Емельян МАРКОВ. ПОЭТ. Рассказ
Емельян МАРКОВ
ПОЭТ
Рассказ
Я — поэт. Вот, например, написал сегодня… а после долго потирал руки, ни то от ликования, ни то оттого, что батареи еще холодные, а на дворе осень.
Да, были люди в наше время,
Но их не выдержало темя
Ударов яростной судьбы
И дней, поднятых на дыбы.
Передрал, конечно, но, сами понимаете, только отчасти. Да, были люди, были титаны, но потом что-то произошло — я пригнулся, а они не пригнулись и погибли. Долго я бился над вопросом, почему они погибли, почему жили по касательной, словно прошли мимо, и почему теперь нет таких людей? Я прикидывал, сокрушался, целые спектакли разыгрывал перед самим собой. Но лишь вернулся к тому, что я-то пригнулся и жив, а они не пригнулись и погибли. Согласитесь, возникает иногда, казалось бы, беспричинный страх перед каким-нибудь таким ничтожеством, что на него по идее и смотреть не стоит. Но человек невольно пригибается, а, как говорят на Востоке, судьба человека заключается в его загривке.
Последнее время торгую литературой по электричкам. Недавно только вошел в вагон, только вытащил из сумки бестселлеры и книгу о точечной медицине, только открыл рот и набрал побольше воздуху, чтобы докрикнуть до противоположного конца вагона, как меня потеснил старик:
— Подайте, люди добрые! Я вам ничего хорошего не сделал, но и плохого тоже. Страдал, конечно. Тюрьма, пересылка…
Он стремительно прошел по проходу, махнул кроличьей шапкой и вырвался из вагона. А потом я монотонно:
— Знаменитый детектив знаменитого американского автора…
И вот мне иногда кажется, что и стихи мои находятся в таком же противоречии с жизнью, как я в ту минуту со стариком.
Или вот, еще нищая. Идет по проходу: седые волосы выбились из-под кургузо надетого платка, посмеивается, отмахивается: «Эх! Подайте! Не умею говорить красиво, так и не научилась говорить красиво». А я думаю: «Так ли уж я чувствую красоту речи, как мне представляется? Она не научилась говорить красиво, но у нее есть хотя бы смутные и оттого, возможно, более верные представления о красоте. А есть ли у меня эти представления, или я только обожествляю себя?»
Особачился я. Где лампада моего детства? Потухла. Она была сильнее солнца, она озаряла собой всё: самую кромешную темноту и самое кромешное одиночество. Каким ветром задуло ее? Как я не уследил. В этом году такая странная осень, вместо бабьего лета одна мерцающая беспросветность. Такая странная осень… Я, помнится, очень многое хотел узнать, прочесть, чтобы разочароваться, как Фауст, но так и не разочаровался, не прочел. Следует взглянуть правде в глаза: дайте мне бессмертие и крылья, я все равно останусь тем, что есть. Крылья я отдам какому-нибудь бомжу, и он, беспокойно оглядываясь, взлетит над вокзалом, я буду махать ему вслед, но не увижу в глазах его благодарности. Он воркующе выматерит меня и будет таков, затеряется в облаках. На следующий день я найду его на прежнем месте, возле урны, схвачу его за ворот, взвизгну: «Где крылья!» — «Какие крылья?..» — промычит он. «Те, что я вчера тебе дал!» — «То было вчера…» — лукаво и набок улыбнется он и ткнется лбом в асфальт.
Не спится. Уж приходит
День новый. Но для меня
Он будет чем-то вроде
Прожитого непонятого дня.
Хотя однажды сон одолел прямо на платформе, так устал. Милиционер меня самого принял за бомжа. Какой я бомж? Надо хоть немного разбираться в людях. Пришлось отчитать его: дескать, что ж это вы? Пристыдил его, он уж и не знал, куда деваться, только дубинкой резиновой по ладони постукивал и с полуулыбкой посматривал на мое писательское удостоверение, которым я размахивал у него перед глазами.
Но проснувшись чрезмерно скоро,
Я пошел по мокрому песку,
И дождливый отсвет семафоров
Навевал предвечную тоску.
Недавно довелось провести время загородом, на даче, не всё в городе жить, в городе жить смешно и страшно. Престарелая вдова одного грозного в свое время критика попросила скосить траву на ее глухом заросшем участке. Когда приехал туда, шел в розовой зыби мятлика, думал, начинается новая жизнь: купаться буду, рыбачить, философию какую-нибудь спасительную выведу, полюблю деревенскую девушку, они ведь и сейчас есть — чистые деревенские девушки — только вы их не видите, а я вижу.
Не может поэт жить без любви к женщине. Вы что же думаете, если лысый, маленького роста, то у меня и любви не было? Была любовь, всё было. У каждого человека всё бывает. Простите, я отвлекусь, не могу не вспомнить о ней, о моей прекрасной даме в синем гипюре, о ее скорбных карих глазах, угловатых губах, о трогательности ее движений.
Говорят, кто из компании останется последним, тот ей и люб. Все не прочь, все глубокомысленны на этот счет, но каждый боится оказаться последним. Робкие! Дело было у нее. Я ходил из прокуренной комнаты в прокуренную коммунальную кухню и обратно — смех вселялся в меня! Остальные ушли скопом, забыв ее в дыму, я угодливо раскланялся с ними в прихожей. Потом по-хозяйски открыл форточки, дым исчез, она осталась, так я нашел ее. Так, должно быть, английский офицер с влажным белым платком под фуражкой находил мраморную Афродиту в мертвых песках, резко наступала ночь, мрамор белел в темноте. Не знаю… Со мной она была искренна. Неправда, что про нее говорят. А чего только про нее ни говорят.
— И ты всему этому веришь? — с укоризной спросила она меня.
— Нет, не верю, — с той же укоризной ответил я. — Но скажи, кто тебя так обидел?
Она упала лбом на стол.
— Что ты со мной делаешь?
— Я слушаю тебя! — властно перебил я ее лепет.
Она подняла было оплывшее лицо, но наткнулась на пустырь моего лица и сразу переменилась ко мне.
— А… — с презрительной горькой улыбкой выдавила она.
Была страшная минута.
— Что мне тебе сказать? — сказала она. — Меня нет.
— Ты есть, — сказал я.
Она посмотрела на меня с удивлением:
— Да? А ты есть?
Мы легли рядом целомудренно, как друзья. Только под утро она почувствовала себя женщиной, зарычала от одиночества. Что она за женщина? — спросите вы. Впрочем, люди чаще спрашивают, не желая услышать ответа, поэтому я спокоен. Она женщина магическая… В то муторное утро вышли вместе. Она закурила длинную по сравнению с ее зябко втянутой шеей сигарету, смахнула всклокоченные волоски со лба, и в плаще, который был очень велик ей, стремительно и заодно бесцельно ушла, ушла, не попрощавшись.
Утро пасмурно иль ясно,
Будет все тебе к лицу,
Верь, страданья не напрасны,
Всё — к счастливому концу.
Сколько я потом ни звонил ей, нарывался на соседа-матерщинника, и где-то там, на заднем плане, раздавался собачий лай. Похоже, меня действительно не существует для нее. Когда об этом думаю, становится не по себе, я начинаю сомневаться: существует ли вообще окружающий мир, во всяком случае, в том варианте, в каком я его вижу?
Последний раз встретился с ней прошлой зимой. Стояли морозы после оттепели, малиновая буква метро растекалась в синих сумерках; у меня слабые слезные мешки и от холода текут слезы, так и дни текли, как эти неучтенные слезы, не затрагивая ни ума, ни сердца. По правде сказать, встречи никакой и не было, так, видел ее мельком в ЦДЛе, на вечере памяти одного поэта, из тех, что не пригнулись, из титанов.
Меня тот поэт любил, даже оставлял ночевать. А он ведь к себе никого не подпускал. Он же мне рекомендацию в Союз писателей написал. Так себе получился вечеришко, не достойный и набоек на каблуках покойного поэта. Меня, любимого ученика, даже к микрофону не подпустили. Ладно бы не узнали, узнали все, но мной нагло пренебрегли, завистники! С трудом прорвался в банкетный зал, взял-таки словно — заглушили, только вино расплескал… Она сидела, вся в синем гипюре, неподвижно, как статуя, а эти шустрые молодые поэтишки с идиотскими псевдонимами в свободных пиджаках возле нее увивались и при этом зевали, поводя лопатками… Был страшный гололед, но никто не падал, будто лед скользок только для меня. Я падал даже не от гололеда и не от вина, а от горя. Тротуар перед ЦДЛом уж опустел, а я всё падал. Но забыть, забыть! Возвращаюсь к поездке за город.
Сначала шло хорошо. Мы с хозяйкой пили чай на веранде, в лучах заходящего солнца говорили об энергетическом кризисе. Я пророчествовал, хозяйка кивала головой и вздыхала: «Да, да, да…». Ночью я взволнованно не спал, не спал от избытка внутренней свободы.
А утром взялся за работу и с недосыпу сразу сломал косу. Сел на нескошенную траву. Хозяйка молча указала мне на калитку, а в глазах ее было написано: «Какой ты поэт? Ты ничтожество, а не поэт». Я только посмеялся над ней. Как я провел день, не помню, где-то ходил, сидел возле какой-то воды. А вечером, когда спешил на последний автобус, посмотрел на небо. И, о Боже! Над горизонтом стоял Небесный град Иерусалим! Нет, я не поэтизирую, в данном случае, действительность: Он в яви стоял: белоснежный, с дворцами, башнями и куполами. Лес темнел, и я уже не успевал на последний автобус; а Иерусалим белел в небе, и я не чувствовал себя ни святым, ни избранным, ни даже поэтом, а просто сторонним наблюдателем. Я опустил глаза. Когда я поднял их, облака изменили очертания, уснули.
Звонок телефона. Я в майке и трусах прыгнул через груды своего архива к трубке. Вдруг она? Вдруг она поняла, когда я падал перед ЦДЛом на льду, что падение мое — великое, а значит и сам я — велик. Нет… Позвонил племянник того поэта, моего учителя. Я дал молодому человеку свой телефон на банкете, сказал, что у меня в архиве есть неизданные стихи его дяди.
Но он не позвонил из-за стихов. Он потребовал у меня номер ее телефона. Он на банкете на правах племянника поэта сидел рядом с ней, это был его звездный час. Но звездный час прошел, как он не понимает?
— Я не знаю ее телефона, — сухо ответил я, хотя, конечно, знаю, но неужели скажу ему?
— Поймите, — волновался юнец, — мне серьезно нужен ее телефон, не для пустяков. Не так как другим.
— А что нужно от нее другим?
— Вы сами знаете.
— Я не знаю. Я не знаю ее телефона.
— Но может быть, адрес, может быть, адрес вы знаете?
— Нет.
— Вы же поэт…
— И что?
— Должны понимать.
— Ничего я вам не должен.
— Она мне сказала, что мы с ней так близки, словно бы уже умерли, понимаете?
—На банкете сказала?
—Да, прямо на банкете. Она думает, что близость возможна только в могиле.
— А если так оно и есть?
— Нет, ее надо переубедить. Она просто слишком чиста для жизни, по крайней мере, для такой жизни. Ей надо объяснить…
—Это вы, молодой человек, слишком чисты для такой жизни. Вы выросли под опекой вашего великого дяди, а сами… Эта женщина затащит вас в могилу, не в кладбищенскую, хотя она и на это способна, будьте уверены, а в могилу черной повседневности.
—Но, может быть, я туда и хочу! Может быть, я извелся от своей юности! Вы не забыли, что такое юность? Она мучительна. Эта женщина даст мне покой и понимание. Она избавит меня от моей юности.
— Не избавит, не надейтесь. Она оставит вас с вашей юностью навечно, она последнее искушение вашей юности. Выдержите хотя бы его, если все остальные искушения вы, как я понимаю, не сумели выдержать.
—Почему советские поэты так любят советовать? — съязвил мальчишка.
— А что им еще остается, если они советские? — ответил я снисходительно. — Страна была Советов и поэты от нее остались такие же. Не знаю я ни адреса, ни телефона. Я тебе добра желаю, дурачок, в память о твоем великом дяде. Внемли совету советского поэта, если сам не хочешь стать советским поэтом. Я не завожу учеников, чтобы не плодить себе подобных. В этом моя школа, мой метод и моя неоценимая роль в русской литературе. А эта женщина тебя, будь уверен, за одну ночь сделает советским поэтом. От нее все выходят советскими поэтами…
— И вы?
— До свидания.
Я положил трубку. Подумал, что я или дурак, или негативный сводник на общественных началах. Какого же мы презрения со стороны молодежи добились своими советами! А собственно, я не так глупо ему отвечал, этому развратному мальчишке. Как они научились обставлять свой разврат! Тут тебе и могила, и чистота. Все-таки в атеизме было свое целомудрие. Мы — не покушались. Не покушались. А что мы делали?.. Юность, говорит он. Да моя юность закончилась в тот день, когда я стал поэтом. Так зачем же я стал поэтом? Теперь поздно рассуждать. Поэт, ты царь, живи один. Вот я и живу один, в однокомнатной квартире.
Комната завалена всяким хламом, от которого жаль избавиться. Хотя, на самом деле, это не хлам, а ценные вещи. Не понимаю, как люди их выбрасывают! Взять коробки от конфет, я в них складываю стихи. Или старые газеты… Это же История! Когда-нибудь ко мне прибегут библиофилы. А ботинки? Там гвоздок вбить, там подклеить, и будут как новые. Сам живу на кухне, здесь у меня стоит кровать.
Я живу на кухне,
Здесь стоит кровать,
Здесь, сложивши руки,
Стану умирать.
Кончен бал, но свечи
Надо мной горят,
Сбивчивые речи
Гости говорят.
А будут ли гости? Гости всегда найдутся. Меня многие знают, хотя делают вид, что не имеют понятия. Но если я действительно вдруг умру, от недостатка воображения? Что останется? Стихи, скажете… Я не из тех поэтов, которые оставляют стихи, мои стихи умолкнут вместе со мной.
Ой, подождите, вот оно, томление, вот они, крылья. Где бумага?!
Границы субъективного всегда оставались спорными.
Этот современный поэт (или тоже уже не очень, годов 90-з) почти Макар Девушкин. А его пассия - неужели такой стала Варвара Доброселова? Или Настасья Филипповна? Это действительно небезынтересно, как герои Достоевского живут в наши дни в реальности. Судя по рассказу Маркова, они приобрели какой-то странный иммунитет, тем и отличаются собственно от персонажей Ф.М. Это может покажется парадоксальным, но герои Маркова где-то между героями Гоголя и Достоевского. В тех же "Бедных людях" Макар Девушкин осуждает Гоголя за безжалостное отношение к А.А. Башмачкину. А этот вот поэт, при том, что Достоевский с Гоголем почти современники, а Марков-то... При этом поэт, герой рассказа, именно между Башмачкиным и Девушкиным, в этой узкой щели. Или не узкой? А вот его возлюбленная вроде - тоже в этой щели? С ней посложнее.
Он еще и сын Екатерины Марковой; она здесь же представлена на странице.
настало время внуков...
Внук, но не Георгия, а Алексея Маркова - поэта.
Он и внешне похож на него.
Не внук ли это Г.Маркова?