ЛИТЕРАТУРОВЕДЕНИЕ / Пётр ЧАЛЫЙ. ЗИМНИЙ ЛИСТОПАД. Повесть об Алексее Прасолове, часть первая
Пётр ЧАЛЫЙ

Пётр ЧАЛЫЙ. ЗИМНИЙ ЛИСТОПАД. Повесть об Алексее Прасолове, часть первая

06.01.2015
1639
0

Пётр ЧАЛЫЙ

ЗИМНИЙ ЛИСТОПАД

Повесть

 

На вечерний огонёк в редакцию заглянул гость – бывший сотрудник нашей районки, становившийся известным поэтом, его уже печатал сам Твардовский в «Новом мире», теперь публиковали подборками стихи столичные газеты, журналы, его имя уже нет-нет да вставляли в свои обоймы критики. Был это Алексей Тимофеевич Прасолов.

Затеялся поначалу шутейный разговор с непременными подначками друг друга. Дошёл черёд по кругу и до Прасолова. Давний его знакомый на правах ровесника подковырнул:

– Тебе вот, Алексей Тимофеевич, уже под сорок. А стихов написал с тощую книжонку, в карман влезет.

До сего момента Прасолов был, что редко с ним случалось, весело общительным – с порога отдал машинистке на перепечатку рукописи новых стихов, вдруг разоткровенничался на людях. «Косил отавы-травы в материнском хозяйстве. В охотку косил. Давно так не работал. А ночью в кухоньке зажигаю керосиновую лампу – и сижу над бумагой». Он рассказывал, а за стеной в соседней комнате стучала машинка, на понятном только ей языке выговаривала:

Сенокосный долгий день,

Травяное бездорожье.

 

Следом – только написанное:

Спустилась темь. Костёр совсем потух.

Иными стали зрение и слух.

Давно уж на реке и над рекою

Всё улеглось. А что-то нет покоя.

 

В потёртой папке с застёжкой-«молнией» на коленях у Алексея Тимофеевича лежали листы с начальными главами повести о военном детстве. «Называю её так – «Жестокие глаголы» – сказал он.

И вот это – «стихов у тебя на карманную книжонку», – сказанное, возможно, не без злого умысла, мгновенно изменило Прасолова. С лица сошла улыбка. Отчуждённо колючим стал взгляд. Собеседники ведь знали: шутки, случалось, безобидные в свой адрес Алексей Тимофеевич и раньше не принимал, а тут речь зашла о сокровенном. Буркнул резко, с запальчивым вызовом:

– Как считать? Кольцов немного написал...

Никому тогда не дано было знать, что скоро трагически кончит свой жизненный путь Алексей Прасолов. И уже годами позже выйдет в Москве плотная книга его избранных стихов. Вступительную статью к томику литературовед Вадим Кожинов начнёт словами, как бы подытоживающими тот наш разговор: «Если когда-нибудь возникнет мысль об издании книги, включающей в себя наиболее значительные образцы лирической поэзии нашего времени, – в эту книгу – как бы мало в ней ни оказалось имён – должны будут войти стихотворения Алексея Прасолова».

«Человек с чувством истории, времени, глубины», – такую оценку Прасолову дал, по свидетельству литературоведа-критика Инны Ростовцевой, русский писатель Леонид Максимович Леонов.

 

 

СРЕДЬ ГОЛОСОВ ЗЕМЛИ. 1952-1953 годы

 

Когда перечитываю, перелистывая, сборники Алексея Прасолова, всегда запнусь на странице, начинающейся строкой:

Я не слыхал высокой скорби труб.

 

Стихам предпослано посвящение – «Памяти Веры Опенько».

...Мы обострённей помним

Часы утрат, когда, в пути спеша,

О свежий холмик с именем знакомым

Споткнётся неожиданно душа.

 

С Верой Митрофановной Опенько встретился Прасолов в юности. Вот его служебная автобиография. Алексею Тимофеевичу в зрелом возрасте доводилось писать их довольно часто: в пятидесятые-шестидесятые годы по разным причинам вынужден был нередко менять адрес работы, скитаясь по редакциям сельских районных газет то близ родной Россоши, то возле Воронежа. Бухгалтеры редакций, дотошные канцеляристы, по сей день порой в книгах приказов хранят личные бумаги Прасолова – листы, исписанные, как всегда, характерным торопливым почерком с круто наклоненными вперед остроконечными буквами, будто пишущий спешил поспеть за рождающейся в голове мыслью.

Кстати, точно подмечено, скоропись напоминает его походку. Алексей Тимофеевич ходил быстро, выдвинув плечо и наклонившись вперёд, вроде преодолевая встречный ветер. Так вот, в прасоловских служебных бумагах слово в слово повторяются строки: «В 1947 году поступил в Россошанское педучилище, окончил его в 1951 году и поехал работать в Первомайскую семилетнюю школу в качестве преподавателя русского языка и литературы». В глухом суходольном сельце и сошлись пути Алексея Прасолова и Веры Опенько, молодой учительницы, прибывшей тоже вести уроки русского и отечественной литературы.

Родом Вера Митрофановна была из донской слободы, из Новой Калитвы. Отец её – красный конник гражданской войны. О Митрофане Опенько рассказал в своё время писатель Гавриил Троепольский в известном когда-то очерке «Легендарная быль», перепечатывавшемся в столичных сборниках. Избиралась Вера первым секретарём райкома комсомола. Поработав в такой должности, могла устроиться в жизни получше, но корчагинский призыв «Только на линию огня!» был для неё не просто звучным лозунгом, а необходимой жизненной нормой. Отправилась работать в самое дальнее от тогдашнего райцентра село, где на начало учебного года не хватало учителей. Как много значила эта встреча для Прасолова, чувствуется в строках прощального стихотворения, которым он начинался, по его собственному признанию, как поэт, став «обретать цвет, запах мира».

И может было просветленье это,

Дошедшее ко мне сквозь много дней,

Преемственно разгаданным заветом –

Лучом последней ясности твоей.

Как эта ясность мне была близка

И глубиной и силой молодой!

Я каждый раз её в тебе искал,

Не затемняя близостью иной,

Размашисто, неровно и незрело

Примеривал я к миру жизнь мою,

Ты знала в нём разумные пределы

И беспредельность – ту, где я стою.

 

Степное Первомайское, раньше называвшееся Дерезоватое (по часто встречающемуся в здешних местах колючему кустарнику), – «тихая моя родина». В ту зиму с пятьдесят первого на пятьдесят второй шёл мне шестой год, скорее всего, я бы не запомнил Прасолова, хоть и стоял он на квартире у недальней соседки тетки Моти Шевченко: заезжих людей в селе останавливалось немало, учителя тоже менялись часто. Запомнил же нового учителя в серой шинельке потому, что встречал его в ближней хате, двор напротив нашего, где жила Вера Опенько. К тому сроку я поднаторел в чтении. В родном доме учебники, оставленные старшим братом, пробукал от корки до корки. Вот и повадился по причине («мать за солью послала») и без повода бывать в хате соседей, где весь стол в горнице был завален книгами. Благо, Вера Митрофановна заметила, что я переминаюсь с ноги на ногу, краснею, боясь попросить разрешения поглядеть на книгу. Заполучив в дрожащие руки «Басни Крылова» размером с бабусину «святую книгу», присаживался тут же на лавку и замирал, как мышь, над раскрытыми листами.

Они же, учительница и учитель в шинельке, говорили и говорили.

Несчётный раз высовывала головку из настенных часов невзаправдашняя кукушка, время она открикивала голосом, схожим с птичьим. Оторвав глаза от книги, я засматривался вверх, где в простенке висела большая бумажная картина – в овальном кружке молодое лицо Александра Матросова, а рядом рисунок: сверкающая огнём вражеская амбразура, на которую уже смело падал боец в белом, под снег, маскхалате, а следом поднимались в атаку солдаты. Заставлял вздрогнуть сухой, наверное, похожий на стрельбу треск – это хозяйка тетя Варя, втащив в дом неохватный оберемок серых подсолнечных будыльев, ломала их в пучке через колено, собираясь протопить в настылой хате.

А они всё говорили.

Раз Вера Митрофановна дала мне чистую тетрадь и простой карандаш. На первом листе я начал рисовать дом и тут же чуть не разревелся: вышел он скособоченным. Утешали они меня вместе. Учитель сказал:

– Ты нарисовал хатку тётки Катри (жила на нашей улице вдовая женщина в покосившемся домишке). Очень похоже.

Учительница взяла карандаш, быстро начертила человечиков, пустила дым колечками из трубы – и картина ожила.

Больше ничего не могу отыскать о Прасолове в своей памяти детских лет. А вот ученики его помнят, хоть всего год он проработал в школе.

Вышло так, что лет через пятнадцать Алексей Тимофеевич уже журналистом заехал в Первомайское. В бывшей краснокирпичной школе, построенной ещё земством, располагалось теперь правление колхоза, у крылечка и поджидали председателя. Прасолов не участвовал в разговоре, – сосредоточенный лоб прорезали глубокие морщины, – стоял в сторонке, как зачастую, весь в себе. Тут его тронула за руку молодая женщина.

– Алексей Тимофеевич, цэ вы? Еле признала вас. Меня не вспомните, сколько прошло. Вы наш класс учили...

Обрадовались случайной встрече, улыбались, расспрашивали друг о друге. То была Маруся Величко, в девичестве – Беспалова, работала тогда дояркой на колхозной ферме. Говорливая ученица. Звучным голосом спешила высказать:

– Я хоть и неважно училась, но посейчас не забыла, как хорошо вы нам про Пушкина рассказывали.

Уже меня самого, без Алексея Тимофеевича, газетные пути-перепутья свели с семьёй Тютеревых. Они работали в Первомайской школе с Прасоловым.

– Председатель колхоза попросил нас, учителей, в ночную молотить хлеба, – вспомнил Алексей Иванович. – Как взялся Алексей Тимофеевич за вилы, до ранку не выпускал их. Не разгибаючись кидал снопы пшеничные. Когда развиднелось, смотрю, ладони прячет. Так и есть – с непривычки растёр до крови. Корю его, почему сразу не признался. А он отвёл в сторонку, попросил не поднимать шум, перед людьми неудобно. Удивился его выдержке. Как больно ведь, а терпел и работал.

Ещё рассказал Тютерев, что Прасолов чурался застолий. Любил уединение. Охотился вместе с хозяином дома, где жил. По воскресным дням рисовал. Алексею Ивановичу запомнилась картина осенней природы.

– Он меня заставил осмысленней посмотреть на окружающий мир, какой казался серым до скуки. Оказывается, что наша степная сторона по-своему красива, только нужно увидеть эту красоту… Прасолов не скрывал, что пишет стихи. Учителя относились к этому с уважением. Близких себе по духу людей Алексей Тимофеевич встретит в нашей районной газете. В редакции в те годы работали сильнейший знаток истории края, по профессии учитель Иван Иванович Ткаченко и тоже сочинявший стихи журналист Алексей Иосифович Багринцев. Оба чуть постарше Прасолова и фронтовики. Знакомство с ними, думаю, для молодого поэта было значимым.

Мой собеседник Тютерев не ошибался. Багринцеву Алексей Тимофеевич посвятит стихи:

Ах, как я рад, что встретился с тобою,

Что схожи мы по чувствам и судьбе.

И этой чудной ночью голубою

Я тороплюсь откликнуться тебе.

…У нас леса зажгла пожаром осень.

Листвою рдяной тропки занесло.

Взгляну вокруг – на лес, на неба просинь –

И на душе, как в детстве, так светло.

И так милы мне мазаные хаты,

Где люди все – как из одной семьи.

Кто так любовью, как они, богаты?

Родные… Работящие мои…

 

Позже, когда сёла Новокалитвянского района присоединят к укрупняемому Россошанскому, когда Прасолов уже сам будет журналистом районки, он напишет тёплые строки об учителе-краеведе Ткаченко: «Со второго этажа школы виден донской простор. Иван Иванович смотрит на меловые берега, где ещё заметны следы окопов. Звенит звонок. Пора на урок. И где, как не на уроке истории, можно пробудить в юных душах самое сильное и высокое чувство – любовь к этой жёсткой, нагретой солнцем земле, имя которой – Родина».

Кстати, позже, спустя годы, в письмах к Василию Белокрылову, писателю, Прасолов тоже будет возвращаться к дням своего сельского учительства в Первомайском-Дерезоватом.

«Там я писал поэму «Комиссар» и тоже упёрся. Параллельно шла поэма, первый раз написанная в 7-м классе (тогда – 9-я по счёту!). В той и другой я выходил из тупика, переходя от первой ко второй попеременно, а закончил обе аккордом – сразу. Это были ещё не поэмы, хотя в них имелось сущее, но работа поучительная».

«Я не кровожаден, хотя на моей совести (еще в Н. Калитве, когда работал в школе) – лисовин (5 декабря 1951 года), одной картечиной – наповал, заяц (в засаде в саду) и 5 волчат, которых мы с дядькой (хозяином, у которого я квартировал) вырыли из норы. Старого волка ночью в засаде дядька только ранил».

Алексей Иванович Тютерев больше был посвящён в текущий повседневный быт, а вот его жена Елена Григорьевна оказалась поверенной в сердечные переживания Прасолова.

– С Верой Митрофановной мы как-то сразу сблизились. – Я ведь чуток раньше приехала в Первомайское по направлению после института. Ни родных, ни знакомых. Но сельские люди мне понравились. Встретила суженого, вышла замуж. Растили сынишку. Хотелось, чтобы и у подруги всё складывалось удачно. А тут и Алексея Тимофеевича будто сам Бог послал.

Она книгами жила. И он такой же. Первым Алексей к Вере потянулся. Стал заходить посоветоваться, как лучше к уроку приготовиться, предмет ведь один вели. В клубной самодеятельности участвовали. Кинофильмы обсуждали. О прочитанном говорили.

Алексей долго стеснялся сказать Вере, что она ему нравится. Она же как не замечает симпатий. Алексей видит, что мы как родные сёстры с ней, мне первой признался, что Вера ему по душе. Подтруниваю над ней: Алеша-то не просто так к тебе в гости зачастил. Она отмахивается: не придумывай, замуж не собираюсь, ещё учиться нужно... Задружили они. Стихи ей хорошие посвящал.

 

Настроение тогдашнее точно передают слова Прасолова в письме иных времён. «Надо жить в очень близком окружении душ, тоскующих по душе, – и обжигать их, чертей, чтобы они чувствовали хотя бы самих себя». Тютеревы бережно хранят фотографии из тех давних лет, где они молодые. Светлолицая и русоволосая Вера – ясные глаза. Широколобый с прямым зачёсом волос Алексей – чистый взгляд. Добрые надежды на то, что всё впереди.

– Ближе к весне меня послали на учебные курсы, – рассказывала Елена Григорьевна. – Вернулась, узнала, что между Верой и Алексеем случилась размолвка...

Кончился учебный год, и, уложив свои немудрёные пожитки, из моего села навсегда уехал молодой учитель. У постаревшей тети Матрёны с той поры, сменяя друг друга, квартировало немало постояльцев, она сама им счёт потеряла. А Прасолова не забыла.

– Обходительный паренёк. Я прихворну, а то и бригадир на работу посылает на весь день, так Алексей воды наносит, колодец неблизко, в яру, сам скотину управит, вечером в хате протопит. Не чурался крестьянского труда. По ночам над книжками сидел. Когда ни кинусь ото сна, светится на столе керосиновая пятилинейка. Я его пожалею: побереги голову. Засмеётся и опять в книжку!.. С Верой Митрофановной хорошая была пара...

Домик тети Моти на выезде из села, у дороги к автобусной остановке. Прослышав, что мне по работе доводилось встречаться с Прасоловым, она всегда останавливала, расспрашивала об Алексее и наказывала передать поклон.

…Уехал учитель. Так и не узнает, что через несколько лет мы, сопливые хлопчики, не без гордости будем держать в руках полученную клубной библиотекой книжку – коллективный сборник стихов воронежских авторов. В длинном списке там была и фамилия Прасолова. Правда, нас волновала не столько фамилия, не столько стихи, как предпосланные им строки об авторе, уже ровнёхонько отчёркнутые чернильным пером: работал учителем в школе села Первомайское. Про наше село в книжке писали!

Вера Митрофановна осталась у нас. Учительствовала до конца дней своей короткой жизни, из которой ушла, как и Прасолов, не успев постареть.

«Хорошая душа» – напишет о ней в письме по прошествии многих лет Алексей Тимофеевич. Тесен же мир! Когда другой поэт Михаил Тимошечкин узнает, о какой Вере Опенько речь, то вдруг припомнит, как он, первый секретарь Белогорьевского райкома комсомола, не однажды в распутицу коротал в задушевных разговорах неспешную речную дорогу на попутных баржах с комсомольским секретарём из Новой Калитвы, добираясь домой с областных совещаний. И Михаил Федорович скажет о ней схоже: «Толковый человек». Знали о том мы, её ученики. Не всякого человека, пусть даже и учителя, ходили бы ребята целым классом проведать в больнице. К Вере Митрофановне ходили в мороз на лыжах и за полтора десятка с немеренным гаком километров, выстаивали у оснеженного кружевами оконца. А она за остуженным стеклом, обрадованная, улыбалась сквозь слёзы, больше сокрушалась, переживая за нас, и наказывала впредь не вырываться в такую дорогу.

На неё, с виду недеревенскую, худенькую женщину, в замужестве легло столько и житейских невзгод (в селе их ни от кого не утаишь, все на виду), и болезни не отступались, а она держалась. В класс входила с улыбкой. Она учила нас своей улыбкой не гнуть спину до слома перед встреченной бедой. Тем и памятна.

Как и ему.

Все – без неё, и этот стих,

И утра, ставшие бездонней.

 

Услышав от меня, что родом я из Первомайского, где начинал учительствовать её сын, Вера Ивановна, мать Прасолова, сказала:

– Вера там ему встретилась. Алёша часто о ней говорил. Жалел, что разошлись дороги.

И думала вслух о несостоявшемся:

– Может, у Алеши все по-другому было бы...

 

Возвращаясь в памяти в ту дальнюю зиму детства, вижу высоченную, чуть подавшуюся на восход солнца белую берёзу. Стояла она посреди огорода у тети Матрёны. Как выжила в огненной сече (фронт дважды катился через село)? Как устояла от порубок – одна-единственная на всю округу? Мне не верилось, что дерево белое-белое само по себе. «Наверное, тётка Мотя белит его крейдой...». И все думал: как она белит берёзу до самой вершины? Отчего дождём не смывается мел? Так считал, пока не забрался в чужой огород и не потрогал берёзу рукой.

На радость большим и малым росла высокая берёза. Приспела нужда – срубили и её.

А я стою средь голосов земли.

Морозный месяц красен и велик.

Ночной гудок ли высится вдали?

Или пространства обнажённый крик?..

Мне кажется, сама земля не хочет

Законов, утвердившихся на ней:

Её томит неотвратимость ночи

В коротких судьбах всех её детей...

 

ЭТА СЛАДКАЯ ГАЗЕТНАЯ КАТОРГА. 1967 год

 

Нечаянно попавшиеся на глаза стихи сразу приглянулись. Представьте: солнечный мартовский день, тёплый пар над промороженным асфальтом, талые ручьи, а у тебя – третий курс институтской учёбы, возраст, когда «любые горы по плечо». Как тут не провозгласить, что «Весна – от колеи шершавой до льдинки утренней – моя».

Конечно, поэтический сборничек «День и ночь», выпущенный в нашем Воронеже Центрально-Черноземным издательством в 1966 году, я не оставил на полке привокзального книжного магазина на улице Мира, хотя фамилия автора, хорошо знакомая в детстве, забылась и сейчас мне ничего не говорила пока. Вечером же, в общежитии, устроившись поудобней на койке, раскрыл книжку. Стихи не были ни лихими, ни крикливыми, как могло показаться по той выхваченной наугад глазами строке. Просвёщенный филологическими науками, поднаторевший в оных, я бы перечислил различные оттенки лиры поэта. Прежде всего, стихи отличались запоминающейся ненадуманной выразительностью.

Водою розовой – рассвет,

В рассветах повторенья нет.

Рядом иное, тоже удивительное, –

Схватил мороз рисунок пены,

Река легла к моим ногам –

Оледенелое стремленье,

Прикованное к берегам.

 

Отнёс бы стихи в разряд старомодно-философских, школы «поэтов мысли», поскольку чувства и думы, вылившиеся на бумагу, больше говорили о духовной человеческой жизни, пытались проникнуть в её суть.

Пусть над нами свет – однажды,

И однажды – эта мгла,

Лишь родиться б с утром каждым

До конца душа могла.

 

Сумел бы даже придраться к встречающейся велеречивости... Но – в тот вечер мне было не до литературоведческого семинарского анализа. Стихи наплывали в душу, и она их понимала и принимала.

А строка посвящения – «Памяти Веры Опенько» – осенила: неожиданно я встретился вновь с учителем в серенькой шинельке – с Алексеем Тимофеевичем Прасоловым, с его стихами.

Вскоре на той же книжной полке раздобыл ещё один сборник – «Лирика», изданный в том же 1966 году в Москве «Молодой гвардией». Стал внимательнее следить за новыми газетными и журнальными публикациями поэта.

Отчасти Прасолов тогда же заставил всерьёз обратиться к стихам, от которых шёл сам, – к творчеству Блока, Тютчева и Боратынского. То обстоятельство, считаю, было из важных: молодёжи всю поэзию застили имена шустрых эстрадных литераторов, больше никого – ни из современных, ни из старинных – мы, зачастую, и знать не хотели. Лирика Александра Твардовского, Ярослава Смелякова, Александра Яшина, стихи таких воронежских поэтов, как Анатолий Жигулин, Владимир Гордейчев, Алексей Прасолов, позже – и Николай Рубцов, Николай Тряпкин, Юрий Кузнецов, Станислав Куняев, Глеб Горбовский и другие подтолкнули (говорю о себе) не только глубже читать русскую классику, обогащали духовно, помогали вырабатывать собственную жизненную позицию.

Летом 1967 года на студенческих каникулах пришёл проситься подрабатывать в редакцию россошанской районки, в которой нештатно сотрудничал селькором и раньше.

– Заведующий сельхозотделом уходит в отпуск, а ты под началом у Прасолова побудешь. Знаком с ним? – уточнила принимавшая меня на работу женщина, заместитель редактора. Крикнула в глубь коридора:

– Алексей!

По фотографии, открывающей московскую книжечку «Лирика», я бы узнал Алексея Тимофеевича. Там он снят без позы или понятного напряжения перед объективом, светлое лицо, во взгляде – духовная сосредоточенность. Удачнее снимков мне и после не доводилось видеть.

Когда остались вдвоём на покосившейся коридорной лестнице, я сказал:

– Спасибо вам за ваши стихи, Алексей Тимофеевич, – и тут же покраснел, устыдившись своих же слов.

Но услышанная благодарность Прасоловым была принята не как дежурная. Голос его дрогнул.

– Трогают? – спросил он.

Та первая минута нашего знакомства расположила друг к другу, сблизила.

Работали в одном кабинете, лицом к лицу. На плечах сельскохозяйственного отдела в районной газете основные заботы. К тому же – я только осваивался в профессиональном журналистском деле. Так что почти весь день нам обычно было не до разговоров.

Петухом наскакивал ответственный секретарь, требуя положенные «срочно в номер» строки. Ходившее о нём по редакции шутливое присловье «и нет житухи нам от Виктора Желтухина» вроде бы ввёл в обиход с лёгкой руки Алексей Тимофеевич. Чуть ли не до бела раскаляли телефоны, вызванивая сельские новости. Выезжали чаще на попутных грузовиках в ближние и дальние колхозы-совхозы, по возвращении сразу же становились к газетной «наковальне». Готовили свои репортажи. Правили материалы селькоров и писали статьи то за районное начальство, то от имени доярки, с какой беседовали накануне. Газета прожорлива: одно сделаешь, а следом же тебя торопят другие заботы.

Среди журналистов порой бытует мнение о поэтах-писателях, несущих на себе обязанности газетчика, как о людях, работающих вполсилы. Выкладываются, мол, они над рукописями своих книг, а за редакционным столом лишь отбывают службу. О Прасолове скажу: к газетному труду он относился как, видимо, к любой работе, по-крестьянски серьёзно. Перелистайте подшивки районок. Знакомый прасоловский почерк – говорить о людях по возможности не выспренним, не казённо-затасканным, а тёплым словом – встретится часто. Статьи, заметки, очерки – что требовалось газете, то он и делал без всяких скидок на свою личность, на своё истинное призвание. Не один увесистый том составили бы написанные им газетные строчки.

Не только физических, но и творческих сил районка, конечно, забирала немало. Фотокорреспондент Иван Петрович Девятко часто выезжал вместе с литературным сотрудником Прасоловым в село.

– Ожидаем тракториста на полевой обочине. Он в нашу сторону уже развернул машину. Июнь стоял, но летняя жара ещё не приспела. Жаворонки в небе такое выделывают, на все лады высвистывают. На муравейник долго глядели, удивлялись разумной жизни муравьёв: всяк своим делом занят. Честно признаться, я бы и не запомнил тот день, мало ли их распрекрасных нам выпадает. Да Прасолов написал тогда не репортаж о кукурузной прополке, а прямо-таки поэму, только что не стихами. О трактористах хорошо сказал. Ту степь так обрисовал – где слова отыскались, – вспомнил Девятко, когда попросил его рассказать о Прасолове-журналисте.

Не ради красного словца Алексей Тимофеевич в письме в правление Союза писателей России заявит: «Ведь я работаю литсотрудником районной газеты, которая требует полной отдачи рабочего дня и тебя самого. Зато я всегда среди тех, кто кормит страну, – среди колхозников – в поле, на фермах».

Дотошно присматривался тогда к Прасолову и я, что вполне объяснимо.

Поначалу удивляло: он никогда и нигде не снимал с головы берет или шляпу, за что и допекали Алексея Тимофеевича шутники, в редакции в карман за словом не лезли.

– Глянь-ка, у него шляпа к голове приросла! – досматривался кто-нибудь к торчащим сквозь дырочки в капроне волосинкам. – Как ты в ней спишь, не измяв?

Пригласили выступить перед учащимися техникума. Друзья битый час уговаривали снять берет, ставили в пример известных людей. А он по-деревенски стеснялся выставлять напоказ свою до поры облысевшую голову. Хотя сам и по обличью, и по разговорам нисколько не был похож на сельского жителя.

Невысокий, сухотелый. Ходил всегда в рубашках с короткими рукавами, в накладном карманчике вчетверо сложенный лист бумаги и карандаш. Ни блокнотов, ни авторучки с собой не носил. Да и в редакции всегда на его столе стояла чернильница, писал обычной, забытой ныне школьной ручкой с «уточкой» – тупоносым вставным пером. Материалы в газету готовил, поражало, очень быстро; исписанный ровными строчками лист почти всегда без помарок. Если приходилось изменять написанное, вычёркивал буквы с какой-то суеверной старательностью, так что прочесть их после было невозможно. Учил этому и меня.

– Никто не должен знать, в чём ты сомневаешься. Нарушается стройность твоей мысли.

Поражало умение точно укладываться в газетные размеры. Закажет ответственный секретарь «сто двадцать пять строк на петит», столько Алексей Тимофеевич и напишет – ни буквой больше, ни буквой меньше. А уж коль редакционный начштаба просчитается, то ругался с ним ворчливо – в газетной полосе затыкать «дыры», дописывать материалы не любил.

В редакции чаще молчаливый, державшийся в одиночестве, Прасолов умел увидеть и разговорить человека. Поехали в колхоз за передовым опытом по заготовке кормов. Побывали на кукурузном поле, у силосных траншей на ферме, записали фамилии механизаторов, нужные цифры, примеры. Сделали снимки. Пора и возвращаться. Алексей Тимофеевич же застрял в весовой – разговорился с женщиной. Беседуют, смеются – не остановишь. Вслушался: его собеседница – звеньевая у свекловичниц, а в молодости шофёром была, парашютисткой. Никогда бы не подумал, что у повязанной косынкой колхозной весовщицы такая любопытная судьба. Не очерк о ней пиши, а книгу.

Человеческой деликатности газетчика у Прасолова стоило поучиться. Не докучал тем, с кем приходилось беседовать, от работы старался не отрывать. Сельские дела и проблемы знал так, что председатель колхоза и агроном, доярка и тракторист говорили с ним уважительно, видя в нём своего – деревенского толкового собеседника.

Да и в редакции к нему относились с почтением, казалось мне, не потому, что он писал стихи, – Прасолов не брезговал, не пренебрегал любой газетной работой. Требовалась статья о молочной ферме, делал её, нужен репортаж из нового колхозного детского садика – выезжал туда, получал задание выпустить номер о людях – ровесниках Октября, сидел и на маленьких заметках. Такой похватной корреспондент – всегда на особом счету в районке, где вечно не хватает рабочих рук, недостаёт до самой последней минуты перед выпуском газетных строк.

С особым вниманием я прислушивался к советам Алексея Тимофеевича, когда выпадала не занятая работой минута. Высказывался он скупо и коротко. Потому запоминалось.

Мои газетные материалы по должности первым читал он. Вычёркивал цифры, какими я для солидности пересаливал статью.

– В газете главное – люди. Ни молоко, ни мясо, ни проценты – люди. Как и на земле – человек. О нём старайся больше и писать.

Маракую-маракую – не получается у меня критическая статья. Вроде и ясных примеров предостаточно, а вот в складывающихся словах не виделась эта ясность. Руки опустились. Объясняю Прасолову суть дела. Он обстоятельно растолковывает, как надо писать статью.

– Направление мысли своей для себя же определи. Дальше главное – не менять курса. А парус с фактами можно поворачивать как угодно.

В окололитературных кругах газетная работа часто считалась неблагодарной подёнщиной, уже потому – халтурной. Вот мнение на сей счет Прасолова: «Честный человек, даже делая то, что чуждо ему, может быть честным: так или иначе он покажет себя, хоть в четырёх строках из написанных им ста строк; а это уже дорого».

Выдавался свободный от газеты час – Прасолов застывает над страницами стихов Николая Заболоцкого. В тот июль он не расставался с однотомником в зелёной потёртой обложке, видимо, близкого душе в ту пору поэта. Отлучаясь, предупреждал, что уходит в читальный зал, проглядывал все журналы, какие получали в библиотеке.

Ближе к вечеру наводили порядок в бумагах на столе, прикрывали плотнее двери, отгораживаясь от коридорного шума, окна комнаты выходили в пустынный, заросший кленком-самосевком дворик. Разговор начинался о литературе, о любимых книгах, поэтах и писателях. Намолчавшись за день, Алексей Тимофеевич выговаривался. Очень точно подметил воронежский литературовед Анатолий Абрамов то, что передать речь Прасолова очень трудно. «...Если у большинства людей разговор – это путь по земле, шагание по дороге, по полю, по асфальту, то его разговор – это всегда шаги по сваям над пропастью». Мне к тому времени доводилось слушать пользующихся большой известностью прозаиков и поэтов, посещал курсы лекций основательно знающих историю, литературу учёных, кандидатов и докторов наук. Что меня, студента, тогда ошарашило (иного слова не подберёшь, чтобы сказать о тогдашнем своём впечатлении) – Прасолов со своим педагогическим училищным дипломом никому из встреченных мною людей, выcше образованных и живущих в литературном или учёном окружении, не уступал ни в знаниях, ни в красноречии. Спросил невзначай о Курбском, он мне весь вечер говорил о Руси времён царствования Ивана Грозного. Завёл разговор о Есенине – прочитал хорошо знакомые строки так, что ты их как будто впервые до конца прочувствовал, открылись они тебе иной гранью.

– Откуда вы всё знаете? – наивно допытывался я.

– Так у меня в педучилище какие сильные преподаватели были! – ответил сразу Алексей Тимофеевич.

Бывает, интересного слушаешь человека, говорит увлечённо, дело до тонкостей знает, да после переберёшь мысленно беседу – ничего примечательного-то в голове и не осталось. Всё красиво обговоренное, оказывается, знакомо, как вязкая ирисная конфетка, но преподнесённая тебе вдруг в позолоченной обёртке.

Прасолова отличало то, что высказываемые им мысли, суждения были, скорее всего, не заёмными ни у толковых книг, ни со стороны. Он имел собственный взгляд не только на литературу – на окружающий мир, в чём-то, но отличающийся, выделяющийся в общем ряду. Это даётся не каждому.

Что значит – время?

Что – пространство?..

Для вдохновенья и труда

Явись однажды и останься

Самим собою навсегда.

 

Вскоре я убедился, что среди журналистов тогдашней районки Прасолов оказался не единственным, кто тоже был богат книжной мудростью и своеобычным мироощущением.

В нашей же комнате угол у входа занимал третий стол, за которым иногда восседал, поблёскивая очками на крупном морщинистом лице, «вольный стрелок» Иван Матвеевич Грачев. В своей долгой жизни (его шестидесятилетний возраст в ту пору мне казался древним) он прекрасно знал лишь одно дело – газетное. Оказавшись на пенсии, он при всём желании просто не мог уйти из редакционной «кузницы». Чему собратья по перу были, конечно, рады, переложили на ветерана освещение проблем городской жизни, создав для него нештатный отдел. Отстучав спозаранку на пишущей машинке, к приходу начштаба Желтухина он клал ему на стол заявленные ранее материалы и надолго исчезал, твёрдо выдерживая собственный график обхода предприятий и учреждений. Возникал вновь обычно к вечеру.

– Доброго здоровьичка, доктор! – слышалось его неизменное приветствие. Оно было унаследовано Грачёвым из Института красной профессуры, в котором ему в молодости довелось учиться по завершении не менее знаменитого Института философии и литературы. Приятельское обращение “доктор” нравилось и Прасолову, он охотно откликался и порой не отказывался засесть у шахматной доски.

Иван Матвеевич нет-нет, да и извлекал из своей памяти «про между прочим» очередную «историйку». То, как с Гришей Коноваловым (знаешь, саратовский прозаик, романы-кирпичи сочиняет) попали на обед к писателю-графу Толстому. Заметив, что молодые гости мельком улыбнулись друг другу, едва взглянув на поставленные перед ними махонькие рюмочки, Алексей Николаевич сам понимающе расхохотался и приказал принести посуду поприличнее.

С присказками-прибауточками «доктор» не передвигал, а со стуком переставлял шахматные фигуры и, к слову, припоминал, как за ним, цензором Государственного литературного издательства, ночью пришла машина. «Спрашиваю: вещи с собой брать? – Не надо. Привезли на службу – спешно пришлось восстанавливать изъятые «купюры» в вёрстке книги Фейхтвангера о Сталине. Сам Иосиф Виссарионович красным карандашом «прошёлся» по тексту, советуя печатать всё целиком, не взирая на собственную личность». Позже, когда судьба забросила Грачёва в воронежские края, на библиотечной полке обнаружил знакомую книгу всё-таки с его сокращениями. «То ли Сталин схитрил: часть тиража с полным текстом выпустил для француза, мол, не допускает цензуру. То ли услужливые соратники вождя постарались».

Прасолов не удивлялся, допытывался вроде шутейно, как в точности всё было: «В тридцать седьмом году как сажали? Кто кого опередит с доносом, тот и цел?». Иван Матвеевич не обижался. В редакции все знали, что его служебная карьера рухнула из-за чрезмерного пристрастия к спиртному зелью. Признаться, я неверяще слушал «доктора». Очень уж на неправдоподобные «байки» смахивали его рассказы о былой жизни, богатой на слишком уж исторические встречи. Время спустя в дороге мне случайно подвернулась книга воспоминаний именитого деятеля, на фотографии, запечатлевшей молодёжь с Максимом Горьким, узнал хоть и моложавый, но знакомый лик Грачёва.

У той же шахматной доски Желтухин, боготворивший Константина Паустовского, проговорился, что «имел честь» получать от писателя письма.

Выходило, в глубинку ехал я из Воронежа, но не в чахлую провинцию, как могло показаться со стороны.

До неожиданной встречи с Прасоловым я уже знал, что Алексей Тимофеевич за какие-то прегрешения за колючей проволокой отбывал трудовую повинность в «почтовых ящиках» близ Воронежа. Но ни в глаза, ни за глаза досужих разговоров о «тёмных пятнах» в биографии Прасолова по редакции не велось. Как я теперь понимаю – повода к тому не было. Трудился Алексей Тимофеевич с полной выкладкой, как дай Бог любому и каждому.

О личном знакомстве с «живым классиком» Александром Трифоновичем Твардовским мой «начальник» обмолвился скупо. Подробности узнал уже позже из книг. Газетная работа приучила Алексея Тимофеевича к точности. Прасолов в своих воспоминаниях о встрече с великим русским поэтом Александром Трифоновичем Твардовским скорее всего по профессиональной привычке отметил дату – 3 сентября 1964 года, в два часа…

Москва. Пушкинская площадь. Редакция журнала "Новый мир". В кабинете редактора Прасолов "непроизвольно произнёс:

– Прежде всего спасибо за то, что я  з д е с ь  стою...

Опускаясь в кресло, Александр Трифонович понимающе кивнул и, сразу же придав моему последнему слову более простой смысл, ответил:

– А вы... садитесь!

Всё стало на своё место – я почувствовал Твардовского!".

К этому разговору нужны пояснения. В столицу Алексей Тимофеевич приехал не просто из Воронежа – из тюремного лагеря. Попал он туда хоть и за нарушение закона, но по нелепому стечению обстоятельств. Вышел же на свободу досрочно по депутатскому ходатайству Твардовского.

Случилась это благодаря литературоведу-критику Инне Ивановне Ростовцевой, с которой переписывался Прасолов, кому доверял "судить" его стихи. С его согласия девушка "закинула" рукопись стихов Прасолова не в редакцию журнала, а домой Твардовскому. "Расчёт мой был прост – заглянув в рукопись, Александр Трифонович прочтёт её до конца... Мне открыла дверь жена поэта Мария Илларионовна – сурово посмотрела на меня, но вынырнувшая откуда-то из глубин комнат младшая дочь Ольга, явно сочувствуя мне, приняла папку с рукописью, её судьба была решена. По молодости и неопытности я не знала, что Твардовский терпеть не мог, если со стихами шли "в обход", – и когда я через несколько дней решилась ему позвонить, то он, предварительно крепко обругав меня, неожиданно смягчился и спросил: "Сколько лет поэту?" – "Тридцать четыре года". – "Я думал, старше". Добавил: "Кажется, талантлив".

Писатель и сотрудник журнала «Новый мир» Василий Лакшин в своих воспоминаниях особо отметил: Александр Твардовский открыл и читал нам вслух в редакции стихи Алексея Прасолова. Он принял горячее участие в его судьбе и даже вызволил из одной житейской беды. Ему нравилась сосредоточенность Прасолова, его философия природы и высокая культура стиха. Особенно восхищали Твардовского строки:

И трав стремленье штыковое,

И кротость детская листа.

 

«Я бы мог так написать, да почему-то не догадался. «И трав стремленье штыковое», а ведь лихо сказано!» – говорил Твардовский.

Десять стихотворений Александр Трифонович сразу же отобрал для публикации в журнале. Подборка, можно сказать, в одночасье принесла всесоюзную известность Прасолову. Тогда же Твардовский помог воронежскому, провинциальному поэту выпустить в Москве книжечку "Лирика" в издательстве "Молодая гвардия" (1966 год). Небольшой сборничек стихов тиражом в десять тысяч экземпляров ещё при жизни Прасолова стал редкостью. Эту книжечку с ладошку Алексей Тимофеевич вручил мне на прощанье – «в память о газетной Россоши с добрым чувством маленькой зависти (о достоинство молодости!)».

По возможности я старался не упускать публикации его стихов. Правда, сам он относился к ним с каким-то непоказным безразличием. Принёс ему из газетного киоска свежий номер «Литературки» с большой подборкой его стихов. «Жигулин постарался», – заметил сразу. Первую минуту вроде бы со светлым лицом вглядывался в отпечатанную свою работу, а затем вернул мне газету. Говорили, что схоже радовался присланной ему из редакции «Нового мира» тетрадке с опубликованными в журнале стихами – переплетена в плотную обложку. Погодя – без особого сожаления отдал её знакомому. Дарил даже рукописи стихотворений, так и оставшихся ненапечатанными.

 

Однажды к нам в комнату зашла жена Прасолова – невысокого росточка, под стать мужу, женщина. За руку вела сынишку. Я сразу оставил их наедине. Когда вернулся, Алексей Тимофеевич был уже сам, дописывал материал, второпях черкал, что на него непохоже. Попросил вычитать текст с машинки, а ещё перед уходом одолжил денег. «У Серёжи день рождения, игрушечные щит и меч куплю ему в подарок».

В послеобеденный час я застал в нашем кабинете совершенно другого человека. На вошедшего глянул исподлобья, будто камнем кинул. Когда вроде разглядел, потеплел взглядом. Он пытался макнуть ручкой в чернильницу, но не попадал, руки не слушались.

Заглянул к нам Желтухин, с порога громогласно позвал к редактору и – осёкся. Плотнее притворил за собой дверь, сообщил тихо: «Начальство из Воронежа приехало, собираю всех». Ещё раз окинув взглядом покачивающегося за столом Алексея Тимофеевича, распорядился: «Ты пока не выпускай его в коридор, чтобы не попался на глаза. А потом тихо уведи домой».

– Квазимодо! – высказался ему вслед Прасолов.

Получилось всё-таки по-сказанному. Алексей Тимофеевич безропотно притулился к моему плечу, благополучно спустились со второго этажа на улицу и свернули в пустынный переулок, не привлекая к себе внимания. Держаться на свежем воздухе он стал поуверенней. Убедил меня, что доберётся самостоятельно на квартиру, жил ведь недалеко от редакции.

Наутро на работе он не появился, позвонил, что лёг в больницу – психоневрологический диспансер. Вот только тогда я и услышал о Прасолове: золотой человек – пока не запьёт...

Своим чередом текла редакционная жизнь. Вернувшийся из отпуска редактор расспросил меня как-то о появлении в газете заметки про «сбежавшее» молоко. Вспомнилось, обочь просёлка встретилось нам с Прасоловым на пути колхозное стадо. Алексей Тимофеевич не преминул дотошно поговорить с пастухами, после чего и написал о беспорядках на ферме.

– Председатель нажаловался в райком, утверждает, что всё брехня. Оклеветала газета. Езжай туда и разберись, нужно ли нам извиниться.

Поспел к обеденной дойке. Говорливые доярки выложили мне ещё «вагон и маленькую тележку» фактов, подтверждающих, что Прасолов писал «сущее». Раз так, то опровержения председателю не дождаться.

Уже со спокойной душой захотелось навестить Алексея Тимофеевича. По пути забрёл в колхозный сад, там от запаха «белого налива» кружилась голова. Под рукой ничего не было, пришлось вспомнить детство: потуже перетянул поясной ремень, набрал яблок полную пазуху. С гостинцем под вечер заявился в больницу. Алексея Тимофеевича встретил у входа близ забивающих «козла» костяшками домино. Сразу же отвёл он меня в сторону ото всех за лечебницу поодаль, где край городка. Присели на пригорке, откуда хорошо была видна округа – луг, речка в осоке, меловое холмогорье, за какое скатывался вслед за солнцем летний день.

На чистую траву высыпал, расстегнув рубаху, горку фарфорово светящихся яблок. Хотел сказать:

– Вам, Алексей Тимофеевич. Угощайтесь.

Да промолчал. Прасолов плакал.

 

Подоспел сентябрь – кончился срок моей газетной работы «в наймах». С Алексеем Тимофеевичем продолжали разговоры в письмах.

Советовался с ним, готовясь к семинарскому докладу о творчестве Владимира Луговского.

«Правильно пойми основное в его книге «Середина века». Там очень много мыслей – явно высказанных, чувствуемых. И, конечно, не меньше мастерства. В коротком письме всё это не поддается анализу. Отмечу, что, несмотря на внешнюю строгую «классичность» пятистопного ямба, в этих поэмах столько настоящей новизны формы и такая ёмкость в слове, что понимается сразу. Из его лирики лучшее – последнее: «Солнцеворот», «Синяя весна». Это как то же самое, что и в поэмах, но в несколько «облегчённой» форме. Это мысли и чувства человека на расстоянии. И хорошо, что Луговской не оглядывается на прошлое, на революцию, а, идя вперёд, несёт всё это в себе. Причём революция эта – не внешняя, а духовная».

Сообщал ему, что у нас в институте все просто помешаны на стихах Вознесенского. Пытался и сам пояснить, что я увидел нового в них. Алексей Тимофеевич спокойно усмирял мой восторженный пыл. Объяснял убедительно: «Заревы» Вознесенского не воспринимаются как нечто органически целое. Найдено ключевое понятие, слово с большим резонансом и «обратимостью». На этом построено разноголосье современного мира, который преломлен в стихах Вознесенского так, как ему хотелось. Ну и пусть. Это его дело, его право».

Как всегда, скупо писал о себе.

«У нас новостей нет, кроме всяких именин, в том числе и моих, отмеченных 13 октября (весёлое число!). Подарили лампу, подчеркнув сим фактом, что день пожирает газета, а ночью можешь себе творить что угодно».

Ночами наступало «раскованное одиночество», о котором Алексей Тимофеевич размышлял в письме к Инне Ростовцевой: «В ночах есть что-то мудрое для меня, необъяснимое. Днём я один, ночью внутренне – другой, именно – я. Так – издавна, с детства. Днём я жил с людьми, ночью – думал о них и был к ним ближе, чем днём. Я рассматриваю их – не видящих меня. А так – больше в них видишь».

Мне он сообщал далее:

«Я недавно был в Воронеже и Семилуках. Выступал на читательской конференции. То, что мне вручили билет (члена Союза писателей СССР, – П.Ч.), ты, наверно, знаешь из газеты «Коммуна».

Дотягиваю, как и все, до праздника, дающего несколько дней роздыха и возможности побывать с собой наедине. Это трудное дело».

Наказывал: встретить праздник «думою о сущем. Больше старайся взять внутрь в эти годы. Желаю успехов и познания».

В Чехословакии, куда попал я на случайную студенческую практику, вдруг с радостью услышал, что имя поэта Алексея Прасолова с уважением произносит в Оломоуцком университете чешский литературовед Загладка, специалист по советской поэзии. Он даже вызвался с согласия автора подыскать ему толкового переводчика. Весть об этом Алексей Тимофеевич принял намного спокойнее меня: «О возможном переводе и публикации моих стихов на чешском думать много не стоит».

Тут же высказал иную просьбу: «Да, не смог бы ли ты достать хоть какое-нибудь издание стихов Анны Ахматовой?.. У меня было последнее издание, но там же, в Воронеже, утащили чёрные руки».

Приходили ещё интересные письма от Прасолова, но, к сожалению, канули в студенческом общежитии.

На зимних каникулах – домой! А в Россоши, конечно, не проехал мимо редакции. Вечером с Алексеем Тимофеевичем пошли смотреть факельное шествие молодёжи – отмечалась двадцать пятая годовщина освобождения города от немецко-фашистских захватчиков. Сквер, где на братской могиле стоит памятник павшим воинам, ближние улочки были высвечены огненными сполохами.

Сорок третий идёт

Дальним гулом с востока.

У печи,

На поленья уставясь незряче,

Трезвый немец

Сурово украдкою плачет.

И чтоб русский мальчишка

Тех слёз не заметил,

За дровами опять

Выгоняет на ветер.

Непонятно мальчишке:

Что всё это значит?

Немец сыт и силён –

Отчего же он плачет?..

– эти свои строки Алексей Тимофеевич не читал, когда бродили по засыпанным снегом деревенским улочкам городка. Но в его памяти всколыхнулось незабывное. Больше говорил о пережитом военном лихолетье. Вспоминал своё, личное, и обращался к судьбе страны. Говорил о святом долге тех, кто видел, прошёл через горнило войны, – сказать об этом для грядущего Толстого, кому по силам будет мудро воздать непреложную славу нашему народу, который не первый раз в мировой истории отдаёт самого себя во благо всего человечества.

На улочках, где бродили, в ряду свежевыстроенных домов попадались присевшие хатки – из-под камышовых бровей стрехи светились оконца. Который век светились?

Придерживали шаг, останавливались и молчали. Как у святого места.

 

На притихший городок ложился снег.

Алексей Тимофеевич по вызову из Союза писателей собирался в скором времени уезжать на творческие курсы в Москву. Несколько раз повторял, что давно хотелось спокойно постоять в Третьяковке у любимых картин, без суеты посещать музеи. Сказал о том, что вот-вот должна выйти его новая книга «Земля и зенит». Читал стихи.

После говорил отчего-то вдруг резко, даже с каким-то вызовом.

– Знают, как рождается человек, дерево, день – обо всём ведают. Но не знают, как рождается поэзия. И я счастлив.

Последние слова мне не показались, а возражать ему вслух отчего-то не стал. Пусть бы говорил это живущий в ином измерении литератор – любующийся только на себя чужеродный пустоцвет, от увлечения каким предостерегал меня недавно сам же Алексей Тимофеевич. Все было бы ясно. Но ведь Прасолов всегда совсем иначе мыслил о «сущем» в поэтическом слове:

«А ведь я помню... Зимний, непогожий вечер... Колхозница – тётя Мотя – вяжет шерстяной чулок и читает мне наизусть «Катерину» и «Тяжко, важко в свити житы сироти без роду...». Эту думку Шевченко написал, вернее, записал, в один присест – вылил. И это самое первое его стихотворение.

Когда же придёт этот поэт – такой же силы, современный? ... надо слушать лекции и эту колхозницу с землистыми руками: чем она живёт, о чём хочет сказать? Если скажешь за неё – ты поэт. Надо нам думать так, как думают люди, и не заставлять их говорить так, как нам бы хотелось».

В тот вечер расстались поздно, когда мне уже нужно было спешить на ночной поезд.

– Из Москвы обязательно напишу, – сказал Алексей Тимофеевич на прощанье. Но весточки из столицы от Прасолова я так и не дождался. А вскоре и меня закрутило: выпускной курс, государственные экзамены, на распределении расписался за «точку» будущей работы в Сибири.

Из вторых уст услышал, что после житейски вроде бы спокойной полосы у Алексея Тимофеевича опять пошли прежние срывы, какие усугубились серьёзной лёгочной хворью.

После выпадали суетные, почти вокзальные встречи.

– Вы туда? А я оттуда.

Россошь покинул Алексей Прасолов насовсем в начале 1969 года и приезжал сюда лишь изредка, навещал мать. В обнародованных позже письмах писателю Виктору Астафьеву есть такие строки: «Россошь не лучшее место для пишущего (обыкновенный тупик, где ты один и сидишь, как в яме)». Не думаю, что Алексей Тимофеевич искренне хаял родимый городок. Просто выпала минута отчаяния – судебные разводы с первой женой, больничное заточение в туберкулезном диспансере. Выговорился под горячую руку, хорошо зная, что бумага всё стерпит.

  

(Продолжение следует)

Комментарии