ПРОЗА / Александр ФИЛИППОВ. МЕЛГОРА. Записки тюремного врача
Александр ФИЛИППОВ

Александр ФИЛИППОВ. МЕЛГОРА. Записки тюремного врача

 

Александр ФИЛИППОВ

МЕЛГОРА

Записки тюремного врача

 

Тюрьма есть ремесло окаянное и для скорбного дела сего,

зело потребны люди твердые, добрые и веселые.

Пётр I

 

Радуясь, свирепствуя и мучась, хорошо живётся на Руси!

Сергей Есенин

 

Несмотря на то, что со времени событий, упомянутых в «Записках…», прошло много лет, некоторые сотрудники, которых вы встретите на страницах этой повести, ещё продолжают служить, а зеки – увы, сидеть. По этой причине, чтобы не осложнять им дальнейшую жизнь, автор вынужден изменить некоторые имена, клички, фамилии. Впрочем, те, кто так или иначе соприкасался с Мелгорой в те годы, без труда узнают себя.

Тем же, кого Бог миловал от знакомства с российской пенитенциарной системой, это вовсе не обязательно…

 

1.

В начале восьмидесятых годов число заключённых на Мелгоре достигало полутора тысяч. Колония относилась к усиленному виду режима, где содержались осужденные впервые за тяжкие преступления.

Жилая зона, в которой обитали заключённые, притулилась на склоне высившейся среди окрестных степных просторов горы.

Выбеленные двухэтажные домики общежитий, будто грибки, торчали из-за кирпичного, белёного всё тем же мелом, опутанного колючей проволокой и «егозой» забора.

Гора действительно сплошь состоит из мела, и тянется километра на полтора, но один бок её уже выгрыз карьер. Месторождение, как уверяют знатоки, по качеству минерала отличное. Мел использовали не только для изготовления стройматериалов – белил, извести, но и добавляли в комбикорма, лекарства. Ковыряют его здесь с незапамятных времён, но конца и края полезному ископаемому пока не видно.

Ниже колонии, у подножья горы, обосновался безымянный посёлок. Тут поселился обслуживающий зону люд: колонийские и конвойные офицеры с семьями, вольнонаёмные сотрудники, освободившиеся зеки, «химики» и прочий повязанный неволей народ. Двухэтажные щитовые дома с облупившейся штукатуркой на стенах составляют единственную улицу.

Посёлок довольно густо для степного безлесья усажен деревьями. Кое-где даже тянется высоко к чистым, особенно высоким здесь небесам голубая ель. Рассказывают, что много лет назад в зоне тянул срок какой-то лесовод. Он-то и сумел озеленить выжженную летом, промороженную зимой почву.

От зоны посёлок отделяет овраг, через который переброшен деревянный, довольно шаткий дощатый мосток. Пологие склоны оврага вечно завалены мусором, навозом. Почти все «вольные» жители держат скотину. Нижние ветки деревьев обглоданы козами, которые бродят по посёлку, забираются в подъезды домов, и грохочут копытцами по ступенькам, рассыпая у порогов квартир «горошек». По улицам бродят куры, утки, гуси. Вся эта живность летает, гогочет, сея в округе пух и перья.

Главная и единственная улица посёлка заасфальтирована и даже освещена горящими через один «городскими» фонарями. Летними вечерами здесь до утра прогуливается молодежь, шныряют солдаты конвойного батальона, неторопливо проплывают местные красавицы в домашних халатах и шлёпанцах.

Народ в посёлке как на подбор сложный. Наверное, многолетняя привычка командовать солдатами и помыкать зеками наложила отпечаток на здешних обитателей. И выработанная на службе манера поведения распространилась на окружающих. Например, поначалу нас с женой не столько обижало, сколько удивляло то, что местный житель, вызвавший ночью кого-то из нас, врачей, к заболевшему ребёнку, мог на следующий день пройти мимо, не поздоровавшись. При том, что мы, тюремные медики, гражданское население лечить были вовсе не обязаны. Для этого в посёлке работал медпункт с фельдшером из «вольняшек». Но таковой, увы, была своеобразная «ментальность» жителей Мелгоры.

Всё жизнеобеспечение посёлка шло от колонии. «Зона» давала свет, воду, тепло в дома, кормила жителей, возила детей в школу, чистила зимой дороги, чтобы снежные бураны не отрезали напрочь от остального мира.

Обслуживали жилищно-коммунальное хозяйство Мелгоры в основном зеки-бесконвойники, так что обычных для «вольных» городов и посёлков проблем с пьяными сантехниками, вымогающими у жильцов деньги или магарыч, здесь не было. Хотя зека, сделавшего какой-то мелкий ремонт в квартире сотрудника, вроде починки электророзетки либо замены водопроводного крана, всё-таки полагалось чем-нибудь угостить – пачкой чая, сигарет, или просто налить тарелку наваристых домашних щей.

Из общественных заведений в посёлке функционировала баня, две гостиницы: покомфортнее – для прикомандированного персонала, поплоше – для приезжающих на свидание родственников заключённых, сельповский и военторговский магазины с крайне скупым по тем временам ассортиментом, начальная школа и детский сад.

Несколько особняком на окраине стояла казарма, где размещался конвойный батальон внутренних войск.

К сожалению, мне так и не удалось узнать достоверную историю Мелгоры. Дело в том, что пенитенциарные заведения СССР считались секретными объектами. Слово «колония», а тем более, вид режима содержания, количество заключённых упоминались только в документах «для служебного пользования». Официально зона именовалась «учреждением» с добавлением шифра. Например, Мелгора значилась как «Учреждение Ю/К-25/9. Содержащиеся в ней зеки стыдливо именовались «спецконтингентом», количество их тоже относилось к секретным сведениям.

До революции в окрестностях Мелгоры кочевали казахи, которых называли тогда киргизами. Они добывали мел и на телегах, запряжённых верблюдами, возили продавать в Оренбург. Моя бабушка ещё помнила, как они ездили по улицам города, крича призывно в поисках потенциального покупателя: «Белий глин, белий глин!!!».

Когда после столыпинского переселения крестьян из бедных областей Молдавии, Украины, русских и немцев из центральных губерний те основали вокруг Мелгоры деревни и сёла, казахи ушли. Старожилы поговаривали, что перед уходом обиженные казахи мстительно забили родники у подножья меловой горы свёрнутыми в трубу кошмами, и с тех пор здешние места стали довольно безводными. Тем не менее, в те годы земля не была ещё так истощена, вытоптана овцами, и урожаи пшеницы случались отменные. Занимались огородничеством, выращивали арбузы, дыни.

Однако в 80-х годах XX века сельское хозяйство района уже влачило жалкое существование. Редкие и низкорослые, будто поросячья щетинка, хлебные колосья на здешних нивах безжалостно прижаривал суховей, а в глинистую, каменной плотности землю при поливе уходило, как в прорву, без заметной пользы для овощей, огромное количество воды, которой катастрофически не хватало.

Но всё же был, был в истории Мелгоры свой, поистине звёздный час!

В середине тридцатых годов случилось так, что именно отсюда, с единственной точки на земном шаре, можно было наблюдать полное солнечное затмение.

На Мелгору прибыла экспедиция, в которую входили знаменитые учёные всего мира…

Впрочем, на горе это событие никак не отразилось. После недолгого затмения светило вновь засияло. Всё так же свистел ветер, гнал по степному бездорожью серые, похожие на бегущую волчью стаю, кустики перекати-поля, а высокие белесоватые от солнца небеса взирали равнодушно на изрезанную красными ранами оврагов степь…

Первых зеков сюда привезли сразу после Великой Отечественной войны. Были это осуждённые к двадцати пяти годам лишения свободы пожилые равнодушные мужики, уныло досиживающие срок. Опасности для окружающих они, видимо, не представляли. Охранял их, как вспоминали старожилы, единственный прихрамывающий после ранения старшина-конвоир. Зеки работали на карьере, добывали мел кайлом и ломами, а старшина, повесив на вбитый в стену гвоздик свой ППШ, пил чай в деревянной будке неподалёку.

Недолго поковыряв мел, зеки попали под большую амнистию и частью разъехались, частью осели в близлежащих селениях, пригретые послевоенными вдовами.

Колония и посёлок в нынешнем виде появились в конце пятидесятых годов.

Помимо добычи мела, осужденные изготовляли кирпич, для чего построили завод, обнесённый, как и зона, высоким забором с вышками для часовых и рядами колючей проволоки. Правда, завод, приближенный к глиняному карьеру, оказался в двенадцати километрах от жилой зоны, и на работу заключённых возили в крытых фурах, в металлических будках с деревянными скамьями, переделанных из скотовозов. Там же, у заднего борта грузовика, отделённые от запертых зеков решёткой, размещались солдаты конвоя.

Водителям таких фур платили мало, и потому управляли машинами бывшие зеки – «химики». Шоферы они, как известно, аховые. Несколько раз на моей памяти фуры переворачивались на трассе, но всё обходилось. Ошарашенные конвоиры снимали с решёток висячие замки, выпускали помятых зеков и вели пешком, проклиная севшего за руль с похмелья «химика».

На заводе заключённые формовали кирпич, там же дробили мел, обжигали известь, фасовали в бумажные мешки и грузили в вагоны. Кроме того, плели металлическую сетку, а в столярном цехе делали оконные рамы, двери и прочие необходимые посёлку вещи.

Качество подневольного труда было низкое. Рассказывали, что во время одного из заседаний райкома партии, на которые, как коммуниста, приглашали и начальника колонии, первый секретарь райкома прилюдно посоветовал ему обменяться технологиями с директором местного хлебозавода.

– Кирпич в руках рассыпается, а пряники прямо каменные, не угрызёшь… – съехидничал партийный вожак.

И всё-таки главным в продукции зоновского производства оставался мел. Когда-то его добывали вручную. На карьере вольнонаёмные мастера выдавали зекам кирки, ломы, носилки, отмечали участок работы «отсюда и до обеда», после чего заключённые выламывали из склона горы меловые глыбы – «ком», грузили на автомашины и отправляли в дробилку.

Но в последние годы производство механизировали, и на карьере трудилось только несколько бесконвойников: экскаваторщики, бульдозеристы, водители самосвалов. Время от времени приезжали взрывники, закладывали в шурфы динамит. Мелгора, а вместе с ней и жилая зона, и колонийский посёлок подпрыгивали от взрыва, дребезжа стёклами окон, а над карьером поднималось белое облако меловой пыли.

 

2.

Из всех оренбургских колоний в те годы Мелгора считалась каторжной зоной. Работа на кирпичном заводе была тяжёлой. Рабочий день вместе с просчётами заключённых, их погрузкой в фуры, дорогой, при вечной нерасторопности конвоя, длился около двенадцати часов. Первая смена выезжала на объект в половине восьмого утра, возвращалась иной раз в девять-десять вечера. И всё это время зимой – на морозе, под пронизывающим до костей при худой одежонке, ветром, летом – под палящим зноем.

Несмотря на явное нарушение исправительно-трудового законодательства, устанавливавшего для осужденных восьмичасовой рабочий день при шестидневной трудовой неделе, зеки почти не роптали. Видимо, потому, что работа позволяла убить время, создавала иллюзию свободы, а все эти переезды, просчёты и построения вносили хоть какое-то разнообразие в неторопливое и угрюмое тюремное бытиё.

На производственном объекте, хотя и за колючей проволокой, с автоматчиками на вышках, режим и надзор были несравненно мягче, чем в жилой зоне. На работе можно устроить перекур, сачкануть, перетереть с кентами лагерные новости. Здесь легче было получить «дачку» – нелегальную посылку. По воскресеньям завод пустовал, охрана снималась, и любой мог зайти на территорию производственного объекта, спрятать в заранее условленном укромном месте свёрток с продуктами, чаем, сигаретами, выпивкой.

Всё доставленное нелегальным путём оприходовалось здесь же, на месте, и редко проносилось в жилую зону. Ибо по возвращению с производственного объекта зеков ожидал придирчивый обыск – «шмон». На заводе же мастера-вольняшки редко обнюхивали зеков на предмет употребления алкоголя. Дежурный наряд прапорщиков-контролёров, в свою очередь, просто не в силах был уследить за всеми заключёнными, норовившими «затариться» по многочисленным складам, инструменталкам, каптёркам, и прочим наскоро сколоченным «бендюжкам», позволявшим лагернику скрыться от начальственного пригляда, и обеспечивающим самое редкое в тюремном быту – хоть какое-то, пусть кратковременное, уединение.

Но самым главным было, наверное, то, что на работе зек, пусть на время, превращался в обычного человека. Осужденные-специалисты – механики, электрики, слесари, шоферы – занимались своим профессиональным делом. С ними на равных советовались офицеры-производственники, здоровались за руку вольнонаёмные мастера.

За выполнение нормы выработки прощались прежние грехи, предоставлялись внеочередные свидания с родственниками, право на получение дополнительной посылки из дома. Хорошо работающий заключённый по старой, заведённой ещё в сталинских лагерях традиции, освобождался досрочно.

Тем не менее, едва ли не половина осуждённых, в основном молодёжь, работала из-под палки. Причём нередко в буквальном смысле.

Есть такой зоновский анекдот. При распределении вновь прибывшего этапа начальник колонии спрашивает новичка:

– Какая профессия?

– Бригадир.

– А на нашем производстве работать сможешь?

– Да куда они, падлы, денутся…

Зачастую производственный план вышибался кулаками дюжих осужденных-бригадиров. При этом зоновский бригадир был действительно профессионалом в своём деле. Он, как правило, вовсе не разбирался в тонкостях производственного процесса – формовке, обжиге кирпича или плетении металлической сетки. Зато умел заставить работать других, обломать непокорного, походатайствовать перед начальством о поощрении мужика-«пахаря», прикрыть бездельничающего «блатного», приписать лишний процент выполнения нормы выработки всей бригаде, рассудить вспыхнувший между работягами конфликт, и ещё массу полезных, важных для жизни в неволе дел.

Администрация на словах не поощряла кулачных методов стимулирования труда, иной раз отдавала бригадиров под суд – за сломанные челюсти, рёбра, но… все прекрасно понимали, что выполнить план только методом воспитания и убеждения, как предписывалось законом, практически невозможно.

Всяческие педагогические прибамбасы по перевоспитанию осужденных существовали только на страницах специального журнала для сотрудников с патетическим названием «К новой жизни».

В реальной жизни об успехах в перевоспитании и исправлении того или иного зека судили по тому, не уклоняется ли он от «общественно-полезного труда», выполняет ли он норму выработки, не попадался ли на злостных нарушениях режима.

Впрочем, последние часто прощались передовикам производства, и водворённый за какую-то провинность в штрафной изолятор зек – ценный специалист, нередко освобождался оттуда досрочно волевым решением начальника колонии после бурных, до мата, споров двух его заместителей – по режимно-оперативной работе и директора производства.

Секрет выполнения производственного плана «буграми» – бригадирами – заключался ещё и в том, что в своих взаимоотношениях с подопечными они руководствовались зоновскими понятиями. И если зеку-«мужику» по колонийской жизни надлежало «пырять», он оставался «чёрным пахарем» до конца срока.

В ту пору существовало несколько видов режима отбывания наказания для заключённых.

На «общем» содержались осужденные впервые за нетяжкие преступления.

«Усиленный» полагался тем, кто впервые совершил тяжкое преступление.

Осужденные неоднократно направлялись на «строгий» режим. Те из них, кого суд в итоге признавал особо опасным рецидивистом, отбывали срок на «особом» режиме. Был ещё «тюремный», куда шли либо злостные нарушители режима содержания в местах лишения свободы, либо приговоренные к высшей мере – расстрелу, и помилованные в последний момент.

Режим, по сути, означал ограничения, которые накладывались на зека в период отбытия наказания, а также условия содержания. Например, если обычно зеки жили в общежитиях, и в часы досуга могли гулять по территории своего локального сектора, то на «особом» двери общежитий запирались. На «тюремном» режиме заключённые и вовсе круглые сутки находились в камерах с правом на ежедневную прогулку в течение часа в специальном тюремном дворике.

К слову, в популярном фильме «Джентльмены удачи» есть несоответствие, непонятное простому зрителю, но которое сразу же отметили зеки. Простодушный Василий Алибабаевич, получивший год за разбавление бензина ослиной мочой, никак не мог оказаться в одной колонии с особо опасными рецидивистами, которых после трудового дня запирали в камере, да ещё и занимать там койку на лучшем месте – у окна. Впрочем, в искусстве, тем более комедии, такие ляпы простительны…

Чем строже режим, тем реже осужденным предоставлялось право на получение передачи или посылки из дому, сокращалось количество длительных или краткосрочных свиданий. Когда-то к видам режима старались подгадать и работы для спецконтингента – чем жёстче режим, тем тяжелее. В «сталинские» времена существовали даже особые, каторжные лагеря, с тяжёлым физическим трудом, удлинённым рабочим днём и повышенной нормой выработки – как правило, на лесоповале, в шахте, руднике, золотом забое.

На излёте советской власти, в 80-е годы, зеки, за исключением шестидневки, работали, как и вольные, согласно КЗОТу. Вид работ зависел не от режима, а в основном от того, какое производство удалось организовать для осуждённых администрации «учреждения». На «строгом» режиме зеки могли, сидя в тепле и уюте, шить тапочки, а на «общем» вручную копать траншеи и котлованы на стройке.

Для осужденных-несовершеннолетних, «малолеток», существовало два вида режима – общий и усиленный. Был ещё «спецусиленный», для малолетних убийц, но, кажется, не предусмотренный Исправительно-трудовым Кодексом, а придуманный высоким тюремным начальством, чтобы хоть как-то разобщить социально-опасных юных психопатов и мелких воришек.

Женские колонии тоже подразделялись на два вида режима – общий и строгий. Последний – для неоднократно судимых.

Усиленный режим отличался сложным составом заключённых. Приходили сюда зеки, осужденные за тяжкие преступления: убийства, изнасилования, грабежи, разбои. Никто из них раньше не сидел. Наблатовавшись на воле, наслушавшись рассказов судимых корешей, каждый из которых непременно врал, живописуя свою тюремную жизнь как «правильную», по «понятиям», попавшая за решётку молодёжь пыталась качать права, стремясь занять в зоновской иерархии высшую ступень.

Как плох тот солдат, который не мечтает стать генералом, так и зек, если он не «опустился» ещё в следственном изоляторе, «поднявшись» на зону, мнит себя не иначе, как будущим «вором в законе». Но процент последних ничтожно мал. Зона, в конце концов, ломает всех.

Чтобы стать настоящим «авторитетом», зек должен отсидеть не один десяток лет. При этом ни дня не работать, не пользоваться никакими льготами в виде условно-досрочного освобождения, помилования, отбывая срок «от звонка до звонка». Стойко вынести репрессии со стороны администрации, хрипеть, не сдаваясь, под дубинками надзирателей или конвоя, иметь за спиной месяцы протестных голодовок и годы, проведённые в камерах ШИЗО – штрафного изолятора и ПКТ – «помещений камерного типа», на зоновском жаргоне – «бура».

Чтобы пройти через всё это, и не «зачуханиться», не сломаться, помимо железной воли, крепкого здоровья, кулаков, сметливого, изворотливого ума, требуется ещё и мощная поддержка с воли.

Ибо альтруистов в зоне нет, и никто просто так, от доброго сердца, не будет снабжать неработающего, рвущегося в авторитеты, сигаретами, чаем, харчами, которые можно купить в зоновском «ларьке» только на заработанные деньги. Нужен ещё и «подогрев» с воли, чтобы тебе передавали нелегальным путём деньги, водку, наркотики, слали щедрые посылки. Делясь этим с кентами, ты подчеркнёшь свою значимость, заслужишь уважение, независимость. А голь перекатная, мелкая шпана с амбициями, шакалящая по мелочи у окружающей братвы то окурок, то «замутку» чая, за решёткой никому не нужна.

На строгом или особом режиме, где отбывают наказание неоднократно судимые, нет такого бурлящего котла самоутверждений. Каждый уже чётко знает своё место в зоновской иерархии – «масть» – и не претендует на большее, следя только за тем, чтобы не скатиться ниже в колонийской «табели о рангах».

Место в ней каждый заключённый получает в результате своеобразного естественного отбора ещё при первой отсидке. И звание «пацана», «мужика», «козла», «чёрта» или «петуха» приклеивается к нему на всю оставшуюся тюремную жизнь.

Неоднократно судимые давным-давно поняли всю эфемерность «воровской романтики», и просто тянут свои «срока». Каждый – сам за себя. Человек человеку – волк…

 

3.

Жизнь заключённого в колонии начинается с этапа. До этого он уже успевает насидеться в следственном изоляторе. Там, пока суд да дело, бывает, проходят годы. Но в среднем следствие и суд занимали шесть-восемь месяцев, и после вступления приговора в законную силу осужденного отправляли в места лишения свободы.

Этап в колонию, как правило, комплектовали из двух-трёх десятков человек, иногда – значительно больше. За ними на «воронках»-автозаках приезжал конвой – солдаты внутренних войск. Посчитав по головам, сличив физиономии зеков с фотографиями на личных делах, начальник конвоя давал команду на погрузку.

Заключённые с вещмешками-«сидорами» в обнимку суетливо под истошный лай караульных псов ныряли в тёмное нутро машины, где их рассаживали в специальные клетки-«боксы». При этом несовершеннолетние, женщины помещались отдельно.

Была ещё одна категория осужденных – «активисты», «красные», которых тоже содержали раздельно с основной массой заключённых. На личных делах активистов в спецчасти следственного изолятора делалась пометка красным карандашом: «этапировать отдельно». В случае нарушения этого правила конвоиры рисковали доставить к месту назначения труп. Во время этапа зеки мстили «активу» – зная, что в колонии пугливые «краснопёрые» воспрянут. Превратятся в бригадиров, завхозов, дневальных, нарядчиков, и начнут в свою очередь щемить зоновскую братву.

На вокзале заключённых грузили в вагонзаки, прозванные «столыпинскими», и везли от станции к станции, где своих подопечных уже ждал конвой солдат-«чекистов» из близлежащих колоний.

Во время этапа «чекисты» не церемонились. В вагонзаках конвой нередко бывал поголовно пьян и отрывался на зеков по малейшему поводу.

Встречали прибывших тоже неласково – пинками, затрещинами загоняли в опутанный колючей проволокой предзонник, затем вели на вахту. Здесь подвергали тщательному шмону, переодевали в одежду установленного образца – чёрные молескиновые куртки, брюки, зимой к ним добавляли бушлаты, суконные, на «рыбьем меху», шапки, и отправляли на карантин, в «этапку».

На Мелгоре в «этапке» командовал здоровенный зек-«активист» с пудовыми кулаками по фамилии Лебедев. О прибытии «авторитетных» заключённых администрацию и зону предупреждали заранее – естественно, по разным каналам. Но в годы, о которых я рассказываю, новичков, претендующих на лидерство, брали в оборот сразу и прятали в штрафной изолятор, чтоб не мутили воду. В «этапке» оставалась основная масса «нормального» спецконтингента.

Чтобы сходу развеять иллюзии вновь прибывших в отношении их будущей карьеры в зоновской иерархии, Лебедев ещё в карантине гонял их на самые позорные работы, недопустимые для авторитетного зека, – уборку территории, помойки, «запретки». Если кто-то из новичков заявлял, что такая работа ему «в падло», «по понятиям не канает», Лебедев быстро ставил на место строптивого с помощью кулаков.

– Ну, давай по-честному, по справедливости, один на один! Если ты меня «сделаешь», я пойду вместо тебя мусор грузить, – прикалывался «активист». – А если я тебя урою – пойдёшь в «петушатник», будешь спать у параши до конца срока!

Расставшись с мечтами о воровской карьере, новичок угрюмо брёл с лопатой на помойку, и на всю тюремную жизнь становился зоновским «пахарем» – «мужиком».

Впрочем, Лебедев был не настолько твердолоб, чтобы очень уж ломать непокорных. Если после пары оплеух новичок твёрдо стоял на своём, активист отступал, писал докладную об отказе от работы без уважительной причины, и строптивого наказывали уже официально, водворением в шизо.

Должность завхоза карантинного помещения, которую занимал осужденный Лебедев, считалась одной из самых «козлячьих», а потому и опасных. В любое время можно было нарваться на совсем уж «отмороженного» новичка или психопата, и получить удар заточкой под рёбра. Но Лебедева эта участь миновала. Зарезали его уже после освобождения, на воле, какие-то малолетки, от которых он, не принимая всерьёз, отмахнулся высокомерно в ходе вспыхнувшего конфликта возле пивной…

За время пребывания в карантине администрация знакомилась с личными делами осужденных, ставя на особый учёт склонных к побегу, больных, инвалидов. А примерно через неделю собиралась комиссия по распределению этапа.

Заседала она в жилой зоне, в специальной комнате, где стоял длинный стол, заляпанный с незапамятных времён чернилами, – для представителей администрации. Напротив – ряды длинных скамеек для осужденных.

Возглавлял комиссию начальник колонии. Здесь же присутствовали его заместитель по режиму и оперработе, замполит – так именовался замначальника ИТК по политико-воспитательной работе, директор производства, начальники режимной, оперативной, медицинской частей, начальники отрядов.

Распределяли этап, примерно так: восседавший во главе стола грузный седой подполковник Владимир Андреевич Медведь – «хозяин» зоны – брал из стопки лежащих перед ним личных дел в картонных папках верхнее, открывал, читал про себя, недовольно хмурясь, а потом объявлял громко:

– Осужденный… Жит… пис… баев! Правильно я назвал? Кто?!

Житписбаевым оказывается длинный, худой и унылый казах. Он поднимается, глядя под ноги и теребя в руках зоновскую кепку –  «пидорку».

– Так… Ну, давай почитаем всем, что ты натворил… – Медведь читает подшитую к личному делу копию приговора: – «Работая водителем в совхозе… Во время перевозки зерна с тока… будучи в нетрезвом состоянии… посадил в кабину доярку Гульнару… Ага! Остановился в кукурузном поле, где совершил с ней насильственный половой акт». Было такое, Житписбаев?

Зек шмыгает носом и виновато кивает.

– Уговорить не мог… – тихо хихикает кто-то из отрядников.

– Но, – продолжает Медведь, это ещё не всё! «Затем, на окраине села… – это что ж, она с тобой, дура, дальше поехала? На окраине села… предложил потерпевшей вновь совершить половой акт в извращённой форме. От чего она, естественно, отказалась»! – с удовлетворением заключает начальник колонии, и закрывает личное дело.

– …Приговорён к семи годам лишения свободы с отбыванием наказания в колонии усиленного режима, – объявляет Медведь. – Но! – обращает он взор на осужденного, – при условии хорошего поведения и добросовестной работы через пять лет мы можем направить вас, Житписбаев, на стройки народного хозяйства или в колонию-поселение. Ясно?

Зек опять обречённо склоняет голову.

– По профессии шофёр? – подключается к разговору директор производства подполковник Зубов.

Осужденный – сама скромность и раскаяние, снова кивает.

– И права есть? Дома?.. Пусть пришлют. Автомобиль мы сейчас тебе не доверим. Будешь пока водить тачку на кирпичном заводе. А там посмотрим. Как он себя ведёт? – обращается Медведь к «активисту» Лебедеву.

– Нормально, гражданин начальник, – вскакивая с лавки, докладывает тот. – От работы не отказывается, в блатные не лезет.

– Как, Житписбаев, работать будешь? Искупать, так сказать, добросовестным трудом вину перед обществом и Гульнарой? – допытывается начальник колонии у заключённого.

– Буду, – обещает Житписбаев. – Мой фотка в совхозе на доске почёта висел…

– Прекрасный парень! – заключает Медведь. – Побольше бы нам таких. А то присылают ништяков беспонтовых – ни украсть, ни покараулить… К тебе, Борисенко, в шестой отряд.

Начальник отряда капитан Борисенко с видимым удовольствием записывает фамилию новичка в блокнот. «Мужики-пахари» любому отрядному ох как нужны!

– Следующий… Иванов! – начальник колонии берёт очередную папку, читает: – «Младший сержант Иванов… самовольно оставил расположение войсковой части… четыре года лишения свободы».

Иванов, остроносый белобрысый паренёк, встаёт.

– Из армии убежал? – спрашивает подполковник.

– Убежал, – соглашается Иванов.

– У нас за побег – пуля!

Иванов понимающе кивает.

Слово берёт начальник оперчасти, на зоновском жаргоне «кумотдела», – капитан Александров:

– Владимир Андреевич, Иванов по личному делу проходит как склонный к побегу.

Медведь задумчиво смотрит на жирную полосу, проведённую красным карандашом по диагонали обложки личного дела – так ещё в спецчасти СИЗО помечают потенциальных «побегушников».

– Ничего, – машет рукой начальник колонии, – куда он от нас побежит? Обратно в армию? Давайте его в третий отряд. В ночную смену на работу не занаряжать пока. А то ещё правда полезет на забор сдуру. Профессии у тебя, сынок, конечно, нет?

– ПТУ перед армией закончил. На автослесаря.

– Ну, какой ты автослесарь! Будешь пока сетку плести, а там посмотрим…

Не обходится без курьёза. Среди вновь прибывших оказывается ещё один военный – старший лейтенант. Срок – три года лишения свободы за хищение боеприпасов – гранат, толовых шашек. Старший лейтенант за магарыч продал их мужикам-колхозникам. Те глушили рыбу, с чем и попались, заложили на следствии своего поставщика...

Тут к работе комиссии активно подключается начальник режимной части майор Прокофьев. Ему уже за пятьдесят, на Мелгору переведён недавно из областного центра – проштрафился. Каким образом – ясно: бордово-фиолетовый «спецзагар» на лице выдаёт пристрастие майора к алкоголю. Он уже дважды под ехидными взглядами отрядных приложился к стоящему на столе графину с водой – сушит после вчерашнего.

– Вы коммунист?! – грозно вопрошает у зека майор.

– Так точно! Бывший! – рапортует старлей.

– Коммунист при всех обстоятельствах должен оставаться коммунистом! – напирает Прокофьев. – Я предлагаю вам ответственный участок работы – в столовой. На должности хлебореза. Не воровать, блатных не подкармливать. Считайте это партийным поручением!

– Слушаюсь! – радостно вытягивается по стойке смирно бывший старший лейтенант.

Ещё бы! Столовая – это вам не кирпичный завод, хлеборезка – не тачка с глиной…

Начальник «кумотдела» скептически улыбается. И воровать будет, и порционным маслом «авторитетов» подкармливать… Это – реалии зоновской жизни. От них никуда не денешься.

Распределение этапа закончено, но на столе ещё два личных дела.

– Каракашвили… Саркисян… – читает Медведь.

– В шизо, – сообщает зам по режимно-оперативной работе. – Каракашвили отказался от чистки картофеля, а Саркисян требует отправить его отбывать наказание по месту жительства – в Армению.

– Пусть считает нашу Мелгору Араратом! – хмыкает Медведь. – Мамбетов! Возьмёшь обоих к себе!

Начальник пятого отряда капитан Мамбетов возмущённо вскакивает:

– Товарищ подполковник! У меня этих «зверей» уже пол-отряда! Всю шваль ко мне, а кто план выполнять будет?

– Ничего. Перевоспитаешь…

Мамбетов обречённо садится.

У него один из самых сложных отрядов, но Колька Мамбетов справляется. С нарушителями дисциплины, отказчиками от работы разбирается лично. Для этого в кабинете у него хранятся кожаные перчатки.

– Смотри, займётся тобой прокурор, – не раз предупреждал Кольку Медведь, сам, впрочем, начинавший свою тюремную карьеру с младших лейтенантов-отрядных, и хорошо знающий «специфику» воспитательного процесса в зоне. Тем более что официальных жалоб на Мамбетова на рукоприкладство от заключённых не поступало.

Несмотря на своеобразные методы воспитательного воздействия, в отряд к Мамбетову идут охотно. «Мужиков»-работяг в обиду он не даёт. У него легче всего попасть на досрочное освобождение, на «химию» или в колонию-поселение. Мамбетов вовремя подготовит документы в суд, поможет написать слезливую «помиловку». А насчёт рукоприкладства… Помню, привёл он как-то на освидетельствование в медчасть пьяненького зека из своего отряда. Медики подтвердили – действительно пьян. Видать, разжились где-то в отряде полученной по нелегальным каналам выпивкой.

– Николай Дулумбетович! – взмолился зек. – Не вешайте взыскание! У меня через месяц УДО подходит. Лучше морду набейте!

– Ладно! – согласился отрядный.

И, взяв за шкирку раскаявшегося зека, поволок в отряд – на разборки.

На все виды досрочного освобождения из колонии требовалось решение суда. Если в личном деле осужденного оказывалось подшито постановление о наложении взыскания за нарушение режима – суд отказывал в досрочном освобождении. Так что, если и впрямь виноват, лучше получить неофициально по морде, чем париться в зоне лишние месяцы, а то и годы.

Кому-то покажутся дикими и возмутительными подобные методы «перевоспитания», но колонийская жизнь – особая. Добро и зло в ней часто меняются местами, превращаясь в свою противоположность.

 

4.

Начальник отряда в колонии – должность самая непрестижная. Понимая это, эмвэдэшное руководство повысило «отрядным» денежное содержание, потолок звания до майора – но всё попусту.

Начальник отряда отвечает практически за весь жизненный уклад заключённых – режим, выполнение производственного плана, санитарное состояние жилых помещений, наличие у подопечных обмундирования по сезону, постельных принадлежностей. Он должен вести, по крайней мере, на бумаге, постоянную индивидуально-воспитательную работу, организовывать художественную самодеятельность, следить за тем, чтобы осужденные, не имеющие среднего образования, посещали колонийскую школу-десятилетку, да ещё и успевали по всем предметам, проводить политзанятия, переписываться и встречаться с родственниками заключённых, обеспечивать зеков работой для погашения судебных исков и выплаты алиментов, оформлять документы на досрочное освобождение, а иногда – женить или хоронить…

С учётом того, что в среднем отряд насчитывал около ста двадцати заключённых, перспектив успеть переделать все вышеперечисленные дела и ещё десятки других у «отрядника» практически не было.

В годы, о которых я здесь рассказываю, осужденные на Мелгоре делились на десять отрядов. Один состоял из стариков-инвалидов (надо заметить, что лица пенсионного возраста в местах лишения обязаны были трудиться с учётом состояния здоровья и остаточной трудоспособности), и хозобслуги – зеков, обеспечивающих функционирование жилзоны – поваров, банщиков, кочегаров. Ещё один отряд – бесконвойников, работавших без охраны вне зоны. В их число отбирались, как правило, наиболее надёжные заключённые, досиживающие свои сроки, не нарушающие дисциплину, специалисты – шоферы, трактористы, электрики, сантехники. Бывшие колхозники, знакомые с крестьянским трудом, охотно использовались администрацией на работах в подсобном хозяйстве – «подхозе». Здесь в обилии водилась живность, обеспечивавшая добавку к скудному тюремному пайку – свиньи, коровы, лошади, птица. Сажали большой огород – картошку, лук, морковь, свёклу, капусту.

В начале восьмидесятых годов чья-то светлая голова из тюремного ведомства объявила мелгоровскую колонию специализированной по лечению туберкулёза. И потому сюда согнали «тубиков», осужденных на усиленный режим, со всей области. С учётом каторжных условий труда на кирпичном заводе, степного климата с пронизывающими ветрами и свирепыми морозами зимой, заболевших туберкулёзом лёгких на самой Мелгоре тоже хватало. Например, на первом же профосмотре после моего прибытия в зону в качестве врача, было вновь выявлено около семидесяти человек, больных активным туберкулёзом! Забегая вперёд, замечу, что после четырёх лет работы количество впервые заболевших туберкулёзом в колонии снизилось до нуля…

Но в начале восьмидесятых в зоне содержалось около трёхсот человек, больных туберкулёзом. Из них около ста пятидесяти – в активной фазе, с распадом, кровохарканьем, бацилловыделением. Они лежали в стационаре, куда никто, кроме медработников, старался не входить. И хотя прапорщики-контролёры за риск заражения получали пятнадцатипроцентную надбавку к окладу, туботделение они посещали редко. И потому не только лечение, но и режим содержания полутора сотен оторвяг-уголовников обеспечивали в основном врачи и медсёстры. С помощью «активистов» – дневальных с крепкими кулаками.

Вторая половина туберкулёзников – в «неактивной» фазе заболевания, но имевшие ограничения в трудоиспользовании, работали в швейном цехе. Шили рукавицы, женские халаты, спецодежду, в том числе и армейского образца.

Остальные отряды – «здоровые», трудились на кирпичном заводе и в так называемом «Цехе-580», где выпускали какие-то детали к танковым гусеницам для оборонной промышленности.

В жилой зоне заключённые размещались в двух- и трёхэтажных общежитиях, представлявших собою большие спальные комнаты с полусотней двухъярусных железных кроватей. На каждую кровать полагалась деревянная, крашеная коричневой половой краской тумбочка для личных вещей – мыла, зубного порошка или пасты, письменных принадлежностей. При этом на тумбочке и кровати вывешивалась бирка с фамилией владельца. Делалось так потому, что спальное место, на котором зек проводил порой долгие годы, являлось особенно важным показателем его положения в отряде и в зоне.

В соответствии с правилами внутреннего распорядка только начальник отряда имел право указать ту или иную койку, ярус, где зек обязан был спать. Однако на практике занимались этим завхозы, которые быстренько размежевывали всех обитателей по мастям, приятельским отношениям и земляческим симпатиям. Но при любом раскладе ближе к выходу всегда селили «опущенных», «чертей», а солидные, уважаемые зеки устраивались в дальнем конце помещения, у окошка, и непременно на первом ярусе койки.

В отсутствии заключённых постели должны были тщательно заправляться. В это время дневальным надлежало мыть полы, протирать пыль. У завхозов это называлось: «отпидорасить помещение так, чтоб сверкало, как у кота яйца». Но фактически уборкой всегда занимались либо «опущенные», либо временно освобождённые от работы на производственном объекте по болезни вечные пахари – «мужики».

Кроме спального помещения, в каждом отряде были умывальные комнаты, туалеты, сушилки для одежды, бытовки и каптёрки. В последних на высоченных, под потолок, стеллажах хранились «сидоры» – вещмешки или самодельные холщёвые сумки с личными вещами осужденных – запасной одеждой тюремного образца, продуктами питания длительного хранения, обувью, и т.п. Каждый «сидор» снабжался биркой с указанием фамилии владельца, номера отряда и бригады.

За сохранность вещей отвечал завхоз, но краж практически не случалось. «Крысятничество» в зоне – страшный грех, за него запросто могут «опустить». Закон: «не я положил – не мне и брать», соблюдался свято.

Несмотря на строгие запреты, в каждой каптёрке обязательно оборудовался топчан, на котором почивал завхоз, стол с электроплиткой, какой-нибудь собранный и спаянный из запчастей проигрыватель с набором грампластинок и динамик проводного радио. Иметь магнитофоны, радиоприёмники, как и фотоаппараты, осужденным в зоне категорически воспрещалось. Однако компактные транзисторные приёмнички, нелегально переданные с воли, у завхозов всё же водились.

Периодически налетавшие с обыском режимники и приданные им прапора-контролёры разносили в пух и прах этот зоновский уют. Срывали со стен журнальные вырезки с изображениями красавиц, шмякали об пол хрупкую аппаратуру, изымали электроплитки, разбирали с помощью гвоздодёров топчаны, но уже на следующий день хлопотливые завхозы восстанавливали «бендюжки», обустраивая и украшая их на свой лад пуще прежнего.

Начальники отрядов, в отличие от режимников, смотрели сквозь пальцы на подобные закутки, ибо понимали, что заключённому, годами находящемуся буквально в толпе себе подобных, просто необходимо изредка уединиться. Но были правы и режимники, потому что чаще всего в таких вот каптёрках устраивались пьянки, всяческие разборки с поножовщиной, играли в карты, здесь «опускали» слабых и хранили запрещённые вещи.

Помимо завхоза, которого назначали из числа самых толковых активистов, в отряде по штату предусматривалась должность дневального. Он должен был поддерживать санитарный порядок, но этим, как я уже говорил, всегда занималась зоновская голытьба. Дневальный – «шнырь» – по большей части был на посылках у завхоза, а в отсутствии – замещал его.

Если в помещение входил сотрудник колонии – представитель администрации, дневальный был обязан подать команду: «Отряд, внимание!» – и доложить прибывшему о количестве находившихся в помещении заключённых, назвать фамилии больных и отсутствующих по уважительной причине – на свидании, в шизо. Заслышав команду, зеки обязаны были встать, и при приближении офицера или прапорщика представится – назвать фамилию, статью, срок.

Впрочем, докладывали далеко не каждому, и начисто игнорировали «беспонтовых» сотрудников – тех, кто не имел права наказать заключённого официально или как-то подгадить ему при случае. Дневальные лебезили и заискивали перед требовательными сотрудниками, другим запросто могли нахамить. Зона мгновенно раскусывала человека: перед каким-нибудь прапорщиком-контролёром трепетала и в то же время огрызалась на замечание майора, попавшего в разряд «беспонтовых».

К слову, к докторам в колонии относились уважительно. Но только к тем, кто носил погоны, то есть был «аттестован». При появлении их в отряде присутствующие зеки вставали, дневальные докладывали. А вот «вольнонаёмные» врачи и медсёстры воспринимались без особого почтения. Откровенно им без повода не хамили, но и руки по швам перед ними никто не тянул…

Неуважаемые сотрудники, как правило, либо пожинали плоды своей беззубости, необязательности (обещал поощрить или наказать зека – обязательно выполни обещание!), либо когда-то вляпались в незаконную связь, польстились на зековские подачки. Таких зона чувствовала нутром, вычисляла мгновенно и глубочайшим образом презирала.

Среди отрядов в духе тех времён устраивали соцсоревнование, победителям которого вручали призы – спортивный инвентарь, телевизоры… При подведении итогов соревнования учитывалось выполнение производственного плана бригадами отряда, количество дисциплинарных взысканий, санитарное состояние спальных и бытовых помещений.

За санитарное состояние отряда отвечали его начальник и завхоз.

Примерно раз в месяц в жилзоне собиралась так называемая санитарно-бытовая комиссия. В неё входили начальники режимной, медицинской частей, инструктор по политико-воспитательной работе и инженер по технике безопасности. Но начальники частей уклонялись обычно от этого малозначительного мероприятия, посылая вместо себя своих сотрудников.

От режимников чаще всего назначался Володя Цыганов – грузный молодой капитан с заметным животиком, от ПВР – капитан Музыкантский, вечный комсомольский вожак, и хмурый неразговорчивый мужик – вольнонаёмный инженер по ТБ Шванюк, а также автор этих строк – как представитель медчасти и председатель комиссии.

По главной, присыпанной шлаком и крепко притоптанной дорожке комиссия неторопливо шествовала в отряды. Ещё на подходе к ним «локальщики» извещали о приближении «ментов» своих завхозов, начиналась беготня. Кто-то выскакивал из помещения, и мчался на зады, ближе к запретке, кто-то наоборот, бежал в отряд – прибрать подальше какую-то запрещённую вещь, чтобы её не изъяли при шмоне.

– Тарятся, суки, – хмуро бормочет Цыганов, и, перехватив одного из пробегавших мимо, командует грозно: – А ну, стоять! Ко мне!

Зек приближается настороженно. Капитан привычно и равнодушно, глядя куда-то поверх его головы, начинает методично обшаривать заключённого, время от времени приказывая:

– Расстегнись… Дай кепку… Сними правый сапог… Носок тоже…

Извлекая из кармана осужденного какой-нибудь самодельный, сработанный из плексигласа мундштучок или блокнотик, Цыганов бросал их в прихваченную с собой специально для таких целей холщёвую сумку. Потом, хлопнув зека по спине, напутствовал:

– Свободен… марш в отряд!

– Гражданин капитан, блокнотик верните… – канючит зек. – Там у меня адреса заочниц…

– Не положено… – хмуро отмахивается Цыганов. – Письменные принадлежности, ручки, тетради, конверты и блокноты должны храниться в тумбочке. А не в кармане…

При входе в отряд комиссию встречает истошный вопль дневального:

– Отр-р-ря-ад! В-в-нима-а-а-ние-е!

Затем, запыхавшись, выбегает и он сам. Торопливо зыркнув глазами по комиссии, испуганно таращась, докладывает Цыганову, как представителю самой грозной для зеков режимной службы:

– Гражданин начальник! Отряд находится на рабочих объектах. В помещении пять человек…

Капитан останавливает его пренебрежительным жестом:

– Захлопни варежку. Я только что видел втрое больше… Щас поглядим, чего это вы тут кучковались…

Комиссия начинает работу. Я вхожу в спальное помещение, заглядываю под кровати, отодвигаю тумбочки. Следом за мной с отрешённым видом слоняется второй дневальный, которому я указываю на пыль.

– Всё, выписываю на тебя постановление на лишение ларька! – объявляю сердито. – В прошлый раз предупреждал. Опять грязь, мусор. Лень тумбочку отодвинуть, и под ней тряпкой махнуть?

Дневальный, заложив руки за спину, цыкает зубом – мол, не такое видали… Лишение на месяц права закупки продуктов питания в зоновском магазинчике – ларьке, не бог весть какое взыскание. Тем более, для шныря, для которого поесть досыта – не проблема.

– Когда начальник отряда в последний раз был? – интересуюсь у него.

– Да, кажись, на той неделе… Я ему, гражданин доктор, в натуре, тыщу раз говорил. Давайте мел – потолок побелим. Краска, опять же, нужна…

– Ты мне про побелку не заливай! – окорачиваю его. – Полы лучше мыть надо! А мешок мела с объекта тебе любой бригадир привезёт

– Так на вахте же зашмонают, не пропустят… – оправдывается дневальный, и тут же срывается на какого-то зека, прошмыгнувшего было мимо: – А ты чего, бычара, вошкаешься?! Хватай тряпку, и пидорась по новой полы! И под шконками пыль вытри! А то я харей твоей всё тут протру и марафет наведу!

Пока я проверяю санитарное состояние, Музыкантский, чему-то потаённо улыбаясь, изучает стенную газету отряда под названием «На свободу – досрочно». Проходя мимо, интересуюсь: газета старая, выпущена ещё к празднику 8 марта (на дворе уже сентябрь). Рядом с передовицей, переписанной не иначе как с отрывного настенного календаря, старательно, ровными буквами, выведен стих местного поэта:

В картах был он королём,

Дерзким был и смелым.

Проигрался, и потом

Стал он… королевой!

 

Ничего не скажешь, доходчивая агитация против запрещённой в зоне азартной игры…

В это время Цыганов громит каптёрку. Оттуда доносится треск отдираемой фанеры и причитания завхоза (правильно его должность называлась «старший дневальный») Гафарова. Гафаров – бывший старшина милиции, уволенный за какую-то провинность ещё до осуждения. Поэтому он отбывает наказание не в спецзоне для бывших сотрудников органов внутренних дел, а на общих основаниях.

– Вытряхивай на хрен! – кричит Цыганов, и я вижу, как завхоз, постанывая от горя, выдирает с корнями из консервной банки герань, всю в мелких алых соцветиях. Комнатные цветы в отрядах строго запрещены. В горшочках удобно закапывать наркотики, деньги…

Я записываю замечания по санитарному состоянию в блокнот. Позже эти записи лягут в основу приказа начальника колонии, в котором я уже запланировал влепить выговор начальнику отряда.

Работа санитарной комиссии продолжается…

Кстати, санитарное состояние жилой и промышленной зон колонии находилось под пристальным вниманием не только местной администрации, но и медицинского отдела областного УВД. Не стоит думать, что колонии 80-х годов напоминали чем-то лагерно-барачный ГУЛАГ. В городских ИТУ зеки жили в чистеньких, всегда свежевыкрашенных двух-трёхэтажных общежитиях, спали на белых простынях, пищу принимали в сверкающей кафелем столовой. Территории колоний были заасфальтированы, то тут, то там благоухали клумбы цветов…

Мелгора и в этом выделялась в худшую сторону. Из-за удалённости, «дешёвого» производства (кирпич, мел, известь – это вам не полированная мебель или кованные металлические изделия, которые выпускали другие зоны), из-за ограниченного кадрового потенциала (многие начальники отрядов имели образование не выше сельского ПТУ), а также потому, что сюда и зеков отправляли с глаз долой из числа тех, что похуже – не умеющую ни украсть, ни покараулить приблатнённую молодёжь, злостных нарушителей режима, – жилзона Мелгоры выглядела неухоженной, грязной. Вместо асфальта – притоптанный шлак. Клумба цветов – только возле отряда хозяйственных, домовитых бесконвойников. В помещениях отрядов сыро, неуютно. Трубы, сантехника в ржавых потёках, краска пузырится и пластами отваливается от стен, побелка пачкается, в коридорах на полу – растрескавшаяся керамическая плитка, рваный, в пятнах заплат, линолеум, выбоины, цементная пыль…

Начальник санэпидотдела УВД, вольнонаёмный доктор Николай Попов частенько объезжал исправительно-трудовые учреждения области, зная и непременно обследуя все злачные колонийские места. По итогам таких проверок составлялась справка на имя начальника УВД, в чьём ведении тогда находилась и пенитенциарная система. Генерал делал оргвыводы уже в отношении руководства колонии. Поэтому, хотя Попов и не имел специального звания, был, как говорили тогда, «неаттестованным» сотрудником, начальники колонии относились к нему с почтением.

Как-то раз Попов в моём сопровождении побывал в отряде уже упомянутого мною завхоза Гафарова. Облазив каптёрку, санитарный доктор в этот раз не нашёл вопиющих нарушений. И всё дотошно допрашивал дневального, есть ли в отряде насекомые – вши, тараканы. Честно глядя в глаза проверяющему, шнырь возмущённо всплескивал руками:

– Откуда, гражданин начальник?!!

Завхоза в отряде не было. Когда мы с Поповым вернулись в санчасть, в процедурном кабинете нас ждал пригорюнившийся Гафаров.

– Завхоз третьего отряда! – отрапортовал он, вскакивая навстречу. На мой вопрос, что привело его в санчасть, ответил, потупясь.

– Да вот, гражданин доктор, пока спал, мне «стасик» в ухо заполз. Вытащить бы, а то шебуршится там – спасу нет.

«Стасиками» в зоне называли тараканов. Ехидно улыбаясь, Попов достал блокнот и сделал пометочку. После она перекочевала в акт обследования санитарного состояния колонии: «В ходе проверки жилых секций отрядов выявлено наличие тараканов…».

– …Которые обитают в ушах ваших завхозов, – устно пояснил Попов «хозяину» зоны Медведю.

 

5.

Кроме основного производства каждый осужденный был обязан отработать не менее двух часов в неделю на хозяйственных работах – уборке прилегающей к отряду территории, вывозу мусора, чистке картофеля на кухне, и т.п. Надо ли говорить, что работы эти считались позорными и реально занимались ими одни и те же осужденные. Зекам, придерживающимся «понятий», такой вид деятельности был «западло», и направление на кухонный наряд обычно заканчивалось для них водворением в штрафной изолятор с формулировкой «за отказ от общественно-полезного труда».

Выручали «мужики», которых за пачку сигарет или «замутку» чая можно было послать вместо себя. Но если у отрядного или завхоза был зуб именно на этого блатного, то подмениться не удавалось и приходилось собираться в шизо. На отказе от хозработ можно было постоянно подлавливать рвущихся в «авторитеты» молодых зеков, и гноить в изоляторе, заодно, как злостным нарушителям режима содержания, обрубая все надежды на условно-досрочное освобождение. Никакие меры воспитательного воздействия, разного рода душещипательные беседы, кроме холодной, с цементными полами, камеры или увесистого кулака «завхоза» при этом, естественно, не помогали.

Помню, как-то раз в колонию с группой проверяющих из областного УВД приехал сотрудник отдела ПВР (политико-воспитательной работы). Молодой капитан-очкарик из партнабора. Были в ту пору такие методы отбора кадров для органов внутренних дел – по комсомольским и партийным путёвкам. Вчерашний инструктор какого-то райкома партии или комсомола, только что надевший погоны, впервые оказавшись в зоне, закусил удила. Весь день он вгонял в холодный пот отрядников, большинство из которых в своё время закончили лишь сельское профтехучилище, цитатами из Маркса, Ленина, выдержками из постановлений ЦК КПСС, требуя с них отчётов о педагогических приёмах и планах работы с перевоспитуемым спецконтингентом. Вечером, уставший и раздосадованный тупостью отрядных, для которых конспекты политзанятий писали, как правило, смышлёные зеки, капитан пожаловал на вахту.

В тот вечер дежурным помощником начальника колонии (сокращённо ДПНК) был старший лейтенант Батов. Несколько минут назад завхоз привёл ему зека из новичков. Будучи назначенным в наряд на чистку картошки, тот с гордостью отказался.

– Ты что, казол, – с лёгким кавказским акцентом вкрадчиво поинтересовался Батов, – только на зону поднялся, а уже свои порядки нам здесь устраиваешь?

Зек, держа руки за спиной, молчал насуплено.

– Правильный пацан, да-а? Чтоб ты знал, абориген, на будущее: я здесь для тебя правильный пацан. А ты для меня пока чёрт. Усёк? Отсидишь лет пять – тогда увидим, что ты из себя представляешь. Сейчас в крякушник, в шизо пойдёшь… – и крикнул в комнату дежурных контролёров: – Магомед! Хады сюда, дарагой! Закоцай его!

Магомед, прапорщик-контролёр, азербайджанец, славился умением надевать наручники.

К слову, тюремщики используют стальные браслеты совсем не так, как милиционеры, а ныне полицейские, или, на зоновском жаргоне, «вольные менты». Милиционеры, заведя руки задержанному назад, защёлкивают браслеты на запястьях. Зеки, отличающиеся преимущественно худощавым телосложением, легко избавлялись от них. Для этого достаточно, опустив скованные руки как можно ниже, протолкнуть между ними таз, ноги, и вот уже наручники оказывались застёгнутыми спереди. После чего, манипулируя кистями рук, можно было легко расстегнуть замки любыми подручными средствами – например, спичкой.

Зная это, тюремщики, одевая на зека наручники, засучивали ему рукава. И защёлкивали браслеты высоко на предплечьях, едва ли не у локтей. К тому же защёлкивали туго, так, что наручники глубоко впивались в кожу. Из таких не вылезешь, не расстегнёшь!

Понятно, что долго в застёгнутых таким образом наручниках держать зека нельзя – из-за передавленных сосудов, отсутствия кровоснабжения мог наступить некроз тканей. А вот «стреножить», успокоить буйного, или поставить на место наглого осуждённого за несколько минут всегда удавалось.

Вот и Магомед, подойдя к отказчику, привычным движением ткнул того кулаком в живот. Зек, охнув, согнулся. Задрав на нём рукава фуфайки, прапорщик защёлкнул браслеты на предплечьях, затянув ударом кулака. Железо впилось в мышцы. От невыносимой боли у зека на глаза навернулись слёзы.

– Постой так, подумай. Мордой к стене! – скомандовал заключённому Батов.

Тут-то в дежурке и появился новоиспечённый инструктор политотдела.

– В чём дело? Что здесь происходит? – не без возмущения поинтересовался он, взирая на уткнувшегося носом в угол комнаты зека.

– Наказан, – коротко бросил Батов, не считавший заезжего капитана большим начальством. – Картошку чистить, понимаешь, отказался в столовой. Сейчас в штрафной изолятор на десять суток пойдёт.

Найдя благодатное поле для воспитательной деятельности, капитан подошёл к зеку, и, поправив очки, глубокомысленно начал:

– Повернитесь ко мне, гражданин осужденный! Как вам не стыдно? Ведь вы отказываетесь участвовать в приготовлении пищи для ваших же товарищей! Которые сейчас на производственных объектах выполняют и перевыполняют планы работ на благо страны! Они что же, по вашей милости должны остаться голодными? Стыдно. Я вижу на ваших глазах слёзы. Может быть, вы одумались, раскаялись?

Не выдержав дикой боли от сдавивших руки наручников, зек обмочился в штаны, и в отчаянье заорал:

– Гражданин дежурный! Ведите меня скорее в шизо. И уберите на хрен этого очкастого пидора! А то я ему нос откушу!

Оскорблённый политработник отшатнулся и укоризненно покачал головой:

– Неисправимый тип…

– Да не-е… – добродушно хмыкнул Батов. – Нормальный пацан. Все они поначалу – с гонорком да с норовом. Подуркует мал-мал, посидит – шёлковый станет!

 

6.

Все отряды в жилой зоне выгораживались изолированными друг от друга локальными участками. Локальный сектор, или в просторечье, «локалка», представляла собой пространство, включающее здание общежития и территорию вокруг, обнесённые решётчатым забором из стальных прутьев в два пальца толщиною, метров пять высотою.

В локальный сектор попасть можно было только через ворота с калиткой, которая запиралась на электрозамок. Здесь же строилась будочка – маленькая, примерно два на два метра площадью, в которой круглые сутки обитал зек-локальщик. У него была селекторная связь с центральным пультом, на котором тоже круглосуточно дежурил зек, отпиравший по просьбе локальщика электрозамки. Таким образом, не один заключённый не мог покинуть территорию локального участка без разрешения старшего локальщика.

Уважительными поводами для выхода за пределы считались вызовы к лагерному начальству, походы в санчасть, в зоновский магазинчик – «ларёк», и то только в сопровождении шныря – дневального.

Но это теоретически. На практике же электрозамки бесконечно ломались, нередко не без помощи зеков, локальщики самолично отпирали и запирали замки «тюремного типа» на калитках, орудуя огромными ключами, которые носили обычно за голенищем кирзового сапога. И в принципе, любой зек, договорившись с локальщиком, мог бродить по территории зоны. Заглянуть в санчасть, навестить кентов из другого отряда, выморозить что-нибудь у другана-повара в столовой, а то и сбегать на вахту, в оперчасть – «стукануть» «куму» или дежурному наряду на своих подневольных товарищей.

Рассказывают, что когда советские колонии посетили в порядке обмена опытом коллеги-тюремщики из ГДР, они долго дивились на многочисленные заборы внутри зоны, не в силах постигнуть предназначение локальных секторов. Когда им, наконец, растолковали принцип разобщения заключённых для ужесточения надзора, немцы пожали плечами в недоумении. И предложили просто повесить таблички с надписью: «Проход запрещён». Вот ведь европейский менталитет! Предупреждающую табличку – в наших-то зонах! Где за ночь зеки умудрялись перепилить или выломать прутья локалок только затем, чтобы сбегать попить чайку к друганам в соседний отряд…

Локальные сектора обустраивались в разных отрядах на свой лад. Между ними даже устраивалось что-то вроде смотров-конкурсов «на лучшее оформление локального участка».

Побеждала в таких конкурсах практически всегда локалка, в которой размещался отряд бесконвойников. Летом она благоухала роскошными розами. Прутья забора не были покрыты ржавчиной, как в других отрядах, а тщательно выкрашены в весёленький зелёный цвет. Здание общежития всегда свежевыбеленное. Территория заасфальтирована, дорожки вымощены кирпичом.

Достигалось это благодаря тому, что зеки-бесконвойники работали в основном за пределами зоны, могли разжиться краской, побелкой, другими стройматериалами, саженцами и семенами цветов. Да и сами заключённые, получившие право передвигаться за пределами зоны без конвоя, были как на подбор, мужиками в возрасте, солидными, «случайными пассажирами» в местах лишения свободы, попавшими сюда в основном «по бытовухе», не утратившими профессиональных навыков электриков, сантехников, строителей или шоферов.

В отряде Мамбетова соорудили спортплощадку, на которой можно было погонять футбол, крутануться на перекладине. Или толкнуть тяжелейшую, сваренную из автомобильных рессор, штангу.

Были отряды-грязнули, где зачуханные зеки с утра и до вечера безуспешно шоркали мётлами по присыпанной притоптанным шлаком, заплёванной территории, гоняя из конца в конец неистребимый мусор.

Распорядок дня в зоне строго регламентировался исправительно-трудовым кодексом, и планировался примерно так.

Подъём – в шесть утра.

В половине седьмого – утренний просчёт на плацу, потом строем – на завтрак.

В восемь – выезд на работу.

Обед в жилой зоне и на производственных объектах – с часу до двух.

В шесть вечера – очередной просчёт с построением, ужин.

В десять вечера – отбой.

Днём проверки заключённых в жилзоне проводились в любую погоду на специально заасфальтированном плацу. В середине ночи прапорщики-контролёры считали заключённых в отряде, спящих, по «головам».

Проведение просчётов возлагалось на дежурный наряд – нескольких прапорщиков и офицера – ДПНК.

Наряд нёс службу по двенадцатичасовому графику. Были смены, где «прапора» вечно путали счёт, количество «наличных» зеков не совпадало со списочным, проверка затягивалась на два-три часа.

Летом это не имело особого значения, а вот в зимнюю стужу, под пронизывающим ветром, осужденные нещадно мёрзли в своих бушлатах «на рыбьем меху», роптали, в полголоса крыли контролёров матом, а те бегали по отрядам, разыскивая недостающего, чаще всего прикемарившего в каком-нибудь закутке зека. Если такового в конце концов находили, то будили пинками и волокли, очумевшего от сна и града обрушившихся вдруг ударов, в штрафной изолятор.

Самым курьёзным было то, что при двух ночных побегах из жилой зоны на моей памяти, проверки сходились, и бежавших спохватывались лишь много часов спустя.

 

7.

Я уже говорил, что главным в деятельности любой исправительно-трудовой колонии в те годы был производственный план. Но существовала сила, которой было наплевать на производственные, как, впрочем, и на воспитательные проблемы. Этой силой были охранявшие зону конвойные войска.

Основной задачей конвоя, состоящего из солдат, прапорщиков и офицеров внутренних войск, во все времена оставалось не допустить побег с охраняемой территории. А поскольку надёжнее всего охранялась жилая зона, идеальным положением для войск было то, при котором зеки сидели за крепким, опутанным «колючкой», «егозой» и сигнализацией забором. А не мотались по стройкам, цехам, разного рода хоздворам, гаражам и складским помещениям. Бежать с производственных объектов было намного легче, да и бежали. Дважды в течение десяти лет с территории кирпичного завода осужденные уходили на тепловозе. Подгадав удобный момент, зеки седлали мощную машину, раскочегаривали, и, таранив ворота, под градом свинца автоматчика со сторожевой вышки, оказывались на свободе…

Надзор на удалённых объектах был слабее, охранные сооружения – временные, хлипкие. К тому же, оказавшись вдали от отцов-командиров, солдаты несли службу спустя рукава, а прапорщики-контролёры, промаявшись от безделья час-другой, прикладывались к прихваченной с собой в наряд, или изъятой кстати у заключённых водкой.

Зная всё это, командование конвойного батальона строило бесчисленные козни, чтобы совсем не выпускать, либо ограничить число осужденных, выезжающих на объект.

То конвою не нравились поданные для перевозки зеков фургоны, то требовали от колонийского начальства руками всё тех же зеков подлатать, укрепить забор вокруг производства, добавить колючей проволоки, осветительных фонарей по периметру…

Случались и вовсе дикие сцены.

Летнее утро. В решетчатом загоне колонийских ворот – «предзоннике», – стоит полторы сотни заключённых. Зеки покуривают, ёжась под ветерком, прохладным после отступивших едва ночных сумерек. Вывод задерживается. Командир батальона подполковник Вайнер, придравшись к состоянию охранных сооружений на объекте – цехе металлообработки, расположенном в полукилометре от жилой зоны, запретил выпускать заключённых на работу.

Директор производства, Сидор Петрович Зубов, тоже подполковник, но колонийский, приказывает ДПНК открыть ворота предзонника. Тот подчиняется «своему» руководителю.

Встав во главе колонны зеков, Сидор Петрович командует:

– За мной! На производственный объект – шаго-о-м марш!

Из караульного помещения высыпают солдаты с автоматами, собаками. Ими командует лейтенант – начальник караула. Солдаты выстраиваются в шеренгу, берут оружие наизготовку, преграждая колонне путь.

– Стоять! – орёт начкар. – Стрелять буду!

– Вперёд! Вашу мать! – не отступает директор производства.

Если зеки не попадут на производство – пропадёт целый рабочий день, сорвётся план декады и месяца, за что и областное тюремное начальство, и районное, партийное, снимут с директора если не голову, то звёздочку с погон.

Зеки, хихикая, переминаются с ноги на ногу. Директор производства для них – начальник. И в цеху вольготнее зоны. Но грудью на автоматы конвойных переть осужденным тоже не хочется.

– Убери солдат, сопляк! – требует от начкара Сидор Петрович. – Я зеков сам в цех отведу. Ни один не сбежит. А вы, дармоеды, на хрен мне не нужны! – и решительно шагает навстречу шеренги.

Неожиданно один из солдат, то ли случайно, то ли по злому умыслу, выпускает из рук туго натянутый поводок осатаневшей от злобы и хриплого лая овчарки. Та одним махом бросается на директора, клыками рвёт ему руку…

Чтобы помирить тюремщиков двух ведомств, из области приезжало высокое начальство из УВД и конвойного полка внутренних войск…

В отсутствии заключённых конвойные солдаты любили пошуровать на производственных объектах, тырили оттуда для отцов-командиров или собственных нужд всё мало-мальски ценное, не запертое под замок: инструменты, стройматериалы, краску. Но стоило колонийским производственникам пожаловаться на кражу, а то и задержать с поличным, например, с ведром краски, солдатика, как со стороны командования батальона следовали ответные меры.

Комбат своей властью «закрывал», то есть изымал пропуска бесконвойников, запрещая выпускать их за пределы жилзоны. На хоздворе визжали голодные свиньи, оставался на приколе трактор «Беларусь», развозивший обед заключённым, работавшим на производственных объектах…

В ответ начальник колонии приказывал отключить в казарме электроэнергию, или подачу горячей воды в батареи отопления.

Такие разборки тянулись порой месяцами.

Периодически Медведь и Вайнер встречались где-нибудь на нейтральной территории, пили водку, мирились, но разница задач, стоящих перед конвоем и производством, вскоре вновь приводила к конфликтам, ссорам и взаимным подлянкам.

Конвойные офицеры, в отличие от колонийских, служили по войсковой системе. Их часто переводили с места на место, отчего они не успевали обрастать хозяйствами, огородами. Колонийские же офицеры по обыкновению до пенсии работали в одном и том же «учреждении». Как правило, были они родом из близлежащих деревень. Обосновывались в посёлке прочно, по крестьянской привычке, обрастали хозяйством: дачами, гаражами, сараями, сеновалами. Держали живность – птицу, свиней, а многие и коров.

В этом они близки были с конвойными прапорщиками – «контролёрами», которых тоже в основном набирали из местных.

Большинство офицеров-конвойников заканчивали в своё время училища внутренних войск, и считали себя профессиональными военными. А потому к разношерстной «аттестованной» колонийской братии – бывшим шоферам, строителям, зоотехникам, дослужившимся к пенсии до капитанов и майоров, – относились высокомерно и презрительно дразнили «профсоюзниками».

При этом конвойные офицеры непосредственно с осужденными не работали, на охраняемую территорию обычно не входили и смотрели на зеков только через прицел автоматов. Это, в свою очередь, давало колонийским право именовать конвойных «вояками», и считать ничего не смыслящими в зоновской жизни.

К слову, строго говоря, офицерами «аттестованных», то есть носящих погоны работников колонии, называть было неправильно. Официально они именовались «начальствующим составом органов внутренних дел», и носили специальные звания – лейтенант внутренней службы, и т.д. Автор этих строк, например, сейчас числится майором внутренней службы в отставке.

Заключённые звали солдат конвойного батальона «чекистами», а солдаты зеков «жуликами». Ни те, ни другие ничего обидного для себя в таких кличках не усматривали. В рассказы об избиении солдат внутренних войск на гражданке бывшими зеками не верится, ибо, к чести «жуликов», на моей памяти ни один тюремщик не подвергся целенаправленной мести со стороны освободившихся заключённых. В зоне – да, бывало всякое. Впрочем, я говорю сейчас о прошлом…

В сущности, и солдаты, и зеки находились почти на одинаково подневольном положении, а в бытовом отношении заключённые жили даже лучше.

Странно было наблюдать, например, когда рано утром с визгом открывались тяжёлые колонийские ворота и строем, по пятёркам, в предзонник выходили сытые, рослые, в щеголевато подогнанных чёрных «молескиновых», тщательно отутюженных робах заключённые. Сапоги и тяжёлые, с металлическими заклёпками ботинки надраены до блеска, высокие каблуки подбиты для форса бряцающими по асфальту подковами.

А поодаль ёжились на ветру худые, низкорослые солдатики с цыплячьими шеями, торчащими из ворота мешковатых, не по росту, замызганных и отродясь не глаженых гимнастёрок, с грубо наляпанными заплатками на коленях и задницах, в ржавых от пыли, вкривь и вкось стоптанных сапогах-кирзухах и нахлобученных до ушей выгоревших, замасленных, как блин, пилотках.

– Привет, чуханы! Когда на дембель? – кричали им весело зеки, поблескивая самодельными «рандолевыми» фиксами, а солдатики отмалчивались, простужено хлюпали носами и баюкали в руках казавшиеся непомерно тяжёлыми для них автоматы.

Дедовщина в конвойных войсках процветала страшная. Старослужащие по многу часов не меняли «салаг» на открытых, продуваемых со всех сторон (чтоб не спали) вышках. И какой-нибудь таджик, сутки не евший, не спавший, ошалевший от свирепых уральских морозов, буквально выл на посту. И вой этот (или песня – не разберёшь) – разносился по ночам над заснувшей зоной и колонийским посёлком.

Иногда отношения между «чекистами» и «жуликами» перерастали прямо-таки в дружеские, основанные на полном взаимном доверии. Мало того, что солдаты снабжали зеков чаем, водкой, перебрасывали всё это через забор в обмен на «шаробешки» – поделки. Один дневальный рассказал мне историю, от которой отцы-командиры, узнай об этом, могли бы сойти с ума. Осужденный к восьми годам за разбой Шура Коровин… периодически заступал часовым на вышку!

Происходило это на кирпичном заводе. Среди конвойных солдат оказался земляк из соседней деревни. Шура давал ему деньги, и пока «чекист» бегал за водкой и чаем в расположенный примерно в километре от охраняемого объекта райцентр, «жулик» с автоматом, заняв его место на вышке, бдительно охранял периметр. Водку делили по-честному: бутылку солдату, две – Шурику…

Тот, кто читал рассказы Сергея Довлатова, служившего в своё время именно в конвойных частях, согласится, что это – не выдумки.

Я и сам однажды стал свидетелем чего-то подобного.

Однажды зимой навалившийся внезапно буран мгновенно замёл степные дороги. Два «КамАЗа», выехавшие с кирпичного завода с двумя сотнями зеков, увязли на полпути в сугробах. Связи с колонией не было. Зеки стали замерзать в железных будках, сидевшие там же, через решётку, у заднего борта «чекисты» и вовсе околевали на открытом ветру. До жилой зоны оставалось километров шесть. Обеспокоенное тем, что фуры с заключёнными не прибыли вовремя, сгинули где-то в ревущей ветром степи, колонийское начальство послало на разведку пожарный автомобиль, отличавшийся высокой проходимостью. Но и он где-то безнадёжно увяз.

Не дождавшись помощи, конвой решил выпустить зеков из запертых будок, и добираться до зоны пешком.

Я был на вахте, когда глубокой ночью на освещённое прожекторами пространство у ворот вдруг вывалила из снежной кутерьмы чёрная толпа и по пояс в снегу вломилась в предзонник. Дошли! При этом некоторые зеки несли на себе ослабевших «чекистов», некоторые волокла их автоматы с подсумками…

Несколько слов о конвойных собаках. Вспоминаю случай уже из «изоляторского» периода моей службы.

1991 год, августовский путч на воле. В следственный изолятор Оренбурга пришёл абсолютно отмороженный этап грузинских воров. Видать, были в МВД СССР светлые головы, которые в этой неразберихе спроваживали "отрицаловку" в родные республики. Но нам-то что делать? В камере 40 человек, а нас, ментов, вместе с "кадровиком", мобилизованным из штаба, – всего пятеро. По восемь откормленных зеков на брата. Они орут: "Менты, бидарасы, всех резать будем!".

Надо привести их в чувство, чтобы поняли, куда попали. Доставили из "запретки" Малыша – огромную кавказскую овчарку, и затолкали в камеру. Лай, вой, рёв. Открыли через пять минут – у Малыша морда в крови, все зеки на шконках, на втором ярусе. Арестанты кричат: "Ой, начальнык, убери собака!".

Вывели всю камеру в коридор, посадили на корточки, руки за голову. Нашли пахана. "Командир, этап на Тбилиси через неделю… Гадом буду – нормально будем себя вести. Оренбург на всю жизнь запомню. Хороший собака здесь водится!". И добавил с присущей кавказцам хвастливой гордостью:

– Этот собак – земляк наш. У нас на Кавказе все такие – гордые и бесс трашные!

Кстати, о Малыше.

Эта меховая сволочь съела мой обед тогда же, в 1991-м году! Мы очень бедно жили в начале 90-х. Я, капитан, сидел с автоматом на вышке (все ждали массовых беспорядков, захвата изолятора). А жена, Лариса, нажарила мне пирожков – то ли с луком и с яйцами, то ли с печёнкой. И решила меня покормить. Но ошиблась калиткой. Одна вела к вышке, а другая в запретную зону. Где царствовал Малыш. И вот идёт она по тропинке, и вдруг слышит рык за спиной. Оборачивается – а эта огромная меховая сволочь, спавшая где-то в бурьяне под колючей проволокой, проснулась. И увидела нарушителя! Оскалил, гад, клыки... Лариса бросила ему пакет с пирожками. И тут Малыш Родину продал. Начал жрать пирожки, наплевав на постороннего в "запретке". Супруга моя благополучно ушла. А я остался голодным. А если бы на её месте был зек-побегушник?!

Впрочем, Малыш был со щенячьей поры натаскан на заключённых. И на сотрудников, тем более в форме, никогда не бросался, даже не рычал. Мы для него были «своими». Но зона накладывает свой неизгладимый отпечаток на всех. Даже на собак. Почему бы «не отжать» вкусненького, если представился случай? Вот Малыш и «отжал» свою пайку…

 

8.

В местах лишения свободы действовали так называемые общественные организации осужденных. Были зоны, в которых заключённых загоняли в такие объединения, или «секции», чуть ли не палками. Например, с этапа заставляли новичка писать заявление о «добровольном» вступлении в СПП – секцию профилактики правонарушений, что-то вроде народной дружины. Надо ли говорить, что состоять в членах такой секции для основной массы заключённых считалось позорным?

 На Мелгоре к вступлению в ту или иную секцию особо не принуждали. Все заключённые, становившиеся завхозами, дневальными в отрядах, бригадирами и нарядчиками, работавшие в хозобслуге и на пищеблоке, автоматически зачислялись в СПП.

Существовали и другие секции. Например, СКМР – секция культурно-массовой работы, СБС – санитарно-бытовая секция, СФСР – секция физкультурно-спортивной работы, и даже СОКМГ – секция общественных корреспондентов многотиражных газет! Последние должны были сочинять заметки в общую для всех оренбургских колоний газету – многотиражку «За честный труд», прозванную заключёнными «сучий вестник». Писали о передовиках производства, рассказывали душещипательные истории о раскаявшихся и завязавших уголовниках. Активных корреспондентов поощряли внеочередными посылками, свиданиями, а то и представлением к условно-досрочному освобождению.

Положенную члену СПП повязку на рукаве (в одних зонах – красного, в других – белого цвета с надписью «СПП») никто из заключённых на Мелгоре не носил. Это считалось «западло» даже у активистов. Помню, перед какой-то большой проверкой из области Медведь поручил замполиту зоны подполковнику Елизарову обеспечить «должный вид» всего зоновского актива. Замполит передал команду ДПНК, тот, по нисходящей, завхозам отрядов.

Когда Елизаров повёл комиссию на территорию жилзоны, у входа перед вахтой стояла шеренга бравых ребят с белыми повязками на рукавах.

Гости, среди которых, помимо тюремного начальства, было «вольное» партийное и комсомольское руководство, в том числе дамы, вполне демократично поздоровались с встречающим «активом» за руку, принялись оживлённо расспрашивать о житье-бытье. Те чинно и благородно отвечали на вопросы, рассказывали, как борются с нарушителями дисциплины и внутреннего распорядка дня в колонии.

В ходе этой беседы замполит находился в состоянии, близким к обмороку. И, безмолвно шлёпая губами, показывал украдкой из-за спин проверяющих кулак дежурному по колонии. Ибо шеренга «активистов» состояла целиком из зоновских «петухов» – педерастов.

Поскольку настоящие «активисты» надевать повязки категорически отказывались, завхозы, получив приказ ДПНК, не мудрствуя лукаво, выдали «знаки отличия» подвернувшимся под руку отрядным «пидорам», и послали приветствовать прибывающую комиссию.

Впрочем, были в колонии и энтузиасты художественной самодеятельности, и спортсмены, которые действительно организовывали концерты, футбольные и волейбольные матчи, но – для души, а не по принуждению.

Так, завклубом в жилзоне работал осужденный – певец Москонцерта, получивший срок за ресторанную драку, а в библиотеке хозяйничал бывший второй секретарь Краснодарского обкома КПСС, осужденный за взятки – большой любитель книг и знаток художественной литературы.

По-настоящему сообщество зеков делилось не на секции, а на множество ячеек, которые назывались «семьями». Члены одной «семьи» подбирались по принципу землячества, совместной работы, просто взаимным симпатиям. Никакого сексуального смысла в понятии «семья» не было.

Её члены поддерживали друг друга морально, делились посылками, «ларьком», а в случае необходимости кулаками защищали «семьянина», не давая в обиду.

Были маленькие «семьи», состоящие из двух-трёх затурканных бедолаг, и большие, «влиятельные», из десяти и более человек.

Я не раз наблюдал, с какой трогательной заботой друг о друге садилась за скромный ужин в отряде такая «семья». Кто-то старательно нарезал заточенным черенком алюминиевой ложки (ножей в личном пользовании иметь зекам не разрешалось) сало – чтобы всем поровну, другой, обжигаясь, нёс кружку свежезаваренного чая. Кто-то выкладывал из бумажного кулёчка грязные липкие конфеты без обвёртки – «ландорики».

В санчасти семьёй из трёх человек жили дневальные: бывший хоккеист, подававший когда-то большие надежды в спорте, но осужденный за разбой, Шура Коровин, убийца Виталик Виноградов и насильник Володя Кузнецов.

Шура Коровин был физически очень силён, но, как часто случается среди спортсменов, до изумления простоват. Свои восемь лет срока он схлопотал, по сути, за… попытку познакомится с симпатичной девчонкой.

Будучи навеселе, встретил на улице приглянувшуюся девицу, попытался завязать знакомство. Но сделал это по простоте душевной хамским образом: снял с неё солнцезащитные очки и водрузил на свой картофелеобразный нос. По его разумению, девушка должна была попросить вернуть очки, и, слово за слово, тем самым дать повод с ней познакомиться ближе. Однако девица убежала в слезах. Шура погнался за ней, намереваясь вернуть ненужные ему очки. Тут-то и подвернулся навстречу милицейский патруль. Девица бросилась к стражам порядка, указала на обидчика. Пэпээсники, не разобравшись, принялись крутить Шуре руки. В потасовке он накостылял милиционерам. При обыске в кармане у него нашли перочинный нож…

В итоге – статья за грабёж, сопротивление сотрудникам милиции, суд, тюрьма…

Виталий Виноградов – умный, осторожно-вкрадчивый, в драке убил незнакомого парня, угодив ему в голову кирпичом. Срок – десять лет. Как несовершеннолетний, начинал сидеть ещё в зоне на «малолетке».

– Зашёл во двор к матери, – рассказывал о своем преступлении он. – Первое мая отмечали. Поддатый, естественно. Увидел незнакомого парня. «Привет, – говорю, – корешок!». А он мне: «Да пошёл ты…». Ка-ак? В моём дворе – и такие грубые слова в ответ на приветствие? Врезал ему. Он мне. Покатились в драке. Под руку попался кирпич. Я швырнул в него. Расстояние было метров пять. Я уже семь лет сижу, и всё кирпичи в цель швыряю. Ни разу, трезвый, с такого расстояния не попал. А тогда – пьяный, прям в тыковку… Наповал. А всё дурость, понты детские! – корил себя искренне Виталик. – Ну, послал он меня. Если бы я промолчал, мимо прошёл – через пятнадцать минут забыл бы навсегда об этой встрече. А теперь на горбу червонец тащу…

Володя Кузнецов – орчанин из бывших «блатных». Шесть лет лишения свободы за групповое изнасилование. Зрелая, но несовершеннолетняя девица пошла с тремя парнями ночью на дачу пить водку. Как она представляла себе этот способ проведения досуга с юношами – история, как говорится, умалчивает. Что там было и как – Вовка не помнил. На следующий день девчонка призналась в своих похождениях матери. Та – в милицию…

Когда задержали двух его подельников, Володя Кузнецов скрылся. Уехал на Каспий. Работал там в рыбоохране. Имел личное оружие. Рассказывал о схватках со стрельбой с браконьерами. Скрывался лет пять.

– Потом мать пожалел. Решил сдаваться. Думаю, отсижу, пока она совсем не состарилась, – рассказывал он мне. – Приехал домой. Мать обрадовалась, стол накрыла. А тут и менты пожаловали – сосед, видать, стуканул. Руки вверх, и всё прочее… Я им: «Мужики, не спешите. Я же сам пришёл, никуда не денусь! А тут вон, сколько всего приготовлено. Мать стол накрыла. Давайте посидим, выпьем…». Согласились. Посидели часа два, выпили крепко, только что песни не пели… Ну, а потом, как положено, в наручники, в райотдел… Менты, что меня доставили, обнимаются со мной на прощанье, дежурный по отделу не врубится никак, что к чему. Спрашивает: «Вы другана привезли, или преступника доставили?»…

Несмотря на разность характеров, жили дневальные дружно. Только однажды видел я, как поссорились Коровин и Кузнецов.

У Вовки был день отоваривания – когда один раз в месяц можно было по безналичному расчёту набрать в зоновском ларьке продуктов питания на «положняковые» восемь рублей.

Ассортимент ларька небогат: дешёвые сигареты, махорка, рыбные консервы, туалетные, письменные принадлежности, трусы, майки, тапочки. Из «деликатесов» – конфеты без обёрток – «дунькина радость», они же «ландорики», печенье, каменной твёрдости пряники, чай.

Вовка припёр в каптёрку наполненный в ларьке «сидор». Вскоре из каптёрки донеслись шум, крики. Войдя в закуток, где жили дневальные, увидел красного от ярости Шуру, обиженного Володьку и хохочущего Виталика.

– Вы чего тут разорались? – сердито поинтересовался я.

– Дык… я ему говорю: возьми повидлы! – в сердцах принялся объяснять Шура. – А он шампунь купил. Два сорок за флакон. Лучше бы на эти деньги банку повидлы взял!

– Ну, на хрена, Александр Геннадьевич, лысым шампунь?! – покатывался с хохоту Виталик, поглаживая себя и приятелей по стриженым «под ноль» головам.

Впрочем, недоразумение вскоре прояснилось. Оказывается, Кузнецов потратился на шампунь ради кота, пригревшегося в санчасти. Тот, не взирая на высоченный забор, сигнализацию, каждую ночь пробирался на волю – в посёлок. Вот и нахватался там от подружек блох. И Володька решил помыть донжуана шампунем…

О стрижках. Заключённых полагалось не реже раза в десять дней стричь наголо. Волосы разрешалось отращивать за три месяца до освобождения. Впрочем, если зек допускал в этот период нарушение режима, за которое водворялся в шизо, его обязательно стригли «на лысину». Формально – из санитарно-гигиенических соображений (профилактика вшивости), а реально – в наказание за проступок.

И ещё к слову: держать животных заключённым категорически запрещалось. Однако в жилой зоне, практически в каждом отряде, жили коты. На чердаках – голуби. На производственных объектах – собаки. Колонийское руководство смотрело на эти нарушения сквозь пальцы. Ибо понимало, что забота о братьях наших меньших, сострадание к ним тоже, как ни крути, а входит в процесс перевоспитания уголовных преступников.

Да и животные были приучены прятаться при появлении сотрудников, которых легко отличали от зеков.

У нарядчика, например, жестокого убийцы Новикова, едва ушедшего в своё время из-под расстрела, в «бендюжке», заменявшей ему кабинет, жил голубь Петя. Дикий «сизарь», которого нарядчик выкормил из птенцов. Так вот этот голубь, вольготно разгуливавший по помещению, заслышав команду: «Петя, менты!», мгновенно вспархивал, и забивался на антресоли под потолком, становясь невидимым для представителей колонийской администрации…

 

9.

Раз уж речь зашла о голубях, позволю себе лирическое отступление на эту тему. В годы моей молодости любовь к «символу мира» была непременным атрибутом жизни каждого уважающего себя блатаря. Но не только. Например, отец мой, будучи сотрудником колонии, тоже держал голубей.

Жили мы тогда, в 60-х годах, на окраине Оренбурга. Двор наш упирался в ряды колючей проволоки, а дальше высился дощатый забор исправительно-трудовой колонии, именуемой в округе еще по-старому – "лагерем". Стоявшая когда-то на отшибе, в степи, колония постепенно застраивалась вокруг одноэтажными особнячками, и народ здесь селился разный, все больше ухватистые, оборотистые шофера да рабочие близлежащего сверхсекретного по тем временам завода. Служил отец в звании майора. Тем более странным казалось и окружающим, и сослуживцам его увлечение, подхваченное не иначе как при общении со "спецконтенгентом"... Двор у нас был большой, с несколькими хозяйственными пристройками. Голубятня располагалась в дощатом засыпном сарайчике, рядом с курятником. Грудастые, с распущенными веером хвостами, топтались там "павлиньи" голуби – приседая, подпрыгивая, раздувая зобы и воркуя раскатисто перед маленькими равнодушными голубками.

В ясную солнечную погоду отец гонял голубей. Высоко взлетев, превращалась стая в разноцветные точки на синем, с далекими перистыми облаками, небе. Славились отцовские голуби своими заигрышами – когда вначале один, а за ним и два, и три голубя начинали вдруг переворачиваться, кувыркаться через хвост, играть высоко над землей, и через минуту каскад ярких белых, красных комочков стремительно сыпался вниз, отчаянно крутясь в падении. Нередко одна из птиц, так и не перестав кувыркаться, с мягким стуком билась о землю, оставаясь лежать неподвижно, а из клюва ее выступала, темнела и наливалась толстая капля крови.

Особый азарт несет в себе охота за "'чужим". "Чужой" – это отбившийся от стаи голубь. Завидев такого приблудного чужака, голубятники, или "кошкари", как называли их в нашем поселке за лютую ненависть к кошачьему роду, мигом шугали своих птиц. "Чужой", присоединившись к стае и покружившись некоторое время, опускался вместе с ней во двор, и оставалось только не спеша, осторожно загнать его в голубятню. Чтобы приманенный голубь не улетел, а успел привыкнуть на новом месте, ему связывали толстой ниткой несколько основных перьев на крыльях или вовсе подрезали их. Потом перья отрастали, и голубь вновь мог летать. Если у "чужого" находился хозяин, то полагалось дать выкуп – деньгами, водкой, и только после этого разрешалось забрать голубя.

Иногда "чужой" уводил всю стаю. Случаи такие считаются редкими, почти невероятными. В нашем поселке отличался этим крупный черный голубь по кличке Мартын. Его знали и боялись все голубятники. Рассказывали, что принадлежал он к легендарной породе черных турманов, отличавшихся исключительной преданностью и благородством...

Хозяин Мартына – одноногий, обходящийся одним костылем старик – не признавал никаких выкупов. Пробовали соблазнять его мужики и деньгами, и водкой, а порою и били под горячую руку – шутка ли, потерять в одночасье стаю отборных летунов, – но инвалид, хотя и слыл выпивохой, всякий раз поступал одинаково: загонял пойманных птиц в сарай, затем брал по одной, закладывал голову трепыхавшегося голубка между средним и указательным пальцами и с силой встряхивал рукой сверху вниз. Головка оставалась в его большой, натруженной костылем ладони, а тушка птицы билась несколько секунд на земле.

Однажды кто-то забрался во двор к старику, сломал на голубятне замок и утащил всех птиц. Целый месяц дед ходил пьяный и орал возле пивнушки, размахивая кривым костылем:

– Я вас, б..., всех посажу! У-ух, ненавижу...

Жизни лишили!

Мужики посмеивались над ним, перемигивались и показывали толстые, с обломанными ногтями, кукиши:

– На вот, гадина колченогая, почмокай! Садилка твоя, небось, давно крючком загнулась!

Дед лез драться, бил мужиков костылем, прыгая на одной ноге, а мужики ставили ему подножку и хохотали мстительно за обезглавленных голубей своих, глядя, как возится пьяный инвалид в заплеванной пыли у пустых, кисло пахнущих пивом бочонков.

Через месяц кошкари приуныли. Мартын с неумело, грубо подрезанными крыльями, по крышам, то прыгая, то делая короткие, в несколько метров перелеты, обманув кошек и людей, вернулся к своему хозяину и вскоре вновь закружился черной точкой, одиноко мотаясь в небе над поселком. Мужики, не на шутку озлившись, палили в него из ружей, пацаны стреляли из рогаток, но все было напрасно. Дробь не доставала Мартына, а мальчишеские рогатки чаще попадали камнями в стекла окон, высаживая на излете целые звенья.

Пожилой участковый – толстый, задыхающийся от жары и дыма своих дешевых вонючих сигарет, с красным и злым лицом бегал от двора ко двору, штрафовал за пальбу и выбитые стекла, отбирал ружья, грозил судом и, наконец, нагрянул к одноногому старику, строго предупредив:

– Ежели ты, дед, эту войну не прекратишь и своего дьявола не запрешь – я тебя привлеку!

– Ать, едреня-феня! – радостно скалил щербатый рот дед. – Аль у меня правов на частную собственность нету? Ан есть права! Таперича есть! Я, гражданин-товарищ, за энти-то права двадцать лет дровишки в Туруханском крае рубил. Началь­ников-то поболи тебя, пострашнее видел... А ты меня на арапа не возьмешь. Отсидел я без вины, по ошибке. Но не обижаюсь, я ж понимаю...

– Ты, старый, к ошибкам-то не примазывайся. У меня насчет тебя тоже кой-какие сведения имеются! Не зря ты лес рубил, ой не зря... И кончай мне тут бакланить, агитацию разводить! Предупредил я тебя...

Старик не сдавался, брал на горло, драл на груди серую засаленную рубаху:

– А када оне в пивнушке надо мною, инвалидом обстоятельств, изгалялись, ты иде был? Фиги в рыло сували – ты видел?! Ты таперича меня охранять от бесчинств разных должон, посколь у меня все положенные гражданину бумаги имеются... А голубьев я ихних не маню! Вон те Мартын, с него и спроси!

Участковый, харкнув желтой табачной слюной, ушел, громко звякнув щеколдой калитки и бормо­ча:

– Что не праздник – то амнистия. Навыпускали вас, сволочей... Вот зараза! Ведь пристрелят же заразу, а мне отвечай! Придурок лагерный...

Однажды я застал отца во дворе за странным занятием. Он сидел на корточках, привалившись спиной к теплой кирпичной стене, и, по привычке закусив губу, хмуро строгал рогульку из ветки клена.

– Ты чего, пап? – спросил я. – За воробьями собрался?

Отец сердито и как-то обиженно взглянул на меня и не ответил. По лицу его бежали капельки пота, и он торопливо смахивал их рукавом старой форменной рубахи.

– Увел, падла! – выругался отец. – Весь выводок весенний сманил. Голубки-то молодые, глупые, только-только на крыло стали. Ах, Мартын-Мартын, ах... собака! Я не видел даже, откуда он и налетел-то...

– Может, сходим к деду? – несмело предложил я. Было мне в ту пору лет десять и, зная крутой норов отца, я здорово рисковал со своим советом...

– А-а... бесполезно, – криво усмехнулся отец. – Он уже им головы поотрывал и лапшу сварил, идиот! Мало били старого дурака...

Я стал помогать отцу делать рогатку.

– Ты вот что, – сказал отец, когда рогатка была готова, – дуй голыши собирать. Ищи вот такие, – и он дал мне крупный, величиной с грецкий орех, камень.

– Сколько надо? – поинтересовался я, зная, что такие камушки в нашей степной местности так просто не отыскать.

– Штук двадцать!

– Э-э... – заныл я. – И где ж я их наберу-то?

– А не наберешь – к голубям на пушечный выстрел не подходи! – отрезал отец, и я поплелся собирать камни.

На поиски ушло полдня. Я складывал голыши прямо под майку, и она раздулась, отвисла на животе, а когда я нагибался, то камни перекатывались там с дробным стуком.

Отец осмотрел мою добычу, ругаясь:

– Ну что ты притащил! Таким булыжником в кобелей бросать!

Я вздыхал, а отец один за другим швырял мои камни в сторону.

– Взяли бы ружья да ка-а-ак жахнули! Только перья бы полетели!

Отец молча собрал оставшиеся камни в коробку, туда же сунул рогатку и ушел.

Тем временем высоко в небе над поселком целыми днями кружил Мартын. Кошкари притихли, и редко отваживался кто-нибудь поднять своих голубей, хотя погода держалась хорошая – ни ветерка, ни облачка в небе. Пусто было в поселке. Калились под степным, душным зноем железные крыши особняков, куцые тени от деревьев темными пятнами падали на высокие, плотные, доска к доске, заборы, за которыми гремели цепями одуревшие от жары, но по-прежнему злобные и чуткие псы. Воздух горяч и недвижим, сонная, разморенная тишина стоит вокруг. Только изредка прогрохочет, подпрыгивая на ухабах, грузовик, поднимет густое облако пыли, и долго потом плывет оно в воздухе, невесомое, между сухой растрескавшейся землей и белесоватым, недостижимо высоким небом. Пробежит лохматая бродячая собака с шалыми, выпученными от жары глазами и с капающей из алой клыкастой пасти слюной, и редкие прохожие торопливо шарахаются в стороны: не бешеная ли?

Как-то утром, выйдя из дому, отец вдруг бегом вернулся в комнату, схватил коробку с рогаткой и выскочил во двор, а я, еще не оклемавшийся со сна, помчался за ним.

Во дворе, на крыше сарая примостился Мартын. Он обхаживал белую молоденькую голубку, у которой только недавно появились птенцы, и она впервые после долгого сидения в темной голубятне выбралась погреться на теплой в утренних лучах солнца крыше. Отец замер и осторожно, стараясь не вспугнуть птицу, заложил в кожицу рогатки камень.

Мартын все так же ворковал, притоптывая, только головка его с маленьким породистым клювом тревожно завертелась по сторонам. Он взмахнул крыльями, косясь на отца блестящими бусинками глаз, и торопливо забегал по крыше вокруг голубки.

И страшно мне было за Мартына, потому что знал я, через мгновение щелкнет рогатка, и Мартын подлетит, перевернется в воздухе и упадет на утрамбованную землю, распластав свои черные, как у ворона, крылья. А отец – он не промахнется. И раньше случалось мне видеть, как, взяв у мальчишек рогатку, в шутку попадал он, не целясь почти, в разные, довольно удаленные предметы, а здесь Мартын – вот он, в нескольких шагах...

– Папочка, не надо, папа... – шептал я, видя, что натянул уже отец рогатку и, прищурившись, метит в голубя.

– Эх ты, баба! – с презрением взглянул на меня отец. – И в кого ты такая баба!

Он с досадой выстрелил. Камень со свистом ударился в стенку сарая и брызнул мелкими осколками. Мартын взвился, но, сделав над крышей круг, вновь опустился рядом с голубкой.

– Хар-р-рош паразит! – процедил сквозь зубы отец и крикнул голубю: – Пошел, дурак, пошел!

Сунув два пальца в рот, он засвистел пронзительно, с переливами, как умеют свистеть только старые кошкари. Мартын, не обращая внимания на отца, топтался вокруг голубки, раздувал зоб и, покачиваясь взад и вперед, ворковал громко и сердито. Смело наседал он на голубку и, когда, та, семеня мелко и стуча лапками по железной крыше, пробовала затесаться в стаю, Мартын грубо и требовательно преграждал ей путь, хватал за крыло и тащил в сторону, чтобы тут же начать крутиться, ворковать, приседать и подпрыгивать.

– Уведет, честное слово, уведет! – твердил я, и жалко мне было и Мартына, и голубей своих, и я любил и ненавидел этого дерзкого, нахального голубя.

– Ни хрена! – мотнул головой отец и, сунув руки в карманы синих галифе, прислонился к стене. – У нее ж пискуны! Куда она от них денется...

Отец присел на кучу бревен, похлопал себя по карманам:

– Сбегай за спичками, – попросил он, разминая в руках сигарету.

Когда я вернулся, он сидел все так же, глядя на воркующих голубей, и улыбался...

Мартын остался у нас. Вышел на другой день во двор вместе с остальными голубями и уже по-хозяйски, освоясь, толкался возле кормушки с зерном. Отец не стал связывать Мартына, а тем более, подрезать ему крылья.

– Этого черта ничем не удержишь. Захочет – останется, а не захочет – небо вон какое большое, просторнее земли... А на земле, как ни крутись, все равно голову сломишь... – сказал отец.

Через несколько дней Мартын опять взялся за старое и, промотавшись где-то весь день, вернулся к вечеру с пятью чужими голубями. Хозяин их скоро прибежал к отцу.

– Потолковать бы... – нерешительно начал он и, обернувшись ко мне, попросил: – Эй, малец! Сбегай-ка в огород, надергай нам лучку да пучок редиски...

Мартын снова и снова приводил голубей, и хозяева птиц тянулись к отцу со всех концов поселка. Выкупов отец, конечно, не брал, положение, как говорится, обязывало. А приходил народ разный. Некоторые, увидев перед собой колонийского майора, тушевались, пряча синие от татуировок руки и поблескивая смущенно "рандолевыми" фиксами зоновской работы, но общая страсть брала верх, и общались они вполне мирно, по-доброму.

– Ну что ты со шпаной связался! – ругалась на отца мама. – Тебя ж за это выгонят из органов к чертовой матери! Или бандюги эти прирежут где...

Но отец только посмеивался и уходил в голубятню...

Однажды днем ко мне пришли знакомые мальчишки. Желая похвастать перед ними, я небрежно распахнул голубятню и выгнал птиц во двор. Отец был на службе, но гонять голубей без него мне не возбранялось. Надувшись от важности, брал я, красуясь под взглядами пацанов, голубя за голубем и подбрасывал высоко в небо. Мартын отчего-то не давался в руки, отказываясь летать. Я сел с друзьями на теплые, липкие от выступившей смолы бревна и, поплевывая сквозь зубы, врал о чем-то, пользуясь почтительным вниманием.

Вдруг рядом приглушенно кашлянули, и хриплый голос позвал негромко:

– Марты-ын... Мартынушка-а...

Я оглянулся и обмер. Посреди двора, опершись о костыль, стоял дед. Небритый, опухший, с красными, слезящимися глазами, он жмурился на солнцепеке и, не обращая на меня внимания, звал:

– Марты-ын... Пс-пс-пс... Ну иди, иди ко мне, сволочуга... Иди сюды, тварь.

– Эй, вы... – растерянно пролепетал я. – Уходите! Все папке скажу!

Дед покосился на меня красным глазом и ласково произнес:

– А ты, шельмец, не рыпайси...

Мартын, признав старого хозяина, недоверчиво, бочком засеменил к нему. Липкий, постыдный страх пригвоздил меня к бревнам. Я сидел, с ужасом глядя на грязного старика, на Мартына, который виновато приближался к бывшему хозяину.

– Кыш! – заорал я, решившись.

Мартын, взлетев, опустился на плечо старика и закачался там, расправив крылья и удерживая равновесие.

– Молодец, Мартынушка... – оскалился дед и, взяв Мартына в руки, заговорил тихо, поглаживая голубя по маленькой, гибкой шее: – Признал, стал быть, хозяина-то свово... То-то я гляжу – иде Мартынка? Нету Мартынки. А он вона иде, туточки... Прохлаждаица! Позабыл, значитца, старичка... Ах, анафема, ах, подлец!

– Отдай голубя! – потребовал я, и голос мой дрожал, как перед большой дракой, в голове звенела пустота, сердце колотилось, а руки, сжимаясь в костистые кулаки, тряслись мелко и противно. – Отдай голубя! – выдохнул я, наступая на старика, и в горле моем застревали сухие, шершавые комки, и оттого я не говорил, а сипел сдавленно и злобно.

– Ать, едреня-феня! Батюшки! – притворясь испуганным, отшатнулся дед. – Да кому он сдал­ся, этот Мартынка... Ну на его тебе, бери, коли ты жадюга такой!

Дед схватил Мартына сильными пальцами за голову, рванул и протянул мне обезглавленное трепыхающееся тельце. Тонкая струйка крови стекала в пыль, сворачиваясь там черными комочками.

– Не хош? Ну, тада не говори, что я у тебя его отобрал... – усмехнулся дед и, широко размахнувшись, забросил мертвого голубя далеко в заросли травы у забора колонии. Под ногами, на забрызганной кровью пыли валялась черная головка Мартына, и на тусклые глаза его наползала мутная, голубоватая пленка.

– И ничего вы мне с папаней твоим не сделаете, – прошептал дед. – Это вам не тридцать седьмой год, энкаведе сраное!

Круто повернувшись, старик зашагал, припадая на скрипящий костыль, а я стоял неподвижно и чувствовал, как по лицу моему бегут злые слезы,

– Гад! – завопил я и, схватив с земли кусок битого кирпича, швырнул в удалявшегося деда. Кирпич шлепнул старика между лопаток. Дед остановился, повел плечами и, обернувшись, покачал головой:

– Нехорошо... А еще пионер! – сказал он грустно и заковылял со двора.

Возле сараев я вырыл ямку, положил в нее Мартына и присыпал сухой бурой землей.

Потом отыскал две щепки, связал их бечевкой и зачем-то воткнул в холмик маленький крест.

 

10.

Во время обхода палат в санчасти я обратил внимание на заключённого по кличке Мартышка. Худощавый симпатичный парень сидел на кровати, притулившись у тумбочки, и что-то быстро писал. Увидев меня, вскочил, захлопал быстро глазами.

– Письмо, что ли пишешь? – поинтересовался я.

– Да, маме. В стихах.

– Ну, прочти!

Мартышка охотно, с выражением стал читать. На мой взгляд, стихи были плохие, но искренние. Я похвалил автора. Тот радостно вскинулся:

– Я уже посылал стихи маме. Она пишет: ты прямо поэтом там стал!

– Пидором ты стал, а не поэтом! – грубо осадил его Шура Коровин.

Мартышка угас, втянул голову в плечи.

Ну что тут поделаешь?

«Опущенные», «петухи», они же «обиженные», «круглые», «пидоры» были низшими, абсолютно бесправными существами в зоновской иерархии.

Если в женских колониях однополая «любовь» действительно походила на это чувство – с объятиями, ревностью, ухаживаниями, то в мужских зонах всё было наоборот. Предмет своих же домогательств втаптывали в грязь, презирали.

При этом далеко не все «опущенные» были пассивными гомосексуалистами. Чаще всего «обижали» насильно, за какие-то прегрешения. Нарушения зоновского этикета, воровство у товарищей – «крысятничество».

«Опущенный», даже насильно, незаслуженно, оставался таковым навсегда, сколько бы раз не доводилось ему потом сидеть. За сокрытие масти могли убить. С ним, по понятиям, нельзя было разговаривать, есть за одним столом, прикуривать от его сигареты, здороваться за руку, пользоваться его вещами. Впрочем, эти запреты не распространялись на сексуальные контакты.

В отрядах «обиженным» отводились отдельные спальные места – где-нибудь у порога, принимать пищу в столовой разрешалось только за специально отведённым для них столом, особняком от других. Посуда для «опущенных» помечалась насечками – чтобы не перепутать с «чистой». Любой, даже случайно вступивший в бытовой контакт с «опущенным», сам мгновенно превращался в «петуха».

На ступень выше по положению в зоновской иерархии стояли «черти». Среди них было множество тех, кто, как говорили в зоне, «загнался», перестал следить за собой, умываться, стирать и гладить одежду, завшивел.

Оказывались в этой масти и те, кого называли «кишкой», проще говоря, обжоры. По зоновскому этикету требовалось эдакое показное равнодушие к пище. Уважающий себя зек никогда не уписывает лагерную похлёбку за обе щеки, а ест будто нехотя, с отвращением, не торопясь.

Помню, посетив как-то «крытый», то есть тюремный режим, я обратил внимание на то, что стол в камере уставлен мисками с нетронутой пищей, хотя время обеда давно миновало. Местный начальник медчасти подосадовал в сердцах: «Так здесь же воры сидят, с понятиями. Не жрут, пока всё не остынет, не начнёт прокисать к чёртовой матери!».

– Еда, гражданин начальник, дело свинячье, – с презрительной ухмылкой пояснил мне обитатель камеры, зек, обряженный в полосатую робу особо опасного рецидивиста.

Но встречались обжоры, которые, съев свою пайку, вылизывали миску, охотно доедая за соседом. Они-то и оказывались неминуемо в разряде «чертей».

Однажды мне довелось отправлять в районную больницу заключённого-новичка с разлитым перитонитом. Оказавшись впервые в столовой, он, съев порцию каши, попросил добавки. Ему подали целый бачок – с полведра, перловки. Он опустошил и его. После этого кто-то из соседей по столу саданул обжору кулаком по туго набитому животу так, что желудок лопнул…

Помню, как в категорию «чертей» перевели дневального, съевшего отрядного… кота!

А вот к собачатине ещё со времён сталинских лагерей относились с уважением. В моё время собак тоже ели уже не от голода, а из зоновского шика. Был случай, когда на кирпичном заводе зеки умудрились вытащить из запретки и сожрать… караульного пса, мстительно повесив шкуру на колючую проволоку. Происшедшее было расценено как ЧП, в батальон нагрянула проверка…

Зоновские опера быстро вычислили едоков, но помалкивали из вредности и злорадства…

А вот вкусивший кошатины опускался в глазах братвы «ниже канализации».

К слову, коль речь зашла о еде. В некоторых детских колониях «западло» было есть… помидоры. Или курить сигареты «Прима». Дело в том, что и томаты, и пачка сигарет были красного цвета, который ассоциировался с «активом» и считался позорным. Детки могли отказаться от свидания с матерью, если она приезжала в красном платье, туфлях или косынке. Во взрослых зонах таких дурацких понятий уже не существовало.

«Опущенные» приносили массу неприятностей администрации колонии, а завхозам – дополнительных хлопот. Приходилось заморачиваться с их трудоустройством, ибо из бригад их гнали. Завхозы, матерясь, водили в баню, прожаривали в дезкамерах от вшей и чесотки вещи и постельное бельё. Сами «опущенные» постоянно ссорились и дрались между собой.

Видимо, всеобщее презрение снимало с изгоев последние нравственные запреты. Они постоянно что-то крали друг у друга, жаловались администрации и в надзорные инстанции, стучали на всех подряд.

Впрочем, даже в их среде был свой «начальник», «козырный пидор», который разбирался в их склоках, мирил.

В некоторых зонах «обиженных» пытались собирать в отдельные отряды, но те разводили там такой дикий беспредел, так издевались над своими же товарищами по масти, что от этих затей отказались.

Я как-то поинтересовался у заключённых, распространяется ли такое отношение к «опущенным» и на вольную жизнь? Ведь там зоновский «петух» может оказаться уважаемым членом общества, отцом семейства? Мне ответили, что «предъявлять» специально бывшему зеку из этой категории на свободе нельзя. Нужно просто стремиться не иметь с ним ничего общего. Например, оказавшись случайно в одной компании, встать из-за стола и уйти. Не объясняя причин.

Я уже говорил, что в зоне добро и зло часто меняется местами. И строгое, неукоснительное соблюдение «мастей» в блатном мире никогда не позволит, к примеру, сформировать в России по-настоящему «толерантное общество» в западном понимании. В котором сексменьшинства смогут занять лидирующие позиции. Наш родной, отечественный криминалитет им этого никогда не позволит.

 

11.

Активистов в зонах называли «козлами», «красными», «ссучившимися». У старых зеков где-нибудь на особом режиме ещё можно было прочесть на груди татуировку с аббревиатурой «БАРС». Накалывалась она в энкавэдевских лагерях, и означала: «Бей актив, режь сук». То есть активистов.

По зоновской иерархии «козлы» располагались где-то возле «чертей», но фактически положение их оказывалось много выше. Активисты работали дневальными, завхозами, бригадирами, и ущербность свою ощущали разве что на этапе да в штрафном изоляторе, где их содержали отдельно от других категорий осужденных.

По столичным циркулярам в актив администрации следовало зачислять заключённых, «твёрдо вставших на путь исправления и перевоспитания, осознавших свою вину перед обществом и оказывающих положительное влияние на других осужденных».

Те же МВДэшные инструкции требовали от лагерного начальства «решительно избавляться от активистов из числа приспособленцев, преследующих при сотрудничестве с администрацией корыстные цели». Но… других просто не было! Да и сами активисты не скрывали, что сотрудничать с администрацией колонии их заставили сложившиеся обстоятельства.

– Поднялся на зону, – рассказывал мне завхоз одного из отрядов, бывший десантный прапорщик, досиживающий за убийство 15-летний срок, – меня в хорошую «семью» приняли. Не то, чтобы блатную, но авторитетную, из крепких «мужиков». Поездил я на кирпичный завод с полгодика, потолкал тачку. А потом говорю своим: «Всё. У меня пятнашка, за это время я тут от такой работы загнусь». И пошёл в актив. Тут легче. Был дневальным в отряде, «локальщиком», теперь вот завхозом. Всё-таки сыт, в тепле, пырять по-чёрному не приходится. Кстати, вы не знаете, амнистия участникам войны на меня не распространяется? Я чехов в 68-м на уши ставил…

Бывший десантник, которого в зоне звали уважительно по отчеству – Романыч, зарезал колхозного агронома.

– Я в отпуск в деревню к матери приехал, – рассказывал он. – А дело к Новому году. Полдеревни стало к празднику свиней резать. У меня лучше всех получалось. Говорят, рука тяжёлая. Всажу нож – и не пикнет. Сразу наповал. Ну и резал всем подряд. В каждом доме, как принято, по этому случаю угощение, выпивка. Однажды сидим за столом после забоя, выпиваем. Я про Чехословакию рассказываю. В газетах-то писали, что мы там прямо как ангелы себя вели, войска то есть. А на самом деле навели шороха.

Помню, выстроили на аэродроме наш полк, под утро, светало уже. Сейчас, говорят, командующий приедет. Точно, вскоре прикатил генерал, посмотрел на нас, а потом как заорёт: «Это вы кого здесь поставили?! Почётный караул или десант? Расстегнуть гимнастёрки! Тельняшки показать! Засучить рукава до локтей! А теперь вперёд, сынки! На выстрел отвечать тысячью выстрелов!».

Я рассказываю, а рядом агроном сидит. И ну на меня наезжать. «Вы, – кричит, – палачи свободолюбивого народа!» – «Ах ты, – отвечаю, – сука, интеллигент херов!».

У меня от обиды башку переклинило. Взял со стола нож, которым свинью резал, и засадил ему в грудь. Насквозь, аж к стене, как жука вонючего, приколол! Вот и выходит, что я, гражданин доктор, вроде как политический. Только не тот, что против советской власти, а наоборот, защищая её, пострадал…

Виталий Виноградов активистом стал так.

– Когда осудили, мне ещё восемнадцати не было. Отправили в зону для малолеток. В первый же день в карантине дневальный подходит, и, поигрывая чётками в татуированных руках, спрашивает: «Ты кем по этой жизни стать хочешь?». Я отвечаю: «Пацаном». Блатным, то есть. А он мне: «Ну тогда пошли, пацан, потолкуем за эту жизнь». И повёл в каптёрку. Только зашёл туда – мне тубарем по башке как дали! Я с копыт и выстегнулся.

Очнулся, смотрю – вы не поверите, табуретка деревянная, тяжёлая, – на дощечки разлетелась. А дневальный щерится: «Вставай, пацан. Вот тебе тряпка, начинай полы мыть». В общем, били на малолетке не по-человечески. А заступиться некому. У меня же статья – убийство, я в стерлитамакскую зону, на спецусиленный режим попал. Земляков нет. Там такую сопливую блатату, как я, без подогрева с воли, вмиг разворовывали. Ну и, пока не опустили окончательно, пошёл в актив…

У орчанина Володьки Кузнецова другая беда.

– На воле-то я с блатными крутился. Пахан мой в авторитете был, семь ходок на зону. Там и помер. Я его и видел-то только на свиданках, в полосатом прикиде. Сейчас, наверное, в гробу переворачивается, узнав, что сын по «козьей тропе» пошёл.

Я ведь раньше как думал? Блатная братва – все за одного. Романтиком пришёл на зону, у меня «пионерская зорька» в заднице играла. Попал в семью «отрицаловки». На объект выехали, «бугор» на тачку показывает: впрягайся! Я ему, дескать, от работы кони дохнут! А бригадиром тоже орчанин был, он освободился уже, а потом его на воле замочили по пьяному делу. Здоровый бычара! Отмордовал он меня. Я – к корешам: братва, заступитесь! А они мне: ты сходи в санчасть, сними побои, а потом напиши жалобу «хозяину». Бригадира с должности снимут за избиение, тогда мы с ним разберёмся.

Я потом понял, конечно, что бугор прикрывал их от работы, от шизо спасал, вот они с ним и не хотели отношения портить. Меня такая обида взяла! Я и плюнул. «Какие вы, говорю, блатные! Суки вы продажные, а не пацаны!». И пошёл в актив.

Охотно пополняли ряды активистов «случайные пассажиры» на зоновском корабле: бывшие военнослужащие, инженеры, врачи, осужденные хозяйственники – расхитители социалистической собственности, взяточники, и просто влетевшие по бытовухе работяги и колхозники. Зачисление в актив давало им кроме относительно лёгкого трудоустройства и комфортного житья ещё и возможность досрочного освобождения, выхода на «химию», в колонию-поселение.

Кстати, вспомнилось, как до начала 90-х годов прошлого теперь века на горожан-оренбуржцев наводили страх так называемые «химики» – осужденные условно или освобождённые досрочно с направлением на стройки народного хозяйства. А ведь среди них были в основном зоновские активисты и «чёрные пахари» – «мужики», «прочно вставшие на путь исправления». «Отрицаловка» на «химию» не попадала.

К слову расскажу забавный эпизод из той поры. Мою супругу, врача-фтизиатра с Мелгоры, капитана внутренней службы Филиппову Ларису Александровну где-то в середине 80-х отправили на повышение квалификации в Оренбургский областной противотуберкулёзный диспансер. Оказавшись там, она с удивлением узнала, что персонал и больных диспансера затерроризировали несколько «химиков», попавших туда в связи с выявленным туберкулёзом лёгких. Они пьянствовали, грубили, а то и угрожали врачам, отбирали вещи и продукты питания у прочих больных. Пробовали вызывать милицию – но те отказались связываться с «туберкулёзниками».

Ларисе Александровне коллеги – вольные доктора, не без злорадства, естественно, поручили «курировать» две таких палаты, в которых лежали досрочно освобождённые заключённые.

На следующий день врачебная комиссия во главе с главврачом облтубдиспансера пожаловала в эти палаты на обход. И чуть в обморок не попадала!

Захламлённые палаты с неуправляемыми пациентами были чисто вымыты, прямо вылизаны, больные чинно сидели на аккуратно заправленных койках. У входа застыл рослый зек. Который при виде врачей рявкнул на всю больницу: «Встать!». Обитатели палаты дружно вскочили, заложив руки за спину. А «старший палаты» зычным голосом доложил Ларисе Александровне: «Гражданин доктор! Палата в количестве шести человек к утреннему обходу готова!».

И больше никаких проблем с «химиками» в тубдиспансере не было.

Секрет такого мгновенного «исправления и перевоспитания» был прост. По существующему тогда законодательству заключённый, направленный на стройки народного хозяйства, и признанный там по болезни нетрудоспособным, подлежал возвращению в места лишения свободы, то есть в зону. Вольные доктора об этом не знали. Зато капитан внутренней службы Филиппова доходчиво объяснила своим подопечным, что при малейшем нарушении дисциплины приведёт в действие это положение. А в зоне, даже будучи больным туберкулёзом, особо не охамеешь…

 

12.

Основная масса осужденных относилась к категории «мужиков». Именно они работали на производстве, выполняли план, обеспечивая благосостояние колонии. По воровским понятиям, зоновский «мужик» обязан добросовестно трудиться, за что администрация, в свою очередь, должна была расстараться обеспечить его всем необходимым. Что при нарастающих кризисных явлениях на закате социализма, в пору тотального дефицита – продуктов питания, одежды, постельного белья, когда порой невозможно было найти на складах даже курева, – было совсем не просто.

«Сначала отдай положняковое, потом требуй!» – вот главный принцип отношения массы «мужиков» с лагерным начальством.

Осужденные из этой категории не встревали во всяческие внутризоновские разборки. Не претендовали на лидерство, роль «авторитетов». Целью большинства из них было «отсидеть, как положено», и скорее, лучше досрочно, освободится.

За влияние на эту категорию заключённых, составляющую примерно 80 процентов от числа всех осужденных, и боролись между собой администрация и «отрицаловка» на Мелгоре.

При этом администрация чаще всего оставалась в проигрыше, ибо уже в силу своего должностного положения была обязана закручивать гайки. Укреплять режим содержания, дисциплину, «вышибать» производственный план. Да и «отдать положняковое», повторяю, было довольно сложно. Ситуацию с тотальным дефицитом усугубляли хитрые снабженцы, закупавшие за бесценок то тухлую рыбу, то такое же, на последнем издыхании, мясо, вороватые повара… Много находилось желающих урвать кусок из и без того не слишком сытного зоновского пайка.

На этом и строили свою политику лидеры «отрицаловки», тщательно фиксируя все промахи и недостатки в работе администрации, подзуживая «мужиков» против ущемления их прав, выступая в роли защитников от «произвола и беспредела» тюремного руководства.

За это от «мужиков» требовалось передавать в «общак» часть продуктов из ларька, посылок, пронесённых нелегально со свиданки денег. Всё это предназначалось для «подогрева» содержащихся в штрафном изоляторе и в БУРе, подкуп сотрудников колонии и конвойных, безбедную жизнь «блатных».

В те годы о «всероссийском воровском общаке» ходили только слухи. На Мелгоре сколотить его так и не удавалось – зона считалась «красной», «сучьей», «замороженной», где власть крепко держали администрация и «актив».

Никаких «воров в законе» на усиленном режиме тогда не было, и быть не могло, поскольку здесь отбывали срок наказания осужденные впервые. Это потом, уже в перестроечные годы, воровское звание стали получать и даже покупать так называемые «апельсины» при первой отсидке, или вовсе не сидевшие. В годы, о которых я пишу, это почётное для всех сидельцев звание ещё не было так девальвировано.

На Мелгоре существовала так называемая «отрицаловка», «парни», или «пацаны», которые пытались придерживаться воровских традиций, но оставаться в этом статусе долго им удавалось редко.

Особо рьяных, которые «не гладились», то есть не шли ни на какой контакт с администрацией, лагерное начальство прятало в штрафной изолятор, помещения камерного типа, он же БУР, а затем отправляло на тюремный режим, на «крытую».

Это позволяла введённая в те годы в Уголовный Кодекс статья, если не ошибаюсь, 88-я со значком 3, предусматривающая наказание от одного до трёх лет за злостное нарушение режима содержания, дезорганизацию деятельности исправительно-трудовых учреждений. Осужденные по ней уже в местах лишения свободы переводились для отбывания дальнейшего срока наказания на тюремный режим.

Из числа «отрицаловки» в зону наподобие Мелгоры на воровских сходках обычно назначался «смотрящий», призванный приглядывать за тем, чтобы администрация «не творила беспредел», разбиравший «по воровскому закону», по понятиям, всяческие конфликты среди осуждённых.

По данным оперчасти, пара человек из «блатных», содержащихся на Мелгоре, претендовали в своё время на эту роль, но их кандидатуры не утвердили на воровских сходняках.

Однажды на Мелгоре появился армянин, прибывший этапом из другой зоны. Он быстренько наехал на уши местной «отрицаловке», представившись посланником легендарного вора в законе Васи Бриллианта. «Кумовья», возмутившись такой наглостью, подбросили в зону «маляву» с информацией, что новичок – бывший «активист», переведённый к нам на Мелгору по оперативным соображениям.

Обычно так поступали, чтобы спасти жизнь намутившему в зоне заключённому. Переводили в другие колонии за пределы региона, а то и республики.

Этот армянчик, которого все звали Ара, был патологическим вруном. После развенчания самозванца Медведь приказал мне спрятать его в санчасть – чтобы не проломили башку или не прирезали в отряде.

В тот же день Ара пожаловал в мой кабинет. Плотно закрыв за собой дверь и оглянувшись по сторонам, представился шёпотом:

– Я старший лейтенант КГБ. Фамилии моей вам знать не положено. Под видом заключённого выполняю в местах лишения свободы специальное задание партии и правительства. От вас, товарищ капитан, требую оказывать мне максимальное содействие!

В ту пору среди зеков и администрации действительно ходили легенды про гэбистов, разъезжающих под видом зеков по зонам с целью разоблачения каких-то преступлений против государства, а заодно и выявлявших нечистых на руку сотрудников колоний.

– Поскольку я старше вас по званию, – серьёзно ответил я ему, – то приказываю вернуться в палату, и приступить к уходу за тяжёлобольными. Или мытью полов. На данный момент вы здоровы, в лечении не нуждаетесь, а содержать просто так в стационаре дармоеда я не намерен. Даже из числа офицеров КГБ!

– У вас будут крупные неприятности! – покидая кабинет, зловеще пообещал Ара.

Через день его отлупили, так как он стал шарить по тумбочкам в палатах и воровать продукты у прочих больных.

Мне пришлось попросить начальника колонии убрать его из санчасти, так как уже даже здесь не могли гарантировать неприкосновенность «крысятника».

Узнав, что его собираются перевести в штрафной изолятор, Ара наглотался сапожных гвоздей, иголок – на рентгеновском снимке я насчитал штук тридцать инородных тел в проекции желудка. Зек потребовал отправить его в «вольную» больницу. На операцию.

Встречаясь с такой формой членовредительства довольно часто, я не стал паниковать. Несмотря на то, что Ара хватался руками за живот, мученически закатывал глаза, клинических признаков прободения кишечника не наблюдалось. А ещё через пару дней, при повторном рентген-исследовании, стало ясно, что все гвозди и иглы покинули организм, или «отошли», как выражаются доктора, «естественным путём».

Понимая, что штрафного изолятора теперь уж точно не избежать, (членовредительство в те годы расценивалось как злостное нарушение режима содержания), Ара где-то раздобыл молоток, два больших гвоздя, и прибил себе, сидя на кровати, ступни к полу. Когда мне доложили об этом, страдальца уже освободил Шура Коровин. Не заморачиваясь поиском клещей или плоскогубцев, он просто взял Ару за шкирку, поднял, оторвал от пола, и погнал пинками к выходу из санчасти, где армянчика уже ждал дежурный наряд контролёров с тем, чтобы препроводить в шизо. Позже, насколько мне известно, его отправили куда-то уже из нашей зоны по тем же «оперативным соображениям».

«Сучьей зоной» Мелгора стала после крутой разборки активистов с блатными.

Оперативники проморгали назревавший конфликт, и ночью несколько десятков активистов, вооружившись палками и заточками, пошли по отрядам мочить «отрицаловку».

Заходя в помещение, орали: «Блатным – встать! Мужикам и остальным – лежать!».

Тех, кто поднимался, били. Лежащих не трогали, но оказавшиеся среди них «блатные» отныне считались «разворованными». Несколько человек попали в санчасть, одного «пацана» едва не забили насмерть – его спас, накрыв своим телом, как отважный командир выпавшую из рук новобранца гранату, ДПНК Батов.

С тех пор власть в зоне принадлежала «активу», но авторитетные зеки, конечно, оставались.

Помню, был такой орчанин по фамилии Сухов. К нему с жалобами частенько бегали «мужики», приходила советоваться и «отрицаловка». Прапора-контролёры относились к этому невысокому, жилистому, действительно сухому какому-то заключённому с уважением, и по пустякам не трогали.

Сухов был убийца, ушёл из-под «вышки», и первых пять лет после помилования провёл на «крытой», то есть на тюремном режиме.

Оказавшись однажды в санчасти, он пил чай с дневальными, словно простой «мужик», мастерил из разноцветных ниток и проволоки какие-то цветочки, и дарил их медсёстрам. Был отменно вежлив, никогда не повышал голос, медиков ни о чём не просил, безропотно вынося все назначенные ему процедуры.

Я как-то поинтересовался:

– Послушай, Сухов. Извини, конечно, за любопытство, но ты из «блатных», или как? Смотрю – и с активистами, и с «отрицаловкой» на равных кентуешься, чай пьёшь…

– Я, Александр Геннадьевич, папа римский, – усмехнувшись, разъяснил он. – Живу, как хочу, общаюсь, с кем хочу. Меня во многих зонах знают. Если что не так – любому глотку зубами перегрызу. Но – за дело. А все эти «масти», воровские понятия – ерунда, детский сад для малолеток. Главное – в любой ситуации человеком оставаться…

Как-то обитатели шизо, протестуя против каких-то притеснений администрации, замутили голодовку. Среди них оказался и Сухов. Держались арестанты стойко, Сухов, который был старший по возрасту, ослабел больше других. Я по медицинским показаниям решил вывести его в санчасть.

– Не пойду, – решительно мотнул он головой в ответ на моё предложение перебраться в стационар из бетонной камеры, в которой даже голые нары на день откидывались и пристёгивались к стене. – Что братва обо мне подумает? Не-е… Спасибо, конечно, за заботу, гражданин доктор, но мне такая лафа не канает…

К слову, объявление голодовки тоже считалось злостным нарушением режима. Объявивший голодовку непременно водворялся в штрафной изолятор. Три раза в день ему приносили в камеру пищу, и оставляли на два часа. Потом, если заключённый отказывался есть, уносили.

Принудительное кормление осуществлялось через зонд, специальными питательными смесями, но не ранее, чем через десять дней после начала голодовки, по медицинским показаниям. Однако на моей памяти никто из голодающих такой срок не выдерживал – либо конфликт исчерпывался, либо аппетит брал своё.

Да и, в соответствии с инструкциями «для служебного пользования», принудительно кормить следовало только тех заключённых, кто объявлял голодовку, предъявляя обоснованные требовании, которые по объективным причинам администрация не могла удовлетворить в данный момент. Кроме того, принудительному кормлению, согласно тем же инструкциям, подвергались психически больные, отказывающиеся от приёма пищи, а так же иностранные граждане, арестованные и осужденные за шпионаж. Шпионов на Мелгоре никогда не содержалось, психи, как правило, наворачивали порции за троих, вылизывая миски, так что желудочным зондом за все годы службы воспользоваться мне ни разу не довелось.

Ну и, если уж речь коснулась «авторитетных» зеков, блатных.

Весь мой тюремный, да и житейский опыт подсказывает: если «сидельцы» в зоне или на воле начинают вас оскорблять, угрожать – это наверняка уголовные сявки, ни на что не годная шелупонь, черти.

«Правильные пацаны», «здравые арестанты» так себя не ведут.

Помню, 1980-м году, ещё до Мелгоры, во время службы в армии, в Белой Церкви (Украина) я вдруг, молодым лейтенантом, оказался самым главным доктором артиллерийского полка. Все старшие по званию и должности ушли в Афганистан, а нас, "двухгодичников", "пиджаков", как я теперь понимаю, пожалели.

Я жил при части. Однажды в воскресенье подошёл ко мне фельдшер срочной службы, младший сержант Аслан Кертиев, кабардинец. И рассказал, что к его земляку, дагестанцу, приехали мать и брат. А увольнительную выписать некому. И не могу ли я отвести солдатика в гостиницу, на встречу с родными?

Привёл. Брат солдата – слегка за тридцать, подвижный, очень вежливый кавказец, небольшого росточка, с усиками, усадил меня за стол. Угощал душевно, прямо-таки потчевал... Был сверхлюбезен, предупредителен. Мы с ним тепло попрощались.

Позже я спросил Аслана:

– Кто этот парень? Учитель? Музыкант? Такой интеллигентный...

– Он, товарищ лейтенант, вор в законе. Его весь Дагестан боится и уважает...

 

13.

На Мелгору редко, но попадали заключённые, осужденные к высшей мере наказания – расстрелу. Понятно, что только из числа тех, кого помиловали, и заменили в последний момент приговор на более мягкий – как правило, пятнадцать лет лишения свободы с отбыванием первых пяти лет на тюремном режиме. Иногда – с последующей, после отбытия всего срока, ссылкой на пять лет. Понятно, что ни под какие амнистии такие зеки не подпадали. Разного рода досрочное освобождение к ним тоже не применялось.

С приговорёнными к ВМН (высшей мере наказания – расстрелу) я ближе познакомился уже после службы на Мелгоре, в следственном изоляторе Оренбурга.

В Оренбургском следственном изоляторе не расстреливали. Где приводили приговор в исполнение – в конце 80-х это была государственная тайна, но все зеки знали, что стреляют в сизо в соседней области. Это называлась "исполнительная тюрьма", а по сути, такой же следственный изолятор, как в Оренбурге.

При исполнении приговора ВМН (высшей меры наказания) всегда присутствовал начальник тюрьмы (следственного изолятора), прокурор, и начальник медицинской части (вот бедолага!).

Зека из камеры забирал усиленный конвой, под руки, волокли, надев мешок на голову, в специальную камеру. Там прокурор зачитывал ему отказ в помиловании. Потом подходил прапорщик, и стрелял в голову приговорённого из пистолета "Макаров".

Трудно представить себя на месте прапорщика. Он о чём-то думал, когда нажимал на спусковой крючок? Ему давали читать уголовные дела (а в то время, уверяю вас, зря не расстреливали)?

Ходят легенды, что потом прапорщику выдавали стакан водки, но я в это не верю. Хрен бы расщедрилась советская власть на такие дополнительные расходы на «исполнителя»!

Как расстреливали, я не видел.

А вот на расстрел в 1990-м году приговорённых к ИМН (исключительной мере наказания) отправлял несколько раз. Будучи уже в должности ДПНСИ (дежурным помощником начальника следственного изолятора).

На продоле "вышаков" содержалось обычно 15-20 человек. В камерах по одному-двое. Они знали расписание этапов, и в эту ночь не спали.

За приговорённым к высшей мере прибывал спецконвой внутренних войск – офицер (в звании капитана, не менее), и солдаты срочной службы – два-три сержанта. Все – с армейскими пистолетами "Стечкина" в деревянных кобурах. Последние меня всегда обескураживали. Это же мальчишки! Как они дальше будут жить?! Впрочем, как – понятно из судьбы хотя бы Довлатова... Но кого в те годы это интересовало?

По прибытии спецконвоя в изоляторе собирали всех, кто в эту ночь оказывался под ружьём. Как правило, два корпусных прапорщика, дежурного опера. Всего получалось человек десять.

Мы чинно, стараясь не греметь сапогами, поднимались по железным лестницам на продол "вышаков".

Но всё было напрасно.

– За кем? – раздавалось из-за какой-нибудь железной двери.

– За Саньком, кажись...

Мы со страшным скрежетом отпирали замок камеры. Приговорённый, прихватив тощий сидорок, держа руки за спину, замирал с готовностью у стены.

Ему показывали заготовленный кляп из вафельного полотенца:

– Будешь орать, или пойдёшь мужиком?

– Да чего уж, гражданин начальник... Пошли...

Армейский конвой надевал на него особые, никелированные, наручники (у нас таких не было), и мы вели его в обыскную. Там раздевали догола (меры безопасности!), и шмонали, изымая практически всё.

– Зубную щётку и пасту оставьте... – тихо просил приговорённый.

– Кариес тебе уже не грозит... – хмуро отвечал начальник спецконвоя, выбрасывая всё лишнее в стоящую здесь же урну – «ванёк».

За всё время подобных процедур, мне, искренне, жаль было деда, илекского казачка лет семидесяти. У него было четыре трупа – пострелял соседей из ружья из-за земельного спора.

Когда мы вошли, я показал ему кляп:

– Как, дед, орать не будешь?!

– Да чего ж, сынок! Я над людьми поизгалялся, теперь вы надо мной, как хотите, изгаляйтесь...

И покаянно пошёл на расстрел.

Кое-кто, почитав мои "зоновские" заметки, особенно касающиеся расстрельных подробностей, наверняка оттопырит губы брезгливо: "В порядочном обществе замешанным в таких делах не подают руки...".

Молю Бога, чтобы ребёнка члена такого "порядочного общества" не истерзал и не убил какой-нибудь маньяк, коих ещё немало водится на наших российских просторах.

И тогда этот горемыка наверняка выслушал бы расстрельный приговор суда нелюдю с удовлетворением…

А дальше – что? Кто приведёт приговор в исполнение, убьёт монстра? Святой дух? Ладно бы. Но нет, это приходилось делать конкретным людям.

И, поверьте, не из "любви к искусству", а по долгу службы.

Потом стали говорить: в ходе следствия. В вынесении приговора возможны ошибки. И сегодня повинные во многих смертях сидят на шее налогоплательщиков, жрут и пьют по нормам, выше, чем у наших пенсионеров, отработавших честно на государство, общество всю жизнь. И строчат жалобы: масло порционное плохо на хлеб мажется, молоко с кислинкой, мясо в супе с косточкой, вдруг подавлюсь?

В начале 90-х мне пришлось писать об одном убийце из Оренбурга. У него – 9 доказанных трупов. Причём убивал он не собутыльников во гневе, как тоже бывает, а таксистов, мужиков, занимавшихся частным извозом. Убивал с подельниками жестоко, резали ножом, били палками. Он сам мне рассказывал: "Один татарин плакал, говорил, что у него трое детей. И всё никак не хотел тонуть в Сакмаре. Мы его палками по голове бьём, бьём, а он всё выныривает...".

Не доказаны у этого монстра ещё два трупа – мальчишек 8-9 лет, обнаруженных в Сакмаре утопленными, связанными проволокой. Следователь рассказывал, что они, скорее всего, стали случайными свидетелями одного из убийств, за что и поплатились...

Так вот, в 90-м году эта мразь ушла из-под расстрела. В неразберихе тех лет суд дал ему только двадцать лет лишения свободы.

Либеральная общественность, ликуйте! Он, если дожил (в тюрьмах таких гадов зеки тоже не любят), уже на свободе...

И ещё, в последний раз о приговорённых к высшей мере.

90-й, кажется, год. Мы шмонаем камеру "вышака" Кривошеева. У него – три трупа. Здоровенный парень, под два метра роста. А на воле – страшный дефицит табака.

Я из кармана кителя вытряхиваю какие-то крошки, слюнявлю клочок газеты – пытаюсь сделать самокрутку.

Кривошеев в наручниках, "мордой к стене", скептически на меня поглядывает. В камере ничего запрещённого не нашли. Наручники у "ВМН" расстегнули.

– Смотри, командир, как надо самокрутки смолить!

Из газеты Кривошеев ловко свернул огромную, толстую цигарку.

А потом сыпанул мне из своих богатых запасов полную горсть махорки в карман кителя...

Приговорённый к высшей мере наказания поделился куревом с ментом... Через пару недель Кривошеева убил тюремный спецназ. А до того он порвал наручники, и начал резать припрятанной-таки заточкой вошедший в камеру дежурный наряд.

Господи, и на что мы способны!

 

14.

По многолетней традиции понедельник у начальника медицинской части – чёрный день. С утра начинается обход и врачебный приём осужденных, содержащихся в шизо и ПКТ. В этом мне обычно помогал санитар по кличке Гоша-Людоед.

На самом деле его зовут Герихан, он ингуш по национальности, осуждённый за разбойное нападение и убийство к пятнадцати годам лишения свободы. Гоша родился в Казахстане, куда его семью сослали в конце войны. Позже родители вернулись на Кавказ, а Гоша работал на шабашках по колхозам, потом сколотил банду, и после нескольких вооружённых налётов на сельские магазинчики и сберкассы сел. Мается за колючей проволокой он уже больше десяти лет. Своей кличкой обязан внешности: высокий, здоровенный, физиономия зверская, на большой лысой голове торчат в растопырку мясистые, толстые уши.

Гоша бережно несёт мой чемоданчик, в котором хранятся медицинские инструменты, лекарства.

Перед обходом мы поднимаемся на вахту. Сегодня дежурный по колонии – капитан Батов.

– Прэвет, дарагой! – встречает он меня. – В крякушник пойдём?

Потом нажимает кнопку селекторной связи на стоящем перед ним пульте:

– Дядя Ваня! Открывай калитку в шизо, доктор идёт!

Штрафной изолятор и помещения камерного типа отгорожены от основной территории жилзоны забором. В одноэтажном домике, возведённом из монолитного бетона (для крепости), размещалось десять камер шизо и четыре – ПКТ.

Камеры штрафного изолятора представляли собой помещение два на четыре метра с бетонными стенами и полами. Запирались они массивными, окованными полосами металла дверями, снабжёнными смотровым глазком и форточкой для подачи пищи – кормушкой. За основной дверью располагалась ещё одна, сваренная из металлических прутьев. Никаких столов, скамеек в камере не полагалось.

Небольшое окошко закрывалось толстой, крепкой решёткой, затем проволочной сеткой, и уже снаружи – металлическими жалюзи, практически не пропускающими света. Так что никакого «неба в клеточку» из камеры видно не было.

Утопленная в специальной нише над входной дверью лампочка, тоже закрытая решёткой, не могла разогнать царящий в камере полумрак.

Шершавые, оштукатуренные «под шубу» стены, голый цементный пол, откидные деревянные нары, поднятые и привинченные на день к стене, ржавый зловонный чан в углу с фанерной крышкой – «параша» – вот и вся обстановка камеры изолятора. Курить в шизо запрещалось.

Отбой в десять вечера, подъём в шесть утра. С подъёма нары откидывались к стене и закреплялись специальным штырём. Так что зеку, водворённому в шизо, оставалось либо переминаться с ноги на ногу целый день, либо сидеть в худой одежонке на ледяном цементном полу. Впрочем, если в шизо водворяли с формулировкой «с выводом на работу», то день заключённый проводил в большой «рабочей» камере. Здесь пилили школьные мелки, которые расфасовывались затем по коробкам, и отправлялись в учебные заведения по всей стране.

Школьники, естественно, и не догадывались о том, что палочку мела, которым пишет на доске учитель, старательно выпиливал, вытачивал из бесформенной глыбы мела какой-нибудь убийца, грабитель, к тому же злостный нарушитель режима содержания в ИТУ.

В ПКТ было чуть «покомфортнее». Камеры оборудовались столом, длинной скамьёй, прикреплённой к полу, полы были деревянными, а нары на день не убирались. Впрочем, лежать на них в дневное время было запрещено. Водворённым в ПКТ полагались матрас, одеяло с подушкой. Кроме того здесь разрешалось иметь кое-какие запасы продуктов питания, купленные в ларьке, письменные принадлежности, сигареты, махорку, спички. Сюда ежедневно доставляли газеты – центральные, областные, и колонийскую многотиражку «За честный труд!», прозванную зеками «Сучий вестник».

Такая разница в условиях содержания объяснялась тем, что в шизо водворяли на срок не более пятнадцати суток, а в ПКТ – до шести месяцев. Правда, в случае нарушения режима можно было, уже находясь в шизо, схлопотать дополнительную «пятнашку», а из ПКТ по той же причине не вылезать годами.

Нормы питания для содержащихся в «буре» были занижены, а в шизо и вовсе кормили через раз. В «лётный» день выдавалось четыреста граммов серого хлеба, кружка кипятка, и соль «по вкусу».

Но особенно тяжело переносили заключённые в шизо запрет на курение.

При водворении их «шмонали», переодевали в специальную робу, так что не было возможности пронести даже табачные крошки.

Сопровождавший нас прапорщик, орудуя огромным ключом, открыл замок «тюремного типа» в опутанной колючей проволокой калитке, и мы прошли на территорию изолятора. У входа нас встречает контролёр по прозвищу Полтора Ивана. Он пригибается в дверном проёме – низковатом для его двухметрового с гаком роста.

Мы входим внутрь. В нос привычно шибает застоявшийся запах табачного дыма, параши, немытых тел. Дядя Ваня лениво шмонает Гошу – доверяй, но проверяй. Чтоб не передал чего в камеры.

– Стучат? – интересуется Батов.

– Колотят, козлы! – возмущается прапорщик.

Узнаю, в чём дело. Дневальный, приписанный к штрафному изолятору, он же «баландёр» – разносчик пищи, отказался втихаря нелегально передавать «малявы» и «дачки» из жилзоны в камеры «отрицаловки». Хотя такая возможность у него была. В отместку зеки плеснули на него мочой из кормушки, после чего сочли «активиста» «опущенным». И теперь отказывались принимать пищу из рук «петуха».

– Из какой хаты плеснули? – спросил Батов.

– Да из третьей. Там Бес сидит, он и кипишует, – пояснил контролёр.

Дежурный по колонии подошёл к указанной камере, приказал коротко прапорщику: – открой!

Тот отпер, с ржавым визгом распахнул тяжёлую дверь, гаркнул зычно:

– Встать!

Арестанты, плохо различимые в сумеречном свете, вяло поднялись с цементного пола, встали вдоль стены – человек пять.

– Что, аборигены, не сидится спокойно? – угрожающе вопросил Батов. – Вы ведь, козлы, не только дневального, а и кормушку в хате своей мочой облили! А жратву через неё получаете. Так что, по понятиям, вы все теперь пидарасы!

– Фильтруй базар, начальник… – подал голос кто-то из обитателей камеры.

– Я тебе, казол, щас мозги профильтрую! – рявкнул Батов. – Дубинкой резиновой! То же мне, блатной нашёлся… Срал я на таких блатных! Для меня на Мелгоре воров нет. Я для вас здесь главный вор! Короче. Ещё раз стукнет кто в дверь – вместо доктора «чекистов» приведу. Они вам дубинал пропишут!

Угроза Батова не была пустой. В случае массовых неповиновений, беспорядков в зону вводили солдат конвойного батальона, экипированных устрашающе бронежилетами и касками, вооружённых щитами и дубинками. Делалось это не часто, на моей памяти лишь однажды, и расценивалось в те годы как ЧП всесоюзного масштаба. Впрочем, тюремное руководство шло на хитрость. Чтобы не нервировать высокое тюремное начальство в Москве, скрыть собственные упущения в обеспечении должного режима содержания осуждённых, в главк докладывали о «проведении тактических учений внутренних войск по пресечению и ликвидации массовых беспорядков на базе такой-то колонии». А учения – это уже не ЧП. А плановая боевая подготовка конвойных подразделений, за что колонийское руководство не то что ругать, а поощрять впору.

В тот день всё обошлось. Дневального всё-таки сменили, назначив на его место ещё более «отмороженного козла», зеки успокоились, и я начал приём.

Содержалось в шизо и ПКТ обычно человек шестьдесят-семьдесят, к врачу записывалось не менее сорока. При обнаружении серьёзного заболевания врач имел право ходатайствовать перед начальником колонии о переводе осужденного в санчасть. Вот и шли к доктору на приём все, кому не лень. Кто-то действительно прибаливал, кто-то «замастырился», надеясь «упасть на крест», кто-то – просто «приколоться с лепилой», разнообразить грустное камерное бытиё, или разжиться «кайфовыми» таблетками: кодеином, димедролом, на худой конец – каким-нибудь жаропонижающим аскофеном. В последнем содержался кофеин, и препарат в какой-то мере мог заменить запрещённый в шизо крепкий чай.

Работать приходилось в тесной комнатушке, где были только заляпанный чернилами с незапамятных времён однотумбовый канцелярский стол и две привинченных к полу табуретки.

Заключённые входили по одному. Контролёры и ДПНК обычно не утруждали себя присутствием и занимались своими делами, а я оставался один на один с осуждёнными. Подстраховывал меня от всяческих неожиданностей только Гоша. С учётом того, что по данным медицинской статистики 80 процентов зеков, содержащихся в местах лишения свободы, имеют отклонения в психике, в основном разного рода психопатии, это было совсем не лишним.

Я не верю в сказки о неприкосновенности медиков в колониях, бывало всякое. Впрочем, за все годы моей службы нападений не случалось. Иногда считавшие себя в чём-то ущемлённые заключённые скандалили, «брали на горло», доказывая наличие несуществующей болезни, или наоборот, «давили на слезу», однако обычно всё решалось миром. Пару раз за всю мою тюремную практику наиболее нахрапистые и наглые в ухо от меня всё-таки получали.

Вообще, штрафной изолятор был тем гадюшником, где годами копила злобу «отрицаловка», содержались самые агрессивные, опасные заключённые, а потому и контролёров сюда ставили, как правило, из числа опытных прапорщиков, старых служак.

Однако «проколы» в надзоре случались.

Помню, как-то в шизо зеки задушили сокамерника. На прогулки содержащихся в штрафном изоляторе не выводят, пересчитывают утром и вечером «по головам». А потому того, что один из обитателей камеры мёртв, никто не заметил.

Три дня сокамерники перетаскивали труп утром с нар на пол, вечером водружали обратно, лопали его пайку, а дежурный прапорщик при пересчётах в нарушение должностных инструкций, не заставлял зеков строится, не устраивал переклички, и не тормошил якобы «спящего». На четвёртый день зеки не выдержали, и застучали в дверь камеры.

– Эй, командир! Забери «жмурика»! А то он, в натуре, воняет…

В другой зоне в штрафном изоляторе зеки, убив сокамерника, умудрились на костерке из обрывков робы сварить в чугунном сливном бачке и съесть его печень…

Поэтому заключённых при каждой проверки заставляли выстраиваться вдоль стены в камере, а дежурный контролёр, заглядывая в форточку, считал вслух:

– Один… два… эй, покажись! Ты весь там целый, или только голова на палку надета?

Администрация постоянно ждала от шизо неприятностей. Содержащиеся там частенько объявляли голодовки – групповые и индивидуальные.

При этом шли на ухищрения, чтобы не слишком страдать. Один «голодающий» загодя вымочил белую нательную майку… в сахарном сиропе. И потом посасывал в камере клочки, изображая из себя умирающего голодной смертью.

Иногда, отправляясь в шизо, прятали во рту «мойку» – обломок лезвия бритвы, которым можно было в подходящий момент «покоцаться», «вскрыться», порезав кожу на предплечье или на животе.

Обычно такие раны обрабатывались прямо в изоляторе. Медики накладывали повязку, и возвращали членовредителя в камеру. Такие эксцессы никогда не расценивались как попытка самоубийства, суицид, а лишь как способ оказать психологическое давление на администрацию колонии, добиться своего.

Впрочем, бывало, что резались и серьёзно, так, что выпускали себе кишки. Опять же – не в попытке лишить себя жизни, а чтобы гарантированно оказаться на койке в санчасти.

Таких выводили «на больничку», ушивали рану послойно, а через пару дней возвращали в шизо, добавляя новый срок, и не засчитывая время пребывания в санчасти – за членовредительство по тогдашнему законодательству на осужденного накладывалось дополнительное взыскание.

 

15.

В жизни вольного человека врачи не играют такой главенствующей роли, как в зоне. В колонии медицинская часть оказывается в самом центре событий. Она одинаково важна как для заключённых, так и для администрации.

В силу своего должностного положения колонийские врачи контролируют практически все сферы тюремной жизни: питание, бытовые условия, трудоустройство, производственный процесс. Даже наказание заключённых за нарушения режима вершилось при непосредственном участии медиков, дававших заключения о трудоспособности, возможности водворения в шизо и ПКТ, а также досрочное освобождение из них по состоянию здоровья…

Из-за этого медработник нередко оказывался в двусмысленном положении. С одной стороны, будучи людьми «самой гуманной профессии», они были обязаны всемерно заботиться о здоровье осужденных. С другой, как офицеры, сотрудники ИТК, должны способствовать процессу исправления и перевоспитания преступников, укреплению режима содержания в местах лишения свободы, выявлению симулянтов, членовредителей, незаконно уклоняющихся от общественно-полезного труда.

По заключению доктора о трудоспособности отказчика от работы водворяли в шизо, наказывая, таким образом, по сути, руками медиков.

Неудивительно, что со стороны заключённых врачи не пользовались полным доверием.

Да и тюремные доктора, что там греха таить, с годами теряли квалификацию, делались чёрствыми и равнодушными. И обидные клички «на фене» – «лепила», «коновал», в отношении их часто, увы, оказывались справедливыми.

Может быть, поэтому колонийские врачи даже внешне отличаются от своих «вольных» коллег. Приходя в зону этакими жизнерадостно-добрыми «айболитами», выходят на пенсию угрюмыми, равнодушными ко всему циниками.

Ещё одна особенность зоновской медицины заключается в наблюдении, которым поделился со мной старый тюремный доктор:

– Если зек хочет жить – его ломом проткни – не убьёшь. А если помереть решит – ничем не вылечишь!

И действительно, я видел, как почти без следа затягивались жуткие раны, срастались переломы. Которые «вольного» человека неминуемо привели бы к инвалидности. Но видел и заключённых, которые вдруг начинали угасать, и умирали, несмотря на интенсивное лечение. При этом даже патологоанатом бывал в растерянности: какую причину смерти вписать в диагноз?

Как-то утром на вахту поднялся зек – из «блатных». И обратился к ДПНК:

– Мне бы, гражданин начальник, доктору показаться…

– Чего это тебе приспичило? – недовольно поинтересовался дежурный по колонии.

– Да вот… Вытащить надо…

Зек повернулся спиной. Под левой лопаткой у него торчала деревянная рукоятка. Кто-то всадил в него заточенный сварочный электрод, проткнув насквозь – так, что на груди, возле левого соска, остриё показалось.

С таким ранением он разгуливал по зоне, потом доехал с конвоем до ЦРБ, где этот электрод из него извлекли хирурги. А ещё через пару недель вернулся, как ни в чём не бывало, в отряд.

В колонии ежегодно умирало в среднем пять-шесть человек. Случались убийства, самоубийства. Одного заключённого застрелил часовой на вышке – спросонок стал вдруг палить из автомата длинными очередями по жилой зоне. И уложил наповал шальной пулей выскочившего полюбопытствовать на стрельбу дневального.

Но чаще всего гибли от производственных травм.

Забота об умерших и погибших ложилась на медицинскую часть и начальника отряда.

Все скончавшиеся в колонии в обязательном порядке направлялись на судебно-медицинское вскрытие. Судмедэксперт, работавший в соседнем районе, никак не зависел от тюремного ведомства, так что его заключения носили объективный характер.

По каждому факту смерти проводилась прокурорская проверка. А потому скрыть что-либо, втихаря «списать» погибшего администрация не имела возможности.

Впрочем, как рассказывали мне коллеги, были столь удалённые, «лесные» лагеря, где никаких судмедэкспертов за сотни вёрст вокруг не было. Там умудрялись «списывать», как погибших от заболевания, например, пневмонии, даже зеков, распиленных на куски корешами за какую-то провинность на пилораме…

Умершего в зоне санитары на носилках несли к вахте и клали у входа. Выходил начкар конвойных войск, обычно молоденький лейтенант, пугливо взирал на тело, а потом, чтобы продемонстрировать свою «крутость», обязательно трогал покойника носком сапога, с сомнением вопрошая у сопровождающего доктора:

– Он чо, точно крякнул? А то убежит ещё…

Выслушав заверения медика, что «крякнул» зек точно, наверняка, начкар давал команду часовому открыть двери вахты, и со стороны воли носилки принимали уже бесконвойники.

С шутками и прибаутками – чужая смерть в зоне обычно не вызывала ни уважения, ни сочувствия – покойника отвозили на пожарку, и запирали в сарай, где хранился негодный инвентарь и прочий хлам. После чего отрядник начинал хлопотать, заказывая в столярке гроб, выписывая на складе новое бельё и робу, оповещая родственников покойного.

Сопровождать труп на судебно-медицинскую экспертизу, которую проводили в соседнем Соль-Илецком районе, поручали обычно мне. Выделяли грузовой автомобиль, почему-то всегда с одним и тем же придурковатым, предпенсионного возраста шофёром, который до дрожи боялся покойников.

Тело клали в гроб, сбитый из наскоро обструганных сырых досок и от того неподъёмный, затаскивали в кузов, и мы трогались. Водитель с застывшим от ужаса лицом гнал машину, рискуя вместо одного покойника доставить трёх. Обычно на въезде в Соль-Илецк нас останавливал постовой ГАИ, но, взглянув в кузов, махал рукой: езжайте скорее от греха…

В морге всем заправлял верзила-санитар, татарин, из бывших зеков, вечно пьяный и по отношению к «ментам» особенно наглый.

– Привёз? – всякий раз недовольно вопрошал он, радуясь возможности покуражиться над зоновским «лепилой». – А на хрена мне ваш жмурик? Вон их сколько, штабелями лежат, воняют уже. Сегодня вскрывать не будем… Ну ладно, волоки его вон туда, на стол, пусть до завтра лежит – не протухнет…

Сделать его сговорчивее позволяла только бутылка чистого медицинского спирта. Увидав её, санитар мигом преображался. Начинал улыбаться приветливо, торопливо хватал стоящий на столике среди перепачканных кровью анатомических инструментов мутный, заляпанный бурыми пятнами трупной крови стакан, наливал половину, великодушно предлагая мне:

– Будешь? Ну-ну, как хочешь… – и выпивал, не закусывая.

Потом энергично потирал руки:

– Ну, где там наш братан? Пошли, командир, помогу дотащить…

Водитель отрешённо бродил в отдалении в прибольничном садике, засаженном чахлыми, изломанными суховеями карагачами и кустами акации, и мы вдвоём с санитаром, кряхтя от натуги, стаскивали тяжеленный гроб с кузова, и, матерясь сквозь зубы, волокли в морг.

– Одёжку привёз? – интересовался заботливо подобревший от спирта санитар. – Давай! После вскрытия обмою, переодену братана в новый прикид. Будет выглядеть, как огурчик!

В те годы существовал приказ МВД, запрещающий выдавать тела умерших заключённых родственникам.

Бригада бесконвойников на райцентровском кладбище рыла могилу, и в присутствии начальника отряда предавала грешные останки земле. После этого отрядный обычно крепко выпивал, помянув покойного, а бесконвойники в это время разбредались по кладбищу, созерцая могилки, размышляя о бренности всего сущего. А заодно прихватывая оставленные по русскому обычаю на скорбных холмиках немудрёные угощения – конфеты, печенье… И, колупая в кузове на обратном пути вареные вкрутую трофейные яйца, бормотали со вздохом: «Вот и освободился кореш…».

 

16.

Удивительно, но особенно трепетно к своему здоровью относились осужденные за самые жестокие, садистские преступления.

Помню, как намучились доктора и медсёстры с заключённым, на чьей совести было три человеческих жизни. Будучи шестнадцатилетним, он убил обрезком трубы двух стариков, попытавшихся выпроводить его с дачного участка, куда юноша забрёл пьяным. Суд приговорил его к максимальному сроку наказания, существовавшему в те годы для несовершеннолетних убийц – десяти годам лишения свободы. Оказавшись на «малолетке», он задушил сокамерника, завернул в одеяло и сжёг. Ему добавили ещё год или два – до тех же десяти. С этим сроком он и пришёл во «взрослую» колонию на Мелгору. И стал завсегдатаем санчасти. Предъявлял массу жалоб на состояние здоровья, жаловался во все мыслимые инстанции на недостаточное, по его мнению, оказание ему медицинской помощи, при этом падал в обморок при одном виде шприца.

Другой заключённый ежедневно скрупулёзно записывал в специальную, замызганную от долгого употребления «общую» тетрадь своё состояние – пульс, артериальное давление, температуру тела. Туда же он заносил все прегрешения администрации: такого-то числа в столовой ему выдали прокисшее молоко, в порции мяса оказалась косточка, медсестра на пятнадцать минут позже выдала назначенное лекарство…

На основании своих записей он составлял длиннейшие, написанные бисерным, аккуратным почерком жалобы, рассылая их в медицинский отдел областного УВД, прокурору по надзору за ИТУ, в партийные органы, народным депутатам…

Пятнадцатилетний срок лишения свободы он получил за то, что ограбил, изнасиловал и задушил родную бабушку…

Другого жалобщика я запомнил особенно хорошо, потому что схлопотал за него выговор. Фамилия его была Каров. Свои тринадцать лет усиленного режима он получил за изнасилование падчерицы, которая училась в первом классе. На следствии Каров, не моргнув глазом, предъявил в своё оправдание некую «расписку». В ней детским почерком только что научившегося писать ребёнка сообщалось, что она «вступает в половые отношения добровольно».

Каров тоже любил лечиться, ежедневно отираясь в коридорах санчасти.

Как-то раз я застал этого сорокалетнего заскорузлого мужичонку за подглядыванием. В процедурной, присев на корточки, он пытался заглянуть под халат медсестры, которая нагнулась в этот момент, раскладывая лекарства. Изо рта его текла струйка слюны…

Каюсь, не выдержал. И в формулировке приказа о наложении мне дисциплинарного взыскания значилось: «за допущенное рукоприкладство»…

Но встречались среди жалобщиков и чудаки, этакие зоновские бессребреники, «адвокаты преступного мира». На Мелгоре к этой категории относился татарин по имени Хайрулла.

Срок он отбывал за изнасилование, но история там была тёмная. Сам Хайрулла утверждал, что посадили его, припаяв уголовную статью, за правозащитную деятельность в Казани. Напомню, что случилось это ещё в конце 70-х годов. Тщедушного Хайруллу обвинили в изнасиловании одновременно… двух женщин. До этого они втроём пили водку в какой-то гостинице, и, ознакомившись из любопытства с его уголовным делом, я, честно говоря, так и не понял, кто кого изнасиловал…

Тем не менее, Хайруллу осудили на девять лет усиленного режима, семь из которых к моменту нашего знакомства он уже отсидел.

Это был невероятно энергичный, хлопотливый зек.

Карманы его широченных, длинных не по росту, отродясь не глаженых мелискиновых штанов пузырились от толстых пачек замусоленных газетных и журнальных вырезок с какими-то разоблачающими, по мнению Хайруллы, советскую власть статьями, письмами, отпечатанными на официальных бланках ответами на его обращения и жалобы в самые высокие инстанции, вплоть до ЦК КПСС и Верховного Совета СССР.

Почти ежедневно он входил ко мне в кабинет и торжествующе клал на стол очередную вырезку из газеты. Все они касались каких-то нарушений, допущенных представителями органов государственной власти. А поскольку о подобных вещах в начале восьмидесятых годов писали не часто, Хайрулла выписывал в зону невероятное количество центральных газет и журналов. Наиболее вопиющие факты он старательно подчёркивал красным карандашом, обводил в рамочку, и, тыча грязным пальцем в печатные строчки, вещал:

– А вот ещё прочтите, гражданин доктор, что ваши коммунисты вытворяют!

И хотя я никогда не был коммунистом, Хайрулла клеймил меня как пособника «преступного режима», восклицая с пафосом:

– Как вы, человек гуманной профессии, врач, можете служить этой власти?!

Впрочем, безнадёжным «пособником режима» меня Хайрулла, по-видимому, не считал, а потому и старался, как говорили тогда, «распропагандировать».

Но известен стал высокому тюремному начальству далеко за пределами Мелгоры Хайрулла не поэтому. Свои обвинения в адрес администрации колонии, руководителей МВД и Советского Союза он фиксировал в виде татуировок на теле. «Раб КПСС» тогда накалывали себе на видимых частях тела многие уркаганы. Но Хайрулла пошёл дальше. На лбу его вкривь и вкось красовалась татуированная надпись «Медведь – убийца». Из-за оригинальности фамилии «хозяина» зоны это обвиняющее утверждение смахивало на подпись под клеткой грозного животного в зоопарке. А при тщедушности Хайруллы выглядела и вовсе комично.

На груди Хайруллы было вытатуировано «письмо председателю КГБ СССР Ю.В. Андропову». С текстом, разоблачающим происки оренбургских тюремщиков. На спине, плечах, руках и ногах, занимая всё свободное место, густо теснились наколотые фамилии ответственных работников УВД и МВД с краткими комментариями, вроде: «преступник», «фашист», «душитель свободы».

Кстати, по существующим в те годы инструкциям, татуировки на теле осужденных, носящие «нецензурный, антисоветский или оскорбительный характер», подлежали принудительному удалению. После того, как Хайрулла добавил к своему списку фамилию начальника УИТУ (управления исправительно-трудовых учреждений) с определением «пособник Берии», его отправили в тюремную больницу. Однако, как рассказывали мне позднее, удалять татуировки из-за их многочисленности не стали. А перевели Хайруллу в психбольницу тюремного типа. Где он, судя по всему, и сгинул навечно.

Ибо, останься Хайрулла жив, то наверняка принял бы в грянувшей вскоре перестройке самое активное участие. При его энергии, расписанной внешности, он непременно бы частенько попадал в объективы телекамер. А может быть, и в политические деятели, депутаты какие-нибудь на популярной в те годы критике КПСС, пробился. Но я, увы, о нём ни разу не слышал. Значит, не дожил до своего звёздного часа…

 

17.

Сроки лишения свободы у большинства заключённых на Мелгоре были огромные – десять, пятнадцать лет лишения свободы. Приговоры в три, четыре года считались тогда среди зеков смехотворными. Впрочем, советская власть вообще была щедра на жёсткие приговоры. Вот картинка с натуры тех лет.

Начало 80-х, Соль-Илецк, колония особого режима (теперь это известный на всю Россию "Чёрный дельфин"). По продолу ходит невероятно длинный, за два метра, и страшно худой зек-"полосатик". В руках у него буханка хлеба-«кирпичик», он откусывает от неё на ходу. Половину уже съел. На табурете сидит старый прапорщик. Маленький, но с роскошными, "будёновскими" усами, закрученными вверх. Говорит хрипло зеку:

– Задолбал ты, чего маячишь?!

– Да, дядь Вась, три Петра отсидел, пятнадцать лет от звонка до звонка, освобождаюсь сегодня... Рамсы попутались!

– Подумаешь, пятнашка... У нас давеча басмач помер, с тридцатых годов не выходил. А ты – три Петра... Да такой срок на одной ноге простоять можно!

Само преступление поминалось осужденным только однажды при распределении этапа. Больше администрация к вопросу «за что сидишь?» не возвращалась. В практическом плане суть преступления, статья УК, по которой осуждался тот или иной заключённый, не имела большого значения. Смертельно опасным в зоне мог оказаться валютный спекулянт с высшим образованием, а бандит, вроде упомянутого Гоши-Людоеда, – надёжным помощником администрации. Конечно, в той мере, в которой можно доверять любому осужденному.

Помню, в разгар «перестройки», когда по зонам начал витать дух «гуманизации наказания», пошли волной забастовки, массовые голодовки и захваты заложников. Несколько «авторитетов» решили «разморозить сучью зону» – Мелгору. Для этой цели подыскали «торпеду» – готового на всё дебиловатого цыгана, осужденного всего-то на три года лишения свободы за торговлю палёной водкой. Ему вручили заточенный электрод, которым он должен был завалить любого сотрудника. После этого, по задумке «авторитетов», в зоне должны были начаться массовые беспорядки.

Олигофрен, недолго думая, заявился с этим электродом в санчасть. Жертвой мог стать кто-то из врачей, медсестёр. Однако «торпеду» вычислил и нейтрализовал Гоша, отобрав заточку и накостыляв цыгану по шее. Об этом инциденте мне рассказали оперативники, посоветовав «быть осторожнее». Сам Гоша о том, за что набил морду цыгану и едва не угодил в шизо, слова не проронил.

Что касается приговоров, которые администрация редко принимала во внимание, строя взаимоотношения с тем или иным осуждённым, то была в этом доля вины и нашего судопроизводства. В те годы в зоны косяком шла молодёжь, получившая приличные сроки за «изнасилование» по обоюдному согласию, часто попадались колхозники, укравшие мешок комбикорма.

Помню, я как-то разговорился с только что пришедшим этапом в зону добродушным стариком-заключённым. Деду было за семьдесят, а статья, указанная на медицинской карточке, свидетельствовала, что осужден он… за разбой. Срок – десять лет лишения свободы.

Вытирая трясущимися руками старческие слёзы, «разбойник» поведал мне историю своего преступления.

Работал он колхозным сторожем, охранял с ржавой берданкой ток. Хранилось зерно вблизи воинской части. Ночью к старику подъехал на мотоцикле с коляской зять, и они насыпали полную люльку зерна. Дело в колхозе обычное – кормов для личного подворья крестьянам всегда не хватало.

Кражу заметил солдат-часовой на вышке у забора рядом расположенной воинской части. Проявив бдительность и комсомольскую принципиальность, он по телефону сообщил о противоправных действиях расхитителей социалистической собственности начальнику караула.

Примчался молодой лейтенант с нарядом – все при оружии. Собака-дворняжка сторожа вцепилась «чужому» в сапог. Лейтенант бабахнул в неё из пистолета, убил. Дед тоже с перепугу схватился за берданку, пальнул в воздух…

В итоге ему пришили вооружённый грабёж государственного имущества, и осудили, как говорится, на всю катушку.

В середине восьмидесятых в зону стали приходить отголоски андроповского правления – работники торговли, общепита, хозяйственные руководители. Общественность тех лет приветствовала крутые меры борьбы с расхитителями социалистической собственности. По телевидению прошла череда сюжетов, рассказывающих о разоблачении, аресте и осуждении целого ряда крупных руководителей Краснодарского края, Ростовской области, Ставрополья. Был среди них и репортаж из камеры смертников, где содержался приговорённый к высшей мере наказания за хищения в особо крупных размерах директор мясного магазина по фамилии Гуркин.

А ещё через несколько дней старый, хорошо за семьдесят, еврей Гуркин стоял на распределении этапа в нашей колонии. Оказывается, его помиловали, как участника Великой Отечественной войны, орденоносца, и заменили расстрел на пятнадцать лет лишения свободы в колонии усиленного режима.

В личном деле осужденного была подшита наложенная кем-то из высоких тюремных чинов резолюция: «В связи с исключительной опасностью совершённого преступления направить для отбывания наказания в одну из отдалённых колоний Российской Федерации…». Так особо опасный Гуркин оказался на Мелгоре.

Удивлял необычайно огромный по тем временам денежный иск, который «честным трудом» в местах лишения свободы должен был погашать заключённый – миллион двести тысяч рублей.

Я уже упоминал, что, попав в колонию, лица, достигшие пенсионного возраста, всё равно обязаны были трудиться. Впрочем, Гуркин и не собирался отлынивать. Будучи по зоновским меркам глубоким стариком – под семьдесят лет, он категорически отказался идти в «инвалидный» отряд, куда собирали всех нетрудоспособных и стариков.

– Без дела я с ума тут сойду, гражданин начальник! – заявил он Медведю на распределении этапа.

– Хорошо, – согласился Хозяин. – Посоветуемся с доктором, подыщем вам занятия по силам.

К вечеру того же дня Гуркин появился в моём кабинете в медчасти. Вежливо поздоровался, теребя в руках кепку, кивнув благодарно, присел на предложенный стул – деликатно, на краешек.

– Мы, Александр Геннадьевич (узнал уже имя-отчество, обратился не по-уставному, но в отношении докторов это дозволялось), донские казаки – народ благодарный. Сегодня вы мне поможете, а завтра, глядишь, и я пригожусь. У меня сын в Москве в больших чинах, связи на самом верху имеет. Не вечно же вам в этой дыре служить! Могу похлопотать о переводе – куда-нибудь на юг, ближе к морю…

– Мы, дорогой станишник Гуркин, свой Урал любим, – ответил я старику в его же манере. – И никакие моря нам не нужны. Давайте лучше вместе подумаем, чем вас в зоне занять. Что вы умеете?

– Всё! – с гордостью привстал Гуркин. – Я умею главное – руководить людьми! А люди у нас в стране, я вам скажу, золотые! Если их организовать, правильно настроить, то они даже здесь, в неволе, способны выполнить любые задачи!

– Вот и возьмитесь за банно-прачечный комплекс, – предложил я. – У нас там вечные проблемы. Бельё плохо отстирывают, не проглаживают, в душевых половина кранов не работают, грязно. Дезкамера постоянно барахлит… Только вот не уверен, что вы сможете сорганизовать наших парней…

– Смогу! – убеждённо заявил Гуркин. – Сделаю банно-прачечный блок образцовым. Комиссии будете туда водить, и показывать с гордостью!

И, между прочим, действительно смог!

Вначале он, нацепив очки и шевеля губами, внимательно прочёл, примостившись у меня в кабинете, все эмвэдэшные и санитарные инструкции, справочники по постановке банно-прачечного дела в местах лишения свободы. Кое-что выписал себе в блокнот. Потом, подобрав среди заключённых специалистов, отремонтировал с их помощью стиральные машины, утюги. Нашёл парикмахера – бывшего дамского мастера из азербайджанцев, который умудрялся стричь наголо так, что лысина выглядела модельной причёской.

Короткое время спустя баня и прачечная превратились в чистенькое, хорошо отлаженное хозяйство. Сам Гуркин попивал чаёк в уютном кабинете, переоборудованном здесь же из захламлённой прежде «бендюжки», с табличкой золочёными буквами по стеклу на двери: «Заведующий банно-прачечным комплексом». Вот что значит – прирождённый руководитель!

Периодически он появлялся в санчасти. Быстренько просчитав, с кем имеет дело, с «гнилыми подходами» ко мне больше не обращался. Но всегда старался подчеркнуть, что добро помнит.

– Там, Александр Геннадьевич, ваши дневальные постельное бельё и пижамочки из стационара в прачечную принесли. Так я распорядился, мои хлопцы кое-где подштопали, починили. Да вот и шторки в вашем кабинете… невзрачные какие-то, блёклые. У меня в заначке новые есть, тюлевые. Шикарные, я вам скажу, шторки! Дам команду, что б поменяли… да, и просьбочка будет к вам. Я тут списочек составил моих подчинённых. Вы уж походатайствуйте перед «хозяином» об их поощрении. Ну, там посылочка внеочередная, свиданьице… Я там, в списочке-то, пометил кому что… Ребята хорошо работают, отметить бы надо!

Вообще, массовый приход в зону «хозяйственников», как звали осужденных за экономические преступления – взяточников, расхитителей социалистической собственности, оказался на благо колонии. Сноровистые, ухватистые, толковые мужики с огромными сроками наказания, ставили перед собой одну цель – освободиться как можно быстрее, досрочно.

Тем более, что «хозяйственные» статьи были льготными. По отбытии одной трети срока наказания при примерном поведении можно было выйти из зоны «на химию», где какая-никакая, а всё же свобода. По отбытию двух третей срока – освободиться и вовсе условно-досрочно.

Например, подсобным хозяйством Мелгоры заведовал бывший директор общепита города Сочи Другов. В свои пятьдесят лет он умел, кажется, всё. Начинал водителем самосвала на кирпичном заводе. Потом вышел на «бесконвойку», попал на подхоз. Здесь управлял трактором, пахал обширный колонийский огород, запрягал лошадей, лечил коров, прививал поросят, и умел делать ещё много необходимых в крестьянском хозяйстве дел, обладая обширными познаниями, странными для «подпольного миллионера», сочинского взяточника советской поры. Кроме того, Другов построил на подхозе теплицу, в которую зимой за свежими огурцами и помидорами приезжали посланцы всех руководителей УВД области.

Я как-то поинтересовался у него, где он сумел приобрести все эти необычные для горожанина навыки.

– Вы знаете, Александр Геннадьевич, – доверительно сообщил Другов, – до войны мой отец был первым секретарём одной из национальных республик. Так вот, он не хотел, чтобы сын его оставался баловнем. С десяти лет я уже рулил его служебной машиной. С двенадцати – на тракторе. Каждое лето, на каникулы – не в Артек, а к бабке в деревню, работать в колхозе. На поле, на ферме… Отца перед войной репрессировали. Вот и мне эти навыки на старости лет вдруг пригодились…

Я читал в личном деле Другова, что при обыске у него в кладовой изъяли целый таз (подобный тем, в которых для стирки хозяйки замачивают бельё), наполненный золотыми украшениями – кольцами, перстнями, цепочками. Несколько килограммов ювелирного золота. На вопрос следователей, почему ценности хранились в таком неподобающем месте, ответил искренне:

– Да это всё подарки… А куда мне их было девать? Я ж это всё на себя не одену! Сплошная безвкусица…

Как-то Другов прибежал ко мне домой в выходной день. Объяснил взволнованно, что его завтра освобождают условно-досрочно. Чтобы оформить все документы пораньше, нужна была моя подпись на справке, что он ничего не остаётся должен медчасти.

Был день 1 мая. Мы отмечали праздник скромно, по-семейному. Жена, тёща, сын – детсадовского возраста. На столе – нехитрое угощение на фоне тотального продовольственного дефицита в стране: тушёная картошка с мясом, винегрет. Дело было в 1988 году, во времена жесточайшего «сухого закона». По этой причине середину стола украшал графинчик с чистым медицинским спиртом.

Я пригласил Другова к столу, налил ему стопочку. Он едва не прослезился, сказав прочувственно:

– Приходилось мне сидеть за роскошными банкетными столами, пить самые изысканные вина и коньяки. Всё забылось, стёрлось из памяти. Но вот этот винегрет, эту рюмку неразбавленного спирта я буду с благодарностью помнить всю жизнь!

Долгое время не удавалось навести порядок в столовой жилзоны. Вольнонаёмная заведующая вконец проворовалась. Однажды оперативники по «наколке» зеков хлопнули её, как говорится, с поличным. Запершись от них в туалете, дама попыталась запихнуть в унитаз несколько килограммов «сэкономленного» ею на зековских порциях сливочного масла.

Другой вольнонаёмный завстоловой сам не брал ничего, но позволял растаскивать пищу кому попало. Целый день из столовой в отряды шныряли гонцы, неся миски, бачки с мясом, жареной картошкой и прочими тюремными деликатесами для активистов и блатных.

Один повар из числа заключённых, умыкнувший несколько пачек чая, который должен был «запарить» на завтрак в общем котле, решил спрятать их в ящике электрощита. И коснулся лысой головой оголённых контактов. От удара током бедолага умер мгновенно, щедро присыпанный чёрными чаинками из разорванных в конвульсиях пачек…

Порядок в столовой навёл осужденный к четырнадцати годам лишения свободы бывший генеральный директор треста столовых и ресторанов Краснодарского края Шведенко.

Молодой, лет тридцати пяти, холёный, умудрявшийся выглядеть вальяжно даже в зековской робе, впрочем, с иголочки новой, тщательно отутюженной, Шведенко как-то незаметно отвадил от котла всех – и активистов, и блатных. А вскоре заверещали недовольно и вольнонаёмные вороватые складские бабёнки. Знающий своё дело зек категорически отказывался принимать в столовую залежавшиеся, подпорченные продукты, которые за бесценок скупала где-то и норовила скормить зекам интендантская служба. В этом вопросе, к слову, он обрёл в моём лице, как начальника медчасти, надёжного союзника.

В конце восьмидесятых годов все «хозяйственники» попали под амнистию, и с полученным в зоне опытом, знанием блатного мира, наверняка хорошо вписались в как раз только набиравшую обороты «рыночную» экономику…

А вот Гуркин не дожил до амнистии несколько месяцев. Сын его и впрямь ходил в высоких столичных чинах. Приехав к отцу на свидание, он накормил его деликатесами, в том числе копчёной колбасой. У старика случился приступ панкреатита. Спасти в районной больнице Гуркина не смогли. Связей сына хватило даже на то, что вопреки существовавшему в те годы законодательству ему выдали тело умершего отца-заключённого с тем, чтобы он смог похоронить его на кладбище в родном городе.

Другов, как мне рассказывали, скончался от инфаркта через год после освобождения.

 

18.

Ещё о мелгоровских типажах, теперь вольнонаёмных.

К слову вспомнилось.

В те годы во всём Акбулакском районе, на территории которого располагалась Мелгора, кроме Гуркина числилось, согласно Всесоюзной переписи населения, всего два лица еврейской национальности. Одним из них был Матвей Моисеевич Рабинович, вторым (или второй?) – его престарелая мама. Матвею Моисеевичу, или, как звали его знавшие близко, Моте, было под шестьдесят. Его маме – и вовсе под девяносто.

Когда-то Мотя служил опером в уголовном розыске милиции соседнего городка Соль-Илецка, но по причине пристрастия к "зелёному змию" был уволен досрочно и без эмвэдовской пенсии.

– Мы, евреи, пить не умеем, – объяснял Мотя. – Нам надо либо всю жизнь трезвенниками оставаться, либо уж пить до конца, и с этим ничего не поделаешь...

Впрочем, по-настоящему пьяным Мотю никто никогда не видел. Выпивать он начинал с утра, что-нибудь непритязательное – портвейн, водку, а то и самогон. При этом свою работу "вольнонаёмного" юрисконсульта в исправительно-трудовой колонии усиленного режима на Мелгоре исполнял успешно, начальство его ценило. Разве что запашок иногда выдавал.

А ещё Мотю часто посылали в командировки, особенно в Москву, когда надо было что-то достать для зоновского производства, "выбить", как говорили тогда, сверх лимитов. С этим он справлялся отлично. Набирал в оперчасти целый портфель изъятых у зеков "шаробешек" – разных ножичков с наборными плексигласовыми рукоятками, авторучек, мундштучков, резных курительных трубок, и отправлялся в столицу. Там презентовал все эти ничего не стоящие, но оригинальные, окутанные ореолом секретности "мест не столь отдалённых", безделушки, и добивался желаемого.

Но и опером, судя по всему, когда-то он был не плохим. Как-то мы, группа офицеров-тюремщиков, вместе с Мотей попали на совещание родного ведомства, которое проходило в Соль-Илецке. После окончания его зашли в местную забегаловку – выпить. И пока остужались пивком, у одного из наших спёрли портфель. Ничего ценного, а вот за утерю бывших в нём бумаг с грифом "для служебного пользования", можно было получить по башке.

Мотя, узнав об этом, тут же метнулся на выход. И через четверть часа вернулся с портфелем.

На вопрос, как ему удалось так быстро найти похищенное, пояснил скупо:

– Тут, возле пивнушки, всегда блатные тусуются. Ну, подошёл, перетёр. Кое-кто меня ещё помнит. Вот и отдали...

Мотя и его мать были из одесских евреев, эвакуированных в Оренбуржье во время войны. К середине 80-х годов вся их родня уже проживала в Израиле.

Как-то раз мы сидели с ним на берегу маленькой степной речушки. Было лето, вечерело, по степи гулял лёгкий ветерок. На костерке в ведре булькали раки. Мы попивали раздобытый где-то Мотей по причине "сухого закона" самогон.

– Матвей Моисеевич, а что ты в Израиль не уехал? – поинтересовался я. – У тебя же здесь родственников никого не осталось.

– Это точно, – кивнул Мотя. – Я на прошлой неделе по телефону с ними разговаривал. С Тель-Авивом. Они мне кричат в трубку: "Мотя, приезжай, здесь рай!". А я отвечаю: "Какой, к чёрту, у вас там рай, в жаре и пустыне. Это у нас тут рай!" – и он указал на зелёную, не выжженную пока солнцем, благоухающую разнотравьем окрестную степь, на оранжевых раков в ведре, на вместительную бутыль чистого, как слеза, на пшенице настоянного самогона...

Я с ним легко согласился.

 

19.

Однажды на вахте Медведь с раздражением наблюдал за вознёй четверых сотрудников, пытавшихся надеть наручники на разбушевавшегося пьяного зека. Здоровенного парня били под дых, крутили руки, но тот всякий раз стряхивал с себя и разбрасывал дежурный наряд. Наконец один из прапорщиков направил в лицо пьяного струю «черёмухи». Но тот только вращал бешено налитыми кровью глазами и скалил фиксатые зубы.

Зато вся дежурка мгновенно наполнилась режущей глаза вонью, и сотрудники, бросив хохочущего мстительно зека, опрометью бросились вон.

Медведь, взяв за воротник буяна, выволок из комнаты в коридор, и совсем не по инструкции отправил своим пудовым кулачищем в глубокий нокаут. А потом, оглядев утирающих слёзы офицеров, приказал в сердцах:

– Чтобы завтра, мать вашу, все были на спортподготовке. Позор! Толпой с одним зеком справиться не можете!

Впрочем, ничего путного из этой затеи не вышло. Несколько вечеров колонийские офицеры собирались в наскоро оборудованной под спортзал комнате и, помахав для вида руками, брались за кий и гоняли шары на стоящем здесь же биллиардном столе. Потом откуда-то появлялась бутылка водки, затем другая…

На этом спортивные занятия кончались.

Весной и осенью в колонию из УВД приезжали подтянутые, щеголеватые проверяющие. Колонийские офицеры заторможено, будто на замедленной съёмке, демонстрировали им знание приёмов самбо. Потом, хрипло дыша, вялой трусцой преодолевали километровую дистанцию. Болтались, пытаясь подтянуться, на турнике – показывали, как «мясо на базаре висит». В завершение «проверки» бабахали в меловом карьере из взятых напрокат в конвойном батальоне пистолетов – личного огнестрельного оружия сотрудникам колонии иметь в те годы не полагалось.

Проверяющие, презрительно кривясь, рисовали в своих журналах двойки и тройки, после чего убывали, а в колонии о физподготовке никто не вспоминал до следующего года.

Меня от всеобщего позора спасала медицинская сумка и ртутный тонометр с фонендоскопом. Поскольку при сдаче спортивных нормативов должен был непременно присутствовать врач (мало ли что, вдруг кого-то из сорокалетних «спортсменов» кондрашка хватит?), я и присутствовал. Садился с важным видом, изображая в случае необходимости готовность бороться за чью-то жизнь, и таким образом в сдаче физнормативов не участвовал. По итогам проверяющие ставили мне по всем упражнениям «удовлетворительно», с чем я легко соглашался.

Впрочем, напряжённая колонийская служба не оставляла времени на такие «глупости», как спорт. Бесконечные дежурства, наряды, «усиления», тревоги, изматывали так, что в пору до дома бы дотащиться. А там многих сотрудников ждали огороды, скотина и птица в сараях…

Однажды на одном из «коммунистических субботников» молодые сотрудники затеяли шутливую борьбу. Распалившийся Колька Мамбетов принялся демонстрировать окружающим приёмы популярного в те годы каратэ, предложил даже побороться с ним начальнику колонии, здоровяку Медведю. Тот только хмыкнул добродушно, но Колькиных выпендрёжев не забыл. И вскоре на очередном собрании личного состава объявил громогласно:

– Тут нам из УВД разнарядка пришла – направить одного сотрудника на первенство управления по борьбе самбо. Мы посоветовались… и решили откомандировать на соревнования самого достойного – капитана Мамбетова!

Колька уехал на соревнования – и пропал. Прошла неделя. Встревоженный Медведь поручил мне выяснить, в чём дело. Я пошёл навестить Мамбетова дома, благо жил он здесь же, в посёлке у Мелгоры. Во дворе меня встретил Колькин отец – старый казах.

– Здрасьте, дедушка! Что-то Николая на службе нет. Начальник велел узнать: может, случилось что? – поинтересовался я.

– Ой-ой, – запричитал дед, – балной Колька, совсем балной!

– Что с ним?

– Ой, Колка – дурак! На соревнованиях боролся. Теперь двери зубами открывает…

Оказалось, что капитан Мамбетов пал жертвой своего гонора. Прибыв на соревнования, большинство участников которых составляли такие же, как он, колонийские неумехи, Колька выкатил грудь колесом, и, поигрывая бицепсами, усиленно изображал из себя опытного борца. На том и попался. Организаторы состязаний приняли его за серьёзного спортсмена и в первой же схватке свели с настоящим самбистом, каким-то там мастером международного класса. Тот, введённый в заблуждение самоуверенным видом соперника, крутанул его и шваркнул о ковёр от души. В результате у Кольки оказались вывихнуты сразу обе руки.

Позже, поняв, что имеет дело с дилетантом, самбист, извиняясь, укорил Кольку:

– Ты бы шепнул мне, что приёмами не владеешь, я бы аккуратненько тебя положил. А так – подумал, что ты и впрямь чемпион какой-то…

И ещё, коль речь зашла о спортсменах.

«Поднялся» как-то на Мелгору настоящий каратист – из тех, что кулаками доски ломают и кирпичи крушат. Он как-то удачно прошёл следственный изолятор, и не понял вовремя, куда попал. Принялся с «карантина» демонстрировать свои боевые навыки, заявив во всеуслышание, что в зоне он любого «уроет», и что на авторитеты ему плевать. Такая наглость по «понятиям» не прощается. Однажды ночью, дождавшись, когда каратист уснул, зеки навалились гурьбой, придавили ему шею полотенцем, и засунули в задний проход ферзя – в просторечии, «королеву». А «петуху», как известно, уже никакие кулаки не помогут…

В конечном итоге, профессионализм тюремщика состоит вовсе не в том, чтобы метко стрелять, или кирпичи кулаками крошить. Применение физической силы против осуждённого – ситуация хотя и вполне реальная, но всё-таки достаточно редкая. Ибо настоящий тюремщик просто не допустит ситуации, чтобы заключённый вышел из повиновения до такой степени, когда требуется лупить его палкой и руки крутить.

Вот почему колонийские офицеры с таким пренебрежением относились ко всяческим военным атрибутам – умению маршировать строем, стрелять метко, подтягиваться на перекладине. Главным во все времена для них оставалось выйти победителем в психологическом поединке с зеком, морально возвысится над ним, суметь, не прибегая к угрозам и насилию, заставить выполнять все законные требования.

Тот же горе-самбист Мамбетов прекрасно справлялся с отрядом, в котором насчитывались две сотни заключённых.

Я часто задумывался: почему полторы, а то и две, три тысячи опаснейших преступников, в общем-то, довольно смирно сидят, «тянут срок» в ограниченном колонийским забором пространстве? Ведь, по большому счёту, не четыре автоматчика на вышках по углам периметра удерживают их от попыток вырваться на свободу! Такая орава вмиг смела бы все режимные заграждения, и никакие жидкие автоматные очереди толпу бы не остановили. Однако даже в ходе многочисленных бунтов, сотрясавших исправительно-трудовые колонии в конце восьмидесятых годов, зеки чаще всего ограничивались тем, что крушили и жгли всё внутри зоны, не стремясь особо на волю.

Связано это, скорее всего, с тем, что при всей внешней браваде, отрицании законов, в глубине души каждый из преступников осознаёт вину и считает справедливой свою изоляцию от общества.

Вот здесь-то и кроется преимущество сотрудников колонии. Если тюремщик честно, добросовестно исполняет свой долг – заключённый в конце концов всегда окажется в моральном проигрыше.

Будучи в большинстве своём людьми нечестными, совершившими в прошлом самые дикие и мерзкие преступления, зеки особенно пристально и щепетильно следят за тем, чтобы сотрудники ИТК оставались непогрешимыми. Вот почему офицер с незапятнанной репутацией, даже предъявляющий жёсткие требования, всегда пользуется уважением в зоне. А соблазнившийся на подачки крохобор, взяточник, вступивший с заключёнными или их родственниками в «незаконную связь», особенно презираем и ненавидим зеками. Ибо тем самым такой сотрудник, как бы встаёт в один ряд с ними, совершает преступление, оказываясь по «их сторону баррикад». И, по сути, тоже должен содержаться за решёткой. А он командует, чего-то требует…

Тем не менее, осуждённые активно ищут таких сотрудников, подкупают, вербуют, что, кроме прочего, даёт им право тешить себя мыслями: «Все люди сволочи! И мы, преступники, не хуже других…».

Чтобы понять всё это, тюремщику требуется многолетний опыт. Наверное, поэтому старые колонийские офицеры даже внешне чем-то неуловимо похожи друг на друга. Да и бывшие зеки, встречаясь с ними на воле, несмотря на схожее обмундирование, никогда не спутают тюремщика с другими «силовиками».

Помню, как-то в командировке в Москве шёл по многолюдной столичной улице. Вдруг откуда-то чуть ли не с объятьями на меня кинулся незнакомый мужик. Безошибочно «вычислив» зоновского офицера, он обратился ко мне, как родному:

– Командир! Слушай, я три дня как «откинулся». Хожу по столице как дурак – кентов не осталось. Давай хоть с тобой посидим, выпьем, за жизнь потолкуем… Я угощаю!

Такой вот принцип единства и борьбы противоположностей…

 

20.

Ещё о взаимоотношении сотрудников правоохранительных органов и, так сказать, представителей криминального мира. Первые впечатления о зоне, заключённых относятся к столь раннему периоду моего детства, что от них у меня остались лишь очень короткие, в несколько секунд, отблески воспоминаний.

Вот история, которая случилась, когда мне и пяти лет от роду не исполнилось, а стало быть, не позднее 1960 года.

Отец мой тогда служил в исправительно-трудовой колонии, именуемой окрестными жителями по старой традиции «лагерем». Колония стояла на самой окраине города, и дощатый забор с рядами колючей проволоки по верхнему краю, вышками часовых по углам периметра, «запретной зоной» со свежевспаханной «следовой полосой» тянулся далеко в степь.

 Штаб этого учреждения располагался за пределами зоны, на втором этаже оштукатуренного и выбеленного мелом щитового дома, а на первом, в тесной квартирёшке, ютилась наша семья.

В нынешние, либеральные времена такое, наверное, даже в голову никому не придёт, но в ту пору штаб со всеми таящимися в сейфах по кабинетам служебными секретами, материальными ценностями, а может быть, и оружием доверяли охранять расконвоированным заключённым.

В год, о котором я рассказываю, сторожем при штабе состоял высокий, крепкий, а мне, малышу, и вовсе казавшийся великаном зек, которого мы, ребятня, звали дядей Андреем.

На досуге он любил возиться с нами, жившими по соседству, мальчишками. Мастерил нам «самокаты», колёсами для которых служили подшипники, занятные игрушки из чурочек и фанеры, в том числе и категорически запрещённые рогатки, но какой же уважающий себя окраинный пацан в ту пору мог обойтись без рогатки! Из них мы пуляли голышами по птицам, что, конечно же, нас не красит, а извиняет лишь то, что ни я, ни кто-либо из моих знакомых мальчишек, насколько мне помнится, в птицу камнем так ни разу и не попали.

Осталось в памяти, как какой-то военный, скорее всего из конвойной роты, однажды отчитал при мне мою маму.

– Как вы можете позволять ребёнку общаться с зеком! Он же за убийство сидит!

На убийцу дядя Андрей совсем не походил. Мама моя, судя по всему, не вняла предупреждению тюремщика. Так что, общение моё и другой детворы с заключённым-сторожем, обитавшем в сараюшке на задах штаба, продолжилось.

У отца был служебный мотоцикл «Урал», настоящий, военный, как утверждали старшие мальчишки, со знанием дела указывая на какую-то штуковину, приваренную спереди к люльке. На неё якобы в боевой обстановке крепился пулемёт. Мотоцикл, когда не требовался отцу, стоял на приколе здесь же, в тенёчке чахлой акации, возле здания штаба.

Однажды летним днём, носясь со сверстниками во дворе, я споткнулся и упал на доску с торчащим из неё ржавым гвоздём. Огромным, сантиметров пятнадцать, не меньше. Со всего маху я насадился на него животом, как жук на булавку. При тогдашней моей тщедушности он должен был проткнуть меня почти насквозь!

От ужаса я даже не плакал, а лишь подвывал, потихоньку поднимаясь и снимая себя с гвоздя. Никто из взрослых не видел этого. Кроме сторожа-заключённого дяди Андрея.

Не мешкая, он завёл отцовский мотоцикл, подхватил меня, усадил в люльку и помчался в близлежащую больницу.

Не помню, как отреагировали тамошние доктора, увидев зека в чёрной робе с биркой на груди, доставившего малыша с колотой раной. Возможно, о чём-то моего спасителя и расспрашивали, но в моей памяти остался только длинный никелированный, и, отчего-то казалось мне, очень холодный зонд, который врач вводил в рану, чтобы исследовать мои внутренности.

Оказалось, что громадный гвоздь непостижимо-чудесным образом ничего серьёзного мне там, в животе, не повредил, скользнув мимо жизненно-важных органов. И через пару часов меня отпустили, щедро намазав ранку зелёнкой и вкатив пару болючих уколов – от столбняка.

Тем временем день скатился к вечеру, бесконвойника-сторожа в штабе хватились, начался переполох. Это же представить только: исчез пятилетний ребёнок – сын сотрудника, мотоцикл и зек, осужденный за убийство!

Сегодня в такой ситуации наверняка бы подняли на ноги всю полицию, ОМОН, привлекли к розыскам разных там волонтёров-общественников, а тогда не шумели особо. Да и с возвращением дяди Андрея всё как-то разрешилось само собой, без особых последствий для заключённого. Его не то чтобы поблагодарили, а не наказали никак за самовольную отлучку. И на том, как говорится, спасибо.

Через несколько лет, отбыв срок, дядя Андрей остался работать в колонии вольнонаёмным сотрудником, заведовал гаражом. Мы изредка встречались, здоровались. Я узнал, что Андрей Ильич Пугаченко в прошлом был фронтовиком, офицером. Одевался он всегда в одно и то же: полушерстяную, затянутую коричневой портупеей гимнастёрку защитного цвета без погон, брюки-галифе, надраенный до антрацитного блеска хромовые сапоги. На голове носил полевую фуражку без кокарды. Так щеголяли тогда многие отставники, а фронтовиками в 60-е годы были практически все мужики, кому перевалило за сорок.

Наша семья переехала из квартирки при штабе, само здание штаба в 70-е годы снесли, и я много лет не встречал Андрея Ильича.

Впечатления детства оказались сильны, и после окончания медицинского института, в 80-х годах, я стал работать доктором в исправительно-трудовой колонии усиленного режима. Располагалась она в Акбулакском районе Оренбургской области, в глухой степи, почти на границе с Казахстаном. Народ в окрестных сёлах здесь обитал разный. С дореволюционных времён ещё было много переселенцев с Украины, Молдавии. Были казахские и немецкие сёла.

Как-то в разговоре с сослуживцем я припомнил случай с дядей Андреем.

– Так Пугаченко же наш, акбулакский! – воскликнул мой собеседник. – Боевой лётчик, майор, орденоносец. Когда его в начале 50-х годов осудили, народ возмущался: ни за что дали срок мужику!

И рассказал мне, как угодил в тюрьму бывший майор.

Здесь надо уточнить, что Андрей Ильич был человеком большой физической силы. Говорили, что он уже в зрелом возрасте трактор «Беларусь» за передок поднимал. А известным на весь район он стал после того, как во время войны прилетел на побывку в родную деревню на своём боевом самолёте. С бочкой спирта, привязанной к шасси. Тогда в голодный военный год всем миром вволю гульнули, отведав угощение фронтовика. Такое не забывается.

После демобилизации жизнь отставного майора наладилась. Бывший лётчик работал главным механиком в МТС, пользовался уважением начальства и подчинённых. Но всё перечеркнула трагическая случайность.

В выходной день на рынке райцентра, куда Андрей Ильич отправился с женой за покупками, к нему привязался местный пьянчуга. Оскорбил жену, полез драться. Пугаченко и приложил его в сердцах пудовым кулачищем. Да силы не рассчитал – зашиб до смерти. Произошло это на глазах многих свидетелей, и они в один голос оправдывали бывшего лётчика. Но его судили за убийство, дали десять лет.

Надо заметить, что в те годы власти с фронтовиками особо не церемонились. Мой отец, в 60-е годы занимавший должность начальника исправительно-трудовой колонии строгого режима, обмолвился как-то, что почти все содержащиеся там зеки в возрасте старше сорока лет были участниками Великой Отечественной войны.

Впрочем, в колонии быстро определили, что Пугаченко за человек. Кого попало, на бесконвойку не выпускали, штаб сторожить не доверили бы…

В последний раз я повстречал Андрея Ильича на железнодорожном вокзале Оренбурга. Было это уже в разгар «перестройки», в конце 80-х годов, накануне 9 мая. Пугаченко и в восемьдесят лет производил впечатление могучего, сильного человека, только на трость опирался.

– В Москву еду, – не без гордости объяснил он. – Мне же звание и награды восстановили, но долго документы найти не могли. Они в архиве КГБ отыскались.

– Почему? – удивился я, – вы же боевым лётчиком были, а причём госбезопасность?

– Да потому, что я в личной эскадрилье Сталина служил. Мы его в воздухе на истребителях прикрывали. И наши личные дела по ведомству НКВД проходили. Потом в КГБ оказались. Теперь вот на парад Победы пригласили. В первый раз за все годы…

До сих пор кляну себя, что не переговорил с Андреем Ильичём, открывшимся вдруг мне совсем с другой стороны, подробнее. Торопился – влекли какие-то дела, казавшиеся чрезвычайно важными тогда, а на самом деле настолько пустыми, что и не вспомню о них теперь. И упустил, как водится, главное. А вот прощальное рукопожатие старика, как стальными тисками сжавшего мою руку в своей огромной, не потерявшей силы лапище, до сих пор помню. Таким и остался он в моей памяти – высокий, широкоплечий, в военной гимнастёрке, перетянутой портупеей, с частоколом орденских планок на мощной груди. Настоящий сталинский сокол!

 

21.

Между прочим, я всегда ходил в форме, даже в тяжёлые, "перестроечные" годы не прятался, как другие тюремщики, переодевавшиеся после службы "в гражданку". Может, это у меня от отца. Но, подозреваю, он постоянно щеголял в форменной одежде – зелёной рубашке, такого же цвета кителе и синих брюках, от бедности. У него был один костюм. У меня их было уже три или четыре, но форму свою я любил. Народ в массе своей принимал нас, работников ИТУ, за военных. Даже патрули в Москве не знали, кто мы. Помню, меня остановил такой. Долго крутил удостоверение сотрудника МВД.

– А где военный билет?

– Дома.

– Почему?

– По военному билету я гвардии старший лейтенант медицинской службы, а в МВД – целый майор внутренней службы!

Но зеки нас распознавали безошибочно.

Когда в восьмидесятые годы царил "сухой закон", за водкой в Оренбурге выстраивались огромные очереди. Так вот, будучи «в форме», в них я ни разу не стоял. Обязательно находился какой-нибудь "блатной", который требовал "пропустить командира".

Однажды в райцентре на автовокзале меня чуть не зарезали.

Был зимний вечер, темнело. Стою себе, ожидая рейсового автобуса, покуриваю. И вдруг на меня прёт мужик с ножом! Я как-то не очень удачно нож у него выбил, но он мне полпальца чуть не срезал. Шваркнул я мужика на снег, врезал пару раз под дых яловым сапогом. И тут он из-под шубы увидел зелёное галифе! И стал извиняться: "Командир, прости, я тебя с вольным ментом спутал!".

– А что, вольного мента валить можно?

– Да достали, падлы... Прости...

– Ты мне, сука, полпальца отрезал!

– Щас, братан, пока лабаз открыт, водки куплю, промоем..

Промыли.

Однажды на Мелгоре шёл после службы, уставший, домой. Вдруг из кустов метнулась ко мне цыганка.

– Гражданин начальник! Помоги! Надо сына в Куйбышев, на больничку отправить... Вот, возьми…

И суёт мне платочек с пригоршней золота – там кольца, серьги, ещё какие-то цацки, грамм двести, а может, и поболее

Честно, у меня и мысли не мелькнуло всё это взять. Я даже не обиделся. Сказал: "Спрячь, мамаша. Я твоего сына (не помню фамилию, что-то молдавское) и так в Куйбышев отправлю. Ему по показаниям положено…

Может, за это нас, советских ментов, и блатные уважали? Ещё в середине девяностых я мог в форме подойти в ресторане к раскипешившимся блатным, и успокоить. А то и прогнать. И они меня слушались. А сейчас бы зарезали...

За таким отношением – десятилетия уважения к "органам".
Кто-то скажет, что здесь первичен страх перед «карающим мечом» государства. Возможно. Но и чисто человеческое уважение со стороны «блатных» к нам, «ментам», по большому счёту, тоже присутствовало.

Для иллюстрации – маленький эпизод.

В начале 90-х годов мне, уже в бытность сотрудником пресс-службы УВД, дали адрес милиционера-фронтовика, награждённого за боевые заслуги орденом Красной звезды. И поручили написать о нём статью в областную газету к 9 мая.

Звали фронтовика Миша. Татарин преклонных лет. Жили они с женой тётей Розой в двухэтажке на Аренде, старом районе Оренбурга, немыслимой степени изношенности. Дом – не дом, барак – не барак. И туалет на улице.

Дядя Миша охотно рассказывал мне про войну. Он был кавалеристом, и больше вспоминал своего коня Васю, чем бои. Например, Вася страшно боялся бомбёжек и артобстрелов. И при шелесте подлетающего снаряда прятался в любом близлежащем окопе.

– Артобстрел начинается, я в окопчик, и Вася за мной! – рассказывал дядя Миша. – А окопчик – два метра длиной. На меня сверху туша в полтонны. Я кричу: Вася, ты ж меня раздавишь! А он, зараза, втиснется в окоп, и ещё голову пригнёт... Но в атаку, на пулемёты, скакал смело...

О бое, за который ему дали орден, дядя Миша рассказывал походя: атаковали кавалеристы высотку, немцы их из пулемёта косили. Командир заприметил в полукилометре домик, и послал туда молодого расторопного татарчонка Мишу. Бегом, в обход, в снегу по пояс, Миша обежал, влез на чердак, перед ним немецкие окопы – как на ладони.

– Два диска из ППШ выпустил, всех уложил, – вспоминает дядя Миша. – Ну, тут наши и пошли..

Но мне отчего-то запомнился из его рассказа и другой эпизод.

Начало 60-х годов. Горисполком Оренбурга запретил рыбачить на удочки с моста через Урал на Беловке.

– Иду, – бесхитростно повествует дядя Миша, служивший тогда постовым, – а там два полковника стоят. В милицейской форме. И рыбачат. Я к ним подхожу, и говорю: нарушаете! Они мне: старшина, свободен... Как так?! Я удочки у них из рук выхватил, об колено сломал, на мост бросил. Они мне: в управлении встретимся!

– И что? – замираю от интереса я.

– А ничего. Комиссар (генерал, по-нынешнему) поругал. А потом вывел из кабинета, и за дверью сказал: "Молодец! Правильно сделал! Постовой – и для генералов начальник! А для полковников – тем более!"

Сегодня, подозреваю, дядю Мишу за это бы в порошок родное ведомство стёрло!

Но я вернусь к тому, с чего начал. Побеседовав, старый милиционер, покосясь на жену, предложил: "А что, сынок, может, по стаканчику? Ради встречи... Я место одно знаю – тут рядом...".

– И не вздумай! – орлицей налетела тётя Роза. И пожаловалась мне: – Уж как я с ним, сынок, намучилась! Бывало, напьётся до упаду, а шпана несёт его домой, пьяного-то, и мне передаёт. Не волнуйтесь, говорят, тётя Розочка, вот и фуражечка его, и пистолетик...

 

22.

Однако вернёмся на Мелгору. Повседневную жизнь зоны контролировали две службы – режимная и оперативная.

«Режимники» отвечали за охранные сооружения, изымали запрещённые к использованию заключёнными предметы, следили за соблюдением правил внутреннего распорядка, проводили досмотры и обыски.

Оперативники, которых с незапамятных времён звали «кумовьями», работали тоньше. В их главную задачу входило знать всё, что творилось в колонии и за её пределами, пресекать готовящиеся массовые беспорядки, предотвращать или раскрывать преступления, совершённые осужденными, перекрывать каналы проникновения в зону запрещённых предметов – оружия, водки, наркотиков. Они должны были «пасти» сотрудников, вступивших в незаконную связь с заключёнными или их родственниками. Чтобы обладать информацией об этом, «кумовьям» приходилось вербовать агентуру не только среди зеков, но и сотрудников, жителей посёлка. За это их не любили. Ибо редко какой прапорщик не нырял на подхоз за комбикормом для скотины на своём подворье, а местные жители не брезговали при случае возможностью стянуть что-нибудь из колонийских запасов на складах для собственных нужд.

Вот типичная для Мелгоры ситуация. На складе работали вольнонаёмные бабёнки из местных. Одна приворовывала, другая – нет. Нечистая на руку опасалась, что честная в конце концов разоблачит воровство, и решила избавиться от неё с помощью оперчасти. Заметив, что сарай возле дома простушки не заперт, вороватая складская бабёнка налила ведро краски и велела зеку-бесконвойнику отнести и поставить ведро в сарай. Тот указание исполнил. После чего вороватая баба позвонила в оперчасть, и сообщила, что её напарница совершила кражу государственного имущества. Похищенное хранится в сарае преступницы.

Прибежали оперативники, обнаружили злосчастную краску, составили протокол. В результате ни в чём не повинную жертву интриги вышибли с работы с формулировкой «за утрату доверия». А она, плача, чуть позже поведала мне эту историю.

В такие игры оказывалась втянутой даже местная детвора. Нередко пацаны сообщали в оперчасть важные сведения. Однажды, проследив за приезжими на свидание, они обнаружили припрятанный в разваленном сараюшке склад наркотиков – несколько упаковок ампул морфия, предназначенных для передачи в зону.

В тоже время справедливо считается, что заключённый всегда способен в конечном итоге перехитрить тюремщика. Потому что думает об этом круглые сутки на протяжении многих лет, а тюремщик – только в служебные часы.

И действительно, возможности осужденных в различных ухищрениях кажутся беспредельными. Во время проведения обысков добычей режимников становились вещи самые неожиданные: электрические самогонные аппараты, радиоприёмники (запрещённые в местах лишения свободы), подслушивающие устройства.

Помню, меня всегда удивляла информированность зеков о жизни посёлка, сотрудников. Они прекрасно знали, кто в каком доме живёт, с кем дружит. Как проводит досуг, кто из офицеров и у кого побывал накануне в гостях, и «болеет после вчерашнего»…

Оказывается, заключённые часами наблюдали за жизнью приколонийского посёлка в самодельные подзорные трубы. Которые мастерили из линз «плюсовых» очков и скрученного в трубочку картона.

Нередко режимники изымали у зеков… рогатки. Из этого нехитрого детского метательного оружия осужденный мог извлечь немалую пользу. При посредстве рогатки можно было легко запулить на волю через колонийский забор «маляву» – записку, с вложенным внутрь камушком. А можно было методическим обстрелом довести до исступления часового на вышке, проявившего принципиальность, и отказавшегося вступать с заключёнными в незаконную связь.

Даже зажигалка в умелых руках превращалась в мину замедленного действия. Например, если пристроить её, горящую, под бензобак заехавшего в зону по какой-то хозяйственной надобности автомобиля…

Из куска провода и двух ржавых металлических пластин изготовлялся кипятильник, которым можно было даже в шизо «поднять», «запарить» кружечку чая. А можно было просто, добравшись до электролампочки в камере, подсоединить провода к замку двери. И с замиранием сердца ждать, когда прапорщик-контролёр коснётся его железным ключом…

Из вполне доступных в зоне продуктов питания квасили брагу к празднику. Делалось это так: в полиэтиленовый пакет засыпается сахар (закладывали и конфеты, если сахара не хватало), добавлялся хлеб для закваски, вода. Пакет завязывался так, чтобы оставалось место для брожения, газа. Пакет засовывался, например, в валенок, и пристраивался где-нибудь на тёплой батарее в сушилке.

На производственных объектах брагу заквашивали в пустых кислородных баллонах, которые используются при газосварке. Валяется такой «снаряжённый» водой и сахаром баллон у всех на виду, на солнцепёке. Подходи и цеди в кружечку хмельной пенистый напиток!

Из пустого стержня для шариковой авторучки получается шприц, которым удобно вколоть себе дозу наркотика…

Вообще, зоновская голь на выдумку хитра.

Например, нанесение татуировок в те годы было строжайше запрещено. Более того, существовал приказ о принудительном удалении татуировок, носящих нецензурный или антисоветский характер. Естественно, что и приспособления для создания картинок на коже беспощадно изымались при обысках. Но всё было напрасно. Заключённые продолжали расписывать свои тела, обходясь подручными средствами.

Краска для татуировки делалась так: сжигался кусок резины (например, каблук от ботинка), сажу разводили мочой, и вкалывали полученный раствор в кожу, используя вместо иглы тонкую проволоку или гитарную струну.

Режимники и оперативники вели постоянную войну с проникновением в зону водки, наркотиков, сильнодействующих лекарственных средств («колёс»). Всё это частью изымалось при обысках и досмотрах посылок, передач, во время свиданий с родственниками, но кое-что всё-таки проносилось, попадало в зону.

Однажды ДПНК обратил внимание на то, что тракторист-бесконвойник везёт зачем-то в тележке в зону старую ржавую батарею центрального отопления. При тщательном осмотре оказалась, что она до краёв залита… водкой.

Частенько заключённым с воли перепадали сильнодействующие таблетки – снотворные препараты, транквилизаторы. Таблетки прятали внутри конфет, запекали в печенье… При этом никаких инструкций по применению, естественно, не прилагалось. Чтобы выяснить их эффект и подобрать оптимальную для «кайфа» дозу, часть таблеток скармливали какому-нибудь «чёрту». И наблюдали. Если тот валился с ног, и попадал в санчасть с отравлением, дозу для собственного употребления уменьшали.

В годы «сухого закона» у режимников и оперов к чисто служебному рвению по изъятию спиртного появлялся дополнительный стимул. Обнаруженные водка, самогон, подлежали уничтожению. Происходило это примерно так.

Вечером, перед сменой дежурного караула поднимаюсь на вахту. В помещении ДПНК за обшарпанным канцелярским столом в глубокой задумчивости сидят начальник режимной части майор Прокофьев и оперуполномоченный капитан Цыганов. Перед ними стоит пузатый графин, доверху наполненный мутноватой жидкостью.

– А-а, доктор! – радостно приветствует меня Прокофьев. – Ну-ка, определи, водка это, или нет? Зашмонали в третьем отряде грелку, перелили, да вот не поймём что-то… Мутная какая-то…

– Да говорю тебе, это от талька! – успокаивает его Цыганов. – Грелка-то была – новьё. В неё, пустую, внутрь на заводе тальк засыпают, чтобы резина при хранении не слипалась.

Прокофьев щедро наливает жидкость в гранёный стакан, протягивает мне.

Я беру, осторожно нюхаю.

– Похоже на разбавленный спирт.

– Да ты глотни, – вкрадчиво предлагает Цыганов.

– Ага, разбежался, – скептически хмыкаю я. – Сам глотай! – и ставлю на стол стакан.

Выход находит истомившийся от жажды Прокофьев.

– Шарик! – озарено кричит он в сторону комнаты контролёров. – Иди сюда!

Шарик – пожилой уже, проспиртованный от постоянного пьянства прапорщик, торопливо вбегает.

– Вызывали, товарищ майор?

– У меня сегодня день рожденья, – грустно сообщает ему Прокофьев. – Приходится на службе отмечать. Вот, тяпни за моё здоровье!

Шарик берёт стакан, одним махом опрокидывает в глотку, крякает удовлетворённо.

– Ну как? – с надеждой в голосе интересуется «именинник». – Хорошо пошла?

– Годится! – отвечает Шарик, занюхивая рукавом порыжевшей от времени шинелёшки.

– Давай ещё стопочку! – предлагает коварный майор и наливает треть стакана испытуемой жидкости.

Прапорщик выпивает уже не торопясь, с удовольствием. Слегка морщится, закуривает.

Минут пятнадцать все пристально наблюдают за Шариком. Тот розовеет лицом, пьяно покачивается.

– Ну ладно. Иди, служи, – спроваживает его майор Прокофьев.

После чего наливает себе, с наслаждением выпивает полный стакан.

А вот Цыганову не везёт. Едва он успевает поднести наполненный «с бугорком» стакан к губам, как в дежурку вваливается «хозяин» зоны подполковник Медведь.

Капитану не остаётся ничего другого, как на глазах у начальства медленно, будто волу, выцедить спирт. После чего Цыганов отворачивается к окну, и начинает кривиться от омерзения, борясь с подкатившейся тошнотой.

Не замечающий его гримас Медведь слушает доклад ДПНК об оперативной обстановке в зоне, подписывает постановления о водворении в шизо отказчиков от работы.

Справившись со спиртом, Цыганов закуривает, оборачивает к нам пошедшую красными пятнами физиономию.

– Ну, я пошёл, – прощается, наконец, Медведь. – Смотрите, чтоб тут нормально всё было.

И, уже в дверях, оборачивается:

– Цыганов!

– Я!

– Отнеси-ка этот графин ко мне в кабинет…

 

23.

Не могу не уделить места на страницах этих очерков чаю.

Тот, кто видел хоть раз "тюремный" режим в советских лагерях, может себе чётко представить, что выжить в этих камерах невозможно. Тёмные, сырые, окна закрыты, кроме решёток, ещё и металлическими жалюзи с внешней стороны. "Прогулки" – час в день в тесном "тюремном дворике" – десять-пятнадцать квадратных метров, зассанных предыдущими "прогульщиками".

Тем не менее, выживали. Сидели в этом смраде, махорочном дыму, где даже у меня, курильщика, через пять минут начинала кружиться голова, по пять, десять, пятнадцать лет, а некоторые – и всю жизнь.

В 1983-м году меня включили в состав "инвалидской" комиссии от медицинского отдела УВД (или "Сано", санотдел, как писали в своих жалобах по старой привычке отбывавшие срок ещё в сталинских лагерях зеки).

Мы, группа врачей, объезжали два раза в год все колонии Оренбургской области, и по ходатайству тюремных врачей давали группу инвалидности больным зекам.

Например, полная слепота влекла за собой первую группу инвалидности. Полная глухота, отсутствие одного глаза, одной ноги или руки – третью. "Туберкулёзники" в период обострения имели первую или вторую (неработающие) группы инвалидности, в стадии выздоровления – третью (трудоспособные с трудоустройством).

Группа инвалидности была крайне важна для заключённого. Он официально мог не работать, а значит, не платить судебные иски, алименты, и т.п. Она давала преимущества при условно-досрочном освобождении. Формулировка "трудоспособен с трудоустройством" позволяла устроиться где-то в тёплом местечке, в отряде, столовой, на подсобных работах. А не катать тачку на глиняном карьере, на морозе, часами стоя на плацу при пересчётах.

К слову, пенсионный возраст в колонии в расчёт не принимался. Каждый зек старше шестидесяти лет оценивался на предмет "остаточной трудоспособности" индивидуально.

Так что зеки нашу комиссию любили и уважали.

Так вот, поездив по оренбургским зонам два года, я убедился, что зеки, даже в преклонных летах, практически никогда не страдали от "бича" вольных мужиков – инсультов, инфарктов. Раки различных локализаций, включая лёгкие, желудка, у них также были крайне редки. Причём я говорю сейчас не о "случайных пассажирах", залетевших в тюрьму на пару лет, а о рецидивистах, проведших за решёткой большую часть жизни.

Ничем, кроме как непомерным, с утра и до ночи, употреблением чая, я, как доктор, этого объяснить не могу.

Вообще, чай в зонах употреблялся в огромных количествах. На воле чаще всего вспоминают о "чифире" (ударение в разных регионах делают то на первое, то на второе "и"). Но это – роскошь, доступная далеко не каждому зеку. В основном пили "купчик", у вохры он же – "конвойный" чай.

В кипящую на плитке литровую эмалированную кружку засыпали примерно пятьдесят грамм чёрного чая, ждали, когда он поднимется "шапкой", но не вскипит, снимали, накрывали крышкой, "запаривали" минут пять. А потом пили.

Я тоже по утрам, приходя в санчасть, заботами дневальных шарахал объёмистый, "воровской", бокал такого чая. Он шибал по мозгам, как портвейн. Мигом снимал усталость, сонливость, давал энергию, повышал настроение.

А ещё после крепкого чая наступала кратковременная тошнота. Чтобы её снять, зеки сыпали на язык щепотку соли. Те, что "поприворованнее", прапора и зоновские офицеры, всегда носили в карманах кителей и шинелей конфетки – "ландорики". С прилипшими табачными крошками, они тоже снимали тошноту.

Тошнота наступала из-за резкого падения уровня сахара в крови. Так что чай можно рассматривать и как профилактику сахарного диабета. Которого, кстати, в лагерях тоже практически не было.

Чай (обязательно чёрный, зелёный не котировался) был в зоне универсальной валютой. Можно было рассчитаться "замуткой" (на одну заварку), пачкой, или "плитой". Плиточный чай – сейчас его, кажется, и вовсе не выпускают, ценился особо. Из-за крепости. Ещё любили индийский – "индюшку", краснодарский, азербайджанский. Цейлонского тогда уже достать было невозможно. Самый бросовый – грузинский. Дерьмо, черенки, "запаренный веник". К слову, странно, что наши грузинские братья всерьёз рассматривали его как конкурентно способный продукт на мировом рынке. И попрекали им нас, россиян...

Так что пейте, друзья, больше чая!

Если я, курильщик и толстяк, доживу до преклонных лет (пока мне слегка перевалило за шестьдесят), то посвящу чаю целую оду.

А если серьёзно, то жаль, что нет настоящих медицинских клинических исследований о влиянии чая на организм. Одни слухи, домыслы, байки.

Однако продолжу. Чай (чёрный) в зоне можно было приобрести в ларьке на заработанные или присланные деньги (по безналичному расчёту) не более 100 грамм в месяц. Понятно, что нормальному зеку этого хватало на день-два. На особом и тюремном режиме полагалось и вовсе официально, в ларьке, 50 граммов зелёного чая. Это – вообще ничто. Тем более, что зеки считали зелёный чай "беспонтовым". Не буду спорить, я его тоже не пью.

Поэтому чай в зоны шёл буквально пудами нелегально. Проносили его в основном вольнонаёмные сотрудники, прапорщики-"контролёры", солдаты конвойной службы меняли на зековские поделки – "шаробешки". Тюремные офицеры, в моё время, по крайней мере, до такого не опускались. Стоила пачка чая в зоне раз в десять-двадцать дороже, чем на воле.

Проносили чай со свиданий. Например, в варенье. В литровой банке со смородиной, перекрученной с сахаром, в итоге оказывалось пачек пять (стограммовых) чайной заварки. Заливай кипятком, "поднимай" на плитке, и пей!

Зоновское руководство об этом знало, но особенно с нелегальными поставками чая не боролось. Более того, когда надо было сделать план, поработать сверхурочно, начальник колонии – "хозяин" распоряжался из личных запасов выдать бригаде коробку (100 пачек) чая.

Но чтобы "хапнуть" чайку, его надо было на чём-то "поднять"!

В отрядах в советское время стояли "чифирбаки" – титаны с кипятком. Но если залить таким кипятком даже хороший чай, получится мутная бурда. Чай должен подняться шапкой на огне, потом "запариться".

Для этого полулегально (до шмона пожарников) во всех каптёрках – "бендюжках", стояли электроплитки. Часто – самодельные, с ложбинками для спирали, выточенными в кирпиче, или вылепленные из огнеупорной глины. Спирали крутили сами из проволоки "нихрома", которую приносили с производственных объектов.

Запаренный чай в эмалированной литровой кружке с обмотанной нитками ручкой (чтоб не обжигала!) пили чинно, компанией, или "семьёй". Куда там китайцам с их "чайными церемониями"! Кого ни попадя в такую компанию не пускали. Только своих, проверенных...

Это – в идеале. На практике же часто зеки оказывались в камерах следственного или штрафного изолятора, тюремного режима, где электроплитки были официально строго запрещены. Тогда чай поднимали с помощью костерка, сжигая подручные средства – одеяла, простыни. Но чаще сооружали "мутильники"-кипятильники. Проще всего – из сломанного пополам лезвия бритвы "Нева". С вставленной между обломками спичкой, обмотанной нитками, с прикрученными проводами. Провода подсоединяли к патрону лампочки. Иногда лезвия – "мойки" не было, и в ход шли любые железки. Часто свет замыкало на всём продоле, зеки, получив удар током, летели кубарем с верхних шконок, но стремление попить чайку пересиливало всё!

Отец, бывший в своё время начальником колонии на строгом режиме, как-то рассказывал: во время приёма заключённых в штрафном изоляторе к нему всегда обращался старый уркаган, сидевший ещё со сталинских времён. Стоял перед "хозяином" чинно, руки за спину, и нёс какую-то околесицу. Отец не сразу смекнул, в чём дело. А потом догадался. Зек вставал спиной к стене, где была электророзетка. И пока "прикалывался" с начальником, умудрялся сунуть туда провода принесённого с собой кипятильника, и замутить в прикрытой "робой" кружке с водой чай! Отец только посмеялся над его сообразительностью.

«Третьяком» заливали чайный гриб, который непременно плавал, пуская пузырики углекислого газа в трёхлитровой банке на столе в каптёрке у любого уважающего себя «завхоза» отряда.

К слову, спитая чайная заварка – "нифеля", тоже не пропадала. Во-первых, заваривали "вторяк", а то и "третьяк". Потом сушили "нифеля" на батареях, и умудрялись проварить ещё раз. А совсем уж спитая заварка прекрасно удобряла цветы в горшочках в отрядах. Правда, от неё заводились мошки, но быстро исчезали. У меня в Доме Советов в кабинете было несколько комнатных цветов, росших практически на одних "нифелях".

А ещё чиновники периодически бегали ко мне, и просили:

– Геннадьич, одолжи чайку на замутку!

 

24.

О том, что тебя не стало на свете, узнал я случайно, из пустого разговора с полузабытым приятелем. Среди других "а помнишь?" он сообщил, между прочим, что ты еще год назад попал под машину и, надо же, исчез навсегда, и для всех умер. Я, в общем-то, и не огорчился даже, потому что едва смог вспомнить, о ком шла речь, и лишь потому, что сверстники наши умирают пока редко, не настала еще пора, только-только обжились вроде, сшибли острые углы и притихли закругленно, как валуны в быстрой речке, вспомнил тебя, и мелькнула секундная жалость. Дежурная, готовенькая на такие вот случаи жизни, и, если бы приятель сказал, что умерла его бабушка или соседка, пожалел так же, привычно и равнодушно: "надо же...".

Пришло время, и случилось мне в летний вечер, когда накатившие вдруг неведомо откуда холодные ветры качали шумящие деревья, а ночь была особенно черна и тревожна, смотреть в окно, покуривая и маясь бессонницей. И вдруг произошло так, что ты пришел ко мне, постучал громко веткой мятущегося тополя в оконное стекло, и я узнал тебя сразу и пустил в свою память. Я вспомнил тебя мгновенно, без всякой связи с мыслями своими и нынешней жизнью.

Я вспомнил – и очутился в громадной, действительно бескрайней, синей от сумерек, пронизанной ветром степи, где трава была холодной, зябкой, несмотря на лето, и накрапывал дождь. Бог весть зачем пошли мы с тобой, два карапуза, в степь так далеко от дома. Было нам лет по пять-шесть в ту пору, и не то чтобы заблудились мы, нет, ясно различался далеко-далеко на холме наш поселок, где золотились уже огоньки окон и веяло теплом и домашним уютом. Просто мы сильно устали, целый день пробродив под жарким июльским солнцем, а когда к вечеру похолодало вдруг, набежали тучи, стало быстро темнеть, и звезды, едва вспыхнув, гасли, а солнце размазалось мутно на леденисто-зеленом западе, мы выбились из сил.

Дождь зачастил, и я отдал тебе свою фуражку, потому что ты был острижен наголо, и мне стало жалко тебя, а ты предложил построить травяной дом. Отчего-то затея эта показалась единственно-правильной, спасительной, и мы принялись рвать охапки мокрой полыни, осыпающей нас сизой трухой.

 Стебли травы были крепкие, хрупнув, не ломались до конца, и сырая ладонь скользила, сдирая с них липкий налет, полынная горечь уже была на губах, но мы драли тугие живучие корни вместе с землей, бросали их во влажную кучу, пытаясь выложить что-то вроде стен, а до поселка было километра полтора, и потому мы строили травяной дом.

Конечно, из этой затеи ничего не вышло, и, покопошившись в горькой траве, мы промерзли в своих рубашонках и коротких волглых штанишках, а потом вдруг, не сговариваясь, припустились по ровной, мягкой дороге, теплой от прибитой дождем пыли, молотили голыми пятками упругую землю, и через десять минут были дома, в своих настоящих домах, под настоящими, а не травяными стенами и крышами...

А ветер совсем обезумел, и разве бывает летом, пусть даже ночью, такой вот беспощадный темно-зеленый ветер, когда трещат на макушках ветви деревьев, хлопают со звоном форточки окон в домах и какие-то ночные или разбуженные птицы суматошно мечутся черными тенями по невидимому небу, вьются над самой землей, будто не находя выхода на простор, потеряв ориентировку в пространстве и спутав черную землю с таким же непроглядным небом. Ну разве уснешь в такую-то ночь, и это она, проклятая, виновата в бессоннице, а пепельница уже полна окурков, и от очередной сигареты сушит рот и щиплет язык.

И еще помню я длинную, вечную по тем отроческим временам зиму. Мы с тобой, не будучи еще учениками, незваными пришли в близлежащую школу на новогодний вечер, вернее, утренник, но темнело тогда очень рано, сразу после обеда, и школа казалась огромной в своей сумеречной гулкой пустоте с перекатывающимся эхом по пустому, с мраморными полами вестибюлю.

Наверное, про елку и утренник нам рассказали соседские мальчишки, и мы отправились в школу, чтобы взглянуть хоть одним глазком на это чудо. Мы долго обметали жестким чилижным веником запорошенные бураном валенки и пальтишки, разделись, старательно, чтоб не украли, спрятав шапки в рукава пальто, и, пугаясь чего-то, угадав по голосам, прошли в огромный зал, где стояла елка. Нас окружила толпа детей в новогодних костюмах, масках, а у нас двоих был один, неведомо откуда оказавшийся в твоем доме волчий хвост. Настоящий хвост от волка, и можно было потрогать засохшую косточку в том месте, где кончался хвост и начинался остальной волк. Но у нас не было волка, даже маски волчьей не было, а был только хвост, и ты сначала носил его сам, засунув сзади за резинку штанов, а потом дал поносить мне.

А все вокруг удивлялись настоящему хвосту, трогали его и даже нюхали, а какой-то верзила-третьеклассник вдруг выхватил у меня из штанов этот хвост и бегал с ним вокруг елки, а мы с тобой смотрели в отчаянья, уже смирившись и попрощавшись с нашим хвостом...

Потом я помню, что мы оказались с тобой в пустынной раздевалке, и мокрые, втиснутые в рукава шапки наши были на месте, и вокруг не было ни души. И вдруг ты сунул руку в карман чьей-то шубейки, а я смотрел, млея от страха и еще какого-то, не известного мне тогда чувства, и через секунду ты держал в руке черный игрушечный пистолет. Поминутно озираясь, мы выбрались из школы и, в ужасе от содеянного, даже не рассмотрев толком, выбросили краденый пистолет в сугроб…

А может быть, это был не ты, а какой-то другой мальчик из той поры моей жизни, когда я не знал, что такое совесть, и она была совершенно естественным свойством моих поступков, и я засыпал, едва коснувшись головою подушки.

Кстати, мы вовсе не были с тобой близкими друзьями ни тогда, ни после, и пистолет украл все-таки ты!

Другая наша встреча произошла уже при теперешней моей памяти, лет двадцать назад. Я учился в институте, а ты только что вернулся из армии. Мы встретились в том же окраинном поселке, где прошло наше детство, и где я не жил уже давно, и куда забрел в период радостного безделья после удачно сданной сессии.

И опять было лето, конец мая. Мы встретились на улице, оба в лирическом, вспоминающем настроении, и я теперь точно помню, что это был ты, и в тот раз, на елке, тоже был ты.

У нас нашлось немного денег, мы купили в гастрономе вина, зашли в садик во дворе какого-то учреждения, и добрая сторожиха дала нам стакан и горбушку хлеба. Мы сидели на низенькой скамье в кустах цветущей сирени, пили теплое вино, и ты вспоминал армию. Про институт я не рассказывал, потому что тебе это было явно не инте­ресно, а вот про армию я слушал с удовольствием. В армии ты служил сержантом, и любимой твоей проделкой было, взяв спичечный коробок, написать на нем дату и бросить куда-нибудь за солдатскую тумбочку. Дня через два-три ты начинал давать разгон дневальным за плохую уборку казармы, а когда они божились, что тщательно везде протирали пыль, ты, торжествуя, доставал из-за тумбочки коробок и показывал число, которое означало, сколько дней провалялась коробка, а дневальный так и не удосужился протереть там пол…

– Потом ты рассказал мне, что пойдешь работать на машзавод и, хотя у тебя за плечами техникум, встанешь к станку. Тебе, как рабочему, через год-другой дадут квартиру, потом ты накопишь на машину, женишься... В тот день мы понравились друг другу, но так и не подружились.

Еще раз мы встретились лет через пять и едва узнали друг друга. Была осень, моросил дождь, я торопился куда-то, промочил ботинки, щурился под ветром и чуть не прошел мимо. Ты стоял на обочине дороги, ковырялся в моторном велосипеде, который весь заляпало грязью. Ты был с непокрытой головой, ветер был холодный, пахло снегом, но у меня и в мыслях не было отдать тебе мою шляпу.

Ты на минуту оторвался от велосипеда, равнодушно взглянул, кивнул и опять полез куда-то в мотор странно блестящим среди грязи и ржавчины гаечным ключом...

Последняя наша встреча была такой же неожиданной, как и все предыдущие, в этой, другой уже жизни. Я служил в колонии, был в звании капитана. В области открыли новый, только что построенный следственный изолятор. Сотрудников для него набирали где придется, приобщая к тюремному ремеслу бывших пожарных, проштрафившихся "гаишников", разный гражданский, оказавшийся ненужным на прежней работе, люд.

Почуяв слабинку, зеки, как говорится, оборзели, стали почти неуправляемыми и даже умудрялись открывать по ночам двери своих камер, прогуливались по коридорам изолятора и тискали дежурных девиц-контролеров.

Чтобы как-то поправить дело и восстановить порядок, тюремное начальство собрало по всем колониям области что-то вроде сводного отряда из опытных сотрудников, который шутя назвали "группой здоровья" и направили в изолятор для приведения в чувство расслабившихся заключенных.

В числе прикомандированных оказался и я. Мы врывались в камеры, где устраивали грандиозные "шмоны", с помощью "изделия ПР-73", как официально именуются резиновые дубинки, учили зеков почтительности к тюремному персоналу, непокорных бросали в карцер, прописывали "дубинал", короче говоря, "отрывались".

Как-то раз, утомившись от трудов праведных, наша группа отдыхала в комнате для допросов. Мы пили крепкий "конвойный" чай, в котором плавали непроцеженные стебли со склонов грузинских гор, курили, травили анекдоты.

Под ногами у нас елозил тряпкой какой-то зек из хозобслуги. У меня в ту пору были великолепные, надраенные до антрацитного блеска хромовые сапоги, шитые по спецзаказу в колонийской сапожной мастерской умельцем, осужденным за бандитизм, Гошей-Людоедом. С квадратными носами, с подбитыми и обточенными для форса каблуками, сапоги были предметом зависти остальных тюремщиков. И вот шнырь, моя полы, неосторожно хлестнул сырой грязной тряпкой по моим сияющим сапогам.

– Осторожнее, козел! – сказал я.

Заключенный поднял стриженную под ноль голову – и оказался тобой.

– Ладно, иди отсюда, потом домоешь... – пробормотал я, смутившись, и ты ушел, на этот раз навсегда.

На этом кончилась история нашей с тобой странной дружбы, длившейся чуть ли не четверть века.

...Такие вот внезапные летние холода недолги. Пришло утро, заблестела обновленная зелень, и я подумал, что зря не уснул, организм, наверное, реагирует на погоду, какие-нибудь магнитные бури, и разве есть мне, в сущности, до тебя дело, если мы никогда больше не встретимся в этой жизни...

 

25.

В три часа ночи меня вызвали из дома в жилзону. За много лет привыкнув к таким внезапным подъёмам, я безропотно покинул тёплую постель. Звонил ДПНК Батов.

– Слушай, дарагой! Извини, пажалуста, что беспокою. Тут один абориген руку сломал. Сидит, воет…

– Сейчас приду.

В прихожей, стараясь не шуметь, оделся, натянул хромовые сапоги, тяжёлую, не просохшую ещё после вчерашнего дождя шинель. И вышел в ночную тьму.

Стояла поздняя осень. Ноябрьский снеговой уже ветер гудел где-то в вышине, в затянутом тучами беззвёздном небе, срывал с чёрных, продрогших тополей последние листья. Посёлок спал. Одинокий фонарь на столбе у подъезда нашего двухэтажного дома ржаво скрипел, раскачиваясь под порывами ветра. Бросая тусклые отблески на подёрнутую корочкой льда особо жирную, невероятно липкую мелгоровскую грязь. А дальше, во тьме, угадывалась примороженная, за много лет хоженая-перехоженая тропинка в зону.

И только на склоне Мелгоры сияла по периметру забора ожерельем огней степная колония.

На вахте меня встретил капитан Батов.

– Пайдём в шизо, пасмотрим на балного, – предложил он, потирая красные от недосыпа глаза.

В шизо дежурный прапорщик вывел из камеры охающего, баюкающего бережно правую руку зека лет тридцати.

Осмотрел бегло. Похоже на вывих плечевого сустава. Вправить – пара пустяков, но надо сперва, чтобы исключить перелом, сделать рентгеновский снимок.

– Сам или помогли? – поинтересовался я.

– Сам, – постанывая, объяснил страдалец.

– Заберу в санчасть, – сообщил я Батову. – Подлечим, ничего страшного. Жить будет.

– Забирай! – великодушно согласился ДПНК, и предупредил зека: – Смотри у меня, казол! Из больнички ни шагу. Выйдешь за территорию санчасти, побежишь в отряд к кентам – я тебя в крякушник опять загоню!

Зона ещё спала, только в столовой светились окна, а из широко распахнутых дверей валил пар – готовили завтрак.

Зек плёлся рядом, поддерживая руку и бормоча:

– Я, гражданин доктор, в натуре, сам с нар навернулся. Спал, и шмякнулся на цементный пол. Ну как дитя! И аккурат плечом угодил!

– Да мне-то, какая разница, – отмахиваюсь я. – Пусть «кумовья» разбираются, кто и за что тебе руку выкрутил…

Через час, вправив вывих, наложив гипсовую лангету, и поручив сонным дневальным пристроить травмированного зека в стационаре медчасти, я вернулся на вахту.

– Ну как? Всё ништяк? – поинтересовался Батов.

– Нормально. Закуривай, – протянул я ему пачку «Примы».

– Эх, ещё неделя – и в отпуск, – попыхивая дымком, сообщил Батов.

В отпуск он уходил неизменно зимой, так и не привыкнув к нашим морозам, и пытаясь сократить таким образом для себя длинную уральскую зиму.

– На Кавказ поеду. Там тепло-о… Атэц ждёт, мать, братья… У меня шэсть братьев, понимаешь? Все люди как люди. Шофёр. Инженер, учитель… Адын я – туремщик!

Вяло, чтоб поддержать разговор, интересуюсь:

– А что ж на родину не переведёшься? Что у вас там, в тёплых краях, зон нету? Или вы всех преступников к нам, в Россию, чтоб за решёткой жизнь мёдом не казалась, сплавляете?

– Да есть на Кавказе турмы. Дэнги нада!

– Какие деньги?

– Болшие. Ну, взятка. Нада взятка в рэспубликанский эмвэдэ давать. Дэсять тысяч!

– Ни фига себе! – удивился я. – Где ж их взять-то?

– У нас на Кавказе все взятки берут. Не понимают, что в России честно служат! Говорят: зачем в русской турма работаешь, если дэнга нэт? В нашей тыща рублей в месяц от зэка иметь будешь!

– Это за что же?

– Ну… у нас, у них, то есть, свиданка – зэк сто рублей начальнику отряда платит. Посылка там. Ещё чего – всё за дэнги. Нэ-эт, я так не могу. Чтобы подлый зэк меня покупал?! Привык в России. Тут харашо, чэстно! Атэц говорит: служи с русскими, сынок. Чэловеком будешь! Он у меня тоже честный. Адевается так: гимнастёрка, сапоги хромовые, фуражка полевая, портупея. Я ему свою форму в каждый отпуск привожу. Атэц у меня седой, с усами. Красивый, как Сталин!

В дежурку вошёл старый прапорщик, прозванный за высокий рост Полтора-Ивана. Он уже с полгода собирается на пенсию по выслуге лет, и таскает за голенищем ялового сапога затёртый номер журнала внутренних войск «На боевом посту». Ничего другого прапорщик отродясь не читал, а в этом номере была статья, разъясняющая порядок выхода на пенсию.

– Вы, доктор, человек грамотный, – обращается он ко мне. – Я что-то вот в этом месте не пойму насчёт льгот… – он суёт мне журнал, тычет пальцем в замызганную страницу. – И чо пишут, чо пишут? Ни хрена не поймёшь. Написали бы прямо: корма для скотины будет мне, как отставнику, колхоз выделять бесплатно, или нет?

Насчёт кормов для скотины пенсионеров МВД в статье действительно – ни слова. Я развожу руками.

– Козлы! – ругает авторов столичного журнала прапорщик, и все в дежурке охотно с ним соглашаются.

– А-а-а!!! – оживает вдруг радиоприёмник на стене, изливая из себя звуки гимна.

Шесть часов утра.

– Вот ведь работа у людей, – сочувственно качает головой Полтора-Ивана. – Только шесть утра, а они уже поют! Это ж, во сколько им на работу вставать приходится?

– Кому? – не понял я.

– Да певцам этим…

– Да нэ встают ани! – объясняет Батов. – Эта магнитофон. Пэсня на нём записана. И когда нада – врубают!

– Не-е… Я по телевизору видел, – настаивает на своём Полтора-Ивана. – Перед ними вот такая штука стоит, – он изобразил руками что-то круглое, – микрофон называется. И хор орёт в него. А по проводам везде слышно!

– Господи… – бормочу я, сражённый железной логикой прапорщика, и ухожу, попрощавшись.

Шагнув за освещённый пятачок возле вахты, проваливаюсь в темноту холодного предзимнего утра. Вместе с ветром вдруг налетел снег, повалил крупными хлопьями, всё гуще, сильнее. Скрывая за белой пеленой колонийский забор, сторожевые вышки, фонари, сделал невидимой Мелгору и безмолвный посёлок.

Я шёл по едва угадывающейся тропинке, и странно было представлять, что где-то там, в сотнях километрах от этой круговерти, есть большие сияющие города, в которых даже такой вот снег идёт не слепящей воющей стеной, а кружится медленно, расцвеченный огнями рекламы и светофоров, падает плавно и торжественно-радостно. И живут в этих городах люди, которые не знают ничего, и слышать не хотят ни о каких зонах, тюрьмах, зеках и часовых…

А ветер всё свистел, нёс волнами снега, засыпая колонию, посёлок, будто пытаясь сравнять их с окрестной степью, чтобы не осталось даже следа от Мелгоры и её обитателей…

 

 

Комментарии

Комментарий #14208 29.08.2018 в 18:09

Хорошо бы почитать эти записки тем, кто верит в блатную романтику.