Светлана ЛЕОНТЬЕВА. У ПУШКИНА НЕТ ОРДЕНОВ И МЕДАЛЕЙ. Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
У ПУШКИНА НЕТ ОРДЕНОВ И МЕДАЛЕЙ
* * *
Я давно хотела поговорить о том, кто такой писатель,
мастер, художник, создатель, выхаркивающий слова.
Он – князь Игорь ведущий русские рати,
он – убиенный. Отсекнута голова.
И княжна Ольга, рвущая власы в иступе,
воющая, ползающая от горя по траве,
она – тоже творец, что никем не подкуплен
за мех, серебро во широком дворе.
Ну-ка, девы мои, расшивайте рубахи!
Ну-ка, девы, подружки, берите шитьё!
Расскажите про гибель вы Стеньки на плахе
и про то, как царёва шапчонка плывёт.
И Рублёв, что иконы писал, а под утро
тихо ангел слетал с поднебесья, затем,
чтоб в картины вселиться…Писателем круто
быть, себя извергателем в сотни поэм!
Быть писателем, значит, в пустыне Сахара,
как отверженный старец молитвы творить,
быть Прилепиным, значит, о люди! – Захаром,
свою жизнь положить на времён алтари!
Быть писателем, значит, петлёю Марины,
забубенной Цветаевой горло ожечь!
Значит, дуло к виску Маяковским рябинно
приложить и себя бросить в жаркую печь!
Быть писателем, значит, всегда быть распятым,
каждый день на Голгофу, сдирая ступни.
И не жди похвальбы. Не ищи угол пятый.
Будь во всём гуманистом. Всегда демократом.
Будь агентом Кремля, кумачом и расплатой.
Пусть тебя предадут – эти, те и они!
Быть писателем, значит, молиться, молиться!
Вавилонской блудницей уснуть, а проснуться,
чтоб Мадонною Горловской, белою птицей
или старицей с посохом в руце.
Быть писателем, значит, в плену суицидном.
Быть писателем, значит, в бреду сумасшедшем.
Быть писателем, значит извечно Майн Ридом,
значит всадником без головы неутешным.
Нет, не будь ты писателем. Лучше не надо.
Счастлив тот, кто лишь может слагать поздравленья
да частушки, пародии с каплею яда.
А писатель лучится, что богоявленье.
А писатель рождается вечностью, сходной
с запредельем! Где бритвой дожди въелись в кожу.
…Вот стою на мосту между Химками, Сходней
и тяжёлое небо держу.
И не брошу!
* * *
Никогда безупречной не стать мне, наверно,
быть – шершавей дождя,
быть – железнее снега.
«Быть – не быть» – было сказано Гамлетом нервно
в доОфельево эхо!
Песни древних славян и бореев пропеты,
Поляниц и Сварога про дивные очи.
А мне шкаф закрывать на замки, шпингалеты:
от скелетов в шкафу полки вздыбились летом,
что нет мочи!
Да, пускай не творец, не гонец, не рубец я.
Но новья, словно деток, нанёс в строчки аист!
Мной распахнутый ворот. Но я задыхаюсь!
Задыхаюсь, совсем задыхаюсь в конец я!
Всё! Достали до печени. До Прометеев.
Ваши острые клювы, орлиные когти.
Мне извечно по кругу, извечно – к скале я,
ко кресту – я. К капкану. Ворота все в дёгте.
И цепями притянута! О, мне канатно,
мне – кандально, скандально. И мне невозвратно!
Ибо – не зачем против течения! Против
караванного лая и мёртвых поэтов.
Но, как всё же остры их, не пишущих, когти!
Клювы эти!
Вы мой пламенный контур идите, прикройте!
Мой объём перекройте. Нашейте вы мантий,
горбуны мои, карлики, клоуны, лапти,
ложкари-погремушники, блаты-ухваты.
Я сегодня всю ночь состою из распятий.
Сто распятий во мне! И шестые палаты
(санитары, врачи, койки!).
Все кувшины мои молоком протоплёны,
Аллдаины мои – в личном мегаслуженьи.
Я повесилась бы, если б опустошённой
или бы не творительной стала я тенью.
Но хотя бы под ноги не лезьте! Под ногти
не вбивайте ножи, колья, стрелы, занозы.
Всё рано я – полёт.
Всё равно – чувство локтя.
Всё равно мне от вас – офигительны пользы!
* * *
А Спаситель сегодня сошёл прямо в ад!
На серебряных нитях, на тонких крылах,
на парчовых огнищах.
А в спину вопят:
на земле этой грешной скабрёзность и мат,
и вся вечность заснула в часах!
Не буди её! Больно! О, как мне беду
поместить в паутинную эту дуду?
И как мне поместить Божьей смерти объём
в эту тонкой работы икону шитьём?
Вот я еду в старинный наш град-Городец,
где округлей земля, где размеренней шаг,
я сейчас состою из таких нежных детств…
Неразумной, о, люди, о, как мне дышать?
Подскажите, откуда на небе багрец?
У Субботы страстной вам хлопот не исчесть,
выпекать куличи, что с изюмом внутри,
с бархатистой глазурью, где сладок замес,
где орешки, цукаты, как те янтари.
Птица-тройка моя – птица-Дастер ты мой!
Не теряй ты дороги, лети по прямой:
здесь начало иконы «Сошествие в ад».
Здесь страстная Суббота. Здесь свечи горят.
Городчане пред Пасхой любимей стократ!
А икона врастает мне в сердце! Её
корневище ветвится, и птица поёт!
О, как недра разверсты Предбожьи мои
до калины шукшинской, сплошной колеи,
до рябины рубцовской, низин и высот.
Ад повергнут! Его перейдёшь, словно брод!
И всё вместе, по кругу сомкнулось в кольцо:
Городец. Пасха. Волга. И Божье лицо.
И никто, никогда не умрёт!
Еженощно теперь у меня из груди,
из глубоких, стальных из её корневищ
вырывается снова икона. Парит.
И никто не убог. Не повержен. Не нищ.
И молитвы мои напрямую теперь
прямо в Боговы уши, в открытую дверь!
Ибо все мы из этих святейших суббот,
ибо все мы из этих святейших щедрот,
из полнот, из частот, из дарений, свобод.
Вот!
* * *
Корни этой берёзы обнимают тебя, мой отец,
песчинки вот этой земли щекочут твои ладони.
На вешалке шарф твой остался из шерсти овец
отчаянно рыжий! И куртка ещё из болоньи.
Такие носили тогда. А ещё помню я твой портфель –
он лаково-чёрный. В нём плитка всегда шоколада.
Лубочный наш мир – оловянных солдатиков, фей.
Журнал «За рулём» ты читал и выписывал «Правду».
Ходили с тобою мы вместе на площадь.
А нынче – беда!
Завод, где работал ты – продали!
Как же так можно
разрушить страну? Растащить по карманам? Предать!
Но ты, мой отец, не застал времена бездорожья.
Я письма хранила твои. А сейчас, а сейчас
я каждый истёртый конвертик беру и вдыхаю:
цветасто! Побуквенно! Словно бы некий запас
ещё у нас времени есть пред изгнаньем из рая!
Ещё на табло не черно!
Ещё нету табло!
Ещё не случилась у нас, как сейчас, катастрофы:
куда ни взгляни – банки, рынки, обвалы, бабло,
сплошные Голгофы!
И ржавые гвозди распятья…
Отец мой, отец!
О, как я люблю тебя! Как по тебе я скучаю!
Я шарф твой беру – этот рыжий – из шерсти овец
и, словно котёнка, держу и держу у плеча я.
А сердце моё так стучит, что сороки – бегом
с подталых ветвей врассыпную метнулись огрузло.
Ты был коммунистом, отец.
Верил: честным трудом,
что зло победили бы мы! И вот этот – дурдом!
…Ты умер, о, Боже, за день до развала Союза!
* * *
«Быть ли песне?»
Константин Случевский
Если ты хочешь, я тоже агент Кремля,
хоть в Кремлёвском дворце не была ни разу,
в его залах, комнатах, флигелях,
в его сапфировых не отражалась стразах!
А стены Кремля, видать, широки,
а стены Кремля зубцами проткнули
все сорок небес, всех желез крюки,
тогда я – агент этих вот вестибюлей.
И вешалок. Там, где в музей главный вход
Дворца Патриаршего. Башни Кутафьей.
Москва, словно улей кишит. В ней народ.
Москва не резиновая, но растёт.
Я столько нащёлкала здесь фотографий!
Я столько здесь раз причастилась – агент!
Агент причащённый, прощённый дороже!
Весь Кремль сквозь меня, словно бусы продет
под кожей!
Ему ли не знать, сколько книг я прочла
от станции Фили, Арбатской. О, если
воскликнул Случевский святые слова:
«Быть ли песне?»
А быть ли взаправду? Не музыка – лёд!
Я вмерзла в неё вся – по горло, колени…
Агента Кремля ничего не убьёт,
ни площадь, ни мысли, ни вымерший Ленин.
Ни снег этот мокрый, что мне по щекам!
Ни дождь, обглодавший деревья на Пресне!
И всё же, Случевский, зачем это вам:
«Быть ли песне?».
Вы тоже агент? Реагент? Злая соль?
Кристалл с тугоплавкой немыслимой гранью?
О, как загустела во мне ваша боль,
не выхрипеть тонкой гортанью!
Агент Ломоносова, Пушкина ли,
агент всех шарфов Айседоры!
И самоагент! О, меня как нашли!
И как распознали в янтарной пыли!
Нет, песне не быть! Песней спорить!
И в лоб толоконный ей фразы вбивать!
Себя ей убить! А в других ей воскреснуть!
Поклон тебе, песня! Виват! Исполать!
Быть – песне!
* * *
– Доброе утро! (А сон о тебе был воздушный такой!)
Доброе утро! Но нет тебя рядом. Жизнь – после тебя!
Какая она? После песни, где красной строкой
скрещение звёзд, сопричастие смыслов клубят.
Ты был так масштабен. Ты был из тех самых комет,
ты был из огромного месива разных галактик.
Из пенья монахов, Саровской метелью согрет.
Мне в холоде – жарко. Ты помнишь мой синий халатик?
И помнишь ли это: «О, люди, поклонимся мы»!
И «Чёрного ворона»? Там, при тебе было лунно,
пасхально и вербно. И не было столько зимы
почти что до мая! Онлайн обучение рунам!
И все имена Византийские были в письме.
И письменность всюду цвела на бумаге, как раньше,
и грамотность в людях жила, обвивала, что хмель
стволы наших книг, их тела золотые, лебяжьи!
Жизнь после тебя вся бесплотна, бесплодна, вся – крах!
В высотах – паденье, в вершинах провалы пробоин.
От жара во мне все слова запеклись на ветрах,
от боли во мне по тебе только звон колоколен!
И после тебя меня больше и злей предают.
Одно хорошо, что не я, а меня, утешенье.
И хочется крикнуть: «Подруга, и ты тоже – Брут?».
А сердце моё, как всегда, выступает мишенью.
И кружатся мельницы чаще. И мой Дон Кихот
вступает в сражение с ними.
Не снись больше ночью!
Забудь, где там двери в мой сон. В этот, бывший и в тот,
который сегодня! Который мне в память вколочен.
И мы не в ответе за тех, кто кого приручил.
И мы не в ответе за тех, кто сказал: «А кто судьи?»
Верни мне от снов моих все, сколько были, ключи,
и – в форточку их. А не вместо кулона над грудью!
* * *
Легко под осень – синевы вираж,
а птичья стая в небе – весь багаж!
Такая лёгкая, хрустальная почти,
и я вросла в неё, и ты врасти!
Почувствуй запах бездны на краю,
тогда поймёшь, быть может, жизнь мою:
ни за монеты, ни за нитку бус,
а птичья стая – разве это груз?
На гордом юге проще умирать –
песок под спину, вот и вся кровать,
тетрадку оземь, и стихи все сжечь,
срывая блузку с оголённых плеч!
Там, в переулке, кипарисов ряд,
играют дети, нищие сидят,
там крики птиц, там окрики мамаш.
Предашь меня – ты, значит, всех предашь!
Повязаны картиной мы одной,
сон «Тайной вечери» алеет за спиной,
под локтем алый, что цветок, восход,
и в небе птиц осенний перелёт.
Как всё легко! Отринуть, убежать!
Предать, покаяться и возвернуться вспять!
Пройти сквозь холст безвинно, по щелчку,
подставить, кто предаст меня, щеку.
И жизнь, что бьётся, хрупкая, - в ладонь…
Так стать бессмертной можно – только тронь!
…А колокол звенит в Москве, звенит,
растянута картина сквозь зенит,
все, сколько есть, по трое снизу вверх,
вино и хлеб. Легко ль даётся грех?
Всё остальное – тяжче! Рукавом
касается Иуда – станет гром,
целуется Иуда – будет смерч,
срывая солнце с оголённых плеч!
* * *
В моих душевных ранах всё равно свет и добро!
Какие бы ветры не гнули, не выли.
В них такое отсвечивает серебро
со скоростью мяты, изюма, ванили!
В моих душевных ранах. Откуда они
ты не спрашивай, сколько в них цивилизаций
и сколько разрушенных стран в них звенит,
какие исчадья, в них войны клубятся.
Какие сдвигаются материки.
Какие галактики стонут от крика.
Я их замуровывала бы в стихи.
В бетон бы закатывала безъязыко!
И всё-таки близь в них! И всё-таки свет!
Вложите персты в мои раны – там небо!
И каждый простор в них, что башня, продет
цветами, листвою, огнём бересклета.
Живящие раны – росою, пыльцой…
Мертвящие раны – черны, словно омут…
И в каждой, разверстой – ты! Руки, лицо,
слова твои, фразы искрятся, не тонут.
И в каждой, ещё не зажившей, все мы!
И в каждой Алёша сквозит Карамазов,
и Данко, нашедший дорогу из тьмы,
о, раны мои, перешедшие в язвы!
Нет. Я не смакую вас. Я по утрам
бальзамом, зелёнкой лечу вас. И сказкой!
Я так закалилась в борьбе. Тарарам
меня не страшат, меч, ни сталь по-дамасски.
Ни стрелы, ни лук, ни кинжал, ни шипы!
Ни россыпь клевет, оговоров, наветов!
Всё, что не убило – воздвигло щиты,
пропело мне гимны и «многие лета»!
И каждая рана теперь – Иордань!
Я трижды крещусь, окунаясь до донца.
И сколько меня ни терзай и ни рань,
во мне прибывает лишь солнце!
* * *
Герострат, поджигающий «Храм чужого голоса»,
чиркает спичками. Кидает солому.
Исчадье пожара – гремучие соллюксы,
подобен закону цикличному Ома.
Герострат поджигающий! О, ты безумен.
Ты – разоблачающий. Гнев в тебе плещет.
Твой храм – бумазейный. Он равен по сумме
истерикам женщин.
Во мне не ищи отголосков чужого:
своим я наполнена голосом певчим
в три горла! Я – вся эти горла! Что снова
лужёные! Выкрикнуть есть чем!
И вымолить есть чем! И выплакать есть чем!
Своим же – своё, что живому – живого!
Когда возношусь к Иоанну Предтече,
когда дорастаю до высшего слова!
Гортань, что кровавит моё исчисленье.
Гортань моя пахнет тогда хлебным колосом.
О, «Храм моего неизменного голоса»!
Какие распятья в нём!
Все – на колени!
Старухи, чьи юбки длинны, все в оборках.
Подруги, чьи лица сегодня безгрешны.
Чьи спины белужьи мелькают в кофтёнках.
Все!
Все на колени!
Все!
Все неутешны!
О, сколько гвоздей вбили вы в мои звуки!
В распятые хрипы!
Я голос распела
до чистого слога! Сердечного стука!
О, храм мой пронзительный! Солнечно-белый!
Пусть все Геростраты поют пепелища!
Зовут пепелища! Несут запах гари!
Чужое пускай, словно стая не ищет,
голодная, волчья, где твари по паре.
Мне кредо сегодня – познанья и знанья!
Где ваши погибели. Наших не будет.
Безумный Нерон – в Риме! А не в Рязани.
В Москве Берлиоз с головою на блюде
А вы… впрочем, мне ли топить ваше масло?
А вы… впрочем, мне ли судить Герострата?
Мне так нынче ясно, парнасно, пегасно.
И места под солнцем – всем хватит.
* * *
Руки тяну к осколкам родины я моей.
Родины, покрывающей алыми парусами
ломоть ржаной полушария,
синий простор морей,
родины, что глядела наших отцов глазами!
Руки тяну к осколкам! Карта из прошлых времён,
что на стене пришпилена, не утаит маршрута!
Мамочка! Это сон. Тридцатилетний сон
будто!
Да там у всех у нас – разностей было полно
несовершенств. Затем, помните, в девяностых,
как раскрутили вширь старое веретено,
как раскрошили страну в кучу осколков острых.
Нет, я – не коммунист. Нет, я – не демократ.
Но мне безумно жаль. Нас. Что случилось с нами.
То, что попали мы зернами в грубый накат,
то, что нам нужно взойти в этой печи хлебами.
Но слишком жёсткий огонь. Но слишком огненный жар
на подгоревших полях, либо не масляно тесто.
Руки тяну, тяну, ой, как мне родину жаль!
Ту, что внутри меня. Ту, что вокруг повсеместно.
Дайте мне шёлковый плат – плечи плотнее прикрыть!
Руки, которыми я жадно тянусь, задыхаясь.
Если объятья мои станут летучее крыл,
чтоб обошла судьба внуков моих лихая.
Вдумайтесь в имена, в подвиги, в наше всё.
Парк есть победы у нас. Космос Гагарина. Пресня.
Символ не раздробить ни в два притопа, в прищёлк.
Сколь не суди – не судить.
И не забыть, хоть тресни.
Там мы крылатее. Там чище, молебней, сильней.
Я не хочу, чтобы бывшей, я не хочу, чтоб погибшей.
Через препятствия к ней. Через столетия к ней.
Я – твой осколочек суши, хлебная крошка морей,
я – твой клочок распоследний этой целебной афиши!
* * *
Я мужа жду, откуда б ни пришёл
с войны, от женщины другой или с работы.
Я мужа жду. Дорожный вещмешок
его в пыли. Звоню ему на сотовый.
К дверям, к окну и от окна – к дверям.
Лицо к стеклу дождливо прижимаю.
Сто раз обиделась. Простила по счетам.
Закрыв глаза, представила: княжна я.
Представила: предательство древлян.
Представила: коварство печенегов.
Каким бы ни был – ранен, свержен, пьян,
но для меня ты альфа и омега.
О, как же так? Сын Рюрика, отец
сыночка Святослава. Люди, лики.
Ужели нынче сквозь разрыв сердец
в погибельном застынешь, муж мой, крике?
О, как найти мне нужные слова?
Я от окна – к двери и от двери – к окну я.
Ужели не жена теперь – вдова?
В самой себе я гибну. И тону я…
Очнись, кричу себе! Открой глаза.
Но намертво мои спаялись веки.
Мне все три мести в узел завязать.
Ждать мёд мне, мех куницы бело-пегий.
Древлянам ямы рыть. Сбирая рать,
Искоростень палить, в безумье плакать.
И косы мне свои в иступе рвать.
Нет ничего преступней: верить знакам.
И снова от окна. И вновь – к дверям.
Не надо слухов.
Сплетен.
Наговоров.
Я надеваю блузку. Взор мой прям.
Я мужа жду, и он приедет скоро…
ДОМ ПРОФСОЮЗОВ. 2 МАЯ
Я в профсоюз платила взносы в девяностых
по два рубля из небольшой зарплаты.
А нынче это слово слышать просто
я не могу. Мне сердце бьёт набаты
и хлещет лунным соком из сонаты.
И Дом горит, тот самый, профсоюзов:
народ родимый – мякотью арбузной,
кровавым виноградом в смерть разверзся,
в дым едкий, в уголь, пепел! О, как жарко!
Я на коленках… я ползу. О, сколько месив
из тел людских по топкам, кочегаркам.
Армагеддон – Одесса!
О, простите,
что я платила взносы так усердно.
Я – женщина простая, не политик.
Ребёночка держу я у предсердья.
Сыночек мой! Мой маленький! Павлуша!
Я за руку его водила в садик.
Мы хлебушком из маковых горбушек
кормили птиц.
И я путёвки ради
платила взносы. Если б знать заранье,
что станет с государством и Союзом.
Что с нами станет! Что не с нами станет!
И про пожар, что в чреве Профсоюзов.
И про людей, что в Доме Профсоюзов!
И про костёр, что согласован с НАТО,
про доллары. Продажи. И покражи.
Пылаю я кометой Фердинанда,
который Риго. Я сгорела дважды!
Последний раз, где поле Куликово.
До этого пылала вместе с вами.
А мой сынок – Павлуша снова, снова
идёт. И спёкшимися он устами
зовёт меня – дымок между дымами
и тянет руки – к маме!
ПЕВИЦЕ
Притча
Не могу потакать. Надоело. Как можно этими пальцами,
как можно тебе этими же устами, руками, телом
высокое петь и низкое швами скреплять, как канальцами
и думать, что ржа не разъела.
Как можно из этих же струн выдыхать сладость муки?
Как можно из этих же струн выполаскивать пошлость тебе?
К двум стульям примкнувшая.
Плачи и стоны бузуки,
они не простят. Они будут истошно скорбеть!
И арфы. И лютни. Возьми лучше узенький стержень,
туда поместить попытайся небесную плоть!
Они не простят. Если я, видит свет, смилосержусь.
Высокому – высь!
Сорняки – вырывать и полоть!
Нет, я не Господь. И не Бог. Лишь на сцене – богиня.
Когда от зерна отделяются плевелы, комья земли.
Плевелье житейское хуже! Молю я во имя
умершей Марины Цветаевой руки твои
и звуки твои! И уста, откровеньям подвластна,
сужденьям подвластна! Есть истины, что им онлайн?
Ты струны порви! Пальцы в кровь исколи, зренья застя.
Ты голос сорви! Словно сердце, ты вырви гортань!
Не пой то, что низко, безграмотно вместе с высоким.
Вот этим же телом. Иначе и тело – в куски!
Оно – пустота. А искусство, родная, не гонки.
Искусство – пожар! А стихи – это пули в виски!
И снова ты спросишь меня:
– Кто такая ты? Кто ты?
Учитель, правитель, прислужник, советчик? Ты кто?
Отвечу:
– Я зритель. В последнем ряду вжалась плотно.
Я книги люблю, хлеб, и зрелища, и шапито!
Пальто
там на вешалке: пуговки, замша и брошки.
Пишу потому, что люблю! Выдыхаю любовь
петлёю Цветаевой, к горлу примкнувшей рогожкой,
и чувствую как, задыхаясь, пульсирует кровь!
Так смерть вызревает. Устами в багряной помаде
ласкаюсь я к звукам в высоком, ином далеке!
Как будто бы пью исцеления вещего ради
бессмертную воду звезды потонувшей в реке.
* * *
Сейчас Адана, что торговый центр!
Но здесь нам о прошлом вопят даже камни.
Здесь можно купить бра, духи, платье, тент.
Распните меня!
Здесь торгуют гвоздями!
Вот в этой пыли, в хлебных крошках морей,
в густой, ятаганской, языческой скорби,
ну что, Адана? Сколько было церквей
Апостольских здесь сожжено и соборов?
Вот здесь мне с лица твоего слёзы пить.
Я уши прикрыла ладонями. Всё же
я слышу, как плачется пёс на цепи,
зарезанный турком. О. Боже!
Седой я армянкой, чьё горло в крови,
мальчишкой с разорванным телом в Алеппо
и я – стариком!
Мне молить, мне вопить:
– За что вы? За что вы? Так зло. Так нелепо!
С чего началась эта гибель, резня?
Конечно, со слухов и сплетни им – пища.
Как будто армяне виновны. Огня
пролили на масло иль масла в кострище.
Динь-дон.
Слышишь звон?
Погибшим поклон.
И вот в моё сердце, в его корневище
вошла в одночасье беда, как бетон.
Динь-дон.
Итак, Адана современная! Центр
усыпан базарной своей толкотнёю.
За несколько лир покупаю абсент,
котлету коровью.
И вновь лишь глаза, сидя в баре, прикрою:
бегу я от турка армянкой седою,
худым стариком и мальчишкой в Алеппо.
С ума я схожу? Или брежу, болея.
Но будто я к небу звездою воздета…
А гомон вокруг. И с цветами – аллея.
И лето!
И время – пора золотая…
Послушайте, люди! Но люди не слышат.
Я рыбой на суше уста разверзаю.
Я – сбор виноградный, что в чане, кишмиша.
Я – каплей багряной, я – ком земли рыжий,
я – этот клочок поднебесья, что выжжен.
Ах, да у времён перерезано горло.
Ах, да на краю мы стоим водопада,
пока мир кружится по-птичьи, по-орльи
за несколько лет до распада.
* * *
Я была рядом с тобой. Ненавязчиво, ничего не требуя,
я была с тобой рядом устами, словами, объятьями,
я была заклинаньями, сказами, ведами,
всей судьбою, как линиями соприкасательными.
Ибо всё было так: я ждала, что позвонишь. Глазами
я искала тебя в кинозалах, в фойе. Трепетала: а вдруг?
Ты сегодня свободен, твой вечер сегодня не занят
ни стихами, ни мамой, ни бременем разных наук.
Я была с тобой рядом деревьями, травами, садом,
белой козьей тропинкой и хлебом раскидистых рек.
Нежным выгибом тела, сплетеньем была, водопадом,
ты намоленный мой, навсегда мой родной человек!
Я струилась, по венам текла, я врывалась, впадала,
я в наскальных рисунках пестрела и в Трое спала.
Ты, как Шлиман, в горстях выносил меня из-под развала,
добывал мой вмурованный плач, где алела скала.
Возжигал ты меня, словно искры о камень кресалом,
чтоб я рядом была, обвивала, струилась, влекла.
Пусть другая теперь! Под моим пусть поспит одеялом,
на моих простынях, моего там так много тепла!
Пусть тебе варит кофе…
Я с детства привыкла делиться!
Пусть моё – не моё. Пусть моё – никогда не моё!
Я с тобою была. А сегодня я рвусь, как страница.
Одного я хочу, пусть она не молчит, не бранится.
Я с тобою была, как вот этот цветок и быльё.
И в тебе я – всегда! Я в тебе, словно дерева корни,
проросла до экватора. В теле твоём я струюсь,
обвивают тебя мои ветви цветасто, упорно,
нитки бус, Арарат мой, мой вкус. Мой рассказ. Мой Эльбрус.
Так в тебя погружусь. Так вгрызусь, так вонжусь. Ну, и пусть!
Говорят те, кто любит до смерти – бессмертьем поётся,
те, кто любят без памяти: память в ладонях искрит.
Я с тобою всегда так, как с небом горячее солнце.
Или как мерзлота с мерзлотою – един монолит!
* * *
Вот такие они бывают Каины
в юбках с оборками, с прозвищем женским.
Живущие в центре ли, на окраине,
со взглядом братско-сестёрско-вселенским!
И с именем Анна ли, Света, Елена.
Но, как ни крути, всё равно караваны
идут по пустыням моим внутривенно,
столетья минули – свежи мои раны!
Озоново, клеверно, ярко-тюльпанны!
Камнями набила ты кофты карманы.
Кричишь мне вослед. А от слов одни брызги.
От слов лишь осколки, простые стекляшки,
что я не своею живу словно жизнью,
что не на своей я гадаю ромашке!
Отвечу спокойно, любовно, свирельно.
живу я, как надо, тебе я отвечу,
как Авели – авельно. Крестик нательный.
И что не ропщу, коли небо – на плечи.
Холодное небо. Мне мёртвые звёзды
дают много больше, чем вам всем – живые!
Ты камень за пазухой держишь, я – слёзы.
Покуда люблю тебя. Мы же родные!
О, скоро висок мой цветком заалеет.
И пуля зерном прорастать будет в теле.
О, сколько же Каинов в лёгких, трахеях
твоих расплодилось на этой неделе!
Держи мои руки в своих – я согрею!
Дыханьем, словами, песками пустыни,
Оскаром Уайльдом, ты помнишь про Грея?
Ремарком, Булгаковым присно и ныне!
Художник не должен вопить, что художник,
творец не бахвалится о сотвореньях.
Да! Лучше уж камнем по девичьей коже,
твои чем бездарные стихотворенья!
Терзаешься завистью. Сколько же можно
меня изучать, словно Холмс по уликам?
Я выгрызла в небе моё бездорожье!
Я исцеловала железные лики!
Свои позвоночники переломала
и вены свои перерезала бритвой!
Теперь отвечай: «Я – не сторож! Где Авель,
не знаю, убитый!»
СТАРИЦА
Из-под корки одежд: ребра, плечи, лопатки,
ты – река пересохшая, мёртвая глина!
А была бурной, этакой аристократкой
до блестящих рыбёшек, ракушек ванильных!
Вырвав дёрн, над тобою свисали соцветья.
Выдрав небо, над волнами луны сияли.
Обезжизненным словом, обвисшим, что плети
не наплакать воды бирюзовей эмали!
Ни восторга рассветов. Ни боли закатов.
Обмелевшая, дурочка ты человечья!
А в тебя я ныряла, так было когда-то
до ожогов восторга!
До воплей увечья!
А теперь ничего – ни стихов, ни надрыва,
лишь сплетение игл да камней вереница.
Ладно, я! Мне не кинуться больше с обрыва.
Но как девице быть? Где же ей утопиться?
А как было! Как было! Как всё-таки было!
Я кровавый твой лёд от ресниц отдирала!
И в осоковых брызгах порезов остылых
твоих ядов выскрёбывала волчье жало!
Ах, ты старица! Ты постарела на вечность,
постарела на Каина, на поцелуи
всех Иуд и на вымерший путь этот млечный,
не волхвиться тебе, не вздымать больше струи!
Вот стою и не знаю: смеяться ли, плакать.
Или встать на колени и рвать, воя, косы?
Иль венки мне плести из левкоев и маков.
Не унять! Не обнять твои бывшие плёсы!
И в отчаянье деревце рвётся – убиться!
И в слезах горьких стебли ложатся под пилы!
Только чёрное солнце.
И чёрные птицы.
Ты себя же сама, исчерпавшись, убила!
И я грудью бросаюсь: возьми! Я – живая!
Всё бери мне не жалко. Унесть сколько сможешь!
Вот как выглядит это – изгнанье из рая,
а не так, как кричала ты: писарь, художник…
Ты иссохла уже, никуда не прорвёшься,
ты так вымерла вся: амнезийно, бесстрастно.
О, как царственно я позабыла истошно!
О, как ясно!
* * *
На земле был когда-то наш рай – красный рай.
Красный, значит, златой. В красных водах купались:
Чудотворец добрейший Святой Николай,
солнце красное в речке, черёмухи заросль.
Красный Кремль воспалял в небе жгучую твердь,
как атлант, что держать будет небо всевечно!
Буду сердцем напитанным радостью петь,
о, как нынче красно мне, о, как человечно!
Накрывали полмира мы красным, тугим
оживляющим цветом. И Лунной сонаты
брызгал сок нам на пальцы. И красный был гимн.
Я-то помню! Все мы, что из шестидесятых.
Из хрущёвок, из оттепели, из литья
металлических кузниц, дождей чистоводных
да из «Русского леса» Леонова – я,
из Гагаринских космосов, смыслов народных.
Из высокого! Из краснозвёздного! Из
«не предай, не убий, чти родителей», это
не про время волков, не падение вниз,
не моление доллару евро-монетно!
Не стрип-бары, не наркопритоны. И не
тяжесть серого цвета, где жизнь – полосата.
Нарисуй Город Солнца, пожалуйста, мне.
Город Красного Солнца из шестидесятых!
Красный ряд, красный угол, значок, красный флаг,
красный парус Ассоли и Красное море!
Нарисуй мой совок и фуражку «Варяг»,
мой продмаг нарисуй и плакатных трудяг,
нарисуй туристический мир и рюкзак,
и журнал с публикацией книги «А зори…»
Я тогда была маленькой в шестидесятых…
Но не надо клевет про шестые палаты,
лучше в Красную книгу, как злато в караты,
а не в книгу Заблудших, Унылых, Трёклятых.
Мы когда-то в раю жили: рай в нас остался.
Никаким «Е четыреста» и куркумином,
ни нитратом, фосфатом, ни рибофлавином
нас не сломишь! Нас много! Нас массы, нас трассы!
Ибо мы – основанье для вас, мы – каркасы!
Мы из красного рая, о, люди, о, люди!
И не надо писать: «До изгнанья осталось
сорок восемь часов!» Нет! Изгнанья не будет.
Будет ярость, всхожденье, победа и алость!
И не зря моё сердце в ребро так стучалось,
возжигалось, как будто раскольник Аввакум!
Словно бы красный Марс, как титана Икарость
маяком путеводным, вещающим знаком!
* * *
Осталось мне плачи времён всех собрать:
плач всех Ярославн, перуниц и княгиней
по детям, мужьям. Да в котомку, где кладь.
О, сколько же плачей в моей сердцевине?
Солёных, что море, горючих, что жар.
Мне плачи чужие в бессонницу бьются,
тела свои слёзьи в меня плотно вжав,
по странам погибшим в чаду эволюций!
Они, как деревья, что с корнем: их рвёт
ветрами, забвеньем, исчадьем, бураном,
мне плачи чужие – не сладость и мёд,
мне плачи чужие – не плот и оплот.
От них в моём сердце, что рваные раны!
Вот слёзы ребёнка тугие, как плеть,
вот слёзы старухи, что горше полыни.
Как мне их утешить? И чем утереть?
Какими платками? Все плачи – святыни!
А там, в подреберье щемит и болит,
всей Русью болит! От истоков до корня!
И как можно звать себя – русский пиит,
когда слёз ты соль не сбирала на щит
настойчивее, каждодневней, упорней!
Ты знаешь, что камень застылый – слеза?
Он тем и бесценен, что плачи бессмертны.
Рубин, хризопраз, малахит, бирюза.
Слезинку дождя мне б с ладони слизать,
упавшую с неба! Мне слёзы воспеть бы!
Да, да – мне воспеть! Не восплакать! Не взвыть!
Мне их переплавить в небесную чашу.
Известь, словно князь, что «иду я на вы»,
как флаг водрузить их за родину нашу!
В груди моей плачи настолько свежи,
так пахнут отчизной и так пахнут хлебом!
Длинною, что будущность.
Высью, что жизнь.
Они растекаются – в небо!
* * *
Я рожу тебе сына. Возьму и рожу!
И воспитывать буду. Баюкать. Тютюшкать.
Ты не спрашивай в веке каком! Дележу,
рубежу не подвластному! Белое, в рюшках
одеяльце пуховое. Памперсы. Сок.
Да! Я сына рожу. Он тяжёленький весом.
И к груди приложу, чтоб вцепился в сосок.
Я – полезной едой, заменяющей смеси,
я – живящей водой. Подрастай, милый мой!
Мы с тобой молоком пахнем, кашкой овсяной.
Расскажу тебе сказку: была я княжной,
расскажу тебе быль: век двадцатый, румяный,
самотканый, гортанный, саманный, кафтанный,
в диких бурях песчаный, из ситца он тканый.
Он звездою когда-то сиял пятигранной.
Будем парус Ассоли мы шить в выходной.
О, я сына рожу! Медсестра, девки, бабы!
Разбрюхайте мне тело. Луну, Марсы, космос!
Арарат мой! Дорог моих ямы-ухабы,
хохломы деревянной, ложкарничьей роспись!
Да! Я сына рожаю в Русь, в звёзды тугие!
Всей любовью рожаю и всем православьем!
И вздымаются трубы в окне заводские.
Не учусь умирать. А учусь пресвятые
извергать в небо плачи всем сном и всей явью!
И рожать во вселенную! В самую мякоть!
В Спас медовый! Малыш мой! Гляди: нынче август!
Отчего же мне, матушке, хочется плакать?
Целовать твои метрики, справочки, паспорт!
Пеленать и тютюшкать. Дожди греть на сердце!
До рожденья. Зачатья. И до появленья.
А сейчас ты родился. Прижался, Согрелся.
Я и землю согрела бы до окрыленья!
Для него, для сыночка собой амбразуры
бы накрыла. И атомный гриб в Хиросиме.
А ещё до того бы шагнула в Везувий.
Я молитвенней всех, всех молебней, хранимей!
После ангелом стану, солдатиком или
горбуном, что хранит свои крылья под кофтой.
Но одно я прошу, если буду в могиле,
ты не верь. Ты не верь, если я на Голгофе!
Я всегда пред тобой. Над тобою. Я возле.
Я на все времена, мой ребёнок. Сыночек.
Не учись распинать. Предавать. Лживо ползать.
И не верь в то, что мир невозможно стервозен,
что некрозен, нервозен, безумен, скабрёзен.
Ты счастливый всегда! Твой целую височек.
Мой дружочек, тенёчек, дубочек, росточек!
Божий сын мой! И все, все мы – Божии дети!
А тогда, когда стану старушкой седою,
перелей мне надежду, которая светит,
ты в детишек своих! А пока я прикрою
амбразуру всем телом. Как есть – молодою!
* * *
Корневище русское проходит сквозь меня,
сквозь мою землю, её белокрылые оси!
Сквозь сердце, сквозь волосы изо льна,
прорастает в мой позвоночник, в мои крепкие кости!
Прорастает, пропитывается, мою влагу пьёт.
Пробивает пространство. Прорезает высь и выше!
Я в его тени. Мы все, мой народ,
сквозь нас растёт русское корневище.
И когда мы все выходим на Соборную площадь,
заслышав музыкальный его, высокий звон,
русское корневище прорастает сквозь толщи
всех прошедших и будущих всех времён.
И какими бы ядами не поливали нас,
дождями кислотными, фосфорными, губительно атмосферными,
но несбитый ритм корневища – наш запас,
не простреленный пакостью, гнусностью, сквернами!
Спросите, каково оно на вкус, каково оно на цвет, спросите?
И, если не секрет, каково оно на запах?
О, как сердце щемит мне космической россыпью,
я в его утопаю масштабах!
Им наполненная до краёв.
Это то, что спасает. Это то, что пронзительно губит!
Со времён мирозданья, из плача всех вдов,
из купелей сыновних сугубо.
Из материй берёзовых, шёлка дубов.
Это кров. И библейский Иов. И покров.
Это дедов сундук. Это рёв у гробов.
В каждом грамме его сто пудов, сто трудов.
Люди!
Корневище русское – это Авель, не убитый Каином!
Корневище русское целует каждое утро Бог.
Трогает. Обволакивает. Громит идолище татарино.
Впивается в гортань. Просачивается в слог.
Я не могу отступить, ибо сколько наших сгибло в концлагерях.
Сколько наших сгибло в армянских сёлах от ятаганов.
Сколько наших – однокоренных погибает сейчас на полях,
сколько сожжено в Одессе кучкой купленных хулиганов.
Повторяю: однокоренных, однокорневищевых!
Вставших щитом на Донбассе, что небесным щитом,
кричащих, шепчущих, вопящих русскими ртищами
о будущем. О вечном. О золотом.
* * *
Наше женское дело: за прялкой сидеть,
Ариадной тянуть беспросветную нить.
Наше женское дело, оно, словно ветвь
прорастает корнями сквозь сердце – любить!
Наше женское дело: длить вечность – рожать
и, как Ольга-княжна в православие втечь,
впасть рекою, лечь плотью на холод ножа
сквозь эпохи усобиц, клевет, дележа.
Наше женское дело: беречь нашу речь!
Нашу русскую речь – нашу вещую речь!
Я распятая небом, разъятая вся,
я – котёл, домны я – тугоплавкая печь,
сквозь меня – письмена, сквозь меня – Жития!
Я не только для бус, для тряпья и шитья
и не только вязальщица, пряха, швея,
Перуницы держу я меч!
Что там, в сумочке дамской? Помада, духи,
от машины ключи, паспорт и телефон.
Много всякой трухи, чепухи, шелухи,
а ещё там – века, Араратов трезвон.
Два билета в театр на «Юдифь»: Олоферн
будет вновь соблазнён, обезглавлен, сметён!
Наше женское дело, что плач и что стон,
о, я сколько мужчинам простила измен!
Наше женское дело: не Машкой в стрип-бар,
не продажное тело, а тело, что песнь!
Есть у женщины каждой особенный дар:
помогать на Голгофу нести Богу крест!
Если надо стране – буду шпалы таскать.
Буду лес я валить. Буду суп я варить.
Не люблю я ленивиц, от них мне тоска,
а люблю ушлых, бойких, с повадкой зверька
и с повадкой рассвета, с привычкой зари!
И с объятьями космоса, вещих громад!
Малыша, чтобы грудью кормить, а не смесью.
Чтобы высью смеяться,
а плакать стремглав
прямо в космос. Чтоб вся бы от пудр до помад
никакой не поэт – я. А поэтесса!
* * *
Наше время продажно-гранто-конкурсное,
«Быстрее. Выше. Сильнее», убивающее литературу.
Её кровное. Сердцевинное. Разными значками, бонусами.
Я сама когда-то в него ныряла сдуру!
Разбивала голову о его камни,
замуровывала в его стены свои плачи.
Мои строчки ошмётками кровавыми под ногами
у кого-то вились, длились, подлизав-подлачив!
Пила валидол, валерьянку, если проигрывала,
когда меня обходил стороной очередной грант.
Ах, Пушкин Александр Сергеевич, вы всегда – лидером,
но вы-то не лауреат премии, вы-то совсем не лауреат.
Нигде не лауреат. Но так перегрызли все пуповины неба,
так вонзились в космос, обвив все движенья планет,
их додинозавровых, доязыческих, их доконкурсных из звёздного хлеба.
И мы до сих пор собираем ваш свет!
Обжигаем ладони. Я на вас вообще не могу смотреть,
как на солнце, рукой заслоняясь. Счастливым билетом
на трамвай номер первый – любая строка ваша, даже её треть!
А в черновиках у вас рисунки при этом!
А ведь вас обвиняли в дублированности, во вторичности!
Что у Жуковского есть «гений чистой красоты»,
которую Пушкин не помещал в кавычки, а выделял личностно,
что якобы письма Татьяны повторяют французских поэтов черты.
О, как просты чьи-то помыслы. Ядом нажало
мне на сердце. А «Памятник» - Памятник ваш
из Горация! Из скрижалей Державина
позаимствованных, эпигонских. Что за блажь?
И каким надо совсем быть не образованным. И двуличным.
Как Виннчук.
И каким надо купленным быть, чтоб по-птичьи
вычирикивать свой испуг.
Из каких рук брать эти евро-монеты!
Из каких рук брать эти евро-гривны!
…А у нас опять начинается лето
с Болдино! Пушкиным мы все едины!
Пушкиным сцеплены. Им исполинны.
Пушкиным мы величаво равнинны!
Львовкой, где крыльями бабочек – сны!
И в каждом из нас есть немножечко Пушкин!
Если же я доживу до весны
вся истерзанная, битая вся, что бойцовская груша,
ставьте мне памятник здесь вот, на суше.
И напишите: вся жизнь её это –
любовь к Пушкину. А имя – Света!
* * *
А у этого ножика сталь остра,
раскромсает бока самого осетра.
О, осётр ты мой, князь мой, владыка, мой царь!
Плавником поведи ли, хвостом махом вдарь!
Вот кузнечиков в травах стрекочет хорал,
на стекляшку простую ты, царь мой, попал!
На червя, на опарыша, синюю сельдь,
неужели твой голод сильнее, чем смерть?
Но не помнить я вечность теперь не могу:
твою будущность вижу на красном лугу!
Ты – с распоротым брюхом,
ты – в горле с ножом,
извиваешься глухо на суше ужом.
Этот нож, что из Павлова – нож острорез,
в осетровую шкуру клинком больно влез!
Раскрошил он чешуйки и выдрал кишки:
плавники заостряли свои кулачки,
хвост пытался ногами немедленно стать.
Убежать бы! Укрыться бы в синюю гладь!
Нож из Павлова, города, что на Оке,
этот город в моей распластался строке!
Он – лимонный, коврижный, в гусиных боях,
в декабрях, январях, февралях. Янтарях!
Он в своих перочинных взвивает ладьях,
во друзьях он моих. И он в Божьих гвоздях
каплей крови моей, осетровой, людской.
Ну, а мне-то на кой? Ну, а мне-то по кой?
Если морем, своею одною шестой
я – царь-рыбе, как будто являюсь сестрой!
Заглотнула стекляшку-наживку, лечу!
И клинком солнце мне бороздит по плечу!
Стихотворцев непризнанных клятвы кричу.
Меня город врачует – не надо к врачу.
К палачу мне не надо. Не надо к рвачу.
Мне к тому осетру. Мне ко князю, царю,
его белое тело сродни янтарю.
Золотая дерюга, свинцовая мша,
не левша – я отнюдь, а извечно – правша!
Но нечаянно, если авто колесом
я заеду на клумбу, то пусть невесом
этот сказ будет в рыбьем пространстве святом.
…Лучше благословите, хотя б шепотком!
* * *
Дура! Что же ты пишешь про выжженный Рим?
Поезжай на Донбасс в год две тысячи четырнадцатый!
Погляди, как снаряды взрываются. Понюхай горшечный дым.
Как люди падают, им из смерти не вырваться!
У меня с тех пор внутри оголённые под током провода,
у меня с тех пор расколошмаченное вдребезги сердце!
Я кидалась на землю, съезжала спиной по стене тогда!
И молилась. Молилась о них – страстотерпцах!
И кричала в небо, о, если ты есть,
то, Боженька, смилуйся! Если распятый,
то воскресни немедленно! Ждёт тебя весть:
год две тысячи четырнадцатый, в душу вмятый!
И с тех пор я поняла, что надо идти воевать
словом! А если надо, то из гранаты – чеку!
Да чего там – Рим горящий, дворцовая кладь
и Нерон со скрипкой. Что ему – игроку?
Ты налей коньяку. И в иную строку
нынче жизнь надо кинуть под мясо – катку!
Семирадскому прямо в полотна картин!
Как апостолы Павел и Пётр за народ!
И в себе перегрызть все бинты пуповин.
Вот!
О, святой, о, благой, о, алтарь наш – Донбасс!
Терриконы твои – антрацитовый шлак.
Ты – щитом, как Царьград! Ты – кто нас не предаст,
не продаст ни за доллары, ни просто так!
Нет, Донбасс не попятится, не побежит
врассыпную! Донбасс – русский стяг, красный флаг!
Он изодранный весь. Всею Русью щемит. Всем народом болит.
О, какой это грех! О, какой это стыд
в стороне быть! Мне нынче все звуки – наждак!
Все ветра – мне ножи, тесаки – все дожди!
Я бы с солнцем сражалась, чтоб грело зимой.
Мне в открытые раны хоть колья вложи,
буду выть, но не сдамся пред этою тьмой.
Я с Кремлём. Я с Москвой
всех на общий молебен сегодня зову
под зарядовый вой, под бомбёжный разрыв!
Победили немчуру мы и татарву.
И из этого пекла взойдём, победив!
* * *
С чем я, глупышка, сражаюсь? И с кем?
Коль вокруг меня ветряные мельницы.
Сами подобрались, кто скафандр, а кто шлем,
а кто лопасти тянет, кто просто так вертится.
Одной мельнице шестьдесят два. Другой семьдесят один.
Одна неуклюжая, толстая без гроша в кармане.
А друг её богат. Голос скрипучий, как после ангин.
Простирают они свои гибкие грани.
Я пыталась сначала с ними дружить.
Выходила в поле. Целовала колосья.
Седые – пшеницы, колючие – ржи,
ходила на праздники и на покосы.
Просто. О, как всё просто!
Крутились колёсики, перетирались зёрна.
Ветряные крылья заходились в неврозе.
Их дело – мука, ястребиные оси!
Их раскосые тени доставали до дёрна!
И пытались сомкнуть все мои корневища,
что врастали не в землю, а радужно в космос!
Ну, а мне-то чего? Это небо прогрызшей
до седьмого пласта, до тугого тороса!
Моё дело иное – идти и сражаться!
Ветряки обступали меня. Слали фотки
в фээсбуке! А друг мой, который Гораций,
был – робкий!
Наплевать! Начихать! Напишу на металле
то, что пёрышки крыльев в пуху на асфальте…
А у Пушкина нет орденов и медалей.
Вот и мне не давайте!
* * *
От сентябрьских птиц знобит в апреле.
Вот я в лес захожу, где когда-то кукушки
говорили со мной на моём акварельном,
на льняном языке! Кружева и коклюшки
были поводом плача и поводом песни.
Я слова, словно сети, над миром вздымала.
А сентябрьская птица – безкрыла, безвестна!
Полуптица она, полугриб – мох и плесень.
Все листы изжевала, и всё-то ей мало!
Хоть не в сердце, так в пятку – пята Ахиллеса!
Так цепляется старое, ветошь каркасов.
Ах, Алёшенька, братец ты наш, Карамазов!
Ах, Алёнушка, будет ли пьеса?
В самом чреве пореза – иди и повесься!
В этом мёртвом, сентябрьском узле,
хотя, впрочем,
вот он – Кесарь!
Твои сбитые шапки времён Черубины.
Твои смятые шторки, где вырваны небы,
твои блёклые звёздочки те, что без ночи,
у сентябрьской пичуги оторвано имя,
каково ей носить вместо пёрышек – склепы?
Брошу крошек ей горсть: греча, жмых да пшеница,
кину семечек сладких, кедровых орешек,
будешь клювом долбиться сентябрьская птица,
будет крик твой в ночи неутешен!
Мы ещё не сказали последнее слово:
я, Алёша, Алёнушка, сам Достоевский.
Я однажды видала охотничий норов,
я однажды видала курок в перелеске.
Я однажды варила куриное мясо:
«Карамазов Алёшенька, кушать извольте!»
Я – в колени бы голову, о как мне классно!
Я бы – грудью о землю! А он улыбался!
Но мы в разных веках, как отвары, декокте,
даже в книгах мы разных! И в сказах! Но снится
нам в рассветном апреле сентябрьская птица!
И сентябрьская ложь, словно клён в оперенье.
Не противиться злу – это сопротивленье!
Это сонесогласье. И сонеприятье!
…Клин по небу! Смотри! Возвращаются братья!
О, апрельские птицы, стелите постели,
стройте новые гнёзда свои, Карфагены!
Собираёте травинки, иголочки ели.
О, как солнечно нынче! О, как нам нетленно!
Браво! Русское и необычное - у этого автора большие возможности.
Спасибо главному редактору этого издания за представление такого автора Листая страницы интернета, мы неожиданно наткнулись на эти стихи. Жаль, что раньше ничего такого не читали!Теперь будем знать! Очень впечатлили такие стихи здесь, как Старица, "Светлые слёзы, что сжаты до Слова...", "всем поэтам с глагольною рифмой...". "Высокое небо держу. И не брошу...".Вот спасибо ВАМ!
Радуемся мощи твоей поэтической энергии, Светлана. И красоте её.