ПРОЗА / Геннадий МИШАКОВ. ДЕНЬ ПОБЕДЫ. Рассказы
Геннадий МИШАКОВ

Геннадий МИШАКОВ. ДЕНЬ ПОБЕДЫ. Рассказы

 

Геннадий МИШАКОВ

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

Рассказы

 

ДЕНЬ ПОБЕДЫ

            

Зазвонил телефон. Не отрываясь от чтения газеты, взял трубку. Давняя привычка – иметь под рукой телефон и сразу брать трубку. Властно произнести: «Да» и замолчать надолго, вынуждая звонившего говорить больше, чем тот собирался, оправдываться, путаться, точной дозой молчания давая понять всё, что он хотел дать понять. Сейчас его молчание означало неудовольствие. Все грубые черты его, как некогда угодливо писали, «мужицкого» лица, выражали неудовольствие. Ему просительно напоминали, что он обещал выступить на митинге. Это рядом с его дачей, отнимет минимум времени. Надо поддержать демократического кандидата – действующего главу района. «Уже само ваше присутствие будет мощной поддержкой… Красно-коричневые наступают… Их кандидат очень популярен... Это будет в виде митинга, посвящённого Дню Победы. Очень удачный ход…» – частили на том конце провода. «И представляете, – говоривший захлёбывался от восторга, – на территории района найден настоящий герой Советского Союза, до сих пор не знавший, что он герой… Ему будет вручён орден Героя России… Было бы очень символично, если бы вручили вы – ветеран ветерану… Надо вырвать у красно-коричневых их патриотического конька… Будет пресса, телевидение… пришлём машину с милицейской охраной…».

Осталось ощущение, что его вынудили согласиться. «Скоро из школ будут звонить!». Правда, здесь он лукавил – в последнее время приглашали нечасто, а когда был на телевидении – вообще не помнит. Его же принципом всегда было: «Пока жив – пускай круги! Пусть от тебя постоянно расходятся круги!». Возбуждала и возможность публично покостерить «красно-коричневых», это его и подкупило, здесь его «вычислили» правильно – подумал не без самолюбования. Собственно, именно этим и занимается возглавляемый им фонд. Да, фонд… Последний проект, на который он сильно рассчитывал, не заинтересовал американцев… Нужно срочно искать деньги. Но разве это вывело его из равновесия? «Как ветеран – ветерану…». За его долгую жизнь идеологического работника, члена ЦК и прочая-прочая ему бесчисленное количество раз приходилось выступать, произносить зажигательные речи, приветствовать и поздравлять с очередной годовщиной Победы. Но из всех официальных праздников он ненавидел только этот. Особенно неофициальную его часть, когда на высоких приёмах размягчённые и возбуждённые ветераны начинали спрашивать, а где воевал он? Случалось, попадались начётчики, точно знавшие, какие части – вплоть до полков – где сражались, когда и кто был командиром. Порой спрашивали, а почему не надел награды… Нет, никаких неофициальных встреч!

 Он брюзгливо поморщился. Так всё-таки, почему не может подавить раздражение, взять себя в руки? Разве впервые приходится ему встречать пасквили на свой фонд и на себя лично? «Собаки лают, караван идёт». Лают от зависти. Сколькие канули в небытие, а он по-прежнему на слуху, на плаву. Влияет и направляет… «Прораб перестройки…», «Спокойно принимать свою избранность…» – откуда это? Надо порыться, вспомнить – полезная цитата. Пусть лают, он их пригвоздит! Прав тот, кто кричит громче, а у него есть возможности кричать громко! Взял трубку, позвонил в фонд, затем в издательство – везде работали невидимыми муравьями страницу за страницей придавали истории угодный ему вид. Это принесло толику успокоения, хотя и не вернуло душевного равновесия. Откинулся в кресле, закрыл глаза. Потом вновь принялся за газету. И понял, что именно вывело его из равновесия.

Читать газеты было его давней профессиональной привычкой. Он и сейчас читал их много.

 «Проведём горизонтальную прямую, поставим на ней через равные промежутки, скажем, тридцать точек (Феофраст выделял тридцать основных человеческих характеров – но это к слову), каждой точке поставим в соответствие определённый человеческий тип, например, в порядке возрастания пассионарности – от трусов, предателей и подлецов – слева до альтруистов-героев – справа. Подсчитаем (допустим, что мы знаем как) сколько человек из тысячи попадает в каждую категорию, и эти числа отложим на вертикальной шкале над соответствующими точками горизонтальной оси. Соединим эти точки гладкой кривой – получим человеческое распределение… Распределение – фундаментальная характеристика статистической системы. Полученное же таким образом человеческое распределение – фундаментальная характеристика сообщества людей. Получилась симметричная кривая – одно сообщество, максимум смещён вправо – другое! Ну а если максимум смещён влево – получим общество, где подлость – доблесть, продажность – доблесть, предательство – высшая доблесть! Доблесть – присвоить себе то, что принадлежит всем, доблесть – обмануть, ограбить, ободрать ближнего, как липку. Обобрать, выкрутить руки, заставить миллионы за гроши продавать свой труд считается очень большой доблестью в обществе, где максимум распределения смещён влево… Где великими вождями почитаются перевёртыши горбачёвы-яковлевы…».

Далее шла его фамилия. Писал какой-то никому не известный физик. Заныло сердце, боль отдалась в левую руку. Мало кто знал, как дорого ему обходится внешняя невозмутимость, напускная бесстрастность, когда приходится слышать: «перестроечный академик», «политический трансвестит», «моральный мутант». Или вот так, походя, безапелляционно, как общеизвестное, нарицательное, с маленькой буквы. Ему становилось дурно – но не от чувства несправедливости, не от обиды, а от какого-то более сложного чувства. Его душила ярость, и сердце заходилось от страха, что не успеет, не сможет эту ярость излить. Да, излить ярость, переплавить её в новые и новые страницы обличений… Ярость человека имевшего очень большую власть, много лет от имени власти определявшего, как правильно думать… Теперь он всего лишь частное лицо, которого никто не обязан ни слушать, ни читать… В этот-то момент и зазвонил телефон. Конечно, он не имел ни малейшего представления даже о самых общих понятия физики. Этого не требовалось для его схоластических писаний, требовалось лишь понимание политической конъюнктуры. Но здесь он чувствовал заход с новой стороны. И казалось, что неизвестный автор может проникнуть глубоко. Задевала спокойная убеждённость писавшего, непримиримость и ненависть.

«Война коренным образом изменила человеческое распределение в стране. Война изуродовала это распределение. Кто не искал брони? Кто записывался добровольцем? Кто первым поднимался в атаку? Кто бросался на амбразуру? Вероятность выжить у трусов, подлецов, проходимцев, негодяев была в десятки раз выше, чем у альтруистов и героев. Война – даже победная – всегда поражение, если она приводит к гибели двадцати процентов населения, потому что ухудшается человеческое распределение, выбиваются люди, без которых можно всё…».

Давно, когда он ещё только начинал свою партийную карьеру, но уже поднялся на несколько ступенек, в областном городе неожиданно столкнулся с одноклассником, впервые после школы. «Здорово, Губа! Своих не узнаёшь?» – во всю глотку заорал тот, обрадовавшись, что в большом городе встретил земляка. Пришлось отозваться, иначе тот продолжал бы орать. К этому времени его уже называли по имени-отчеству, а когда выезжал на места, его имя-отчество произносили почтительно, не без заискивания. Бесцеремонное «Губа» мгновенно сняло чары его теперешнего положения, враз отбросило на десяток лет назад, когда за пухлые губы деревенские сверстники обидно звали его Губатый, Губа или даже Губеня. Он вновь остро ощутил уже подзабытое чувство унижения, которое всегда вызывало у него его прозвище. И оттого, что не смог это чувство подавить, становилось унизительней. Нечто подобное он почувствовал и сейчас от слова «трус». Не желал в том признаться, гнал его от себя и всё же не мог от него отделаться. «Это всё нервы…». Да, он бывал близко к краю, очень близко. И остался жив. Человек может сделать что-то, что не одобряется общественным мнением, но если он убеждается, что это произошло без свидетелей, то постепенно успокаивается. Уже десятки лет он был спокоен. Со спокойствием крепла вера в свою правоту. И то, что он жив – лучшее подтверждение правоты. И избранности. Во времена «Взгляда» он с полной уверенностью в своей правоте, даже с вызовом бросил с экрана: «Кто из нас не совершал подлостей?». Реплика имела успех, в ней увидели безжалостную самокритику, честность, «покаяние». Это ещё больше придало ему уверенности в собственной правоте – если ты выжил, то прав, независимо от того, совершал ли ты подлость для своего выживания. «Мудрые живут долго!». Эта мысль ему очень нравилась.

«Мягкое железо становится сталью, когда к нему добавляют доли процента углерода. Так и с человеческим обществом – лиши его немногих альтруистов-героев, и оно превращается в аморфную массу, в стадо… Великие революции, возможно, происходили ещё и потому, что по каким-то причинам в то время оказывалась повышенной «удельная концентрация» альтруистов-героев».

В поисках заинтересовавшей фразы пробежал глазами несколько абзацев. Увидев эту фразу он и стал читать всю эту галиматью – нет ли там ещё чего-нибудь полезного. Врага надо бить его же доводами. Да, вот здесь – подчеркнул размашисто – «Весь период советской власти от семнадцатого и до, по крайней мере, сорок пятого был периодом сверхинтенсивного потребления лучших человеческих ресурсов («Павок Корчагиных – Александров Матросовых» – если угодно). Только самопожертвование бессчетных тысяч и тысяч альтруистов-героев позволило выжить небывалой революции, да и нации вообще. Но это ухудшило человеческое распределение – вот что стоит за выражением «Революцию задумывают гении, творят герои, а результатами пользуются проходимцы», потому что выживают, в основном, проходимцы. Кстати, именно нарушение естественного человеческого баланса было одним из факторов, сделавших возможными крайности тридцать седьмого…». «Россия просто поистратила лучших своих людей. Чтобы восстановить естественный баланс, нужно время – период в несколько поколений».

 

Милицейского сопровождения не было. За ним приехала только одна машина с шофером и сопровождающим – тем, кто звонил ему по телефону. Машина бесшумно и покойно несла его по шоссе. На заднем сиденье было удобно, просторно. Он с интересом смотрел по сторонам, на какое-то время забыв заботы, – в этом направлении он ещё не ездил.. То тут, то там открывался вид на богатые коттеджные посёлки. «Вот! Вот лучшая агитация за новый строй!» – ткнул он рукой направо-налево, слегка наклонившись к сопровождающему. Тот охотно заподдакивал. Ехать оказалось, в самом деле, недолго. Машина остановилась у здания местной администрации. Его провели в кабинет главы. Глава – высокий худощавый мужчина – бросился навстречу, стал поздравлять и благодарить. Тут зазвонил телефон. Указав гостю на кресло, глава взял трубку. Судя по интонации, с которой он отвечал, звонило начальство. В это время завибрировал лежавший на столе мобильный, а в дверь без стука вошли двое и выжидающе стали у стола. Было ясно, что глава занят до предела и разрывается на части. Улучив момент, он спросил гостя, не будет ли тот возражать, если они чуть-чуть задержат начало митинга, видите ли, решается вопрос о приезде на митинг губернатора.

Прошло полчаса, суета кабинета стала его утомлять. Поймал себя на том, что нетерпеливо барабанит по коже кресла. Сунул руку в карман, наткнулся на газету, развернул, машинально стал читать. «Герои-альтруисты и стяжатели-дельцы. Герои мало ценят деньги, мало заботятся о собственном благополучии, мало ценят даже свою жизнь, но высоко ставят такие понятия, как честь, долг, родина. У стяжателей нет родины, родина для них там, где, по их мнению, можно безопасно хранить миллионы. Страна, где они родились, для них всего лишь презренная «эта страна», они здесь, пока есть возможность ещё больше приумножить капитал, они бросят её, умчатся на заранее заготовленные виллы, как только станет невыгодно быть здесь. Вместо сердца у них – выгода. На протяжении тысячелетий народами правили стяжатели. И только в двадцатом веке в одной из стран планеты к власти пришли герои-альтруисты. Но героев мало и сами они не очень любят властвовать. Стяжателей много, ради денег и власти они готовы на всё. Так власть вновь перешла к стяжателям… Произошло небывалое – лавочников, торгашей де-факто объявили элитой, надеждой нации. Вознесли наверх социальной иерархии».

 Вспыхнувшее раздражение требовало немедленного выхода. Вошёл человек, который его привёз. «Ну, что – в народ!» – остановил он его вопросом и, не дожидаясь ответа, поднялся с кресла.

Публика образовывала не очень ровную, колеблющуюся букву «П», ножками обращённую в сторону нового памятника. По левую сторону от памятника белел свежими досками невысокий помост – трибуна для «персон», на которой выделялся дородный поп со скрещёнными руками на внушительном животе. Поп был молод, сквозь жидкую поросль на лице розовели полные щёки, алели по-женски сочные губы. Чёрные густые волосы по-модному схвачены на затылке резинкой. В первом ряду тяжело переминались с ноги на ногу ветераны, несколько человек были в парадной форме Советской армии. Там же толкались нарядные школьники с цветами в руках, за их спинами шикали на них строгие учительницы. Тёрлась нагловатая молодёжь, одетая в одинаковые кожаные куртки, поигрывающая дорогими «трубками». Вместе со всеми, и в то же время отдельно от общей массы, стояла группа сытых, уверенных в себе мужчин в неброских строгих чёрных кутках и всегда новых туфлях. Им часто звонили и они начальственными голосами отдавали указания – местная «элита» – отметил он про себя. Губернатор всё не ехал. Сопровождающий вновь пропал, и он остался один среди этой публики, бросавшей на него исподтишка любопытные взгляды. Он попытался занять себя какими-нибудь мыслями, чтобы подавить настающее раздражение – теми, кто его пригласил, плохой организацией мероприятия, любопытствующей публикой, бьющей из мощных колонок громкой попсой. Досадовал, что приехал не на своей машине со своим шофёром – сел бы сейчас и уехал! Посмотрел на часы и тут же забыл увиденное время – внутри него уже всё клокотало. Задёргалась в нервном тике левая щека. В этот момент по публике прошло какое-то движение, от шоссе к площади мчал кортеж из трёх представительских чёрных машин, предваряемый машиной ГАИ с включённой мигалкой. Значит, в самом деле, губернатор; это меняло ранг мероприятия и всё извиняло. Тик сразу прекратился. Тем более что с губернатором он был, конечно же, знаком. Он уже придумывал шутливую фразу, которую скажет, здороваясь с ним… Из здания администрации сбегал по ступенькам глава со свитой, в которой он увидел и приставленного к нему сопровождающего. Машина ГАИ проследовала к зданию администрации, однако ведомые ею машины пропали где-то за толпой. Скоро толпа почтительно раздвинулась, и он увидел энергично шагающего к помосту невысокого вертлявого человека. Человек махал поднятой над головой рукой, поворачивая голову направо-налево, раздвигал в улыбке губы. По-хозяйски ступив на помост, стал жать руки ветеранам. Дойдя до попа, пожал руку попу, а затем, не взглянув в лицо, и ему, очевидно, приняв его за ещё одного местного ветерана. Он сразу понял, что приехавший не губернатор и всё равно с вопросительным недоумением смотрел на невзрачного человека в тесном пиджаке. Поразила догадка – его пригласили, чтобы им угостить этого фигляра! Почувствовал, как вновь задёргалась щека. Попсу выключили.

Глава местной администрации заговорил в микрофон:

– Дорогие жители нашего посёлка! Дорогие ветераны! Поздравляю вас с праздником, к которому мы так долго готовились. Посмотрите, как похорошел наш посёлок… Построено… Отремонтировано… Всё это было бы невозможно без помощи района и лично его главы… И это только начало… Набраны хорошие темпы… Наш долг помочь… Сегодня он наш гость… Он приехал, чтобы лично поздравить наших ветеранов, вручить им подарки...

От свит двух глав на помосте стало тесно, он оказался отодвинутым к краю. Слева, на самом краю, спокойно курил в кулак высокий худощавый человек – из-под кепки надо лбом седые вихры, затылок в стерне коротких свежестриженных волос, под носом с горбинкой щётка желтоватых от табака усов, шея с верёвками жил, большой подвижный кадык. Одет он был по-деревенски – новый, но мятый пиджак на сутулых плечах, белая рубашка без галстука. «Тоже ветеран!» – подумал с неприязнью. Он не любил даже запах табака.

После короткого вступления местного главы в микрофон заговорил приехавший:

– Ветераны! Герои! Отцы! Поздравляю! Поздравляю всех! Вы своё дело сделали, теперь мы должны делать!.. Мы! Вместе с вами! Вместе со всеми… И мы будем делать несмотря ни на что… Мы полны решимости… Мы доказали на деле, а не на словах! Работы ещё много, нам нужен ваш опыт, ваше мужество, помощь… Чтобы выковать новую победу!

Профиль человека в мятом пиджаке кого-то ему напоминал, и профиль, и выражение лица в целом – этот цепкий, дерзкий, оценивающий взгляд. У него была хорошая память на лица, тренированная память профессионального политработника. Нет, этого человека он не мог видеть раньше, он просто на кого-то похож. К нему протиснулся сопровождающий, заговорил вполголоса в ухо. «Время, уважаемый, время!», – не смог он сдержать раздражения ещё и оттого, что у близко говорившего плохо пахло изо рта. Он, от мнения которого ещё недавно зависело, кому быть на высших постах государства, теперь участвует в проталкивании в главы района какого-то фигляра! Впрочем, он уже жалел о своей несдержанности, потому что теперь не скоро сможет обрести душевное равновесие – учащённо билось сердце, его удары отзывались болью под лопаткой и в левой руке, неуправляемо дёргался левый угол рта. Лучше всего сейчас было бы остаться одному. Хотя бы выбраться из этой толпы, сесть… А приставленный к нему продолжал вкрадчиво долбить в ухо: «…работает двадцать четыре часа в сутки, всех держит в кулаке! Он сейчас уедет, ему нужно ещё в несколько мест». Перед помостом суетился какой-то тип с камерой, периодически нацеливая объектив на него – приходилось озабоченно хмурить брови, сосредоточенно смотреть то вдаль, то себе под ноги. На зеркальном носке левого ботинка отпечатался след грязного сапога – наступили в толпе, что тоже вызывало раздражение. «Давайте поближе к центру, вам сейчас выступать», – не унимался сопровождающий и двинулся первый, по пути тасуя людей. Тип с камерой проворно сменил позицию и долго не отрывал глаз от видоискателя, получив хороший план одновременно и с главой района, и с почётным гостем, и с главою местным.

– Дорогие односельчане! – заговорил местный глава. – Сегодня нам выпала большая честь, поздравить нас с праздником приехал наш, можно сказать, земляк, человек, дважды отвоевавший нам свободу – один раз на войне, другой – в недавней истории… Один из архитекторов перестройки!

– Пришла пора поговорить о другой стороне победы! – начал он, как человек, долго сдерживавший гнев. – Пора, наконец, очистить победу от неправды! От лжи! От обожествления! Это Пиррова победа! Пиррова! – повторил он, и белые шарики слюны полетели на микрофон. – Тридцать миллионов – цена победы! Тридцать миллионов угроблено, а мы распеваем «мы за ценой не постоим»! Сдали бы Ленинград, как французы Париж, – не было бы блокады и сотен тысяч умерших от голода. Французы сдались, французы сберегли свой народ, – где теперь французы и где мы? Униженно просимся в Европу! Европа шла к нам сама… Вот, – выхватил он из кармана газету – сами красные (чуть не произнёс «красно-коричневые», но в последний момент сдержался, вспомнив фразу из той же газеты: «говорят «красно-коричневые», а подразумевают «чернь») пишут, что это был период сверхпотребления лучших человеческих ресурсов. Мы отстояли страну, но мы должны помнить, что мы отстояли рабство! Рабство! – выкрикнул он, и веер брызг снова полетел изо рта. – Но «красным» этого мало, они упорно хотят повернуть историю вспять!

Безумно округлив глаза, он уже кричал в микрофон, тыкал в слушателей скомканной газетой, брызгал слюной, казалось, позабыв обо всём. Вдруг динамики смолкли, гневный голос сразу стал еле слышным, жалким, а грозная речь превратилась в бурчание чем-то рассерженного старика. Сзади послышались аплодисменты, которые скоро подхватила толпа. Его окружили школьники и стали совать цветы.

Микрофон вновь взял глава района.

– Никто не должен быть забыт, ничто не должно быть забыто! – произнёс он поучительно-наставительно. – Никто! Особенно герой! Мы нашли героя! Вы знаете, что центральный архив Минобороны находится у нас… Мы настояли, мы дали задание, чтобы довели до конца. Среди вас живёт настоящий герой Сов… герой России!

Публика заинтриговано замерла. Довольный произведённым эффектом, глава поставил на своё место майора с папкой в руках. Майор раскрыл папку и официально-бесцветным голосом стал зачитывать постановление. За его спиной начальник района отдавал какие-то указания людям из своей свиты, нетерпеливо показывая им свои дорогие наручные часы.

Теперь ему было жарко, сердце стучало гулко, каждый удар отдавался болью в левой стороне тела. Подумав, что уже мог бы и уехать, он огляделся, ища сопровождающего, который опять куда-то пропал. Никто не перехватил его взгляда, внимание всех официальных лиц было сосредоточено на главе района. Он вновь увидел горбоносого. Почему-то тот стоял рядом с майором, бесстрастно слушая, то засовывая руки в карманы пиджака, то оглаживая усы мосластой пятернёй человека физического труда. На груди топорщилась планка наград. Малый с камерой теперь нацеливал объектив на горбоносого, что-то подкручивал, менял. Рядом стоял ещё один с большим фотоаппаратом на шее. «…Блестяще воспользовался ситуацией… Организовал захват офицера штаба с важнейшими документами… прикрывая отход группы трофейным пулемётом, сумел надолго задержать преследователей… раненый, под покровом ночи, чудом сумел перейти линию фронта и выйти к своим… Благодаря находчивости, смелым, решительным, действиям… бесстрашию и самоотверженности важное задание было выполнено … обеспечило успех и минимальные потери крупной операции наших войск…».

Когда майор в очередной раз назвал фамилию, он вдруг понял, где видел этого человека. Кровь ударила в лицо, он застыл, глядя на горбоносого, не желая верить, протестуя против такой аберрации времени. Так вот кому он должен вручить награду! «Как ветеран ветерану…» – вспомнилось ему. Но едва майор закончил, как к горбоносому подскочил глава района и с ловкостью фокусника извлёк из коробочки золотую звезду. Прежде, чем пристроить её на пиджак ветерана, он развернулся к камерам, включил лучезарную улыбку и застыл с орденом, приложенным к груди награждаемого. Когда погасли блицы, он, кое-как прикрепив орден к пиджаку героя, задержал его руку в своей, вновь дав возможность себя заснять. Школьники завалили их цветами. К микрофону подошёл глава администрации.

 – Не в каждом посёлке живёт Герой России, а в нашем – есть! Мы счастливы, что награда нашла героя, благодарим судьбу, что он дожил до этого волнующего момента… Давайте поздравим его!

Публика искренне рукоплескала. Герой глядел поверх голов, ни один мускул не дрогнул на его лице. Когда смолкли аплодисменты, он вдруг сказал отчётливо в сторону микрофона:

 – А лучше б я не дожил! – и всё так же, ни на кого не глядя, пошёл с помоста.

 

Так дурно ему ещё не было. До этого ему удавалось справляться с дурнотой ещё на дальних подступах – принимал таблетки, ложился на диван, вызывал врача. Попытался и теперь найти в кармане капсулу с таблетками, с ужасом почувствовал, как неподъёмно отяжелела левая рука, как зашаталась земля под ногами. Его подхватили, поднялась суматоха. Звонили, требовали, кого-то куда-то посылали, растерянно переглядывались, снова звонили. Под руки его подвели к стоявшему поблизости «Фольксвагену» и в ожидании «Скорой» поместили, полулёжа, на заднее сиденье. Кто-то всунул ему в рот таблетку. Сквозь дурноту он слышал, что со «Скорой помощью» – проблемы. Его охватил страх. Неуправляемый страх близкой смерти. Такой страх он испытал только тогда, в сорок первом…

Через месяц фронта его, как человека со средним образованием и комсомольца, послали на курсы младших командиров. Возвращение в полк пришлось на пору жёсткого напора немцев и приказа во что бы то ни стало удержать линию обороны. Когда он доложил о своём прибытии, комбат приказал немедленно отправиться на высотку, где вот-вот должен был разгореться бой. Он помнил до сих пор, как засосало под ложечкой, как стопудовой тяжестью налились ноги.

Из защищавших высоту выделялся один – щуплый, почти мальчишка, с большим кадыком на длинной жилистой шее и носом с горбинкой. Его глаза горели бешеной яростью и жаждой немедленно умереть за Родину. Было видно, что во взводе его любили и, как могли, оберегали. Стреляя, он выкрикивал заковыристые, обидные для немца ругательства, как будто враг мог его слышать. Свои слышали точно и, чувствовалось, что их это подбадривало, хотя кое-кто был раза в два старше. Когда замолчал пулемёт, этот пацан, не дожидаясь команды, первым подскочил к пулемёту, отвалил мёртвого пулемётчика, и взметнувшиеся было фашисты вновь залегли. Раненых и убитых становилось всё больше, взвод таял на глазах. Предчувствие гибели вонзило в мозг холодные иголки, стянуло кожу на голове, парализовало волю. «Командира убило! Командира-а!» – кричал мальчишка… «Принимай командование!.. Командуй!» – это относилось к нему, и это кричал ему настырный пацан. Он сообразил, что как старший по званию должен принять командование. И он его принял, но не сумел взять на себя инициативу руководства боем. Она осталась у этого салаги. И это видели все. И когда салага послал его на фланг за патронами для пулемёта, он послушно побежал, потому что исход боя гораздо больше зависел от салаги, чем от него. И это понимали все… Немцы выдохлись, высоту отстояли. Убитого командира представили к награде посмертно, его отметили в приказе. Он остался командиром взвода с доходившей до ненависти неприязнью к самому младшему и самому отчаянному из своих подчинённых. Кроме ругательств, юнец выкрикивал часто верные соображения, которые требовала обстановка боя и ему, командиру, ничего не оставалось, как дублировать эти соображения в виде своих команд – потому что так требовал бой. Это было время больших потерь. Не желая себе в том признаться, он ждал, когда же этот юнец окажется в списках убитых – ведь почти после каждого боя были убитые.

Ещё будучи рядовым, он заметил, что выжить или умереть зависит на войне от многих мелочей, от маленьких незаметных хитростей – чуть замешкаться, споткнуться, когда поднимают в атаку, не мозолить глаза командиру, чтобы не быть посланным на непредвиденное задание, не лезть на рожон, не быть захваченным общей стихией в горячечной суматохе и бестолковости боя. Став младшим командиром, он находил больше возможностей выжить, но с некоторых пор ему стало казаться, что за ним кто-то постоянно следит. Казалось, что этот сопляк читает в его душе. Наконец, удалось сплавить его в разведроту. Удачный случай – командование приказало подобрать подходящие кандидатуры. Однако, ему показалось, что после этого во взводе его невзлюбили ещё больше. А вскоре он был тяжело ранен, и война для него закончилась… Он никогда не интересовался ни тем, как воевал его полк после него, ни тем, как сложилась судьба тех, с кем провоевал полгода. Вся его последующая жизнь была, фактически, направлена на то, чтобы никогда ни при каких обстоятельствах не оказаться в «окопе», в прямом и переносном смысле, не оказаться там, где можно почувствовать страх за свою жизнь, где могут потребоваться смелость, мужество, где ты весь, как на ладони.

 

Казалось, на грудь навалили железобетонную плиту, она давила и не давала дышать. Казалось, какой-то штырь из плиты колет в самое сердце. И ещё этот горбоносый профиль, тот же непочтительный взгляд – словно не было ни его карьеры, ни высоких постов и степеней. Из поселковой больницы привезли дежурного врача. Неудобно всунувшись в салон, она испуганно щупала пульс, бросала тревожные взгляды на посеревшее лицо важного пациента. Водитель «Фольксвагена» нервно курил, суеверно опасаясь «трупака» в новенькой шикарной машине. Суетился сопровождающий, поодаль глазели зеваки. Наконец, сияя мигалками, примчался реанимобиль с надписью «Газпром». Через несколько минут он, включив сирену, рванул назад. Толпа расходилась. Водитель «Фольксвагена» брезгливо оглядывал салон машины. На заднем сиденье осталась смятая газета с какими-то жирными подчёркиваньями и пометками. Он скомкал газету, отёр с обивки грязь и со злобой отшвырнул её прочь. «Давай за ним!» – приказал сопровождающий, видно только что получивший команду от начальства. Выглядел он обескураженным.

 

 

КРЁСТНЫЙ РАССКАЗЫВАЛ

 

Хороший дом построил в молодости крёстный – просторный, светлый, сухой, тёплый. И место выбрал хорошее – на взгорке. Кругом приволье, свобода, почти всё Асмолово как на ладони. Много раз гостил я в этом доме у радушных хлебосольных хозяев – у родной моей тётушки и её мужа, записанного мне в крёстные. Я ещё помню золотистые бока голых брёвен. Но крёстный всё доделывал дом, улучшал и теперь стены обшиты изнутри сухой штукатуркой, оклеенной обоями, а снаружи – тёсом, выкрашенным в синий цвет.         

Раньше дом завершал неровный ряд из пяти домов, что отходил влево от дороги почти сразу, как въезжаешь в Асмолово. Но один за другим дома пустели, гнили, и дом крёстного оказался совсем на отшибе. В осенние глухие ночи, когда и звук, и свет вязнут во влажной непроглядной тьме, особенно чувствуется отъединённость дома от мира. Тщательно проверяются тогда запоры и засовы, слух обострённо ловит каждый непривычный звук. И жутковато глядеть тогда в черноту запотелого оконного стекла и вдруг встречать своё неясное отражение. И вместе с тем острее чувствуешь тогда уют ярко освещённой коробочки дома с протопленной печкой-лежанкой и накрытым для ужина столом.

В один из таких вечеров начала ноября, вернувшись с крёстным из бани, садились мы ужинать.

– Будешь? – хитро улыбаясь, спрашивает крёстный, кивая на самодельный буфет. И, не дожидаясь ответа, достаёт неполную поллитровку «Пшеничной».

– Грех не выпить после бани! – поддерживаю я его инициативу.

– Ох, не знаю, что и делать! – озабоченно вздыхает тётушка. – Ай выпить? – она вопросительно сдвигает брови. – Голова-то, как не своя, – осторожно покачивает она головой. – Давление замучило! Ладно, налей, – кивает она мужу. – Может, полегчает…

 – За ваше здоровье! – произношу я с чувством. Тётушка медлит, как бы всё ещё раздумывая, пить или не пить, на её лице борение страстей. Крёстный, втягивая напиток, морщится. Маленький стограммовый стаканчик тонет в его широкой натруженной ладони.

Да, поработать крёстному досталось. Дом это только часть усадьбы. Перед домом свой колодец с электрическим насосом. Позади скотный двор, за ним большой сенной сарай, два дровяных сарая, полные берёзовых дров, погреб. А ещё два огорода. Один – овощник – рядом. Другой – большой картофельный – поодаль, через дорогу. Недавно купили у совхоза старую амбулаторию, что прямо перед крыльцом. В одной её половине теперь мастерская, а в другой – баня. Там же теперь и постирочная. И всё это не по мановению волшебной палочки, а, как говорит тётушка, «сам». И всё требует постоянного хозяйского внимания и ежедневного труда.

Всю жизнь крёстный проработал в колхозе-совхозе. Начинал ещё трактористом. В совхозе был и бригадиром, и механиком, и главным инженером, и управляющим. Однако за склонность говорить правду-матку и неумение лебезить перед начальством, сам в начальниках не задержался. Теперь ушёл из совхоза и дорабатывает до пенсии в районной «Связи», где дали ему в распоряжение трактор «Беларусь».

– Что за перестройка такая? – возмущается крёстный, продолжая начатый ранее разговор. – Вообще никакого порядка не стало! Совсем!

Я вижу, крёстный принимает происходящее слишком близко к сердцу и начинаю расспрашивать про трёхлетнего внука, что был у них всё лето.

 – За дедом, прям как собачонка! – оживляется тётушка. – Куда дед, туда и он! И что удумал, сикать – только с порога! Чтоб как дед! Во засранец! – восхищается она.

Когда разговор затихает, откуда-то доносится неясный стук. Поначалу никто не придаёт этому значения, каждый думает, что показалось, – откуда взяться стуку в такую позднюю безветренную пору? Через некоторое время стук повторяется, уже отчётливей. Крёстный, переглянувшись с нами, встаёт:

– Пойду, посмотрю.

Автоматическим жестом берёт с буфета шапку – это её всегдашнее место – и кладёт на голову. Не глядя же, вставляет ноги в стоящие у двери валенки.

– Пинжак-то надень, а то опять поясницу прохватит! – строго наказывает тётушка. Крёстный скрывается за дверью. Слышится щелчок выключателя и его удаляющиеся шаги.

– Телевизяр у нас вот не работает! – горестно вздыхает тётушка. Она третий год на пенсии. Пенсией довольна, но не хватает общения с людьми. – Сергей в Барятинскую ездил, в КБО. Мастер-то его друг. Приехал недели две назад, Сергей бутылку поставил. И ночевал у нас, а что-то не наладил. Запчасть, штоль, какая нужна. Ты в телевизорах понимаешь? – спрашивает она меня, как человека с техническим образованием.

– Схема нужна, тестер, – уклончиво отвечаю я.

– Зря, – укоряет меня тётушка. – Деньги б лопатой грёб!

Затем начинает корить, что мало съел:

– Налей себе ещё. Ему-то хватит. Налей да закуси.

Скрипит дверь, зябко передёрнув плечами, входит крёстный.

– Корова что-то неспокойная, – сообщает он, водружая на место шапку. – Это она, наверное, копытом, или рогами. Стук-то.

– Не крыса ль повадилась? – встревоживается тётушка.

Крёстный вновь садится за стол. Посмотрев задумчиво на чёрное окно, а потом на меня, загадочно улыбается.

– Это рассказывал Иван Каляников, – начинает он неторопливо. – Умерла в их деревне тётка. Похоронили без отпевания. И вот как ночь, раздаётся в доме стук. Как будто камнем кто в окно. Спать нельзя ни в какую. Все только и прислушиваются – вот стукнет, вот стукнет. Ну и начинает стучать. Не сильно, но настойчиво так. А дверь откроешь, выйдешь – от дома кто-то в белом уходит. А потом опять стучит. Ну, мужики и говорят хозяину дома, например, как я тебе. Ты, говорят, догони и сдёрни с неё саван!

Белёсые брови крёстного двигаются, как бы выделяя наиболее важное. В такт им он то поднимает, то мягко опускает на стол ладонь правой руки.

– Иван Каляников будет тебе саван сдёргивать? – с издёвкой перебивает тётушка Ира. – Да он средь бела дня побоится на могильник сходить! Он же трус несусветнай!

– Иван Каляников! Иван Каляников! – с обидой в голосе передразнивает её крёстный. – Иван Каляников рассказывал, а было не с ним! У них в деревне было!

– Ну вот, на другую ночь дождался как застучало, а ждал прямо у дверки. Выскочил, хвать за это белое, так оно в руках и осталось, да и в дом сразу. Пропал стук. А на другую ночь опять застучало. Стучит, стучит, а потом: «Отдай саван! Отдай саван!». Голос какой-то как нечеловеческий. И на другую ночь так, и на третью. Измучила всех!

– Молитву надо было в церкви заказать! – опять вставляет тётушка. Крёстный пропускает её слова мимо ушей.

– Рассказывает он это мужикам. А те ему – надо, значит, отдать!

На другую ночь, обвязали его верёвкой, длинную верёвку взяли, ждут. Слышат стук. И как только начала она: «Отдай саван! Отдай саван!», выпускают его с саваном на улицу. Тут шум, свист, вой! За верёвку потянули, а верёвка-то – одна! Ни мужика, ни савана. А ночь была – вот как сейчас, – глаз коли! И днём не нашли. Так и пропал! Это не сказка. Правда, было. В Камкине. Иван Каляников рассказывал.

Крёстный посерьёзнел. Я бросаю взгляд на черное окно, живо представляю бескрайнюю непроницаемую тьму, что окутала дом со всех сторон, и услышанное кажется не таким уж неправдоподобным.

– Колдунья она была, вот что! – выносит вердикт тётушка. – Колдунам тяжело помирать. Доску в потолке выламывают, чтоб колдун помер.

– Как так – доску? – спрашиваю я.

– А так – лежит, мучается, кричит, а умереть не может. Вот и выламывают доску. А то, ещё говорят, надо им, колдунам, перед самой смертью колдовство своё кому-то передать. Без этого нельзя им помереть. Вот они и мучаются. Родные-то знают, не подходят. А случись чужой человек, попросит его, умираю, мол, дай попить. Подойдёт – и всё, сам стал колдуном! – всё это тётушка говорит поучительным тоном, чтоб я запомнил и не попал впросак.

– Ладно, расскажи-ка, как ты к тётке ездил, – обращается она к мужу. – В войну-то. Расскажи, расскажи! – живые чёрные брови её прогибаются вверх, придвигаются одна к другой, как будто она собирается чихнуть. Но в чёрных глазах бегают чёртики, и я понимаю, что она уже заранее смеётся над предстоящим рассказом.

– Крёстный, расскажи, – заинтригованно прошу и я.

Тот посмеивается, какое-то время выдерживает марку, глаза его весело искрятся. Наконец, подавшись ко мне, как будто для меня одного, начинает неторопливо:

– Было это после того, как прогнали немца. Вернулись мы из эвакуации. Кого забирали на войну, кого на трудовой фронт, а нас, пацанов, в ФЗО. Мне тогда четырнадцать было. Согнали нас целый эшелон и повезли на Урал, в Свердловск. На полдороге мы все разбежались. Начальник эшелона говорит нам: «Нечем мне вас кормить. Разбегайтесь!». А на станциях нас опять ловили и отправляли. Мы втроём оказались – я и ещё двое, один из Камкина, другой из деревни рядом. На станциях мы хоронимся, пока не тронется какой-нибудь поезд. Потом выбегаем – и на подножки. Кто успеет, кто остаётся, потом на следующей станции опять встречаемся. Так, значит, и ехали.

Ну, приехал домой. Дома тоже есть нечего. Зимой стало невмоготу. Что делать? Стал я пробираться к тётке, в деревню Страхотинка, в Смоленской области. Тётка жила побогаче. Пешком до Занозной, оттуда на поезде до Кирова. Там попросился к солдатам на машину, довезли меня до какой-то деревни. Дальше опять пешком. Есть хочу досмерти – со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было. А зима – холод, ветер! Кругом всё лес да поле. Тёмно стало, боюсь с дороги сбиться. Вижу, впереди как будто огонёк. Кажется, близко, а всё иду, иду. Дошёл, деревня какая-то, стучусь в крайний дом. Пустите, говорю, погреться! Замерзаю! Слышу, загремело. Бабка из-за двери: «Куда ж, говорит, я тебя пущу, у меня дочка рожает». Ой, бабушка, прошу, пусти, замёрзну я! Бабка погремела опять, открывает. Впустила меня, полезла в печку. Достаёт котёл картошки. «На, поешь», – говорит.

В углу хаты горит коптилка из гильзы и койка видна. На койке молодка охает, стонет. Поел я картошки, согрелся, спать захотелось – невмоготу! А бабка говорит, сынок, дочка у меня никак не разродится, сходи, попроси бабку-повитуху! Самой-то мне не отойти. А я разомлел, ну-ка целый день на холоде, да голодный. Так мне неохота опять на улицу! Но бабка просит. Пошёл, куда она мне сказала.

Постучался в окно. Долго стучался, разбудил бабку-повитуху. Так ей и так, собирайся бабка. Говорит, нет, я не дойду туда. Ноги не ходят. Она и вправду дряхлая, чуть живая. Что делать? А на улице я видел санки, раньше на таких хворост из леса возили. Собирайся, говорю, бабка, я тебя на санках свезу.

А деревня была – две стороны по краям оврага, внизу ручей и прорубь. Горки крутые, дорога заледенелая – народ воду носит. Ну, санки разогнались, я их не удержал, и они меня с бабкой под горку! Я поскользнулся, упал. Санки вперёд, вдруг слышу – бултых! Вскочил, подбегаю к проруби – санки плавают, а бабки нету! Нигде нету! Ох, мамушка моя родная, бабку-повитуху утопил! Что делать? Руки-ноги дрожат! Достаю я эти санки. Да назад их, туда, где взял. Сам ни жив, ни мёртв к бабке, что ночевать меня пустила.       

Прихожу, говорю, не пошла бабка. Сказала, что не дойдёт. А уже и не надо, отвечает моя бабка. Вижу, вправду тихо. Молодка разродилась, спит. Рядом с нею младенец в холстинку завёрнутый лежит. Положила меня бабка на коник около двери, сама – на печку. Огонь не потушила. Все намучились, заснули.

А мне сон не идёт, бабка-повитуха в глазах стоит. Утром, думаю, придут за мной. Вдруг вижу кот – здоровенный такой кот! – крадётся к младенцу. А я слышал, голодные коты, случалось, и носы отгрызали у младенцев. Поднял полено и пустил в него. Да попал не в кота, а в младенца! Он даже и не пикнул, только вижу, холстинка краснеет всё больше. Ох, головушка ты моя горькая! Младенца убил! Теперь, думаю, мне всё, каюк! А молодка спит, намучилась. Бабка тоже храпит. Я потихоньку встал с коника, достал из печки свои валенки, портянки, бабка положила их посушить – и на улицу.

Ночь как будто ещё темнее стала. Куда идти? Вспомнил, бабка показывала, где на деревню Страхотинка дорога, пошёл. Шёл, шёл, не заметил, как с дороги сбился. Целина, снег по пояс. Иду, из сил выбиваюсь. Кое-как дошёл до леса. В лесу снега поменьше, пошёл краем. Сколько шёл, не знаю. Глянь, огонь мелькнул среди леса. Я туда.

Подхожу, дом стоит, в окнах свет. Кругом дома лошади в сани запряжённые. Куда попал, что за люди – не знаю? А сам еле стою, заморился, промок, мороз до костей пробирает. Думаю, будь что будет! Открываю дверку, захожу. А там – полно народу. Посреди хаты стоит стол длинный, а они, значит, сидят за ним, водку пьют. Главарь ихний сразу – подойди сюда, кто такой? Как нас нашёл? Я, говорю, к тётке иду, в деревню Страхотинка. С дороги сбился. Ну, садись, говорит. Пей, ешь с нами. Налейте, ему. Я не пью, говорю. Пей, я тебе сказал. Выпил я, меня чуть не вырвало. Потом сразу развезло, я и заснул прямо за столом.

Сколько проспал, не знаю, только слышу сквозь сон, они меж собой говорят, пора, надо ехать. Три часа туда, три часа обратно. Поедем так-то и так-то. А с этим что делать? – спрашивают главаря. С собой возьмём, отвечает. Слышу, толкают меня, вставай, пошли.

Расселись они по саням. Посадили меня. Поехали. До-о-лго ехали. Всё лесом. Подъезжают к деревне. На краю деревни амбар. Они, значит, следили за ним, за этим амбаром. Узнали, когда сторож уходит спать и к этому времени подгадали. Вагами поднимают крышу, кто внутрь лезет, кто снаружи принимает, в сани грузят. Потом главарь говорит, всё, хватит. Лезь туда – на меня. Меня, значит, в амбар, крышу опять опустили, как будто так и было. И уехали. А я в амбаре.

Меня всего колотит, зуб на зуб не попадаю. Они грузили, работали, а я стоял, замёрз. Тыкаюсь вслепую туда-сюда, и вверх, и вниз – крепкий амбар, не выбраться! Ну, думаю, пропал! Всё, лупка мне! Стал наощупь смотреть, что есть в амбаре. Щупаю, в мешках мука, сахар. Много мешков с сухарями. Сухари с подсолнечным маслом. Понял я тогда, что склад военный, потому что когда у нас стояли солдаты, им такие сухари давали. Налупился я этих сухарей. Эх, до чего ж вкусные сухари были! Очень они мне понравились, потому я их и запомнил. Никогда больше таких вкусных сухарей не ел!

Ну, наелся сухарей, даже пить захотелось. Забился между мешками, чтоб теплее. А ночь к рассвету. По деревне петухи поют. Слышу, сторож пришёл. Ходит кругом амбара, снег скрипит у него под ногами. Уже сквозь щелки свет. Я ни жив, ни мёртв. Последний мой час подходит, думаю. Теперь крышка! Они наворовали, а отвечать мне! Так обидно, что даже слёзы текут! Время-то военное! Тогда с воровством, если ловили, было строго.

Слышу, кто-то разговаривает со сторожем. Я к щёлке. Закуривают. «Ну, я пошёл», – говорит сторож. Тулуп на нём внакидку, ружьё, может винтовка. «Печать целая, замок тоже, иди», – кладовщик ему отвечает. Я не дышу. Ушли куда-то оба. Сколько прошло, не знаю. Слышу, ключи гремят. И как у меня получилось, сам не знаю, – когда стал он дверь открывать, я совок в муку – и кидь ему в глаза! А сам – в дверь! Да бегом к лесу! А он меня и не видел. Даже не закричал. Он же не знал, один я тут или сколько… Пока прочухался, да пока закрыл, да пока в деревню сбегал. Так и убежал! – крёстный сделал движение лежащими на столе руками, словно смахнул крошки или отогнал от себя муху. Выражение лица у него было, будто сам удивляется – как это ему удалось убежать?

Я смотрю на крёстного с удивлением и восхищением, ожидая продолжения рассказа. Он же посмеивается, глядя на стенные часы.

– Крёстный, ну дальше-то как было?

– Постой, тётка ведь в Страхотинке!

– Другая тётка, не та, что в Страхотинке. У меня три тётки.

– Ну а к той, что в Страхотинке, добрался? – допытываюсь я.

– Домой вернулся, – доверительно усмехается крёстный. – Как туда, если меня могли искать? Я ж всем говорил, что иду в Страхотинку.

– Ну вот, поехал я к тётке в Москву. Мать зарезала последнего тощего поросёнка, сало на нём в палец, не больше. Нашла фанерный чемодан, сало туда. Поехал я. А поезда ж тогда не ходили, война. Сколько я ехал до Москвы – не помню, но долго, может, неделю. Приехал. Тётка жила на Земляном валу, это я нашёл, а вот дом и квартиру перепутал. Искал, искал целый день, замучился. А что я – из деревни, в Москве первый раз, город мне, как лес. Ночь уже начинается. Надо где-то ночевать. Я опять на вокзал, на Киевский, откуда приехал. Дошёл туда со своим чемоданом, ноги отваливаются. Сел на чемодан около стены, сижу.

Тут ко мне подходит женщина. Спрашивает, откуда вы, что и как? Культурная такая. Я, говорю, приехал к тётке, а тётку не нашёл, наверное, адрес перепутал. Ладно, говорит, завтра найдём, а сейчас поехали ко мне, у меня переночуешь. Я обрадовался, что не на вокзале придётся ночевать. На вокзале-то всякий народ трётся, воры… Спасибо, говорю ей, а сам чуть не плачу.

Сели мы с ней в трамвай, поехали. Долго ехали, наверное, на самый край Москвы. Потом ещё пешком шли. Приходим. Дом у ней свой был, маленький одноэтажный. Заходим, в доме свет горит, а никого нет. Заводит она меня на кухню. Раздевайся, говорит, а сама на мой чемодан посматривает. Дала мне картошки поесть, потом заводит меня за занавеску, показывает койку – ну, ложись спать. Завтра пойдём искать твою тётку. Сама снова вышла на кухню, а я сел на койку, сижу не раздеваюсь. А спать так захотелось, глаза прямо слипаются!

Вдруг слышу, на кухне с нею мужчина какой-то разговаривает. Нет, тут что-то не так, думаю. Они разговаривают шёпотом, а я уши навострил, всё слышу. «С тем хорошо получилось, – говорит мужик. – Я как дал ему, он и не пикнул». Тут до меня дошло, куда я попал. Обмер я. Дома ещё слышал, рассказывали, что поймали у нас в Сухиничах одних. Людей убивали, делали колбасу, а потом на базаре продавали. У них всё для этого было оборудовано – человек заходит к ним, пол под ним проваливается – и готов!

Когда она завела меня за занавеску, я сразу заметил, что тут две койки. А как услышал, что они там говорят, сразу глядь на вторую койку. Пригляделся получше, из-под неё торчит что-то белое. Подошёл тихонько – а это рука человеческая и постель в крови. Слышу, на кухне затихли, как будто вышли куда. Комната, куда она меня завела, без окон. Будь окно, можно было б выскочить. Что делать? Я тогда мертвяка этого из-под койки вытащил, да на свою, и одеялом накрыл. Самому куда? На кухню? Дак там меня не пропустят. Смотрю, шкаф, дверки стеклянные. Я в этот шкаф. Сижу ни жив, ни мёртв. Сколько сидел, не знаю, время как остановилось. Вдруг вижу, стало светлее, а это он занавеску тихо отодвигает, на койку смотрит. В правой руке у него молоток наготове. Посмотрел, видит что я, мертвяк то есть, не шевелюсь. Ну, думает, заснул. Да как подскочит, хрясь по голове, так и чвокнуло у него под молотком. Одеяло дёрг, увидел, что это не я, заметался туда-сюда. Нигде меня нету, а дверки стеклянные. Подскочил, замахнулся молотком со всей силы и… – крёстный вдруг замолкает, делает озабоченный вид, словно вспомнил про какое-то важное дело.

– Крёстный, – нетерпеливо напоминаю я, – замахнулся он со всей силы – и?

– И тут я проснулся! – с невинным видом заканчивает крёстный.

– Погоди-погоди, как ты всё-таки вывернулся?

– Проснулся! – невозмутимо повторяет крёстный. Глаза его смеются.

Тётушка хохочет, мелко сотрясается всё её могучее тело. Начинаю смеяться и я, вновь удивляясь крёстному, открывшемуся мне с неожиданной стороны.

На улице зябко, воздух холодит шею и плечи. В свежем воздухе я улавливаю запахи сырой земли из огорода, мокрых старых досок забора, навоза со скотного двора. Свет с высокого крыльца где-то над моей головой. Чёрное беззвёздное небо вверху, чёрная бесснежная земля внизу. В темноте всё кажется затаившимся и враждебным, хочется поскорей убежать в дом, где в чистой половине ждёт меня широкая тахта с приготовленной постелью.

Засыпая, я слышу жутковатый потусторонний голос, требующий саван, вижу заснеженную ночную деревню, ледяные склоны оврага, по которым прямо в прорубь летят санки со старухой-повитухой, страшный взмах молотка, пробивающего череп покойнику. И засыпаю совершенно безмятежно. Давно мне не спалось так хорошо!

 

 

ПОРТРЕТ

 

К концу весны Витёк заметил, что его гардероб до неприличия обветшал. Почти не снимаемые джинсы из отечественной ткани «Орбита» сселись до щиколоток, вздулись пузырями на коленях, вообще поизносились и попротёрлись. Любимая кофта-олимпийка полиняла, растянулась. Некогда модные щегольские полуботинки превратились во что-то бесформенное. Пока потепления перемежались холодами, пока стояла грязь, и всюду можно было ходить в телогрейке и резиновых сапогах, это было ещё терпимо. Но вот установилось прочное тепло, грязь высохла, забушевала зелень, зацвела, и на фоне всеобщего обновления мира Витёк почувствовал неловкость от своего несоответствия времени. Реже стал навещать братьев, работавших на птицефабрике и получивших квартиры в посёлке городского типа неподалёку от их деревни. Сам он жил один в большом родительском доме. Деньги тратил бездумно – на угощение братьев и друзей, на подарки племянникам, на выписку радиодеталей. Два месяца назад после конфликта с начальником он уволился по собственному желанию. Сейчас жил в долг и на случайные заработки.

Когда не забредали к нему дружки с напитками, а то и с подружками, его тощий горбоносый профиль с вьющимся чубом и закорючками усов днями виднелся в окне – Витёк паял радиосхемы или читал. Заинтересовать его могло всё – детская книжка, журнал, школьный учебник, толстый роман. Если книга оказывалась особенно интересной, он не выпускал её из рук, пока не дочитывал до конца. По этой причине взятые в ремонт телевизоры стояли раскуроченными и недели, и месяцы. Теперь он всё чаще забывался над своей радиотехникой или чтением и, уставившись в окно, задумчиво теребил ус. Солнце, обходя деревню, заглядывало в дом и сразу высвечивало, как неуютно, как запущено его жилище. Весна гнала его на улицу, на праздник жизни.

Витёк был уверен, что сможет куда-нибудь устроиться в любой момент – механизаторы широкого профиля нужны везде – и потому не торопился вновь влезать в однообразную лямку постоянной работы. Он слышал, что в получасе езды по шоссе строят дачи какие-то шишки из областного города, что есть среди них даже генералы, с деньгами не жмутся, и что там нужны шабашники. На рейсовом автобусе доехал до остановки «Пионерлагерь». От шоссе перпендикулярно отходила узкая, в одну колею дорога, выложенная бетонными плитами. Дорога пересекла поле и упёрлась в закрытые ворота пионерского лагеря. Дальше влево вдоль забора начиналась наезженная грунтовая, и Витёк пошёл по ней.

По ту сторону забора стучал молоток, доносились бодрые голоса, пахло свежей краской, вкусным дымком от сжигаемых прошлогодних листьев. Ему захотелось вот так же убраться вокруг дома, сгрести всю накопившуюся дрянь и сжечь. Вынуть вторые рамы, настежь распахнуть окна.

Слева начинался луг. Витёк свернул на тропинку, пересекавшую луг по диагонали. Майское солнце щедро струило тепло. От ещё недавно заснеженного луга поднимался горьковатый запах ярко-жёлтых одуванчиков, прелой земли, молодой травы. Натужно жужжа, взлетел из-под ног озабоченный шмель. В небе звенел невидимый жаворонок. Невольно приходила мысль – как всё торопится жить! Тропинка привела в низину с ручейком, ещё не вошедшим в свои обычные скромные берега. Причёсанная течением старая осока и застрявший в кустах сор напоминали о недавнем половодье. В глубине кустов пощёлкивал соловей. На взгорке осыпалась черёмуха.

Поднявшись на взгорок и миновав кусты, Витёк увидел обширное поле, разбитое на по-разному обозначенные участки – где только колышки и высокая прошлогодняя трава, где вбиты в землю трубы, а где уже заборы, дома. Вдалеке виднелась старая деревня Безобразово. Витёк остановился, осматривая панораму строительства, закурил. Медлил, дотягивая окурок до самых пальцев. Наконец, двинулся к ближнему ряду участков. Там громоздились штабеля леса, кирпича, шифера, были навалены железобетонные блоки, возвышались кучи земли и песка. Кое-где были заложены фундаменты, во многих местах вырастали ладные домики на разных стадиях завершения. У домиков хлопотали люди, которые казались загадочными, потому что было непонятно, откуда у них столько денег, чтобы строить дома. Делая равнодушный вид, Витёк скованной походкой шёл вдоль новой улицы, глядя то направо, то налево, прикидывая, где можно предложить свои услуги. Для него это было внове, потому что, когда работал на тракторе, наоборот, гонялись за ним, прося что-нибудь привезти или вспахать, или прорыть какую-нибудь канаву. Из-за этого-то и получился конфликт с начальством.

На одних участках лежало сваленное кое-как разное старьё – серые брёвна разобранного сруба, утыканные гвоздями доски, упаковочные щиты с надписью «Не кантовать», крашеные листы фанеры, мятое железо, бывший в употреблении кирпич. Владелец участка мудрил над таким материалом, разбирал и сортировал, собираясь что-нибудь построить собственными силами. Витёк видел, что здесь нечего спрашивать работу. На других участках из отборного кирпича, из первосортного бруса вырастали двухэтажные красавцы-коттеджи, крытые оцинкованной морозной жестью. Здесь звенела циркулярка, постреливала бензопила, загорелые ухватистые люди в курортных шапочках весело делали своё дело. Витёк не без зависти смотрел на них и тоже проходил мимо.

Подойдя к участку, где, по его мнению, могла быть работа, он грубовато-фамильярно кричал:

– Здорово, хозяин! Помочь не нужно? Работа есть?

Хозяин вопросительно смотрел на искателя работы, потом отрицательно крутил головой или, пожимая плечами, равнодушно отвечал: «Нет» – и продолжал заниматься своим делом. Витёк уныло шагал дальше. Случалось, у него спрашивали: «А сколько вас?». Услышав, что он один, теряли к нему интерес. Раза два ему указывали на участок, где, якобы, собирались нанимать строителей. Но там либо никого не было, либо уже работала «конкурирующая фирма».

Так Витёк дошёл до крайнего к деревне участка. Будучи уверенным, что дело не выгорит, всё же решил в последний раз спросить насчёт работы. Небритый мужик, проходивший в это время по улице, остановился, прислушиваясь к его разговору с хозяевами. Получив и здесь отказ, Витёк собрался возвращаться восвояси.

– Что, – заговорил скучающий мужик, – халтуру ищешь? Раньше надо было. Тут, как снег сошёл, начали ходить сабашники.

Мужик шепелявил, спереди зубы у него были только по краям.

– А ты сходи-ка к Машуньке! – обрадовался он вдруг пришедшей идее. – Сходи-сходи! Она сыну дачу строит. Сначала машину купила, а теперь дачу. Да пошли, покажу!

Небритый говорил так горячо и настойчиво, что Витёк повиновался.

Машунькин дом оказался на другом конце деревни, там, где она загибалась вправо, следуя руслу оврага. Машунька копалась в огороде. Щербатый окликнул её. Старуха тяжело разогнулась, помедлив, подошла. Остановившись в трёх шагах, неприветливо глядела на незваных посетителей. У старухи была медвежеватая фигура – большой рост, широкие плечи, короткая шея, длинные, чуть не до колен крупные руки торчали из засученных рукавов. Из-под платка выбивались пегие волосы.

– Вот! – радостно заговорил небритый, довольный собой. – Работника тебе привёл! Показывай, что делать.

Старуха переводила взгляд с одного на другого, словно оценивая, стоят ли они разговора.

– А кто он такой? Откуда? – что-то надумав, спросила она у небритого.

– Из Подберезья! – не без вызова ответил Витёк. Старуха ему не нравилась.

– Здешний, – заключила Машунька.

– Здешний, здешний! – на разные лады заподдакивал небритый.

Машунька указала на воротца и молча повела их на задворки. Там стоял внешне законченный, собранный из давно высохших брёвен с кое-где свежими следами топора добротный сруб под шиферной крышей. В доме уже были вставлены и застеклены рамы, пристроено крылечко. Оконные проёмы крылечка пока были затянуты полиэтиленовой плёнкой. Это и была та самая дача. Видно было, что её строили давно, долго и упорно. Отомкнув висячий замок, старуха провела их внутрь. На крылечке, почти во всю его длину, стоял старинный диван с откидными валиками и высокой спинкой, в деревянный верх которой было вделано помутневшее зеркальце. В самом доме был сложен материал – доски, листы сухой штукатурки, какие-то ящики, козелки, валялись инструменты. Пахло сухим деревом, смолой, паклей, гудроном, краской. В окна весело вливался солнечный свет. Из двух круглых окошечек во фронтоне наклонно опускались два световых столба. Пол был закончен, а потолок только начат.

– Потолок сумеешь? – строго спросила старуха, показав вверх, где над балками виднелась обрешётка крыши.

Задрав голову, Витёк осматривал фронт работ. Только сейчас он задумался о том, а на что он рассчитывал? Какую работу искал? До этого она представлялась ему туманно, скорее как моментальное действие – раз, и едешь домой с деньгами!

– Сто! – решительно произнёс Витёк, помня наставления щербатого по дороге сюда – «машину купила, дачу строит, денег две книжки». Старуха молчала, уставясь на него, как будто ждала, не скажет ли он что-нибудь ещё. Витёк подумал, что продешевил.

– А инструментом каким будешь работать? – ворчливо заговорила Машунька, указывая на его пустые руки. – А есть что будешь? А жить где? Сто!

– Дак сколько работы! И всё вверху! Тут бы вдвоём…

Торговаться Витёк не любил, но старуха почему-то вызывала у него желание перечить. Та с недовольным видом постояла в раздумье и, не сказав ни слова, ушла. Вместо неё пришёл взъерошенный, сухопарый, весь из острых углов старик – на скулах колючая щетина, жилистая шея из воротника байковой рубашки. Старик поздоровался, в руках он держал ножовку и топор.

– Я тут начал, – кивнул он на потолок, – да теперь некогда. То быки, то огород.

Старик коротко пояснил, как нужно делать, из каких досок. Дал инструмент и ушёл. Щербатый увязался за ним.

Скоро он вернулся заметно повеселевший, сел на корточках у входа. Щербатый стрелял у Витька «Астру», давал советы и рассуждал о жизни.

– Всё быков сдаёт, – говорил он о Машуньке. – А чего ж ей не держать – корма кругом полно. Только считается, что совхозное, а коси, корми!

Потом, когда Витёк втянулся в работу, он заскучал и незаметно исчез. Витёк, стремясь разделаться поскорей, работал почти без перекуров. Он уже решил, что, получив деньги, сразу заедет в универмаг посёлка птицефабрики. Поначалу дело шло медленно, но потом приноровился и до темноты успел перекрыть начатый стариком шар.

Тяжело ступая, вошла Машунька. Недоверчиво оглядела потолок. Несмотря на сумерки заметила косую щель между крайней доской и стеной:

– А вот тут, что, шшёлка?

– Заделаю, – буркнул Витёк.

– Ну, ладно, – подытожила, помягчев, старуха. – Куда ж ты теперь? Пошли-ка, я яешню сжарила.

Витёк почувствовал, что смертельно проголодался.

Вслед за старухой сквозь тёмные сенцы он попал в ярко освещённую половину дома. Слева возвышалась печь, дальний угол справа занимал стол. На столе дымилась большая сковорода с яичницей, на деревянном донышке белели прямоугольные пальцы сала, блестели мокрые бока солёных огурцов, крупными ломтями нарезан чёрный хлеб. Витёк проглотил слюну.

– Садися, – пригласила старуха, видя, что он топчется у входа. Открыла дверь в чистую половину и кого-то позвала. Оттуда вышел всё так же взъерошенный старик, кивнул Витьку как старому знакомому. Сама старуха снова ушла на улицу ещё раз проверить хозяйство. Старик, не теряя времени, откинул занавеску со стенного шкафчика, достал бутылку с винтовой пробкой и замусоленной этикеткой «Столичная», два разных стакана. Молча налил полстакана Витьку и поменьше себе. Мосластой рукой взял свой стакан, кивнул и быстро выпил. Витёк, морщась, втянул самогонку, понюхал хлеб. Старик вернул бутылку и стаканы на место. Меланхолическое лицо его порозовело, глаза заблестели, стали оживлённей. Витёк навалился на яичницу. Утолив первый голод, он, неспешно двигая челюстями, стал рассматривать стену по другую сторону стола.

В углу под потолком приткнута тёмная божничка, слева пониже два больших портрета, может быть, молодые хозяин и хозяйка. Ещё левее большая застеклённая рама с множеством фотографий, сверху стекла подоткнуты старые поздравительные открытки. Под этой рамкой численник на поломанной картонке с соснами среди ржи. Листки численника не отрывали, а аккуратно закладывали вверх под резинку. В ряд с численником прямо на обои были наклеены несколько цветных вырезок из «Огонька» и коричневых тонов портрет хрупкой молодой женщины.

– Это её сын, – хмуро говорил старик, мохнатыми бровями указывая на дверь в сенцы. – Машину ему купила, теперь дачу строит. Приезжает он к ней, не забывает. Вот к его отпуску хочет достроить…

Витёк рассеянно слушал, ел сало с хлебом, огурцы и изучал портрет. «Артистка, наверное», – думал он. С фотографии прямо на него удивлённо смотрели большие глаза с красивым разрезом. Красивые губы разошлись в приветливой улыбке. На щеках ямочки. Высокие скулы, на лбу прямая чёлочка, а над ней клумба прихотливо уложенных волос. Маленькое ушко с серёжкой, точёный подбородок. Удивлённо вздёрнутые брови – словно кто-то неожиданно окликнул её. А когда окликнули, она вся подалась навстречу, глянула, удивилась, обрадовалась, и в этот момент фотограф нажал спуск. Белое модное платье без рукавов, застывшие в неоконченном движении голые руки. Чёлочка и короткое платье придавали ей детскость, делали похожей на прилежную школьницу-отличницу. Но взгляд, непринуждённая грациозность выдавали женщину. Взгляд был главным на портрете – открытый, удивлённый, приветливый, влекущий! Может быть, портрет был, в самом деле, удачным, а может быть под влиянием самогонки, казалось, что молодая женщина с фотографии смотрит именно на него. Витёк в ответ глядел, не отрываясь.

– Я жил в Москве, – говорил захмелевший старик, – квартира была. Улица Веснина, слышал? Там жил. Во время войны сюда попал. Голодно было, а она работала в пекарне…

Распахнулась дверь, вошла Машунька, на ходу устало развязывая платок.

– Я тебе там прибрала, – сказала она, – на диване. – И уже обращаясь к старику: – Закрой за ним тогда!

– А кто это? – улучив момент, спросил Витёк, кивнув на фотографию.

– А-а, – понимающе протянул флегматичный хозяин дома. Голос его потеплел. – Это Ниночка. – Он произнёс «Нинощка», но в голосе чувствовалась нежность. И с гордостью пояснил: – Моя племянница! В Москве живёт.

– В Москве? – Витёк устремил взгляд на старика, как бы говоря: «Значит, настоящая? Не артистка?». И что-то мечтательное мелькнуло в его глазах. Он ещё раз бросил взгляд на фотографию и, поблагодарив, стал выпутывать из-под стола длинные ноги.

– Не кури там, а то обронишь искру! – строго наказала старуха напоследок.

Дойдя до своего пристанища, Витёк сел на высокий порог крылечка, привалился спиной к двери и с наслаждением затянулся сигаретой. Окончательно стемнело. Вечер был тёплый, зудели комары. За деревней отовсюду слышались соловьи. Один щёлкал совсем близко – казалось, ударит звонким камешком о другой, вслушается, и, решив, что получилось хорошо, запускает трель. Между трелями было слышно, как чвыркает в его горле. Где-то на деревьях всполошились и смолкли грачи. На другом конце забрехала собака и тоже смолкла. Там, где строили дачи, урчала, удаляясь, машина. Чёрное небо, звёзды.

Витёк сидел, не находя сил подняться. Ныла натруженная поясница, гудели ноги, руки отяжелели, особенно правая. Однажды в детстве родители привезли им из города подарки. Ему – большую тонкую коробку цветных шестигранных карандашей. Там был даже белый. Поверх коробки картинка – причудливые башни Кремля, а над ними разноцветные звёзды салюта. Карандаши оказались рыхлыми, ломкими, но слово «Москва» потом много лет вызывало в памяти эту праздничную разноцветную картинку. Когда старик торжественно произнёс «Москва», ему вновь вспомнились те карандаши и картинка с салютом. Фотография напомнила ему и как он робел, не желая в том признаться, перед девочками из города, приезжавшими к деревенским родственникам на летние каникулы. Стеснялся своих веснушек и рыжих волос. Да и когда учился в городе, городские девушки казались ему особенными. Привалясь затылком к двери, не мигая, смотрел на звёзды. Они тревожили смутными мыслями о том, что есть неведомый ему мир, другая жизнь, что и он мог бы жить по-другому, и что, возможно, живёт он случайной, не самой лучшей жизнью, как сегодня случайно оказался здесь. Скоро мысли стали путаться, Витёк закрыл глаза.

Проснулся от женского смеха. Не сразу понял, что смех звучит наяву. На деревенской улице смеялась женщина, смеялась не дурашливым, а хорошим грудным смехом. Смеялась беззаботно, в её смехе было столько задора, жизни, какой-то колдовской силы! Смех вспыхнул ещё раз и затих, долетали, удаляясь, только звуки голосов. Сон сразу улетучился. Учащённо билось сердце. Витёк с трудом разогнул затёкшее тело, встал, зябко передёрнул плечами. Закурил. На небе золотилась луна, отчётливо белели зацветающие яблони, пахло свежевскопанной землёй. Утомлённо щёлкал соловей. Почему-то ему казалось, что это смеялась девушка с фотографии. «Ниночка!» – вспомнил он.

Недокурив одну сигарету, начинал другую. Остро чувствовал, что в его жизни чего-то недостаёт, как будто есть в ней какой-то изъян. Курить он больше не мог, язык одеревенел от никотина. Если бы в даче было освещение, он, пожалуй, принялся бы за работу. Не раздеваясь, повалился на диван, скрючился, чтобы поместить на нём ноги, с головой накрылся затхлым ватным одеялом. В ушах всё ещё звучал тот уличный смех.

Когда он заснул, она пришла к нему. Она запускала руки в его кудри, играя и смеясь, пропускала их между пальцами. Он тоже смеялся, норовил потереться щекой об её руку. Вся она была лёгкая-лёгкая, милая-милая. Витёк счастливо улыбался во сне всем лицом – жмурился, рот разъезжался до ушей, на щеках играли ямочки, делая его похожим на мальчишку.    

Проснулся с праздничным чувством, c ощущением случившегося с ним волшебства, как в детстве, когда летал во сне. Лежал, не открывая глаз, не шевелясь, вновь прокручивая сон, желая продлить его очарование.

С улицы доносились звуки нового дня – кудахтала курица, чирикали воробьи, взревел бык, громыхнула дужка железного ведра. И хотя тело с непривычки ныло, встал с жаждой немедленной деятельности.

– Проснулся? – без выражения сказала Машунька, когда он пошёл поискать воды, чтобы умыться. Дав корм какой-то живности, она позвала его в дом.

Машунька поставила на стол остатки вчерашней яичницы, свежеотваренную картошку, чайник. Витёк сел на старое место и сразу устремил взгляд на фотографию. Казалось, женщина улыбается ему, как сообщнику. Было странно смотреть и вспоминать, как она приходила к нему во сне. Хотелось вот так сидеть, смотреть и чувствовать то непонятное, сладостное, что вызывал в нём этот портрет. «Ниночка!» – произнёс он про себя.

За спиной Машунька что-то переливала, переставляла, звякали крышки кастрюль, зловеще гремели вёдра. Слышалось её тяжёлое дыхание.

– Сегодня-то ещё не доделаешь? – спросила она.

– Дак сколько работы! – не оборачиваясь, ответил Витёк. Про себя подумал – шустрая бабка! И стал мысленно прикидывать, сколько раз ещё он будет сидеть за этим столом.

– Заломил-то скока! – не выдержала Машунька. – Да ещё с харчами. В совхозе за это, почитай, месяц надо работать!

– Ну, семьдесят, – равнодушно бросил Витёк, только чтобы отделаться от назойливой хозяйки. «Можно и не спешить, – подумал он, – поработать ещё дня два-три». Воодушевлённый удачей, вдруг подумал, что если подхалтурить ещё, то можно махнуть в Москву! А то был всего один раз и то проездом.

Теперь ему показалось, что в глазах женщины какая-то тревога, даже мольба. Как будто она ждала, что ей обрадуются и вдруг засомневалась. Хотелось сказать ей: «Ты хорошая!». К своим тридцати годам он знал немало женщин, но память о них омрачалась либо обманом, хитростью, либо грубостью и материальными притязаниями, которые те привносили в их связь, либо они вообще ничем не запомнились. Здесь же, ему казалось, было совсем другое, чего он ещё не встречал в жизни.

В дом, внеся с собой запах хлева, вошёл старик. Поздоровался и стал греметь рукомойником. Вытерев руки, тоже сел за стол, налил себе чаю. Свет из окна падал на стену с портретом, захватывал старика. Из его ушей и ноздрей торчали пучки чёрных жёстких волос.

–  Племянница? – кивнул Витёк на фото. – Из Москвы? – ему хотелось узнать о ней что-нибудь ещё.

– Из Москвы-ы, – утвердительно протянул старик. – Тогда каждое лето приезжала. Сейчас ей лет сорок. Бо-ольше… Лет сорок пять.

– А-а, – зачем-то произнёс Витёк.

Старик отхлебнул из кружки, вздохнул:

– Пить стала. Семья, а пьёт… Хуже нет, когда баба пьёт!

Витёк, перестав жевать, бросил взгляд на старика, как бы убеждаясь, что не ослышался, потом на фото. И долго смотрел, наморщив лоб, то ли чтобы лучше разглядеть, то ли о чём-то усиленно думал.

 

 

Комментарии

Комментарий #14886 19.11.2018 в 20:58

Проза - достойная!