ПРОЗА / Анатолий КИРИЛИН. СЛЕДУЮЩИЙ ШАГ. Рассказы
Анатолий КИРИЛИН

Анатолий КИРИЛИН. СЛЕДУЮЩИЙ ШАГ. Рассказы

 

Анатолий КИРИЛИН

СЛЕДУЮЩИЙ ШАГ

Рассказы

 

Дни и версты

 

Рязань старше Москвы почти на полвека. И вороны здесь, в двухстах километрах от столицы, тоже, наверно старше. То есть не сами птицы, столько не живут даже эти пернатые долгожители, – время их заселения, очевидно, наступило раньше. Вороны кучкуются в городах по каким-то особенным законам – облепляют гнездами вековые деревья, по осени собираются в устрашающие стаи, вроде к перелету готовятся. На самом деле всем известно, никуда они не улетают. Здесь или хитрость, – вот, мол, смотрят и думают, что мы скоро отправимся отсюда, – или вековечный птичий инстинкт. А что, осенью давно одомашненные гуси пылят деревенскими улицами, пытаясь взлететь, и куры, изо всех сил хлопая крыльями, перемахивают изгороди.

Притом вороны ведут себя так, будто до людей им совершенно нет дела, и это не они тут, в городе, на его свалках и помойках лишние, а как раз люди. Может, с точки зрения Высшего разума так и есть, только без людей не было бы помоек…

Вся эта чушь лезет в голову по дороге от рынка, где я покупал творог, сметану, овощи. Любовь к хождению по рынкам осталась у меня с давних времен, когда ездить приходилось много, хотелось в этих поездках разглядеть своеобразие городов, а где, как не на рынке, лучше всего сделать это? Музеи всегда наводили на меня тоску, исключения составляли разделы картинных галерей, где была представлена живопись 19 века. В Рязанском художественном музее, минуя многочисленного Айвазовского, сразу иду к двум портретам Федора Малявина, изображающих стариков. Какая-то глубокая тайна живет за этими широкими мазками, этими сполохами огня от светильника или камелька, и эта тайна, скорее всего, есть сама жизнь…

Российские рынки не идут ни в какое сравнение с южными, восточными базарами по обилию красок, ароматов и возгласов, но мне ближе и родней чинное спокойствие и мягкая улыбка, с какой бывшая красавица погладит купюру и положит в кармашек передника. Первый покупатель мужчина – к удаче.

У нас на Алтае рыночные развалы куда обширнее, чем в небольших городах средней России, но они зачастую предлагают обилие одного и того же товара. Идешь – перед тобой ряд человек в тридцать пять – сорок, и все торгуют говяжьей грудинкой. С одной стороны, замечательно, выбор широк, можно походить, попридираться к цвету, к свежести среза, к толщине жирка и хрящичка, но, видимо, я смотрю на все это изобилие глазами художника, а не домашней хозяйки. Вот на рязанских рынках подбор товара живописнее, картина наполнена большим количеством разноцветья и разносолья.

– А почему этот толстолобик на двадцать рублей дешевле вот этого?

– Так тот вчерашний, потому.

– И что вчерашний, он же еще хвостом шевелит.

– Во-о! Тот шевелит, а этот бьет – разница.

– Так положите рядом – никто и не разберет, кто тут живее всех живых.

– Макаровна! – кричит через плечо. – Мы который год тут с тобой? – Ответ из темной глубины подсобок слышен ей одной. – О! – Продавщица назидательно поднимает палец. – В ту вёсну было двадцать пять. А ты говоришь!..

Итак, я иду с рынка. Толстолобика купил все-таки того, что подешевле. А еще – масла удаловского, творога и сметаны захаровских, колбаски шацкой. Музыка! Я, человек приезжий, пускай у близкой родни, но всё ж гость – заучил эти и многие другие названия окрестных мест очень быстро. А еще говорят – через желудок не наука! Еще какая! Вкусно же!

Колбасу на Алтае давно перестали брать к столу, говорят, собакам сперва на пробу дают – отворачиваются. Да как же так, все с того самого хлеба начинается – и молоко и мясо! На Алтае ли не хлеб! А вот так – что колбасу стали возить на Алтай кузнецкие металлурги, и заняла она на прилавках нашего хлебного края почетное место. Вкусно ли? Да как сказать…

– Какие сосиски сегодня не мыли? – бойко спрашивает с порога торговый представитель колбасной фирмы.

Она имеет право рассчитывать на откровенный ответ, потому что в магазине девчонки свои, коньяки с «мартинами» не раз в подсобках выпивали, много переговорили о нынешнем торговом ремесле… Но девчонки молчат, потупившись. Стало быть, мыли все переходящие остатки.

Не увидишь на прилавках барнаульских рынков творога, резанного пластами из затвердевших форм в эмалированных тазах, чего в рязанских торговых рядах полно. Так, пластами тот творог на хлеб и садится, и ни сметаны ему не надо, ни другой добавки. Разве что чаю.

Да что я, в конце-то концов! Люди выбирают, где им жить, не из-за творога или колбасы. Нынче в Рязани посытней и повкусней, однако я ведь, к примеру, селиться сюда не поеду. Хотя здесь самая близкая родня, сестра, племянницы, здесь могилы моих родителей.

«Новый с поля придет поэт…». Это Сергей Есенин, великий русский поэт, он родом отсюда, с Рязанщины. Вот прямо с этого места, где я приостановился, несколько сот метров – и тракт на Москву, а по тому тракту совсем немного, в часе с небольшим езды и будет Константиново, родина Есенина. Недавно проложили туда новую дорогу, чтобы желающим наведаться сюда не кружить, не колесить от деревни к деревне. Да ближе ли станет нам «последний поэт деревни»? Вот так, Сергей Александрович, сам себя и поправил. Откуда же ему взяться, новому, если уже давно известен последний? А и придет какой – разве что напомнить, что вот есть города в России – Рязань и Барнаул – и связывает он их для себя чем-то личным, ему одному дорогим и известным, а других связей, может, и нет вовсе. Да и другое в голове возникает: найти ли нынче на Руси то поле, которое родило бы поэта, выставило его из своих пределов миру – твори?!

Как-то по-особенному холодно, неуютно. Радио пообещало с утра минус пять, так оно, похоже, и есть – что за морозец для сибиряка! Но снега нет совсем, выстыла земля и потому резко отражает каленый воздух, будто всовывает его тебе за шиворот.

Я все не придумал, что буду готовить сегодня, вишь, что в голове! А уж и дом сестры показался. Закупать продукты и стоять у плиты – это моя нынешняя обязанность, за которую спрятался я с готовностью, даже с удовольствием. Чем еще я могу помочь сестре, совсем недавно перенесшей тяжелую операцию? Только по хозяйству, с болезнью ей после хирургов справляться самой.

На лавочке перед соседним подъездом сидит моя теща. Даже не успеваю толком удивиться – так неожиданно открылось знакомое лицо.

– Что вы здесь делаете, Анна Александровна?

– На тебя пришла посмотреть, Анатолий Владимирович.

– Но ведь вы…

– И да и нет. Ты же меня видишь, разговариваешь со мной.

– Так ведь от Барнаула…

– Там, – она опять не дала мне договорить и посмотрела куда-то поверх моей головы, – нет расстояний.

Если б только человек мог предположить, какая чушь полезет ему в голову, когда он встретит умершую три года назад тещу! Накормить надо, дать отдохнуть с дороги, где-то угол отвести. Нас там сейчас сколько?.. Теща смотрит на меня насмешливо, будто угадывает мое смятение, – да ведь угадывает же, она все угадывает, можно не сомневаться! – и ждет очередного бесполезного вопроса. А о чем я спрошу – как у них там?.. И ведь холодно же все-таки.

– Пойдемте в дом, вы же помните мою сестру, они приезжали.

– Конечно, помню, мы даже виделись недавно, правда, мельком.

Нет, это какая-то ерунда, морок, помутнение сознания. На свете сколько угодно похожих людей, а старость, помимо того, умело стирает различия в лицах. Какая теща, опомнись!

– Анатолий Владимирович!..

И я вдруг вспомнил эту ее интонацию, когда она единственный раз назвала меня по имени отчеству. Уже прошел год после смерти жены, мы с тещей невесело хозяйствовали на осиротевшем огороде, и однажды вечером я, забывшись, отвлекшись в делах, что-то молвил о незначительном хозяйственном просчете ее дочери. Вот тогда-то, вскинув на меня, глаза, которые она теперь редко поднимала, теща и произнесла... И всего-то. А всего – в одном выдохе поведала историю моей непутевой жизни, которая, как мне кажется, для того только и началась, чтобы впредь состоять из ошибок, неверных шагов, непутевых отношений, случайных выборов и решений. Бог, наверно, хотел как-то уравновесить все это или, если уж по-Божьему, спасти меня – и дал мне в жены святую. Она очень старалась и, наверно, что-то из предначертанного ей смогла сделать, но силы рано оставили ее. Слишком много их было потрачено.

Смотрю на тещу и жду, что она скажет сейчас: не поминай Господа всуе. А она согнутым указательным пальцем ткнула за мое плечо.

– Посмотри туда.

Там, куда она показала, над сквером, колыхаясь, напоминая огромное крыло неведомой птицы или гигантского морского ската, почти касаясь нижним своим краем земли, висела черная воронья стая. Зрелище было настолько необычным и устрашающим, что я невольно втянул голову в плечи.

Я повернулся к теще – скамейка была пуста. Несколько раз обошел вокруг дома, прошелся по улице, дойдя до самого рынка, сам не зная, для чего это делаю. Отыскать ее? Кого? Фантом? Облако? Нечто выпавшее вдруг из моего подсознания? В какой-то момент во мне даже вспыхнуло раздражение. Явилась тут! Инспектирует! И тут же пронзила мысль: а если б это была моя мать!

 

Ранним утром мы едем на кладбище. До того племяннице моей Даше надо было побывать на планерке в своей колбасной фирме. Это обязательно. Даша продает или, как она сама говорит, – втюхивает колбасу Московского Микояновского завода. Другая ее работа – администратор небольшой частной гостиницы. Там порядки не такие строгие, вероятно, потому что хозяйка гостиницы, армянка, не так давно похоронила мужа и вынуждена теперь управляться со всем семейным бизнесом одна. А там – и гостиницы, и магазины, и склады, и автосервис… Даша следит за выходом дежурных, за своевременной сменой белья, общей чистотой. Появляться ей там в какое-то определенное время совсем не обязательно. Чаще всего хозяйка дергает Дашу для того, чтобы та отвезла ее куда-нибудь. Вот тут иногда возникают накладки. Дело в том, что колбасные начальники Даши не знают про ее работу у армянки, а та, в свою очередь, не ведает о другой Дашиной работе.

Дождь – мелкий, холодный, с просечками снежинок. На подъезде к кладбищу покупаем белые хризантемы и платим какие-то деньги за возможность проехать поближе к родительским могилам. Почему-то, приезжая в Рязань, я нахожу их безо всякого труда. Может, потому что в этом городе у меня так мало родных мест. Во всяком случае, дома, в Барнауле, могилы дедов своих я отыскиваю по нескольку часов, хотя бываю на них ежегодно.

Вот они. Два гранитных камня, прислоненные друг к другу, за одной оградкой. Мать пережила отца на двенадцать лет, и последние годы из-за нездоровья коротала у дочери, моей сестры. С фотографии она смотрит на меня спокойно, внимательно и строго. Как в жизни. У отца во взгляде какое-то затаенное беспокойство, будто он ощущает себя не на своем месте. Да где же оно, папа, это твое место? Родился в одном конце страны, убежал в другой, воевал по всей Европе, жил у моря, потом за морем. Умер здесь. И над тобой распростерлась вся наша огромная земля.

Смотрю на разросшееся до горизонта кладбище и думаю, что у нас растут они с такой же скоростью. Сейчас на Алтае снег, и уже не пройти к могилам. А как все быстро зарастает! Знаю свою заботливую сестру, по нескольку раз за весну и лето выдергивающую сорняки, но и ей не справиться с этим упрямым буйством. Придавливаем траву ногами, чтобы открыть плиты, большего сейчас не надо, так и так весной придется чистить основательно.

А хоронить стали побогаче – вон сколько памятников из гранита, габра, мрамора, встречаются размерами со скалу… Всякого насмотришься на кладбище, здесь, если вдуматься, как в жизни. Впрочем, есть несколько серьезных отличий, и одно из них то, что кладбище да еще храм – места, где постороннее присутствие беспокоит меньше всего.

Я молюсь, как умею, поскольку не знаю толком ни одной молитвы. И зову родителей – приходите ко мне, расстоянья уже не страшны. Приходите с упреками.

 

На первое у меня сегодня рассольник, на второе – долма, мясо, тушенное с овощами, причем какие овощи – это не имеет значения, главное, чтобы они были крупно порезаны. Что касается рассольника, там важно, как, впрочем, для любого супа, залить грудинку холодной водой и варить на медленном огне. Тогда бульон будет душистый и наваристый. Соленые огурцы должны быть измельчены на терке, а перловка засыпается, едва только бульон закипит. Вчерашний толстолобик был запечен в фольге, мы думали растянуть на два дня. Ничего не вышло.

– А не готовь вкусно, – сказала сестра.

Вкусно, не вкусно – едоков в доме хватает. Сестра, ее полупарализованный муж, сын Даши, пятиклассник с аппетитом строительного рабочего. Сама она изредка приезжает на обед, чаще обходится ужином. Сестра уже пытается помогать мне, хотя ей разрешено лишь понемногу передвигаться по квартире, стоять у плиты – ни в коем случае.

В один из дней у меня выдалось свободное утро, и мы с Дашей поехали в Спасск, городок районного значения в полусотне километрах от Рязани. У нее это называлось командировкой, то есть надо было собрать заказы по окрестным деревням. Конечный пункт, как уже было сказано, – Спасск. Грязь кругом непролазная, мы на Дашиной «Ладе» с трудом пробирались к деревенским магазинам, откуда она почти всегда выходила с недовольным видом. Заказы давались с трудом, слишком много конкурентов. Вот подкатил пикапчик, из которого выскочил бойкий паренек с бумагами в руках, вот девушка, похожая на Дашу, спешит к крыльцу магазина, балансируя на узкой осклизлой тропинке папочкой с документами. Собачья работа! – подумал я, а Даша тут же, будто подслушала, улыбнулась и бодро вздернула плечики.

– Я все равно не пропаду, заработаю.

Красно-желтые борозды на полях после осенней вспашки вызывают у меня воспоминания о наших алтайских богатых черноземах и вопрос – как всегда в таких случаях – ни к кому: что ж мы там живем так плохо?

Спасск – городишка, наподобие нашего Славгорода или, скорее, Змеиногорска.

– Чем, интересно, тут люди занимаются?

Даша наморщила лоб.

– Понятия не имею.

Вот и я понятия не имею, где зарабатывают на хлеб, как выживают сегодня жители многих и многих российских поселений, таких же, скажем, как этот Спасск. Отдельных случаев и примеров могу привести множество – и фантастически замечательных, и апокалиптически страшных – только общей картины сложить никак не получается.

Даша разговаривает по сотовому телефону.

– А мы уже возвращаемся, только вот на заправку заедем. Ты где? Хорошо, мы помигаем тебе.

Оказывается, навстречу нам едет такой же менеджер по продажам, тоже молодая женщина, едет по тем же адресам. Только она будет «втюхивать» черкизовскую колбасу. Эта котируется чуть выше, заказов на нее, соответственно, побольше. Если Даша ездит на «Ладе», то ее товарка – на «Шевроле». Третья их подруга принимает заказы на останкинскую, разряд еще повыше, автомобиль – «Тойота – РАФ-4», так называемый, паркетный джип. Автомобильный табель о рангах соблюден в полном соответствии с уровнем доходов.

Когда стояли под заправкой, зазвонил телефон. Даша, схватившись, поставила ногу на газ, и я едва успел выхватить рукоятку скоростей.

– Шланг же в баке, с ума сошла?

Даша сказала, что звонок от армянки, у той что-то срочное. Назад неслись с непозволительной скоростью, а я благодарил Бога, что растаял утренний ледок на дороге.

Вечером она отмахнулась от вопроса: там и дел-то было – ерунда.

– Замуж бы тебе, – посоветовал я.

– Так и я про то, – живо отозвалась племянница. – Не за кого. Вот был бы ты не родня – за тебя пошла бы.

– Я старый… Есть же у тебя любовники, они что?

– Понимаешь, какая штука. Вот они за мной бегают, подарки покупают – все хорошо. Только начну привыкать или даже влюбляться – все заканчивается. Один – не поверишь – чуть помоложе меня, приставал – не могу как, замуж звал. Шубу вот подарил. – Она метнулась к шифоньеру и достала шубку модного кроя из стриженой норки удивительно нежной выделки. – Я в магазин ходила смотреть – стоит больше сотни кусков. Украл наверно.

– Почему так думаешь?

– Да потому что исчез на следующий же день, вот как сквозь землю провалился!

– А отец твоего сына?

– Вон, в соседнем доме живет. Позвонила, когда ребенку десять лет исполнилось, а он: ну и что? С тех пор ни слова, ни полслова, а не видела – так уж лет восемь. Зато мамашу его через день встречаю. Кричит, едва увидит через улицу: я тебя прокляла, так и знай! И каждый Божий день проклинаю!.. Знать бы за что? За то, что внука ей родила?

В конце недели Даша дома не ночевала. Этот день давно уже и повсеместно деловые женщины, коих развелось куда больше, чем деловых мужчин, прозвали пятницей-развратницей. Даша по пятничным вечерам проводит время в компании своих «колбасных» подруг, иногда к ним примыкает еще кто-нибудь из торговых представителей. Ходят в рестораны, дансинги, потом «догоняются» водкой с шампанским у кого-то дома, чаще всего в большой квартире владелицы «Тойоты». Просторно и мужа никогда дома не бывает. Из них троих она одна замужем.

Всю субботу Даша провалялась с полотенцем на голове, проклиная водку, того, кто ее придумал, работу, неутомимый армянский народ и всю свою завалящую жизнь. Я смотрю на нее, стройную, красивую, молодую, самостоятельную и никому не нужную. Дома больная мать, которой на операцию потребовалось столько, что не заработать за два года адского труда. Сейчас материну пенсию не трогают, пусть на книжке копится, на погашение долга. Отец нисколько со своей пенсии не дает, у него на почве денег сдвиг какой-то после инсульта.

– Но вот ума же хватило, – гневается Даша, – пошел, купил себе в комнату плазменную панель за тридцатку!

Сын учится – ни в какие ворота, милый увалень, ленивый от природы, как медведь коала. Приходится нанимать репетиторов, чтобы подтягивать его по основным предметам. Опять деньги. Деньги, деньги… Две работы, вроде бы неплохо получается, должно бы хватать, а не хватает.

– Не могу-у-у-у! – стонет Даша, и это уже особенная такая тоска на почве похмелья. – Выйду замуж за супчика и пропади все пропадом! Но я же столько не выпью!

Это она мне рассказала в самый первый день моего приезда. Познакомилась с мужчиной, вполне подходящим ей и по возрасту, – немного за сорок, – и по всему прочему. Разведен, жильем обеспечен, состоятелен. Только вот беда, носит берет и пахнет… супчиком.

– Ну, знаешь, – поясняет Даша, – раньше такие супчики продавали, в пакетиках, болгарские, по-моему. Там еще лапшичка звездочками.

– Берет можно поменять на шляпу, допустим, а запах… Купить дезодорант или одеколон.

– Бесполезно, пахнет – хоть ты тресни!

– И что, сильно противный запах? Я что-то не помню, концентратами не увлекался.

– Понимаешь, он не противный, он чересчур определенный, что ли… Но меня выворачивает наизнанку. Уговорил однажды, поехали на базу отдыха, сняли приличный номер, стол – как на праздник. Я бутылку вина заглотила, вторую – не берет. Тогда коньяк давай хлестать, бутылку и уговорила. Ну, вот и…

– Что?

– Да я ж не могу каждый раз, ложась с ним в постель, так нажираться! Я же помру!

 

Четвертого ноября, в день иконы Казанской Божьей Матери и одновременно государственного праздника народного единства, мы отправились в Пощипово, где знаменитый мужской монастырь с несколькими храмами и там же дача моей сестры. Дача – сильно сказано, единственно – участок там приличный, соток двадцать пять. Сейчас это капитал, земля в радиусе трехсот километров от Москвы растет в цене день ото дня. Москвичи, в основном, и заселяют здешние места. К жилью приспособлен строительный вагончик, снятый с колес и поставленный на бетонные блоки. Когда-то муж сестры занимался строительством, мог возвести на участке дворец, да все руки не доходили.

– А я здесь хороший дом построю, настоящий. Да-да! – Даша загорячилась, видя мою недоверчивую улыбку. – Вот посмотришь! И ты, между прочим, будешь в этом доме жить, так ведь?

– Конечно, буду, – говорю, – где же мне еще жить, если ты здесь?

Мы остановились на косогоре над Окой, которую не радовало позднее осеннее солнце. Она тянулась нам навстречу мрачной, холодной лентой в голых берегах. Прозрачный воздух и оголившиеся березы открывали вдалеке, за излучиной реки есенинскую родину, Константиново, можно было даже различить отдельные избы. Справа от нас монастырская усадьба, главки церквей… Все вместе создавало какой-то необыкновенный вид – величественный и печальный. Я представил себя на высоком берегу Оби и подумал, что во дни предснежья увидел бы то же самое, во всяком случае, очень похожее. И повторил бы вслед за Сергеем Александровичем:

Это все мне родное и близкое,

Отчего так легко зарыдать.

 

Забор разворочен, участок зарос так, что конь в траве заблудится.

– Я узбеков нанимала, они тут пололи, – оправдывается Даша.

А я понимаю, что им всем нынче было не до сада-огорода – врачи, больницы, безнадзорные ребенок и отец… Заныло под сердцем, когда взгляду открылись две яблони, усыпанные плодами. Крупные яблоки, на одном дереве желтые, на другом красные, убитые морозом никак не хотели покидать обвисшие под их тяжестью ветки. Вот уж поистине нет печальнее зрелища, и, думаю, долго еще сочетание красно-желтых тонов будет мне представляться неким траурным знамением.

В храме Иоанна Богослова шла праздничная служба, и народу было – не протолкнуться. Батюшка мне понравился, черноволосый, статный, с ясным голосом и чистым языком. Я выделил из его обращению к Господу о помощи: больному очиститься, немощному исцелиться… Почему так, а не наоборот? Наверно, святым отцам сие известно, надо будет спросить у знакомых. В Барнауле у меня есть отец Георгий, настоятель такого же храма Иоанна Богослова. Кстати, на острове Патмос в Чемале, моем любимом месте Горного Алтая, тоже Иоанно-Богословский храм. Туда надо пробираться по узкому подвесному мостику, протянутому от берега, где находится женский монастырь. Храмы, монастыри – как все похоже, как перекликается через тысячи верст!

На проповеди батюшка умело и тонко соединил смысл церковного праздника с содержанием непонятного многим нынешнего дня народного единства. Он напомнил притчу о сне старца-архиерея, которому в дни польского разгула в Москве привиделось, что все святые, чьи мощи покоились в храмах кремля, покидают его. Все, больше нет Божьей милости с Русью. Но все-таки дал Господь последний шанс, вернул святых и помог изгнать ляхов. Батюшка не сказал этого, но и так было ясно его намерение донести до прихожан: второго шанса может и не быть…

Потом была ледяная купель, смывающая с человека, по словам Даши, все напасти, потом душистый монастырский чай, прогулка по селу, и – прощай, Пощипово! Надолго? Навсегда? Нас провожали звон колоколов и торжественный вороний грай.

Вечером я запекал курицу в духовке, делал овощные салаты, потому что должна была прийти вторая дочь сестры со своими детьми. А она бескомпромиссная вегетарианка. Смешивал коктейль – рязанский вариант кубинского мохито, вместо белого рома замешивал нашу родимую водку. Все остальное было, как положено по рецептуре, и потому напиток оказался вполне приличным. Пригубили даже больные – сестра и ее муж. Это был и большой семейный сбор и мои проводины одновременно. Через день мне предстояло возвращаться.

А ночью ко мне пришла жена, то есть она попросту оказалась в нашей постели, как в течение прожитых вместе двадцати пяти лет. И она мне сказала.

– Будь прохожим… Помнишь наш старый домик в Фирсово? Ты еще не сломал его? Дома врастают в землю и догнивают заживо. И ты прирастаешь к стенам и врастаешь в землю вместе с ними. Будь прохожим! Прекрасны цветы, но время пришло – отцвели, исчезли. Лето сверкнуло яркими красками – и отлетело, растаяло. Любовь, верность, признательность, страсть и отчаяние – все бывает настоящим лишь на короткое время. Все настоящее ярко и недолговечно. Будь прохожим! Прикоснись к живому и уйди, не мучай его и сам не мучайся, мой друг, мой брат, мой свет вечерний! – С этими словами она жарко прильнула ко мне и выдохнула в самое ухо. – Что-то наши слоны опять ведут себя беспокойно. Слышишь, их топот напоминает гул встревоженных тамтамов…

– Слушай, дорогая, я тут недавно Анну Александровну встретил…

– Мама сейчас на кухне, чай пьет и телевизор смотрит. Я уже пожелала ей спокойной ночи.

Все было по-настоящему. Я готов поклясться чем угодно! Наутро подушечки пальцев покалывало от ощущения ее кожи, волос, запомнившихся на всю жизнь изгибов тела и тайн заповедных мест. Рядом лежала вторая смятая подушка, а я спал со дня приезда на одной. Но самое неопровержимое доказательство – от подушки пахло ее духами. Это хорошие французские духи, которые она всегда привозила себе из Москвы.

 

Я шутливо рассказываю Даше, которая никогда не была на родине своих родителей, а, стало быть, и на моей.

– И где это, наша родина? – задумчиво вопрошает она.

– Ты, конечно, знаешь, что вся наша Россия – это большой дом Пресвятой Богородицы… А вот как зайдешь с запада, так прямо на восток и на восток. Потом в том же направлении перевалишь Урал, и вскоре начнется место, называемое Западносибирской низменностью. Там есть такой уютный южный уголок, совсем недалеко от гор, за которыми Монголия и Китай. Вот в этом уголке и живет твой дядька. Там и прадеды твои похоронены…

Мы стоим возле автобуса до Москвы. Даша не может сдержать слезы.

– Не уезжай, а? Я тебе работу здесь найду, я ведь, правда, дом построю. Мы тебя женим, знаешь, как здорово будет всем вместе! Ну, что тебе там, кто тебя ждет? Не уезжай! Ты мне так помог, ты так вкусно готовишь. Мы для начала тебе квартиру снимем, можем сразу с невестой…

Я смотрю на нее и думаю: какой всесильный человек! Мне не удалось за всю жизнь ничего толком из этой программы выполнить.

– Приезжай ты ко мне. В гости. Летом. В горы поедем, на Катунь будем смотреть. Долго-долго, чтобы берег поплыл…

Она все плакала, не выпуская рукава моей куртки. Наверно в слезах, вызванных любым поводом, выходит вся горечь, накопившаяся в человеке. Моей племяннице, очевидно, ее хватает с избытком.

– Посмотри, – шмыгнула она носом и указала за спину.

С запада на восток тянется небывалых размеров вереница ворон. Она закрывает довольно широкую полосу неба от горизонта до горизонта. Зрелище тревожное, устрашающее – будто зловещее черное войско отправилось в жестокий, кровавый поход, и несдобровать тем, на кого оно вышло…

Время. Я расцеловал Дашу и занял свое место в автобусе. Она все не отходила от окна и продолжала плакать. И губы ее все так же шептали: не уезжай!

А я поехал. Надо как-то жить дальше. Конец осени, какая-то сила сдавливает грудь. Надо бы сделать что-нибудь новое, проститься со всем старым, чтобы двигаться. Где-то внутри вызревает иная потребность обновления, не имеющая ничего общего с весенней экзальтацией. Там – восторг, здесь – замысел… Осенняя трава костиста и остиста, осенние цветы красивы лишь в цветниках, в дикой природе их нет. Человек любит путать вокруг себя. Время увядания он делает временем расцвета…

Подумалось, что взгляд все время против воли направлен назад – обращение к себе прежнему, общение с собой прежним, восхищение собой прежним. Меня нынешнего будто и не существует вовсе, будто неведомая рука сначала вычеркнула, а потом и вовсе стерла со страницы. Нет, не так, не должно быть так, я по-прежнему живое тело, в которое еще есть возможность вдохнуть бессмертные мысли и безумные порывы… Хотя пока мне с собой далеко не всегда удается договориться.

Перед самой Москвой я придумал что-то вроде молитвы. И пусть святые отцы простят меня за подобную самодеятельность.

Воспари, душа моя, к горним высотам, взгляни оттуда на суету нашу и помоги отделить пустое от сущего.

 

 

До Сиднея одиннадцать тысяч километров

 

Жизнь проходит, а я все еще не был в Австралии! Я не был во многих других местах, но за Австралию почему-то особенно обидно.

С каждым днем все больше глупостей слышно из телевизора, но кто и когда сказал, что оттуда должны сообщать другое? Поменяйте взгляд на вещи, и вещи встанут на свои места. А что касается Австралии… За собственным благополучием никто не слышит сигнала о неблагополучии кого-то. Неблагополучии точно в таком же объеме. Или больше. Или меньше. И совсем не обязательно этот кто-то пьян и подзаборен. Словечко из стихотворения моей любимой…

Нет, про Австралию вспомнилось непроста. Двор наш – пространство между шестью пятиэтажными домами – занимал территорию немалую. Посреди него огромным и чужим островом помещалась усадьба деда Сабурова. Кто-то, отдаленно знавший про географию, и назвал усадьбу, обнесенную корявым забором, Австралией, намекая, очевидно, на одинокость ее посреди чужого мира. Такая дикость – клочки частного сектора среди новостроек в самом центре города – в те пятидесятые да и еще и в начале шестидесятых не была редкостью. Эти усадьбы теснили, выдавливали из жизни всем миром – от городских властей до дворовой шпаны, к отряду которой примыкал почти всякий достигший двенадцатилетнего возраста.

Между забором деда и общежитием котельного завода, тоже пятиэтажкой, царствовал огромный тополь, метрах в пяти над землей разошедшийся в три ствола. Между стволами был сооружен шалаш, и там, в этом боевом штабе местного воинства, разрабатывались планы набегов на дедово хозяйство. Не сама же дворовая мелкота придумала, кто-то из взрослых подсказал, кивнув на усадьбу, – кулак. А раз так – наше дело правое, победа будет за нами, и подрастающая братва усердствовала в сотворении козней деду. Была у него корова, пара свиней, куры, огород – как я немного позднее выяснил – обычное деревенское хозяйство. Может, это и не давало покоя горожанам в первом, втором, от силы третьем поколении? Во всяком случае, не помню, чтобы кто-то из соседей высказал патриархальный трепет, вздрогнул ноздрями, когда от дедова подворья тянуло запахом сена и скотского присутствия.

Моя мать родом из Питера, как и многие котельщики, перевезенные сюда вместе с заводом Ильича после прорыва блокады. Отец – из белорусского города Бобруйск, он приехал на завод случайно, занесло послевоенным вольным ветром.

– Герка! – кричит мать из нашего окна на пятом этаже. – Прекрати материться!

Матюги и треск сабуровского малинника стихают, следом Герка кричит из темноты:

– А ваш Толька тоже матерится!

Это, понятное дело, про меня. Суднишниковы жили прямо под нами, стало быть, окна выходили туда же, куда и наши. Только суднишниковым родителям дела не было ни до геркиного мата, ни до самого Герки, одного из пятерых сыновей, которых все звали оторва первый, оторва второй и так далее, по старшинству.

Дед Сабуров жил вдвоем с бабкой. Та, в отличие от хозяина, в войнах с дворовой шпаной не участвовала, вообще была тихой, и мы даже думали – немой. Никто слова от нее не слышал. Однажды видели, как плачет, но тоже как-то по-особенному тихо. Герка привязал корову к забору, зацепив веревку за рог, и изо всей силы хлестанул животину кленовым прутом. Та ломанулась прочь и оставила рог на веревке. Бабка приложила к ране чистую тряпицу, обняла кормилицу и заплакала. Дворовый народец торжествовал, завидуя Геркиной удали.

Мы учились с Геркой в одном классе. Я был скучный пятерочник и, помимо школы, ходил в две спортивные секции и авиамодельный кружок, Герка – двоечник и хулиган, большую часть времени, в том числе школьного, проводивший во дворе. С нами училась Рита Сабурова, в которую Герка был безумно влюблен. Рита приходилась внучкой деду-кулаку, их дом, тоже частный, стоял неподалеку от нашего двора и сильно отличался от дедовой покосившейся хибары. Это был каменный, оштукатуренный особняк за глухим высоченным забором, жили в нем, судя по всему, люди непростые, очевидно, какое-то начальство. По Рите это было видно – ее школьная форма выделялась особенным фасоном и качеством, накрахмаленные фартучки и пышные банты делали ее нарядной в самый будничный день. Свою любовь Герка выражал обыкновенно – лупил всякого, кто посмеет подойти к Рите. Меня почему-то не трогал, может, из-за того, что мой отец поколачивал его родителя, а тот, в свою очередь, дня не проходило, чтобы не порол Герку. Силу у нас уважали. Стычки старшего поколения происходили, в основном, по праздникам, когда Геркин отец поднимался к нам с разборками. Шумим дескать. Это было смешно, потому как у нас гуляли только по красным числам, а у Герки – каждый день. Другое дело, у нас пели под отцовский баян, плясали, а внизу ругались, били друг другу лица и посуду, ломали мебель. Наверно, нижним было обидно, что у них так, а не этак.

Я сидел за одной партой со Светкой Евдокимовой, которая еще в первом классе призналась мне в любви. Иногда я пересаживался к Рите, сидевшей почему-то в одиночестве, и, тихо смущаясь, пытался залезть к ней под юбку. Она отбивалась, а Светка ерзала на своем месте и метала в нас испепеляющие взгляды. В такие дни Герка лупил по нескольку претендентов на Ритино сердце.

Герка среди нас был переростком – и по возрасту, и по росту, и по сложению. К шестому классу у него уже вовсю чернели усы, и физрук Николай Александрович советовал ему начать бриться. Взрослые говорили, будто у него не все в порядке с умственным развитием, но это, мы так думали, касалось только уроков. Хотя – кто знает… В подвале общежития была женская душевая, и мы все подглядывали в замызганные зарешеченные оконца, для чего надо было припасть к самой земле. Комендант ходил по квартирам, жаловался родителям на всех нас по очереди. Битые, мы на некоторое время оставляли порочное занятие, только Герку вразумить было невозможно, он как-то даже кинулся драться с комендантом, чтобы тот не мешал подсматривать. Геркина озабоченность смущала даже нас, озабоченных, может быть, не меньше.

Жить после середины 50-х мы стали получше, посытней. Если сначала форсом было выйти на улицу с куском хлеба, посыпанным сахаром, а то и сахаром по маслу, то теперь – в одной руке булка, в другой – колбаса. Мать моя работала бухгалтером все на том же котельном заводе, отец мастером, потом заместителем начальника цеха. Переместиться по служебной лестнице выше ему не позволяло образование, он даже школу толком не закончил.

У нас, первых во всем подъезде, появился телевизор, КВН с крохотным экраном, и соседи, от первого до пятого этажей, ходили к нам на просмотры, со своими стульями конечно. Геркин отец не ходил, был он человеком немстительным, но обиды не забывал. Где-то в эту же пору, помню, всем подъездом затаскивали к нашим соседям напротив пианино, дочку хозяев записали в музыкальную школу. Мой отец, игравший по праздникам на баяне, откинул лаковую крышку и заиграл вальс «Амурские волны»… Потом мне приходилось видеть его с гитарой в руках, с балалайкой, но так и не довелось узнать, каким образом он научился играть на том, на этом? Дома у него отродясь не было, всю жизнь скитался бродягой, пока на войну не попал. Какие уж там могли быть уроки музыки!

Дед Сабуров терпел все больший урон от беспощадных дворовых оглоедов. Однако не помню, чтобы хоть раз в дело вмешалась милиция. Старый хозяин мужественно держал оборону в одиночку. Немного позднее я понял, почему он не жаловался и не ждал ни от кого сочувствия. Наши родители, как и мы, не знавшие деревни, получали уроки истории, на которых владельцы коровы и пары свиней, названные кулаками, должны были по решению верховной власти отправляться продолжать свою жизнь далеко на севера.

 

Никогда не видел, чтобы Рита приходила к деду, это было тем более странно, что жили они в паре сотен метров друг от друга. Судя по всему, Ритин отец и вправду был большим начальником, наверно, поэтому семья не общалась с дедом, этим чужим, непонятным наростом на здоровом теле обновляющегося города и всей новой жизни, которая, по заверениям тогдашних руководителей государства, в скором будущем станет раем на нашей благословенной земле.

А Рита росла и расцветала, она уже была красавицей со сформировавшейся фигурой, грудью, тогда как другие наши одноклассницы все еще смотрелись гадкими утятами. Я несколько раз провожал ее домой, зная, что Герка крадется следом, прячась за дворовыми деревьями. К тому времени я уже перестал хватать Риту за коленки и пытаться пробраться выше, как-то само собой это занятие перешло в разряд ненужных. Но вот почему мы ни разу не поцеловались – до сих пор понять не могу. Думаю, она не была против, но когда мы стояли друг перед другом, во взгляде ее сквозила непонятная взрослость, не подпускающая к ней близко. Ни у кого больше не видел я таких глаз – прозрачных, нежно тронутых молочной зеленью – как минерал хризолит. Много позднее я узнал, что хризолит – это по гороскопу мой камень… Потом я вызывал из дома Светку, жившую по соседству, и мы целовались до кровавых трещин на губах.

Моя созревающая плоть не давала покоя мыслям, которые все время крутились вокруг женского тела, благо, подвальный женский душ предоставил для того богатую натуру. Или наоборот, мысли мои грешные чрезмерно бередили плоть? Попробуй ответь, это вопрос из разряда – что появилось раньше, курица или яйцо? Жили мы в двухкомнатной квартире с соседями, семейной парой – Абрамом и Любой. Двухметровый еврей с застенчивыми глазами за толстыми стеклами очков – говорили, он был талантливым инженером. Кем была его жена – никто не знал. Он стеснялся ее скандального нрава, замашек коммунального ратника, визгливого голоса и прятался в своей комнате, едва Люба начинала кухонные разборки. Повод она находила всегда. У нас были раздельные электрические счетчики, и соседка додумалась мылом приклеивать волосок на входные отверстия розеток – контроль за энергетической автономией. Часто волосок отваливался в силу естественных причин, но для Любы таковых не существовало. Отец мой, человек богатырского сложения, в дни скандалов обещал отлупить тщедушного инженера, поскольку тот не в силах укротить свою воинственную жену. Абрам вздыхал беспомощно, и взгляд его говорил: что ж, бейте. Это было правильно, отец никогда не ударил бы беззащитного.

Потом Люба родила, и в нашей переполненной квартире появились еще двое – младенец и кормилица. Через месяц после рождения ребенка Люба сбежала от него на работу. Кормилицу звали Степанидой, была она крепкой деревенской девахой с необъятными грудями, крепкими ногами. По дому она ходила в одном и том же вечно распахнутом халате. Она сводила меня с ума: каждый раз встречаясь в коридоре или на кухне, будто бы невзначай притрагивалась к моим штанам, где обретался предмет мальчишеского беспокойства. Стерва! В своих горячечных видениях я насиловал ее, опрокинув на пол в коридоре! И… Совестно признаться, снова и снова выходил из нашей комнаты, с нетерпением ожидая ее появления, этого ее бесстыдного жеста и понимающей усмешки совратительницы.

Проклятые и сладкие томления плоти! Я уже понимал, что переживать их приходится не только мне и моим сверстникам. В шестнадцатиметровой комнате мы жили вчетвером. У старшей сестры уже был парень, и я не сомневался, что отношения их далеки от того, что родители, успокаивая себя, называли дружбой. Как-то они отправились компанией за город с ночевкой в палатках и взяли меня с собой. Надо отдать им должное, ребята умели веселиться, даже мне, чужому и чересчур юному, скучно не было. Они умели петь туристские песни, резвились, как дети, прыгали с обрыва в речку – кто дальше… А между делом парами заныривали в палатки, не дожидаясь окончания дня...

Наташка, лучшая подруга сестры, то и дело норовила прижаться ко мне, изображая из себя мужчину, овладевающего любовницей. Я тогда не мог понять, зачем взрослым, искушенным людям дразнить таким образом малолеток? Уж взяли бы затащили к себе в постель или куда еще, в ту же палатку, например, и показали что к чему на самом деле. Видимо, существует какая-то грань, переступить которую они считают для себя невозможным. Еще и потому я делал вывод, что все взрослые – идиоты: в своих играх они, точно дети, не думают о последствиях.

 

И вот, наконец, деда Сабурова снесли. Мы видели, как уводили корову со двора, слышали, как визжали свиньи под ножом, и не придали этому особого значения, хотя время для заготовки мяса было неурочное. Потом дед несколько вечеров кряду ходил по периметру вдоль своего забора, точно вымерял, сколько ему земли отпущено. Дом не перевозили, дворовые постройки не разбирали, как это делается для дальнейшей пользы. Все раскатали бульдозером, обратили в мусор и вывезли на свалку. День – и на месте усадьбы со стайками, сараем, дровяником, садовыми посадками и огородом образовалась ровная площадка. Еще несколько дней – и там же вырыли котлован, из чего мы заключили, что в нашем дворе будет построен еще один дом. Из всех дедовых насаждений в живых осталась старая яблоня, которая давно уже не плодоносила. Она стояла чуть поодаль от большого тополя, очевидно, близкого ей по возрасту, и смотрелась сиротой.

В те дни мне пришла в голову мысль, что и Ритин дом, стоящий неподалеку в ряду еще нескольких уцелевших среди новостроек, скоро будет снесен. Куда девались дед с бабкой – так никто из нас и не узнал. Да и не узнавали. Отчего-то любопытство по тому или иному поводу просыпается в нас с большим опозданием. Я и вправду хотел бы сейчас узнать, что сталось с последними крестьянами Октябрьской площади города Барнаула. Увы, спросить уже не у кого.

Котлован сначала превратился в общедворовую помойку, а весной заполнился талой водой и стал похож на озеро. Как-то мать рассказала отцу местную новость, якобы в котловане забили ключи.

– Во-во, – молвил он с обычной своей невеселой усмешкой. – Запустим рыбу и по вечерам будем сидеть с удочками.

Мы рассекали водные просторы на плотах, связанных из всякого мусора, даже устраивали морские бои. Мало кто из нас не падал в ледяную воду, бывало с некоторыми – и не по одному разу на дню. Биты за это мы были нещадно. Первая часть кары – за порченую одежду и обувь, вторая – профилактика, ибо родительский страх рождался не на пустом месте: котлован был нешуточно глубок, утонуть в нем любой мог запросто. Несколько мальчишек, накупавшись, схватили воспаление легких, среди них был и я. Володька по прозвищу Чихал (вот ведь ирония судьбы!) простудился так, что не отошел от болезни до конца своей жизни, и умер совсем молодым. Володька был одним из самых яростных громил дедова хозяйства, и в какой-то момент я подумал, что его болезнь, наши саднящие от порки задницы – месть бывшей сабуровской земли.

Соседи наконец-то съехали, и теперь вся квартира была в нашем распоряжении. Меня отдали в музыкальную школу учиться играть на баяне, по резонам отца – чтобы я стал грамотным музыкантом, не то, что он, самоучка, не знавший нот. Для матери главное – чтобы не болтался на улице после уроков. Я согласился, потому как музыке в той же школе училась Рита. Мой преподаватель, едва обучив меня азам, понял: трудиться над постижением исполнительского мастерства я не буду, и дал мне программу выпускного экзамена.

– Ковыряй! – сказал он с отсутствием надежды в голосе. – Может, за оставшиеся три года доковыряешь.

Летом меня отправляли к дедам в деревню. Надо полагать, материны родителями были первыми дачниками в этом населенном пункте, расположенном в сорока минутах езды на пригородном поезде от города. Сейчас дачи погребли под собой всю деревню, а тогда местные жители знать не знали и слова-то такого – дача. Дед же, наученный ленинградской блокадой, схватился за землю, зная, что она пропасть не даст.

Отец строго наказывал старикам, чтобы я каждый день тренировался на инструменте.

– Пускай вот это играет обязательно, – стучал он пальцем по нотной тетради.

Баян был, кстати, изготовлен на ленинградской фабрике музыкальных инструментов, голосистый, с каким-то редким тембровым окрасом. Дед выставлял табурет посреди двора, гордо оглядывал пространство и командовал:

– Играй!

Я на слух разучил любимую дедову «Вот мчится тройка почтовая» и без устали наяривал эту несложную мелодию. Дед уходил в огород, чтобы не показывать слезы, а вся деревня будто замирала, вслушиваясь в протяжные звуки грустной старинной песни.

 

Жить мы стали заметно лучше, сытнее и свободнее в расходах. В квартире появился дорогой немецкий мебельный гарнитур, отец стал ездить на курорты лечить свой испорченный беспризорной жизнью и войной кишечник. Но, странное дело, радости в доме не прибавлялось. Не умевшие отдыхать родители продолжали работать сверхурочно, уставали и дома почти не разговаривали друг с другом. Я был свидетелем нескольких отцовских вспышек, когда он вдребезги разбивал о кухонный стол материны бухгалтерские счеты, но скандалы повторялись, а ничего не менялось. Костяшки счет стучали по ночам, отец засыпал с газетой на диване, в редкие выходные мог пролежать таким образом весь день. У родителей не было друзей, ни с кем они не водили компанию. По праздникам ходили к родне, крепко выпивали, пели песни под отцовский баян.

Герка где-то потерялся, не дойдя с нами даже до седьмого класса. Во дворе он тоже не появлялся, и кто-то запусти слушок, будто он попал в колонию для несовершеннолетних. По другой версии родители перевезли его из густонаселенной своей квартиры к родственникам на окраину города, и он поступил на учебу в какое-то техническое училище.

Пока мы переходили из класса в класс начальной школы, она, школа наша, успела побыть семилеткой, потом одиннадцатилеткой, затем восьмилеткой. Нам тогда казалось, что все школьные реформы испытывают именно на нас. Наивные, что-то сказали бы мы по этому поводу сегодня!

Но вот и подошел к концу восьмой. Перед самым выпускным вечером я подстригся наголо – последний протест против вечного гонения на мой стиляжий кок. Противу торжественных правил надел черную рубашку, а вместо нормального галстука нацепил шнурок с обезьяньей головой на месте узла и металлическими наконечниками. Директриса, увидев меня, сделала кислое лицо и громко отдала распоряжение физруку, чтобы он проверил наши парты на предмет спрятанного там алкоголя. Физруку до чертиков надоели мы, надоела директриса, и он вместо того, чтобы повиноваться, отправился в свою каморку пить в одиночестве.

Не помню того вечера, потому что больше времени провел, нарезая круги по школьному двору. Что к чему – сам до сих пор не знаю. Танцевать не умел и не хотел учиться, болтать с одноклассниками, которые теперь уже для меня никто, тоже не хотелось. Самое сильное ощущение – каждый каждому чужой, будто и не было этих восьми лет. Все наши дружно решили идти дальше учиться в одну и ту же школу, я нарочно записался в другую.

В эту ночь Рита со всей своей семьей уезжала в Ташкент, насовсем. Не могу сказать, что это обстоятельство сильно меня огорчало. Ну, уезжает и что с того? Я, скорее всего, тоже куда-нибудь уеду… И ждать окончания школы не стану. Было грустно, однако это настроение я не связывал с отъездом Риты, как-то чувствительно оглушила вдруг образовавшаяся пустота – вокруг меня и вообще.

 

Мы отправились на вокзал всем классом. Я уж, было, подумывал сбежать, но, сам не знаю почему, остался. Девчонки шмыгали носами, родители Риты как-то смущенно переминались с ноги на ногу возле вагонных дверей. И тут я вспомнил про деда Сабурова: если уезжает вся семья, то и дед с бабкой тоже должны быть где-то здесь. Однако их не было. Ни среди уезжающих, ни в толпе провожавших. Светка тоже не пошла с нами, она сидела в опустевшем классе и размазывала слезы по щекам.

 

Наступил момент, когда все слова прощания уже сказаны, и время становится лишним, избыточным. И опять – вокруг чужие люди, отторгнутые друг от друга, как это ни странно, годами тесного соседства. Каждый чувствует неудобство, неловкость, вину за свое неумение справиться с этими долгими, ненужными минутами. И в голове у всех одно: скорей же, скорей!

Ко мне подошла Рита. Какая она взрослая! Будто я увидел ее сейчас впервые. Незнакомая, далекая, чужая… Она не уезжает, нет, она только что приехала из неведомых краев и понимает, что очутилась неведомо где, она прожила уже несколько жизней – свою, умноженную на число нас, ее одноклассников. В ее хризолитовых глазах отражаются перронные огни и незнакомое далёко.

– Приезжай, – сказала она и притронулась к моей стриженой голове. – Я выйду за тебя замуж.

 

* * *

Ровно через семь лет на мой служебный адрес пришла телеграмма из Ташкента. «Приезжай. В твоем распоряжении три месяца».

Никуда я не поехал и потом каким-то маленьким осколочком себя жалел об этом, как жалеет большинство о многом, что могло бы случиться, но не произошло и потому не принесло разочарований.

 

Никого из людей, стоящих в ту ночь на перроне, я больше не видел. Из одноклассников встречаю только Светку. Редко и случайно, на улице. Может, и другие пройдут когда мимо, но я их не узнаю. Глядя на свои фотографии той далекой поры, не узнаю и сам себя. Постарел. Все постарели. Светка рассказала, что Рита стала доктором физико-математических наук. Кто бы сомневался! У нее узбекская фамилия и куча детей. У самой Светки тоже семья, но она ее не видит, потому что вот уже третий десяток лет сидит у постели больного отца. В это трудно поверить, но уж такая она и есть – ей для себя ничего не надо.

 

За время, прошедшее после окончания нами школы, мир изменился так, что я взираю на себя и своих сверстников, как на нечто доисторическое. Мои многочисленные попытки приспособиться к новой жизни одна за другой терпели неудачу, и однажды я подумал, что жить в этом мире попросту не имею права.

 

Как-то в руки мне попала бумага с требованиями для переезжающих на постоянное место жительство в Австралию. Возраст, язык, профессия – я не подходил ни по одному пункту. Впрочем, известно, Австралия – самая трудная для эмиграции страна. Потом познакомился с русским австралийцем, увезенным родителями из России в юном возрасте. Он стал известным певцом, но сюда приехал не на гастроли, а всего лишь повидать родину. Поет и вправду хорошо – арии из опер, романсы, по-русски шпарит без запиночки. И пьет по-русски. И плачет пьяный, жалея себя, оторванного от родины. А мне жалко родину, – сказал я ему и предложил поменяться. Он согласился. Мы сидели у него в номере и пьяные играли в подкидного дурака, решив, что просто так поменяться паспортами – это скучно.

– Давай выиграем, – предложил он, – ты у меня, я у тебя…

«Так не бывает», – подумал я и, в конце концов, выиграл все, что у него было – паспорт, доллары, часы. Я с сожалением смотрел на кучу этого добра, использовать которое мне не придется. Как много дается нам всего лишь для того, чтобы некоторое время подержать в руках!

 

Я до сих пор хожу в наш старый двор. Это удивительно, однако почти никого из прежних жителей не осталось. Иные умерли, большинство поразъехалось. Уехали и мои родители, которых в этом городе ничто не держало, уехала сестра. Наверно, это куда правильнее, чем все время жить в городе, где родился, учился, взрослел… Слишком разительны перемены вокруг тебя и зачастую – болезненны. Чересчур безобразно старение знакомых лиц. Старость вообще малопривлекательна, а когда она пожирает кого-то на твоих глазах – это действует удручающе. Ощущение – ты живешь среди множества зеркал, и великое количество их лишь усугубляет ситуацию: в какое ни посмотри – видишь одно и то же.

 

На месте котлована сделали спортивную площадку, и некоторое время она была лучшей в городе. Сейчас на ней все запущено, разорено. Не удивлюсь, если в скором времени здесь снова появится котлован, а следом и новое строение. Такие места в центре города нынче подолгу не пустуют. На месте Ритиной усадьбы пятиэтажный дом с молочным магазином и кучей всяких офисов на первом этаже.

По-прежнему перед окнами общежития возвышается тополь с развилкой, жива и старая яблоня, оставшаяся от деда Сабурова. Несколько поколений, выросших в нашем дворе, делали на стволах затеси в виде матерков и инициалов любимых девчонок. Их затягивало корой, а вернее – самим временем. Оставались шрамы. Все стволы сплошь в шрамах. Эх ты, человек! – вздыхают оживающие по весне кроны. – Ты уходишь, за тобой приходят другие – и все со старыми глупостями. А нам еще жить да жить…

 

Я попросил сына выяснить по интернету, сколько от нас до Австралии.

– Нигде не сказано, – сообщил он, – вот от Москвы до Сиднея – пожалуйста, четырнадцать с половиной тысяч километров.

Ну, а от нас до Москвы – около трех с половиной. Стало быть… Арифметика простая. Зачем мне надо было это узнавать? Понятия не имею!

 

 

Случайно оставшиеся в живых

 

Михаил Семенович Бакланов, мой дед, большевикам поверил сразу и безоговорочно. Мне это казалось удивительным, потому как до революции он пел в церковном хоре, что, по моему мнению, особенно приближало его к вере, к церкви. По молодости лет я не задумывался о тогдашней близости к церкви почти всех жителей земли русской. В большевики трудовой народ шел не для того, чтобы веру оскорблять, справедливости хотели мужики, лучшей жизни. В церковный хор деда призвали, скорее всего, за мощный бас, который при слабой дыхалке невозможен. А свои могучие легкие он тренировал с утра до вечера: дед работал стеклодувом.

 На германской деда ранили в плечо и перерубили нос. Рука зажила и выполняла все, что ей положено, а нос натек лиловой сливой и свешивался к верхней губе. Оттого выражение лица у него было и суровым и комичным одновременно.

 Жила дедова семья, она же – семья моей матери, в ведомственном доме завода Ильича, считай что на самой территории предприятия. Дед на заводе, бабушка по хозяйству, старший сын в техникуме, дочери – в школе. Потом мать вышла замуж и уехала к мужу, проживать на улице Рубинштейна. Потом родилась моя сестра, а за три месяца до того началась война. Старший материн брат Борис был болезненным молодым человеком, его не хотели брать на фронт, но он ушел самовольно. Ушел и Николай, отец моей сестры, хотя, как инженер редкой специальности, тоже получил освобождение от армии. И все. Ни письма, ни весточки, оба пропали без вести. Мать вернулась в родительский дом, ибо защитник-мужчина на всех остался один – дед.

 Что такое выжить в блокадном Ленинграде, я узнал потом. Рассказали родные. Правда, очень и очень сдержанно, я бы сказал – скупо.

 А потом война закончилась, и через год на белый свет появился я.

 Не могу представить себе, как выглядел поселок Барачный, где я оказался сразу после роддома. На его месте сейчас Дворец культуры «Сибэнергомаш», который успел послужить по назначению всего-то чуть больше полутора десятка лет. Теперь там торговые помещения от маленьких киосков в пять квадратных метров до огромных торговых залов. Похожая участь постигла почти все культурные центры нашего города, что произошло вслед за усушкой и утруской заводов и комбинатов. Сначала промышленные гиганты превратились в отдельные производства, потом – в цеха, и, в конце концов – в те же самые торговые площади. Каково это – понять, принять, свыкнуться – нам, кто от рождения назывался заводскими? Все мы были «трансмашевскими», «моторовскими», «химволокновскими», «котлозаводскими»…

 Из Барачного мы переехали на 3-й Технический проезд (судя по всему, названия улицам давали люди, далекие от романтики), где нам выделили комнату на первом этаже двухэтажного жактовского дома. По своему внутреннему устройству этот дом мало чем отличался от барака – печное отопление, вода из колонки через дорогу, удобства на улице. Зато до проходной завода было всего двести метров, и родители выходили из дому всего за несколько минут до гудка. З-й Технический состоял из полутора десятка точно таких же двухэтажных домов, стоящих по обе стороны проезда. Напротив и чуть наискосок от нашего дома была школа, куда ходила моя сестра, младенцем привезенная из Ленинграда после прорыва блокады. Заводской гудок, шестидневная рабочая неделя, укороченная суббота, Октябрьские и Первомайские праздники… Все это из чьей-то другой жизни, не моей, я вижу прошлое не только издалека, но еще и со стороны. Почему? Не знаю.

 Итак, в комнате нас помещалось четверо – родители, сестра и я. Во дворе теснились сарайки, где, помимо углярки, у нас был загончик с поросенком Борькой и свинкой Машкой. Чудно… Совсем рядом самый центр города! Но какие мы тогда были городские! И не деревенские тоже – мы просто хотели выжить после голода, холода, болезней. Тогда, спустя всего несколько лет после войны, очевидно, жить хотелось всем, случайно оставшимся в живых – особенно. Еще и сытыми быть – тоже хотелось. Случайно живыми были дед и бабка, родители моей матери, мать со своей сестрой, моя сестра, родившаяся, как я уже сказал, через три месяца после начала войны. Всех их вывезли из Ленинграда с цингой и дистрофией. С этими недугами моя мать ежедневно ходила на работу на тот самый котельный завод, преодолевая расстояние в семь километров от Косого взвоза (там в одной комнате хозяйского дома разместилась вся семья) до проходной. Тыл работал на победу безо всяких послаблений.

 Отец мой случайно выжил загнанный немцами в белорусские болота. Больше двух недель плутал он по ним, питаясь конской дохлятиной. Потом еще были ранения, но умер он от испорченного раз и навсегда кишечника.

 Дед и бабушка со своей младшей дочерью, то есть с моей теткой и ее семьей, жили через два дома от нас в такой же жактовской двухэтажке. Дед тоже – случайно оставшийся в живых. И не только потому, что чудом избежал голодной смерти. Он убивал галок из ружья, которое по строгому распоряжению обязан был сдать военным властям. Бульон из птиц, отродясь считавшихся несъедобными, спасал малых и взрослых. Кроме того, дед таскал домой с завода свой паек в контейнере, изготовленном из жести в форме живота. Настоящий, по словам бабушки, прилип у него к позвоночнику. Вынос продуктов за проходную тоже карался по законам военного времени. Дед вытянул всех.

 Из того немногого, что я запомнил за несколько лет, проведенных на Техническом, – коньки «ласточки», прикрученные сыромятными ремешками к валенкам, газеты, навернутые на ноги для тепла. Рыбий жир, который силой вливали в сестру, чтобы избавить от малокровия. Захлебнувшегося в растворе марганцовки поросенка, «спасаемого» дедом от поноса. Мандарины, принесенные отцом в канун нового 1952-го года. Первые мандарины в моей жизни. И вообще – первые фрукты.

 Тот период жизни кончился для меня переездом в самый центр Барнаула, на Октябрьскую площадь, где для работников котельного завода был построен пятиэтажный дом. В первый класс я пошел на новом месте, через пару месяцев после переезда. До завода от нашего нового жилища было пять остановок на автобусе или трамвае. Транспорт уже начал ходить исправно, однако отец так и ходил на работу пешком. Какая ему разница – двести метров или четыре километра! Он шел даже в самую лютую непогоду, никогда не носил перчаток и не опускал уши у шапки. Мне этого не понять. Мне не понять многое из отцовской жизни, о чем можно было бы в свое время расспросить его. Не расспросил. Когда понял, что знать это интересно и важно, – было поздно.

 Наверно, случайно оставшиеся в живых тянулись к жизни с большей страстью, чем те, кто привык жить, особенно не опасаясь за себя. Во всяком случае, в поселке Кармацком мои дед с бабушкой оказались самыми первыми дачниками. Позднее их определили в звание садоводов, но тогда, в конце сороковых, в пятидесятых, не было ни садоводческих товариществ, ни дачных участков. Дача – это означало что-то малоизвестное для простого люда, для заводских рабочих, в общих чертах – место, куда на лето выезжали семьи больших начальников.

 Теперь, получив огород в тридцать пять соток, дед был уверен, что семья его с голоду не пропадет. Избушка была совсем крохотной; стены из сплетенных в маты ивовых прутьев, между которыми была засыпана земля. Главное место в жилище занимала настоящая русская печь, где бабушка пекла хлеб. В избушке едва умещались четыре взрослых человека, потому, когда по выходным съезжались родители, нас – меня, родную сестру и двоих двоюродных – отправляли спать на чердак. Там были заготовлены матрасы, набитые свежим сеном. В обычные дни я спал на чердаке один. Оставлял дверку открытой и смотрел через нее на звезды. Мечтал. Сейчас уж и не вспомнить – о чем, ибо тогда вокруг нас было мало из того, что искушает мечтателей сегодня. Может, о велосипеде. Может, о ружье, как у деда. Может, о собаке.

 Кармацкое стоит на удивительном месте – с трех сторон закрыто бором, с четвертой протекает речка без названия, просто старица. Когда-то здесь была вырубка под лесной кордон, потом к хозяйству лесника приросли другие дома. Никогда здесь не было ни колхоза, ни совхоза, трудоспособный народ ездил на работу в Новоалтайск и Барнаул, старики держали скотину, огороды – тем и жили. Соседей мало помню, разве что дядю Гришу, веселого матерщинника, потерявшего ногу на войне. Он был единственным случайно оставшимся в живых из тех, кто ушел отсюда на фронт. Жена его, тетя Дуся, приходила к нам прятаться, когда дядя Гриша, выпив, начинал военные действия у себя в доме, а затем на улице. У других ей от него не спрятаться, только у нас. Деда фронтовик побаивался и даже не матерился в его присутствии, хотя вряд ли знал, что дед когда-то пел в церковном хоре и сквернословия не переносил. Мы брали у них молоко. Бабушка строго следила, чтобы успевали к парному, каждый обязан был выпить по кружке. Иногда сестре удавалось обмануть бабушку, и я с удовольствием выпивал вторую.

 Жизнь наша в деревне проистекала размеренно, по строго заведенному распорядку и нисколько не походила на дачную. Благо, повторюсь, мы тогда знать не знали, что это такое. Огород подсказывал, что и когда нам делать – полив, прополка, прореживание, протяпывание… В лесу то же самое, все в свое время – поспела земляника, следом клубника, малина, смородина, а там и грибы пошли. Собирали все это не забавы ради, в зиму готовили соленья и варенья на дюжину добрых едоков. Лес рубить в округе строжайше запрещалось, деду, как городскому, дрова не выписывали, потому мы заготавливали сушняк. Дед придумал специальный шест метров семи, на конце крюк из стальной полосы, остро заточенный с внутренней стороны. Подойдет к сосне, поднимет шест, надсечет сухую ветку у основания, затем передвинет крюк подальше от ствола. Дерг – и ветка на земле. Запрета на такую заготовку топлива не было, да и дереву от нее никакого вреда. Когда наберется возок, погрузим ветки на телегу, взятую вместе с лошадью у лесника, и я отправляюсь домой. Дед остается заготавливать ветки на следующую ходку, а умная скотинка трогает сама по себе не спеша, дорогу знает. Бабушка, старшая сестра и я разгрузим телегу перед воротами, и поехал я назад, к деду в лес.

 Сухая сосновая ветка горит как бумага, к тому же дед во всем любил запасец, потому ездить за сушняком нам приходилось часто и с каждым разом все дальше.

 Но самое суровое испытание для меня – дальние походы на несколько дней. Никуда не денешься, я у деда помощник один. Бабушке дома забот хватает, девчонки вообще не в счет. Кто собирает в поход рюкзаки, кто повозки, а мы с дедом – лодку. Водружаем ее на специально придуманную тележку и затариваем скарбом – рыболовные сети, удочки, садки, прочие снасти, сумки, ведра, корзины… И отправляемся вдоль берега, лугами к Мыльниковской яме, к дальним озерам, во множестве расселенным между Обью и старицей. И так получалось, что мы на лодке меньше плавали, чем таскали ее по суше. Был у деда какой-то резон в том, несомненно был, напрасно силы тратить он не станет.

 Привозили мы из тех походов рыбу, уток, которых дед ухитрялся ловить с помощью старой сети, а нет – охотничья собака Пальма натаскает. Ведрами набирали смородину, ежевику, пучками – травы для ароматных чаев, чтобы деду веселее было коротать долгие зимние вечера. Впрочем, зимой он был занят не меньше, чем летом – вязал сети, налаживал другие рыболовные снасти, рубил свинец и катал из него дробь, снаряжал патроны. Иногда бабушка наглаживала ему выходной костюм, и он отправлялся в подшефную школу, как старейший большевик нашего района…

 По возвращении с заготовок мы с Пальмой соревновались – кто кого переспит, только выигрывала всегда она, потому что мне надо было подниматься и качать ручным насосом воду на полив, бежать к леснику за лошадью или идти ворошить сено на лесных полянках, выкошенных дедом. Скотину дед с бабушкой не заводили, и сено шло дяде Грише в оплату за молоко.

 Когда рабочие субботы сделались короткими, родители стали приезжать каждую неделю. Бабушка прекрасно знала расписание пригородных поездов, но задолго до срока выходила в огород, откуда видно, как дорога выходит из лесу, прикрывала козырьком ладони глаза от солнца: не идут ли? И вот, наконец, появляется вереница приехавших из города.

 – На этом не приехали, – сокрушается бабушка, – не успели, видать, на следующем приедут.

 Мы уже попадались на эту шутку и теперь пытаемся разглядеть бабушкино лицо – глаза или улыбка выдадут. А она отворачивается, делает вид, будто солнце совсем ослепило ее.

 – Опять ты нас разыгрываешь! – сердятся девчонки и тут же вылетают за ограду – встречать.

 Нагруженные сумками родители медленно поднимаются в гору, и через несколько минут они уже расположились на скамеечках во дворе. Постепенно разглаживаются лица, с них сходит печать ежедневных забот, глаза теплеют, улыбки теряют определенность, они живут сами по себе…

 Под летним навесом накрыт большой стол, городские закуски соседствуют с деревенским угощением. Дед покашливает, поднимая стопку – сигнал к началу большого семейного ужина. Вот они, все здесь, и нет поблизости другой родни. Моя бабушка Мария, финка, так и не научившаяся писать и читать на русском, все некогда было за хозяйством. Золотая голова, золотое сердце… Глянет из-под козырька ладони – все твои секреты наружу, видит тебя насквозь. Да что там люди, расстоянья и эпохи – все ей из-под этого козырька видно. Дед молчаливый, суровый и непреклонный. Все время что-то делает и не говорит. В наших долгих походах две-три фразы – как вязать снасти, как ставить лодку, когда проверяешь сети. Он молчит и будто наставляет: вглядывайся в то, что тебя окружает, вслушивайся. Большего тебе никто и никогда не расскажет. Дядя Коля, муж маминой сестры, мастеровитый и всегда хмурый, замкнутый, человек, оставшийся для меня загадкой. Может быть, он оттаивал в своем литейном цехе возле горячего металла и хотя бы ненадолго забывал, что случайно остался в живых среди немногих уцелевших из разбомбленного госпиталя. Веселая тетка Люся… Иногда казалось, что вся веселость, отпущенная им с дядей Колей на двоих, досталась ей одной…

 Отец играет на баяне, дед, мама и тетка поют песни, которые тогда пели в любом застолье. Только дед добавлял «Тройку почтовую» и «Монах стучит во двери рая…».

 Я никогда не знал отцовых родителей, мои дети, обретя настоящую память, тоже не увидят дедов. Это несправедливо, судьба наказывает детей, которые еще ни в чем не виноваты. Что-то я им расскажу. Из того, что мне рассказали.

 Отец, толком не закончивший школу, был удивительно талантливым человеком – играл на всех музыкальных инструментах, которые попадали к нему в руки, прекрасно рисовал. После войны он написал портрет Сталина, и этот портрет висел напротив двери в комнату.

Каждый вошедший встречался взглядом с вождем, и уже не было смысла искать глазами красный угол. Потом пришел Хрущев, и отец скопировал на обратной стороне портрета картину Шишкина «Утро в сосновом бору». Сталина он повернул лицом к стене и сильно напился после того. Я мало что понимал тогда, наверно, многого не понимал и мой малограмотный отец, пришедший с войны весь в ранах и написавший портрет вождя. Он не мог не верить вождям, может быть, потому что они не дали ему возможности стать грамотным. Впрочем, известно: не всякая грамота учит нас разуму. А я все время чувствовал какую-то униженность и обиду за отца, мне казалось, будто он живет с ощущением, что однажды спрятал свое собственное лицо. Не может сильный человек спрятать лицо. Отец лупил всякого, кто нарушал законы справедливого существования. Часто ареной боя была пивная. Если отца пытались бить тяжелыми кружками, он мог отодрать от косяков дверь и колотить ей ворогов поодиночке и парами-тройками. Он продолжал драться до семидесяти лет, причин для того на его век хватало с избытком. И я твердо знал, что есть вещи, которые можно исправить только с помощью кулаков. Может, в свои отчаянные схватки отец добавлял огня от оскорбления, которое нес в себе со времен повернутого к стене портрета.

 Наутро я учил отца удить рыбу. Странно, не правда ли, что он до сих пор ни разу не пробовал этого делать. Потом на берег пришел дядя Гриша, и они с отцом расположились за опохмелкой. Сосед безуспешно пытался выучить слова песенки фронтового шофера, а отец терпеливо повторял и повторял…

Через реки, горы и долины

Сквозь огонь, пургу и черный дым…

 

Женщины варили варенье и готовили обед, дядя Коля размечал место под будущую пристройку к дедовой избушке. Сестра уговаривала маму послать ее в пионерский лагерь, поскольку ей «с этой мелюзгой» здесь скучно.

 Деревне не пришлось спасать нас от голода. Она помогала в другом – хотя бы изредка прибавляла сил моим родным, безумно уставшим от войны. И никак не успевающим отдохнуть.

 

 Моему внуку сегодня исполняется восемнадцать. В этом возрасте я уже работал, хотя чувствовал себя в жизни не очень уверенно. Внук не стал умнее меня. Жаль. А, впрочем, рано еще судить, поумнеет. Я вот – нет, это точно. Времени не осталось.

 Жизнь любит удачливых, я в этом убеждался много раз. Наверно, так и должно быть. Недавно сестре исполнилось семьдесят пять, именно в день ее рождения я был уволен. Еще год назад поездка к ней в гости в Рязань не была такой уж фантазией, а вот теперь надо думать, на что покупать хлеб. Когда-то я подрабатывал извозом. Может, снова попробовать?

 Я же в родном городе, я не должен здесь пропасть! Но я остался один… Родители похоронены в Рязани, их родители, то есть мои деды, – в Барнауле, Киргизии, Беларуси. Родители моих дедов – в Финляндии, Польше, под Питером, в Беларуси. А дальше я уже не знаю, вот такое слабое у меня представление о древе своего рода. А про кого известно – в войнах вся их жизнь да в нужде.

 Сейчас войны нет, однако остаться в живых тоже непросто. И, как прежде, нередко это счастье выпадает по случайности.

 

 

Следующий шаг

 

Необходим какой-то следующий шаг. Какой? Глупо задавать себе подобные вопросы, когда только что решил: живу как живу. Может, я еще не научился ТАК жить. Но уверен, в этой простой формуле куда больше мудрости, чем в целом своде философских трактатов.

Вчера был день рождения матери, а вспомнил я об этом только сегодня. У меня всё так – назавтра. Назавтра после свадьбы я понял, что зря затеял всю эту ерунду с женитьбой, что жену свою нисколько не люблю, и впереди ожидает меня ад семейных отношений без радости и вообще без каких-либо чувств. Я написал заявление об увольнении, а назавтра понял, что совершил очередную глупость. Было бы куда идти, другое дело…

 

 Замечательный Маркес написал как-то: «И снова был декабрь, наставший точно в свое время». Иногда неотвратимость происходящего удручает до отчаяния.

 Вообще-то я про слонов.

 Вчера они съезжали на согнутых задних ногах по огромным песчаным барханам, напоминающим зыбучие горы. Я только не понял, где это было – в Аравийской пустыне или в песках Сахары? И, кроме того, зачем слоны в пустыне? Как они там оказались? Это не верблюды, слонам выжить в раскаленных песках куда труднее…

 Площадь Советов считается центром города. Советов, как органа власти, давно уже нет, а площадь по-прежнему носит их имя. Можно, конечно, переименовать её в площадь Законодательного собрания, но кто даст гарантию, что завтра власть вновь не поменяет свое название? Как бы там ни было, здесь находится здание администрации края, самый большой в городе памятник Ленину, фонтан, здесь проходят всякие торжества и старты массовых забегов. А ещё здесь растут лиственницы и ёлки. Когда гуляешь под их кронами, пахнет настоящим лесом. Можно закрыть глаза и представить, будто ты и вправду в лесу. Вот сейчас поднимешь веки – и увидишь под ёлкой гриб. Моя бывшая жена (на этот раз я женился по любви, хотя и безо всякой свадьбы) всегда говорила, что у меня к природе потребительское отношение. Это правда: лес я люблю, но мне обязательно надо прийти оттуда с добычей, пусть это будут грибы, ягоды, листья брусники, смородины или какой другой травы для заварки. Ещё я приносил из лесу мох и укладывал его на зиму между оконных рам. Стекла меньше замерзали, потому что мох впитывал в себя влагу… В детстве каждое лето я проводил в деревне, тогда в огородах ещё не научились выращивать малину, клубнику и смородину. Всю ягоду мы собирали на лесных полянах, в далеких урманах и забоках. И аромат у той ягоды был – не сравнить с нынешней садовой…

 Воспоминания о далёких годах уводят меня от площади вглубь улочек, которые и сегодня напоминают деревню – покосившиеся домишки, бани, огороды, дымы над трубами. Совсем рядом центр большого города, оглядываюсь – и вижу государственный флаг над зданием администрации, в просветы между елями и лиственницами пролетающие по проспекту автомобили, фонтан и пустующую клумбу, на которой весной зацветают тюльпаны. Опять захотелось закрыть глаза, чтобы воскресить в памяти ту далекую ночь раннего лета, когда тюльпаны ещё стояли в цвету, и мы встречали рассвет вместе с ними. Школа, выпускной бал, вся в тюльпанах площадь Советов, Лида, первая моя любовь. Она, как сказала наша классная дама Ирина Юрьевна, едва вылезла на «тройки», но Лиду это обстоятельство нисколько не смущало. Она, взрослая не по годам и необыкновенно красивая, свысока смотрела на своих одноклассниц-отличниц, носила украшения, что в школе было строго запрещено, и крутила роман (по-взрослому!) с известным в городе футболистом и предводителем городской шпаны Саней Французом. Я был для неё школьным покровителем, допущенным до роли провожатого после школы и напарника по походам в кино во время уроков. Лида жила в частном секторе, где, по мнению горожан из центра, обосновались одни бандиты. Я провожал её до мостика через речку Пивоварку, дальше она следовала одна. Иногда мою одноклассницу принимал с рук на руки Француз, и они продолжали путь до Лидиного дома вместе. Саня был щеголеват и страшен лицом, в котором всё было непропорционально, неправильно – наверно, потому и Француз. Позднее я увидел в кино артиста Бельмондо, он здорово походил на нашего Француза. Ко мне Саня всерьёз не относился, потому, очевидно, даже в мыслях не держал отлупить меня. Зато я, благодаря тайному и неистребимому желанию отбить Лиду, записался в секцию бокса и стал драться, часто и, в основном, безо всякой надобности. Каждый противник, получавший в челюсть, был для меня Саней Французом.

 

 Я медленно брёл по улице, где по проекту почти пятидесятилетней давности должен был проходить Обской бульвар. Теперь понятно, что никакого бульвара здесь не будет. Одно дело очистить улицу от деревянных убогих избенок, совсем другое – избавиться от солидных особняков жилой площадью в 500-600 квадратных метров, которые всё больше вытесняют утлых старожилов. Как бы там ни было, судьба Обского бульвара в назначенном когда-то месте решена. Мне хорошо известно, что примерно через километр улица упрется в железнодорожные пути, какие-то строения непонятного назначения, в заборы из бетонных плит, и потому я сворачиваю в переулок и иду по нему, чтобы выбраться на улицу Промышленную. Цели у меня нет никакой, однако конечный пункт известен – крутой берег Оби, вернее, затона, который горожане, сколько помню, называли Ковшом. Когда-то там был пляж, а нынче затон обмелел, место задичало, крутые спуски к воде заросли травяной дурниной, при всей своей густоте не способной скрыть мусор, в изобилии стаскиваемый сюда из окрестного жилья.

 На моём пути хлебоприёмный пункт и элеватор. Когда-то зерно по пневмопроводу принимали «с воды»: баржи подходили к причалу и вставали под разгрузку. Сейчас зерно привозят на элеватор грузовиками, по осени, после уборки они выстраиваются в очередь на весовой, некоторые водители, бывает, ночуют прямо здесь, не выходя из кабин. Территория вокруг обильно посыпана зерном, которое привлекает целые тучи голубей. Близлежащие крыши облеплены этой прожорливой птицей и её помётом.

 Вот и берег. Я не был здесь несколько лет, но за это время мало что изменилось. Та же трава, только высохшая, отчего кучи мусора без стеснения попирают всю береговую полосу, весь обрыв до самой воды. Да и воды совсем чуть, прибрежный песок насел на неё, выдавил из затона в основное русло. Осталась пара отделённых друг от друга тем же песком блюдец, затянутых первым льдом.

 На противоположном берегу два мужичка потрёпанного вида предпринимают бесполезные попытки заняться рыбалкой. Ступить на лёд нельзя, он слишком тонок, и они пытаются длинной коряжиной пробить его. Думаю, велико голодное отчаяние, заставившее их пуститься в столь глупую авантюру. Закинуть удочки им не удастся – это очевидно, к тому же рыбы здесь, по всей вероятности, быть не может, она же не дура оставаться в этих промерзающих насквозь остатках затона. Скорее всего, давно ушла в реку.

 Солнце играет в зеркале льда, но, несмотря на его безмятежное царение на чистом небе, всё вокруг пронизано какой-то безысходной грустью – пожухлая трава, кучи мусора, баржа, заснувшая на дальней отмели, посунувшиеся окнами к земле домишки и даже возвышающаяся над ними пятиэтажка, сложенная из силикатного кирпича. В этом доме до недавнего времени жила Лида…

После школы мы несколько раз встречались. Однажды я даже остался ночевать у неё, там ещё, в деревянном строении на берегу Пивоварки. Родители куда-то уехали. У нас ничего не было, сам до сих пор не могу понять – почему. Я, помню, говорил, что мы обязательно поженимся, и она не возражала. Договорились встретиться назавтра, но дома мне устроили скандал из-за того, что не пришёл ночевать и не предупредил. Родители ушли, прихватив мои ключи, и заперли квартиру. Телефона ни у меня, ни у Лиды не было. Прошёл уже год после выпускного, я работал, но дурацкие строгости в отношении меня, младшего ребенка, наша семья сохраняла. Потом были несколько командировок одна за другой, срочный отпуск по горящей путёвке… А по возвращении из отпуска я узнал, что Лида вышла замуж за музыканта из модного коллектива.

 Нынче мне уже за сорок, но никак не получается разделить прошедшие годы на «до» и «после». Это же так просто, это есть почти у каждого – ДО какого-то знакового события и ПОСЛЕ него. Женитьба, рождение ребёнка, постройка дома, наконец, смерть близкого человека… Всё это у меня было, но всё отчего-то вытянулось в цепь равнозначных звеньев, не вызывая особых эмоций по тому или иному поводу.

 

 У моей тетки по матери – звали её Елизаветой – в старом буфете кустарного изготовления стояли семь слоников из белого мрамора. Это были не просто семь слоников, а семья – от мала до велика. Потом уже, когда я получил первые знания, мне стало известно, что эта семерка символизирует семейное счастье и домашний уют. Их в семье тоже было семеро – бабушка, дед, тётка с мужем и их дети – две дочери и сын. Я потихоньку доставал слоников из буфета, гладил их прохладные бока и спины, затем переставлял местами – заметят, нет? Когда я приходил к бабушке в следующий раз, слоники непременно стояли, как им и положено – по росту. Забавно, никто ни разу не сделал мне замечание. Первым из семьи ушел сын, погиб на войне в мирное время, где-то под Каиром. Тогда исчез один из слоников, третий с краю. Потом умер дед, вскоре за ним муж Елизаветы – пропали первый и третий слоники от начала строя. Вслед за бабушкой ушел второй… Я давно уже понял, что к чему с этими слониками, только не мог взять в толк, для чего тётка ЭТО делает? Ведь остаток от семерки – каким бы он ни был – уже не может принести в дом ни счастья, ни достатка, ни уюта. А спросить так и не решился. Когда хоронили Елизавету, слоников в буфете не было. Ни одного. Я попросил сестёр поискать, может, отыщется хотя бы один, мне на память. Они сказали, что понятия не имеют, о чём речь.

 

 Я долго смотрел на дальний берег, ощетинившийся голыми ветлами, на застывшие вдалеке портальные краны, на игру солнца во льду, затянувшем ковш… Уходил я по улице Гоголя, на которую торцом выходит Лидин дом. Другой конец этого дома упирается в улицу Короленко, вот такой квартал – в одну пятиэтажку. Меня удивил размах строительства в этом ещё совсем недавно Богом забытом углу. Кое-где сохранились старые деревянные домики, но их безудержно теснят двух-, трёхэтажные особняки, построенные или только строящиеся. Материал первоклассный, современный, архитектура – если не изысканная, то, по крайней мере, причудливая. Есть у людей деньги! – подумал я. Кстати, на мой взгляд, если и стоит кому завидовать – так это тем, кто живёт в доме на земле. Так сложилась жизнь многих моих сограждан: сначала побежали из усадеб в городские многоэтажные трущобы, потом – обратно. Качество, конечно, другое, но смысл прежний.

 Большой двухэтажный дом, сложенный из кругляка и обшитый деревянной плашкой в ёлочку, раньше занимали какие-то конторы, связанные с речным хозяйством. Сейчас на двери амбарный замок, который не несёт никаких функций, кроме декоративной. Окна повыбиты, кое-где вместо стёкол листы деревоплиты, другие зияют черными провалами. Скорее всего, дом уберут, а на его месте возведут новый особняк. И не важно, в каком состоянии старая постройка, она СТАРАЯ – и этим всё сказано. Снесут. А нет – однажды загорится, как многие подобные дома в нашем городе. Не так давно мне пришлось побывать в нескольких городах неподалеку от Москвы. И в каждом почти видел старые деревянные постройки, на которых жильцы их вывешивали огромные транспаранты: «Люди! Нас хотят поджечь! Знайте! Сами мы не загоримся!».

 С некоторым трепетом обхожу двухэтажку, и вот – неожиданность, дома, где я снимал комнату на протяжении почти десяти лет, как не бывало, чистая площадка, даже мусора после сноса не осталось. Строго говоря, это был не дом, а какой-то склад, приспособленный под жилье. Внутри разумные хозяева всё устроили лучшим образом – вода, канализация, ванна с газовой колонкой. Хозяйка, рано оставшаяся без мужа с маленькой дочерью, занимала большую комнату, площадью метров в тридцать, а крохотную клетушку сдавала мне. Старый шифоньер, стол и солдатская койка – больше ничего нельзя было поместить в моём жилье. Окно сидело почти на земле, и я, когда кто-то приходил в гости, первым делом видел ноги. Вы хотите меня пожалеть? Не стоит, более счастливого времени у меня в жизни не было!

 Впрочем, давно и всем уже ясно: счастье – это когда молодой.

 А потом… Потом были всякие поездки, другие города и веси. Другие женщины. По сию пору я мотаюсь по белу свету, не имея постоянного угла. Это совсем не означает, что у меня его никогда не было. Был. Но я слишком рано начал бегать с места на место, вот и привык. И иначе не получается.

 Мои славные одноклассники почти каждый год собираются у кого-нибудь на квартире. Инициаторы этих сборов, как правило, девчонки, парни всегда у нас были ни рыба, ни мясо: поведут – пойдут. Интересно сидеть за столом и разглядывать их, моих одноклассниц. Эта была влюблена в меня, эта нравилась мне, с этой мы жили в одном дворе, и наши родители работали вместе.

 – Чем тебе не невеста? – вопрошал отец. В иные времена он с её отцом частенько после работы заходил в пивную. – Серьезная, умная.

 Наташка, так зовут одноклассницу, и вправду была серьезная и умная. Даже, как мне казалось, красивая. Но, как говорится, Наташа, да не наша.

 Лида не приходила на эти встречи ни разу, но всезнающие мои одноклассницы рассказывали про неё. Одной из первых в классе вышла замуж, – это я и без них знал, – родила сына, – так, значит, с семейной жизнью у неё всё в порядке, – закончила наш политех, – оп-па, неожиданность, вот и двоечница!..

 Интересно наблюдать за своими одноклассниками вот так, раз в году, а то и в два года. Сначала они взрослеют, потом толстеют, потом начинают стариться. И только тебе ничего не делается. Это я так, в насмешку над собой. На самом-то деле, глядишь на них – будто в зеркало смотришься…

 

 Декабрь без снега – редкость в наших краях, всё вокруг стылое, безжизненное, лишенное красок. По бледно-голубому небу, прямо через зенит будто тропа проложена – расплывшийся, тающий инверсный след. Самолёт… И сразу же захотелось туда, на борт авиалайнера, полететь отсюда далеко и ТАМ начать свое новое приключение. Нельзя, невозможно жить на одном месте, покрываться мохом, как уставший лежать валун. Есть такая поговорка – на месте и камень отрастает. И что? И чем же это он отрастает? Всё тем же мхом? Напридумывают! Чтобы оправдать свою приросшую к дивану задницу!.. Засиделся, ой, засиделся! Есть оправдание. Нынешняя жизнь подорожала, стоимость билетов, – хоть на поезд, хоть на самолёт, – несоизмерима с заработками большинства соотечественников, моими в том числе. Никто, никому и нигде, – дома ли, на чужбине, в дальних или ближних краях, – не стал нужен (а был ли? – это другой вопрос). Да ерунда все эти оправдания! Возраст – одно объяснение, больше ничего.

 В один из перерывов между перемещениями по стране я женился, на этот раз – по любви. Она была удивительным человеком, знавшим всё про меня – ранешнего и потомошнего. Потом – это после неё, слишком рано оставившей меня вдовцом, а нашего мальчика – сиротой.

Когда у нас родился сын, я пообещал ей: как только перестанешь кормить его грудью, поедешь в любую страну, куда только пожелаешь. Она выбрала Индию, а я сдержал обещание, заработав необходимые деньги в бригаде отделочников. Я проводил её в аэропорту и сказал, чтобы она обязательно отыскала там, в Индии, нашего слона и передала ему привет. Ну, и всё такое, угостила бы его чем-нибудь – что он теперь любит.

 – А я его узнаю? – спросила она с самым серьёзным видом.

 – Конечно, – ответил я, – у него же на правом ухе большое пятно, что-то вроде родимого.

 Через пару недель она вернулась, привезла гранатовое ожерелье из Агры, огромную машину для сына и фотографии: вот она среди развалов драгоценных камней, вот у бассейна перед Тадж-Махалом, а вот на спине у нашего слона.

 – Это точно – наш?

 – Разумеется.

 – Так вот же – правое ухо, и на нем нет никакого пятна.

 – Ты, как всегда, всё перепутал, пятно у него с другой стороны, на другом ухе. С этого места не видно. Я тебе больше скажу. У нашего слона есть подруга, они уже родили нескольких слонят, и, как меня заверили те, кто присматривает за ними, эти слонята тоже наши…

 

 Я вышел из оцепенения и понял, что уже довольно долго стою посреди своего бывшего двора, на том самом месте, где когда-то врастало в землю моё окошко. Здесь же, в глубине двора, такой же двухэтажный дом, как тот, что выходит на улицу, заколоченный. Только этот жилой и не обшитый. Стоит, чернеет старыми брёвнами, и кажется, будто брёвна эти закалены ветрами и солнцем на века. Здесь раньше жила моя подруга Светка, с которой познакомила меня хозяйка во время одного из вечерних чаепитий. Светка и до меня и потом забегала к хозяйке, приносила какие-нибудь печенюшки или конфеты, и они гоняли чаи, болтая о своих мужиках. Про таких, как Светка, говорят – свой парень. И правда, я даже представить не мог, чтобы у нас с ней закрутился роман или просто случилась постель от скуки. Но вот уж чего про «своего парня» не скажешь – она была сводней. Настоящей, удачливой, действующей наверняка.

 – Давай тебя женим? – то и дело приставала она ко мне. – Хочешь, с квартирой, хочешь, с машиной, хочешь, богатую, то есть со всем вместе?

 Я не хотел, но однажды всё-таки позволил ей увести меня на смотрины. Девушку, как выяснилось, я знал, во всяком случае, видел много раз – мы учились в одной школе. Жила она в «дворянском гнезде» – местечко у нас в центре города, где в сороковые-пятидесятые годы получали жилье всякие начальники. Папа у неё был главным конструктором самого крупного завода, работающего на оборонку. Правда, ко времени моего «сватовства» он уже умер. Мама, настоящая жена начальника, какими их в кино показывают, – осанистая, строгая с седыми буклями и допотопной шалью на плечах, – усадила меня за чай. Хозяйка задавала соответствующие случаю вопросы, девушка молчала. Она была красива и печальна, а меня вдруг взяла такая тоска – впору бы водки хватануть вместо чая, только ничего спиртного на столе не было. Не допив свою чашку, я вдруг вспомнил, что мне надо собираться в командировку... Больше мы не виделись, а некоторое время спустя Светка сообщила, что девушка уехала в Америку и живет теперь аж в самом Сан-Франциско. В её голосе сквозило: эх ты, лапоть, тоже мог бы жить в далёкой и счастливой стране. Я тогда, точно, не понимал, где обретается моё счастье, и с удовольствием куролесил, приводя в свою клетушку Светкиных подружек и других представительниц переменного состава.

Вот отсюда, с этого места, вернее, с того дня, когда я покинул его, можно было бы вести отсчёт нового этапа в моей жизни, да как-то я всерьёз не задумывался об этом. Думал о другом: где я окажусь завтра, и как заработать денег на билет до этого самого ГДЕ?

 

 Случилось смешное и чудное. Лежу я на кушетке с иголками во всех частях тела в лечебном учреждении, которое называется дневным стационаром психоневрологического диспансера. Нервы, стало быть, подлечиваю. С нервами у меня – тьфу, тьфу! – всё в порядке, просто надоумили знающие люди. Надо придти по такому-то адресу, пожаловаться, а там – завтрак, обед и ужин, до полудня процедуры, потом – хочешь, оставайся на ужин и ночлег, хочешь – иди на все четыре стороны. Я даже поначалу не поверил, что такое может быть. Сомневался, пока мне не показали мою койку в просторной палате. Целый месяц бесплатной красивой жизни! У меня как раз к тому времени не оказалось ни работы, ни жилья. Одно беспокоило – процедуры надо проходить в обязательном порядке, иначе гуляй до срока. Но те же знающие люди убедили, мол, все лекарства и уколы исключительно безвредны и даже наоборот – можно здоровым принимать в целях профилактики. А иголки и массаж – это вообще чудо восточной медицины, будешь здоровый и вечный, как японец.

 Так вот. Лежу я утыканный иголками и ногой этак тихонечко занавеску трогаю, кто там, за этой занавеской? А там – локоны платинового цвета, и больше ничего не разглядеть. Не станешь же в наглую раздвигать занавески! Получилось так, что сеанс иглорефлексотерапии у меня и обладательницы локонов закончился одновременно. Мы не могли не столкнуться нос к носу, и… Передо мной, точно картина, сотканная из прекрасного далёка, стояла Лида.

 !!!

 А потом привиделся сон. Короткий и яркий. Явью это быть никак не могло, потому что, – не знаю, как она, – я потерял ощущение времени, пространства, собственного тела, земли под ногами. Оставаясь в небытии, я сомнамбулой перемещался вслед за ней и, честное слово, не мог вспомнить потом и уж, точно, не вспомню никогда – говорили мы в те минуты о чём-то или нет.

Трое суток мы не выходили из её квартиры в этом самом пятиэтажном доме, который сейчас от меня в каких-нибудь пятидесяти шагах. Мы с трудом отдирали себя друг от друга, чтобы попить или проглотить что-то из еды. Потом обозначились слова. Мы говорили об ушедших годах и потерях, понесённых из-за предательства самих себя.

 Я узнал, что Лида давно разошлась со своим музыкантом, сын занялся бизнесом и прогорел. Теперь вот предстоит продавать эту квартиру, чтобы рассчитаться с его долгами. Где жить? Очевидно, придётся снимать жилье… Вот такие невесёлые дела, и потому она оказалась в психушке.

 Продолжение истории? А никакого продолжения и не случилось. Как-то разом всё остыло и превратилось в золу. Или слишком ярко и горячо вспыхнуло или ещё что… Придумать можно кучу объяснений, и, наверно, многие из них будут похожи на правду, только я не хочу этого делать. Что поразило больше всего – удивительный холод и зияющая пустота, вошедшие в меня так скоро. Всего-то несколько дней! Годы и годы прошли, и я всё это время был убеждён, что люблю её…

 После наших прогулов Лиду восстановили в правах пациентки, а меня выставили за дверь, пообещав, что впредь даже на порог не пустят. Тут мы и расстались – у дверей моего такого недолгого рая.

 

 Я никогда не задумывался, из чего делают сувенирных слоников. У тётки, как известно, они были мраморные, другие, очевидно – из слоновой кости, реже – из бивней мамонта. Наверно, эти, из мамонта, самые дорогие. Мамонтов давно уже нет на Земле, а их останки усердно выкапывают из-под толщи грунта любознательные человеки. Однако, побывав недавно в старинном сибирском городе Тобольске, я с удивлением узнал: поскольку мамонтовых бивней и слонов не хватает, чтобы обеспечить потребность в слониках, их теперь делают из коровьих костей. Мне даже как-то дурновато стало. Да ещё этот запах пилёных останков…

 Коровы, да. Знавал я коллекционера коровьих колокольчиков. Звали его Нагель, а познакомил меня с ним некий Кнут Гамсун. Правильно, писатель, Нагель же – всего лишь литературный герой. Ну и что, в последнее время мне многие из живых и живущих кажутся менее живыми, чем те, кто не жил никогда – невсамделишные.

 А слоников, – позднее я узнал об этом, – делают ещё из нефрита, оникса и даже из лазурита, кроме того – из фарфора, глины, пластмассы…

 

 Небо менялось прямо на глазах. Сначала появились легкие облачка-дымки, затем барашки, которые начали тучнеть и сбиваться в кучи. Постепенно весь небосвод затянуло ровной сероватой пеленой, и через некоторое время я ощутил покалывание на щеках. Первые уколы так запоздавшего нынче снега.        

 С Лидой мы теперь часто встречаемся на улице, неподалёку от моей квартиры, она сняла жильё где-то поблизости. Каждый раз жалуется, как трудно ей нынче жить. И с каждым днём всё труднее. Я слушаю её и не слышу, редко человек, стоящий рядом, бывает так далек.

 

 Я дома. Вернее в жилище, где нынче мой дом. Передо мной тарелочка с нарезанным сыром и бутылка вина с черным слоном на этикетке. Вино так и называется – «Элефант». Сижу, прокручиваю в голове историю и словно вижу кино, как слуги короля Португалии Жуана III, Благочестивого под руководством обер-камер-гоф-лакея готовят к отправке слона Соломона. Дар короля эрцгерцогу Максимилиану, будущему императору Священной Римской империи. Хорошее кино – историческое, «костюмное».

 Следующий шаг… В каком направлении? С какой целью? Когда и зачем? Надо ответить на эти вопросы, чтобы не остаться в неведении, как это уже бывало со мной неоднократно. Например, я ведь так и не сумел понять, сколько же отпущено человеку любви? Сколько раз он может полюбить – по-настоящему, во всю силу своей души и тела, сознания и чувств? И как долго это может продлиться?.. Боюсь, что я умышленно прячу сам себя от ответа.

 Иногда настигает мысль, что мне давно уже не оставлено никакого выбора.

Хотя… Может, надо заработать денег, чтобы хватило добраться до моих слонов, которых теперь уже, наверно, расплодилось целое стадо.

 

 

Комментарии