Максим ЕРШОВ. Я ВЕРНУСЬ НА СТРАНИЦЫ УЛИЦ… (Из книги стихов «Виолончель»)
Максим ЕРШОВ
Я ВЕРНУСЬ НА СТРАНИЦЫ УЛИЦ…
(Из книги стихов «Виолончель»)
ВИОЛОНЧЕЛЬ
Мне нет покоя на земле.
И страха нет во мгле.
Пока есть флаг на корабле
и лампа на столе.
Пока звук вдохновения
меж плит находит щель –
жива виолончель моя,
моя виолончель.
Она мучительна, она
сомнения полна –
Гуляет терпкая волна,
вибрирует струна.
Печаль моя прицельная,
опасная качель...
Дыши, виолончель моя,
душа-виолончель!
И если мне не хватит слов,
до дыр пропетых слов –
орлов не слушай и ослов,
играй, и всех делов!
Всеобщая, ничейная,
как слёзы у свечей,
звучи, виолончель моя,
моя виолончель...
2015
* * *
Стоят города.
Стучат поезда.
Признания гаснут
помадой на фильтрах.
И даже друзья –
проходят друзья...
И мир предстает нам
в улыбочках хитрых.
Ах, Боже ты мой!
В чём смысл пивной?
Но ты очень прав,
случайный приятель:
по крови своей,
мы будем сильней –
на каплю сильней
любых обстоятельств.
СТЕЗЯ
Вы помните?
Дефолт.
Проклятье Девяностых.
Садилась на иглу окрестная братва.
Я был одним из нас. Курил и пудрил ноздри.
Но иногда в печальный стих я складывал слова.
В извилистой тоске строений деревянных
тусил кислотный дождь и лыбилась заря
беззубая... Вы помните, таксисты и смутьяны,
о чём я говорю сейчас, всё это говоря?
Как быстро и легко, и бешено, и свято!
И вой ненужных драк. И свадебный кортеж.
Туман жестоких лет. Хорошие ребята.
И первых два десятка несбывшихся надежд.
Разбитое авто в ограде дискотеки.
И девочка бежит... растрёпана... одна.
И двери РОВД распахнуты навеки:
ведь, постигая жизнь свою, мы достигали дна!
Я был уже давно известен всей округе,
когда мне первый суд назначил первый срок.
Когда мой первый друг упал ко мне на руки,
кто знал, что этой смертью открыт мартиролог?
Я не забыл друзей, и зоны, и любимых –
в одном ряду утрат сравнялось их число.
Они прошли. Одно всегда неколебимо:
печальные стихи мои – стихи всему назло.
Однажды встречусь я с колючими птенцами –
подружек сыновья мне ростом по плечо!
И как им объяснить? Всё то, что было с нами,
в душе орлов потрёпанных дымилось горячо!
На творческом пути как будто стали ниже
и город мой, и боль. И каждый стал другим:
район наш от армян, а я от толстых книжек.
И он меня не узнаёт, а я парю над ним.
Я посмотрю вокруг, подумаю: мы квиты,
пойду искать, кого давно я не встречал.
И встану на углу, как мамонт, в плющ увитый,
запутавшись в любви к началам всех начал...
Прошло 15 лет сплошной болезни роста –
душа должна расти упрямо, как трава.
Прошло 15 лет! И я скажу вам просто.
На свете это счастье – так складывать слова!
1998-2002
* * *
Пред тем как отправлюсь в неведомый путь,
я, глядя в глаза, попрошу:
– Не забудь!
Ты вздрогнешь, кивнёшь, скажешь несколько слов –
о том, что останусь властителем снов,
о том, что, немея пред этой потерей,
никак, всё никак ты не можешь поверить…
Блестящие рельсы.
Пустынный перрон.
На купол вокзала – пять чёрных ворон.
Деревья безлисты...
Рыдай же, о небо!
Встречай меня там, где раньше я не был...
В дрожащей от капелек луже перрона
запомню порядковый номер вагона.
И – тронет состав – крикну я:
– До свиданья!..
Оставив тебя забывать этот крик…
МЯУ – АМУР
Когда, подтаяв, заблестел
колючим настом снег февральский,
коту, что на окне сидел,
был вечный зов к любви и ласке.
Он понял – счастье далеко,
быть может, даже за рекою.
И разлюбилось молоко,
и был утрачен дар покоя.
Кот разом коврик позабыл
и умывания искусство.
Его повлёк любовный пыл,
отстаивать святые чувства.
Никто не знает, сколько раз
бывали силы на исходе,
и сколько злости жёлтых глаз
он сжёг в потёмках подворотен…
Она красавицей была!
Нечасто посещая крыши,
решала всё свои дела:
имелись и коты, и мыши.
Носила шёлковую шерсть,
шагала павой величаво,
невольно выдавая спесь,
хвостом прилизанным качала…
Но так случилось – в первый день,
пронизанный весенним ветром, –
красотка вздрогнула – то тень
кота возникла ближе метра!
Собрав остатки прежних сил,
с немой торжественностью взгляда
он подошёл и закусил
ей холку так, как было надо…
И утром звонким, голубым,
вернулся кот к своей лежанке.
Он раньше был – как сизый дым,
а тут пришёл – бродяжкой жалким.
Зализывая метки ран,
кот вымурлыкивал вальяжно,
что надо уходить в буран,
когда идёшь за самым важным…
А дни, как водится, летят.
Под вечер, солнышком нагретый,
я выхожу в наш тихий сад,
чтоб поливать на грядках лето.
И вижу дымчатых котят.
Рядком, не зги не понимая,
потешные – они глядят,
глазами небо отражая…
МАКИ
Я помню зимний день, когда
мне шкуру в первый раз проткнули…
Подставил руку я тогда
охотно, малолетний дурень.
И не сказал никто того,
что буду добровольным пленным,
что буду друга своего
уверенно дырявить – в вены…
Теперь прошило нас навылет,
и нам не затянуть пробой:
уже никто из нас не вынет
внесённого стальной иглой.
И только там – в стране афганской,
где полю маков несть конца,
цветут, как пламя, страшной сказкой,
все наши тёплые сердца.
И в день, когда под солнцем знойным
они теряют лепестки,
приходит человек спокойный
их резать бритвой на куски.
Но нам уже почти не больно.
Сердцами правит жёсткий рок.
Прощаясь с жизнью, мы довольны,
что есть в продаже порошок.
РУССКАЯ
Я слышал песню – русскую, далече.
Не подошёл.
Взглянул...
Остались мне –
распущенные волосы на плечи,
ремни баяна на твоей спине...
Мне было стыдно. Я весёлый парень,
и вида мне и силы достаёт.
А мать моя – играет на базаре
и песню громко старую поёт!
Прошло полгода. Как сияло солнце!
Вспотели парни, взламывая грунт.
Я слышал – в небе жаворонок вьётся
и видел складку посинелых губ.
Забили гроб с твоим уставшим телом,
сказали мне, что сердце – пополам,
что и в тот день ты вновь – играла, пела,
бросала песню рыночным столам...
Ты примирялась с Богом, споря с торгом,
и кто-то ржал, презреньем обуян.
Хмельная баба, с разинским восторгом
ты выносила к людям свой баян.
В твоей судьбе не дали сбыться счастью
житейский долг и песенная нить.
Ты не жила – ты примиряла части,
не зная, как же их соединить...
Теперь я слышу. Русскую. Далече.
И не уйти. Навек остались мне –
распущенные волосы на плечи,
ремни баяна на твоей спине.
* * *
Что ты смотришь в окошко, мама?
Это осень купает листья.
Что ж ты смотришь на них упрямо,
зябко кутаясь в ворох мыслей?
А у нас на заборах виснут
из металла в колючках змеи.
В проштампованных чёрным письмах
я люблю тебя как умею.
И когда я вернусь обратно
и отплачет в улыбках встреча,
мы помянем свою утрату,
убирая с окошка свечи.
Ты меня поцелуешь, мама,
в две колючие эти щёки...
И на дне моих глаз упрямых
ты увидишь мой путь нелёгкий.
* * *
Только тебя во мне
запомнит глухое время.
Ты приняла без прений
бремя моей тоски.
Как путеводная нить,
как телеграфный провод,
ты знаешь последний довод –
целуешь мои виски…
Почему я такой?
Зачем мне больше всех надо?
Я, видно, не здешнего сада:
засыхаю в этих песках…
Деревья не ходят.
Но если бы повезло мне,
я бы вытащил корни –
и утащил в руках!
* * *
Душа хочет песни.
Душа хочет взлёта.
Ширококрылого хочет полёта.
Хочет играть на органах вселенной.
Чувства глотать шипящею пеной.
Хочет к друзьям и хочет к любимым
верным, неверным – неповторимым...
Стонет, и ноет, и просит:
– Домой –
с родного крыльца начать новый бой!
Хочет победы, хочет признанья.
Хочет вместить в себе расстоянья.
Рвать и метать,
и гореть в поцелуях,
мчаться за ветром – куда он подует…
Насыпи снега. Стены железа.
Через «колючку» мечты не пролезут.
Если полезут, то часовой
из автомата уймёт этот вой.
Вместе со мною они лягут в снег.
Жизнь перекроется судоргой век.
Так с кем-то было. Ещё будет так…
Тихо трёхцветный качается флаг.
* * *
И вновь в душе усталой бьётся пламя.
Не виден мир – закрашено окно.
Я дни кидаю ржавыми рублями,
кидаю, и всё лучше вижу дно.
Я узнаю по звуку перемены,
курю один, посматривая вверх.
И все мечты мои обыкновенны,
с какими землю топчет человек.
И я пишу. Пишу, о чём больнее.
Воздав воспоминаньям и мечте,
я по тебе – такой далёкой – млею,
а ты чужой становишься меж тем.
Мне просто жаль: себя я часто тратил,
как зеркало, на множество частей.
Теперь сижу – залита красным скатерть
и стихли на крыльце шаги гостей…
Я не в укор. Я не имею права.
Мне просто жаль, я слишком одинок.
Теряет пену юности отрава,
в часах песочных – кончился песок.
А дни синеют в небушке над зоной,
зефиром розовым проходят облака…
Оборванная трубка телефона.
Протянутая к облаку рука…
Я ТЕБЕ РАССКАЖУ
Я тебе расскажу, как заборы «колючкой» обвиты.
Как висят небеса, продолжая безмолвье стены.
Как сидят нарколыги, ворьё, душегубы, бандиты,
не приняв в жизни смысла, призванья, любви и цены.
Я тебе расскажу, как гуляет тоска по бараку –
в каждом шаге, улыбке и фразе – на все голоса.
И как хочется, челюсти сжав, молча кинуться в драку
или просто вокруг посмотреть и... зажмурить глаза.
Я тебе расскажу, как отсюда уходят ребята,
как уходят походкой нелепой и машут рукой
исчезая в «шлюзах», чтобы, может, вернуться обратно,
но сначала вернуться – сначала вернуться домой.
Как ждут писем, тебе расскажу, и как смотрят на фотки,
на которых родные глаза, улыбаясь, молчат.
Может быть, ты поймёшь, почему – то весёлый, то кроткий
я бываю, блатного аккорда услышав раскат…
Я тебе расскажу, что тюрьма это странное место!
Это место, где ради цветов лютовала метель,
где душа может стать головёшкой, а может – невестой,
обретая иное сиянье в горниле потерь.
Знаешь, радость моя, я с тобою останусь надолго,
если будешь ты знать: у судьбы непростой прейскурант!
Если будешь ты помнить о том, что в словах нету толка,
когда смысл их в душе не завязан на шёлковый бант.
ДРУГАН
Он не писал. На воле тоже трудно –
глухая бедность выедает нас.
Я знал, что он, душой своею блудной,
таскает по притонам зелень глаз.
Что он бежит по улицам промёрзшим,
рискует всем за деньги и дурман,
и утро не мудрей, а только горше,
и снова пуст разорванный карман...
Я знал, что все не в масть ложатся карты,
и знал вчерашний блеск жестоких слёз.
Хотел прийти, спросить его:
"Ну, как ты?"
Обнять его – ведь он совсем замёрз.
Сказать ему: "Родной! Никто не вышел
из этой битвы, не испачкав рук!
Я это там, как пугало, братиша,
читал в душе, и в небе, и вокруг...".
И день настал!
Но было всё иначе.
"Спасенный брат" в Христе нашёл удел.
И я ушёл.
Баптисты лучше плачут
о жути духа и делишках тел.
Он с жаром призывал идти в обитель.
Но, как воришка, тёмный прятал взгляд.
И я ушёл.
Мой друг меня обидел –
боялся показать, как он мне рад.
Худого не скажу о Божьей вере.
Держитесь все, принявшие обет!
Но тоже не мала – не влезла в двери! –
и наша дружба шириной в шестнадцать лет.
* * *
Они – гравированы в камне.
Отлиты из чугуна.
Я знаю: даны навсегда мне
друзей моих имена.
Проехали!
Слышишь, сердце?..
Но сердцу не объяснишь.
Оно, пожелав согреться,
вспомнит опять о них...
* * *
В последнем письме – закат синей дымкой.
В последнем письме – свеча на ветру.
В последнем письме, с красивой ухмылкой,
я боль своих слов обратно беру.
В последнем письме – все буквы устали,
удушливым дымом висит тишина.
Я греюсь горящими напрочь мостами
и сердцем касаюсь холодного дна…
* * *
Город мой!
Я с тобой не простился.
И хотел, да не смог сказать.
Сквозь решётки в тебя я впился,
напрягая и щуря глаза.
Тополиные гибкие кроны
за спиной у судьи в окне
да ещё – звук ночного перрона,
вот и всё, что запомнилось мне.
Грохотали пути и двери.
Облака обещали жизнь.
В первый раз проверяло время
нашей памяти миражи.
Ты мне стал дорогой молитвой,
от которой на сердце дрожь –
словно дом со стальной калиткой
или первый весенний дождь.
Деревянный мой, разномастный,
горек тлен твой и сладок плен!
Потому так сердечно «Здравствуй!»
я скажу тебе в день NN.
Я надеюсь, что лето будет.
Ну а нет – значит, будет снег.
Я вернусь на страницы улиц,
обгоняя их вечный бег.
Без охраны шагну к перрону
по гитаре блестящих рельс,
через центр пойду к району,
тонко чувствуя: "вот... я... здесь!"...
А пока...
Там, где рынок полон,
где над Спасскою башней – крест,
как твой самый влюблённый голубь,
я сижу и смотрю окрест…
* * *
Бог ты мой, как же хочется в поле –
посмотреть, как растёт трава,
повидать, как гуляет вольный
ветерок – сорви голова.
Наклониться к простой ромашке,
отыскать василёк в лугу.
И в распахнутой белой рубашке
растянуться – упасть на бегу…
Взглядом облако провожая
в голубые, другие края...
вдруг понять, какая большая
и красивая наша земля!
Пробирает...