ПРОЗА / Евгений КУЗНЕЦОВ. ЦВЕТ СТРАХА. Рассказы о жизни живых
Евгений КУЗНЕЦОВ

Евгений КУЗНЕЦОВ. ЦВЕТ СТРАХА. Рассказы о жизни живых

 

Евгений КУЗНЕЦОВ

ЦВЕТ СТРАХА

Рассказы о жизни живых

 

                                      Цвет страха

 

Писатель – писатель взялся писать свой новый рассказ.

А просто шёл какой-то, что ли, слух по всему дому…

Он, сев за стол, сосредоточенно – по неизменному, им для себя заведённому – набрал из пузырька чернил в авторучку.

Когда-то ему её подарили… перо давно уж царапало…

Что-то, на этот раз, выйдет!

Чистые листы всегда лежали, невысокой стопкой, наготове.

Ему, между тем, стали словно бы грезиться те сплетни-голоса в подъезде…

…Он вдруг почувствовал себя каким-то обновлённым!

«Это – страшная сказка…».

Он – остановился.

Первая строка… в самом деле – получилась такая.

Привычно покатал в пальцах авторучку.

Эх ты... Даже забавно…

Посмотрим.

Тем более, тут ведь черновик.

И следует писать пока, что бы ни писалось!

Он, уже с азартом, перевёл авторучку на чистое место листа.

«Мог бы назвать это воспоминание: рассказ рядового в отставке…

Именно рядового.

Но в отставке ли?..».

Он заволновался…

Как никогда – он был в том состоянии, которое прямо-таки толкало его к столу.

И нельзя медлить!

Однако, как бы себе не веря, он посмотрел на готовые строки…

«А выскажусь-ка я целиком!

Что это ты сегодня?..».

Так он и писал…

И рука его задрожала…

«Пусть это будет пока вкратце.

Просто план.

И даже тут ничего в скобки не бери».

…Потом ещё не раз перепишет.

Потом отдаст опять, как все в доме привыкли, листы под скрепкой жене или дочке.

Пускай себе набирают… на их этих самых нынешних компьютерах… как это? – «вывешивают», где хотят… пусть делают, что им вздумается…

«Итак: оружие.

Так вот ты куда…

Неужели о нём?

То Оружие. С большой с той буквы.

Что разве свежее на эту тему?..

Всё свежее – на тему всегда одну!».

…Он выпрямился… словно бы собрался зачем-то встать.

Но тут же вспомнил: у него в комнате зеркала нет.

Ага…

Зеркала тут – нет!

Это, по законам своего поприща, он давно учредил.

Но что с ним?..

«Пиши, пиши».

Сердце его билось…

«…А есть остров на самом-самом севере, который не только что какой-нибудь новый… состоящий из земли… а, напротив, название его знают – знают, небось! – даже на обратной стороне планеты.

Мудрено ли: радиация там так зашкаливала… не знаю, как теперь… что, когда я на этом острове свои три года служил, только и думал: лучше уж, к чёрту, ни о чём не думать!..

…Ну, свежее разве что… само собой… что минули уже те двадцать пять лет, которые, по подписке, я давал в тамошнем нашем «особом отделе» о полном молчании.

И в кавычки ничего не бери… чтоб не мешало…

И правка всякая потом…

Пиши! Пиши!

А свежее, в конце концов, то, что я сейчас решил наконец написать о том самом грузине.

Об нём, о нём.

Почему?..

Потому…

Да!

Решил так уж решил.

…Случай.

Или не редкий такой случай?..

Служил с нами один грузин.

Вот и пошёл текст.

Или это ещё не текст?..

Разные, по национальности, были среди нас и другие разные всякие.

Но этот был вроде бы как бы у всех всегда на виду.

Потому что он был женатый.

Так как он был женатый.

Женатых вообще-то у нас в подразделении вроде бы несколько было.

А грузин был не только женатый. Но и семейный. У него был уже ребёнок. Дочь, если я не забыл. Дочка.

Это знали все.

Ну и служили все, как положено, одинаковые одинаково.

Пробел.

Грузин и есть грузин – и лицом, и всё прочее.

…Да! Мы служили на том острове просто в оцеплении и до всего, так сказать, этого самого не касались.

Кроме, как говорю, той самой радиации.

Только о ней-то как раз и речь.

О разной всякой радиации!

Это выделим курсивом.

О этот остров…

Уж новый так новый!..

Грузин наш и всегда был молчаливый – ну раз женатый! да и с ребёнком! только сказать: отец! папа! – А тут стал вдруг и вовсе задумчивый.

Здесь надо сделать подробное отступление. О грузине. Мелочи его разные.

Пауза.

Не знаю, как в других, обычных, так сказать – нормальных, частях.

А только теперь вот что дотошно вспоминаю…

Все мы там… по себе сужу… мы все бодрились.

Бодрились!

Поплёвывали не поплёвывали.

А все, на том на острове, и офицеры, тоже, наверно, так.

Как умели и как могли.

Увольнений не было. Развлечений – лишь кино да турник.

А книги?.. Не припомню…

Больше – общались.

И каждой всякой новой мелочи в нашем быту были рады. Всякую новую мелочь раздували.

…И то, что наш грузин сделался задумчивый, сразу стали так и эдак обговаривать.

Да-да-да…

И в казарме, и в курилке, и в столовке.

Суть.

Он, грузин, уже кому-то признался или случайно обронил.

Что.

Он письмо – оттуда, от себя, со своей родины – получил.

Ну, письма все получают… может быть, разные…

А тут.

Жена у него – беременная.

Как тут пройти мимо!

Стали, всем полком, это дело – обговаривать.

Вдоль и поперёк.

Разгадывать, обыгрывать.

Перелопачивать.

И всё – бодрясь-то!

Попросту говоря, обсмеивать.

Все хором! И во всё горло!

Для начала – считать, конечно, месяцы его службы.

Ха-ха! Ха-ха!

Залететь, мол, его жене можно было и сразу после его призыва… А раз так, то и первый-то его ребёнок, мол, – от него ли…

Дальше – больше.

И служить, мол, тебе ещё как медному котелку – разве будет баба терпеть, ждать…

Потом уж стали его утешать: дескать, не беда, вот вернёшься – сделаешь сам... уж точно своего…

Ха-ха. Ха-ха.

Что же.

Любую забаву людям подавай – пусть она хоть и печаль!

Шутили-шутили… И всё на эту тему…

Наконец добрались до главного.

Ты забыл, где ты служишь?.. Ведь вокруг здесь – какая радиация!.. Так что когда вернёшься – у тебя не будет стоять

И прочие, грубо говоря, советы.

Донимали его донимали.

Донимали-донимали.

Не тоскуй, брат, ведь у тебя есть уже, пусть хоть и от кого, ребёнок…».

…Он, писатель, вдруг спохватился!

Оказывается, он ничего не пишет…

А уже сколько-то времени просто сидит и недвижно смотрит перед собой… ничего не видя…

«Теперь, боже мой, думаю…

Как мы сами-то вытерпели…

Вот!

Нам на политзанятиях тогдашних говорили, что министр их обороны, на другой-то стороне их планеты… потом поправлю… министр обороны на этой самой планете той же самой планеты… немного ранее, по международной истории… выпрыгнул из их окна с криком: русские идут!

Но я это я к слову.

Или по делу?..

Да, по слову.

…Дальше что.

Шутки-то шутками.

День прошёл… ещё день прошёл…

Подробнее! Тут подробнее!

И стали мы все переглядываться.

Стали мы переглядываться.

Прямо сейчас жутко…

Друг уже с другом.

И улыбались как-то иначе: не весело, а как бы смущённо.

Какое там посмеяться!..

Даже, как теперь вспоминаю, все стали лицом… как бы с румянцем… как вот этот румянец обозвать?..

И на грузина нашего поглядывали теперь лишь мельком…

Наконец… на него просто чуть косились…

В первое время.

Потом…

Перестали на него, пожалуй, даже и смотреть…

Только зато друг дружке в глаза глазели! Таращились!

Спрашивали, значит, друг друга.

Молча.

Про нашего грузина.

А?..

Серый он, что ли?..

Как бы пепельный…

А?..

Или был такой?..

Нет, был он весь чёрный. Весь хоть и короткой, но чёрный.

Друг же на друга смотрим – уже не то чтобы бодрясь…

А будто бы… окрикнутые.

Окликнутые!..

Вот слово!

И грузин наш тот… тот наш… всё молчит себе да молчит…

…Вот тебе и разные те килотонны.

Вот когда испугались!

Как бы это поточнее выразиться…

Сделались все… будто бы красивые…

Сделались все – ей богу! – симпатичные.

…Кто где из всех, может, теперь.

Я… впрочем, впрочем… впервые сию минуту об этом подумал… никогда на эту тему даже и не думал…

Так у всех, что ли, после армии?..

…Потом мы прямо уже вслух говорили.

Спокойно.

Если можно так выразиться.

Как бы по уставу.

Вот уж точно – по какому-то уставу!

Хотя… улыбнуться мне сейчас как раз-то и хочется…

Какой-то странной улыбкой.

Умилённой, умилённой!

И на грузина своего мы все опять стали смотреть.

Уже, стараясь, буднично.

Кто как умел…

Смотрели мы на грузина – будто зачарованные.

…Да седой! Седой!

Весь седой.

Грузин тот наш в четыре дня… да, в четыре те дня… поседел…

Стал белый. Белый курчавый.

Раньше как бы и не замечали, что он был не только чёрный, а и курчавый, кучерявый».

…Он, писатель, опять замер.

На днях один тут, он в соседнем подъезде жил... видел его не раз: верзила… что недавно побывал, говорят, по так называемому контракту в «горячей точке»… сделал с собой нехорошо…

И он – в недоумении посмотрел на рукопись…

«Итак.

Да всё.

Всё!

Не могу больше.

Да! Боже! Боже! А видел ли тогда грузин… сам-то себя?!..

Нет, нет, всё!

Сказка, говоришь...

Но почему-то, почему-то мне иначе тут не выразиться. Хотя это всё происходило на самом деле.

А разве не сказка, коль об этих фактах, об испытаниях, тогда не писали в газетах, не говорили по радио, по телевиденью…

Но теперь-то – вроде бы и пишут, и говорят!

Ладно, ладно, не пачкай бумагу!

И разве эта сказка не страшная, если в те годы молчали о тех страшных запасах и взрывах…

Но теперь-то – вроде бы не молчат!..»

…Писателю тут захотелось немедленно встать – и куда-то идти, идти, идти.

Куда?..

Он машинально закрывал свою авторучку, снял уже с обратного конца колпачок…

Но дописал и подчеркнул:

«Это – сказка и страшная сказка!»

 

 

 

                               Три тёти, три тётки...

 

 

Три тёти. Три тётки. Три мамы.

Три мамы… Три, пусть и так, тётки… Три – главное! – тёти.

Они, все три, друг дружке были сёстры, и у всех у них, у троих, были дети. Вот у всех у этих детей, у каждого и для каждого, и были тёти.

Тёти. – Как же иначе им, детям, называть?

Притом, что они, все они, – всю их жизнь в одном доме.

У каждого из детей была, конечно… да была-была, куда ей деваться… и мама…

Это лишь для всех посторонних, не родных, эти сёстры были для их, сестёр, детей, как выражаются сухо и чуть ли не ругательно, – тётками.

В их деревне, правда, «тётка» звучит ласково… хорошо ещё, что так-то…

…Тёти и тёти.

Только так, на весь дом, – только и слышно.

И раз они, тёти, были родные – какие же ещё? – то у них самих была своя мать, одна им всем мать.

Для них, для троих, всегда – как же ещё: мама.

Мама.

Одна.

Одна!..

– Только сказать!..

Так она сама выражала иногда, в тишине за столом, всю их жизнь.

Одна.

С этого всё и началось.

То всё, что для них, троих, стало навсегда – всем, всем.

 

 

– Ты у нас, мама, одна!

Она, мама, была у них одна – но она, об этом и речь, когда-то стала совсем одна.

Сделалась совсем одна.

Её бросил муж.

С этого и началось.

Для них, всех троих, раз они сами мамы, тоже можно было бы говорить об этих самых… как их?.. о мужьях… – Но и само это слово для всех в доме было не просто чужое и чуждое, а – грозное и грозящее…

Её, мать их, маму, бросил муж.

И всех их бросил он.

– Вот паразит-от какой!

Они, три ребёнка, его – его всё-таки, всё-таки хорошо запомнили и, не замечая сами этого, помнили.

–  «Не тебя, говорит, не детей твоих, говорит, не надо!».

Но ни разу за всю жизнь они даже при друг дружке, трое, его вслух не вспоминали.

Вот и странно было им самим, притом – тайно от самих себя: как же это могло быть, что они называли его словом «папа», «папа» – когда он от них ещё не ушёл…

– Завёл себе там где-то у себя кралю.

Такая-то, по этому слову мамы, для их жизни сотворилась беда…

…Он, когда ещё от них не ушёл, называл их только: голубочки да скворушки.

Так изредка проговаривалась, забывшись, мать, мама, о том, как было, когда он от них ещё не ушёл…

И он всегда играл с ними, с дочками.

Тем не нужен был тогда и телевизор – редкая, притом, на то время вещь: даже мама, чтоб включить его для «кино», отгоняла подальше деток.

Приносил в их дом – что особенно-то, куда деваться, памятно! – разноцветные книжки и читал им вслух эти книжки…

Один он, на всю деревню, читал им книжки.

Чтоб читать с выражением, он нарочно садился посреди комнаты на пол и читал – всё и всех, что и кто в книжке, показывая, изображая…

А как же! – про котов-то, про кроликов-то!..

Маме, матери, за её хозяйством было некогда. Тем более, в колхозе она все дни на работе на ручной. Да и читать вслух – по-настоящему-то! – на не умела.

Но он, который – он, который носил на голове не платок, а кепку, – он, такой в их доме был, в кепке, такой один, от них ушёл.

…Книжки он им читал про разных там котов-кроликов, пока был рабочим городе.

– И чего бы не жилось!

А вот что.

У неё, у матери, у мамы…

– О-о!..

У неё, у мамы, был родственник – дальний родственник – в самой-самой столице. Он был там «партейный», притом как-то очень и очень «партейный». – Мама даже, бывало, при воспоминании о нём подымала свой скрюченный изработанный палец до виска. – Выше, конечно, было и не к чему: в доме у них, по совету того родственника, даже икон не бывало.

И вот тот родственник их отцу и «дал путь»: он, отец, в городе сделался каким-то чуть ли не начальником.

С этого-то – после этого-то – всё и началось

Он стал редко бывать дома. А чтоб книжки читать вслух – он теперь как бы даже и стыдился об этом поминать…

И – ушёл.

Стало трудно.

Сделалось – трудно.

– Каково! С троими-то на руках!

При разводе, на суде, она, мол, на него даже и не глянула. А позже, по слухам, он и совсем укатил, дескать, куда-то далеко.

– Не знаю, где и, может, сдох.

…И они росли. Мать, мама, – и они трое, сестрёнки: дети-детки. Одна другой постарше на два годика.

Так и жили в своём доме и гулять гуляли разве возле дома в своём дворе.

И они подросли: мать, мама – и они трое, сестрёнки: девочки.

И они выросли.

Мать – всё они её: «мама» и только «мама», и они трое – сёстры: девушки.

И та, что была старше, – всегда и была старше двоих других обеих. И она командовала ими, а они слушались её.

Эта старшая ходила уже в местный сельский клуб. – Потому что старшей – как не ходить! Тем более, она была красивая – не сидеть же ей, такой, дома и как её, красивую, удержишь! И строгая – чего бы её и не отпускать!

Школу окончила.

И уехала в город, в пед, а не куда-нибудь, училище.

Окончила школу и средняя и тоже уехала в город, только в другой, в медучилище – она училась в школе похуже.

А младшая в школе чуть ли не оставалась на второй год – она была самая, из троих, красивая.

И когда старшая вернулась в родную школу – теперь уж учительницей! – младшая устроилась в школу просто уборщицей.

Скоро вернулась в деревню и средняя: эта – фельдшером в местный медпункт.

Все опять были вместе.

Мать, мама, и все её, которые её, – старшая, средняя, младшая…

И всё у них в доме было то же.

Старшая, красивая и строгая, – и самая образованная и уважаемая в деревне! – командует теперь уж всеми, всеми: даже и самой мамой.

…И всё у них в доме было то же.

А как – то же.

Трудно!

А как без «трудно»?

Ясно бы как…

Но ведь он – такого и слова-то в их доме никогда не слышно было: «муж-чина» – в доме у них уже был.

А был – как: бросил всех их!

Но ведь они…

Ведь они – кто и как?..

Мать… трое детей… эти дети сами уже взрослые…

А их дети – где?!..

Да-а…

Вон сверстницы по деревне – выходят да выходят себе замуж. И на них, на троих, парни уж посматривают. Правда, с опаской: дом строгий.

…Однажды прислали в школу учителя нового – молодого: по распределению, что ли. – Из самого настоящего из областного вуза.

Вся школа тогда, в те дни, разом так и дохнула, так и порешила: это он приехал – «для старшей».

И стало длиться само собою – любознательное ожидание.

Приличный… Культурный…

А что курит – так лишь сказать надо, чтоб не курил.

Воспитанный…

И сам из себя вроде бы ничего…

На других местных девиц, может, и посмотрел бы – да тут же, знать, чувствует, на кого ему следует смотреть.

Мать, мама, – старшей боязливо: ну, дескать, чего?..

Старшая – молчит: мол, «чего, чего»!..

Тянулось это всё сколько-то: дом, работа, дом… в клуб-то теперь ей, учительнице, неприлично…

Потом стало тянуться ещё дольше: потому что в деревне ночи длиннее, чем обычно: дом, работа… провожания… провожания… провожания…

На виду у всей деревни: он жил пока в комнате у одной старухи-колхозницы.

И тут оказалось, что и у двоих других, у сестёр… есть уж чуть ли не ухажёры!

Мать, мама, – старшей уже со страхом: ну, дескать, так чего?!..

Старшая – уже в гневе: «чего, чего»!.. некуда, мол, деваться…

Не младшие же её, старшую, опередят!

И была свадьба.

Расписались – как положено.

Погуляли – как смогли.

И стало у них, у троих, в доме так же, как и прежде: мама – и ещё разве что… или – опять?!.. был в доме – он.

Он, который – не мама, он, который – не сестра, и даже – не все трое вместе с мамой.

Курить – курил он поначалу на крыльце, но скоро она, старшая, ему и вовсе это, дымить, запретила. Даже за баней.

А главное – только вообразить: им – ей, старшей, и ему, что с нею, – отдана была целиком комната, притом самая укромная, непроходная!

Теперь, правда, стало – не трудно. Так не трудно, что даже и не заметно, что теперь не трудно. Было теперь кому – пилить дрова, носить с колодца воду, подавать вилами на сеновал сено, выбрасывать через окошечко из-под коровы навоз, ну и разная прочая мелочь.

Разве что иной раз сталкивались в дверях. – С ним, который – он. Раньше такого, чтоб сталкиваться в дверях, просто не замечалось.

Он их всех – по имени. Маму – ещё и по отчеству.

Но и сделалось в доме… как-то странно…

Ещё вроде бы строже! – Это за столом не скажи да громко кое-чего не говори, да платье в маминой комнате переодевай…

Сделалось, при этом, – играючи не играючи, а как бы, что ли, игриво!..

Мать, мама, ему – то и дело:

– Ну чего, кот в сапогах!

Это она просто ему так, для ласки.

За столом все вместе сидят – а говорят только они, трое, друг с другом. И вполголоса.

И лишь когда средняя или младшая возвратятся в комнату, то, разгадывая о разговоре, который был до них, и приглашая к разговору даже и маму и даже вроде бы и его, восклицали:

– Ну чего, братцы кролики!

И только восьмого марта на вечернем учительском, в школе, застолье – ему учительницы – другие, задорные, учительницы! – велели «встать и сказать».

Он, тогда вдруг выяснялось, знал и умел, что и когда говорить.

– Женщины… женщины…

Старшую это слово даже удивляло… Такого слова – «женщины» – в их доме никогда не звучало, не раздавалось… и вообще – не бывало…

…Года через два и средняя вышла замуж. – Привозила сначала его, с кем расписываться, – посмотреть на него, и прежде всего, конечно, ей, старшей.

Он был врач в районной больнице. И даже в очках.

Ну, мол, чего же, сказала, посмотрев, старшая, выходи, раз так… чего же, мол, поделаешь…

И средняя уехала жить в город.

А ещё сразу через год вышла замуж и младшая – в соседнюю деревню за лесника: самой-то красивой – не за тракториста же.

Собирались вместе в доме у матери, у мамы, теперь редко: у обеих сестёр их «половины» были «не против» выпить – а старшая не позволяла разгуливаться.

К тому же в доме – в доме у них, у неё, у старшей, появился – целое «светопреставление»! – ребёнок.

…Через два года появились дети, детки, и у средней в её городе и у младшей в её деревне.

Время в просторном доме пошло быстрее, да – как бы неизвестно куда…

Но вдруг – вернулась в дом средняя! Потом – и младшая! Ушли от мужей! Развелись чуть ли не в один день. Вернулись, конечно, обе с детьми, обе с дочками, с девочками.

Словом, хоть они и были обе красивые и хозяйственные – а по характеру всё не такие строгие, как старшая.

И опять – и сам дом, и время в доме словно бы наполнились и загустели.

Опять всё вроде бы наладилось.

(Только сны свои рассказывали друг дружке – шёпотом…)

Теперь и мать, мама, чуть ли не смело, чуть ли не весело кричала сынку старшей, мальчишке:

– Ты это куда, кот в сапогах?!

И теперь за столом на кухне прежде всего сидели, кушали, дети.

А все – мать, мама, и они, трое, ходили вокруг стола и подавали.

Средняя и младшая ласково вскрикивали:

– Братцы кролики, ещё подложить?!

Дети стали прямо на глазах взрослеть.

…Средняя и старшая вроде и заводили себе хахалей – но старшая строго-настрого запретила: и она учительница, и детям вреден такой пример, и по деревне кому нужны сплетни.

Тогда те, обе, средняя и младшая, собирались даже и «всерьёз», «по-настоящему», с паспортами…

Но старшая вдруг ещё пуще вспылила.

В самом же деле: прямо удивление!

Замуж им – а зачем?!..

Вот зачем?..

Дом у них – есть. Мать, посоветовать, – у них есть. Старшая, поддержать, – у них есть. И ещё, в доме-то, в доме-то таком благодатном, – есть кому, если что случиться, поделать и сделать.

И замуж выходить – зачем?!..

Тем более… уже раз попробовали…

А главное – опять же: дом есть, мать родная есть, сестра есть, дети есть… и даже он, тот, кому что придётся сильными руками поделать, есть.

Так и остались так жить.

И важное самое, детям – так уж вовсе благодать!

Всем им, детям, не спутаешь, как кого называть.

Маму одного – тётей.

Маму другой – тётей.

Маму ещё одной – тётей.

Разве что добавить, если второпях не спутаешь, после «тётя» имя.

(О чём же были у них, у троих, их сны?..)

Мальчик подрос – и то он, зимой, на гору в валенках, то, уже на рыбалку, в настоящих «резиновцах».

– Куда сейчас, кот в сапогах?

Хотя у него – у «большого»! – в кармане теперь повсюду самый настоящий мобильник.

Девочки обе, хоть и моложе его, мальчика, но уже шушукаются в стороне от него со своими какими-то, непонятными, секретами.

– Братцы кролики, на улице дождь, сидите обе дома!

 

 

…Когда едешь к этой деревне – то по сторонам шоссе, конечно, поля, перелески, облака.

Если неотрывно смотреть в окно на придорожные деревья, особенно на те, что стоят одиноко – то кажется… будто они, стоя, сами по себе медленно вращаются.

Едешь мимо: и вот берёза белая, что недавно была вся вокруг в своих чёрных сучках – теперь повернулась к дороге другой своей стороной, полупрозрачной: дымкой первых мелких листочков.

Потом мимо едешь – и она, та же берёза, повёрнута теперь другим своим боком: сочной густой зеленью.

Спустя едешь – повёрнута к дороге своей ещё одной стороной: совсем жёлтой…

Так уж кажется, когда едешь, глядя в окно, в ту деревню.

В другую какую-нибудь деревню если ехать – то, может быть, покажется что-нибудь совсем иное…

 

 

 

                                                   Случай с уголовным делом

 

 

«Случай... с делом»...

Не бывает с уголовными делами никаких случаев! – Бывает с уголовным делом только – что: «возбуждение», «прекращение», «воз­обновление» и так далее и так далее...

...Впрочем.

Смотря – у кого оно, дело.

Да и сам случай.

 

Когда я работал следователем…

Однажды, когда я работал в милиции следователем...

Скажу прямо.

Нет. – Скажу, для начала, конкретно.

Я потерял уголовное дело!

...Так.

Оно было в портфеле.

Где же ещё.

В моём чёрном – ещё со студентов – портфеле.

Все следователи всегда дела носят в портфеле: уж идёшь по городу – так крепко сжимаешь ручку в кулаке!

В портфеле делу не опасен ни дождь, ни мороз... ни, напри­мер, давка в троллейбусе... в портфель можно и положить что-нибудь, если зайдёшь в магазин...

...Так.

Значит, оставил.

Где-то...

Вот где?!..

Была зима.

Я шёл по городу...

Шёл... откуда?..

Из морга, конечно! – Ходил туда: носил, само со­бою, постановление о назначение судебно-медицинской экс­пертизы... забирал, может быть, и готовые акты вскрытия...

(А почему то дело было у тебя с собой?..)

Заходил я, по дороге, на вокзал…

Зачем?..

В буфет.

Да просто выпить кофе. – Было холодновато...

(Не доставал же я в буфете дело из портфеля!..)

А пришёл в отдел...

Пришёл в свой кабинет – и ощутил в себе… что-то стран­ное...

Как бы это выразить…

Ну что?..

Что я – подлинно живой… а именно – пока живой!..

(Вот это хорошо сказано! Такое бывает, но очень редко...)

Вот портфель.

Вот сейф с делами.

…Я, впрочем, вернулся, чуть не бегом, на вокзал, на железно­дорожный вокзал.

Осмотрел – чего бы там интересного-то? – буфет…

Ну – будто ищу кого-то.

Ни на столиках, ни на подоконнике, ни на прилавке – ничего, ничего...

Я – деваться некуда!.. с брезгливостью!.. с гневом на весь бе­лый свет!.. – спросил буфетчицу.

Мол, не оставлял ли в буфете кто-нибудь чего-нибудь...

Нет.

Не видела.

Вообще ничего не знает!

...Так.

Я, конечно, сразу доложил своему начальнику – ведь пред­принимать что-то надо, а значит – чем скорее, тем лучше. – На­чальнику, то есть, следственного отдела.

Он, мужчина статный и добродушный – майор! – в первое мгновение, ра­зумеется, да, выругался.

Потом...

Потом мы мгновение смотрели друг другу в глаза.

Решали. Докладывать ли начальнику управления. Полковни­ку.

Молча и решили. Не надо.

Если.

Если что?

Смотря по какой статье то дело.

И, ещё важнее, – где обвиняемый.

В тюрьме или на подписке.

Мой начальник – неизбежно и неумолимо – раскрыл свой журнал – где все уголовные дела: номер дела!.. дата возбужде­ния!.. статья!.. ФИО, понятно... ну и за кем из следователей...

…Так.

Оказалось, что не очень уж всё и страшно.

Дело – пустяковое. Автодорожное.

«Лицу» ещё и обвинение не предъявлялось – в ожидании экс­пертиз.

Сроку по делу – посмотрели дату возбуждения – ещё целый месяц!

То есть, никто, ни прокурор даже, в ближайшее время не хва­тится этого дела.

…И осталась – да, осталась чепуха.

Взять новые те корочки картонные.

И восстановить все, что были в утраченном деле, бумаги, до­кументы. – Во-первых, я любое своё уголовное дело и без того наизусть помню; во-вторых, в каждом уголовном деле – пример­но один и тот же набор документов.

Итак.

Взять те разноцветные бланки.

И сесть за машинку.

Все постановления – по памяти – перепечатать.

Всех – «лицо» и свидетелей, чтобы не подделывать подписи, – передопросить.

Им-то всем откуда знать, что к чему.

Вызвать их всех по телефону немедленно.

Все другие дела – отложить.

…И через два дня дело было – опять! и – то же!

Плюс, к тому же, ещё и месяц сроку.

Теперь потребуй от меня хоть кто: где такое-то уголовное дело?

Скажу: вот! в сейфе!

 

Однако.

Теперь настало время другой – по поводу того, подлинного, дела – тревоги.

Стали мы с начальником обговаривать – мельком и урывками – другую, в полной мере, озабо­ченность.

А-а... где то – настоящее – уголовное дело?..

Где?

В смысле – в чьих руках?

…Ведь прошло несколько дней – и дело в управление никто не принёс.

Так.

Значит, дело попало тому, кто и не подумал о том, что следо­вало уголовное(!) дело(!) попросту снести – коли совсем не раз­бираешься – в какой бы то ни было орган юридический…

И значит, тот, у кого дело, читает-листает это дело… и думает, что бы с ним, с этим делом, предпринять…

...Нет. Сначала не так.

Один, а может быть, и не один, кто взял дело, уголовное дело в руки, – тотчас, чуть глянув в него, и бросил его обратно… от греха подальше…

Ну бросил и бросил.

Но кто-то же и взял.

И всё-таки нашёлся тот, кому обретение дела показалось занятным…

Н-да… Дескать… Посмотрим…

Можно было бы дозвониться тому следователю, который ука­зан во всех документах… ну и… в обмен на дело, ну, попро­сить…

Нет. В те времена это было не только не модно, но – весьма строго, прямо-таки судьбоносно, наказуемо.

В деле есть ещё имена и адреса-телефоны – кто был за рулём, кто чего видел…

Им, мол, продавать – тоже опасно.

Разве что позвонить им и что-нибудь брякнуть – столь осве­домлённо-то: потрепать им, что ли, нервы, поиздеваться.

Ну и – похвастаться перед друзьями: во что у меня есть!

Но день за днём – и уже стало опасно с делом этим в ка­кие-либо органы попросту соваться.

Скажут: а почему сразу не принёс?!..

У друзей – тоже длинные языки…

И остаётся – что?

Дело то уголовное – выкинуть.

Выкинуть на помой­ку… ночью...

Сжечь!.. в лесу!..

 

...Интереснейшая – из всех всевозможных детективов – ситуа­ция!

Кстати – и конец мистификации.

Но по всё порядку.

Вот у меня в руках уголовное дело.

У меня в руках – самое настоящее уголовное дело.

Но я... кто?..

Но я – никто...

Не следователь.

Не прокурор.

Не адвокат.

Не судья.

...И это ещё не всё.

А если я и следователь... а если я и прокурор... если я и судья... То – где...

Где?

Что «где»?..

Где – документ?..

Какой доку­мент?..

О передаче дела именно тебе...

Следователю так сле­дователю. Прокурору так прокурору.

И – от кого?.. от кого?..

Где?.. Где этот документ?..

...Это, разумеется, для обывателя мелочи.

Поэтому суть.

В жизни человека для жизни человека – в конечном счёте – важно даже... ну например... не самое настоящее уголовное дело, пусть оно будет и законное по форме, а важен – статус самого этого человека.

И в самом конечном счёте – духовный статус.

Ну и – конец, конец мистификации…

А то стало мне, право, скучно!

...То-то я, когда ушёл из следователей и занялся исклю­чительно прозой, слышал от друзей моих – и оставшихся в юриспруденции, и просто понимающих читателей – советы писать... детекти­вы! детективы!

Но такое со мною и для меня – невозможно в принципе.

Потому что прежде всего – невозможно практически.

Дела уголовные писать – куда интереснее!

А главное...

Как я могу о ком-то что-то буквально со-чинять – пусть даже и грамотно, и на тему востребованную, – если во мне самом не расшифрована, не раскрыта какая-то личная тайна!..

Зачем мне ставить себя на место кого-то?..

И в ситуацию, в которой я сам никогда не был и, тем более, не мог быть ни душевно, ни духовно?..

 

…Не терял!

Не терял я никогда никакого уголовного дела!

И вообще.

Такое не характерно для меня.

Характерно для меня – не это.

Я просто сейчас вообразил, что было бы со мною – если бы…

Ведь этот изложенный случай, между прочим... реальный!

И был – на моих глазах.

В одном даже, где и я, кабинете.

(Нелишне тут уведомить: очень и очень давно!)

…Потерял уголовное дело, да.

Но – не я.

А мой приятель, сосед, коллега.

Он забыл в пивной свой портфель.

 

* * *

Изъяснил я сейчас это всё – как водится.

Зачем?..

Почему?..

Потому что и в самом деле...

Потерять уголовное дело – страшно.

А найти уголовное дело – ещё, может быть, страшнее.

И теперь вроде бы всё понятно.

Но мне...

Но тут-то мне и становится – особенно не по себе...

Прямо сказать: невыразимо и неутешно тоскливо!

 

Появление на белый свет уголовного дела по самой своей сути означает... обретение этим уголовным делом номера.

Номера!

Номера, даты и статьи.

Номер же на корочку уголовного дела попадает – ниспадает истинно с самых-самых небес. – С единого и единственного – прямо-таки сакрального! – центра.

И этот самый номер, состоящий из обыкновенных цифр, су­ществует в мироздании – и от сотворения мира! – тоже в одном единственном числе.

И он, этот номер, с датой и статьёй, решает и предрешает всю судьбу уголовного дела.

С этой минуты – об уголовном деле – знают.

Знают!

Знают...

Ну и так далее.

 

...Вот человек.

Нет!

Что «нет»?..

Нет его.

Как нет?!..

Его нет до тех пор, пока у него нет – имени, даты и места.

Ну пусть так.

Но вот это всё у него есть.

Итак, вот живёт человек...

Нет!

Что теперь «нет»?..

Не живёт.

Как не живёт?!.. – У него профессия, семья, биография...

Нет.

Не живёт.

Потому что он увлечён с головой работой, детьми, хозяй­ством – а он по генам, например, живописец... или: он чуть не с пелёнок курит, хулиганит, ворует – а по складу ума он есть ис­тинный матема­тик...

Потому что он всю жизнь подвизается на поприще творче­ства: и актёр, и поэт, и драматург – а он только и грезит о ры­балке... ещё: он всецело занят поли­тикой или бизнесом, или пу­тешествиями – а на самом деле он от рожде­ния семьянин и до­мосед...

Просто он не знает этого своего «номера».

Никто ему его не крикнул, ни сам он его как-то бы не услыхал.

И... не знает.

Но ведь так – и есть.

Однако ведь так и есть – всегда и повсюду и со всеми.

...Действительно: невыразимо тоскливо!

 

 

 

                                                          Хромосомы

 

 

Часть первая. Женщина

 

– Сначала поправь матрац на диване. Мне одной, я пробова­ла, тяжело.

Велела она ему руки мыть на кухне, так как, мол, в ванной замоче­но бельё.

Передумала же она сразу и велела ему мыть руки всё-таки в ванной: с бельём, дескать, ничего не случится, а на кухне нет чистого полотенца.

Велела было она ему убрать со стула свой свитер, лежав­ший подушкой, – и тотчас же возмущённо махнула рукой: са­дись, мол, прямо на него.

Говорила она то голосом словно бы слегка простуженным и прижимала ко рту пальцы, то вдруг голоском звонким, будто бы что-то весёлое вспомнившим...

Она сейчас всё держала в сердце, как искренне были удив­лены его глаза, едва он переступил порог, – когда они увидели её новую откровенную блузу....

В ту минуту он, кажется, даже насмешливо мычал, целуя её в губы... притом целуя подряд дважды.

И когда он раздевался, она застыла на месте, сцепив паль­цы у груди, – будто снимание им с себя куртки было неким трюком иллюзиониста.

Она сейчас, на кухне, обнадёженно догадывалась, что – на всю её болтовню – он молчит, скорее всего, от известной уве­ренности и, может быть, даже от настоящего, иного устрой­ства, мужского покоя.

Когда она уже собрала на стол, он сразу не сел, а пошёл в комнату что-то гля­нуть по телевизору – и она, с нетерпеливой и мокрой по­варёшкой, тоже пошла за ним в комнату к тому чему-то.

Наконец сели.

Она, как всегда, скороговоркой указала ему, в каком порядке и чего есть.

Пока он ел, она просто сидела – и пере­водила напряжённо глаза, следя за его движениями, будто бы он брал в руку не вилку и не ложку, а ту или другую шахматную фигуру.

Сидела она за столом не напротив его, а сбоку – чтобы он, среди ужина, смог, как обычно, протянуть к ней руку и тыльной стороной пальцев провести по её щеке...

Отвечала бегло, на его краткие призывы, что сама уже ела... хотя, как пришла, всего лишь чего-то пожевала.

Руки её лежали скованно на коленях. – Она боялась, что, вольные, они будут сумасбродно витать над столом.

– Ешь рыбу! Ты хочешь рыбы?

Ответила, однако, мгновенно, схватив мобильник, на звонок...

Поздоровалась. Послушала. Посмеялась. Передала привет. Сказала, что – нет, вино не пьём. Сказала, что привет сию ми­нуту уже передаёт. Послушала. По­смеялась. Попросила сбив­чиво извинения. Простилась.

Доложила же ему сходу со смехом, что звонила ей подруга – ну, та самая-то – и, дескать, сказала сначала, что выиграла где-то как-то миллион, а потом пьяненьким уже, мол, го­лоском, напо­мнила, что ведь сегодня первое апреля...

Добавила теперь ещё, что у подруги, когда та сейчас зво­нила, был её новый ухажёр... что она его, ухажёра этого, одна­жды видела... что он вообще-то женатый, но хороший чело­век...

Сказала заключительно и радостно, что у подруги, значит, в последнее время всё нормально.

– Ешь апельсин! Ты будешь апельсин?

И щёки её, после такого звонка, окрасились изнутри личным бархатным цветом.

Она вдруг требовательно погрустнела.

Она сказала – сказала наконец загадочно, что, хотя и ждала его, но не стала пылесосить ковры: и так, мол, она после рабо­ты не­множко устала.

Она знала, что он прочтёт понятливо: побереглась... для чего-то...

И увидела, что он, и правда, сдвинул брови.

Пошли в комнату – в комнату...

Тут суетливо указала она, что пора бы, может быть, убрать вот но­вогоднюю ёлку – такую-то, как вспо­мнишь, для неё весёлую и, хотя и пластмассовую, нарядную. – И веселым, не забыть, был этот наряд – в четыре руки.

Но – не поторопила, не заторопила убирать ёлку её сию же минуту...

Словно бы любимая мелодия, пока откуда-то слабо слыш­ная, – вдруг прорвалась и зазвенела наконец на всю квартиру.

Она – вместо всяких ёлок и вместо всего другого на свете – вдруг посмотрела на него широко раскрытыми и почти в ужасе гла­зами... будто он только что сейчас был каким-то образом невидимым и вот сию минуту, словно бы ангел, сделался ре­альным и видимым!..

А через минуту она – через одну-две минуты она уже востор­женно и умилённо понимала... понимала... понимала, почему он сегодня был особенно молча­лив. – Говорили зато теперь запальчиво – его руки, его ладони, его пальцы!.. его руки, его ладони, его пальцы!..

...Потом, как и лежали, смотрели сколько-то равнодушный телевизор. (Звук она ловко выключила пультом, когда чуть попятились к дивану.)

Она – явно безотносительно к экрану – засмеялась укромно-лукаво: мол, хотела бы выпить для сна молока, но вот почему-то лень вставать, идти на кухню, молоко разогревать.

Смеялась ещё – уже не объясняя причины ни ему, ни себе.

Оправдалась, мол, ей жарко, ей душно.

И нарочно немного успокоилась, чтобы дать ему понять, что она уже, да, успокоилась.

Спрашивать стала его обо всём подряд.

И разговорила его до того, что он, кроме прочего, сказал ей, мол, утром – от неё – вынужден будет зайти к себе домой; за­хватить какие-то, что ли, бумаги.

Она, конечно, иронично ему посочувствовала.

И она – после долгой паузы – решительно, наконец, сказала, что в будущие выходные поедет к сыну, потому что у внука как раз накануне, в четверг, будет день рождения...

Помолчала...

Пять уже лет! Скоро в школу...

Помолчала...

Она, говоря всё это, понимала-таки, что и он понима­ет, как ей интересно знать – очень интересно ей знать: звонит ли ему его дочка... или она, умница-студентка, следует обидам своей мудрой матери...

Но тут же она забоялась, что, пожалуй, лишка и неуместно сей­час волнуется.

И так, словно бы в воздухе растворено, понятно – всё понят­но.

Она знает, что он знает, что она всё-таки думает, не может не думать, так не бывает, о своём бывшем...

И она знает, что он знает, что она ещё думает и о его быв­шей...

Вспыхнула она, однако, от страха: вдруг он, даже в темноте и даже в этой тёплой темноте, слышит её мысли!

Хотя он уже спал.

Он, с его-то характером, – такой гордый, даже ранимо-гор­дый.

Ей ли не знать.

Бывали ведь иногда парой в гостях: у её подруг, у его друзей.

Такие ли, по поводу его норова и его принципов, случались ситуа­ции!

(Можно, пожалуй, вообразить атмосферу в бывшей его се­мье...

Да и каково было ей... кого обманывали... обманывали...)

Но дышалось ей глубоко!

Было ей так – как бывает, когда действительно больше уже ничего не надо!

Абсолютно не было сейчас в её жизни причины беспокойно не спать.

Всем своим телом, всем своим голым телом она – вот ещё как странно! – вдруг ощутила вокруг себя... весь целиком ноч­ной огромный город...

И тут же, в ответ на это окружение, почувствовала, что сей­час – в этот вечер и в эту ночь – весь город ей чужой, зачем он ей, весь город ей чужой...

И вдруг она – вдруг она, при свете немого телевизора, вскинула над головой свои голые руки!.. и стала голыми руками – танцевать! плясать!.. танцевать! плясать!..

И ещё!

И ещё...

Никакого другого мгновения – не было.

Она спала.

...Когда в глубокой непонятной темноте он медленно отвер­нул с себя горячее одеяло... сел и нащупал, еле слышно, голы­ми ногами тапки... когда он, опахнув её лицо невидимым движением, встал и мягко пошёл, всё-таки выставив вперёд в уютной тем­ноте руку... когда он едва включил, чтобы, наверно, попить, на кухне свет – она уже стояла за его спиной:

– Ты чего?

Утром она долго, как всегда, собиралась на работу и, на его совет посмотреть на часы, ответила – ответила, теперешним утром, интимно-радостно, что она как раз и любит долго соби­раться.

Когда он, уже одетый и пока ещё в домашних тапках, отвя­зал верёвку от батареи, взял за макушку пластмассовую и всю густо уве­шенную и пёстро увитую ёлку, она была ему по пояс, и вынес её, будто некое живое существо, на балкон – она молча собра­ла с пола упавшие несколько шариков... слов­но бы жалея, что сама же велела ёлку убрать... будто, в самом деле, ёлка в чём-то виновата...

Не нужно было давно – третий уже год – ей требовать, чтоб он проводил её до остановки, дождался номера её автобуса и проследил, как она войдёт и благополучно ли там сядет, или будет вынуждена ехать стоя.

 

 

                                                         Часть вторая. Мужчина

 

И он шёл, сейчас утром, и шёл.

Шёл по ледяным узким, среди грязного рыхлого мартовского снега, тропинкам.

Не ехал на троллейбусе три бы остановки, а дви­гался, как всегда, не очень-то тут и далеко, через частный сектор напря­мую.

В одном месте, на пустыре, тропинка была длинная прямая, немного в гору и особенно узкая.

На самой середине, на открытом тут месте, он даже слегка качнулся...

А это фигура, того же примерно возраста, впереди оказала­сь ему навстречу.

На этой-то узенькой и зыбкой тропиночке...

Разойтись – разумеется, разумеется – было попросту невоз­можно.

Они сближались...

Осмысленно он остановился!

Между ними, пешеходами, когда было ещё шагов достаточно – он стро­го глянул, примеряясь, вправо и влево... и широко шагнул в сто­рону: в мокрый снег...

Встал, утонув, оказалось, немного обеими ногами.

Только сейчас вспомнил, что на нём ведь уже не зимние са­пожки, а обычные ботинки.

Смотрел он – задумчиво – в сторону.

Встречный, наконец-то, миновал.

Он тоже ступал неуверенно... и был, кажется, тоже в чёрной кепке.

...Невозможно – невозможно для него было допустить, чтобы они, два человека, на этой тропинке вплотную сблизились!

Ведь тогда бы они, оба, лицом к лицу и в полушаге друг от друга, – замерли...

И тогда бы, пусть на самое малое мгновение, – хочешь не хочешь – в этой точке мирового пространства вдруг явилось бы понятное замешательство...

А остановится друг перед другом даже и на тот пустяковый миг – означало бы: вступить в диалог.

 

 

                                                                   Прости и уйди

 

Не надо было её убивать...

Много, много он всего разного наслушал­ся и насмотрелся за эти во­семь лет, а больше – как бы само собой понялось: можно было бы просто дать ей по морде, потом, конечно, запить и, в конце концов, предупре­дить её, мол, только ещё раз посмей – а убивать её, бабу, не надо было.

...Он глядел вокруг глазами огромными – словно бы из ка­кого-то сна... и словно бы в какой-то другой сон.

И не замечал, по непривычке, этого – о своих таких округлён­ных глазах.

Главное же – кажется и кажется: на тебя смотрят! только на тебя все и смотрят!

Ведь всего неделю, как говорится, «со свободной совестью»...

Но так – только говорится.

Пока...

 

Удивления всякие мелкие были в нём – и хорошо, правда, что хоть есть чему уди­вляться. – Не зря же возвращался.

Как расплачиваться в троллейбусе... как зайти в любой мага­зин...

Да и просто: как люди идут... как разговаривают... как смеют­ся...

И в деревне – то же.

Тут – настоящий асфальт!

Крыши вон теперь некоторые – в металлических каких-то зелёных-синих листах...

А палисадники – чуть ли... не в тех же решётках... в проволоч­ных сетках-клетках!

И пока такое удивление – удивление ли только это?..

Может быть, это – и в самом деле – какое-то начало.

Настроение такое... будто ты с того же поезда только что сошёл, идёшь уж по перрону – и вдруг видишь в окне вагона, в кото­ром ехал, свою забытую вещь...

Настроение – такое.

Пока.

 

Всё осталось в нём – с его молодости: кряж, торопливая сбив­чивая речь, голубые, с чёрной точкой зрачка, глаза...

И даже обыкновение накрывать эти глаза верхними веками как бы полусонно: или стыдливо, или надменно...

Только теперь – коротко стрижен.

И всё лицо – в бороздах в глубоких...

Но и в глазах, и в осанке, и в походке – та же уверенность и стать, какие бывают только у красавцев.

Он впервые – впервые в жизни почувствовал стыд... или что-то вроде стыда... за свою такую повадку-выправку.

Шёл он по деревне – и вся она, а не только какие-то женщи­ны у магазина, смотрела на него.

Юрка Шустров вернулся!

Ещё бы: теперь у всех, говорят, эти самые, как их, мобильни­ки.

Помнит, небось, вся округа – и его красоту, и его силу... ну и... всё остальное.

Невысок – но примечательно широк в плечах и с пышной коп­ной белокурых кудрей.

И – улыбчивый, белозубый. – Только внезапно.

Долго молчит – и вдруг тараторит что-нибудь на­смешливое.

В походке торопливый – а как уж стремителен и ловок в дра­ке!

Школу прошёл, конечно, кое-как. И сразу в город. Там на за­вод. Кем ещё, грузчиком.

А жену – увёз с собой.

Отсюда, из деревни.

Самую красивую.

...И он – к дому Тихоновых.

Заходил ли в деревню, кто жив, к своим?..

А сразу – к Тихоновым!

 

Не заперто!

Не увидели, значит, его в окно, и не успел ещё никто позво­нить.

А вон кто-то у них на огороде... Там – пусть...

И он – по крыльцу, по коридору – в прихожую.

Очумев немного от запаха, ничуть не забытого, жилого дома...

– Хозяйка!

Коротко. Требовательно.

Но по комнатам – тихо...

– Кто есть!

Голос звонкий. Дерзкий. Будто девичий.

...Шевельнулась – шевельнулась чуть занавеска на печ­ке.

– Тёть Шур!

Кратко. Как приказ.

Палец там, с печки, отвёл немного завеску...

– Знаю! Здесь ты!

Глаза...

Те, что нужны.

Глаза – далёкие: в глубоких коричневых впадинах...

И – не моргали.

Как стали они, эти глаза, теперь глубоко!

Видно, она, тётка Шура, и не слезает с печки...

Он, глядя вверх, подождал немного.

Но глаза – не моргали...

Бледно-голубые. В красных, будто так нарочно изуверски под­крашены, ободках.

И они, эти глаза, – словно бы... видели его ещё минуту назад!

Он всё понял...

Затем и пришёл.

– Тёть Шур. Прости.

Они, глаза, там, на печке, будто чего-то мысленно поискали... чем бы ки­нуть?.. но ничего не нашли...

– Уходи.

Устало и настойчиво – и словно бы, опять, в сотый раз.

Голос – тот же: был скандальный – теперь сухой и тихий...

Значит, он – пришёл.

Пришёл!

– Тёть Шур. Прости.

Глаза... хоть и не моргали, всё искали... ещё чего-то...

– Уходи.

Наконец – он словно бы забалдел.

Долгожданно.

– Тёть Шур. Прости.

– Уходи.

 

...На крыльце, в коридоре – уже топали, топали!

Вбежали, что ли, двое.

Захрипели, зашипели.

От удушья.

Не могли ничего внятно сказать, крикнуть.

От злобы. От ненависти.

...Вытолкали его на улицу.

Он почувствовал: хватки к его бокам были – брезгливые...

Он пошёл опять по деревне – но уже как бы на каждом шагу увязая и глядя теперь себе под ноги.

Не на кого теперь и глянуть: всем вокруг, судя по всему, даже и непонятно – что такое путь к свободе...

И словами об этом не растолковать.

...Мелькали вот всё перед ним те загорелые лица и плечи – дочь старшая тётки Шуры и внук тётки Шуры.

Прибежали, значит, с огорода.

Он бы мог их обоих запросто расшвырять. Но, под их толчка­ми как бы детскими, он податливо вышел сам.

И оба они немного изменились: стали, что ли, строже.

...Не надо, не надо было её...

Ну – её, её...

 

 

Но тогда – тогда понималось другое.

А – ничего не понималось.

Просто всё завязывалось, получалось и было – само собой.

Как же на неё, на самую красивую и в классе и в деревне, было не заглядеться!.. как же было за нею по дороге из школы и вечерами не бегать!.. как было из-за неё, из-за такой весёлой и балованной, не драться с другими одноклассниками!.. как было её не затас­кивать в заветный сенной сарай!.. и, уходя по­том в армию, не наказать ей строго его ждать... как затем сходу не жениться – на ней, только на ней!..

И как же её – жену, родную жену – было не упрекать и не ру­гать, а потом и не бить, когда она стала с работы, с фабрики, с «мохорки», приходить вы­пивши?.. как не протрезветь небыва­ло, когда она, как он выследил у проходной, вечером с кем-то целовалась, притом с тем настоящим, женским, смехом?.. как тут же не вы­пить из горла, будто воду, бутылку?.. и как было – не лететь, махая кулаками и ногами, и не лететь, и не лететь?..

 

 

Так, выходит, всё на белом свете устроено.

Он её не мог не бить – она от его ударов не могла не умереть.

Она ему изменяла – она не могла ему не изменять, да и что за измена – «просто так»: ведь во­круг столько и других симпа­тичных мужиков.

Она не могла не пить – ведь чуть не все знакомые и подруги выпивают и даже по-настоящему пьют.

Она не могла не смотреть на всех мужчин смело – она ведь краси­вая, и потому имеет право решать!

Она не могла вообще никогда с самого, может, детства не де­лать мальчишкам глазки – ведь она чувствовала на себе их из­бирательные взгляды...

...Но раз так всё устроено, то как, вот бы узнать, об этом обо всём пони­мает теперь – она?

Правда, её на свете нет...

Но всё-таки, всё-таки – как-то же она теперь понимает!

 

 

Мать её, старуха, была в молодости – с нею две капли воды: такая же красавица!

Даже, по тем небогатым послевоенным временам, ещё, пожа­луй, краше. – Ведь в те годы и нарядиться не во что было – а подруги ссорились меж собой, которой из них идти с ней на гу­лянке под ручку... а парни дрались из-за неё: этот на неё смот­рит не сводя глаз, тот почему-то ещё и улыбается...

А теперь она – «худая».

...Не простила – его. – Отнял у неё дочь, родную дочь, краса­вицу дочку, младшую весёлую...

Сколько бы ему ни дали, да хоть бы его вовсе стёрли с лица земли – какое ещё тут прощение!

Старуха не простила – никого не простила: ни мужа не про­стила, который хоть и работал плотником и детей кормил – а чего вот ему не хватало, зачем так однажды выпил, что во сне задохнулся?

Правда, потом говорили какие-то, что ли, врачи, дескать, не надо было его, пьяного, – хоть и надоел во хмелю – укладывать спать на спину...

И не простила – как бы вообще ничего.

Вот она умирает боль­ной развалиной – а дочка, небось, ушла в расцвете лет, да ещё и навеселе... вот она валяется, всем в тягость, – а этот отсидел своё и теперь шагает молод и здоров: недаром его хорошенько разглядела...

Она – она и мучается больше всего потому, что никак не мо­жется ей помереть.

А этот – что-то же этакое бойкое взял в голову: иначе бы не пришёл.

Только лишь это – и о дочке, и о нём, кому и звания нет, и о самой себе – она поняла.

А он, получается, не только остался жив, не только будет и дальше жить – но превозмог и даже превзошёл что-то обычное в обычной жизни!

Вот она и вся тут, старуха.

Никого не простила и ничто не простила.

И в самом деле – худо...

 

 

...Прости и уходи.

Ты, старуха.

Прости его и умри. – Прости сначала его, а потом можешь и умирать. – Прости прежде всего хотя бы его, кто приходил за прощением, и после этого более или менее спокойно уйдёшь.

...Ты, освободившийся. – Вот уж теперь подлинно – освобо­дившийся.

Да, уходи.

Прости её и уходи. – Сначала прости старуху, которая ещё не умеет прощать, и просто уйди из этих краёв прочь.

Да и давным-давно раньше – и тогда тоже надо было сде­лать тебе так же: простить свою жену и уйти от неё.

Простить и уйти.

...Или – но это даётся изредка кому! – и вовсе уйти.

От себя.

Который не умеет прощать совершенно.

И остаться с той, с нею.

С такой, какая уж есть.

Ярославль

 

Комментарии

Комментарий #11117 12.07.2018 в 07:03

На Комментарий # 11103. Сколько высокомерного любования собой! А вы не считаете, что вам лучше сходить в библиотеку и окунуться там в "ясное изложение/Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин, Шолохов/...", как вы пишете. А проза Евгения Кузнецова пока обойдётся без вашего пристального внимания. Как и вы без неё обойдётесь спокойно, не напрягая ни воображение своё, ни ум-разум для её постижения.

Комментарий #11103 11.07.2018 в 15:05

Стиль, стиль?! К чему эти повторы ?! Нет,не читается автор/ мною/...Во мне установка на ясное изложение/Достоевский, Толстой, Чехов, Бунин, Шолохов/...

Комментарий #10735 18.06.2018 в 17:46

Первый рассказ мощный. Только там не страх, отсюда и название - неудачное. Там иное. И сам автор это блистательно выписал. Не проговорил, поэтому "Страх" - неудачно. А именно выписал. Психологизм высочайшего класса.