Светлана ЛЕОНТЬЕВА. О, НАШИ АТЛАНТОВЫ РАЗГОВОРЫ! Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
О, НАШИ АТЛАНТОВЫ РАЗГОВОРЫ!
* * *
О, вы, рождённые в шестидесятых,
нам с вами основа одна и эпоха!
Вы помните ли октябрятские клятвы:
«Отчизне служить до последнего вздоха!»
Клялись. Неужели все клятвы не вечны?
На школьной линейке, где солнышко в окна.
О, наши худые пернатые плечи
и детские тонкие шеи! И речи
волокна
вожатых, директора школы уральской.
А вы, что родились в тех шестидесятых,
неужто забыли, чему каждый клялся?
Чему присягал честно, звёздно, крылато?
Неужто забыли свои вы отряды,
и память в осколки разбили, в распады,
под слоем иного, простого, земного,
рубаха, мол, ближе своя, мол, мещанство,
и власть золотого тельца, что кондова.
Неужто мы станем тем самым уловом
для долларов, чуждого мира, для глянца?
О, как мы клялись! Дорастали до ликов.
Тянулись к вершинам. Мы – Богоязыки,
мы – Богоподобны. Мы – Божии дети!
Мы были тогда, мы росли сквозь столетья,
корнями тянулись сквозь землю, сквозь солнце,
корнями мы космос тогда пробивали
до самого Марса, до самого донца
в его изначалье!
О, наши Атлантовые разговоры!
О, рёбрышки под куполами одежды!
А нынче, где сердце, весь мир мой распорот,
а нынче, где правды, сквозят только бреши…
Как будто подпилены оси и стержни.
О, где же вы, где же
мои сопричастники, клятвоучастники?
Мои соплеменники и современники?
Мои соэпохники, шестидесятники,
мои виноградины вы и Царь-градники,
шабры, шукшинята, друзья и ботаники?
Я правду свою – эту первую правду
вовек не забуду. Предать не сумею.
За други свои! За отца и за брата!
И чем старше я, тем сплошнее, стальнее
на уровне песни, на боли набата
звучит моя клятва!
* * *
Пахну розовым яблочным праздником Спаса.
Мне сегодня родить. А рожать все боятся.
Век двадцатый. День – вторник. Смысл солнечно лёгок.
В девяносто шестом на дорогах нет пробок.
Но меня догоняет Чернобыль с Афганом,
разбомблённая Ливия за океаном.
Аномалии душат звериною хваткой,
разрывают меня коноплёвой взрывчаткой.
– Доктор, доктор, скажите! Живот мой огромный,
он для сына приют, колыбелька и дом он.
А ещё вспоминаю я тюркское племя.
Роженице всё можно. Когда не в себе я.
Когда, в околоплодных барахтаясь водах,
сын готов народиться.
Афган и Чернобыль
мне в затылок дыханье струят грозовое.
Душно. Душно мне, мамочки! Я волчьи вою.
Говорят то, что тюрков в волках зачинали.
Я кричала, вопила про смесь аномалий
и про эту, про генную связь мифологий.
Доктор и акушерка держали мне ноги.
И родился родимый! Мой тёплый комочек.
Оказался с врождённым недугом сыночек.
А затем, как подрос он, о, солнце-светило,
от врача ко врачу я с сыночком ходила.
Говорили: не плачьте. (Я с сыном в дежурке…)
Про Афган, про Чернобыль, бросая окурки.
Помню, как я бежала в аптеку под утро,
чтоб лекарство купить, ног не чуя, как будто.
Мои тонкие ножки, почти что синичьи
исходили полмира, ища, кто обидчик?
Иль Чернобыльский Гоголь? Иль тюрка волчары?
Мой сыночек, клялась я, мы вытравим чары.
Мы в купели покрестимся Новогородской.
Мы в пыльце искупаемся в ночь на Слободской.
На Ямщицкой ромахе мы да на анисах
возрастимся! Плевать мне на сок кок-сагыза!
Да в Уралах моих зацветут черемисы,
да в Якутиях снежных забредят маисы.
Ах ты, турок-сельджук, гагауз ты волчиный,
как ворвался ты в гены мои, неотмирный?
Половецкое чудище! Выморок жабий!
Я целую сыночка, я вою по бабьи.
Прижимаю. Ласкаю. Я голову глажу,
его тельце обвив по-синичьи, лебяжьи.
Ничего, ничего, всё поправим, любимый,
а глаза мои ест соль горячего дыма.
Иногда на луну выть мне хочется… Я же
в Спас молюсь. В Спас крещусь. Становлюсь всё отважней.
Не хочу я искать ни вины, ни обиды.
У других ещё хуже, сложней – плазмоциды,
у других ещё хуже – рак, немощь и спиды.
– Доктор, доктор, скажите… Стучусь, как синица.
Становлюсь словно ток, что по венам искрится,
двести двадцать во мне, что помножено болью.
А я мать – прирастаю своею любовью.
Если жизнь я смогла перелить свою в сына,
значит, больше смогу. Ибо связь – пуповинна!
И кометой взовьюсь в Галилеевой пасти!
Стану пеплом у сердца, как в песне, Клаасней.
Сорок неб изгрызу. И созвездий полярных.
Помоги ему, Господи небесноманный!
Из невзгод всех достань сына да из напастей…
* * *
…всем хлеба – нам хлеба,
всем пальба – нам пальба,
всем мольба – нам мольба,
всем гроба – и нам так!
Ибо русскость, что крест, Богородичный знак
в пряном сердце, в глубоком, палящем живом!
Не закрытым дубовым (хоть надо!) щитом!
Снег метельный колюч, ветер знойный шершав,
на лугах васильки, гори-цвет, черемша,
русский говор на «о»,
русский говор на «а»,
русский корень запрятан в тугие слова.
Он в тебе и во мне, он сквозь нас и сквозь всех,
космос жаркий пробил, Богу в сердце проник,
это мой русский люд в жерновах русских вех,
это млечная вечность – мой русский язык!
Я в потоке одном и к плечу я плечом,
тот, кто к нам с пулемётом, огнивом, мечом,
тот, кто с пулей, стрелой, камнем и кирпичом,
тот напрасно, зазря. Тот совсем – дурачьё.
О, не надо к добру кулаки пришивать,
о, не надо к хорошему, светлому – нож
заострять, наточив. В нас издревле жива
память хлещущая, всё равно не возьмёшь!
Русский люд, я с тобой, я в тебе, за тебя.
русский люд – это выше и дальше, он – путь.
И на плахе я буду вопить: «Ты судьба!»,
и на казни я буду молить: «Рядом будь!»,
Нынче я у высокой, кремневой стены,
мы – наследники красных титанов – вольны,
мы едины! Как сталь, вещий мы монолит,
а сейчас всё кровит, все безмерно болит.
А сейчас: то разор, то резня, то дефолт,
словно льдину ломают.
Под воду ушёл
самый лучший, бездонный, любимый кусок,
чтобы слёзы унять, где такой взять мне платок?
Атлантидовый край мой! Начало, исток!
Родниковая ты, ты Хрустальная Русь,
о, обнять бы тебя!
Оглянуться боюсь…
* * *
Так хотелось хорошей мне, правильной быть!
Говорили бы вслед: как она хороша,
с ней хоть в горы, под пули, а хоть по грибы,
что краюхой поделится и что – душа
всей компании! И что – своя! И что – друг!
…О, подруга моя! Свет моих ты очей!
Я спасаюсь тобою, сомкнув крепь кольчуг.
Я открыта тобой для огней, для лучей.
Вот тебе бы сказала, как Ветхий Завет
на тишайшей странице открыв: «Не предай!»
Уцелей в этом сонмище вьюг и планет,
не болей, не исчезни, ты – светоч мне, рай.
Я с тобой улучшаюсь. Светлею. Свечусь.
И стремлюсь. И учусь быть плечом я к плечу.
Все другие знакомые лишь. Не друзья.
Все другие приятели лишь. Где же взять
мне доверия столько? Для крыльев – размах?
Чтоб к вершинам ползти в леденящих горах!
Я для них вся чужая – для выгод, штрихов,
я для их обсуждений нарядов, мехов,
свитеров, вечеров и плохих женихов.
…Мне подруга нужна для иного – Голгоф.
Для того чтобы гвозди – с ладоней моих,
чтобы прочь все кровавые раны, всё зло,
чтоб дотягиваться до высоких молитв,
чтобы ношу поднять, если мне тяжело.
Да, я – странная женщина, как НЛО,
сталь-хрусталь, из Богемии словно стекло.
Но хочу я подругу, чтоб было светло.
Чтобы было надёжно. Христосно. Тепло.
Я такая сама, словно тёртый калач.
Сердце, кровь забирай. Но живи. Но дыши.
Я на выручку ринусь, услышав твой плач,
Я – жилетка, коль надо поплакать в тиши.
Остальное не дружба. А так, пустячок.
Но по всем я скучаю во всю, горячо.
Я скучаю по той, что меня предала.
И по той, что лгала. Той, что я не мила.
Не могу разорвать ни квадрат я, ни круг
этих недоподруг. Недосолнц. Недовьюг!
…Что хочу доказать я – глупышка, дурьё?
Коль блондинка – профессия мне навсегда.
Боже, как я измучалась! Боль меня пьёт,
допивает до дна, до берёз изо льда.
Я для боли – питьё. Я для боли – еда!
Завтра утром проснусь, вся подушка в слезах.
Вся – горячая – я. Всех простившая – я!
И опять – по грибы. Да под небо. Под взмах
бытия!
* * *
Никогда моё имя ни вслух и ни всуе,
даже возле, где имени свет – никогда!
И под именем! Там, где заря прорисует
эти жёлтые ниточки, жгутики льда.
Даже в водах его тёплых, околоплодных,
где рождается слово, как будто дитя!
Никогда моё имя! В нём годы и годы,
в нём века! Даже камень в него! Коль хрустят
позвонки его! Сердце дождями стекает.
Вымуровывает моё имя меня
из-под пеплов, завалов, Гомера, из камер
в магазинах, на улицах. Не было дня,
чтоб без этих завистниц прожить мне. Ну, хватит.
Моим именем ангел три неба подпёр!
Хватит дёгтем ворота вымарывать, платье
обсуждать, за седьмою пусть буду печатью.
Я – не Бруно Джордано, чтоб так вот – в костёр!
Чтобы пламя своим языком моё тело
облизало, объело: живот, ноги, грудь!
Я – не город Калязин: топить меня в белом,
невозможном младенческом мареве спелом,
так котят топят, чтоб никогда не вздохнуть!
Так контрольным – в затылок! Так родину рушат,
на осколки пускают. Пытаются так
меня – вечную – расчеловечить! Мне душу
обесчестить! И кинуть во темень, во мрак.
Иль в овраг! Я не враг вам, кричу, но что толку?
Рот заклеен у вас, имя рвущих моё,
разрядивших в него под завязку двустволку,
облетающих поле, леса, вороньё.
Вот такое сейчас у меня Житиё!
Вот такое сейчас направление ветра.
На частицы раздробленное, но поёт
и всё чует, оглохшее, у парапета,
если я слепотой Баха зрячее света.
Если я сквозь все стены, все дальности слышу!
Колокольней во мне, хоть разбита вся глотка!
И поэтому тише, как травы, как мыши.
Ибо здесь бесполезна прямая наводка!
* * *
Всех не любящих меня, люблю! Люблю!
Всех не любящих меня, благодарю я!
Дай мне руку эту гордую твою:
нынче я, как продолженье поцелуя!
Нынче я, как продолжение любви
этой детской, Божеской, вселенской!
Ты мне сердце стрелами кормил,
жизнь мою давил в кисель повидл,
словно мякоть яблок Карфагенских!
Словно виноград меня – в вино,
под ноги! Плясал и хохотал ты.
И хрустели косточки, где дно.
В колыбельке плакало зерно,
прорастая сквозь асфальта гальки,
книг твоих ненужных через свалки,
кости мои битые, сукно.
Левой, правой – щёк не жалко мел.
Рук не жалко для твоих гвоздей мне!
Сорок неб в груди сожгла своей,
истерзала снег белым белей
не в раю, не в парке, не в эдеме!
Ничего теперь не страшно. Бей!
Коль теперь я доброго добрей,
русской сказки дольше, где Кощей.
Ты кричишь «аминь», а я «прости»,
намывая фразы из горсти,
из чистейших, из хрустальных, из
нежных лилий да из ран святых,
смыслов, рун, объятий, лунных риз.
Синяки-ушибы мне – цветы,
переломы – это смысл расти,
перемалыванье в жерновах,
в мясорубках, гильотинах, швах
для меня не фобия, не страх.
Для меня всё это – есть любовь.
Я срастаюсь из своих кусков,
островов, земель, морей, песков
для иных бесценнейших миров!
В антологию предательств мне твою
не попасть. Ты имя перережь
острой бритвой. Баюшки-баю,
пред тобой без кожи, без одежд.
…Но люблю!
* * *
Моё мировоззрение. Я не могу от него отречься.
Могу лишь растечься рекою в него.
Моё мировоззрение, как дом без крылечка,
скала отвесная, накипь снегов.
Как вена рваная в него плещет память.
Вспоминать больно. Не вспоминать больнее стократ.
Если бы живою была, что сказала я маме
про то, что случилось, и кто виноват?
Что продан завод. Разорён комбинат.
Я слова свои беру – выкорчёвываю.
Но остаётся основа, позвоночная кость,
из которого весь образ, как белым по-чёрному,
словно в ладошку гвоздь.
Так в меня моё мировоззрение вточено!
Ввинчено, вбито, вколочено. Я и сама уже – в клочья.
И сердце – в ошмётки, в куски.
Но слышится дальнее: «Доченька,
не предай! Сохрани! Не разбей от тоски!».
Божьих заповедей – десять.
Материнских – вся жизнь.
Моё мировоззрение – мой панцирь.
Я его отрастила, как песню.
Я его обточила до призм,
до космических, звёздных субстанций!
Мамочка, мамулечка. Я за него держусь.
Я – над бездной. (О, не сорваться б!)
А руки соскальзывают. Ветер пронизывает. Хруст
слышится пальцев. Захожусь, словно в бешенном танце.
Не отрекусь! Всё равно не прогнусь! И не сдамся!
Ни власти. Ни горю. Ни бедам. Ни улице!
«Глагол с глаголом – кричу – не рифмуется!
Участие в конкурсах – преступление!
Не надо медалей. Ни грантов. Ни премии!»
Моё убеждение. Мировоззрение
превыше всего. Не уйти. Не укрыться.
Не выскрести мне из себя, словно принцип.
Оно приросло, словно к коже рубаха.
Я слышу, хотя я оглохла до Баха.
Я вижу, ослепнув почти до Бочелли.
И не отрекусь на кострах. На расстреле.
Родная моя! Моя лучшая в мире,
не бойся, о, мама, мне ноша – не гири!
Не тяжесть земная! Не камень. Не плаха.
Воззренье, как миросозренье. Паренье.
Как миродарьенье, как миротеченье.
И денно, и нощно моё продолженье.
Свеченье. Сраженье. И смерть и рожденье!
Спасенье!
ИЗ СЛОВА « О ПОГИБЕЛИ РУССКОЙ ЗЕМЛИ»
1.
Пониманье приходит само – из высот.
Русь моя – не страна. Русь моя – внутривенна.
Умираю я ею. Живу ей. И вот
то ли верно всё в ней. То ли вовсе неверно.
За неё я погибну. Погибну. А ты?
Мне открылись, разверзлись тугие громады.
Я несу её крест на Голгофу. Шипы
мне врезаются в спину. И камни. И взгляды.
Валерьянку ли пить? Корвалол? Анальгин?
Или сок пить берёзовый – сладкий, малинный?
Чтобы выдохнуть крик мой из этих руин:
– Русь моя – не страна, это – кладезь старинный:
хрупкий, розовый, словно бы на волоске.
Тихо льющийся в руки, в ладони, кувшины.
В бересте. В Житиях. В каждой капле в реке.
В ней рубины, кручины, калины, былины.
Авакумовы версты. Могилы царей.
Я несу её крест. Ноги сбиты. Ладони
все в кровавых мозолях. Но всё же добрей
быть хочу к тем, кто в спину свистят. И кто ловят
мой исходный словарь. Усмирять ли стихи,
что зажаты в горстях, на порталах и в гугле?
Может, всё-таки сок? Корвалол? Или хин?
Неба угли?
Что же я всё равно так хочу, так хочу
всем добра. Всем прощенья. Всем звёзд. Лун и Марсов.
Ибо Русь – мне к лицу. Ибо в храме – свечу.
О, как выдох мой рвался. И в сердце впивался.
«Ибо сотни корявых мечей» – не мечи.
«Ибо сторожа в доме не стало». Но всё же
даже это к лицу мне. О, как горячи
мне морозы отныне. До крови, до дрожи
то, последнее, что обниму, обовью,
поцелую. И в ноги я брошусь, молившись,
будет Русь моя!
Сгинуть, так сгинуть в бою.
А любить так её – ледяную мою.
По тропе, по дороге, по рвам, по рытью
я несу её крест. Деревянный, булыжный.
Ледяной. Обжигающий. В городе – Нижнем!
Обними напоследок!
Удастся ли выжить?
2.
…Обними меня мальчик мой, сокол, сизарь!
Как из нас вынимали исконное, наше!
Как из нас продавали его в стынь и хмарь
за печеньки, за доллары, пару кругляшек,
за борзых, за гнедых. По борделям – Марусь,
пусть танцуют. И спайсы (ещё до запрета) –
молодёжи! Ты где, моя дивная Русь?
Ты страна или всё-таки чувство? О, где ты?
Я – на гору, всё выше. Горят города
там, в груди моей! Пеплы святые. И топи.
Нас продали давно. Как рабов навсегда.
Нас изъяли. Мы ропщем – бессловно, безрото,
безуспешно. И нас не услышит никто.
Бог отчаялся нас создавать. Рынки, банки,
магазины, дворцы, мюзиклы, шапито
поглотят нас. Съедят. Разотрут в решето.
Как создать непредавших? Жестянки, болванки
кто от прошлого трижды отрёкся, а кто
по четвёртому кругу уже открестился!
Я твой крест не предам! Этот свиток и список.
По утрам у меня в серебре все ладони,
пахнут ладаном пальцы, левкоем, сандалом.
Не читаю – а стоны вдыхаю! Моё ли?
Мирославово? Илларионово? Тонем
всей землёй. «О погибели» слово – финалом
прозвучало! Нас предали. Сдали. Украли.
Нас давно прикупили поштучно и оптом.
За леса. За алмазы. За нефть. Наши дали.
Наши шири. Равнины. Союз наш затоптан,
алой кровью пропитанный, скормлен Европам.
Сокровенное вынуто. Но я пытаюсь,
да и многие тоже в разъятых пустотах,
находить острый край. И показывать палец,
мол, идите болотом!
Ни пяди, ни йоты
не сдадим. Но мы сдали, отъяли, отдали.
Вот уже добрались к нам до кухонь и спален.
А я крест всё несу и несу на Голгофу.
Моё сердце изломано. Кружатся ветры.
Из Китая нам амфетамины и морфий,
ибо ночи у нас безответны.
Напоследок обнимемся всё же! И кофе
по глотку отопьём из одной с тобой чашки
(эх, за Русь, за святое, за лучшее наше!)
и одну с тобой выкурим мы сигарету!
* * *
Родина! Дай мне радость за тебя умереть,
как Мозговой, как Захарченко, Космодемьянская Зоя,
маленьким семечком, зёрнышком лечь в тебя на заре
в сцепление трав, корешков, глин – в правильное такое.
Родина! Твой перламутровый вещий язык
сладкою, терпкою ложкой варенья
спелых смородин, брусник и клубник
в ядрышках, в сочных изюмных сплетеньях
ты выколдовываешь на устах.
Если уста свои в трубочку, если
в песню, в улыбку, в пришёпот, в цвета
полупрозрачные сложу я вместе,
то всё равно будет сладость твоя.
Кто поцелует меня – усластится
речью! Я льстила бы в тон соловья.
Родина! Я – соловьиха твоя:
соло я ткущая. Я – поляница!
Я же не только коня на скаку.
Я же не только в горящую избу!
Сваха, наузница и перуница,
плакальщица, медсестра и частица
княжьих щитов супротив, чтоб врагу,
нападающему на отчизну!
Родина! Капитализма плюс социализма
(простите, за эти из учебника взятые, люди, фразеологизмы),
родина, ошибающаяся, кающаяся. Златокожая!
И всё равно ты всего превыше.
Ты – моя Божья!
А вот за это мне, худосочной,
всего-то 66 кг!
Уж, какой родилась! Белокурой, загорелой, правильной дочке
в рубашке телесной, в кружавчиках, ночью
в Уральской дремучей кедровой тайге,
возросшей на шаньгах да на твороге,
на сказах, на птичьем пуху, на яге,
о, как я люблю тебя родина очень!
Короче. Все стихи мои о тебе,
Хочешь – выброси. Хочешь
разбей.
Родина! Любимая, солнечная. За тебя в борьбе,
за твою чистоту. Твой язык, за твои добрые, материнские очи!
* * *
Живущим нам на земле, где заря
сусальным золотом в небе, монистом.
Мы – русские. Здесь расстреляли царя.
А я так, признаюсь, дочь коммуниста.
А я так, признаюсь, из тех, кто за
за Сталина кто и из тех, кто против.
Моё назначение – перевязать
Руси вещей раны, её рваной плоти.
Там, где два рубца, шрама две полосы
кровавых, зазубренных, рвущих на части,
но из-за отсутствующей колбасы
не бросила я бы дремучую сырь
в тех семидесятых – в тех властных, в тех красных.
Зачем за границу?
Я – дочь коммуниста,
целующая крест надгробья царя!
Но не отрекусь, как иные, пребыстро
от прошлого, от пережитого я!
Я родине грозы, я родине скорби,
я родине слёзы хочу утирать,
хочу утешать её! Плечики, рёбра
хочу укрывать, как платком тёплым мать.
И чтоб из-под пальцев прозрачно, по пять
стрекозы и бабочки – тонкие крылья,
я – дочь коммуниста, меня не сломать.
И чтоб мотыльки возлетали, всходили
и по небу плыли. Из сказок, чтоб – были
из лозунгов прежних, наивных росли бы.
И чтобы не стыдно, и чтоб не обидно
за наш, за сегодняшний путь и за выбор.
Как вырыдать мне из молитвы спасибо?
Как вымуровать мне вмурованный вопль?
Вернуть как из этой кровавой корриды
утерянных братьев безмерно, взахлёб?
Кто зряч, кто не зряч. (Барабанная дробь!)
Кто слеп, кто не слеп.
Но безмерно в итоге
профессия мне – целовать небо в лоб
и родине падать в ноги!
* * *
Остальные названья мои, что в них проку?
Сколько книг я прочла – Мандельштам, Битов, Боков,
миллионы страниц, титров, знаний, уроков.
Сколько я напиталась – горстями, ковшами,
сколько я нахлебалась всех мер да без меры.
Бытовое мне ближе, как любят мещане,
и халат – мне застиранный, пепельно-серый.
Я сама себе участь такую хотела.
Не хожу, не завидую. Мне же досталось
очень сложное, полувоенное дело,
из которого вынесла хворь да усталость.
Из которого вышла я – сердце в осколках.
Из которого вышла я, о, дорогой мой,
я в тебе растворилась наивной Асолью,
заморожено чрево моё, как зимою
без тебя, Антарктида – я, холода холод.
Без тебя бесполезны мне Герды и Каи.
Леденящие кубики перебираю.
Сколько б ни насыщалась другими – всё голод!
Сколько бы не кокетничала я с другими.
(У мужчин есть серьёзное право – прельщаться
то словами моими, хотя и пустыми
или вдоволь наполненными цветом, краской.)
Не хочу никого делать злой и несчастной,
не хочу быть ревнивой, обидчивой тёткой!
Если домом, так верным, коль площадью – Красной.
Если родиной – тёплой. Не с пряником плёткой,
просто пряником. Лодкой
в наводнение. Или дождём в час пожара.
А когда буду старой, чтоб мне – одеяло.
И чтоб тёплой воды в белой праздничной кружке!
Я хочу тоже замуж…любимый мой! Ну же…
Позвонить, иль не надо? А вдруг будет хуже?
Вот стою у плиты. Вот готовлю я ужин,
со снохой сын заедет. Присядем к столу мы.
Я такой буду доброй. Такой буду умной.
И красивой. И честной. И милой, и дружной.
Позвоню… после… завтра – чтоб голос воздушный.
– Милый, здравствуй! Нет. Милый, привет.
Нет.
Без тебя умираю, и блёкну, и чахну.
И в груди у меня мотыльки все бескрылы.
Все они не серебрены, все стали прахом.
Так хочу чистоты. Роз. И чуда. И лилий.
Обнимала тебя бы словами такими
сумасшедшими, фразы вила бы. Струила
ими.
Все дороги к тебе. Ибо ты – Третий Рим мне.
Ибо все свои женские жаркие соки,
все берёзы запястья, все листья, все сроки.
…Но не стану опять из огня да в полымя!
* * *
Связана я так истошно с тобою – с морями в тебе,
ежели все мои воды связуются с ними – с морями!
Все они, словно твари по паре, хоть пой, хоть убей,
хоть возьми, забросай январями их да февралями,
ибо в море всегда есть тот сказочный остров-Буян,
и в тебе он дрейфует, он ищет протоки и русла.
И когда ты глядишь на меня – я тону. Ибо всё – ураган,
и я гибну в тебе, повторяя трагедию «Курска».
Ритм изорванный сердца, такие у кардиограмм.
Неужели врачи расшифруют все стадии боли?
Если море в тебе. Крики чаек. А по берегам
разноцветье медуз – этих добрых созданий на воле.
Так погибельно мне, оттого и прекрасно в груди,
а вдоль набережной стайки девушек, бабушек, вдов ли:
им гулять и гулять! Им у моря! Взирай и гляди,
как вином, и хлебами идёт у них бойко торговля.
И портовые шлюхи в коротких юбчонках! Пупки
у них скользкие, гладкие, словно улиткины дети.
Твоё море шумит. Берега его катят пески,
золотые рыбёхи по-пушкински втянуты в сети,
и опять вместо правды им сотни разбитых корыт.
Так смешно называть тебя котиком, ёжиком, милым.
Бесполезно спасать меня, ибо навеки открыт
мне твой синий простор, где навеки меня проштормило.
Бесполезно всегда! Ибо я Катериной в «Грозе»
вечно буду с обрыва стремиться в холодную воду,
без тебя моя память смерзается. И токи все,
эти женские соки во льдах, даже летом, в погоду.
Если рыбы на нерест отправившись, песни поют.
Оттого я стремлюсь, словно в сказке испить из копытца,
лишь бы камень на шею. И в прорубь лихую твою –
в море влиться!
* * *
Эти тёплые, сладкие, сочные груши,
словно бы не земные, с прозрачной кожуркой,
собираю в корзины их спелые туши,
глажу пальцами, как они томно-жемчужны!
Если б петь я могла – спела бы. Если нужно,
станцевала бы польку, чечётку, мазурку.
Это было давно: сад, соседи и груши.
Это было во сне, в полуяви, в дремоте.
На столе: пироги, с маком булки, ватрушки,
скатерть белая: кисти, узорные рюшки.
День субботний.
И ворчала соседка – унылая тётка:
космы белые, жидкие волосы. Гребень
выпадал постоянно безмерно, без счёта.
И ломались гремучие молнии в небе.
Чирк! И капли из времени «после потопа».
Чирк! И груши дробились о жаркую землю
те, которые мы не собрали укропно,
травянисто, которые мы не успели
до грозы. До дождя. До всего, что случится.
До болезни соседки, она так боялась,
что её обворуют! Что люди, что птицы
у неё стащат кольца, серёжки, нить, спицы.
Я, как вспомню соседку, кольнёт в сердце жалость!
Ошалело мне в горло впивается горе,
пробивает до дрожи! И что с нею сталось,
это же не ветрянки, как в детстве, не кори,
много хуже! Соседка на десять запоров
закрывала дощатые, драные двери.
Всё равно – хоть не спи – ей мерещились воры,
ей казались и блазнились всюду потери.
Её долго лечили в психушке. Где Каи
золочёные кубики льдов разноцветных
собирали у ног равнодушных блондинок.
Было жалко нам тётку, мы тётку забрали.
Мы сварили компот. Было жаркое лето.
Лето свадеб, застолий, варений, поминок.
Но компот был без груш, то есть без аномальных
этих странных плодов. Этих сладких. Прогретых
жёлтым солнцем! Из слив, из черешен, из редкой
боровинки ванильной, почти полупьяной.
Помню, как я компот подавала соседке.
Помню, как заорала тогда она странно.
Что я груши украла. Что груши я спёрла.
Но их не было – груш! Я твердила упорно.
Ибо градом побило кровавые ветки.
Но блажила соседка безумнейшим горлом:
– Это Светка!
Наутро не стало соседки!
…О, поэт! Погляди: небо рваное в клочья.
Бог отчаялся пересоздать человека.
Режет вены: сынки мои, братушки, дочки!
Магдалина – опять непотребная девка,
сколь ни кайся – опять продаёт она ночки!
Сумасшествие душит.
Сочится кровь ало.
Из могилы, наверное, тётушка встала.
Ищет груши!
* * *
Воительница хороша перед битвой.
Вот в поле выходит: всё тело пылает.
Молочная кожа дождями полита.
Все песни, как рана одна ножевая.
А жизнь, что мгновение.
Если цепляться,
как мы за удобства, зарплату, уюты,
тогда нам не слиться в безумнейшем танце,
вот в этом багрянце. В нас цепи. В нас путы.
Воительница лишь одна. А нас – груды.
Мы – руды. Мы – воды. Мы – эти вот камни.
Мы – эти пески у неё под ногами.
Хотя б не мешайте закончить ей танец.
И дотанцевать перед битвою смертной.
Она не из этих салонных жеманниц.
Она – для победы!
О, женские руки, о, гибкие пальцы,
о, длинные косы, что по ветру вьются!
И знаю, что ей, как и мне не остаться.
Я знаю, разбиться, как будто бы блюдце.
И ноги истёрты. И сломаны «руци».
И выбито сердце.
Но, нет, мне не страшно!
Я длюсь, продолжаюсь в бою рукопашном.
Мой выход искрит взмахом электростанций.
И я захожусь, как в экстазе, от крика.
И я восхожу Ярославной до Плача.
Всю вечность я перелила в память мига
и хлещет она, словно кровь всех палачеств!
Мой выход проплачен. Озлачен. Закачен.
Я танцем своим обещала всем людям
себя переплавить, как воду в сосуде.
И мне ничего не осталось иначе…
* * *
Ошибаются, плачут, злорадствуют,
все-то грамотки – в бересту...
Из породы "открытая настежь" – я,
и любовью я к людям – расту!
Из породы я – верящих. Двери я
отворяющих, я – без лукавств.
Километры любви, что империи,
из космической, пряной материи,
вот такую: Иуда предаст.
И он предал уже. Рассеребрены
были фразы и песен слова.
Вот лежу я, укутана пледами
в клетку, бабкиными и дедовыми,
но – жива!
Прижимаю устами всё небо я,
чтоб понять свою степень родства.
Будет…будет… под плещущей ложью –
ложь откликнется. Землю ешь,
все дороги свои, бездорожье,
жижу, глину, проталинок плешь.
Всё равно я, подруженька, ахаю,
что в Ивашку я – дурачьё.
Твои плечи отныне мне – плахою,
что ж я голову-то на плечо?
Это хуже китайской муки,
ты кричала – держите её,
но к тебе я тянула руки!
Ты – ружьё!
Пой, не жалко, хоть сломанным горлом,
хоть простуженной дудочкой, хоть
перетёртой, исписанной, мёртвой
этой музой, что загнана в плоть.
Прокусить – зубы сломаны. Рот –
истёрт.
Я – дурёха. Я наоборот
зажигаю во здравье свечу,
во прощенье. Смиренье. Парчу
золотую из жёлтых огней,
всех смородинных рек зов кричу,
всех калиновых градов родней,
всех Хароновых лодок сильней,
всеобильней прощение ей –
заблудившейся в темень и падь.
Ох, спасти бы…ох, не опоздать!
* * *
Ты сжигаешь мосты, ты взрываешь мосты,
доски плавятся хрупкие, жухнут листы,
дыма чёрного в воздухе корчится хвост.
Я – на том берегу! Мне так нужен твой мост!
Тварь дрожащая – я. Каждой твари по паре,
я тяну к тебе руки в бесстрашье, в угаре,
пламень лижет мне пальцы огромным горячим
языком. Тебя вижу я зреньем незрячим!
О, котёнок мой, слоник мой, деточка, зайчик.
Каждой твари по паре! Откликнись… Я плачу…
Плеск огня. Руки – в кровь. Я зову. Ты не слышишь!
Голос тонок мой. Тонет он в травах камышьих.
А народ напирает. Старик тычет в спину
мне сухим кулаком, тащит удочки, спиннер,
и тулупчик овчинный его пахнет потом,
и картузик блошиный его терракотов,
а у бабушки той, что вцепилась мне в руку,
что истошно орёт, разрывает мне куртку,
вопрошая: «Украла! Упёрла! Спасите!»,
и солдатик щекой прислонился небритой.
Ах, народ мой! Любимый! Не надо…не надо!
Я оболгана, но погибаю – взаправду!
И взмывается тело над пропастью, бездной,
словно мост, что сожжён, что расплавлен железный.
И хрустит позвоночник. И плавятся кости.
Пляшут ноги по телу. Впиваются трости.
Гвоздяные колючки. Копыта кобыльи.
О, как больно! Меня на вино вы пустили.
Проливаюсь я, льюсь виноградной ванилью,
кошенилью да шёлком, Чернобыля былью.
Две земли предо мною. Два неба. Две части.
Их связую в одно. Каждой твари – по счастью!
Каждой твари по слёзке, по пенью, молитве.
Моя песня нужна, я за песню убита.
Я за песню разъята. Разбита. Разлита.
Моя жизнь пролегла по-над раной открытой,
по-над пропастью между любовью и битвой,
по-над пропастью между мещанством и высью,
сребролюбием, щедростью и не корыстью.
Терриконом, Элладой, наветом, заветом.
Темноту освещаю собою, как светом!
* * *
Полка книжная в складках таилась буфета
наряду со всем прочим, с дешёвой стекляшкой.
Было невероятное, терпкое лето,
были в вазочке из-под зефира конфеты.
А буфет возвышался вальяжно, что башня.
Он, как будто бы врос в нашу комнату, в нашу
немудрёную жизнь. Он был – фарс. Он был – кредо.
Он – фасонщик. Стиляга. Большой, черепаший
в его ящиках, словно в кладовых кармашьих
было всё! Наши, ахи, паденья, победы.
Дайте Фета! На полке есть томик потёртый,
у буфета – так много звучания Фета!
Колокольчик гремучий, как будто в аорте
тихо плещется кровь травянистого цвета.
Сундучок мой! Симаргл мой! Бова Королевич!
Лакированной кожей обтянут как будто.
Не его ли картинно представил Малевич –
этот спорный Малевич – квадрат перламутров!
«Я пришёл рассказать», о действительно – солнце!
О, действительно мода на шляпы из фетра,
о, действительно то, что навек остаётся,
то, что не продаётся за тридцать червонцев!
Мода на человечность! На то, что не бьётся!
Мода шестидесятых на книги, на Фета.
Евтушенко, Высоцкого, Галича мода.
Мы читали. Мы были пронзительно чисты.
В нас навеки запаяны вещие коды.
Замурованы в нас школьных зорек горнисты.
Веру мы перельём, как в буфете в посуду,
что сияла гранёно, размашисто, пёстро:
из того, из былого была я и буду.
Хоть распалась страна на осколки, а острый
пригвоздился мне в сердце. И не оторваться!
К смыслам чистым! Живу я от Фета до Фета!
Гвозди в венах, как строчки. В сибирско-уральской
в этой полуязыческой власти буфета!
Я – бу-фетчица, фетчица. Тоже "с приветом"
к вам пришла "рассказать то, что солнышко", то что
я храню в отголосках
зарубки, заметы,
книги, скарб, узелки, письма, марки, что с почты,
где бы я ни была в этом мире, не в этом,
мне буфет светит ярче, чем в небе кометы!
Мне мучительно к этому соприкасаться,
но мучительнее это всё мне не трогать,
я пытаюсь сдержать эту близость дистанций,
я всей зоркостью слепнуть пытаюсь, но пальцы
помнят дверцы и ящички этих субстанций!
Скрипы, шорохи, звоны и трели буфета.
…Оттого наизусть помню я стихи Фета.
МОЯ АТЛАНТИДА
1.
Земля моя, я помню твой карьер
из рыжей глины, жёлто-маслянистый.
Мы – дети. Мальчик, как Безухов Пьер,
я и подруга, в парке – пионер,
скамья, деревья, новенький транзистор.
А мы поспорили – хоть горло перережь –
в карьер спуститься, в топкое болото,
где жабы, рыбы, междувремья брешь,
карьер манил птенцово, желторото.
Где рыжей глины ржавые куски,
остатки десяти цивилизаций.
А я – хранитель двух из них: Собских,
Берёзовских, они крепки, что панцирь!
Хотелось мне, чтобы слепые пальцы
мои прозрели! Там, в глуби, в карьере
на ощупь, чтоб они нашли, воспели
остатки прежних птиц ли, книг, зверей ли
и первородной глины песни-трели
то, из чего Бог делает людей!
Подруга, я и Петя! Как Безухов,
волнуясь, чуть не плача, сжавшись, глухо:
«О, если бы я был не я, а был»
вот этой глиной, ты б меня любила? –
он вопрошал, спускаясь.
Жухла пыль,
крошился мел в куски, летел в затылок,
частицами плыла, качаясь, взвесь
песка, лучей искристых, чернобыла,
подруга прокричала: «Петя, лезь!
Не медли!» Вслед за ним и я ступила…
Земля моя разверстая! Ты вся,
что кровь, что слёзы Ярославн, остатки
ожившей глины (так вот в нас «тусят»
цивилизации, эпохи – в мыслях, в складках
упругих мышц!). А мы – всего лишь мост
к другим, разверстым и распятым людям!
Я помню, что запела! Алконост
так пела, может, яростно, подгрудно!
И я была рудой твоей, земля!
И я была божественною глиной!
В тебе была. И кровь текла твоя
в моей крови багрово, исполинно!
Ты в горло мне вцепилась, нос мой, рот
тобой был полон. И ветвились корни
твоих дерев, где чрево, где живот,
где грудь моя и где мой отсвет горний!
Во мне земля, на мне и подо мной!
В карьере рыжем я вовсю тонула,
и я была с землёю своей – землёй.
Ну, режь мне горло! И в висок мне – дуло!
А где-то там, где высь, был ужин, лад,
не вылось волком, не оралось кошкой,
ни санитаров из шестых палат,
не бился пионер там, в парке в крошки,
не ведала бы суицида я,
ни этой аномалии бетонной.
…Не помню, как мы выбрались. Лишь помню
в ботинках грязь. И книгу Бытия,
которую вдохнула словно я,
втянула словно целый многотомник.
Земля моя! Еда, питьё, любовь,
могу делиться я тобой. А ты – всё больше,
объёмнее, пласты, карьеры, толщи.
Ты – кров, покров, ты – явь моя и новь!
Христосовая ржавь моя и топь
я никогда тебя и ни за что не брошу!
2.
…И вот тогда мои прозрели пальцы!
Я так хотела выбраться из снов.
Как я смогла так крепко вмуроваться
в века иные, в камни городов?
В их всхлипы? Пеплы? Карфагены, Трои?
В до христианстве песнь пою Эллад!
Ищу себя везде: где травяное,
древесное моё, моё речное?
Земля земель? Начало. Фразы Ноя
я перечитываю: как они звучат.
Как не щадят, как попадают в прорезь
высоких гор, впадая в Арарат.
Всё, что моё: предметы, вещи, пояс.
Прозрели руки! Зрячим стал мой голос.
Земля моя прозрела, дом, мой сад.
Раздвину камни. Из груди – все плачи
я вырву с корнем. С горлом – все слова.
А это значит: руки, сердце – зрячи.
Что я жива!
3.
Твоя земля? Так ешь её,
клянись, запихивая в горло.
Её обмер, объезд, оплёт,
земля – еда, земля – питьё,
земля дождями перевьёт
и любит так, как любят зёрна!
Моя земля перед тобой,
она живая – чёрной солью,
иерихоновой трубой,
моей невыносимой болью.
Её ты хочешь истоптать,
раззолотить? Развеять сором?
Мне всё равно. К её стопам
себя кладу. Как под топор я!
Моей земли не счесть! Она
растёт шагренево! Умножась,
рождается сама во снах,
в чертополохах, птичьих кожах,
в пуху, в бреду, в туманах…О,
в моих Уралах и Сибирях,
её я трогаю письмо
послёзно, буквенно, псалтирно,
евангелево! В ней завет
всех предков. И до всех – всех предков,
и динозавровый след,
и доязыческий просвет.
Столь редкий,
что я сама ему дивлюсь.
Мне звёзды он кровит во спину
и соль, когда коснётся уст
её полынная на вкус:
приговорённой я ложусь
на гильотину!
Земля моя – земля земель!
Всекрылая! Её устами
я исцеловываю днями-
ночами, словно колыбель
с младенцем! Телом всем, сосцами
оглаживаю. Неба зевом!
После горячей ночи чревом.
Всё для тебя, земля моя!
Пусть греются моей землёй!
Куски пусть рвут. Несут домой.
Терзают. Режут. Жгут. Едят.
Ешь землю тоже! Это сад,
цветущий сад. Сосцы звенят,
что колокольчики! Земля
не убывает, хватит всем,
кормились ею Ромул, Рем,
и еженощно из груди
её растут, её встают
то Китеж-град, то Божий суд.
Земля моя – всеблагий труд!
Всхожу – земля зовёт: «Всходи!».
Я с ней! Один с ней на один
до смерти! Жизни! До седин!
4.
Моя кровная! Родная! Здесь в сердце, в душе
земля распластанная! С запахом трав луговых и сандала,
целую тебя! По песчинке, по зёрнышку, ягоде-кругляше,
как никогда ещё не целовала!
По твоим дорогам – проталины, словно глиняные позвонки,
по твоим горам, словно по головам великанов.
Никогда я ничьей не касалась так жарко руки
разве только твоей, что в веснушках, прожилках духмяных!
И восстану тобою, земля! Воспою тебя словом, что впаяно в песнь.
Я же раньше не знала, как это тебя целовать в соль земную.
Если трудно нести, помогу изумрудный, тяжёлый твой крест,
если хочешь, себя в твоё тело однажды вмурую!
Так мужчине любимому я отдалась бы – нутром,
всем раздвинутым телом, его обвивая, целуя.
А земля для меня – это даль, это рельсы, метро,
времена, города, золотые дожди, ветродуи.
Там, в груди у меня еженощно вскипает земля!
Топь моя! Боль моя! Крепь моя! Гвоздяная рябина!
Не бывает начал ни с листа, что белеет, с нуля,
а бывает оно – захребетное, кровное! Вынуть
не получится! Прадедов, бабушку, маму, отца.
Россь. И Русь. Аввакума, раскольников воспламенённых,
этот русский характер, привычки, черты все лица,
мешковины, былины, вершины, всех пеших и конных.
Белых, красных, убитых, распятых, сгоревших в кострах,
истреблённых, погибших, обманутых, преданных, битых.
Если землю целую свою, её тленье и прах
и следы Богородицы здесь, на песке и на плитах.
Где натружены стопы. О, тонкие пальцы её!
Она гладила ими вот эту прохладную почву!
Потому вся земля – песне быть! – вся насквозь, вся поёт!
Я целую, целую, и – млечно мне, праведно, прочно.
И ни жизни, ни смерти, ни вечности я не боюсь.
Ни распадов! Ни острых осколков, что – врежутся в кожу.
Но пока я целую, взяв в горсть эту землю, чей вкус
невозможно прекрасен. Любовью любовь, словно множу!
* * *
Как хлеб из печи, по кускам её рвали.
Она – караваем огромным на блюде,
на белом льняном полотенце, в крахмале
тугих облаков, золотых изумрудин –
моя Атлантида! В пятнадцать республик.
Моя кумачовая – цвет земляники!
И каждый из нас нынче клятвоотступник.
И в каждом из нас, словно Каина блики!
И каждый из нас молвит: «Разве я сторож?».
как будто в отступе!
Сначала Прибалтика шпротой копчёной
да в масле, да в пряностях, жёлтая, в жире
отъята была. Помню день этот чёрный,
осталось двенадцать. И их растранжирим!
От щедрости нашей больнее всех бедным.
Расклёвано тело моей Атлантиды,
растащено в чьи-то карманы, в монеты
пушнина и золото, лес заповедный
в спирали, в безвременье и в пирамиды.
Как вспомню, кричать мне от горя охота,
да что проку горло срывать мне до хрипа?
Моя Атлантида раскрыла ворота,
до сердца раскрыла, до пения скрипок.
До содранной кожи. До выдранных рёбер.
До рваных подкладок. Младенческих цыпок.
И кто же осмелился, кто же сподобил
такой быть распахнутой, выпитой, битой?
Теперь помыкают моей Атлантидой.
И гвозди ей – в пальцы.
И в ноги ей – биты.
И в сердце ей пули из меди отлиты.
И ей арестантские робы.
Кредиты.
А детям, что мы нарожали, сыночкам –
кругом наркотрафики и наркоточки.
А нам, матерям, смертный саван, сорочки.
И в снег оседать, пыль российскую красить
своей атлатнидовой кровью. И точка!
Моя ты родная! Остался лишь мякиш.
Остался последний космический сгусток.
Каким ты куском, расскажи мне, заплатишь:
неужто вон тем, что зовётся искусством!
Ужели его на съедение волку?
Ужели его в прах и грязь гвоздяную?
И камень на шею. И в матушку-Волгу,
как деву живую?
* * *
Нынче день такой, я очищаюсь, как перед причастьем,
столько света во мне – не накрыть его даже рукой
и лучи! И пыльца, словно липнет к ладоням, запястьям.
Это – сладость вокруг! Как в кофейне, что на Слободской.
Как могла я? Как смела тому, кто вонзал в меня камни,
воспрепятствовать? Как я могла не любить тех людей,
тех, враждующих против меня? Я готова к стопам их
припадать, отирать, омывать эту грязь со ступней!
Я была обезжизненной словно! Как будто жемчужин
в моих жгучих предсердьях не стало, за створками их!
Я жалела себя – измождённую, клятую. Мужем
словно брошенную да с дитём на руках – испитых,
словно в старой кофтёнке, на кресле сидела пустынном…
У людей есть особоё право не внять, не принять, невзлюбить!
Да хоть выю ты им на плечо, а плечо – гильотина.
Да хоть тело ты им, а у них плахи, дыбы, гробы!
Если любят тебя, так легко их любить – они люди,
если слов у них много – елейных, кисейных, льняных,
ты люби, кто тебя проклянёт, кто убьёт, кто погубит,
кто ограды поставит, кто плюнет вослед.
Так важны,
так бесценны слова их обидные, словно бы стёкла,
как булыжники прямо в затылок! Вот нынче и я
оцепила от сердца, как будто от платья, что взмокло,
эту кучу песка отряхнула я, кучу репья!
Обесточенной больше не быть, ток за двести, за триста
невозможных ампер, в свете радуг и в свете всех лун!
И аккорды во мне Франца Шуберта, Ференца Листа
и костры, что Джордано спалили из порванных струн.
И комета Галлея пылает во мне, оттого жухнут листья,
я – сжигатель истлевших эпох, и Калиновый мост
догорает во мне, чужестранствия, образы, мысы.
Даже в Божьей ладони распался проржавленный гвоздь.
Не оскудела земля русская талантами!
Многие люди любят стихи. И читают. Но не все в них разбираются. Я считаю, главное - это образ. НОВИЗНА. Необычность. Вот в этой подборе - "твои плечи отныне мне плахою, что ж я голову-то на плечо?" - так ещё никто не писал! Или - "нынче я, как продолжение поцелуя..." Словом здесь горстями - образы, новые эпитеты - атлантовые разговоры, пернатые плечи. Хотя поэзия здесь очень сложная, с завихрениями, много эмоций.РЕДКИЙ ПОЭт!
Как хорошо написано!Мне очень понравилось!!!
Хорошие стихи больше ничего не скажешь
СТИХИ ЖИВЫЕ. Симпатично. Многие тоже давали в школе клятвы. Я тоже щестидесятник. И тоже многие отреклись от своего прошлого - мы наш. мы новый мир построим. И родители их работали за заводах и были в партии. Но вы первая, кто об этом написал. И это интересно. Всё равно надо высказывать свою точку зрения. И быть либо по ту сторону, либо по другую баррикад. Мне было по нраву читать. ВАс!