Валерий КУЗНЕЦОВ. ЗАГАДКА РУССКОГО ЭЗОПА. К 250-летию Ивана Андреевича Крылова (из цикла «Очерки о русских литературных гениях»)
Валерий КУЗНЕЦОВ
ЗАГАДКА РУССКОГО ЭЗОПА
К 250-летию Ивана Андреевича Крылова (из цикла «Очерки о русских литературных гениях»)
В начале февраля 1838 года возле громадного дома Дворянского собрания в Санкт-Петербурге толпились зеваки: столичная публика чествовала пятидесятилетие литературной жизни своего кумира Ивана Крылова. 2(13) февраля ему исполнилось, как тогда считали, семьдесят лет.
Таких юбилеев Россия ещё не знала. В зале собрания, где был накрыт стол, гудело, дробясь и умножаясь, эхо разговоров около трёх сотен приглашенных. На хорах разместились великосветские дамы. Столица устраивала «лукулловский», как вспоминали современники, обед, на стол пошло всё самое лучшее из провизии: свежая зелень и фрукты из царскосельских императорских оранжерей, икра, сёмга, балыки…
Сидевшему в середине стола в окружении министра просвещения графа Уварова, Жуковского, Вяземского, Плетнева, князя Одоевского Крылову был хорошо виден бюст самому себе, увенчанный лавровым венком, уставленный изданиями собственных сочинений. Открывая торжество, Уваров прикрепил на грудь поэта звезду Св. Станислава, поздравил с «Высочайшей милостью».
Жуковский, обращаясь к юбиляру, предложил тост за славу и благоденствие России и за успехи русской словесности: «Наш праздник, на который собрались здесь немногие, есть праздник национальный, когда бы можно было пригласить на него всю Россию, она приняла бы в нём участие с тем самым чувством, которое всех нас в эти минуты оживляет, и вы, от нас немногих, услышите голос всех своих современников…».
Юбиляр поворачивал к каждому говорившему седую величественную голову, слушал с какой-то внутренней улыбкой, словно сопровождал речь замечаниями «про себя», иногда в глазах его вспыхивал насмешливый огонек. Под конец выступлений он не удержался от слёз.
Во время тостов в честь поэта дамы на хорах выкрикивали здравицы, махали платками, бросали вниз букеты цветов и лавровые венки. Один из венков растроганный юбиляр раздал по листику обступившим его…
По следам событий корреспондент журнала «Современник» писал: «Крылов, окружённый многочисленными почитателями своими, в эти минуты занимал каждого как первый из тех талантов, которые созидают неисчезающее величие наций. Но что выражало его полувеселое и полузадумчивое лицо? О, в его душе, верно, теснилось все прошедшее – одно, что не изменяется никогда в своей прелести. Он, верно, проходил мысленно по этому чудному пути, который указало ему тайное провидение, чтобы тёмное, заботам и трудам обречённое дитя увенчано было в старости по единодушному отзыву своего отечества».
А начинался «чудный путь» поэта на южно-уральской окраине империи, хотя родился он, как принято считать, в Москве. По меньшей мере, дважды опахнула его жизнь грозная стихия Крестьянской войны под предводительством Емельяна Пугачёва.
Глава семьи Крыловых Андрей Прохорович был штабс-капитаном правительственных войск, оборонявших от пугачёвцев Яицкий городок (современный город Уральск). В 1772 году, спасая семью от повстанцев, Андрей Прохорович – помощник коменданта крепости – отправил жену с детьми, в том числе и маленького Ивана, в Оренбург. Встретившись в дороге с пугачёвским разъездом, офицерская жена Мария Алексеевна из опасений мести восставших, по словам очевидца, «спасла малютку Крылова, спрятавши его в корчаге».
В 1833 году Пушкин в работе над материалами к «Истории Пугачева» записал одно из оренбургских воспоминаний Крылова о том, что «на их двор упало несколько ядер, он помнит голод и то, что за куль муки заплачено было его матерью (и то тихонько) 25 рублей». И летописец осады Оренбурга Петр Иванович Рычков свидетельствует: «Стоимость хлеба увеличилась едва ли не во сто раз». «Так как чин капитана в Яицкой крепости был заметен, – продолжает Пушкин (тем более что мужество помощника коменданта расстроило планы нападавших. – В.К.), – то найдено было в бумагах Пугачёва в расписании, кого на какой улице повесить, и имя Крыловой с её сыном… После бунта Иван Крылов возвратился в Яицкий городок, где завелася игра в пугачёвщину. Дети разделились на две стороны: городскую и бунтовскую, и драки были значительные. Крылов, как сын капитанский, был предводителем одной стороны…».
Закончив огненную страду крестьянской войны, Андрей Прохорович оставил военную службу, не дождавшись заслуженных наград. Он получил скромный чин коллежского асессора и место председателя в Тверском губернском магистрате, которое и занимал до своей смерти в 1778 году. Сыну Ивану исполнилось девять лет. Единственным наследством, оставшимся ему от отца, был полуразвалившийся сундук книг, собранных за походную жизнь.
Здесь начинаются вопросы к тайне личности Ивана Крылова: не получив систематического образования, он поражал воображение современников глубиной и разносторонностью знаний.
Учился Иван Крылов везде, где только мог: русской грамоте, арифметике и молитвам – дома и с детьми сослуживца своего отца, французскому языку – у гувернёра тверского губернатора и самостоятельно с помощью матери, которую он называл «почти гениальной женщиной», «первой радостью, первым счастьем моей жизни». Умная и деятельная, Мария Алексеевна, простая женщина, с детства приохотила сына к чтению: в доме всегда были духовные и исторические книги, словари. С возрастом чтение для него сделалось главной страстью.
Проницательный Пушкин подметил эту черту личности Крылова: предводитель. Поражает его раннее повзросление, объяснимое разве лишь рождением в эпоху социальных катастроф. Вот он, ещё мальчик – уже подканцелярист в Калязинском земском суде, а вскоре – в Тверском магистрате, вот в свои четырнадцать (!) в Казённой палате столицы, куда переехали они с матерью в 1783 году. Каждую свободную минуту он отдает самообразованию: здесь и игра на скрипке, и чтение французских и итальянских книг, Новиковских журналов «Трутень» и «Живописец» – как-то сами собой они сделались настольными.
А тогда, в Твери, он полюбил шумные торговые площади – там можно потолкаться среди пёстрой толпы, жадно вслушиваясь в ядрёный людской говор, часами просиживал на берегу Волги, рядом с плотами, с которых стирали белье языкастые прачки – вот уж кто с лихвой пополнял его словарный запас! Разноязыкий, радующий и пугающий, часто непонятный мир стучался в юную душу, задавал вопросы и требовал ответов. Кто знает, не у бойких ли прачек подслушал пятнадцатилетний Крылов сюжет комической оперы «Кофейница» в трёх действиях – первой из дошедших до нас? А может быть, тема оперы увидена в журнале «Живописец», лет за десять до того поместившем морализаторский очерк об общественном вреде гадательниц на кофейной гуще? Но нет, сам автор спустя много лет вспоминал о том, что в «Кофейнице» «нравы эпохи верны: я списывал с натуры». Правда, «куплеты» оперы, которыми перемежался прозаический текст, как небо от земли, далеки еще от народной чеканности, насыщенной экономии слова его будущих басен.
К их общей с матерью радости юный автор получил за рукопись «Кофейницы» от мецената Брейткопфа вместо 60 рублей ассигнациями (немалые деньги!) книги великих французов, законодателей вкуса Расина, Мольера, Буало.
К 1785 году относят его трагедию «Клеопатра», напечатанную в журнале «Российский феатр» (театр. – В.К.), исчезнувшем даже из памяти современников. «В молодости моей, – говорил сам Крылов, – я все писал, что ни попало, была бы только бумага да чернила…».
В позднейших воспоминаниях современники – особенно преуспел здесь Ф.Ф. Вигель – не находили в Крылове «душевного жара, священного огня», зато видели «чрезмерное самолюбие», «ум без чувства». Лучший исторический адвокат поэта – он сам. В 1792 году в издаваемом им «с товарищи» журнале «Зритель» двадцатитрехлетний Крылов опубликовал среди прочих своих статей «Рассуждение о дружестве». Уже своим началом это был восторженный гимн дружбе: «Во всех временах дружество почитали из числа первых благ в жизни. Сие чувствование родится вместе с нами; первое движение сердца состоит в том, чтобы соединиться с другим сердцем, и между тем целый свет жалуется, что нет друзей». Вспомним знаменитую «Дорогу жизни» юного современника Крылова Евгения Баратынского:
В дорогу жизни снаряжая
Своих сынов, безумцев нас,
Снов золотых судьба благая
Дает известный нам запас:
Нас быстро годы почтовые
С корчмы довозят до корчмы,
И снами теми путевые
Прогоны жизни платим мы.
Спасительная маска равнодушия, замеченная мемуаристами, явилась, надо думать, не по воле поэта – сказался богатейший охлаждающий опыт жизни, завершивший «золотые сны» юности.
О способности к сильному чувству, о цельности характера поэта говорит оставшаяся загадкой для современников история его единственной любви к «деревенской жительнице Аннете». По одному из преданий, к Анне Алексеевне Константиновой – племяннице родственника Михаила Васильевича Ломоносова.
Ко времени знакомства Крылова с Анной Алексеевной ей было около пятнадцати лет. Она была красавицей, родители тщеславились родством с русским гением и отказали сделавшему ей предложение бедному, безвестному литератору. Крылов уехал в Петербург, а «невеста на час» начала, по её собственным словам, таять, как воск. Только из опасений за её жизнь родные согласились все-таки на этот неравный, по их мнению, брак. Трудно сказать, что именно: оскорблённая ли гордость, так и не простившая тщеславия родителей невесты, или действительная бедность стали причиной странноватого письма Крылова, в котором тот из-за невозможности самому приехать в Брянск просил привезти невесту в столицу на свадьбу. Теперь уже оскорбились родители Анны, и это стало приговором для жениха и невесты. Но не для их чувства друг к другу. Крылов, излив душу в стихах к Аннете, до конца дней остался холостяком. И Анна, отказавшись от блестящих партий, дожила девицей до глубокой старости…
Пожалуй, ни один из русских писателей не был так окружен мифами, как Крылов. Нет, не выдерживает критики миф о равнодушном сердце Крылова. Глубоко потрясла его дуэль Пушкина, бывшего у Крылова за день или два до того. Он восклицал: «Если бы я мог это предвидеть, Пушкин! Я запер бы тебя в моём кабинете, я связал бы тебя верёвками… Если бы я это знал!». Вместе с Жуковским он был среди тех, кто нёс гроб с телом поэта.
В этой, по словам Пушкина, «преоригинальной туше» бился взрывной темперамент: чего стоит его письмо к театральному недругу, вчерашнему благодетелю, всесильному вельможе директору Горной экспедиции Соймонову. Двусмысленность письма беспримерна по холодному бешенству, прикрытому фиговым листком подобострастия: «И последний подлец, каков только может быть, Ваше превосходительство, огорчился бы поступками, которые сношу я от театра…» или: «Пусть бранится глупый, Ваше превосходительство, такая брань, как дым, исчезает…». Копии этого и подобного письма автор пустил по рукам.
Сколько неожиданной энергии в его спартанской привычке купаться в канале Летнего сада почти до конца ноября, когда еще неокрепший лед приходилось проламывать телом!.. Никогда не носил перчаток: «Я вечно их теряю, да и руки у меня не зябнут».
С детства не изменял он своей страсти учиться у всех. Он рано обнаружил у себя способность к рисованию. Его рисунки пером под гравюру вводили в заблуждение опытных художников. Безошибочным вкусом обязан он был дружбе с великими живописцами Венециановым и Брюлловым, написавшим с него один из лучших портретов. Крылов, «почётный вольный общник Академии художеств», принял доброе участие в судьбе художников Павла Федотова и Ивана Айвазовского.
Еще в детстве научившийся игре на скрипке, Крылов настолько усовершенствовался в ней, что поражал профессиональных музыкантов. Он не брался за сольные исполнения, но отводил душу участием в трио и квартетах столичных виртуозов.
У него была необыкновенная способность к языкам. В детстве изучил французский и немецкий (первого, правда, не любил), в молодости научился итальянскому, на пятьдесят третьем году жизни – английскому, с пятидесяти лет начал читать Библию на греческом языке, за два года прочел полное собрание греческих классиков и даже перевёл отрывок из «Одиссеи» Гомера. Иногда находили его с Эзопом в руке: «Учусь у него…».
В юности Крылову довелось преподавать русский язык сыновьям князя Голицына. С ними был их родственник, будущий литератор и мемуарист, уже упоминавшийся Вигель, вынужденный сказать правду об этом времени: «И в этом деле показал он (Крылов. – В.К.) себя мастером. Уроки наши проходили почти все в разговорах; он умел возбуждать любопытство, любил вопросы и отвечал на них так же толковито, так же ясно, как писал свои басни». И дальше: «В этом необыкновенном человеке были заложены зародыши всех талантов, всех искусств». Надо быть действительно необыкновенным человеком, сказал кто-то из французских моралистов, чтобы заслужить одобрение своих недоброжелателей.
Была у него еще одна тайная страсть, вовсе уж непонятная в высшем свете: математика. Недаром ее называют воплощённой музыкой. Что могло влечь к ней поэта: совершенство, оптимизм ее непреложных законов? Музыка сфер помогала преодолевать пошлость жизни.
Математика была полной противоположностью невинной слабости: неодолимая сила влекла его к петербургским пожарам. Завораживала неуправляемая стихия огня… Не было ли это смягчённым годами напоминанием о Крестьянской войне из истоков его памяти, страшной войне в далёком, прекрасном, как у всех, детстве на краю России под названием Оренбургский край?
У молодого сатирического драматурга и публициста, независимого и прямодушного, глубоко видевшего мир, было всё, чтобы глядеть на своих современников без розовых очков. Вот концовка его «Похвальной речи науке убивать время», опубликованной в благонамеренном «Санкт-Петербургском Меркурии», сменившем опальный «Зритель»: «Соединим же нашу ревнивость, милостивые государи! Год уже наступил: уже это время наваливается на наши руки – но ободритесь, – остерегайтесь мыслить, остерегайтесь делать, и год сей будет служить нам оселком, над которым наука убивать время покажет новые опыты, достойные нашего просвещения».
Общество не прощает никому, кто видит его в истинном свете. Крылов скоро это почувствовал на себе. Отголосок его состояния – в его переводе из Библии, где он явно сопереживает автору оригинала:
Тесним от ближних, обесславлен,
Друзьями презрен и оставлен,
Средь кровных чуждым я живу...
Он не мог предполагать именно такого развития драмы своей жизни, ведь недавно еще советовал читателям «Почты духов», первого своего журнала: «Дабы получить успех в изучении мудрости, надлежит лучше быть зрителем, а не действующим лицом в тех комедиях, которые играются на земле…».
Ну что же, он будет зрителем… А действующими лицами пусть будут даже не люди – читатели ревнивы к своим портретам, а… звери, растения, насекомые. Как в баснях Эзопа и Лафонтена. Ведь называют же «русским Лафонтеном» мастера, кажется, всех жанров великого Ивана Дмитриева. Кстати, недавно Дмитриев пришел в восторг от нескольких переводов из Лафонтена, сделанных Крыловым: «Вы нашли себя. Это истинный ваш род. Продолжайте. Остановитесь на этом литературном жанре».
Если бы знал знаменитый поэт, какой ценой дались переводы, сколько раз он переписывал эти три басни, добиваясь, чтобы каждое слово встало на своё место! С юности он знал: нужно писать так, как говорит простой народ, «чтоб в коротких словах изъяснена была самая истина… дабы оные глубже запечатлевались в памяти». Знал, да не всегда мог следовать, как в ранних комических операх. Он почувствовал: теперь он может – слово слушается, доверительно общается с ним.
Свершилось! Его басни «Дуб и Трость», «Разборчивая невеста», «Старик и трое молодых» с легкой руки Дмитриева опубликованы в журнале «Московский Зритель» в начале 1806 года. Начиналась басенная эпоха русского гения.
Вернувшись из скитаний по России в Москву, потом в Петербург, Крылов отдал дань первой своей любви – театру. На столичной сцене с шумным успехом прошли комедии «Модная лавка» и «Урок дочкам», героическая опера «Илья Богатырь» с его либретто. Постигающий через язык душу народа, Крылов в новых постановках прославлял народные нравственные ценности, отстаивал Россию от засилья иностранцев, традиционно видевших эту непонятную «варварскую» страну лишь полем колонизации.
И все же в басне он был свободнее… Нет ничего демократичнее, глубже и совершенней рифмованной русской пословицы – вот к чему должны стремиться его басни!
Он работал по пятнадцать часов в день, отделывая строки, как ювелир отделывает грани самоцвета. В 1808 году он напечатал около двадцати басен, и только в следующем году вышла его первая книга, принесшая неожиданную славу. «Странное дело, – писал один из современников, – мы слышали басню в первый раз, а почти все знали её наизусть». Но это и в самом деле запоминалось сразу: «У сильного всегда бессильный виноват», «Ай, Моська, знать она сильна, что лает на слона», «А ларчик просто открывался», «Слона-то я и не приметил», «А Васька слушает да ест», «Услужливый дурак опаснее врага».
Крылов первым в России стал писать языком, понятным крестьянину и вельможе, народный язык его басен стал литературным языком, неизменённо дошедшим до наших дней. Девятилетний Александр Пушкин в это время только осваивал французскую библиотеку отца.
Обманчивая простота и необычная глубина первой книги Крылова поразили его младшего современника поэта Константина Батюшкова: «Этот человек – загадка, и великая!». И Пушкин через полтора десятилетия после Батюшкова скажет: «Мы не знаем, что такое Крылов – Крылов, который столь же выше Лафонтена, как Державин выше Руссо».
Лучше других знавший его Алексей Николаевич Оленин писал о Крылове: «…Был скрытен, особенно если замечал, что его разглядывают. Тут же он замолкал, никакого не было выражения на его лице, и он казался засыпающим львом». У него была своя «драматургия жизни», он насыщал ею званые обеды в свою честь. На одном из таких обедов общий разговор зашел об одном известном журналисте, общее мнение о котором остановилось на том, что автор человек очень умный, хотя ум у него парадоксальный.
– Вот вы говорите: умный, – сказал Крылов, на которого никто не обращал внимания, полагая, что он спит, – умный! Да ум-то у него дурацкий.
Преподобный старец Амвросий Оптинский (1812 – 1891) нередко просил своих посетителей прочитать одну-две басни из книги басен Крылова, всегда лежащей под руками.
В 1877 году преподобный Анатолий Оптинский (Зерцалов) писал одной из своих духовных чад: «Вспомни молодого коня Крылова: не только других, но и себя-то не мог понимать. А как начало подталкивать делом-то – то в бок, то в зад, – ну и показал сноровку, за которую и поплатились хозяйские горшки». Молодой конь из басни «Обоз», видя, как старая лошадь с возом осторожно спускается с горы, похвастался, что он так «маханет», что «минуты не потратит». Помчался быстро вниз, а воз раскатился и стал на него напирать, сбивать с бега, а потом и вовсе опрокинулся в овраг, где и горшки разбились, и сам конь погиб.
Главной творческой тайной Крылова стало, по определению Гоголя, то, что «предмет, как бы не имея словесной оболочки, выступает сам собою, натурою перед глаза». Тайну же его личности прозорливо увидел Тургенев: «…Крылов всю свою жизнь был типичнейшим русским человеком; его образ мышления, взгляды, чувства и все его писания были истинно русскими, и можно сказать без всякого преувеличения, что иностранец, основательно изучивший басни Крылова, будет иметь более ясное представление о русском национальном характере, чем если прочитает множество сочинений, трактующих об этом предмете…».
Чтобы лишить народ исторического будущего, нужно так или иначе лишить его «зрячего прошлого» – накоплений исторического и культурного опыта. Именно ещё и поэтому нам рано списывать в архив феноменальное явление Ивана Крылова – следом наступит очередь самого родившего его народа. Кстати, из своего далека он шлет нам философское предупреждение – образы то ли прошлого, то ли грядущего. Грозная стихия народной смуты, потрясшая когда-то детское воображение будущего поэта, отозвалась в его баснях «Безбожники» и «Конь и Всадник». В первой воспроизведена эпическая картина восстания: «Мятежные толпы, за тысячью знамен, кто с луком, кто с пращой, шумя, несутся в поле» и то, как брошенные в богов «туча стрел» и «тьма камней» падают на мятежные же головы восставших. Вторая басня завершается выводом, справедливым на все времена: «Как ни приманчива свобода, но для народа не меньше гибельна она, когда разумная ей мера не дана».
Земная жизнь Ивана Андреевича Крылова закончилась 9 (21) ноября 1844 года. При всех гастрономических пристрастиях умер он не «от обжорства», как радуются пошляки всех времен, а от воспаления легких, о чем говорит свидетельство, подписанное доктором медицины Ф.Галлером.
Над гробом баснописца в Исаакиевском соборе при огромном стечении народа совершились литии и панихиды, оттуда его перенесли в Александро-Невскую Лавру, где после литургии отпевание покойного совершили владыка Антоний, митрополит Санкт-Петербургский, Новгородский, Эстляндский и Финляндский, викарный епископ Иустин и владыка Афанасий, епископ Винницкий. Здесь его и похоронили, рядом с могилами Карамзина и Гнедича – друга его последних лет. Слово же его басен «вернулось на круги своя» – перешло в пословицы и поговорки.