ПРОЗА / Антон ЛУКИН. КРИЗИС СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА. Рассказы
Антон ЛУКИН

Антон ЛУКИН. КРИЗИС СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА. Рассказы

29.10.2018
1013
1

                                                  

Антон  ЛУКИН

КРИЗИС СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА

Рассказы

 

КРИЗИС СРЕДНЕГО ВОЗРАСТА

 

Тетюрин Василий запил.

Это был крепкого телосложения мужчина. Сорока двух лет. Прямые густые волосы его ложились на лоб, заползали в глаза и оттого создавали впечатление сердитого человека, каким Тетюрин не был. Когда он работал, к широкому и сильному телу его прилипала рубаха, на крепких руках взбухали толстые вены, а волосы ложились, как мокрая тряпка. Был он из больших тружеников. Работать любил. И главное умел. Любое дело у него ладилось. Любо поглядеть. А после трудового дня не спешил как многие на диван к телевизору, а закатывал рукава и шел во двор. Работы и дома находил непочатый край. Еще и людям помогал. Обращались к Василию за помощью одинокие бабы или же те, у которых мужья в одночасье спились. Мужская рука везде и всегда необходима. Просили и знали, что Василий не откажет. Так и было. И от одной соседки Тетюрин шагал к другой со своим инструментом. Денег не брал. На предложение присесть за стол и отобедать ссылался, что некогда, и неловко извинялся.

— Ничего, — скромно ронял Василий у порога. — Еще отблагодарите авансом. Успеете. Земля круглая.

Так и было.

В загул Тетюрин уходил раз в год и в одно и то же время. В сентябре. Брал отпуск и три недели не просыхая пил. Последнюю неделю отлеживался. Ел одну окрошку, не выходил из дома и никому не показывался. А после снова возвращался к работе, и как вол, не разгибая спины, до позднего вечера трудился.

Когда напивался, то не тратил из семейного бюджета ни копейки. Вот тут-то и вспоминалась Васькина доброта и его золотые руки. К сентябрю месяцу бабы запасались самогоном. И все три недели принимали Василия как дорогого гостя. Пятилитровыми банками выдавали Тетюрину самогон и закуски на любой вкус. Каждая соседка знала, что Василий три недели будет ходить по бабам и собирать «авансы». И каждая пыталась угостить всем самым лучшим, чтобы не осрамиться в Васькиных глазах. За стол тот никогда не садился. Выпивал с хозяюшкой стопочку. Благодарил. И приняв угощение, шел с мужиками куда-нибудь за село. Все это время, пока Вася пьянствовал, за ним по пятам ходили любители принять на грудь. Знали, что у Васи есть и тот не откажет.

— Маруся, — говорю ей. У меня настал кризис среднего возраста. Это ни одному мужику не избежать, — жаловался Тетюрин на жену. — Неужто я не могу душу свою залечить? Что ты меня терроризируешь так, что мне и домой ночевать идти неохота.

— Правильно, Вася. Правильно, — кивала какая-нибудь одинокая бабенка. — Как же не выпить? Поди и ты такой же человек. Душа она у всех одна. Ей отдыхать иногда положено.

— Вот и я ей об этом же толкую. А она все одно — не ходи по домам, не позорь меня. Хуже, говорит, попрошайки. А какой же я попрошайка? Я авансы собираю. Верно ведь?

— Верно, Вася. Верно, милый, — кивала головой какая-нибудь вдовушка. — Не слушай ты никого. И Марусю свою не слушай. Ты, извини меня, конечно, — поправляла в суматохе соседка платок, — но она у тебя какая-то суматошная. Вроде и дурой не назовешь. А все туда же. Да на такого мужика молиться надо и день и ночь. А она еще ноздри раздует. Не совестно? Вот, скажи мне, а? Не совестно?

— Кризис у меня. Кризис среднего возраста. Разве я что поделать могу? — оправдывался Василий. — Я ить и поделать ничего не могу. Это сильнее меня. Так природой заведено. А против природы не пойдешь. Кто я такой, чтоб против матушки-природы идти. Вша зеленая.

— Ох, Вася. Был бы ты у меня в мужьях, как принц персидский жил бы. Раз в год это не страшно. Раз в год даже нужно развеяться. Человек ты али не человек, в самом-то деле?.. Какой скотине и той отдых нужен. А тут мужику раньше времени могилу копают. Не ценит она тебя, Вася. Ох, не ценит. Не такую жену тебе надо.

Тетюрин хмурил бровь и разговор переходил на другую тему.

Замужние бабы, подавая Василию магарыч с едой, просили и умоляли только об одном:

— Если мой появится, гони ты его, Вася, в шею. Дай по загривку разок, чтоб по пятам не ходил, негодник такой. Он мне ирод эдакий всю жизнь искалечил.

Тетюрин принимал угощенье и покидал избу. И все знали, что Вася не откажет. Не такой он человек, чтоб от кого-то прятаться да еще и прогонять, когда есть чем себя и других побаловать.

Уйдя за село, расположившись где-нибудь у оврага, Василий с мужиками оценивал самогон.

— Твоя совсем гнать не умеет, Павлуша, — кряхтел кто-то из пьянчуг. — Как ослиная жидкость.

— Чаво? — хрипел Павел, самогон жены которого теперь пробовали.

— Того. Завсегда твоя Лариска жадничает. И тут поскупилась сахарку да дрожжей купить. Как вода.

Павел оправдывался и всеми силами заступался за жену. Мол, продукт хороший, это только вам, алкашам, уже и чистый спирт сиропом покажется.

— Вася, скажи им. Ну, скажи! — ругался Павлуша.

— Пойдет, — кротко отвечал Тетюрин.

— Мило дело у Леонидовны брать. Эта ведьма знает, как мужика порадовать. Еще при царе горохе гнать стала. Пожалуй, пока в землю не ляжет, так и будет брагу ставить, — говорил один. — Эта знает толк в самогоноварении.

— Знает, — соглашались с ним остальные и разливали еще по одной.

Василий выпивал, закусывал и задумчиво глядел на большие кудрявые облака, что медленно заползали друг на друга. Был он немногословен. Не любил попросту трепать языком. У трезвого и слова не вытянешь. Больше работал и молчал. Когда же наступал «кризис среднего возраста» Тетюрин немного оживлялся, и даже, как замечали за ним, любил чуток свалять дурака. Среди ныне появившихся товарищей Васю больше всех радовал Аркаша. Аркаше было тридцать четыре года. Одна нога его была короче другой. При ходьбе сильно хромал. Но это не мешало ему выплясывать на свадьбах и других праздниках. Иной раз такие коленца выкидывал, что все дивились. Аркаша играл на баяне и всегда и всюду ходил с ним. Где Аркаша, там и музыка. А где музыка, там, конечно, праздник. Аркашу нередко звали посидеть и всегда угощали. Аркаша был веселый малый. Было с ним как-то легко. И потому, как только Василий уходил в отпуск, почетное место рядом с ним имел только баянист. И пока шагали к оврагу по селу, то обязательно с музыкой. Аркаша, прихрамывая, играл на баяне, а позади несколько голосов наперекос горланили песню. И только Вася, держа одну руку в кармане, а другой лузгая семечки, важно шел по улице. Как барин. Маруся, жена его, не знала, куда в это время глаза деть.

— Ну что ты так мучаешься? — успокаивали ее. — Подурит немного да перестанет.

— Смеются ведь все над ним. Как же не переживать? — сквозь слезы вздыхала женщина. — Стыдоба-то какая. Стыдоба.

Вот и сейчас испробовав Павлушиной жены самогон, Тетюрин взмахивал рукой — давал команду. Аркаша брал баян и мелодия лилась по всему оврагу и уходила в село, где местный люд понимал и догадывался, по какому случаю праздник и кто гуляет. Если Аркаша затягивал грустный мотив, его старались перебить, но Василий показывал кулак и все успокаивались и внимательно слушали. А Аркаша мог не только играть хорошо, но и петь. Так голоском своим чертенок всю душу истеребит, что она потом долго не знала, как успокоиться. Вася плакал, слушая Аркашу. Хватался за голову, тряс ею, и изредка подпевал.

Ой, то не ветер ветку клонит,   

Не дубравушка шумит,       

То мое, мое сердечко стонет,

Как осенний лист дрожит.

То мое, мое сердечко стонет,

Как осенний лист дрожит…

 

Затем снова выпивали. И наступал привычный галдёж. Кто-нибудь обязательно рассказывал смешные истории из жизни, и Василий, щуря глаза, со всеми смеялся. Любил он послушать местные байки. И хотя сам придумывать и слагать так не умел, но слушал с большой охотой. Среди нынешней компании находились заядлые рыбаки и охотники в прошлом. И потому историю о том, как однажды выловили такую рыбу, что она и в лодку не поместилась, пересказывали не по одному разу. А уж рассказ о том, как кто-то раненого медведя душил самолично вот этими самыми руками, когда закончились патроны, веселил Васю особенно. Он тоже пытался сам что-нибудь рассказать эдакое смешное. Даже придумывать пробовал. Но не выходило.

— Ничего. Трепать языком не каждому дано, — говорили ему. — Зато бог руками и головой наградил. Это высшая похвала и награда.

И каждый говорил Тетюрину какой он молодец. Лести в словах не было. Василия действительно все уважали. И признавались, что если бы не алкоголь, то и они могли бы еще о себе заявить так, что многие бы ахнули. И честно кивали, что нету сил расстаться с этой дрянью. Искренне завидовали Тетюрину, который лишь раз в год позволял себе расслабиться и отдохнуть. Тот слушал и жалел каждого. Ведь перед ним сидели еще не старые люди. Которые, если сожмут волю в кулак, в самом деле могли бы поменять жизнь. Повернуть русло её в обратную сторону. Но, видимо, вино было сильнее их. И потому один честно признавался, почему ушла жена, другой, как еще его терпят, но уже не ставят и в грош. Живешь — живи, помрешь — схороним. А ведь и они когда-то лет десять-пятнадцать тому назад были лучшими комбайнёрами, каменщиками, электриками, сварщиками… Но зеленый змий взял свое.

Аркаша брал баян, и стараясь развеять обстановку, прогнать внезапно навалившуюся грусть, запевал что-нибудь веселое. И игривая мелодия, как молодая лошадка копытами, била прямо в душу и на лице появлялась блаженная улыбка. Хлопали в ладоши, громко свистели и кричали под звук баяна.

Внизу оврага протекала река. Узкой змеей изгибалась она вдоль заросшего кустарником берега. Вдали виднелись избы соседней деревни. Легкие струйки дыма тянулись ввысь в каждом дворе. Топились бани. Была суббота. Любопытно было наблюдать за всей этой картиной. Ведь в каждом этом переулке – издали со спичечный коробок – текла жизнь. Кто-то сейчас таскает воду, подкидывает дрова, готовит белье. И все эти люди, с их избами, скотиной и банями могли уместиться сейчас на одной Васиной ладони. Забавно. И там жизнь, и по этот берег реки и оврага тоже жизнь. Там баня. Здесь праздник… Вот комарик пропищал над ухом. У него тоже своя жизнь. Комариная. Насекомая. Но ведь все-таки — жизнь.

Тетюрин любовался местными просторами и про себя дивился, как же красив их край. И как раньше всего этого он не замечал. Не приходило в голову и то, что соседняя деревушка может поместиться на его ладони. Да разве такое придет когда на ум? Глупость это. А вот нет, пришло же. И это отчего-то Василия радовало, словно он открыл не ведомую никому тайну.

— Жизнь, — тихо вырывалось из его уст.

— Что?!. — спрашивали его. — Жизнь?.. Да-а, жизнь такая штука. И не угадаешь, чем закончится. Все мы верили, что будет и дом, и семья, и работа. Будет как у нормальных людей. А видишь, как?.. Кто-то спился, кто-то сидит, а кто-то по глупости накинул петлю на шею. Другие начальниками стали, при галстуке ходят. А ведь тридцать лет назад все мы за одной партой ютились. И эти и те. Одни игры были, одни мечты… Да, умеет жизнь выкинуть шутку. Суровую. Умеет, стерва.

Василий задумывался. Часто размышлял он по пьяни о том, что в трезвую голову никаким ветром не задувало. Сам удивлялся этому.

Люди всегда делились на хороших и плохих, на сильных и слабых, на глупых и умных… Гораздо обиднее было другое — когда умные становятся дураками, сильные характером опускают руки, а хорошие превращаются в ничтожество. Вот что больно. Тетюрин становился мрачен и подолгу молчал. Молча смотрел он на каждого, кто был сейчас с ним рядом. На грязные в синяках и царапинах пьяные лица – и опускал голову. Не желал говорить вслух то, что приходило сейчас на ум. Те же, в свою очередь, по Васиному виду понимали приближающийся конец веселья и халявы. Так было всегда. За неделю перед отпуском Тетюрин ходил хмур, почти не разговаривал. Ждал и готовился к празднику. И за пару дней, как прекратить пир, тоже все больше молчал и хмурился.

— Может, напоследок посидим завтра, а? — спрашивал Аркаша. — Я еще поиграю.

Василий молчал.

Домой приходил затемно. Присаживался на скамью и подолгу курил, любуясь вечерним небом. Сколько же на небе звезд? Удивительно много. Каждая эта сияющая крохотулька на самом деле может быть больше нашей планеты. Вот где, действительно, хранится тайна. И, наверное, на каком-то из этих мигающих огоньков есть жизнь. Может быть, где-нибудь далеко-далеко сидит сейчас такой же вот, как и Василий, чудик, и рассуждает о жизни, любуясь нашей Землей. Может быть. Почему бы и нет. Тетюрин вздыхал, делал большую затяжку и тушил каблуком окурок.

— Как же все-таки мал и беспомощен человек, — тихо ронял он.

Выходила жена, присаживалась рядом. Молчали. Вот в такую же теплую ночь, когда-то, совсем, казалось бы, не так давно, любили гулять они с ней до самой зари. Много разговаривали. Это Вася помнил хорошо. Слова лились сами собой. Может и несерьезные и по большей части даже и ни о чем, но слов было немало, и было весело. Молодость-молодость, тем и прекрасна ты, что, как маленький расточек, тянешься к небу и умеешь радоваться жизни. В мелочах находить приятное. Трудно в двадцать лет представить себе, что когда-нибудь жизнь будет однообразной и скучной. И даже перестанешь мечтать.

Василий потирал лицо и брал в свою огромную ладонь крохотную ладошку жены. Как же хорошо, что рядом есть человек, который тебя любит и переживает за тебя. Человек не должен быть один. Каждому, каким бы сильным и могучим он ни был, нужен тот, кто в трудную минуту приласкает и утешит. Это главное – знать, что тебя любят и ждут. Пожалуй, в этом и заключается смысл жизни — уметь любить и в любой ситуации оставаться человеком.

Маруся, прислонившись к широкому плечу мужа, тихонько вздыхала:

— Пошли спать.

Тетюрин кивал, с трудом приподнимался и просил приготовить ему завтра окрошки. Жена обнимала его, целовала в щетинистую щеку и вела в избу. Пьяные деньки позади. Теперь оставалось только отлежаться, набраться сил и идти работать.

 

 

ЖИЗНЬ ОДНА

 

Евгений Ковшов стал заложником страшной болезни. Диагноз — рак. С полгода тому назад обратился он в больницу с сильной болью в животе, где и вынесли ему этот чудовищный приговор. Это что же с душою должно происходить в ту самую минуту, когда тебе сообщают, что все, братец-кролик, отходил ты по матушке-земле сполна — хватит. Что же происходит с человеком, когда он понимает прекрасно, что всё, это действительно «всё». Преступник, приговоренный к расстрелу, до последнего верит, что его оправдают. Утопающий хватается за любую соломинку, всеми силами надеясь, что спасется. В каждом из нас живет надежда. И когда ее отнимают, одним махом — раз… Нет, так нельзя. Человеку нужно во что-то верить и надеяться. Рак. Это не с лодки упасть… это не змея укусила… Живешь обычной повседневной жизнью, и тут, как гром среди ясного неба, сообщают тебе, что год, ну два, в лучшем случае, осталось любоваться солнышком и звездами, родными и друзьями. Тяжело осознавать подкрадывающийся неизбежный конец. Обидно. Больно. Страшно.

И вот за какие-то полгода высох Евгений до неузнаваемости. Из крепкого высокого мужчины превратился в тростинку, которая еле передвигает ноги. Так истощал, что смотреть страшно. А ведь в свои сорок два года никогда Ковшов ни на что не жаловался, ни на какую хворь. Вот ведь тоже… сорок лет… только жить да жить. В этом возрасте по-настоящему открываешь глаза, понимаешь, осознаешь жизнь всю, какая она есть, с радостями и невзгодами. В этом возрасте люди жить начинают заново, по-новому, сполна осознав собственные ошибки.

Проживал Евгений на окраине села в ветхой старенькой избушке с братом. Родителей схоронил. С женою развелся семь лет тому назад. После развода та подалась в город и забрала с собою дочь. Какое-то время Ковшов навещал их, пытаясь наладить отношения с бывшей супругой. Но как только та вышла замуж, перестал ездить. Успокаивал себя одной никчемной мыслью, что повзрослеет дочь, обязательно с ней свидится, поговорит. Так и жил. Работал на ферме. Сам кое-какую живность держал. Вставал ни свет, ни заря, ложился тоже рано. Любил закаляться. Обожал воду. Зимой постоянно натирался снегом, летом же, при всяком удобном случае, принимал душ. Огород его уходил в низину, под откос, и у самого плетня Евгений смастерил душевую. С первыми петухами выбегал Ковшов во двор в чем мать родила – и под ледяную струю, прогонять от себя последние остатки сна. Холодная водица пронизывает, будоражит ещё сонное тело, а впереди такая красота, такой вид открывается. Внизу у горизонта алой волной вспыхнет заря, и словно невидимый художник разбросает по небу золотисто-оранжевые краски. Любуешься этим Божьим чудом, и так закричать хочется на всю округу, что сил нет. Ковшов и не сопротивлялся никогда этому желанию. И как же хорошо было в эту минуту! Иногда и душе нужно давать разгон, выпускать ее певчей птицей на волю, а не то запнется внутри, пропадет как в клетке. Бывало, кто-то из соседей, заприметив нагого крикуна, постыдит: мол, совсем из ума вышел. Но Евгений на это только с улыбкой махал рукой — не слушайте, не глядите. И разве кто мог тогда подумать, что его такой недуг возьмет? Сроду никто не подумал бы. Ел за троих, работал за семерых, зимой и летом краснощекий. Теперь же румянец давно покинул его вместе с жизненной силой. Ходячий скелет. Больше никак не назовешь. Страшная эта болезнь. За каких-то полгода так изгубить мужика. Страшная…

Ближе к полудню Ковшов выходил из избы и медленно, озираясь по сторонам, ковылял по селу. С каждым разом прогулка давалась все тяжелее и тяжелее. Иногда казалось и вовсе, что последний раз он шагает вот так вот по родимой улице, любуясь знакомыми с детства избами и золотистым сиянием куполов церкви. Но наступал новый день, и силы выйти во двор находились, а там и за калитку, и потихоньку, полегоньку, опираясь на клюку, топал Евгений к старику Кузьме.

Кузьме Максимовичу шел семьдесят первый год. Жена его, Елизавета Михайловна, была моложе супруга на девять лет. С самого утра и до позднего вечера неугомонно копошилась то в огороде, то в избе у плиты. Пока двигаются старики, пока работают – этим и живут. Отними у них это, и за какие-то дни исхвораются и уйдут на вечный покой. Понимают прекрасно, что в ногах вся жизнь.

Хозяин избы, как обычно, сидел на скамье у самых окон и разматывал удочку. Заприметив гостя, улыбнулся, подвинулся, хотя место было.

— Присаживайся.

Евгений, опираясь на клюку, медленно опустился на скамью. С минуту, кряхтя, смотрел куда-то вниз, под ноги. Хотел было что-то сказать, но запыхался с дороги, потряс губами и приумолк.

— Ну, будет-будет, — кивнул Кузьма. — Не спеши.

Ковшов, утирая кепкой лоб, посмотрел на старика.

— Совсем сил нет, Максимыч, — тяжело вздохнул. — Вот напасть, так напасть. И не ем ничего. Не идет. Аркаша суп сварит, так я бульон похлебаю малость и все. Откуда ей силе взяться, теперь-то. Проковылял нет ничего, а сердце дребезжит, словно милю пробег. О как.

— Н-да, — с досадой протянул старик. Достал из кармана газетку, хотел было забить табаку, но передумал, убрал обратно.

— Не сегодня-завтра лягу и не встану. Все, отгулялся, хватит. Нынче с постели не поднимусь. Не хватит силенки. От и буду полеживать и горбатую дожидаться, как невесту… Под себя ходить. Стыдоба-то, какая.

— В больничку не думал лечь?

— Нет, Кузьма, не хочу. И брат говорит, что там мне лучше будет. Я понимаю, тяжело ему со мной. А не могу я туда, нет. В родных стенах все легче погибель встретить. Потерпит как никак. Недолго осталось.

Кузьма Максимыч хотел было возразить, но не стал. Поначалу еще успокаивал и ругал, чтоб о смерти не думал. Теперь-то чего. Глядя на этого измученного болезнью человека, понимаешь и предвидишь его конец. Да и как ему сейчас не упомянуть о ней? Поди, каждую минуту готовится, чтобы хоть как-то достойно встретить, а не забиться жалобно в страхе.

 — И врагу не пожелаешь такую хворь. Всего, гадина, изнутри съела. Хоть бы уж прибрала скорее, чем так мучить.

— Не говорил бы так. Грешно.

— Мне сейчас белый свет не мил. Одна боль. Понимаю — грешно, но ни о чем другом думать не могу. Впору хоть руки накладывай.

— Ты тут мне брось, — прибавил в голосе старик. — И эту бесовщину от себя гони поганой метлой. И чтоб я боле этого не слышал. Жизнь ему, видите ли, не мила. Смерть ему не та. Да рази ее, окаянную, выбирают? Кому какая придет, ту и принимай. Нашел красавицу-девицу. Это жизнь поймал за узду, и крути-верти. Как сумеешь, так и живи. А смерть рази предугадаешь когда и какая будет. Кому страшная, кому быстрая, кому тяжелая. Ничего, отмучишься. Там легче будет. А то, язви тебя… И чтоб боле этого не слышал.

— Прости, Кузьма. Сам не знаю, что за язык дернуло. — Ковшов виновато опустил голову. — Прости.

— Эх, Женя, Женя. Да ведь слово-то страшное какое. Просто так не появится само собой. Видать, глубоко в душе запряталось. Кабы слабину не дал, — Максимыч бросил взгляд по левую сторону, где в синеве неба играли золотом купола церкви. — С отцом Вячеславом тебе поговорить бы. Он рассудительный. Знает, что и как сказать. Послушаешь, и не то, что уходить, жить захочется. Кольчу-младшего помнишь же? Сейчас где-то в городе трудится, давно здесь не бывал. От ить тоже. Пил по-страшному. Ничего хорошего его жизнь не предвещала. Тридцати не было. Дурил, как черт сизый. Все село от него от такими слезами умывалось. Отца родного, правда, побаивался. Кольча-старший сам хребет любому дьяволу переломит одним махом, — старик покашлял, вытер ладонью губы. — Спрашиваю я его, однажды, когда он еще трезвый был, — чего ты, мол, дурью маешься, чего тебе все неймется. Бросил бы, говорю, давно эту заразу лакать. Ни до чего хорошего она тебя не доведет. Либо в тюрьму угодишь, либо самому где шею свернут. А он мне и говорит. Бросил бы, дядя Кузьма, да трезвому жить страшно. Боязно. Видишь что! Бесы ему окаянные копытами в ребра стучали и на ересь всякую подталкивали. А как с отцом Вячеславом поговорил — враз образумился. Вино бросил, в город подался, семьей обзавелся. И жизнь теперь в милость. И не боязно боле жить. Нужное слово оно любой душе лекарство.

Кузьма приумолк. Евгений через седину старика тоже посмотрел на золотистое сияние куполов, и опустил голову. Так-то оно так. Все верно. Что бы ни случилось, а душу не обманешь. Навестить священника надо. Поговорить, послушать. Все легче будет. Может и правда, какой невидимый камень спадет вниз, и дохнёшь немного свободы. Если силы завтра будут, обязательно дойдет до церкви, а ежели нет, пошлет Аркадия за отцом Вячеславом. Сейчас уж медлить нельзя. Вот ведь тоже, и крещеный, и в Бога верующий, а церковь не посещал сроду, молитвы ни одной не знаешь, в грехах по горло утоп. А теперь, когда одной ногой уже там, священника подавай, исповедоваться, утешить душонку свою грешную. Честно ли это? Что это — раскаяние за неправильно прожитую жизнь или страх перед неизвестным? Всю жизнь чего-то боимся и чем-то недовольны. Учись не учись, а все равно жить не научишься. На смертном одре припомнятся дела, за которые будет стыдно и неизгладимо больно. Тому позавидовал, там подло поступил, перед тем подхалимом прогнулся, этого предал, обманул. Всю жизнь живешь в маске, боясь показать истинное лицо. Все чего-то мало, все чего-то не хватает. И не задумываешься, не понимаешь, что уже счастлив тем, что родился и живешь, и что Всевышний наградил тебя и твоих близких здоровьем. Не обделил, как некоторых, а именно наградил. Дал руки и ноги, чтобы мог другим принести пользу. Этими ногами уйти от невзгод, этими руками побороть трудности. Видно только и понимаешь это, когда лишаешься чего-то. Пожить бы еще лет с пяток, пусть без ног, пусть без руки, хоть самую малость, совсем чуть-чуть. Разве от этого кому-то хуже будет, если немного еще полюбуешься рассветами, погреешься под солнцем, умоешься дождем?..

Легким скрипом отворилась калитка, и раздался звонкий веселый лай. Это пришла Оля Попкова, что носила старикам козье молоко. Сами-то уже давно никакую живность не держат. Тяжело. Приходится брать у соседей.

— Вот ведь разбойница, — девица смущенно развела руками. — Увязалась все-таки. Умка!

Маленькая собачонка, белоснежная, как кусок сахара, весело носилась от яблони к яблоне и звонко лаяла.

— Ух, бойкая какая, — засмеялся Кузьма.

— Не то слово, — согласилась Оля. — Как Моська из басни, никому проходу не дает. Ни малому, ни большому.

— Собака она и есть собака, — протянул Ковшов.

— Я вам тут молока принесла, дед Кузьма. Только баночку верните, а то с позапрошлого раза еще. Я так, напомнить.

— Все верно. Все правильно, — старик поднялся на ноги и крикнул жену. Елизавета Михайловна показалась на крыльце, взяла молоко и вновь вошла в избу. Ольга, поправляя волосы, виновато посмотрела на Умку.

— Ну и как, — поинтересовался Кузьма. — Ездила в город?

— Ездила.

— Поступила?

— Поступила, — не без гордости улыбнулась Попкова. — И в общежитии место нашлось.

— Это хорошо. Это правильно. Учиться надо. Без диплома сейчас никуда. Да и город познать надо. Все правильно.

— И женихов там больше, — добавил Евгений.

— Ой, ладно, — девица робко опустила глаза.

— Все верно, — добродушно кивнул старик. — И женихи будут, и учеба пойдет, главное, чтобы одно другому не мешало.

На крыльце показалась Елизавета Михайловна. Она отдала пустую банку и протянула конфету. Милые бабушки, только вы по-прежнему норовите угостить то вишенкой, то пряником, то конфетой, и неважно, что дети давно уже не дети. Хотя… для вас, пожалуй, они всегда ими будут. Оля приняла угощение и вежливо поблагодарила. Попрощавшись со всеми и по-детски помахав ладошкой, она позвала к себе хулиганку Умку и покинула сад. И как-то сразу тускло и одиноко стало без ее живых глаз, теплой улыбки, и весенней молодости. Словно солнышко заглянуло в гости, всего на миг, и поспешило дальше по делам, забрав с собою кусочек тепла и света. Старики смотрели вслед уходящей зеленой юности и немного взгрустнули, припомнив свои далекие годы. Ковшов, провожая глазами девицу с собачкой, вспомнил о дочери. Через каких-то три года она так же окончит школу и поступит в институт. Так же превратиться из куклы в невесту, и ребята будут стараться покорить ее сердце. А она, ударившись в учебу, не станет обращать внимание на эти вольные глупости. Отучится, устроится на хорошую работу, обзаведется семьей, в праздники будет навещать мать и отчима, в отпуск летать с мужем на море, и во всей этой жизненной суете вряд ли вспомнит о том, что где-то в селе Смолино находится могилка ее отца. А если и мелькнет в памяти, то быстро исчезнет как суматошный мираж, не оставив даже каплю сожаления.

Жизнь. Жизнь. Что посеешь, то и пожнешь. И то верно. Все на будущее откладывал встречу, тянул, а теперь… не бывать ей. А как бы хотелось прижать дочь, обнять хрупкие детские плечи, и сказать ей, как сильно он ее любит, попросить прощения и напомнить, что он ее папа, ни кто другой, а он, только он. Но разве можно сейчас показаться таким? Таким беспомощным и жалким. Таким ненастоящим. Жизнь одна и не будет другой, как не будет больше сегодняшнего и вчерашнего дня. Поздно вернуть что-то или попросить прощения. Судьба и время беспощадны ко всему.

Елизавета Михайловна позвала Евгения в избу отобедать ухой, для которой с утра пораньше ее старик наловил в реке окуней. Ковшов провел мозолистой ладонью по лицу, тяжело вздохнул и, опершись на трость, медленно поднялся. Окинул взглядом тихую улицу и поковылял в избу. Может, и правда, немного силы еще прибавится. А завтра напишет дочери письмо с пожеланием расти красивой и здоровой, и ни в коем случае не намекнет о болезни. Если и упомянет где и когда отца родного, то как живого. И на этом спасибо.

 

 

ЗУБНАЯ БОЛЬ

 

Вечером у Семена Крылова разболелся зуб. Так окаянный стал ныть, хоть на стену лезь. Настрадался Семен в сорок лет с этими зубами — хлебнул горюшка. Был он мужик крепкий, плечистый, в молодые годы подраться любил. Все село в кулаке держал. Да и кулаки его трудно назвать кулаками — как кувалда. Если кого угостит такой ручищей, враз сляжет. Две недели хворать будет, а то и больше. С годами, правда, немного утихомирился, но все равно, по пустякам да с глупостью не досаждай, не тревожь его душу. Озлобится, посмотрит из-под бровей косо и пошлет на три советских. А коли кто и этих слов не поймет, поможет своей пудовой гирей. И неважно сосед ты ему, родственник какой или начальник. Хоть министр. Никого не боится. Но лет шесть назад выяснилось, что это не так. Есть и у него слабое место. И этим местом оказался кабинет зубного врача.

Как подумает Крылов, что нужно к стоматологу идти, аж в пот бросает. Стоит только на секунду представить, как войдет он в кабинет, как усядется в кресло, и как начнут наболевшийся зуб сверлить, да еще иглой убивать нерв — плохо становится. Трясти начинает.

— Дай еще одну, — Семен обратился к жене, что лежала на диване и листала какой-то журнал. Та проигнорировала. — Тамара!

— И так уже три выпил. Потерпи.

— Таблетку!

Женщина, отложив журнал в сторону, ушла на кухню, принесла обезболивающего и стакан воды.

— На! Больше не проси. Не дам.

От супруга лекарства Тамара прятала, потому как знала, что дай ему сейчас волю, он за час всю упаковку употребит. С каждым разом таблетки все меньше помогали.

— Мужик тут с ума сходит, а ей хоть бы хны. Лежит-полеживает, журнальчики листает.

— Что же мне перед тобой плясать?

— Начинается. Я ей про Фому, она мне про Ерему.

Тамара присела на диван.

— Сколько раз тебе говорить, что не лекарства мне эти жалко, а о тебе дураке забочусь. Чего ты их одну за другой глотаешь, словно аскорбинки?

— Я на тебя посмотрел бы, — обиделся Семен. — Легко языком чесать, когда ничего не болит.

— Нечего и смотреть. Я бы до последнего не сидела, ни ахала и не охала. А пошла бы и вылечила зуб. Протянул кота за хвост, теперь мучаешься.

Тамара ушла на кухню. Семен, придерживая челюсть, прилег на диван. Хотел  было уснуть, но не вышло. Не-ет, с этой болью ему не справиться. Все перетерпеть можно, но это… И ногу, и пальцы, и ребра ломал — терпимо. Тут же — крохотулька такая, с ноготь величиной, а ноет, стреляет так, словно душу режут. Глаз еще левый разболелся. Так всегда, только зубы заиграют, сразу и в ухо и в глаз отдает. Зараза. И сколько раз не обещал сам себе Крылов, что все, завтра в больницу, но наступает это самое «завтра», ничего уже не тревожит, и никуда не идешь. Хотя знаешь, знаешь прекрасно, что через несколько дней снова же этот зуб даст тебе «дрозда». Так заноет окаянный, хоть в гроб ложись.

В сенях послышались, чьи-то шаги. В дверь постучали три раза, и в избу вошел Игнат Тепкин.

— Хозяева дома?! — послышался с порога его веселый и наглый бас.

— Где ж им быть? — Тамара, вытирая полотенцем ладони, вышла в прихожую.

— Не выручите ли спичками, соседи?

— Чем?

— Шучу, — Тепкин улыбнулся. — Пару сотен не одолжите до вторника?

Тамара пристально посмотрела на соседа.

— На бутылку?

— На ее родимую, на ее.

Женщина ушла в комнату за деньгами. Семен с дивана наблюдал за Игнатом. Ждал, когда тот что-нибудь скажет. Этот без шуточки обойтись не мог. Недолюбливал его Крылов за орлиный нос и игривый характер. Седина на висках, а все хихоньки да хаханьки. Не понимал Семен, когда взрослый мужик ведет себя словно дите малое. Смотреть противно. Потому-то, бывало, и получал Игнат от соседа по худой шее. Но это так… больше для профилактики, чтоб не лез. Хотя и это словно вилами по воде. Сколько не ругайся с ним, сколько не води кулаком перед носом, все нипочем. Не понимает. Дурак он, видно, и есть дурак. Зато бабам его прибаутки нравятся. Но с этими тоже все ясно. С их парами извилин только и дело, что смеяться не пойми над чем. Покажи палец, со смеху лопнут.

— А ты чего барином разлегся? — не вытерпел все-таки Игнат.

Крылов промолчал. Вернулась Тамара.

— Вот, держи. Ольге только не говори, где взял.

— Что я совсем что ли, — сказал сосед и кивнул на Семена. — Чего он у вас, захворал что ли?

— Зуб разболелся. Вот и мучается.

— Зуб? Ха. Так ведь есть одно очень хорошее старинное средство. Вмиг вся хворь уйдет. Как рукой снимет.

— Что за средство? — поинтересовалась Тамара. Семен прислушался.

Игнат прошел на середину комнаты ближе к больному, и остановился.

— Нужна длинная нитка, а лучше леска. Один конец я привязываю к дверной ручке, а другой… слушаете? Внимательно сейчас… А другой, Сеня, тебе в рот, вернее к зубу. Ты глазки закрываешь, я дверью оп! и зубик твой у меня на ладони. Вот и весь фокус.

Тепкин подмигнул Крылову глазом и расплылся в улыбке.

— Я тебе сейчас… — Семен приподнялся с дивана.

— Угомонись! — прикрикнула Тамара и поспешила выпроводить гостя за дверь. — А ты нашел время шутить.

— Так ведь… — Игнат что-то хотел сказать в оправдание, но соседка закрыла перед самым его носом дверь.

Семен по-прежнему, придерживая ладонью челюсть, кряхтел и стонал.

— Завтра же вырву его, к чертям собачьим, — со злобой прохрипел он. — Хватит.

— Давно пора, — поддержала жена.

— Лишь бы только Андрей Евгеньевич отпустил в город. У него ведь, сама знаешь, семь пятниц на неделе.

— Никаких городов, — возмутилась Тамара. — В нашу больницу пойдешь.

— Ага, щас! Разбежался.

— Надо будет, побежишь как миленький.

В город, в платную поликлинику Семен ездил уже четыре раза. Каждый раз тянул резину до последнего, пока зуб не раскрошится как грецкий орех. Залатают его там, запломбируют опытные стоматологи, и будет зубик сиять белизной, как новенький. Но и возьмут за такую работу чуть ли не весь Сенькин аванс. В тот момент Семен готов отдать и две своих зарплаты, только попроси. В эти страшные для него минуты, находясь в кресле с открытым ртом, сидит он не живой не мертвый. И хотя зуб со всех сторон обколот уколами, страх не покидает его бедное сердечко до последней секунды, пока он с онемевшей челюстью не окажется на улице. Никогда бы не подумал Крылов, что будет чего-то так сильно, с таким безумием бояться. Все-таки каждый человек по-своему слаб. Вроде, и крепкий на вид, ничем, казалось бы, не возьмешь, ан нет, и у него есть тайное окно — слабое место. У каждого свои страхи.

Когда Крылов залечивал первый зуб, то ли заморозка попалась слабая, то ли брак, а только как коснулись иглой оголенного нерва, словно током ударило. Чуть из кресла не выпрыгнул. И теперь каждый раз, открывая в зубном кабинете рот, Семен ждет этой резкой пронзительной боли. И пусть полчелюсти онемело с языком, все равно, он знает, он ждет — будет больно.

— На эти деньги мы лучше пылесос возьмем. А зуб и у нас вырвут. Не переживай, — сказала Тамара. — Еще за это платить. Не аристократы.

— Какие мы умные, — возразил Семен. — А про Шпаликова ты уже позабыла? Сколько раз тебе говорить, что к нему я ни ногой.

— Что он тебя там съест что ли?

— Съесть не съест, а, поди, только и ждет, как я к нему приду, сниму шляпу и сам усядусь в его капкан. Здрасте, мол, Владислав Арсеньевич, а вот и я, собственной персоной. Делайте со мной что хотите, — Крылов на секунду приумолк. — Он ведь мне там, через рот, всю душу изувечит.

— Нужен ты ему больно, — изумилась Тамара. — Все село ходит и ничего. Даже хвалят.

— Ты не забывай про его хиленький носик, — упомянул Семен. — Я у него давно в черном списке. Только вопрос времени — когда!

— Поди позабыл уж про тебя десять раз, — сказала супруга. — Это, во-первых, а во-вторых, он же врач и давал клятву Гиппократа.

— Кому?.. Я тебя умоляю.

Семен взялся за челюсть, зажмурился. Зуб выстрелил новым зарядом боли. И на этот раз обезболивающее помогло ненадолго. Совсем не берет. Так, отпустит на немного, и вновь заноет с новой силой, хоть челюсть выдирай. Видно изошло все его время, пришла пора. И как бы ни было тяжко, Крылов понимал — нужно идти в больницу.

— Ну, хочешь, я сама с Владиславом Арсеньевичем поговорю? Что он не человек что ли?

— Я тебе поговорю! Так поговорю! — Семен из-под бровей глянул на жену. — Не хватало на старости лет такого позора.

— А чего бы и нет? Чай он тоже не дурак и все понимает, что пользоваться своим рабочим положением, это ведь тоже… извините меня, подсудное дело. Мы закон знаем. И пусть не думает, что откуда-то из лесу вышли, — Тамара стала умничать. С ней это бывало. — Пришел к нему в кабинет и не трясись, как зайка серенький перед волком, а будь умнее. Прикинься грамотным. Сядешь в кресло и так, между словом, ненароком, будто бы завязать разговор, спроси его. Вот же народ интересный в нашем правительстве. Что ни день, то новые поправки. Не читали, Владислав Арсеньевич, уголовный кодекс в переработке? Что ни указ, то новый подпунктик. Этот, естественно, не читал ничего. Сразу в штаны наложит. Поймет, что тебя голыми руками не возьмешь, — сказала Тамара важно. — Пусть нас сами боятся, — и улыбнувшись, подошла к мужу. — Так что, Сенечка, будь умнее. Голова предназначена, чтобы думать, а не лбом гвозди забивать.

Крылов сквозь боль засмеялся. Умела жена его все-таки иной раз удивить. Вот, скажите на милость, откуда у неё эта идея взялась? Как вообще пришла в голову? Ладно бы где в конторе сидела, а то ведь доярка. Что ей, коровы что ли нашептали, пока она за вымя дергала? Ох, бабы, бабы, ушлый народ. Насмотрятся детективных сериалов, потом строят из себя Агату Кристи.

— Вот что. Как бы там ни было, а к Шпаликову с разговором не лезь, — велел Семен. — Запрещаю.     

— Но и ты у меня в платную поликлинику деньгами сорить губу не раскатывай. Пока дите в школу ни оденем и крышу в хлеву ни заменим, ты у меня про каждую лишнюю копеечку забудь, — обиделась супруга.

Тамара отправилась в спальню. Семен попросил еще таблетку, но та и ухом не повела, зашла в комнату и прикрыла дверь.

Полночи Семен не мог заснуть. Ворочался с боку на бок — все никак. Да разве уснешь тут, когда болит. Как струна растягивается боль, не унимаясь. А после обрывается — блям! Хоть к потолку подпрыгивай. Вспомнился Шпаликов. Не хотелось о нем думать в эти минуты, но его физиономия крепко засела в памяти после сегодняшних разговорах о нем. Стоматологом он был действительно хорошим. Со всего района ездили к нему люди и хвалили. Просто так говорить не будут, значит, и впрямь, золотые руки в этом деле. Только вот Семену в его кабинет дорога была закрыта. Была неприятная история лет восемь тому назад. Владислав Арсеньевич тогда только из города приехал и устроился в больницу. И так случилось, что в первые же дни их пути пересеклись в магазине, когда  Семен пьяный (отмечал День пограничника) разбушевался у прилавка. Владислав Арсеньевич сделал тому замечание, заступившись за кассиршу, за что тут же получил в лоб. Звезданул Семен разок худощавому специалисту и сразу же сломал нос. Отсидел пятнадцать суток, выплатил денег и больше об этой истории старался не вспоминать. Хотя помнил прекрасно, как тот кровавым ртом прохрипел: «Ничего, земля круглая!». Тогда Семена это веселило. Ну что мог этот прыщ в рубашке ему сделать? Теперь же, вспоминая эти слова, они не казались ему нелепыми. Оказывается, и этот худощавый, по сравнению с ним, слабый человек может и ему при удобном случае сделать больно. Попробуй, иди, сядь в его кресло, своими костлявыми ручищами он покажет тебе, где раки зимуют и что земля действительно круглая. В этом Крылов не сомневался.

Утром, собираясь на работу, Тамара вновь спросила мужа, не поговорить ли ей с Владиславом Арсеньевичем.

— Тут времени нет перекурить нормально, а ты с больницей своей привязалась, — сказал Семен, надевая рубаху. — Работать надо.

— Опять начинается? Перестал зуб болеть, засиял как лысый на солнце. Снова через два дня плакать же будешь.

Семен улыбнулся, поцеловал жену и покинул избу. Зуб, действительно, уже не болел, и думать о нем в такое прекрасное утро совсем не хотелось.

 

 

 

Комментарии

Комментарий #14688 31.10.2018 в 13:23

Автор, пиши ещё!