами.

Такие достижения цивилизации, как канализация – утопический роман!

А меж тем Вельяминово уже стоит себе и в ус не дует! И предок известного актера Петра Вельяминова, который всю жизнь играл колхозников, тщательно скрывая свою боярское прошлое, собирается бороться с Романовыми за престол!

Вряд ли вельяминовцев по ночам не допекают языческие призраки. Перуны и Даждьбоги. До рождения Дмитрия Донского, родственника Вельяминовых, ещё пятьдесят лет с гаком. И после – почти вся история государства Российского.

И Вельяминово всё это скоро увидит. В 15-м веке это славное местечко вблизи Москвы сожжет Давлет-Гирей, очередной Джавдет, за плечами которого Белое солнце пустыни!

А спустя восемь веков на автобусе приеду я, чтобы в местной пиццерии откушать кофию.

В окошке, как в подрамнике – Храм Преображения Господня.

Вот так бы сидеть здесь вечно, никуда не торопясь, лениво поглядывать в окошко на Преображение, цедить из чашечки сгущающиеся сумерки и не думать решительно не о чём.

Хорошо ни о чём не думать в конце декабря в словно мерцающих сумерках!

Стрелки замерли, часовой механизм заржавел, время пошло обратно, или, как пишут в фантастических романах, вспять!

Если бы не Преображение, пиццу и кофе пришлось перенести километров на 65 на северо-запад.

Крепко засесть, как Чапай с «максимом», в каком-нибудь торговом центре. Или – смешаться с толпой, ассимилироваться с ордой. Жить безоглядно и тупо, глядя на окружающий мир сквозь витрину Ашана!

А в Вельяминово – ни души. Тишину можно ощутить как женщину, не веря тому, что это – не сон, и, как и всё хорошее, он исчезнет, растает, стоит только прикоснуться.

Вельяминово – кладбище времени. Его сюда свозят со всей округи, складируют и утилизируют!

Одна, две избушки в глубине села несут на себе несомненный отпечаток наличников. Они желтеют в брезжущих сумерках не ярким, а слегка разбавленным декабрем, светом фонарей. Их ненадежный, тусклый свет, словно фары дальнобойных машин, который утюжат Каширское шоссе справа налево и слева направо. Свечение наличников, словно вызов тьме веков.

Но всё же, как так: ничего?

В самом, почитай центре села лежит камень бел-горюч:

Село Вельяминово основано в 1279 году боярином Протасием Вельяминовым

Но куда умчалося это навеки ушедшее время?

Кузнецы в сыромятных ремешках на голове и кожаных передниках, с молотом и раскаленной подковой, зажатой щипцами; пахари и косари с обветренными лицами; старики и старухи у плетня, глядящие вдаль; молодая девка, подобравшая подол и корова, из-под которой струится пар и молоко; малец без штанов, отбивающийся прутиком от шипящей, как сковорода, гусыни, – где это всё?

Ничего не осталося. Один лишь храм Преображения с чудотворной иконой Богородицы Млекопитательницы и проступившим на стекле темным силуэтом древней иконы. Но и это – всего лишь конец 19 века. Старых стен уже не существует. Церковь взорвали в 1936 году. А этот граненый, немного грузный, как будто испытавший всю бренность земную, барабан – восстановили в 2002-м.

Все остальное – знакомое до дрожи типовое жилое пространство с призрачной маршруткой, которая каждые полчаса уносит парочку-тройку нетрезвых или сонных пассажиров с ветерком до метро Домодедово.

Маршрутка мчит всё прямо и вперед, как будто счастье там, в Первопрестольной, у метро Домодедово, или там, куда летят самолеты и ходят поезда. А здесь – только одно Преображение – на всю округу, серую и притихшую, как мышь.

Но только как-то ничего не преображается. Ни здание почты с колосьями пшеницы латунной чеканки периода недоразвитого социализма, ни здание сбербанка с такими же обшарпанными серпом и молотом.

Время гваздануло Вельяминово молотом о наковальню. И остались от былой славы серый прудик с Набережной улицей, деревянный остов, вставший на дыбы из каких-то кирпичных развалин, словно скелет динозавра в палеонтологическом музее, припаянный к вечной мерзлоте магазин Продукты с надписью «Вход сбоку».

Но входа, а заодно и выхода нет ни сбоку, ни где ещё. А есть такое вот объявление, листок формата А4, пришпиленный к дереву:

31 декабря в 15.00 у почты будет продажа кур-молодок. Возраст 5 месяцев, отличная племенная молодка яичной породы. Дешево, цены снижены на 30-40 %. Приезд в указанный день и время будет в любую погоду. Последняя распродажа в этом сезоне по прошлогодним сниженным ценам!!!

В пиццерии, взобравшейся на плечи продуктовому магазину, одиноко, хоть застрелись. Лишь одна барменша-бандерша, крашеная брюнетка с усами, басит из угла:

– И ещё не забудь, Коля, три ящика Jack daniels!

Коля не забудет, свинья не съест, так и живут.

Новый год на носу, в кафе три залы. Есть где разбежаться вширь и вглубь. В средней зале с темными обоями сцена и вбитый, словно кол в спину вампира, шест для стриптиза!

Стриптиз в коттеджном поселке – такая же примета времени и реальность, как Золотая орда в 13 веке.

А кофе медленно испаряется, словно сквозь меня просеивают минуты, часы, мгновения, века. Или я просеиваюсь сквозь них?

Солнце песчинками в часах истекает, последние минуты, секунды, дни…

Но куда же канула такая уйма времени? В какую прореху? Кто его умыкнул?

Где следы пребывания в Вельяминово человека?

Преображение? Но там – Бог. Одинокий и брошенный всеми на кресте.

Батюшка, не верящий ни в Бога, ни в черта, обитает по соседству, в кирпичном, словно игрушечном, доме. Домик аккуратный, двухэтажный, как в раю. По двору ходит вальяжный и раздувшийся, словно шарик воздушный, рыжий кот.

Батюшкин!

Время иссякло. В это место вбили кол для шестового стриптиза. И по вечерам здесь извивается целлюлитная Джессика из Житомира.

И это всё, что осталось от тысячи лет христианской цивилизации!

Трудно представить себе, что пройдет еще восемь веков и над Вельяминово, наконец, взойдет солнце. Вспыхнет, как лампочка Ильича, заря новой жизни!

А может и вспыхнет, кто ведает?

Может как раз всё у Вельяминово ещё впереди! Кур-молодок по шибко сниженным ценам завезут только 31. Виски с содовой, шестовой стриптиз отойдут в прошлое, и потомкам, кузнецам и пахарям, надо будет долго и упорно объяснять на пальцах молодым, что это такое. И никто так и не поймет: что и зачем! И лишь слепой дед Ермолай, которому перевалило за сто, скажет, что его прадед, тот, кажется был на стриптизе, и говаривал, крякнув после рюмашки, что это – вроде рыбалки. Только вместо наживки баба трепыхается, а мужики должны поймать эту русалку на свой уд!

И мне сладко от дремы, в которую меня погружает по-осеннему теплый зимний вечер, неяркое солнышко, мутнеющее вдалеке по-над крышами.

Но пока несушек не завезли, всё кругом невзрачно, словно не выспалось.

Однако, пора назад, в будущее!

31-го будут куры яичной породы, а завтра во дворе гостиницы – ещё и еноты в клетке.

Маленькие обаятельные негодяи потянут свои маленькие цепкие ручонки из клетки за бананами. Бананами их кормит Петрович. Работник в вязаной шапке, с одним-единственным желтым зубом, мешочками под глазами и неторопливой, но бодрой и довольно связной речью алкоголика, регулярно похмеляющегося с утра.

Петрович любит енотов, еноты с полосатыми хвостами отвечают ему взаимностью. Он знает о енотах гораздо больше, чем сами еноты о своей нелепой и где-то даже никчемной жизни.

Никчемной, потому что это за жизнь в клетке, сквозь которую белый свет, как шахматная доска, и непонятно, с кем воевать?  

Еноты с аппетитом трескают яблоки. Петрович подробно и охотно рассказывает новому посетителю о повадках енотов. Видимо, потому что с енотами хоть и хлопотно, но особо не разговоришься. А лисы, те и вовсе все время только и делают, что – спят, почти как русская история, пока её не разбудят декабристы с Герценом.

Петрович и еноты – вот и всё, что есть в Вельяминово, хотя оно в пяти верстах от гостиницы, где томится вдали от Домодедово с бутылкой пива командировочный бурят из Золотой орды:

– Что это за тема? Когда я уеду?

– Вы же сами сказали, что поедете на следующей?

– Это я сказал? Что за фигня?

И, правда, что за фигня?

Вельяминово, Барыбино. Стиптиз и Jack daniels. Еноты и кролики, Мамай, хорьки и Петровичи…

Но – полно. Всё ещё будет!

Главное, чтобы несушка не подвела, снесла яичко, а машина 31-го – продралась из тьмы веков к центру города!

 

 

Пустельга

 

Пойду ль я, выйду ль я, да…

Пойду ль я, выйду ль я, да

Во дол во долинушку,

Во дол во широкую…

 

Пустельга пищит тревожно, словно накликая беду.

Пустельга – пусто-пусто!

Пустельга кричала под Пасху, когда Веерка, словно бы не дождавшись страстной, отошла. Вроде бы за спичками вышла. А вроде бы и рукой уже было подать до вспухшей, словно на губе простуда, почки.

Ветка яблони с корявыми пальцами и не такая уже безнадежная, безмолвная, с бугорком, где зарождается новая жизнь, соки поднимаются из-под земли.

Только ветер ещё гудел в проводах по-зимнему, озлобленно. Будто скрипач, которого показывали по телевизору. Он смычком хотел было перепилить провод, который связывал его с залом по ногам и рукам. С этой жизнь непутевой. И так отчаянно тряс гривой, что электричество в деревне погасло. А когда включили через полчаса, то вместо скрипача кривлялся и строил рожи вьюнош в коротеньком с искрою пиджаке. Быдто бы черт какой:

Олежка, Алежка…

Сорву ль я, вырву ль я, да…

Сорву ль я, вырву ль я, да

С винограда ягодку,

С винограда сладкую...

 

Вышла, стало быть. Как в круг, когда в девках выходила в платье из крепдешина.

Любка – дочь – возле старой с железными пружинами кровати смотрит на голые ветки. А на столе – папазол.

Жизнь – папазол. Кончился папазол, нет и радости больше…

Только голос со вчера, как запах пельменей, остался:

– Измучила я тебя!

– Ну что ты, мама?

Девка входит в круг, жизнь кружит её, подол выше колен, голые щиколотки, бесстыжие озорные глаза, годы мелькают, отсчитывают время, словно счетчик в такси.

Вот уже и девка, не Веерка, а Вера Пантелевна. Антиресная, с белой полоской на плече – просекой от загара. Глаза бедовыя, ворота сосновыя:

То ли мне не ягода, да,

То ли мне не сладкая, да.

Я цветочек сорвала, да,

Я веночек совила.

 

Совила веночек, давно ли это было, кто ж знает или не знает, а вот уже кожа, да кости, но все ещё мама. Или уже не мама?

Как-то после замужества цветок сорвали и помяли, в 74-м, когда паспорта выдавали, и внучка в капусте нашли, сразу бабкой сделалась.

Бабка на огороде, стирает, готовит, плотную, как туман, сметану, творог с золотыми прожилками и зерном крупитчатым и молоко, густое, в Первопрестольную на рынок свозит. И все – бабка.

Любка смотрит на голые ветки берез и яблоню, ту, которая с почкой уже почти набухшей…

И вспомнила медсестру в косынке и с усиками, которая принесла кричащий кирпичного цвета комок в пеленках и сказала;

– Мужик!

Любка испугалась, словно хотела увидеть румяную куклу, её сын – красивше должен быть, а не сморщенный, словно печеное яблоко, а сердце просквозило, процарапало жалостью.

Сынок!

А теперь вот – папазол! Бабка, Верка, бабка Верка.

Где озорная девка, осанистая Верка, Вера Пантелеевна, бабка Веерка, мышиный хвост?

Ветер – сквозит синью по веткам, скребет мышью.

Злой ветер!

Баюкает пустые деревянные ясли во дворе у плетня, крашеные зеленой краской, в Александрове купленной, скребется, как кот, в сенях.

Вынянчили беду!

Казалось, что мать навечно. Но вот она уже ужалась до размеров серой мышки, усохла, стала точкой.

Смерть неизбежна, как реклама папазола…

Голые ветки березы наполнили до краев окно, законопаченное прошлогодней газетой, отчаянием.

Пол скрипит, как деревянная нога мужа Ляксева!

Голые ветки, словно невыплаканный, застывший в горле ком…

Пойду ль я, выйду ль я, да…

Пойду ль я, выйду ль я, да

Во дол во долинушку, да

Во дол во широкую.

 

Пошла во дол, в долинушку, рано утром, словно встала и неслышно вышла во двор. И потом – в продуктовую палатку за хлебом.

А там Зинка-продавщица, с зелеными, как у ведьмы глазами, отпускает каждому по потребности: кому молодость даст в долг, кому здоровье, кому порчу снимет, кому сродственников. А взамен – душу…

Ох, ведьма в косынке с цветами диковинными, которые распускаются ядовитым цветом чемерицы, душу вечную, бессмертную в ад приманивают…

А по ночам оборачивается белой свиньей и на кладбище её парни, кажись, видели…

А в доме – пусто.

Папазол – всё также угрюм и зол.

Разве же заполнит пустоту куча тряпья: сиреневый в блестках свитер, юбка, треники, портки; в сарае, как памятник – растоптанные большие валенки. Да ещё вдобавок – старый лобастый кот. Кот большой и нескладный, как заяц.

Серый, глаза в темноте мерцают, что он удумал, чей он теперь, бесхозный или перешел по наследству, как валенки?

Он много спит и ест. Старый, как и Веерка. Никто не помнит, сколько ему лет. Он, наверное, вечен. Как вот эти часы, маслобойка чугунная с колесами и ручкой, угрюмый чугунок, спрятавшийся в густую и черная, как сажа, тень.

Печка чадит, чудит. Хозяйка из избы, а дым – в избу.

Убежала, как будто за солью и спичками.

Заспанный кот потягивается возле печки и зевает.

В телевизоре кривляется Алежка, быдто черт…

Верка любила телевизор. Подолгу с прищуром, бывало, уставится. И, словно мудрость какую понимает.

Смотрит на голову с бородкой, голова говорит, а Веерка слушает. И вот голова вроде бы уже отдельно от туловища, слово вырезанная из журнала и наклеенная на картонку иконка с головой Иоанна Крестителя на серебряном блюде.

Телевизор – евангелие от лукавых.

На экране размалеванный, как клоун, рыдает глицериновыми слезами Алежка:

– Конец света!

Телевизор + папазол = конец света!

Конец света – папазол = телевизор!

За окном крапленый весенним дождиком огород, кусты молодого березняка, который сколько не выкашивай, а все равно вырастает, как отрубленная голова змея Горыныча.

Огород, забор, лес вдалеке, все стало чужим. А дочка и внук Серега стучат дверьми:

– Куда ты давеча канистры ставил?

– В сарае посмотри!

– Смотрела уже, на место ложить надо…

– Надо… лимонада, еттить!

Двери стучат сами по себе, про себя. И звук не деревянный, плоский, а плотный, тупой. Густой, со смыслом.

И как будто, как вчера вечером, все сидят и смотрят, ничего не понимая: диоптрии, диарея, лекрама!

Любкин муж опрокинул шкалик, от самогона у его изжога. Вот тебе и диоптрии!

Весна, а погода дрянь, день зачинается поздно, почти в полдень, когда по-над лесом колеблется бледный зрачок месяца. Только поставил чайник, а тут часам к четырем уже словно свет выключают.

Папазол!

Телик – сердешный – надрывает пупок весь день: диоптрии, кризис, диарея, Джексон, Алежка.

Жалко Джексона. Окочурился, сердешный. Деревня погрузилась во тьму. И он темненький, как будто ребятенок из неумытого детства.

Как теперь без этого засранца Джексона-то?

Верка, щурясь, смотрела на мумию вместо Джексона и плакала. По мужу так не убивалась.

Образцовый механизатор Ляксев, тот который в 70-м смял цветок лазоревый, поехал в Одессу на слет механизаторов. Получил премию, уконтрапупил её не мешкая. Купил мешок семечек. Обратно в открытом кузове нагулял менингит и уехал на своем тракторе на Загурдаиху!

Папазол, жалко!

Хорошо хоть кризис. Рубль падает, доллар растет, пензия замерзла, как мышь в погребе. Министры собираются на совещание…

Все развлечение!

А потом Верка увидела себя вдруг, словно со стороны. Вот будто бы она, Верка, сидит и пьет чай с конфетой, смотрит в ящик, а оттуда вдруг выходит чумазый Джексон, Алежка в фуфайке, морозом повеяло. Дыхнул на Верку самогоном и крякнул:

– На место ложить надо…

Верке показалось, что воздуха в избе стало меньше, избу заполнила лекрама про диоптрии, и она пошла, шамкая валенками, к двери, но вдруг полетела вниз, будто с парашютом.

Склонившись над нею, мелькали какие-то лица, ей казалось, что она в студии, вокруг сидят министры, рубль падает, а доллар растет, пензия мышью егозит под полом, а чумазый Алежка допытывается у неё, куда она поставила канистру самогону. Николай Угодник оборачивается птицей, а дочка крякает уткой:

– Верка!

Верка – пионерка – оттрубила свое, отвяньте ужо!

Душа её загудела в дымоходе, легкая и воздушная, словно зефир, полетела по-над лесом дымком и улетучилась.

Остались одни валенки, телевизор и воющий на луну цербер неизвестной породы. Да ещё лобастый, старый и большой, как заяц. Кот или не кот.

Разъединил Николай Угодник душу с телом.

Ангелы с серьезными, как у провизоров в аптеке, лицами, как будто она совершила провинность, посмотрели на неё с укоризной, составили протокол, опись и направили на рассмотрение в канцелярию, туда выше. До востребования.

Папазол!

Сорву ль я, вырву ль я, да…

Сорву ль я, вырву ль я, да,

С винограда ягодку, да,

С винограда сладкую.

 

Нет винограду, а что есть-то: ветер, почерневший, словно уголь в печи, горизонт, телевизор, кот, первач, мыши?

Дым!

Наутро Любка с мужем снарядили Серегу в город: продукты, бумаги в ЗАГСе, как будто Верка только что родилась или вышла замуж.

Серега принял для порядку и слонялся по избе хмурый, натыкаясь повсюду на бабкины вещи, словно и бабка здесь. И теперь все эти вещи с её пометкой, как в школе – мешочек для обуви: Вера Пынова.

Розовый в блестках свитер – что он такое? Да ерунда, на рынке у цыганок с рук купленная. А сейчас – память уже, Веркино барахло, нажитое, накопленное. Верой Пантелевной с большими, натруженными ладонями. С вострым носом, мышиной косицей, выбившейся из-под платка с диковинными птицами из сказки. 

А такси – приехало. Заспанный Серега в кожзаме ругался с таксистом. У таксиста хитрая лисья морда:

– Сколько?

– Полтос!

– Да ты офигел!

– Ну смотри, как хочешь, бензина больше сожгу!

Поматерившись для порядку, Серега открыл заднюю дверь, потом захлопнул и побежал за пакетом, где закуска.

Изба замерла и притихла. Изба, словно уменьшилась в размерах, стала суше и меньше.

Серега долго хлопал дверьми, матерился, бегал по комнатам, сеням. Опрокинул ведро. В сенях его схватил за плечи Веркин свитер в блестках. Будто костлявая, почти уже бесплотная, рука. Он выпутался с испугом.

В сарае, как памятник, растоптанные большие валенки.

Серега долго бегал по избе, словно забыл, зачем и почему.

Таксист посигналил, надо ехать, попутчики опаздывали на электричку.

Серега прибежал. В салоне словно запахло ацетоном.

Поехали!

– Надо к пацанам заехать, налить им! – говорил куда-то в сторону. А никто и не спорит.

Окна запотели.

Машина прыгает на ухабах. В Иваньково на обочине телеги с дровами, угрюмые, как на поминках гости, коттеджи, серая трава, жидкий пролесок, облака, напоминающие алюминиевые ложки…

Серега закемарил и поехал в Москву по бабкину социальному билету и попался.

Его сжали возле турникетов трое молодцов со злыми, как у Веркиного кота, когда он есть хочет, лицами, в форменных фуражках. Веркины коты трясли его за грудки. Серега, улыбаясь злой улыбкой затравленного волка, вяло отбивался:

– Ты чё?

– Чё – жопа по-китайски! – весело огрызнулся начальник, дыша в лицо зубровкой, как будто только и ждал, что Серега скажет «чё».

– Ты чё… Ребята, я случайно, бабка, мне… я… бумаги… ЗАГС!

Попался, вляпался, папазол!

Рыпаться бесполезно. Его тыкали в душу. Серега вспомнил Верку и отдал всё содержимое кошелька. Отдал машинально, словно документы в ЗАГСе.

Обратно он ехал зайцем, перебегая вместе со всеми из вагона в вагон…

Такси прыгает, как лягушка, Серега кемарит, а Веерка перед Пасхой едет святить куличи. Верка не верила, но куличи и яйца святила. По привычке, для порядку, как все.

Батюшка из ведра окатил её до пят…

Вернулся он за полночь. Над деревней висела луна, от деревьев по земле ползли черные полосы. Серега уснул.

А утром в стекло бил холодный ветер. Мать тихо всхлипывала. Серега взял бутылку самогона и вышел в огород.

На голой ветке у болота сидел, нахохлившись, какой-то хмурый зверь: филин – не филин, может кот?

Над деревней зависло, как НЛО, холодное солнце. Уже припекало, едва показались первые всполохи мать-и-мачехи. Он лег на спину, на пригорке, трава хоть и не высокая ещё, а всё же.

Трава вечная, а человек – нет. Над головой высокое синее небо. Серега, словно впервые увидел небо, траву, выпил для порядку, чтобы забыть контролера, говорящего «чё – это жопа по-китайски», унижение, обиду, когда за душу хватают сразу трое, и уснул.

Сереге снился самолет. Машка, подруга его, улыбалась и звала за собой. Они открыли дверь. Внизу были белые, как вата, облака.

– Смотри! – сказала Машка и показала пальцем на облако справа. На нём сидела Верка, жевала беззубым ртом краюху и смотрела телевизор.

Он лежал на поляне, солнце пекло, и спина его ощущала земной шар, будто бы он сросся с землей.

Серега стал травой и небом, птицами и ветром. Веерку закопают в землю, а теперь он, Серега, вжимается в землю, будто прислонился к теплой и шершавой бабкиной руке. И её шершавая ладонь вся в морщинах, как карта земли с реками и горами, пахнет картошкой, травой, детством.

И слезы бегут по щекам, теплые, как весенние ручьи. Сами по себе, словно и не его эти слезы.

А рук, пахнущих картошкой, – земли и рек, – нет больше.

– Бабушка! – кричит Серега, – не уходи!

Бабушка, Верка, золотые шары, валенки, Гитлер капут…

– Не уходи! – ревёт Серёга, как в детстве.

– Не могу! – кричит маленькая девочка с веснушками и смешным курносым носиком, похожим на пуговку.. – С мамкой на грибоварню итти надо.

Она улыбается ветру и солнцу, размазывая сопли по розовым щекам от счастья…

Пойду ль я, выйду ль я, да…

Пойду ль я, выйду ль я, да,

Во дол во долинушку, да,

Во дол во широкую…

 

Слова царапают нёбо. Серега плачет во сне, как праведник, вспоминая бабушку.

 

 

Сильвана Пампанини

 

У кошки глаза Сильваны Помпанини. Старый итальянский фильм «Дайте мужа Анне Дзакео». Такие же глаза брошенной кошки были, когда возлюбленный матрос отрекается от неё.

В них плескалось отчаяние.

Кошка была дикая, цвета неопределимого. Вроде бы чёрная, но в то же время с серыми подпалинами, и ещё какая-то слегка рыжеватая, словно выгоревшая.

Она бегала по нашему и огороду, разоряла, вестимо, птичьи гнезда и передушила всех наших мышей. Потом надолго исчезала и появлялась в самых неожиданных случаях.

Однажды утром она привела с собой ватагу разномастных котят: черные, палевые, а одни рыжий, как ирландский сеттер. Или, как пожар.

Всего на нашу голову свалилось пятеро котят, плюс мамаша.

Сильвана Помпанини. Анна Дзакео.

В её глазах тоже плескалось отчаяние:

– Что теперь со всем этим делать?

И как будто бы этот вопрос был обращен ко мне, как будто бы я – отец всего этого выводка.

Отец – не отец, а только двое из них копия моего последнего кота – Ипполита Матвеевича. Но это и понятно, Ипполит решил навестить меня и послал привет таким оригинальным образом. Но другие-то? А все остальные с Сильваной Пампанини от кого привет?

От итальянцев?

Котята, тоже, как и мамаша, дикие. Но питаться приходили к нам. Обустроились они под крыльцом, на дровах, словно и вправду виноваты были. В полном отчаяния взгляде Сильваны это было написано отчетливо и ясно. И мы покорно, как дань, выносили им молоко, кефир, какие-то обрезки колбасы, кости. Все это моментально исчезало, и опять эти вопрошающие, вечно голодные глаза Сильваны Пампанини были устремлены к небу. Вернее, к крыльцу, на котором выстроилось во фрунт все наше семейство: теща, супруга, сын и я.

Я сразу всех предупредил: коты – не собаки, они входит в сердце без стука. Семейство наше – не самое кошачье. Кошек любят, но не держат. Но мне никто не поверил, думали: шучу.

Напрасно. Спустя неделю, когда они исчезли, семейство затосковало.

Мало того, каждый начал выбирать себе любимца, а потом, вздыхая, вспоминать его. Словом, эта ватага не стала распадаться на индивидуумов: Уголек, два Иппочки, мамина дочка, как две капли похожая на маму, и Рыжий.

Уголек, был, как кажется, самый маленький и красивый. Взгляд его был задумчив и кроток, как у послушницы. Они ничего, казалось, не требовал. Мало того, тоже, как и мать, шипел, когда к нему подносили руку.

Рыжий – самый мощный и наглый. Сильвана приносила ему свежую крысятину. Весьма возможно и не ему, но рыжий никого особо не спрашивал. Крыса всегда доставалась будущему вожаку.

Иппочки были одинаковы, как оригинал и его отражение. Всё, даже пятна были у них симметричны.

Маленькая копия Сильваны тоже была как-то особо беззащитна. И ещё, она не стала ничьим любимчиком. Поэтому её полюбили сразу и все.

Но котята с Сильваной исчезли.

Мы стали кормиться воспоминаниями, когда мы любовалось ими. Котята, наевшись до отвала молока, прыгали, дрались и кувыркались на огороде среди огурцов и пузатых тыкв.

Казалось, так будет всегда. Мы как-то не задумывались над тем, а что нам теперь делать с котятами, куда их девать?

Не наше дело.

К тому же Сильвана с котятами исчезла.

Правда, спустя неделю она так же внезапно появилась, но не надолго. И всего с одним котенком. Угольком.

Мы тут же бросились с крыльца к Угольку, он приветливо шипел, накормили до отвала Сильвану, сына. После чего мамаша скрылась.

Уголек остался один.

Бросила! – стали строить разные догадки мы. На нас бросила.

Что теперь делать? Теперь это – наша проблема!

Я предупреждал. Я говорил, что всё это неспроста. Но меня никто не слушал. Мало ли котят на белом свете?

Но только тогда, когда Сильвана исчезла, а Уголек жалобно замяукал, случилось непредвиденное.

Супруга моя зарыдала в голос. Рыдание было такое безутешное, что мне стало даже страшно. Я пробовал успокоить её, но понял, что поздно. Эта подлая стая уже в сердце. И их оттуда ничем уже не вытравишь!

 

 

 

Комментарии

Комментарий #7025 01.11.2017 в 00:27

Спасибо!