Владимир ЕВДОКИМОВ. ЗАЛИВ. Рассказ
Владимир ЕВДОКИМОВ
ЗАЛИВ
Рассказ
1.
...Жар выплывал из оврагов на берег, женщина и девочка купались, а он рисовал и ловил рыбу.
На чёрной резиновой лодке он заплывал на свал глубин и ловил толстых лещей. Лещи клевали вдруг, жадно, и уже тогда, когда мучительное ожидание тупого удара в руку становилось невыносимым. Снятый с крючка лещ на дне лодки изгибался и сиял мокрой чешуёй. Радостная минута сладкого взгляда по сторонам – на широкую воду и низкий дальний берег, прикрытый плоскими, курчавыми островами, быстро проходила, и вновь подступало неподвижное томление: плыла река, таял в воздухе сухой запах нагретой резины, нежно хлюпала вода, медленно, в желтизне солнца, растворялось небо.
И казалось, что лодка чуть колышется не на реке, а на дне этого страшно глубокого неба, мир уснул, да уже не мир это, а мираж: времени больше нет, а всегда будет только пустынная река с берегами, усыпанными острой галькой, ивовые рощицы, зной и густой запах то ли ромашки, то ли донника – плывущий из оврагов в жарком мареве дрожащего воздуха.
Там, где после полуденного поворота солнца укрывала гальку широкая тень прибрежных ив, был очаг, на котором он по вечерам варил уху. Хворост собирали на берегу женщина и девочка, он жарко горел под большой чёрной кастрюлей, а в ней пузырьками мутилась вода, и медленно поспевала уха. Запах был странный – рыба, пшено, лук, зелень, он тихо расползался по берегу и постоянно менялся: от бодрого, аппетитного до томного, уносящего лёгкое воображение куда-то на острова, в густые ивовые заросли по краям песчаных пляжей… И ещё нежно пахло вялеными лещами: они двумя рядами висели под хлипким навесом на аккуратных вешалах, прикрытых марлей, чуть дальше – близ высокого обрыва, сглаженного выцветшей на солнце сизой глиной.
Хлебали уху, дружно усевшись вокруг кастрюли, толсто нарезанные куски пшеничного хлеба – мягкого, с подсохшей корочкой, подставляли под ложки, чтобы ни одна капля нежной юшки не пролилась.
Потом заваривали чай, долго пили его, сидя у воды на тёплом стволе дерева, принесённого рекой.
Хворост в костре сам собой прогорал, оставалось обложенное камнями угольно-чёрное костровище, но к утру очаг становился чистым и белым – за ночь бриз незаметно разносил тёплую золу по берегу.
Бриз начинался с темнотой, с тихого шёпота на высоких обрывах и внимательного молчания реки. Тогда подступала пустынная, нежная тоска, и все трое ложились спать на широком ложе из сухой травы, прикрытой гладким брезентом. Никто из них не помнил, как спал, лишь казалось, будто ночью что-то произошло, невесомой искоркой промелькнуло маленькое событие, но о нём и вспоминать не стоит, и они не вспоминали. Утром они вставали, в полудрёме подходили к воде, погружались в неё, смеялись, радовались свету, тёрли руками лица, плечи и – просыпались.
И он, поднявшись на обрыв или устроившись у воды, раскрывал этюдник и рисовал: сверкающие серебром прибрежные ивы, пепельно-голубые волны, стоящий на корявых стойках широкий навес, под которым всегда была прохладная тень и вялились лещи на вешалах, галечный пляж с лежащими на нём сизыми, обточенными рекой древесными сучьями, далекий белый теплоход за низкими островами. На бумаге сияло много солнца и неба, лёгкие фигурки женщины и девочки отбрасывали короткие, яркие тени, и радостные акварельные пятна дрожали в знойном воздухе над застывшей в бесконечном течении рекой.
В нежной тишине только и слышно было, как изредка скатывается камешек по обрыву и замирает, уткнувшись в пляж.
Так проходили дни, а вечерами они вновь лежали на гладком брезенте и, кружась в застывшей бесконечности, плыли и плыли – бог весть куда.
2.
Но в один из дней с неба тихо спустилось время, в бесконечности дальнего берега растворился жаркий мираж, они медленно собрали вещи и погрузили их в машину. Женщина и девочка ещё долго бродили по берегу, будто что-то разыскивая, а он неподвижно сидел у воды и смотрел на них. Сияло солнце, серебряными листьями дрожали в знойном мареве ивовые кусты, текла бесконечная река, но уже ничто не говорило о том, что этот берег – их.
По сухому днищу оврага машина медленно забралась наверх, долго ехала пустынной полевой дорогой, плавно вьющейся в рыжей степи, и, наконец, они увидели первый одинокий дом с окнами, закрытыми настороженными занавесками, а вскоре за ним оказались ненадолго в сказочных зарослях акаций. Акации были сухие, с колючими сучьями, а земля под ними, сплошь усеянная золотыми лопатками стручков, пахла орехом. Они смотрели на пышные кусты, ничего не говорили, только стеснительно улыбались.
Он ровно вёл машину и с боязливым изумлением думал о том, что впервые за много лет был так счастлив – постоянно, целую вечность, чудесную вечность знойных дней на берегу реки! Жар раскалённых камней очага, томительный запах вяленой рыбы, галька, брезент – сухой и гладкий, прозрачные краски, солнце и остановившееся время, пахнущее орехом, как земля под акациями...
А потом машина стала гореть, из-под сидений потянулся дым, тёплый и тяжёлый, пришлось сбавить скорость. Приборов стало не видно, по сторонам что-то происходило, а что – он не разбирал. Дым попал ему в горло, и стало вдруг тепло, хорошо, только заболела голова, и боль с каждой минутой становилась сильнее. Кузов машины быстро перегрелся, даже краска подтаяла и душно пахла, но странно пахла, потому что нельзя было сказать, что неприятно, а наоборот! Едкий запах краски казался сладким вечерним дымком от далёкого костра, томительным и радостным. Вот только голова болела, как будто разламывалась в висках на две половины.
Дым почернел и баюкал. И хотя это было тревожно, но с каждой минутой становилось сладко и сладко. Только болела голова, и ему даже казалось иногда, что это связано – боль и чернота. Как будто он заползал куда-то вниз, где тесно, где нет света, но так уютно и тепло, но от тесноты – боль. Дышать с каждым вздохом становилось труднее, и он внезапно догадался, что, в сущности, этого и не нужно, дышать, ведь без того хорошо. Если не дышать, то гораздо легче заползать всё глубже и глубже, туда, в уют, гораздо легче. И если всё-таки доползти до конца, то пройдёт боль, разойдётся теснота, и наступит, наконец, покой. Лёгкое завершение забот наступит там, куда он потихоньку продвигался, бесконечность и вечный мир, но только… Только он всё время стремился вниз, в сладкий уют, а сам не двигался, но будто парил – так, как невесомо парит в воздухе знойного дня странная пелена слабого дождя, сеющего влагу на горячую землю и не достигающую её. Это становилось невыносимым, невозможным, и он не мог больше ждать!
Тогда он решился и пополз обратно. Это оказалось трудно, страшно трудно, но так он двигался! Движение должно было его спасти, так он полагал, хотя и не знал, от чего. И, понимая это, он не останавливался, а полз – медленно и упорно. Очень болела голова.
3.
Когда он выбрался, то увидел перед собой переливающиеся радужные пятна и слева, внизу, свечение – затаённое и радостное, но это и был страх, который заставил его шевелить одеревеневшими руками и ногами.
– Эй... – прохрипел он, – э...
Голос оказался тихим, слабым, тогда он вдохнул и ещё раз сказал:
– Э-э!..
Никто не отвечал, и он, ползком, перекатываясь, куда-то переместился, нащупал перекладины и стал медленно подниматься по тёплой, металлической лестнице. Он поднимался долго, очень долго, перенося с собой въевшуюся уже в позвоночник боль, пока не упёрся головой во что-то твёрдое, холодное, что, кажется, подалось. Он со стоном надавил на это и ещё поднялся. В глаза больно ударили яркие сумерки, расплывчатые очертания, серые полосы, послышался какой-то невероятно знакомый запах бензина, воды и мокрых кустов. Хныкая, он надавил ещё, ещё, подтянулся, сзади внезапно лязгнуло, он, опираясь на руки и колени, выкарабкался, отполз куда-то вперёд и, покачиваясь, замер.
Он дышал, чернота отступала, и холод заползал в лёгкие. Из открытого рта вытекла слюна, он сплюнул и закашлялся. Он стоял, уперев в холодную, мокрую от утренней росы палубу кулаки и колени и смотрел прямо перед собой, сквозь леера, на чёрный, хмурый берег и плоскую, как голый лёд, воду. Боль в голове расходилась, и теперь вся она ровно гудела. Он опустился на локти и прикоснулся лбом к холодному железу.
Так он простоял несколько минут, чувствуя, как оживает тело и уже начинает леденеть на ночном воздухе. На нём были только трусы и майка, он быстро замёрз и, дрожа, встал. Сильно кольнуло в затылок, и он неуверенно подумал, что ему повезло. Он решил, что ему повезло, и надо что-то делать, а делая – думать, иначе всё исчезнет – палуба, катер, стоящая наискось брандвахта, медленно поднимающийся чёрный берег, и запах, запах – кажется, это так едко тянуло багульником от болот…
И пока он обратно спускался по трапу, плавно передвигался в пропахшем портянками, вяленой рыбой и мокрыми окурками пространстве кубрика, открывал маленькие иллюминаторы, отключал электроплитку, заливал из чайника широкое рыжее пятно тлеющего матраса, он медленно и правильно думал, что да, да – именно так и отправляются на тот свет. Шурик или Григорич замёрзли ночью, и кто-то из них включил электроплитку, и поутру капитан, придя из посёлка, нашёл бы в кубрике три трупа, угоревших каждый в своём спальном мешке. И он бы, наверное, сильно удивился, ведь вечером, чтобы теплее было спать, пили водку и клятвенно обещали плитки не включать!
Сначала он вытаскивал Григорича. Он не будил его, просто проверил, кашляя, как лежит Григорич в спальнике, ухватил покрепче и потащил, стянув с топчана. Он провёз его по сапогам, прокатившимся бутылкам и стал поднимать по трапу.
Григорич лежал в спальнике головой вниз, наружу торчала его нога в шерстяном носке и чёрной штанине трико и болталась. Он не издавал ни звука и был лёгким.
Труднее всего оказалось перевалить спальник через низкий комингс люка, но ему это удалось и он поволок его по мокрой палубе к носу катера. Там, подняв спальник за другой конец, надрываясь, вытряхнул Григорича на палубу, отдышался и, встав перед ним на колени, стал бить по щекам.
Боль, растекшись по голове от позвоночника, расползлась по шее, плечам, спине, и с каждым ударом руке становилось больнее, особенно в предплечье. Тогда он стал менять руки. Мокрыми пальцами и ладонями он бил Григорича по мокрому лицу, останавливался, успокаивал дыхание, менял руку и вновь бил. Из того, что он знал, он мог только одно – бить, думать о том, что Григорич очнётся, и надеяться на то, что он очнётся.
Он бил, и вдруг Григорич промычал, открыл рот, дохнув табачной вонью и водочным перегаром. Потом несколько раз, в такт ударам по щекам, охнул.
4.
Только начало светать, и был тот час, когда всё замирает, и в этом чёрном, пропахшем рыбой заливе, тоже была тишина. Катер стоял сбоку низкой брандвахты, развернувшись левым бортом к озеру, правым – к грязному, покрытому брёвнами, берегу. От брандвахты на берег тянулись широкие сходни, а от него вверх, по пологому, заросшему кустарником склону, поднималась к спящему посёлку разбитая дорога. Вдоль неё недружно выстроились столбы линии электропередачи. Всё это было мутно и ещё в ночи, холодной, какой ей и положено здесь быть в начале осени.
Он ударил Григорича кулаком по рёбрам, тот по-бабьи застонал, вытягивая вперёд губы и перекатываясь затылком по палубе. Длинные редкие волосы концами прилипали к обшарканному железу.
Стукнула дверь на брандвахте, он оглянулся и увидел, как мелькнула бледная тень и исчезла, растворилась в утренней дымке. Его передёрнуло от холода, он в ознобе затрясся всем телом и так, передёргиваясь и стуча зубами, съехал по трапу в кубрик.
Двумя руками схватив на своём топчане телогрейку, вихляясь всем телом, неуклюже надел её и, продолжая мучительно дрожать, огляделся. От залитого чаем матраса шла вонь, и там опять появилось пятнышко розового цвета. Он помочился на матрас, загасил тлеющую вату и с тупым изумлением подумал о том, что со смертью можно легко справиться. Но думать было тяжело, подступала тошнота. Он шагнул к Шурику, наткнулся ногой на бутылку, к босым подошвам прилипли окурки из опрокинутой пепельницы, он разозлился и со всего маху ткнул Шурика кулаком в бок. Кажется, тот чуть дёрнулся, как будто дёрнулся, только как будто, но стало легче. Он повернул спальник и очень медленно потащил его к трапу. Он поднимался устало, медленно и аккуратно, стонал от напряжения сил и, наконец, вытащил Шурика на палубу, тяжело опустил его возле Григорича и встал рядом на колени.
Так сильно, как сейчас, никогда у него не болела голова. Расползшаяся по телу боль возродилась в затылке и давила, давила, гнула голову вниз. Ему страстно хотелось упасть, лечь и спать, чтобы тогда, в неподвижности, боль, наконец, пожалела и отпустила.
Григорич уже наполовину прикрылся спальником и, то ли во сне, то ли в забытьи, отрывисто дышал.
В тишине, на сходнях, послышались шаги, поскрипыванье поручней. Он не оглядывался, а бил Шурика по лицу, и голова его переваливалась то в одну сторону, то в другую. Он не мог бить долго, только два-три раза, и приходилось распрямляться, чтобы отступила дурнота. Тогда перед глазами появлялись радужные пятна, а сквозь них он видел тонкие, чёрные леера, серую воду до низкого горизонта и никак не мог понять – та светлая черта перед глазами – это рассвет, или ему просто так кажется? Его мутило сильнее и, наконец, не добившись от Шурика ни звука, он повернулся, на четвереньках доковылял до борта, и его вырвало.
Сплёвывая, он услышал гадкий запах утренней сигареты и, с болью в глазах глянув на брандвахту, увидел у дверей два силуэта.
– Э... — прохрипел он, – э...
Что-то говорили, хмыкали, голоса были женские.
Он с трудом поднялся и, уцепившись руками в смазанный мазутом леер, забормотал:
– Э... По-о-гии-ть... У-у-го-ре-ель... У-гр...
Силуэты зашевелились, открылась и хлопнула дверь. Он качался, вцепившись руками в леер и нудно повторял:
– По-о-ги-ить... У-у-го-ре-э...
Потом он понял, что к катеру по брандвахте идут двое, походка мужская, громко ступают, что-то говорят ему. Тогда он опустился на колени, повалился набок и неуклюже стал укладываться. Он услышал гулкие шаги уже по палубе катера, голоса, даже слова различал, но не понимал, да и не пытался понять. Втянув голову, он долго и мучительно старался прикрыть её воротом телогрейки, потом неловко устраивал холодные ноги.
Он чувствовал себя уставшим так, как даже не предполагал, что может быть… Он никогда не уставал вообще, а сейчас чувствовал себя уставшим как будто за всю жизнь сразу. Он устал смертельно, и ему с каждой секундой становилось уютнее, теплее, уходил страх и медленно возвращалось то самое, знойное, та самая полевая дорога, на которой – он помнил это, машина почему-то загорелась и тогда, когда всё было так хорошо… Он лежал на палубе, кутаясь в телогрейку, сзади ходили, переговаривались, пахло свежей водой и мазутом от рук, а он возвращался в сон, в ночь, на жаркий берег реки и уже недоумевал – зачем же он здесь? Зачем? Здесь не было ни женщины, ни девочки, и сам он давным-давно исчез, и не он это сейчас, а другой кто-то, и этот другой почему-то помнит тот дивный, знойный берег, давно растаявший в мареве времени, но всё же бывший когда-то, и пусть этот другой скорее утонет во сне и окажется там, на знойном берегу реки.
Медленно согреваясь под телогрейкой, он тупо и упорно вспоминал и возвращал прохладный ночной бриз, лёгкие прикосновения, томительное молчание, когда они трое лежали на сухой траве, покрытой гладким брезентом...
Мне знакомый врач говорил, что от угара смерть лёгкая – уснул, посмотрел сон и умер.
Голоса звучали мужские, рассудительные, что-то говорили такое, как будто решали деловую задачу. Обычную задачу, каких много уже решили, только, вот, он смысла слов никак понять не мог, и о ком говорили, и зачем, а всего более не мог понять того, откуда мужские голоса на пустынном берегу, где зной, река, зола очага, где женщина и девочка беззвучно собирают хворост, улыбаются…
А этот чего-то проснулся.
5.
Так это же он проснулся! Он!
А зачем?
Ведь только что был этот знойный берег. Был! Галечный пляж, река с низкими островами, рыжие склоны, лёгкая, как пудра, зола в очаге – это давно стало неправдоподобным, забытым, чужим и даже исчезнувшим навсегда, а было! И женщина была, и девочка – коротко стриженая, курносая, в кепке с большим козырьком: она так любила строить домики из угловатой, плоской гальки и накрывать их крышей из огромных лопухов, которые росли в овраге, там, где из пухлой глины еле пробивался тонкий ручеёк прохладной воды…
И он уже как будто видел дальние острова в прозрачном воздухе и близкий пляж из угловатой гальки, и ощущал под ногами плоские камни, недавно скатившиеся вниз по обрыву и оттого лишь чуть сглаженные текущей водой, вкус горячей ухи из судаков и мелкие зернышки пшена, которые он языком слизывал с губ. Пахло водой, рыбой и высохшей травой, лежащей под брезентом.
А ночью бриз приносил из оврагов запах остывающего донника или то была ромашка – мелкая, с длинными, ломкими ажурными листочками...
И вдруг он явственно услышал, как, резко ударяясь, скатился по обрыву камень, как плеснула вода на берег, как воздух – огромный бесконечный воздух с треском кузнечиков и шелестом ивовых листочков – ожил до самого дальнего берега, и как радостно смеётся девочка, стоя босыми ногами в воде и разглядывая, прикрыв глаза ладошкой, что-то там, в мелкой глубине…
Да, на берегу пахло донником – сухим, сладким, там камешек катился по обрыву и, падая на пляж, исчезал из мира, смеялась девочка, заглядывая сбоку на уже тронутый прозрачной акварелью лист бумаги, установленный в этюднике, а женщина несла охапку хвороста и снисходительно улыбалась. Лёгкий ветер ласково обвивал шею…
...А днём обрывы раскалялись от зноя, река наливалась синевой, густела, жар выплывал из оврагов на берег, высыхали акварели, девочка слышала шорох солнечных зайчиков, отражённых водой, и он – знал это.
Именно так: жар раскалённых камней очага, запах вяленой рыбы, сухой, тёплый ствол дерева, принесённый рекой, солнце и время, пахнущее орехом – как земля под акациями.
Они сидели вокруг кастрюли с горячей ухой, женщина улыбалась, стеснительно подносила ложку ко рту, загадочно, исподлобья, посматривала на него, потные её волосы прилипли к виску. Радостная девочка, будто о чём-то догадавшись, разглядывала обоих, широко улыбалась, и не замечала, как из наклонившейся ложки капала на толстый ломоть хлеба светлая юшка. А его лицо обдувал тёплый воздух, он слышал запах реки, аромат обласканных солнцем трав и был счастлив…
Очень вещественная проза. Когда сладко пахнет донником, то так и чувствуешь этот запах. По-бунински работает автор, очень хорошо. Только немного расплывается сюжет, а так - крепко написано.
Станислав Зотов
Да, композиционно рассказ выстроен не на уровне арифметики, а пожалуй, на уровне высшей математики. Мастерски - многослойно. Сложно-красиво! А глубина замысла какова!!! И реалицация на достойнейшем уровне!
По сюжету полный угар,зато красивый
Проза тогда настоящая, когда в глубине её живёт и дышит поэзия. Браво, Владимир Евдокимов!