ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Андрей РУМЯНЦЕВ. «ОПАСАЙСЯ ПРЕДСКАЗАНИЙ...». О литературных пророчествах
Андрей РУМЯНЦЕВ

Андрей РУМЯНЦЕВ. «ОПАСАЙСЯ ПРЕДСКАЗАНИЙ...». О литературных пророчествах

 

Андрей РУМЯНЦЕВ

«ОПАСАЙСЯ ПРЕДСКАЗАНИЙ...»

О литературных пророчествах

 

В конце восьмидесятых годов я написал такое стихотворение:

Меня растил жестокий век,

С рожденья душу ложью тронув,

Чтоб был я, вольный человек,

Рабом случайных фараонов.

А лес шумел.

В лугах роса

Босые ноги холодила.

Но пыль идей мела в глаза,

Но свалка мертвых слов смердила.

 

…Река все так же будет течь,

Нести звезду во мгле холодной.

О как бы сына мне сберечь

Для жизни чистой и свободной!

 

 Две последние строки в этом стихотворении вы­рвались сами собой, как естественный возглас. Не было никаких оснований для дурных предчувствий. Но, как оказалось, рукой моей водило провидение. Обрушились страшные годы — с повсеместной разрухой, повальной нищетой, невиданным насилием. И январской ночью девяносто третьего в небольшом подмосковном городке грабители зверски убили моего сына, редактора местной газеты, вломившись в квартиру и польстившись на копеечный скарб. Все эти годы я живу под тяжестью безмерной личной вины: вместе с миллионами русских людей я позволил банде циничных и наглых перевертышей во главе со спившимся дегенеративным паханом захватить власть, присвоить богатства страны, занести топор беззакония над каждой нашей семьей. Но это разговор отдельный…

 А сейчас речь о предчувствиях, о невольных предсказаниях. Я знал давно, что со словом — и устным, и, особенно, письменным — нужно обращаться осторожно; слово имеет вещую силу. Добрый совет собратьям на этот счет дал поэт Арсений Тарковский:

Власть от века есть у слова,

И уж если ты поэт,

И когда пути другого

У тебя на свете нет,

Не описывай заранее

Ни сражений, ни любви,

Опасайся предсказаний,

Смерти лучше не зови!

 

Слово только оболочка,

Пленка жребиев людских,

На тебя любая строчка

Точит нож в стихах твоих.

 

 И все же после собственной трагедии я как бы заново увидел, что сбывшиеся предсказания в нашей отечественной литературе — история не такая уж редкая. Пример, как всегда, подавали классики.

 Начнем с Александра Пушкина. Как и многие его литературные друзья, поэт со жгучим интересом относился к предсказаниям. Будущие повороты судьбы, чужие, чаще монаршьи, решения, которые могут повлиять на нее, — все это было тайной, которую всегда хотелось предугадать поэту. В 1829 году он писал:

День каждый, каждую годину

Привык я думой провождать,

Грядущей смерти годовщину

Меж них стараясь угадать.

 

 Пушкин не был пессимистом, его поэзия с самого начала была светоносной. «Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать», — с молодой жаждою повторял он. Но как мудрый человек, знающий о превратностях судьбы, о хрупкости земного счастья и самой жизни, поэт задумывался и о трагическом. В 1831 году, создавая очередное стихотворение по поводу годовщины Лицея, Пушкин не ограничился приветствиями в честь друзей юности, как это было в предыдущих посланиях, а начал скорбный счет потерям. Их к тому времени оказалось шесть. Среди умерших лицеистов был и его близкий друг, поэт Антон Дельвиг. Назвав его имя, Пушкин впервые пророчествует — по мистическим законам предсказаний почему-то именно в этом, отмеченном женитьбой и счастливом для него, году:

И мнится, очередь за мной,

Зовет меня мой Дельвиг милый,

Товарищ юности живой,

Товарищ юности унылой,

Товарищ песен молодых,

Пиров и чистых помышлений,

Туда, в толпу теней родных,

Навек от нас утекший гений.

 

 Словно бы стремясь отогнать от себя наваждение — маячившую впереди смерть, поэт вновь и вновь убеждает свою судьбу, свой рок:

О нет, мне жизнь не надоела,

Я жить люблю, я жить хочу,

Душа не вовсе охладела,

Утратя молодость свою.

Еще хранятся наслажденья

Для любопытства моего,

Для милых снов воображенья,

Для чувств ………. всего.

 

 Но и мрачные мысли, помимо воли поэта, не оставляли его. Думается, только этим можно объяснить создание в последний год своей жизни знаменитого стихотворения «Я памятник себе воздвиг неруко­творный…». Ведь это тоже своего рода предчувствие: зачем в тридцать семь лет подводить черту под жизнью и творчеством, оценивать их, если ничто не предвещает близкого конца? «Памятник», возникший как метафора, вскоре стал реальностью.

 Поэт Юрий Карабчиевский заметил: «Поэтиче­ская метафора тем и отличается от обыденного речевого штампа, что не является только тенью реальности, а имеет собственную живую плоть, вполне реальную в мире воображения». Продолжая эту мысль, скажем, что, возможно, «живая плоть» метафоры имеет какое-то влияние на реальность.

 По свидетельствам современников Александра Пушкина (С.Соболевского, П.Нащокина, А.Вульфа и др.), еще в молодые годы поэта, в Петербурге, гадалка Кирхгоф предсказала ему, что он проживет долго, если на тридцать седьмом году жизни с ним не случится несчастья, которое может принести белый человек или белая лошадь. Помнил ли об этом поэт, отправляясь на дуэль с Дантесом, который был русоволос и носил белый кавалергардский мундир? Наверное, помнил. Но там, где речь шла о чести, великого Пушкина не могло остановить никакое предсказание...

 В стихах Михаила Лермонтова тоже можно найти немало мрачных предчувствий. В конце тридцатых годов, например, он писал: «Но я без страха жду довременный конец...» (выделено мной, — А.Р.). А в сорок первом, незадолго до гибели, в стихотворении, посвященном поэтессе Евдокии Ростопчиной, Лермонтов признавался:

Предвидя вечную разлуку,

Боюсь я сердцу волю дать,

Боюсь предательскому звуку

Мечту напрасную вверять.

 

 Именно Евдокия Ростопчина оставила наиболее интересное свидетельство, относящееся к теме нашего разговора. В феврале 1841 года Лермонтов, благодаря хлопотам своей бабушки Е.А. Арсеньевой, приехал в Петербург, в двухмесячный отпуск. Тогда-то опальный поэт и подружился с Ростопчиной. Позже в письме к знаменитому французскому писателю Александру Дюма-старшему она рассказала о мучительном настроении, которое овладело Лермонтовым накануне отъезда на Кавказ, где его ждала гибель.

 Вот этот рассказ: «Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия. Наконец, около конца апреля или начала мая мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему доброго пути (автор неточен: проводы поэта состоялись 12 апреля, — А.Р.). Я одна из послед­них пожала ему руку. Мы ужинали втроем, за маленьким столом, он и еще другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время всего ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце. Через два месяца они осуществились, и пистолетный вы­стрел во второй раз похитил у России драгоценную жизнь, составлявшую национальную гордость».

 О Николае Гоголе как провидце говорят страницы многих его сочинений. Он прозревал века, раздумывая о социальной жизни, религии, искусстве, нравственности. Но предчувствовал ли он будущие события собственной судьбы? Да, предчувствовал и без страха писал об этом. Гоголь смолоду предполагал, что жизнь его будет коротка. В письме к В.А. Жуковскому в 1837 году (напомню, что писателю было тогда лишь 28 лет) он признавался: «Я дорожу минутами жизни, потому что не думаю, чтобы она была долговечна». А в повести «Старосвет­ские помещики» он доверительно рассказал о себе историю, похожую на фантазию: «Вам, без сомнения, когда-нибудь случалось слышать голос, называ­ющий вас по имени, который простолюдины объясняют тем, что душа стосковалась за человеком и призывает его, и после которого следует неминуемо смерть. Я помню, что в детстве часто его слышал: иногда вдруг позади меня кто-то явственно произносил мое имя. День обыкновенно в это время был самый ясный и солнечный; ни один лист в саду на дереве не шевелился, тишина была мертвая, даже кузнечик в это время переставал кричать; ни души в саду, но, признаюсь, если бы ночь, самая бешеная и бурная, со всем адом стихий, настигла меня одного среди непроходимого леса, я бы не так испугался ее, как этой ужасной тишины среди безоблачного дня. Я обыкновенно тогда бежал с величайшим страхом и занимавшимся дыханием из сада, и тогда только успокаивался, когда попадался мне навстречу какой-нибудь человек, вид которого изгонял страшную сердечную пустыню».

 Оценивая это признание великого писателя, В.Короленко, например, считал, что в нем нет никакой мистики. Он объяснял предчувствие творческими людьми грядущих несчастий или даже смерти таким образом:

 «Это — не простая работа объективно художественного воображения. Нет, это живое, осязательное ощущение… Оно не вызывается особыми внешними обстоятельствами; наоборот: для него нужно исключительное однообразие существования, полное душевное и внешнее затишье… Ни лист не шелохнется, ни кузнечик не закричит. А внутри сердечная пустыня. И в этой пустыне, лишенной и других внутренних ощущений и впечатлений внешнего мира, подымается из бессознательной глубины предчувствие какого-то рокового, бессмысленного, непонятного, беспричинного, то есть чуждого душевной организации, расстройства, которое будет давить на мозг и звать непонятными голосами мировой тайны…».

 Как это ни покажется странным, но с провидче­ским знанием своей судьбы Н.Гоголь прожил чуть ли не всю жизнь. Ощущение приближающейся смерти, «зов с того света», «знамения», которые предшествовали уходу из жизни некоторых гоголевских героев, например, Пульхерии Ивановны и Афанасия Ивановича из тех же «Старосветских помещиков», оказались очень похожими на все то, что почувствовал перед кончиной сам писатель.

 Впрочем, крупные писатели оказывались пророками не только тогда, когда дело касалось времени или обстоятельств их будущей кончины. Многие художники слова как раз неохотно затрагивали эту тему, справедливо отдавая свою судьбу Божьей воле, а предпочитали заглянуть в будущее родной страны, человеческого сообщества, науки, искусства. Конечно, угадать предстоящие события им помогал изощренный, глубокий ум, обширные знания, научное или житейское предвидение. И все же во многих случаях точность, с которой указывалось время будущего события, и даже подробности того, как оно совершится, нельзя объяснить только прозрением ума, результатом научного предвидения; тут вмешивались некое тайное знание, некий «голос свыше».

 В 1921 году Николай Гумилев, по воспоминаниям поэтессы Ирины Одоевцевой, в разговоре с ней «утверждал, что скоро удастся победить земное притяжение и станут возможными межпланетные полеты». Это предположение для указанного года не было необычным: в ту пору основы космонавтики уже закладывал Константин Циолковский, идея межпланетных полетов носилась в воздухе. О том, что Гумилев интересовался этой проблемой, свидетельствовали его стихи, например, написанное незадолго до беседы с Одоевцевой стихотворение «На далекой звезде Венере…». Но поразительно продолжение упомянутого разговора. Поэт сказал своей собеседнице: «Я непременно слетаю на Венеру. Так лет через сорок. Я надеюсь, что я ее правильно описал». Гумилев попал, как говорится, в десятку: ровно через сорок лет, в 1961 году, в космос отправился Юрий Гагарин.

 Вообще, принято считать, что космические путешествия будущего живописали только литераторы-фантасты. На самом деле, тайны небесных светил, полеты на другие планеты будоражили умы многих русских прозаиков и поэтов. Удивительно, например, что двадцатитрехлетний Сергей Есенин в «Ключах Марии» — статье чисто литературной — свободно и смело размышлял о завтрашнем дне космонавтики, как будто в те дни, когда Россию потрясала гражданская война, он уже воочию видел то, что станет возможным лишь десятилетия спустя. Есенин писал: «Воздушные рифы глазам воздушных корабельщиков будут видимы так же, как рифы водные. Всюду будут расставлены вехи для безопасного плавания, и человечество будет перекликаться с земли не только с близкими ему по планетам спутниками, а со всем миром в его необъятности».

 Тут синонимом будущего слова «космонавты» пока выступает более понятное: «воздушные корабельщики»; но здесь уже прозорливо употреблено слово «спутник», которое через сорок лет впервые запестреет на газетных страницах мира в русской транскрипции.

 Однако вернемся к Гумилеву. Участник первой мировой войны, он предсказал точное время следующего всепланетного пожара. Та же мемуаристка вспоминала, что в 1921 году Гумилев завел речь о новой войне России с Германией и уверенно добавил: это будет через двадцать лет.

 — Я, конечно, приму в ней участие, — говорил он, храбрый офицер, кавалер двух Георгиевских крестов, — непременно пойду воевать. Снова надену военную форму, крякну и сяду на коня, только меня и видели. И на этот раз мы побьем немцев! Побьем и раздавим!

 А во время февральской революции 1917 года, видя на петроградских улицах толпы возбужденного народа, Гумилев говорил: «Вот все теперь кричат: «Свобода!», «Свобода!», а в тайне сердца, сами того не понимая, жаждут одного — попасть под не­ограниченную, деспотическую власть, под каблук. Их идеал — с победно развевающимися красными флагами, с лозунгом «Свобода!» стройными рядами — в тюрьму. Ну, и, конечно, достигнут своего идеала. И мы, и другие народы. Только у нас деспотизм левый, а у них будет правый. Но ведь хрен редьки не слаще». Зло сказано, но, как показало время, прогноз оправдался.

 И, наконец, еще одно сбывшееся предсказание этого поэта. Как известно, Николай Гумилев был обвинен в контрреволюционном заговоре и расстрелян ЧК. Будущую смерть свою он описал вещими словами (правда, предугадав не время ее, а обстановку, в которой она произойдет):

И умру я не на постели,

При нотариусе и враче,

А в какой-нибудь дикой щели,

Утонувшей в густом плюще,

Чтоб войти не во всем открытый,

Протестантский, прибранный рай,

А туда, где разбойник, мытарь

И блудница крикнут: «Вставай!».

 

 Следующий автор провидческих стихов — Осип Мандельштам. Сердечная дружба связывала его с Анной Ахматовой. Свидетельства этой дружбы — поэтические посвящения, заботливая помощь друг другу в дни несчастий. А жестоких невзгод обоим выпало сверх меры. Осип Мандельштам испытал тюрьму, ссылку, наконец, дальневосточный лагерь, где и погиб. У Анны Ахматовой отняли и засадили в ГУЛАГ сына; свирепые гонения на нее прекратились только после смерти Сталина. Особо жестокой проработке, после которой Ахматову перестали печатать и обрекли по сути дела на нищую жизнь в изоляции, подверглась она в 1946 году в связи с выходом печально известного постановления ЦК ВКП(б) о журналах «Звезда» и «Ленинград». В этом документе, а также в последовавшей за ним иезуитской речи Жданова, творчество Анны Ахматовой стало объектом разнузданных поношений. Такую «граждан­скую казнь» новейших времен Осип Мандельштам предсказал сразу после революции в стихах, посвященных Анне Ахматовой:

Когда-нибудь в столице шалой

На диком празднике у берегов Невы,

Под звуки омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы.

 

 А наш разговор опять придется свернуть на скорб­ную тему — предчувствие поэтами своей смерти. Незадолго до кончины Александр Блок выступил в Петроградском Доме литераторов на вечере, посвященном 84-ой годовщине со дня смерти Пушкина. Гибель русского гения Блок объяснил так: «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем…». Это, на первый взгляд, простое объяснение имеет на самом деле глубокий смысл: жизнь Пушкина последних лет, а особенно последних месяцев, его житейское, творческое, нравственное, общественное существование напоминало дьяволь­ское удушение; по мысли Блока, у Пушкина отбирали творческий покой, творческую волю, поэтическую свободу.

 Современники Блока считали, что, говоря о гибели Пушкина, он невольно предсказал причину собственной смерти. Поэт Георгий Иванов писал: «Врачи, лечившие Блока, так и не могли определить, чем он, собственно, был болен. Сначала они старались подкрепить его быстро падавшие без явной причины силы, потом, когда он стал, неизвестно от чего, невыносимо страдать, ему стали впрыскивать морфий… Но все-таки от чего он умер? «Поэт умирает, потому что дышать ему уже нечем…». Эти слова, сказанные Блоком на пушкинском вечере… быть может, единственно правильный диагноз его болезни».

 В самом деле, в голодном Петрограде 1921 года, в дни дикого террора, без близких друзей, при полном равнодушии власти поэту не хватило воздуха, солнечного тепла, милосердия, участия. Его погубила жестокость, беспощадность революции.

 Когда читаешь стихи Сергея Есенина — от первых юношеских до последних, — то кажется, что их написал поэт, хорошо знавший: судьба его будет недолгой. Попробуем выписать некоторые строки (напомню, что родился Есенин в 1895 году):

Я пришел на эту землю,

Чтоб скорей ее покинуть.

                                                      (1914 г.)

Помолись перед ликом спасителя

За погибшую душу мою.

                                                     (1916 г.)

Скоро мне без листвы холодеть,

Звоном звезд насыпая уши.

Без меня будут юноши петь,

Не меня будут старцы слушать.

                                                     (1920 г.)

Может, завтра больничная койка

Упокоит меня навсегда.

                                                    (1923 г.)

Мы теперь уходим понемногу

В ту страну, где тишь и благодать.

Может быть, и скоро мне в дорогу

Бренные пожитки собирать.

                                                       (1924 г.)

А стихи 1925, последнего, года жизни поэта уже напоминают реквием, мелодия которого все напряженней движется к трагическому концу:

Я знаю, знаю. Скоро, скоро

Ни по моей, ни чьей вине

Под низким траурным забором

Лежать придется так же мне.

                                                    (17 августа)

Эту избу на крыльце с собакой

Словно я вижу в последний раз.

                                                    (24 сентября)

Любимая, ну, что ж! Ну, что ж!

Я видел их и видел землю,

И эту гробовую дрожь

Как ласку новую приемлю.

                                                  (27 октября)

Конечно, творчество великого лирика нельзя свести к произведениям одного трагического звучания. Сергей Есенин всегда воспринимал мир во всей его многозвучной и многокрасочной полноте, во всем богатстве его радостей и печалей. Художник философ­ского склада, он благословлял жизнь и за то, что «целовал… женщин, мял цветы, валялся на траве», и за то, что радость «бывает редко, как вешняя звень поутру». Вот его лирическая исповедь:

Принимаю — приди и явись,

Все явись, в чем есть боль и отрада…

Мир тебе, отшумевшая жизнь,

Мир тебе, голубая прохлада.

 

 И все же повторяющиеся мрачные предчувствия поэта ранят наши души. Невольно думаешь: кто же нашептывал ему пророческие строки?

 Особо мистическую историю имеет предсказание Андрея Белого о собственной смерти. В начале девятисотых годов он написал стихи, которые посвятил своей возлюбленной Нине Петровской:

Золотому блеску верил,

А умер от солнечных стрел.

Думой века измерил,

А жизнь прожить не сумел.

 

 При чтении строки «А умер от солнечных стрел» никак нельзя подумать, что она может иметь буквальный смысл. «От солнечных стрел еще никто не умирал, — скажешь сам себе. — Конечно, это поэтический образ». Но оказалось, что Адрей Белый написал строку пророческую: в 1934 году он умер в возрасте 54 лет от солнечного удара.

 Еще один поэт, уже наш современник, Николай Рубцов предугадал свою кончину с точностью до дней. Он погиб ночью 19 января 1971 года. А менее чем за год до смерти написал строки:

Я умру в крещенские морозы.

Я умру, когда трещат березы.

А весною ужас будет полный:

На погост речные хлынут волны!

 

 Может показаться, что это предсказание в стихах поэта случайное. Для иных читателей творчество Рубцова, его облик не вяжутся с понятием «пророк». Однако этот взгляд поверхностный. В стихах всякого крупного поэта есть особенное, глубинное понимание настоящего и мудрое предощущение будущего. Причем иногда судьбоносные повороты в жизни родного народа, отчей страны угадываются ими по фактам частным, будничным и предсказываются не в каких-то претендующих на философские обобщения строках, а в стихах глубоко личных, исповедальных. В шестидесятых — начале семидесятых годов, когда особо шумную популярность получила «эстрадная поэзия» с ее идейными заклинаниями, бодряческим оптимизмом, разрешенной смелостью в борьбе за утрачиваемые «идеалы», Николай Рубцов принес в русскую лирику подлинную духовность, продолжил ее исконные, национальные традиции. В стихах поэта зазвучала глубочайшая тревога за живую русскую душу. И предчувствие надвигающейся катастрофы в народной жизни:

И вдруг картины грозного раздора

Я в этот миг увижу наяву.

 

Россия, Русь! Храни себя, храни!

Смотри, опять в леса твои и долы

Со всех сторон нагрянули они,

Иных времен татары и монголы.

 

 Николай Рубцов и сам понимал, что выстраданные слова в поэзии имеют провидческий смысл. Вот что рассказывала в своих воспоминаниях Мария Семёновна Корякина, писательница, жена Виктора Петровича Астафьева:

 «Когда разговор шел о безграничности поэзии, Рубцов утверждал, что у каждого, даже самого посредственного, поэта есть стихи, много или мало, пусть хоть одно, — мудрые, пророческие, всегда остающиеся современными, и что все поэты, знают они это или не знают, хотят того или не хотят, — пророки».

 В этом еще одна притягательная особенность поэзии. И все же — пророчествовать о смерти ни в стихах, ни в прозе не стоит…

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

Комментарии