КРИТИКА / Марина МАСЛОВА. СЛАВНЫЙ ЗВЕРЮГА, или Укор погибающей природы. «Песня о зубре» в вольном переводе Игоря Шкляревского
Марина МАСЛОВА

Марина МАСЛОВА. СЛАВНЫЙ ЗВЕРЮГА, или Укор погибающей природы. «Песня о зубре» в вольном переводе Игоря Шкляревского

 

Марина МАСЛОВА

СЛАВНЫЙ ЗВЕРЮГА, или

Укор погибающей природы

«Песня о зубре» в вольном переводе Игоря Шкляревского

 

…Твой заветный напев, чудотворный напев,

Беловежская пуща, Беловежская пуща…

Из любимой песни детства

 

Впервые с «Песней о зубре» мне довелось познакомиться благодаря изданию «Избранного» Игоря Шкляревского 1990 года. Будучи в своё время прочитанной с горячим восторгом, книга эта до сих пор волнует сердце какими-то неуловимо таинственными отзвуками, тонкими мелодиями, долетающими из самых дальних глубин памяти детства. Волнует не потому, что кто-то мог прочитать мне её тогда, нет. В год её издания мне было уже столько лет, сколько сегодня молодому человеку на втором курсе университета. Собственно, и сама я тогда была на втором курсе…

Но, может быть, потому, что с каждой её страницы, неспешно перелистываемой сегодня у раскрытого окна, взлетают бабочки и стрекозы, тихо слетают осенние листья, капают прохладные капли полесской росы и моросит тёплый грибной дождь.

И бабочки, и утренняя роса, и кленовые листья в школьном портфеле (не было у нас тогда почтового ящика, куда бы упал осенний лист), и даже полные вёдра весёлых молочно-розовых говорушек (вместо поэтических груздей), дружно собираемых после обильных летних дождей на деревенском лугу, – всё это было, было, было…

Но прошло.

Нет ни сожаления, ни желания что-то возвратить или повторить. Есть только светлая, глубокая грусть об утраченной родине детства.

…Ещё дымился пруд не остывшей за ночь поверхностью, и едва брезжила полоска оранжево-огненного света на горизонте, а кто-то уже, воровато оглядываясь на деревенскую улицу, вылезал через окно своей спальни, обращенной к востоку, и ноги его обжигала холодная роса на густом ковре спорыша, разросшегося перед домом…

…Пока идёшь лугом, вблизи деревни, негромко напеваешь: Косил ясь конюшину, косил ясь конюшину! Собственно, только эти слова и помнишь. А дальше – только ла-ла-лал-лада ла-лал-ла. И о том, что «ясь» это Ясь, а не «я» в привычном деревенском произношении, даже не догадываешься. Ведь не раз слышалось от соседской бабуси и «надысь», и «дай-кось». Так что и с «ясем» этим всё казалось понятным. Как и с конюшиной… Это ж, конечно, конский щавель, которого вон сколько на лугу – хоть косой коси! Кто ж тогда мог подсказать мне, что это по-белорусски клевер…

…А уж когда заберёшься в непроглядную даль полей, тут уж запоёшь во всю мощь и «Беловежскую Пущу» до дрожи во взволнованном нежной мелодией голосе (а мелодия – вот она, на слуху, только вчера на чёрно-белом экране звучала!), и доводящую до рыдания «Белоруссию» с вечно летящим белым аистом над Полесьем.

Дома на ученическом столе в маленькой комнатушке с окном на восток лежат девичьи тетрадки, где все эти любимые песни записаны округло-старательным, но всё равно неуверенным, местами ломким почерком…

Белый аист летит

Над Полесьем, над тихим жнивьём…

 

Как странно сегодня осознавать, что ты больше не имеешь права считать – и чувствовать! – это Полесье такой же своей родиной, каким оно было во времена советского школьного детства. Воображать, что это над твоим домом летит белый аист, вот над этим полем… тот самый аист…

Даже не было такого понятия, что Белоруссия – не то же самое, что Родина... Как это не родина?! Я под эти песни родилась! Это же впитано с молоком матери: эти песни, эти стихи…

Как, оказывается, это было много – быть ребёнком эпохи СССР!

И когда сейчас снова перелистываешь страницы книги Игоря Шкляревского, родившегося под небом Могилёва («в райцентре Белыничи»), никак не можешь взять себе в толк, почему это он, каждой строчкой роднящий тебя с детством и школьной юностью, – тебя, родившуюся, как и он, в СССР, – вдруг всего лишь «русскоязычный писатель Беларуси»!

Даже слово «райцентр» обретает теперь благостное элегическое звучание… Рай… центр… Место посреди рая. И ведь так оно и прозвучит для современного молодого читателя. Он же не знает, что родственными тут будут «райком», «райотдел» и прочие «административные единицы».

 

…А в сердце звенит струною детства навеки роднящий нас мотив:

Белый аист летит,

всё летит над родными полями,

землю нашей любви

осеняя большими крылами…

 

…Так что «Избранное» замечательного русского поэта Игоря Ивановича Шкляревского теперь навсегда вошло в «золотой фонд» моей памяти и моих возвышенных представлений о русской советской культуре, культуре эпохи шестидесятых-восьмидесятых годов прошедшего века. И как раз потому, что в ней столько холодного могилёвского неба и упавших в него берёз! Столько гроз и дождей, столько ветра и мокрого клевера, столько верб на обрывах и ласковых пасмурных дней! Столько зябкой любви к окоёму Днепра, к синей туче над Припятью!.. и к вороне, растрёпанной ветром, и к каплям росы…

А ещё к страшному быку Полесья – зубру, о котором в 1522 году написал поэму «сын могилёвского лесничего» Николай Гусовский.

Страшен сей бык!

                    Но тебя он при встрече не тронет,

ежели вдруг не почует недобрые мысли.

Будучи стражем и пущи,

                                 и собственной жизни,

глазом косит, головой осторожно поводит…

                            («Песня о зубре», перевод Игоря Шкляревского)

 

«Песню о зубре» Николая Гусовского, этого «белорусского классика-латиниста» (как назвал его Анатолий Аврутин), жившего в XVI веке, по силе эмоционального воздействия и эпическому размаху сегодня сравнивают с двумя шедеврами мировой литературы – «Словом о полку Игореве» и «Витязем в тигровой шкуре». Так что пройти мимо такого яркого художественного явления в переводческом наследии Игоря Шкляревского было бы непростительно. Кстати, сам поэт «Песню о зубре» ставил в один ряд с «Калевалой».

 

В кратком послесловии к своему поэтическому переложению «Песни о зубре» Игорь Шкляревский пишет:

«В 1522 году сын могилёвского лесничего Николай Гусовский написал поэму “Песня об охоте на зубров”. Тоска по родине и римский зной воскресили в памяти холодные поля и промёрзшие травы отечества, средневековая коррида (всадники против быка) напомнила охоту в родных лесах. Поэма издана под названием “Песня о зубре”, хотя Гусовский, как я думаю, писал о туре. Теперь на территории Белоруссии таких огромных туров нет; кавказские туры не дают представления о размерах и ярости славных быков. Поэтому название “Песня о зубре” даже справедливее, ведь зубры ещё уныло пасутся в Беловежской пуще. Тени великих быков» («”Песня о зубре” и Николай Гусовский»).

Далее Шкляревский размышляет о печальной судьбе тура, ссылаясь на книгу русского писателя-натуралиста Игоря Акимушкина «Трагедия диких животных», а также на «Поучения» Владимира Мономаха. Заодно касается нравственной проблемы взаимоотношений человека и дикой природы, с развитием цивилизации приобретающей опасную остроту:

«В XVI веке на зверя шли с копьями, стрелами, мушкетами. Один на один – в поле. Изменились не только быки, но и охотники. Теперь они предпочитают надёжные укрытия, вышки, бьют из мощных карабинов с оптическими прицелами».

Сегодня, то есть ещё через тридцать лет после этих слов Шкляревского, его лёгкая ирония, кажется, звучит уже неоправданным упованием на исцеление безнадежных. «…Хотя и у такой охоты есть свои благородные последствия – муки совести после отстрела…», – пишет он.

Если бы…

А то ведь совестью теперь банковская кредитная карта является, и так и называется – «Совесть»…

 

Можно цитировать каждую строчку этого хоть и краткого, но насыщенного послесловия, по лиризму не уступающего самому переводу поэмы. «О жизни Гусовского почти ничего не известно, – пишет далее Игорь Шкляревский, – хотя 500 лет не 800. И если между нами и автором «Слова о полку Игореве» – стена ордынских пожаров, выгоревшие города и монастырские библиотеки, то между нами и автором «Песни о зубре» – просто сумерки веков. Первый был, вероятно, ловчим, второй – охотником, хотя роднит их не только это. Сын княжеского лесничего, уроженец Могилёвщины, как предполагают белорусские исследователи, Гусовский – от Гусы, Гусовщины, Гуслещей, названия деревень и теперь сохранились. Охотник и образованный человек светского воспитания, иначе его не включили бы в посольскую делегацию (Семижон и Дорошкевич в предисловии к белорусскому изданию 1981 года пишут, что он был в делегации писцом). Видно, наблюдательность, сметливость и воспитанная в лесах осторожность стали натурой поэта и дипломата Николая Гусовского. Обилие зверей и птиц, мощное дыхание родных хвойных лесов были гордо адресованы римскому папе Льву Х Медичи, но адресат выбыл к Богу. А поэма оказалась значительнее повода к написанию, она стала укором погибающей природы…».

Поэма значительнее повода к написанию… Это теперь уж несомненно для всех. А тогда, в начале семидесятых, Шкляревский первым увидел в ней не только эпическую значимость, но – в согласии с внутренним душевным устроением, тяготеющим к природе гораздо сильнее, чем к социуму, – ещё и этот вопиющий укор природы, погибающей под натиском цивилизации:

«…Уже выбиты не только туры и медведи – и гуси, и лебеди, и глухари, и тетерева. По всему горизонту (во вторую субботу августа) громыхает утиная полесская охота. Надолго ли?

…В XVI веке эта земля была покрыта туманом преданий, загадок, поверий. В глухих углах (на мельницах) совершались ритуалы знахарства, заговоры от волка, от дурного глаза, от лихорадки, шуршали нелепые страхи и слухи, в сёлах – ворожба, в городах – тайная ересь…».

Конечно, поэт здесь немного сгущает краски. Заговоры от лихорадки и других болезней, действительно, по всей Руси (в том числе Белой) вплоть до двадцатого века были в ходу в народе, приспособившем эти языческие атавизмы к христианскому обиходу. Однако, например, в повести Александра Куприна «Олеся» мы наблюдаем уже не мрачное, а весьма светлое, поэтичное толкование тех знахарских способностей, которые, с одной стороны, делали героиню таинственно привлекательной для повествователя, а с другой – да, порождали «нелепые страхи и слухи» у подавляющего числа полесских крестьян. Впрочем, Шкляревский, конечно же, ссылается на текст самого Гусовского, и в его переводе поэмы действительно встречаем мы некие пограничные размышления о вере и суеверии, где Бог и «волшебные силы», кажется, одинаково приемлются автором:

Дивное что-то у нас происходит в отчизне.

Видимо, Бог захотел,

                                    чтобы всё перед нами

было открыто и каждому в меру доступно.

Либо волшебные силы участвуют в жизни,

тайный туман покрывает рожденье и гибель.

Бредням и сказкам не верю, а всё же замечу –

дивная сила таится в кореньях и травах,

страшная сила

                         покорна заветному слову,

сущая правда,

                           хотя христианская вера

пытке огнём подвергает за тайную ересь.

 

В последних словах, кажется, присутствует некоторое влияние католической практики инквизиции. Ведь поэма написана в Риме, и адресат её – глава Римской церкви…

«Гусовский – реалист, но романтический дух позднего Возрождения и средневековые фантазии ему не чужды», – пишет Игорь Шкляревский. Это наблюдение нашло отражение и в его переводе. Здесь, к примеру, есть эпизод, где повествуется, как некий богатый и знатный охотник, надёжно спрятавшийся в кустах далеко от рассвирепевшего зубра и остающийся в безопасности («невредимости»), всё-таки умер от страха, почувствовав на себе устрашающий взгляд зверя:

…Так и стоял невредимый, укрытый ветвями,

только на голос друзей не хотел отзываться.

Видно, подействовал взгляд Василиска.

Тёмное дело!

                      Безвольный, однако, мужчина.

Все удивлялись, что зверь находился не близко,

и насмехались над этой трусливой кончиной.

Там и зарыли.

Двустишье гласит на могиле:

«Разве рок виноват? Зубра бешеный лик

Лаурина убил. Здесь покоится он».

 

Если процитировать этот отрывок поэмы далее, увидим такие мрачные образы, которые, будучи вполне реалистичными, всё-таки немного напомнят нам готическую эстетику Северного Возрождения в духе пугающе сюрреалистичных фантазий Иеронима Босха с их причудливо расчленёнными телами людей и животных:

Знаю, и сильные тоже в лесах погибают.

Но из всего, что увидеть пришлось на охоте,

самое страшное –

                           зверя прыжок разносящий…

Вот он опять ненавистно вбирает ноздрями

воздух, отравленный порохом, потом и псами.

Всех без разбора считает причиною боли.

Всё, что увидит, хватает рогами и вертит,

в землю вбивает

                        и вдруг над собою бросает.

Ливень мясной высоко на ветру холодеет.

Лошадь с распоротым брюхом

                                           с берёзы свисает.

С жалобным криком,

                                     ломая рога о деревья,

встречный олень кувыркается после паденья!

Глухо стучит голова

                                  о промёрзшую глину –

дикий кабан волочит перебитую спину.

Видели мы и медведей, растерзанных зубром

только за то, что с тропы отступить не успели.

Снег задымился.

                            Берёзы обрызганы кровью.

Птицы бесстыдные в воздухе мясо хватают.

Вороны рвут потроха на изломанных ветках.

Лошадь искромсана вся!

                                    Но, почти невредимый,

всадник застрял на вершине.

                                                И это случалось.

Так что без выдумки мы обойдёмся и дальше.

 

Кстати, Босх был старшим современником Гусовского, так что художественные ассоциации здесь имеют под собой определённые культурные основания – общий дух поздней готики в искусстве Западной Европы. Известно, что в Италию эти тенденции проникли как раз не ранее конца XV – начала XVI века. Николай Гусовский, находясь в Риме, будучи образованным человеком своего времени, удачно сочетал в своей поэме готический колорит жестоких сцен охоты на дикого зверя и романтический пафос свободы, испытания жизненных сил человека. В других вариантах перевода Шкляревский отдаёт дань этому пафосу в гораздо большей степени, нежели в интересующем нас варианте. К примеру, в издании 1975 года у него были строки об охоте: Все-таки славлю охоту! Она пригодится, /чтоб закалить молодежь для грядущих сражений /и укрепить распыленные силы отчизны! (см. сборник «Дозорная ветка»). Этот перевод расставляет какие-то иные акценты, и мы вместо одушевлённого леса встречаем здесь некий мифологический образ, соотносимый, кажется, с понятием Матери-Природы: «Матери Первой наказ не нарушил потомок…». В издании 1990-го та же строка звучит иначе: «Лес – наше золото! Помнит об этом потомок…».

Концепция спасения «погибающей природы» была актуальна до начала 90-х годов ХХ века, затем наступила эпоха тотального потребления. Сегодня ситуация выглядит уже катастрофически.

Так что именно эта проблематика наиболее привлекает нас в поэме о зубрах.

 

«Зубры пасутся в загонах, а “Песня о зубре” – по издательствам. До сих пор она не вышла к людям. Сколько леса ушло на графоманию! А лесная поэма словно жертвует собой, своей славой, чтобы две-три лишних сосны зеленели где-нибудь на обрывах Днепра или Немана».

Так завершает своё послесловие Игорь Шкляревский. Написаны ли эти слова сразу после перевода, примерно в начале семидесятых, или уже непосредственно перед публикацией в сборнике «Избранного», то есть примерно в 1989-ом, – мы не знаем. Но получается, что сегодня прошло почти полвека с тех пор, как впервые Игорь Шкляревский заговорил о поэме Николая Гусовского как ресурсосберегающей, если можно так «экономически» выразиться. «Лесная поэма» вопиет о необходимости спасения погибающей от рук человека природы. Этот мотив мы отчётливо слышим и в послесловии поэта, и в отдельных строках его перевода:

Шествует смерть по весёлым дорогам охоты.

Хватит!

                 Забава уже переходит в безумье.

Всякая радость здоровые любит пределы.

 

Текст перевода на этом обрывается. И это не полный текст поэмы. Вместо продолжения следует долгое многоточие…

 

Если заглянуть в белорусское издание поэмы на русском языке (в переводе В.Дорошкевича, Я.Порецкого, И.Семиженова), легко можно понять, что означает это многоточие в тексте Игоря Шкляревского. Кажется, что, верный внутреннему зову, он не захотел отходить от своей принципиальной позиции: его «Песня о зубре» это именно песня о зубре, о звере и его взаимоотношениях с охотящимся на него человеком. Потому-то в его переводе мы не встретим ни князя Витовта, ни папы Льва или папы Адриана, ни короля Александра, ни Жигимонта, с которыми встречаемся на страницах «белорусско-русского» перевода (то есть перевода на русский белорусскими авторами).

А то, что в его переводе нет и Христа с Богородицей (Девой Марией – в латинском оригинале), тоже, видимо, по той же причине – он стремился к созвучию с древнерусской поэмой, в которой так сильно взаимопроникновение языческих и христианских мотивов. Там есть Боян и зигзица, но нет откровенно воспетого христианства (которое обнаруживают исследователи только теперь). Думается даже, что и поэтическое переложение Шкляревским «Слова о полку Игореве» стало продолжением того вдохновения, что вспыхнуло и разгорелось в нём под сквозным напором «Гуссовианы» («…пусть же услышится голос / Гуссовиана о наших могучих животных»! – пер. В.Д., Я.П., И.С.).

Хочется напомнить здесь небольшой отрывок этого переложения, как раз тот, который наиболее близок нам его «курской» темой:

И сказал ему буй-тур Всеволод:

«Один ты, Игорь, свет мой светлый,

оба мы Святославичи.

Седлай же своих борзых коней, брат.

Мои давно под Курском стоят оседланные,

мои куряне – бывалые воины.

Под трубами повиты,

под шеломами взлелеяны,

с конца копья вскормлены.

Дороги ими исхожены, овраги изведаны.

Луки у них натянуты,

колчаны отворены, сабли изострены.

Сами скачут, как серые волки в поле,

себе ищут чести, а князю славы».

 

Вот и в издании любимого нами «Избранного» эти две поэмы напечатаны рядышком, одна за другой. Правда, разница в подходе к оригиналу тут колоссальная: «Песня о зубре» – вольный авторский перевод, кардинальным образом меняющий концепцию произведения. «Слово о полку Игореве» – это достоверное, максимально близкое к оригиналу переложение. Лишь кое-где поэтом расставлены некие заветные вешки: то телега запела «Рци!», то Всеслав повис на синем облаке… («Обесисе сине мгле…»)

Что касается изменения концепции поэмы Гусовского, то Шкляревский находит изящное оправдание такому шагу. В размышлениях о «Слове о полку Игореве» он пишет: «Великие творения, как и люди, с возрастом начинают «чудить». Проходит пятьсот, восемьсот лет, и в гениальной поэме прочитывается идея, которой не было у автора… А точнее, не могло быть в то время». Действительно, мог ли автор поэмы об охоте на зубров по каким-то признакам предположить, что через несколько сотен лет «славный зверюга» его поэтического «подарка» сюзерену окажется под угрозой исчезновения. Так что и не могло быть у него идеи ограничения потребления, которая стала особенно актуальной лишь в наше время. Но страшные сцены беспощадной охоты и яростной самозащиты рассвирепевшего гигантского зверя сегодня никак иначе и не могут восприниматься нами, кроме как идея плача, «укора погибающей природы», идея, сама собою вырастающая между строк поэтического перевода Шкляревского.

Потому и стонут его «настылые сосны», что, в отличие от человека, они знают о будущем зубра, который пока ещё находит себе убежище среди них:

Логово зверя таили настылые сосны.

Бешеный рёв долетал до соседней державы!

Вскормленный пущей и раненный мною смертельно,

зверь уходил от людей в направленье заката.

Зубра шатало,

                          и силы его оставляли.

Вдруг он упал, как лохматая тёмная буря.

И, удивляясь громадности мёртвого тела,

трое охотников

                             между рогами уселись!

Жёсткая грива по шее сбегала на плечи.

Отблески молний

                        застыли во взоре свирепом.

К одеревенелым коленям гиганта примёрзли

бурые клочья его бороды безобразной.

Если хотите увидеть великое в малом –

с виду козёл, беспорядочно шерстью заросший,

но по размерам крупнее быка племенного,

будто раздумывал

                              в день сотворения мира,

образ какой обрести, но стрела зазвенела!..

 

И чуть дальше по тексту, вслед за этим масштабным по-библейски портретом могучего быка, поэт признаётся, что «слушает», как древний пророк, эти вещие стылые сосны. Что-то похожее было и в Ветхом Завете: люди Божии слушали глас Его, выходя на возвышенные места? Как, например, в Книге Чисел: «…Валаам пошёл на возвышенное место [вопросить Бога]. И встретился Бог с Валаамом… и вложил Господь слово в уста Валаамовы…» (Чис. 23, 3-5).

Потому и поэт говорит: «Тайна сокрыта не в книгах, а в наших лесах»!

И никакого языческого пантеизма здесь нет, а просто необъятная любовь ко всему живому. Любовь, которая слышит Бога во всём, что Он сотворил!

Потому и в «Слове о полку Игореве» у Шкляревского лес рассказывает, и в переводе поэмы Гусовского у него – Живы леса!

«Летописи и раскопки курганов ничего не говорят об Авторе. Но, сотни раз перечитав «Слово о полку», я вдруг увидел его странную – полузрячую природу. С одной стороны – безымянную, тревожно-безликую, а с другой – конкретную и поимённую. Вот что рассказали мне об Авторе деревья и птицы, травы и звери…».

Лес Игоря Шкляревского – не бессловесен! Он – живой, говорящий! И в этом принципиальное отличие его «Песни о зубре» от других переводов. К примеру, в уже упоминаемом здесь переводе Дорошкевича с соавторами совсем иное понимание природы:

Лес бессловесен, так пусть же услышится голос

Гуссовиана о наших могучих животных!

 

Русский поэт, ничуть не отодвигая фигуру средневекового певца Полесья, всё-таки чаще предоставляет Природе рассказывать самой о себе. Человек при этом – свидетель, слушатель, хотя, конечно, в известной мере и участник и даже инициатор некоего страшного действа, от которого «дрогнул простор» и «гром загремел из дубравы»:

Рык раздаётся –

                         медведь напоролся на пику!

Взвизгнул кабан, неудачной стрелою задетый.

Лик исказили и тело взбесили уколы

                                                          воющих стрел.

……………

Зверь налетел на берёзу – и лопнуло древо,

                                                      как от мороза!

И дальше умчалась погоня.

Дрогнул простор. Это зверя, достойного песни,

в чаще далёкой почуяли наши собаки.

Лёгкие стрелы,

                           как молнии в бешеной туче,

в шкуре блеснули, и гром загремел из дубравы.

……………

Всюду сраженья!

                               И даже деревья воюют.

Ель и берёза качаются в схватке смертельной.

……………

Грубые игры! Опасные зрелища леса.

Дрожь перед боем

и детства притворная ярость.

В ярких заплатах шумят и толпятся осины,

словно крестьяне сбежались

на праздник Велеса.

Даль оглашают веселия бодрые звуки.

Холод уже опьяняет.

                               Деревья притихли.

Только из пущи доносятся нежные стоны.

Стонут зубрихи, словно невидимый хор…

 

Насколько ярко и многозначительно это поэтически вольное переложение Игоря Шкляревского! Сколько неповторимых образов великодушно «подарены» поэтом тексту оригинала!

А всё потому, что он не следует послушно за мыслью автора, а утверждает свою мысль, своё чувство, создаёт своё поэтическое пространство внутри полесской поэмы. Ему важно услышать не отдельное время, не гулкое эхо прошедшего, а живые токи всех времён, уловить вибрации вечности в материальном мире. Потому он весь – слух и весь – ощущение. И там, где у других переводчиков только «память грустного сердца» и сожаление об «утраченном времени», у Шкляревского – пульсирующее настоящее, его тайна, и говорящее с ним – и через него!– лесное пространство:

Слушаю сосны

                   и в памяти сеть расставляю.

Новое дело – за временем жадно охочусь,

но ускользают мгновенья

                             и прячутся в прошлом!

Где же утрачен,

                      когда беззаботно утерян

Дыя надежды и гордых желаний моих?

Не возвратить!

                  Бесполезны смешные уловки.

Раз навсегда он ушёл от меня безвозвратно.

Пусть погибает!

                       Судьбе не навяжешь законов.

 

«Дыя надежды», это старинное божество славянского фольклора, именем которого в Белоруссии назывались даже сёла (сохранившиеся и поныне с тем же названием (Дыя, Дый), например, в Червенском районе Минской области), так созвучно здесь с духом полуязыческого полесского средневековья! Надо полагать, этот дух романтизма – и есть подлинный дух поэтического оригинала. Об этом писал и Шкляревский в послесловии к своему переводу.

И пусть этот перевод его, может быть, чересчур вольный, во многом расходящийся с оригиналом, он убедительно свидетельствует о непритворной боли за страдающую природу отеческого края, где поэт с каждой травинкой сроднился ещё в пору отрочества и юности. Ему ли не понять лучше всех этот «студёный» «полуночный» воздух «лесной поэмы»!

Я удивляюсь тому, что писали о зубре

в древнее время.

                        Откуда пудовые губы?

Даже рога из широкого выросли носа!

Нет, не такой, как в писаниях,

                                        славный зверюга.

Много о прошлом расскажут и русские книги.

……………….

Только в студёной отчизне, богатой лесами,

водятся эти быки,

                          на других не похожие.

Плиний о них говорит, вспоминая бизона.

А для меня эти встречи –

                                       морозом по коже!

………………..

Кто в полуночных лесах

                                  не изведал волнений,

пусть болтовнёй занимается сколько угодно.

Разве чего-нибудь стоит такая свобода?

…………………

Строгий отец

                 завещал мне лесную науку –

видеть следы,

                 обнаруживать тайные тропы

и без ошибки ветров узнавать дуновенье,

чтоб не почуял ни носом, ни ухом засады

зверь, затаившийся в тысячелетних деревьях.

…………………

Всякое с нами случалось в лесу непролазном.

Гибель грозила, но, равный друзьям по охоте,

талые реки, Днепра неоглядные воды

переплывал я верхом на коне, догоняя

                                                  быстрых зверей

и спокойно встречая невзгоды.

Милость фортуны и опыт лесного искусства

оберегали меня от позора и смерти,

но не смогли уберечь

                           от нескладных созвучий,

благо лишь в том,

                      что тебе предоставился случай

нравы зверей и природу узнать понемногу.

 

Там, где у других речь идёт об одном только звере, пусть и «редчайшем» («…Жажда познать и природу, и нравы редчайшего зверя…»), Шкляревский говорит о зверях вообще, потому что он видит в Полесье не только зубра...

В этой связи любопытно вспомнить, как сегодня некоторые толкователи поэмы Николая Гусовского умудряются говорить о её содержании, ни разу не упомянув животное, которому она посвящена. Разве что разок в заголовке. Есть, например, такая статья: «Поэма М.Гусовского «Песнь о зубре» – явление христианской культуры», благочестивый пафос которой совершенно вытесняет суть художественного произведения. Тут не только зубр не упомянут, тут и сам Микола Гусовский нечаянно оказывается величайшим проповедником Православия среди католиков. Только при чём тут «Песня пра зубра» (по-белорусски) – непонятно. Может, она всё-таки имеет какое-то отношение не только к религии и «к ряду драгоценных явлений великой христианской культуры», но и к охоте на дикого зверя, и к жизни Полесья?

Даже Игорь Шкляревский, при его сдержанном отношении к социальному контексту поэмы, не упустил случая восхититься бытом народа, вознесённым на уровень эпической высоты:

Живы леса!

                       И шумят полноводные реки.

Летом плоты проплывают с дарами природы,

соединяя далёкие области наши.

И плодородная почва не требует пота.

Жнивом весёлым пестрит урожайное поле.

Скот многочисленный

                         в пойменных бродит долинах.

Зреют сады.

                      Табунами проносятся кони.

Всё у нас есть,

                     что имеют другие народы.

Но из всего выделяем леса вековые,

не от спесивости ценим их выше чужого,

ценим обилие мёда и жёлтого воска,

смол корабельных

                  и меха для зимней одежды.

В мае дубы посылаем в широкое море.

Строят из них корабли и мосты воздвигают.

Новых купцов отправляют к нам хитрые страны.

В дружбе клянутся.

                         И наша земля не беднеет.

Всюду деревья растут с удивительной силой,

больших размеров, чем здесь,

                                    ты нигде не увидишь!

Может быть, скажешь,

                        что эти деревья бесплодны?

Белки на ветках висят и куницы играют.

А жёлуди, птицы и пчёлы?

Благоухание мёда стоит на полянах!

Заняты делом с утра и мужчины и дети:

ульи в деревьях долбят высоко над землёю.

А заодно и гусей добывают стрелою.

 

…Вот же, и пространно шумящий кронами лес посадил поэт на просторах родины, видимо, в память и в честь той «лесной поэмы», где, быть может, услышал таинственный зов, абсолютно созвучный биению своего сердца.

Да, этот лес – ещё и ответ на Чернобыль, чуть позднее встречи с поэмой о зубре (1969) ставший горькой причиной печали об утраченном рае «Полесских гроз» («В зябкой памяти смутно витало начало начал…»). Чернобыль, приносящий смертельную пыль на «родимые пятна» от костров на берегу Днепра, где когда-то коротали прохладные ночи «весёлый Гекльберри Финн» и… «я, учительницы сын», как сказал о себе поэт.

Но этот лес – и ответ самому себе.

В «Избранном» поэт размышляет о том, что «Песня о зубре» «жертвует собой, своей славой» ради сохранения двух-трёх сосен «где-нибудь на обрывах Днепра или Немана». А ведь, публикуя свой перевод поэмы, он уже и тысячекратно возместил нанесённый природе «ущерб» (деревья, срубленные на производство бумаги), посадив на берегу Припяти несколько гектаров молодой поросли.

Тут не только любовь к природе, тут нравственная позиция человека, осознающего свой долг перед Творцом. Кто-то строит храмы, кто-то открывает больницы, кто-то растит гениев…

А кто-то сажает лес! На государственную премию…

Нужно действительно быть поэтом, чтобы совершить именно такой поступок…

Потому и «Песня о зубре» для Шкляревского в первую очередь лесная поэма. Для него это эпос Полесья, а не катехизис от Николая Гусовского.

Потому и в нашем сознании, несмотря на вольность художественных обобщений и некоторую неполноту содержания поэмы в изложении Игоря Шкляревского, всё равно остаётся мысль, что это лучший русский перевод классической «песни об охоте на зубров в северных лесах».

 

***

25 июня 2018 года, в день рождения поэта, на одном из сайтов можно было прочесть датированный тем же днём материал Михаила Синельникова:

«Большое природное дарование, исключительное литературное чутьё, врождённое чувство ритма, умение вносить жизнь и свежесть в уже примелькавшиеся, ветшающие слова, вот – свойства пронзительной лирики, да и блистательной прозы Игоря Шкляревского… Находясь на почтительном расстоянии, я хочу сказать, что молюсь за здоровье Игоря Ивановича и убеждён, что его стихи останутся в русской поэзии».

От себя хочется добавить, что уже сейчас они занимают в ней то место, где имя Игоря Шкляревского оказывается рядом с именами Николая Заболоцкого, Бориса Пастернака, Марины Цветаевой, Бориса Чичибабина и многих других русских поэтов, лучшей особенностью творчества которых нам видится их право говорить от имени облака, реки, дерева, мотылька...

Курск

 

 

Комментарии

Комментарий #14633 24.10.2018 в 22:50

Хочу поблагодарить и читателей, присоединившихся "к размышлениям и оценкам Михаила Попова", то есть тоже выразивших своё мнение о моей работе. Жаль только, что вы не подписались. Так важно и полезно всё-таки знать, кому ты интересен, кто читает тебя и находит силы для отзыва...
Спасибо!
С уважением,
Марина Маслова

Комментарий #14621 24.10.2018 в 14:39

Спасибо, Михаил Константинович, за Ваш добрый отзыв и за дополнение к моим мыслям. Для меня важно, что Вы обратили особенное внимание на экологическую проблематику. Вообще творчество Игоря Шкляревского в этом отношении чрезвычайно благодатно, созидательно. Только об этом как будто "немодно" сейчас писать. Спасибо, что Вы меня поддержали.
Что касается "зегзицы", то у меня буква И в слове "зигзица" не столько ошибочна (Вы слегка подчеркнули это, выделив букву Е), сколько ассоциативна, то есть написана по слуху, а не по тексту "Слова...". Конечно, я должна была писать Е, коли ссылалась на текст поэмы. Но в памяти крепко сидит одно толкование, где чётко доказано, что поэтическая "зегзица" это не кукушка ("зозуля"), а другая птица, именно та, которая летает над водой. В местных говорах (Новгород-Северский, откуда родом, по одной из гипотез, автор "Слова...") "зигичка", "зигзичка" это чибис (чайка). Кукушка над водой не летает. И Ярославна вряд ли хотела обернуться птицей, подкладывающей яйца в чужие гнёзда... Так что поправку Вашу принимаю, смиряясь с традицией текста, но мне больше нравится зигзица-чибис, чайка, плачущая ("кычеть", кличет) над рекой.
С уважением,
Марина Маслова

Комментарий #14613 23.10.2018 в 15:48

Присоединяемся к размышлениям и оценкам Михаила Попова.

Комментарий #14599 21.10.2018 в 11:07

Замечательная публикация, Марина! Объёмная, полифоничная, органичная произведению Игоря Шкляревского. Тут и лирическое начало, и аналитика, и размышления об экологии… Я – о последнем. Казалось бы, совсем недавно прозвучали эти безумные слова: «Нам нельзя ждать милостей от природы…». А как мы за те десятилетия изуродовали нашу бедную землю! Спохватились, стали задумываться о бережном отношении к природе в 60-70 годах. Кое-чего экологи добились. Удалось, в частности, остановить варварский проект переброски стока северных рек на юг. Тут веское слово сказали писатели. Но дальше…
Буржуазная контрреволюция порушила все разумные и гуманные запреты. Урон природе за тридцать лет нанесён такой, какого не было за все столетия существования России. И это притом, что тема экологии сейчас по сути – табу. Что мы знаем о состоянии Байкала? Что следом за Бурейской ГЭС возводится на Ангаре? Какие территории и с какой стати отданы в аренду Китаю? Информация размытая, на уровне слухов, документальных свидетельств зачастую нет, потому что власть – и центральная и на местах – много творит втихаря, незаконно. Вот свежий факт. У нас, на Русском Севере, на пограничье Архангельской области и Республики Коми дельцы и чиновники затеяли гигантскую свалку, чтобы свозить туда отходы из Москвы. Народ узнал об этом, когда под помоечный полигон стали расчищать территорию. Так действуют оккупанты – им плевать на мнение народа. А местных вождьков они улестят мздой и посулами. Пока существует в России эта безбожная алчная власть, нам не добиться здравомыслия, не говоря уже о сыновней сердечности к Матери-Природе. Да и мировая обстановка, увы, не способствует…
В конце века, точнее в 1999 году, я выпустил роман «Час мыши, или Сто лет до рассвета». До того никогда не писал футурологических произведений, а тут такое отчаяние охватило за родимую землю… Действие, как я себе задал, происходит в середине ХХI века. Мировая катастрофа уже свершилась. Остались отдельные островки жизни, где не живут, а доживают. И мировой спрут – тот самый Зверь из Апокалипсиса, уже компьютерный разум, который зачищает эти человеческие остатки. Нет ни воробья, ни зЕгзицы. Только свирепый ветер гонит пепел, напрочь заслонивший солнце, да пластиковые бутылки, которые воют волчарью песню… Михаил ПОПОВ (Архангельск)