ПРОЗА / Василий ДВОРЦОВ. КАИНОВО КОЛЕНО. Роман
Василий ДВОРЦОВ

Василий ДВОРЦОВ. КАИНОВО КОЛЕНО. Роман

 

Василий ДВОРЦОВ

КАИНОВО КОЛЕНО

Роман

 

16. И пошёлъ Каинъ отъ лица Господня и поселился въ земле Нодъ,

на востокъ отъ Едема.

17. И позналъ Каинъ жену свою; и она зачала и родила Еноха.

И построилъ онъ городъ;

и назвал городъ по имени сына своего; Енохъ.

18. У Еноха родился Ирадъ; Ирадъ родилъ Мехiаеля;

Мехiаель родилъ Мафусала;

Мафусалъ родилъ Ламеха.

19. И взялъ себе Ламехъ две жены: имя одной: Ада,

и имя второй: Цилла.

20. Ада родила Iавала: онъ былъ отецъ

живущихъ въ шатрахъ со стадами.

21. Имя брату его Iувалъ: онъ былъ отецъ

всехъ играющихъ на гусляхъ и свирели.

22. Цилла также родила Тувалкаина,

который былъ ковачёмъ всехъ орудий

изъ меди и железа.

И сестра Тувалкаина Ноема.

 БЫТИЕ. Глава 4.

 

 

Пролог

 

С чего начинается вкус жизни? Вкус, да, вкус! Это удивительно внятное восприятие плоти, с её вяжуще-терпким щекотливым запахом, с её шершавой или упруго скользящей в касаниях фактурой, с мятно-солоноватым ощущением во рту?..

У Сергея всё пришло в госпитале. А тогда, когда он лицом, грудью, животом и всеми конечностями влип в плотный горячий песок, время остановилось, лишив мир любой плотской реальности. Взрыв был неблизким, но снизу, ударная волна подкинула и смачно вбила его в косой бархан. Шок от удара остановил сердце, и Сергей вдруг увидел оставляемую Землю, а на ней своё распластанное стремительно уменьшающееся тело. Закрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледно-полосатую трубу, через которую его с нарастающим ускорением втягивало, всасывало, возносило в неизвестность. Куда это?.. Куда?! Зачем?.. Не надо…

Если бы можно было заорать, если бы можно было как-то, растопырив руки и ноги, упереться в стенки этой трубы, вцепиться, вклиниться, чтобы остановить, хотя бы затормозить полёт! Но... Где-то там уже близился конец. И не только трубы.

Там уже предстояло отвечать, отвечать за добро и зло, за веру и предательство, за содеянное и за отложенное, реально случившееся и только выдуманное – за все свои девятнадцать с половиной бестолковых лет. И это было нельзя, это было неправильно и несправедливо. Он же не знал, даже не задумывался о том, что придётся вот так, совсем не готовым, прийти к ответу. И Сергей беззвучно-отчаянно завопил: «Отче наш! Иже еси на небесах»! Слова неведомо где и от кого слышанной молитвы рикошетом забились внутри него сознания, задребезжали в ушах, изнутри закололи глаза, губы, никак не находя себе выхода: «Да святится имя Твое, да будет… воля Твоя!»… Движение немного притормозилось, вращение замедлилось. «Хлеб наш насущный… хлеб… хлеб…» – а больше-то он не помнил. Но – да, да! – он уже остановился, перестал вращаться в этой проклятой трубе! Как дальше? Что?..

И тут удалось выжать, выдавить, выбросить из себя настоящий звук: «Господи! Я же всё понял, всё понял, Господи! Нужно любить! Любить, Господи! Дай мне, дай время, и я буду жить так, как надо, как достойно. Буду любить всех и всё. Только дай мне, отпусти меня назад, Господи!». Звонкое, металлическое эхо загремело по трубе вверх и вниз. Немного повисев, Сергей начал тихо-тихо вращаться в обратную сторону. Это было возвращением!

«Господи! Я всё понял. Всё. И я буду, буду любить всех. Всех. Только дай время. Дай мне время пожить».

Тело заныло. Разом заполнившись мурашками развёртываемой крови, оно вдруг потянулось сквозной болью от затылка до кончиков пальцев, не отвечая на приказы и просьбы приподнять голову, перевернуться на спину. Но сквозь эту всё перекрывающую боль он расслышал винт. «Вертушка» шла на бреющем и, ныряя по-над расплавленными холмами, всё надвигалась и надвигалась сладкой смесью мурлыкающего рокота и свиста. Она искала его. Его!

Но почему же Сергей забыл, слишком скоро забыл свою клятву?

Вот всё так и сложилось.

 

 

Четверть первая. ВЕСНА

Глава первая

 

Нет, не собирался Сергей Розанов ни в какое театральное училище. Стопроцентный академгородковский юноша с Цветного проезда после школы поступал в мед. Отец помог, и его зачислили кандидатом, а иначе, если кто не из деревни, то даже с четырьмя и семью десятыми ловить было нечего: изначальный конкурс – семнадцать человек на место. И зачем народ так в медицину тянется? Ничего там интересного. Та же школьная физика-химия, весь понт в белых халатах, да в групповых мотаниях через полгорода из старого учебного корпуса в новый лабораторный. А, главное, едва из узких дверей аудитории зубной пастой из тюбика в коридор выдавливался белый шумный поток, как Сергею совершенно уже не хотелось ничего воспринимать, знать и помнить, кроме расширенных девичьих зрачков, аромата полуфранцузских-полупольских духов и совершенно непредсказуемых возможностей на ближайший вечер… Возраст. Гормоны.

Вообще, что такое хорошая учёба? Конкретно в меде? Ему было беспроблемно на обществоведении и в анатомке, на молекулярной химии и зарубежной литературе, но вот от латыни восторга не ловилось. А ведь в своей спецшколе он как раз очень даже неплохо осваивал усиленный английский, даже на городских олимпиадах призовал. От этого в нём и окружающих жила твёрдая убеждённость в его врождённой способности к языкам. И вдруг латынь заломала. Мёртвый язык. Мертвее не бывает: язык для описания трупов, ядов и лозунгов. Ну, правда, почему бугорки и ямки на черепе нельзя заучивать по-русски? И связки, сгибающие и разгибающие коленный сустав? Латынь неотмываемо пахла формалином: «arcus superciliaris, sutura sagitalis» или «fascia thoracolumbalis». Кстати, интересно: оказалось, что как раз самые тупые по жизни и могли всё усваивать вовремя и в полном объёме, а в его голове навсегда засела только портняжная мышца – «мускулюс сарториус». По музыкально-слуховой ассоциации: нечто среднее между «санаторием» и «сортиром».

Короче, если по латыни и, в связи с ней, по анатомии ещё как-то удалось перевалить во второе полугодие, то о курсовом чуде не было и мыслей. А когда у тебя не вяжется в одном, то какой смысл тянуть остальное? Сергей с нервным удовольствием проболтался остаток зимы по медовским и ниижтовским общагам, а весной пошёл отдавать долг Советской Родине.

 

После дембеля родители попытались, было, исправить его судьбу, но было уже поздно. Что-то в нём там такое щёлкнуло, что-то замкнулось, и Сергей просто не мог быть теперь водимым. Теперь он сам мог водить кого угодно: два года – не чих в подушку, одна десятая жизни, а если сознательной, так и четвёртая. К тому же шесть месяцев в госпитале.

Для начала ему потребовалось срочно прикинуться: старые, добрые, протертые «Levi's» сменить на что-либо посвежее: клёши-то уже никто не носил. Под дудочками у всех толстокожие сабо на деревянной платформе. И обязательны жёваные ветровки. Ещё бы и фонотеку подновить, так как подаренные ребятами в честь «освобождения» «Boney M.» и «Smokie» проблемы не решали – за время Сергеева отсутствия и Леннон, и Элтон Джон успели испечь по паре свежих блинов, а «Вега» как раз наладилась производить клёвую вертушку, «ноль-вторую», с деревянной панелью, совершенно не отличимую от импорта. Конечно, всё необходимое изобиловало на «толчке» у фарцовщиков, но брать-то не на родительские же!

А самое колкое оказалось в другом: все его однокашники закончили по третьему курсу, кое-кто уже и поджениться успел, и пусть никто ничего не качал, все балдели и братались, но! Но, он сам теперь не мог уловить, попасть в их новый ритм. Всё слегка невпопад, всё чуть-чуть, да мимо. Так сразу и не объяснишь. Дело ведь не в его короткой солдатской стрижке, не в случайных матах. А в чём?.. Две-три недели свободы были насыщенно прекрасны, но в какое-то очередное утро Сергей вдруг сообразил, что это он всякий раз звонит и договаривается о встречах. Только он. И ещё знак: девчонки. Они стали удивительно доброжелательны и чрезмерно заботливы в своём товариществе. Ни малейшего повода к ухаживанию. На дискотеках на его высоко закатанные рукава клеились только скво из рабочего микрорайона «Ща».

Что ж? Главное вовремя понять и правильно отреагировать. Не стыкуется? Не надо. Чему-чему, а в автономном режиме армия жить научила. Сергей надел полосатую майку-тельняшку и пошёл грузчиком на ликероводочный. Бригада там трудилась весьма забавная, в чём-то копирующая картину Репина «Приплыли». Особенно колоритен был их Бугор – действительно огромный, заросший толстой, как конский волос, щетиной до самых глаз, человек-гора. И, если только сразу не испугаться густых наколок и ломаного носа, то постепенно удавалось разглядеть за звероподобной внешностью и расслышать за невоспроизводимой лексикой линейно чёткие внутренние установки на совершенную справедливость. От Бугра во все стороны шли силовые линии, как собачьи поводки от каюра, и поэтому всё всегда происходило под его контролем. И от этого совершенно бесконфликтно, несмотря на достаточное разнообразие интересов контингента. А ещё трудящиеся массы были почти сплошь отсидевшие, «отвечающие за базар» законники, и – не пьющие. Эта непьющесть в их профессии являлась принципиально определяющей чертой, выстраданной в результате естественного отбора. Действительно, когда через твои руки ежедневно проходят тысячи наполненных закупоренных бутылок, то со стандартным представлением о мужском отдыхе легко сойти с ума. Конечно же, мужики иногда западали, но только в виде полноценного классического запоя: неделю, две вусмерть, и узелок на полгода. Кто чаще, тот на выход. Был даже некий график: кому и когда, чтоб производство не страдало.

За пяток дней Сергей прошёл курс молодого бойца и получил право смотреть на всё изнутри. Наблюдать, так сказать, проявления индивидуальностей. Среди редких «нетянувших» срок и неблатнящихся фраеров особо выделялся Витёк. И не только тем, что принципиально не «фенил», но и внешне: «Геракл в засушенном виде», он был не просто маленький и худой, а совершенно как-то до скелетика иссохший и коричнево-смуглый, как лесной муравей. Косоглазый заика, Витёк все двадцать четыре часа в сутки находился на предельном взводе. Его прессовало всё: и собственный рост, и вес, и что «один глаз на вас, второй на Кавказ». И невозможность быстро высказать своё мнение о тех, кто до такой же степени, как он, не был укомплексован. Эдакий динамит с перманентно шипящим бикфордовым шнуром. Но Сергей сразу подглядел его тайну, в первый же вечер, когда в раздевалке из Витьковой кабинки выпал дефицитный Ремарк. «Три товарища» через мгновение оказались прикрыты курткой, но это было уже через мгновение! Нежное мясо агрессивного пупырчатого краба всегда и всем представляется деликатесом, и Сергей тоже не смог отказать себе в удовольствии взломать Витьковскую скорлупу. И потом, чем он рисковал от общения с народом? Это в Академгородке нужно понтоваться: если ты живёшь в коттедже, то ладно, если тебя уличат в дружбе с Верхней зоной. Но «Строителей» или «Юности» уже не простят никогда. А в городе кто кого знает? В смысле: кто чьи родители. В городе ты сам по себе.

Витёк и познакомил Сергея с Петей Мазелем. На первый взгляд Петя был вполне нормальным деревенским немцем, и рядом с косоглазым муравьём-заикой его сто пять килограмм в пятьдесят шестом размере пиджака и сорок шестом обуви смотрелись природной компенсацией. Серая масть, медлительная речь, чистая белая рубашка с навсегда выглаженными брюками были генетической классикой. Но всё портило отношение к жизни – Петя был бывшим лётчиком. Это только представить: в двадцать три года – бывшим! Фатер и мутер, наверное, рыдали, когда получили письмо, в котором сообщалось: «лётчик малой авиации – это то же самое, что простой таксист. Никакого творчества». После первой же командировки на опыление казахской целины либерн киндер бросал фантастическую для их степного посёлка профессию. А дальше могло быть только хуже. Если человека из-за огромных размеров не взяли в истребители, то его за эти же качества с радостью записали в будущие артисты. Когда есть такая фактура, произношение как-нибудь обязательно появится.

Петя и Витёк страдали библиофилией. И шахматами. Тридцатитрёхлетний Витёк недавно в очередной раз развёлся, жил со своей старушкой матерью и ничем не стеснялся в обустройстве своеобразного быта. Его комната напоминала нутро подводной лодки со сплошными переборками: в ней не было точки, с которой бы виделось сразу две стены. Спальное место хозяина располагалось под длинным самодельным столом, кресло заменяла стремянка, какими-то хорошо просчитанными движениями проносимая в плотном круговом лабиринте. Это были не стеллажи, не полки, а странные, хоть и очень даже логичные конструкции, причудливо заполнявшие все девять квадратных метров в старом деревянном бараке ради шести с половиной тысяч книг и неизвестного числа журналов. Книги лепились везде, где могли, а где не могли, то просто столбились сталагмитами или баррикадами так, что Петя даже не пытался проникнуть вглубь. Вообще его место было на дерматиновом матрасике у порога, откуда всякий раз выгонялась страшно недовольная приходом гостей болонка преклонного возраста. «Вы, товарищ, сядьте на пол, вам, товарищ, всё равно» – шутка специально для Пети. Здесь, на полу, он рассматривал приобретённые в «Доме книги» новинки и мучил заводного хозяина медлительностью раздумий над каждым ходом. И отсюда он уманил Сергея в сумасшедший мир зазеркалья сцены. А кого ещё? Да, сто семьдесят три см роста расценивались «чуть ниже среднего», но, по крайней мере, Сергей не косил, не заикался и весил шестьдесят восемь чистым мясом.

 

Когда после третьей пары по Горького идёшь к кинотеатру Маяковского, солнце упругой желтизной залепляет спину, выталкивая из-под ног короткую фиолетовую тень. Улицу давно не чистили. Грязно ископчённый за зиму снег на проезжей части раскис, просел и обнажил то, что далёкие потомки назовут «культурным слоем». Интересно, почему именно «культурным»? Хороша же культура, нечего сказать. Бьёмся, товарищи, бьёмся: «превратим», «достигнем»! И на субботниках, и на воскресниках. Чтобы город, двор, дом, детсад – всё стало «образцовой культуры». И даже магазин вон «культтоваров», хотя «культ» – нечто не из этого ряда. А результат? Все эти обрывки и окурки, пакеты, картонки и просто неведомые безымянные клочки и клочья как раз и окажутся самыми главными следами и основными свидетельствами всех нынешних достижений народного хозяйства. Из них потомки и про космос узнают, и про балет, и про обработку картофельных глазков лазером. А всё археология-с, наука ковыряния в останках и остатках. Цивилизации ли, прогресса ли, пищи. Интересно, но что же тогда археология могла бы поведать нам о философии древней Греции? Если всё разглядывать через отбросы: Диоген – бомж, Аристотель – лизоблюд, а Сократ – нигилист… И кто только тогда плотными рядами в едином трудовом порыве создал могучую ойкумену Эллады? Был же общественный труженик Пифагор! За что, правда, и поплатился. Стоп, стоп, стоп! Бог с ней, с Грецией, а почему в нашей-то русской литературе главный герой всегда «лишний человек»? «Чужой для всех, ничем не связан» – лирический циник и созерцательный пофигист, умный ли, добрый ли, но всегда тоже какой-то обязательно «отброс общества»? Гомер, по крайней мере, хотя бы про путешественников писал, а у нас, что у Пушкина, что у Достоевского, все подряд страдают от сплина и хандры, и даже гвоздя вбить не умеют, не то, чтобы Циклопу глаз вышибить. Точнее, не хотят. Вот, кабы по щучьему велению...

Сокурсники, сегодня уже по-апрельски игриво расстёгнутые и распахнутые, толкались-суетились далеко впереди, а Сергей приотставал и приотставал. Всё-таки сильно чувствовалась разница в возрасте: девчонки и мальчонки ещё не в состоянии ловить мгновения – эти звонкие, словно хлопки ладоней, ослепительно краткие мгновения, из которых-то, как из разноцветных и разнокалиберных бисеринок, помаленьку-помаленьку и выкладывается мозаика жизни. Практически все они поступали сразу после школы, но дело даже и не в этом. Есть и взросленькие, только и те тоже какие-то приторможенные. Инфантилизм – бич нового времени. Интересы в пределах песочницы. А ведь почти все выше Сергея ростом, пантагрюэли. Прыгают, пихаются, как воробьи на празднике. Воробьята. Птенцы гнезда Петровой. Это к фамилии руководительницы курса. Только брызги и щебет. Прыг, прыг, прыг – через миг скроются за поворотом. И «отряд не заметит потери бойца». Так скорей же! Одна только Ленка украдкой оглядывается. Ищет. Его. Весна же, товарищи, весна, чувств-то всем хочется. Что ж, нужно будет как-нибудь помурлыкать с ней вечерком в репзале. Молодёжь-то, она, молодёжь. А вдруг?

Впрочем, Сергей и сам, как совсем зелёный, поддавшись настроению первых оттепелей, уже неделю бегал по друзьям и знакомым с умыкнутой из читального зала новенькой книжкой Платонова. И, ломая всем трудовые и семейные планы, взахлёб часами начитывал «Сокровенного человека» и «Старуху», заставляя терпеть своё ученическое несовершенство в искусстве декламации. Но попробуй бы кто выказать сопротивление! Эта, каким-то чудом изданная в каком-то неведомом Улан-Удэ, коричневая книжица буквально перевернула в нём все представления о возможностях языка. Нечто подобное случилось в своё время после стихов Заболоцкого, но там слишком много было смешливости, уворота за несерьёзность, а тут такая… ммм… насыщающая сила, точность эпитетов. Но не простая точность описательного художества, здесь неким, совершенно неведомым образом в самом процессе чтения материализовалась фактура, достоверность жизни. И как человек смог вот так, с помощью одной только информационной системы, пусть даже такой развитой, как речь, передать совершенно полноценный объём окружающего мира, реально ощутимую правду существования? Прямо из бумаги, от знакомых чёрненьких значочков, обозначающих короткие или протяжные звуки, вокруг вдруг рождались оранжевые с сиеной полуденные цвета, уксусился пот по спине, запах ржавеющего железа и тоска по смыслу жизни щекотали ноздри. Складываемые из этих значков слова и предложения необъяснимым образом обволакивали, обжимали упругой горячей силой и упрямо теснили в бездну. Как? Как это возможно? Ещё шаг, полшага – и полёт. Но ведь такое доступно только театру! Театру с его единением в себе всех способов контакта: цвета, света, жеста, взгляда, речи и энергетики, сгенерированных неким гиперболоидом в жгучем фокусе сцены. А у Платонова всё творилось одним только письмом. Потрясающе. И эти уроды столько лет не выпускали его в печать. За что? За гениальность? Вот недавно мать получила в своём профкоме очередной талон на полное собрание сочинений. Собрание сочинений! И кого! Товарища Ильинского. Уж лучше бы на одну, но книгу о вкусной и здоровой пище. С цветными картинками сталинских времён. Так ту-то же распределяет партком! Только своим, очень надёжным, доказавшим способность достойно переварить самую жуткую антисоветчину. Берёт такой проверенный товарищ месячные талоны на два кило пшённой крупы и пачку «бутербродного», с пузырьками оттаявшей воды, масла, открывает цветные вкладки иллюстраций и… Неужели из-за Платонова советская власть закачается? Бред собачий.

Щелчком отослав окурок подальше на проезжую часть, Сергей резко повернул и зашагал назад, на Коммунистическую, где во вместительном полуподвале обитало дружественное племя художников.

 

По крутым вытертым ступенькам нужно спускаться бочком, придерживаясь за некрашеные щербатые перила. После весеннего солнца в глазах плыли разноцветные дрожащие пятнышки, скользко и трудно находилось равновесие. Потянув обитую железом дверь, Сергей захлебнулся смесью из облака табачного дыма, сувенирных стенаний Демиса Руссоса и дикого стадного хохота. Навстречу взлетела мадмуазель Дуньская. Её и так-то выпуклые за толстыми линзами глаза казались пузырями, вырвавшимися из трубки водолаза. Сергей едва увернулся, как Дуньская, впервые не поздоровавшись, водомётной ракетой вознеслась по лестнице к свету. А во всех четырёх, объединённых общими коридорчиком и ванной, разнокалиберных мастерских народ умирал от смеха. Только минут через десять из-под вздохов и охов стала проясняться некая картинка. И теперь до слёз и икоты хохотал Сергей.

Случилось тут следующее.

Предисловие. Сорокадевятилетняя девственная мадмуазель Дуньская прибыла в Новосибирск из Ленинграда по распределению. До сорока она, вообще-то, была обычным кандидатом математики в обычном харьковском НИИ, но вдруг как-то ей в руки попал кусочек пластилина. И математика умерла. Три года подряд Дуньская жила на чердаке, зимой прижимаясь к трубе и обкладывая себя со всех сторон бездомными кошками, подрабатывая до сорока рублей в поликлинике разнесением повесток. Три года она каждый день, качаясь от голода и сгибаясь от холода, с раннего утра до темноты ходила в классы Академии рисовать и лепить, как самый настырный вольнослушатель. На четвёртый год ей повезло – приём был неудачным, на скульптуру шли одни мужики. По опыту академическое начальство знало, что если в набранном курсе нет девушек, то никакие воспитательские и комсомольские потуги не смогут через первое же полугодие удержать студентов не только в нормативной, но просто в воспринимаемой лексике. Через вторые полгода такой курс перестаёт умываться, а когда на третьем году занятий абитуриентские брюки на них изнашиваются, то можно уже экономить средства, выделяемые на наём обнажённой натуры. Обнажённой снизу и сзади, по крайней мере. И поэтому Дуньскую взяли. Неизвестно, как она влияла на мужскую часть курса, но встречное влияние к диплому было налицо. Всех человеческих особей мужского пола она возненавидела окончательно.

В городе её, как молодого специалиста, встретили неплохо. Только первые пять-шесть месяцев она прожила в полуподвальной коммунальной мастерской, посреди матёрых сибирских живописцев и графиков. Но за это время слепила пару-тройку солдат-победителей для ближайших райцентров, и, как художник, работающий над патриотической темой, получила льготную очередь на кооперативную квартиру с мастерской в мансарде.

Переезд в кооперативку почти уже состоялся, но новая мастерская стояла ещё без отделки, когда в фонде подкинули срочный заказ на нового гипсового героя Великой Отечественной. Пришлось остаться и продолжить жизнь в подвале. Дуньская намесила глины, скрутила из проволоки каркас. Каска, плащ-накидка и деревянный ППШ привычно ждали в углу, как вдруг выяснилось, что куда-то запропал постоянный натурщик, студент из техникума физической культуры. Тут-то ей и предложили свои услуги весёлые соседи, с которыми она аккуратно здоровалась утром и прощалась в одиннадцать вечера, совершенно не видя в упор после пропикавшего радио, что бы те не вытворяли в общем коридорчике или ванной. Ребята привели к ней невысокого, но очень мускулистого татарина дворника. Немного, правда, «тронутого», однако снаружи вполне годящегося взамен утерянного борца-студента. Дуньская, как могла, пристально пощурилась и согласилась. Однако, лишь только она вышла в ванную готовить инструмент, как соседи серьёзно, даже немного сурово, приказали дворнику раздеться донага и, откинув одеяло, прилечь на не увезенную ещё на новую квартиру девическую кровать. Придали ему позу гойевской герцогини и, поругав мусульманскую веру за неуместное обрезание, вышли. Бедная мадмуазель с кастрюлей полной воды, разных скребков и шпателей даже не сразу поняла – что перед ней, и не сразу эту кастрюлю уронила. То есть, вначале в мутную от глины воду упали очки, а уж потом только из рук выпала сама кастрюля. А ещё через мгновение Сергей с Дуньской столкнулся на выходе.

 

В мастерскую Сергея привела достаточно корыстная и гадкая идея: сегодня в Доме актёра должен был состояться первоапрельский вечер, где они, старшекурсники, участвовали в капустнике вместе со «взрослыми». Естественно, только на подхвате, в качестве обезьянок. Это и так нервировало, а ещё режиссёр капустника, их педагог Михаил «Подтапыч», вёл себя просто оскорбительно. Орал, глумился, туркал по любому поводу, гавкал на ребят при барышнях. Вот лучше бы он так на свою тёщу рыкал. Как раз тёща-то, сорок лет бессменный директор Дворца культуры железнодорожников, и подарила ему такую кличку: «Подтапыч». В смысле подкаблучник. Поэтому Сергею никого особо уговаривать не потребовалось, и позавчера они провели тайное совещание актива, постановившее: что бы Миша там себе ни нарежиссировал, это его личное дело, а им внимания к себе нужно добиваться любой ценой. Наскоро придумали несколько бессловесных партий, которые должны были молчаливо разрушить задуманный не для них спектакль. Сергеева роль была с особой подлянкой, для чего под невинным предлогом украшательства сцены в дальнем углу нужно было уставить рисованную фигуру дедушки Станиславского. С тонкими такими прорезями. Внешне всё должно выглядеть вне всяких подозрений. Но попробуй только какой-нибудь заслуженный, народный или лауреат исполнить что-нибудь самым высоким штилем, как за его спиной бумажный классик вдруг закосит глазами, а изо рта поползёт лента с великим «Не верю»! Умри, но хлопать будут именно классику.

Два часа в подвале ушло на раскачку, пришлось даже пригрозить декламацией стихов и пообещать три литра пива со стипендии, прежде чем нашлась плотная бумага в рулоне, сангина и уголь. Ещё пятнадцать минут воспроизводился замысел. Сергей держал фотографию и комментировал схожесть. Эх, жаль, что он не пошёл в художники! Красота: сам задумал, сам воплотил. Ни тебе придурков режиссёров, ни идиотов партнёров. Сам, всё сам. Без ансамбля.

 

Апрель наступил, эх, апрель! Справа серая громада сталинского ампира срезала полмира, но с левой стороны, над военно-барачной чёрнотой деревянного урода, высоко всперенные розовые облака расклинивали бледно-зеленое вечереющее небо. Зябко пахло заметно обтаявшими за день крышами. Хорошо! Плотнее прижав локтём свёрток, он по косой узкой тропинке пересёк заваленный слежавшимся снегом дворик и оглянулся на далёкий закат: далеко-далеко лениво уходили вверх серые дымы заводских гигантов, а за ними до кислоты во рту лимонное небо слоилось оседающим смогом. Там, за рекой, ещё было светло, а на этом берегу по сиреневому затихающему полумраку центра уже густо расцвечивались цветные от штор и абажуров окна. И по крышам рвано помаргивали неоновые лозунги: «Хра…те деньги в Сберегат…асе», «С…ава народу ст...оителю!». Времени оставалось в обрез, наверняка его уже ругали за все тяжкие. Разве что Ленка скорбела. И как она так вдруг расцвела? Ещё осенью была кулёма кулёмой, а тут на тебе – разом пропала детская одутловатость щёк, разрез на юбке поднялся до пределов дозволенного, да и с гримом кто-то помог, так что её азиатская кровинка обрела особую пикантность. В общем, барышня стала достойна самого пристального внимания.

 

Перед входом в Дом актёра под фонарями толклось несколько человек, и ещё от угла слышался профессионально поставленный смешок. Это курили участники и зрители капустного представления. Каждый раз в подобных случаях чувствуешь себя подросшим Бемби с мягкими маленькими рожками посреди ветвистоносных самцов. Вежливо, по этикету первым поздоровавшись с настоящими артистами, студент юркнул за тугую высокую дверь. А в вестибюле около гардероба уже не протолкнуться. Наскучался народ за зиму, после старого-то нового года не было приличного повода собраться большой компанией. Двадцать третье февраля праздник в театрах не ахти какой, сплошь шефские концерты. К тому же Сергей чуть ли ни один на круг, кто честно послужил Советскому Союзу, остальные… ну, либо плоскостопие, либо эпилепсия. Нет, стоп, было ж восьмое марта! Они, кстати, в училище очень даже неплохо по этому поводу приняли. С приключениями и даже незверским рукоприкладством. Спасибо Пете Мазелю, он всё взял на себя, иначе праздник ещё долго бы продолжался в учительской. А фактурную гордость всегда и за всё прощали.

Сергей скинул пальто на руки зазевавшемуся однокашнику и влетел в зал. На сцене, где уже всё было разгорожено и выставлено, подстраивали хрюкающие и свиристящие микрофоны. На его появление единовременно облегчённо выдохнули и загалдели наперебой. Приятно быть до такой степени ожидаемым. Тихо, тихо, родимые. Всё вовремя и к месту. И дедушка Станиславский готов. Свёрнутая лента картона пружинно распласталась по кулисе, и надуманный ужас сменился бурным ликованием. Конечно, каждый понимал, что этот капустник экзамен более чем что-либо вообще, ибо именно на таких мероприятиях мамонты составляют мнение: кто талантлив, а кто так. И никакие госы потом никого не переубедят. Жуть! Но нужно хранить лицо, как говорят японцы. Хранить надменное, каменное, царственно важное лицо. Никакой поэзии, а тем паче романтики. Монолит. Бетон. Свая. Скорее бы диплом. И потом можно никому ничего не доказывать. Просто работать. Эх, если бы каким-то чудом, да в «Красный факел». Но уже давно ясно, кого Иониади возьмёт в труппу, а у кого родители «не те». А в другой театр он и сам не пойдёт. Смысл? Нет, либо в «Факел», либо в столицу.

Сергей спрыгнул со сцены в зал, отряхнулся. Выпрямляясь, повёл глазами по пустым рядам красно-бархатных спинок. И вздрогнул. Автоматом закончил общий осмотр и намагничено вернулся. Туда, где на средине средних рядов сидела фарфоровая фея. Стоп. Не забывать хранить лицо. Кто такая? Почему вошла во время репетиции? Он с сохранённым лицом навис над статуэткой: «Вы кто? Почему в зале?» – «А…» – «Ну?» – «Я… мы… из хореографического училища. Тоже заняты».

Что такое хореографическое училище? Вы хоть раз были в хореографическом училище? Тогда о чём с вами разговаривать? Спасало звание народного лидера и незабвенный возраст. Сергей продолжил как на автопилоте: «Имя? Почему одна?». Вдруг в горле стало страшно сухо. Лишь бы голос не сорвался: «А почему я раньше не видел?». Красный бархат спинки фиолетовой тенью расплывчато очерчивал контур из белого платья. Платья? Нет, что-то совершенно не материальное. Ни блеска, ни плотности. Туман.

«Как имя»? – «Татьяна». Татьяна. Та-ти-ана... Имя, ну что в нём? Что в нём такого, что вдруг подчиняет тебе называемого вслух человека как щелчок замыкающегося замочка? Кто там? Да, Пушкин: «Что в имени тебе моём?». Что? Власть. Владение. Обладание. Это тайна, которую очень хорошо знали мудрецы древности и поэтому старались обходиться в беседах без взаимоименований, обращаясь только эпитетами, ценя чужую свободу и страшась необратимости всего свершаемого. Это тайна, которую заново потом открыли средневековые маги и обречено гибли, не в силах не попользоваться правом заклинать откликавшихся демонов. «Имя» – значит «имение», знать имя – «иметь». И ещё «им-я» – это связь, тонкая, но прочная шёлковая связь между «им» и «я». «Как имя?» – «Татьяна» – и она уже в твоей лёгкой-лёгкой золочёной клетке, смотрит чуть испуганно и согласно-грустно. Имя. И от этого тихого щелчка она теперь никогда в твоём присутствии не сможет развернуть крылья и запеть беспечную песню. Но, она не сможет теперь и улететь. Нужно только очень точно произнести это, очень точно – только для неё одной: «Татьяна!».

 

- Петя. Мазель. Выручай. – Сергей взмокшими пальцами сжал в комок толстый синий свитер Пети.

- Ты чего? Съел?

- Съел. Как ты прав, Петя.

Тот не верил. Как Станиславский.

- Петя, что хочешь думай, кроме одного: я тебя не подставляю. И если ты не согласишься, то давай совсем выкинем дедушку. Но только на сцену я сегодня вообще не выйду.

- А чего ты съел?

- У ребят в мастерской. Консерва была старая, килька в томате.

- Да. Килька в томате, даже свежая, не для тебя, сына академической науки. После «стола-то заказов».

- Короче. Ты будешь работать один. Я на сцену не смогу: вдруг стошнит.

- Или пронесёт?

- Вот-вот. Сам понимаешь.

Даже если Петя и не верил, то всё равно он свои протесты отставлял на удобное время. На отсутствие свидетелей. Потому что он самый настоящий друг. Самый лучший друг. И как хотелось бы самому вести себя по отношению к нему также. Очень хотелось бы. Потому что Петя этого стоил.

Балетные выступали одни из первых. С юмором у них было туго, то есть, его вообще не угадывалось. Татьяна вместе с тремя другими девочками показали под бодренький рояль немую сценку, как они сначала обижают, а потом дружат с четырьмя парнями в рейтузах. Под жиденькие аплодисменты им на смену высыпал эстрадный Театр миниатюр, и к отсутствию юмора добавилось отсутствие вкуса. Нет, где-нибудь в Кыштовском районе в колхозе «Красный гусепас» всё было бы к месту. Про жадного и глупого завскладом и хитрого и красивого пастуха. Но не на своих же показывать эту чушь! Вот тут-то и появилась на сцене первая заблудившаяся уборщица с ведром. Увидав артистов, она от неожиданности замерла, ослеплёно из-под фонарей всмотрелась в зал и, охнув, косолапо убежала. Слышно было, как за кулисой сдавленно завизжал Миша Подтапыч, кого-то выгоняя на… фиг и навсегда. Ничего, посмотрим дальше: таких уборщиц для него было заготовлено ещё шесть.

Переодевшись, балетные на полу-пальцах проскользнули в зал и кучно осели в предпоследнем ряду справа. Сергей, с помощью нехитрых манипуляций, занял крайнее левое кресло. Эстрадников уже сменили ТЮЗяне. Этих решено было не трогать. И не за главрежа Лёву Чернова, который был председателем госкомиссии на экзаменах, а потому, что это были единственные «старики», которые никогда не выделывались. И сценпрактика зачастую проходила у них же в мимансе. Нормальные чуваки и чувихи, клеевые, почти фроинды. Пока герои «Карлсона на крыше» пародировали персонажей «На дне» Максимыча, Сергей в полутьме, как коктейль через соломинку, тянул линии её профиля. Неужели такое бывает? Юная камея смеялась с чуть заметным запозданием. Гладко затянутые волосы, нос с нежнейшей горбинкой, прозрачно-розовые губы римской богини. «Татьяна». Она, кажется, повернулась в его сторону, и Сергей метнулся взглядом к сцене. Там заляпушистую «обладраму» умывала вторая уборщица. Хохот перебивался аплодисментами. Молодцы ребята, отвлекли Подтапыча, пока она выходила. Его беспомощный ор отчётливо слышался и в последних рядах. Теперь наступала очередь Мазеля: Станиславский, приколотый булавками к холстяному планшету в глубине сцены, безучастно смотрел, как к микрофону выкатился огромный, как монстр из алкогольных кошмаров, колобок во фраке и запел тоненьким тенорком что-то, наверно смешное, из «Цирюльника». Народный РСФСР колобок-колобище так до конца и наслаждался непривычной для себя горячей реакцией зала, не удосужившись оглянуться на оживший за его спиной рисунок. А потом ещё и искренне кланялся!

Заканчивал первое отделение блекло-серый конферансье из филармонии. Но Зощенко в любом исполнении Зощенко. Тут и уборщицы не требовалось.

В перерыве попытки подойти поближе к плотному кружку испуганно озиравшихся граций не удавались. Вначале им что-то вчитывал натужившийся Миша Подтапыч, строго кособочившийся лысеющим петушком. Но он мигом слинял, когда, раздвигая великой грудью разную дрейфующую мелочь, огромным, обесцвеченным перекисью айсбергом к девушкам придвинулась их знаменитая педагогиня Алина Никифоровна. Алине было уже за семьдесят, она хорошо помнила то ли Чапаева, то ли Будённого, преподавала в хореографическом от открытия, но только недавно получила «заслуженную», и теперь её гордого взора не выдерживал ни один смертный. А уж тем более ученицы. Они синхронно стали в третью позицию, протянули шеи и сложили указательные и большие пальцы вместе под животом. Айсберг источал жуткий холод, посверкивая сколами ледяных сосулек, он равномерно ронял слова-капли, от которых все вздрагивали и зябко ёжились. Сергей, совсем случайно немного покрутившийся рядом, почувствовал запах свежей рыбы, клики чаек и начинающийся насморк. Народ, кто не завяз около бара, уже тянулся в зал, широко обтекая их, а Алина что-то вещала и вещала, тыча пальцем то в лоб, то в плечи полуобморочных послушниц.

Чтобы не попасться Подтапычу, Сергей зашёл покурить в пустеющий туалет. Миша наверняка уже вычислил главного обидчика, но пусть пока покипит, подёргается, а завтра воскресенье. Вряд ли у него хватит сил злиться два дня. Густой, разномастный дым царапал глаза, последние окурки испускали протяжные струйки из мусорницы и писсуаров, а старое зеркало около умывальника отражало всё тот же замызганный бледно-голубой кафель. Выкинув из смятой пачки последнюю сигарету, Сергей оглянулся, ища огонька. В туалете, надеясь, что учителя сюда уже не заглянут, остались только те четверо малых из тупого балетного номера. Сергей жестом подозвал самого худенького. Балерунчик подобострастно щёлкнул блестящей зажигалкой. Затягиваясь, вдруг зацепил на себе тяжёлый взгляд высокого белобрысого красавчика. Чтобы так смотреть, нужно иметь право. Кстати, не он ли танцевал с ней в паре? Он, точно он. А что будет, если его сейчас сунуть головой в унитаз? С левой в печень, потом ещё коленом. Он длинный, сломается сразу. Поберечься нужно только рыжего, этот бульдожик энергичный, а те двое даже не дёрнутся. Парень отвернулся, но ненадолго. Что, он действительно не знает: кто перед ним? Ох, сейчас долупится. Стоп… Стоп… Или это у него самого что-то с нервами? Чудится всякая чушь. Последний раз оценив потенциальных противников, сплюнул и подчёркнуто неспешно вышел.

А вот поспешить бы стоило – Татьяны с подружками в холле не было. На всякий случай взбежал по закрученной лестнице на второй этаж, безнадёжно оглядел столики кафе. Слетел в зал. Да. Ушли. Им же в интернат до девяти, у них это строго. На сцене стояло сразу три заблудившиеся уборщицы, а за кулисами Миша Подтапыч принимал поздравления за удачную режиссёрскую находку. Теперь можно было менять Петю за Станиславским.

 

Апрель-то апрель, но схватившийся к ночи корявой коркой серый снег свирепо хрустел при каждом шаге. Фонари, разбежавшиеся по ранеточным и сиреневым аллеям перед оперным театром, лохматыми лучистыми пятнами пробивались через сумбурное сплетенье голых ветвей. Окатистая громада серебристого чешуйчатого купола пронзительно чётко висела под редкими далёкими звёздами. Сергей, обходя театр, поднялся по ступенькам к колоннаде главного входа. Наверху под козырьком портика лепные толстенькие балерины и широкоштанные музыканты искренне славили соцреалистическое искусство эпохи культа личности. Что ни говори, а великое здание – такое мощно пропорциональное, такое гордо величественное – это тебе не кубики «а ля срединная Азия». И как только эстетика плосковерхих саклей охватила разом весь великий Союз? А вот делали же когда-то у нас и такое. Пусть эклектика, пусть «под Рим», но до сих пор впечатляет.

Щит «сегодня» грустно сообщал, что «спектакля нет», но зато на «завтра» была вставлена табличка «Каменный цветок».

Close your eyes and I'll kiss you

Tomorrow I'll miss you

 

Мимо служебного входа, мимо пустой трамвайной остановки, по диагонали перешёл, заваленный метра на полтора тяжеленными, обтаявшими с юга сугробами, совершенно тёмный парк. Чёрные, веерно растопыренные извивы клёнов, грубо шершавые колонны старых тополей, тщательно заколоченная будочка над блестящими в серой ледяной каше железными колеями. Как надоела зима. Ещё раз оглянулся на оперный. Сила. И строился с сорок первого по сорок пятый: в нём победа в этой Отечественной войне запечатлелась не хуже, чем в ленинградском Исаакии в той, наполеоновской.

Хореографическое училище недавно переехало в произведение современных архитекторов, своим недостроенным каре демонстрировавшее панельно-блоковую модность перед россыпью деревянных развалюх, неведомо как зажившихся в самом центре полуторамиллионного города. Сергей встал на углу перекрёстка под светофором. Яркий рубин рифлёного стекла замигал, перелил свет в лимонно-жёлтый. На кого он работает? В это время по Каменской в принципе никто не ездит. И не ходит. Вдоль недоубранного с осени строительного мусора узкая тропинка змейкой проползла к внутреннему крыльцу интерната. Здесь снег выгребался далеко и чисто. Светлый экран аквариумно стеклянных дверей под широкой квадратной аркой высвечивал вход в запретный рай. Там, за чутко дремлющими дежурной тётей Зиной и её трёхцветной шавкой, вторая дверь слева вела в притемнённый длиннющий коридор, из которого ближняя лестница возводила к спальням «девочек». В какой? В какой из этих неуютных казённых комнаток, в густом тепле сонного девического дыхания, спала сейчас она? Железные койки, тумбочки, двустворный шкаф на четверых. На спинках разноцветные полотенца и халатики. Под каждой кроватью тапочки. А под подушками Есенин или Тургенев. Или Мопассан? Нет, у неё Блок.

Подошвы чешских полузимних полуботинок промёрзли окончательно, и пальцы больше не чувствовались. Чёрные окна второго этажа мёртво ожидали утреннего подъёма, а у него даже зубы уже не стучали. Просто мелко челюсть тряслась. All my loving I will send to you… Всё, пора уходить. Никакая телепатия не действовала. А идти не меньше двадцати минут. До Витька. Тот в четвёртый раз развёлся, так что можно завалить в любое время. Тем более, недавно появилось и новое хобби: Витёк где-то добыл чертёж самопальной антиглушаковой антенны из самомотных катушек и рамочек, почти аккуратно изготовил, и теперь бродил с ней по ночам внутри книжного лабиринта, выслушивая «врагов» и узнавая истинную правду. Ловились в основном «Голос Америки» и «Бибиси». Ну, и баптисты, конечно. А вот «Свободу» давили, и давили с особым зверством. Каких только звуков не придумывали: и писк, и стук, и кваки с рваками. Даже болонка не выдерживала, убегала к матери.

Сергей пронзительно звонко шагал вдоль безучастно угрюмых громадин Красного проспекта. Шаги, кажется, за пару кварталов слышно. Спят, все спят. Только светофоры мечут жёлтые блики. А если где-то и розовеет заманчиво уютный огонёк, то всё равно там нет никакого дела до того, кто тут один, с остекленевшим лицом, упорно идёт к своей цели. Им там, за двойными стёклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо от горячих батарей, от горячего чайника и горячих … чего? А, всё равно, им хорошо и плевать на всех, кто не с ними. А тут идёт герой. Легенда, можно сказать, всего театрального училища. Надежда советского искусства. Будущий классик экрана или сцены. Идёт и идёт. Ему даже маленький косой заика не сразу обрадуется. Ещё и поморщится, покряхтит, что так бесцеремонно нарушено одиночество. Но потом отмякнет, согласится: а куда ж в такую пору? Предложит чаю, и, радуясь отказу, разгребёт на полу место для старого матраса. Пожмётся ещё и отдаст свою подушку. Хорошо иметь неженатых друзей. Иногда неженатых. А завтра выходной. Можно будет съездить в Академгородок к родителям. Помыться-побриться. И поесть без счёта.

 

Родители Сергея были странной парой. Такими можно и нужно всегда и перед всеми гордиться. Отец, Николай Сергеевич Розанов, единственный сын петроградско-ленинградского хирурга-профессора, «добровольно» успевшего перебраться в Томск перед повальными чистками конца тридцатых. Только благодаря этому дед, Сергей Афиногенович, стал единственным из «тех» Розановых, кто умер своей смертью. Других, кого не уморили лагеря, прибрала блокада. Об этом в семье говорилось редко и неохотно, так что лет до семнадцати Сергей вообще почти ничего не знал про свои ленинградские корни. Даже фотографий не осталось, так вот крепко тогда пугали. Отец по дедовским следам закончил хирургическое отделение медицинского факультета Томского университета, когда началась война. Два года он резал солдатикам руки и ноги, пока сам, попав под бомбёжку, не лишился половины кисти. Вернувшись, переквалифицировался на ЛОРа, и стал лучшим специалистом по гайморам. А как иначе? – отец всегда был очень правильным. Кроме работы его интересовали только книги и картины. У них дома была весьма приличная подборка сибирских живописцев, даже три маленьких алтайских этюда Гуркина. Николай Сергеевич держал их над своим наследным «министерским» двухтумбовым рабочим столом – огромным, чёрного полированного дерева, с зелёным фетровым покрытием под стеклом. И ещё, к сожалению, отец пел. Считалось, что басом. Подстукивая на пианино в «полторы» руки, он самозабвенно и беззастенчиво пародировал шаляпинский репертуар, а на протесты сожителей только подслеповато счастливо улыбался. Естественно, в шкиперскую, без усов, бородку, под Солженицына-Хемингуэя. В общем, ещё почти тридцать лет назад отец уже был стопроцентный кабинетный червь, негромкий в беседах, обстоятельный, милейший и лысеющий, чуток нелепый «старичок от детства». Что, конечно же, никак не предполагало такого жизненного выбора, как мама.

О! Она, крупная сильная красавица с абсолютно правильными чертами славянского лица, происходила родом из крохотной старообрядческой общины с Васюганских болот. Это были сугубые, в полном ни с кем необщении, поклонники рябиновых крестов и непроходимых топей. Таились они там несколькими семьями чуть ли не от времён Алексея Михайловича, весь уклад у них вёлся по писаному, так что за триста лет там никто и в принципе не мог иметь собственного мнения, отличного от мнения дедков. И жили бы они себе так дальше, но, или что-то такого весной приснилось, или сквозь шум первой листвы погрезилось, только самая правильная и послушная в семье Ксюша в одном полушалке забралась тайком на пришвартовавшийся за запасом дров дымный пароход и доплыла до неведомого города, где неким чудом нашла свою тётку, служившую в «геологоконторе». Тётка, злая и маленькая, с кочергой в руках стойко три года не пускала к племяннице никаких послов, приезжавших по зимнику с солониной и орехами. И ни посулы, ни угрозы не смогли вернуть девушку к истинной вере. Ксюша, работая, закончила вечернюю школу, вечерний же техникум и поступила в университет. И здесь, на последнем курсе, познакомилась с Колей, тогда уже совсем взрослым доктором, который постоянно посещал их знаменитую университетскую библиотеку. Она решительно вышла за него замуж, а он на четвёртом десятке опять сменил квалификацию, став, как и она, палеонтологом. Они вмести искали мамонтов и волосистых носорогов. Облазили всю Восточную Сибирь и Камчатку, и только лет десять как перестали ходить «в поле». Кандидаты наук, активисты клуба «Интеграл» и сторонники активного автоотдыха на «запорожце», – ну почему Сергей не мог пробыть в их обществе более часа? После третьего класса уж точно. Он же любил предков, гордился, но… не мог. Это была не идеология, не конфликт поколений, а внутренняя аритмия. Он просто не в такт с ними тикал. И тукал.

 

В комнате, по которой теперь вольготно расположились вещи сестры, только кровать свято хранила ему верность. Её вдовья тоска по хозяину просто выпирала из каждой складочки колючего бежевого пледа-покрывала, из естественно, под собственным весом просевшей за неделю холодной подушки. Смаху ухнувшись во весь рост, Сергей закрыл глаза и увидел античный профиль. Опять кулаки сжались чугунками каслинского литья. «Татьяна». Вот так тоска. Нет, лучше-ка сразу в душ, выбриться и сесть на телефон. Хорошо, что дома никого нет. Уж и не вспоминается такого случая.

Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращил голубые глаза долголицый брюнет со сросшимися бровями. Откуда у него в крови такой явный кавказский след? Дед-то вообще русак, и внук цветом глаз в него. Отец хоть и черноват, но вполне европеец. Нужно всё-таки как-то раскрутить его на подробности. А нет ли где бабушки – черкесской княгини? По левой стороне груди под соском косо шёл белый, с сизыми рубцами, шрам. В спине дырка совсем маленькая, а вот на выходе осколок вытащил три ребра. Некрасиво. И всегда все лупятся.

На кухне холодильник изобиловал сырыми яйцами, зажаренной с вечера картошкой, кастрюлькой с «оливье» и открытой трёхлитровой банкой маринованных мелких огурчиков. Сергей из принципа не прикасался к продуктам из «стола заказов». Маленькая месть городковским жителям. Особенно верхней зоны. Из уважения к его фрондёрству мать всегда заряжала «Бирюсу» к выходным чем-нибудь простецким, для гегемонов, заставляя отца посетить овощную яму, сама отстаивала очередь в универсаме за кефиром. А вот сестрица, как поступила в универ, так совсем перестала стряпать. Фигуру блюдёт. Поздно, девушка, поздно, теперь, когда приобрела уже устойчивые кустодиевские формы, никакими американскими диетами не поможешь.

Сковорода призывно зашипела, и он вбил яйца прямо в желто-коричневую с поджаркой картошку. Ноги в отцовых мягких тапочках млели. Тепло. Скинув с плеч махровое полотенце, он обсыхал и, придерживая локтём нераскрывающуюся от новизны книжицу, декламировал с полным ртом. Это было вроде как самостоятельные занятия по совершенствованию дикции.

Приближается звук.

И, покорна щемящему звуку,

Молодеет душа.

И во сне прижимаю к губам

Твою прежнюю руку,

Не дыша

 

«Татьяна. Татьяна. Что же вдруг и вот так? Так неожиданно, что как-то тревожно. Просто непонятно: как быть дальше? Как? Он же не молодой, чтобы просто стоять под окнами. Не молодой, но и не… что ж теперь? Что?

Снится – снова я мальчик, и снова любовник,

И овраг, и бурьян,

И в бурьяне – колючий шиповник,

И вечерний туман.

 

«Ах, многоуважаемый Александр Александрович! Почему я-то не поэт? Только вот так, как волк, могу повыть без слов. И без свидетелей». Сергей отодвинул бледную книжку подальше от сковороды, встал, закинул за спину тюль сияющего ранней весной окна. Потянул форточку и, зажмурившись от невыносимой синевы неба, прикурил сигарету. Цветной проезд – граница цивилизации и природы. Искусственная, очень умная граница. Интеллектуально заделанный симбиоз из ядерного ускорителя, ЭВМ, генетических поисков гомункула, непуганых лосей и попрошайничающих белок.

Прямо за расквасившейся под высоким солнцем дорогой стояла плотная чёрно-зелёная стенка утонувших в ещё чистых фиолетовых сугробах молодых сосёнок. В лоснящейся хвоей темноте шла бурная птичья жизнь, доносившаяся на кухню вместе с вибрирующим холодным парком. Пронзительно звенела синица, взахлёб чиркали воробьи. Чисто, как здесь всё чисто… И как хотелось бы помириться с Академом, вновь вернуть друзей, доверчивость, восторженность. Ага, и невинность.

Сквозь цветы и листы, и колючие ветки, я знаю,

Старый дом глянет в сердце моё,

Глянет небо опять, розовея от краю до краю,

И окошко твоё.

 

Нет, его уже не обманешь. Сергей хлопнул створкой, вернулся к столу. Нет, пусть теперь сестрица, Катька-Кэт, свои сумки и тетрадки американскими лейблами оклеивает. Вон, даже плакат с прошлогодней пассией Че Геварой куда-то спрятала. Ладно, пусть хиппует по маленькой. Его и его характер здесь все знают, Катьку не обидят, тем более, её-то ровня. Пускай молодые теперь играют в заповедный островок Запада посреди океана Востока, а он уже всё, ему уже мелко в их лужице. Городок – это родной, любимый, известный до последнего подвала и тропинки, излаженный и исхоженный, но всё равно – это только чванливый и самолюбующийся маленький пузырёк питательного бульона, прилипший к телу огромного города. Настоящего города, с настоящей жизнью. А не клубами интересных встреч. И не сокращёнными до комиксов версиями вывозимых для «учёных» спектаклей.

Этот голос – он твой, и его непонятному звуку

Жизнь и горе отдам,

Хоть во сне твою прежнюю милую руку

Прижимая к губам.

 

Стоп! Стоп! Стоп! Сегодня же «Каменный»! Так, так, так… воскресенье, значит – начало спектакля в шесть. «Каменный цветок». Балет живого гения Григоровича на музыку умершего гения Прокофьева. Нет, гении не умирают. Они живут и побеждают. Побеждают, по крайней мере, уныние. Вот теперь день обретал смысл. И ритм. Особый ритм готовности. Так, так, так… Пять минут на ожидание «восьмёрки-Э». Час на дорогу. Это в минус. Ещё в минус четверть часа на проникновение, да не забыть семь минут от консерватории до центра. Итак, остаётся четыре часа двадцать две минуты. Хватит на повторное питание, на рассказы мамы об их жизни, вопросы папы о его жизни, и даже на собственные советы для жизни Кэт. Ну, что ж, ради такого случая не перебраться ли пораньше в болоньевую куртку? Осенью урвал обалденную польскую, с цветовой растяжкой от темно-коричневого низа к светло-бежевому верху. Или ещё прохладно? А чего там сестрица новенького из «блинов» притащила? «Doctor Being». Это что за чмо?! Диско черномазое. Или не диско? Сергей аккуратно поставил пластинку, нежно опустил иглу, по комнате ударили электрические тамтамы, за ними взревел саксофон. Огромные, бархатно-красные на шёлково-чёрном, губы раскрылись, блеснули белые-белые фарфоровые зубы: «Oh, God of my fathers!» – понятно. Непонятно другое: как под это они молятся? Добавил громкость: как раз подойдёт, пока он отожмётся в четыре подхода сто раз и порастягивается.

 

Фойе оперного театра прохладно встречало маленьких человечков. Они тяжело толкали и тянули высоченные филёнчатые со стеклом двери, затем, уперевшись в нахмуренных контролёров и поджимаемые сзади новыми входящими, приниженно щурились и выворачивали карманы, суетливо предъявляя билеты и контрамарки, чтобы, облегчённо распрямляясь и оглядываясь, затем порционно рассредоточиться по круговым гардеробам. Всё тут было устроено так, чтобы никто не посмел посчитать себя дорогим гостем. Блеск многослойного паркетного лака под тяжеленными, потемневшего литья люстрами, бесконечный изгиб тупикового коридора вокруг недоступного пока колизея зала, путаные переплёты разводящих по многочисленным ярусам лестниц – всё продуманно для смывания любого самодовольства: государственный академический оперный театр – это праздник сам в себе. Хотя из милости и ты тоже можешь тихонько поприсутствовать на великом, торжественном, но совершенно самодостаточном и вневременном событии, под условным названием балет или опера. Правда же, ну кто в Новосибирске ходит «на спектакль»? Никто. Все ходят «в оперный»: неужто правда, что всем этим избытком монументально холёного, колоннадного, лепного и золочёного пространства можно наслаждаться всего за тридцать копеек «входного»? Стыдно, стыдно даже и подумать о таком.

 

Балетных школяров нужно высматривать под потолком, на галёрке. Оттуда, справа или слева, всегда начинались аплодисменты, и юные срывающиеся баски хулиганисто резко кричали «браво», вызывая внизу у непосвященных ощущение чьего-то чрезвычайного успеха. Впрочем, тут вам не Москва, тут никто никому не платил. Чрезвычайный успех или не чрезвычайный, но симпатии или антипатии в провинции завоевывались честно. Полюбили так полюбили: получи порцию оваций, даже если вдруг сегодня «сошёл» с голоса или ноги. А не полюбили, так что ж поделать? Хоть вывернись. Галерка – особый, устойчивый в своих правилах и условностях мирок, с ним всегда считались. Даже новичок-режиссер, наглый толстожопый Багратунян, который, было, по приезду попытался рассадить тут своих консерваторских учеников-клакеров на премьеру «Игоря», сразу умылся. Сам себе кричал из партера. И сам аплодировал, разогревая сонный зал.

А наверху жили как жили. Балетоманы, юродивые, завсегдатаи буфета, в котором «можно» после семи и под запись, ветераны миманса, родственники цеховых. Иногда сюда для убедительности ажиотажного интереса к какой-нибудь совсем юбилейной опере нагоняли роту солдатиков, которые покорно кемарили по рядам до приказа. Но, конечно же, ядро завсегдатаев составляли партии театральных студентов. Ни один драматический театр не мог похвастать таким широким спектром сторонников своих кумиров. Оперный захватил всё. Даже училищные с кукольного отделения, и те дробились на поклонников Мясниковой, Динеки, Бердыщева, Горшуновой или Малюхиной. А кем же им было восхищаться? Гм... Ну, не Берюлей же…

 

Татьяна с двумя подружками по перекрестной лестнице поднималась к третьему ярусу. А он, оказывается, ко второму. Проклятые таблички с указателями! Для кого они писаны? Русский человек всегда будет читать инструкцию только после того, как у него два раза не получится. А интуристов в Сибири не особо. Надо же было такое накрутить: на каждый уровень балконов вела изначально отдельная лестница. Наверное, архитектор очень гордился своей находкой. Естественно, ведь счастливчик уже давно умер и не слышал, что ему собирался сломать Сергей, в каком-то косом полуметре проскочивший мимо трех тонких-тоненьких, унисонно покачивающихся фигурок. Только опущенные ресницы, почти одинаковые мохеровые кофточки и шлейф парфюма. Наверняка один флакончик на комнату. Если бы не стопор от неожиданности, он бы перепрыгнул через крестовину встречных перил. А с другой стороны: и что? Спросить сколько времени? Или как пройти в библиотеку? Пришлось снова спускаться вниз, успокаиваться, внимательно читать и подниматься вслед. И, конечно же, ругаться с бабкой в мундире насчет третьего звонка и уважения к искусству. Можно подумать, что на галерке кто-то кому-то помешает слушать увертюру. Тем более Прокофьева.

Прокофьева Сергей с детства ненавидел почти как Шостаковича. Симфонические концерты по абонементу в Доме учёных, пожалуй, были самой изощрённой еженедельной родительской пыткой. Его просто физически пилило этим «вертикальным изложением темы», так что один раз от злости он даже штаны намочил. Уж не от Ленинградской ли симфонии у них в семье такие отношения между поколениями? Ладно бы отец – гнилой по происхождению, он был жертвой общественного террора: ах, ах, да как же это неинтеллигентно – не восхищаться такими «гармоническими находками»! Но мама-то, мама! Она-то ведь от сохи в прямом смысле слова, и не должна была стесняться говорить о королевской наготе. Где тут гармония? Никто не агитирует за частушки, но того же Чайковского слушать-то можно. Хоть и не Леннон.

Опять рядом с ней сидел тот длинный белобрысый красавчик. Что ж, значит – судьба, значит, придется парнишку похоронить. Без почестей. Это теперь неминуемо. Как лавина. Пепел вулкана. Тот что-то почувствовал и завертелся, пытаясь понять причину внутреннего похолодания. Можно было бы не тянуть, и сразу выбросить его прямо вниз в партер – метров десять красивого полета, но Сергей не стал себя распускать, терпеливо вздохнул и нагнулся к сидящим впереди двум прилизанным и очкастым девицам:

- У вас есть программка? Кто сегодня танцует?

Они разом обернулись и залопотали:

- Как всегда. Да, как всегда. «Хозяйку» – Купелина.

- Купелина? Так ей же уже… все… с лишним.

Прокол. Обе девицы крупно завибрировали дрожью святого Витта:

- Что-о? Что?! Да она в прекрасной форме. И не …, а только сорок девять. Да что вы вообще понимаете? В балете? Что?

- Простите, ничего.

- Ну, и сидите! Надо же! Откуда только такие появляются?

- Откуда и все. А вот у меня ещё вопрос…

- Опять?! Вы можете не мешать другим? Просто идиот какой-то!

- Девушки, я вас умоляю…

- Нет, вы прекратите шуметь или как? Как не стыдно! Или попросить вывести? Дикость! Чудовищная дикость…

Балетоманки. Аж задымились. У Сергея после «разговора» на душе немного полегчало: пока есть такие вот очкастенькие воздыхатели талантов, искусство бессмертно.

Как раз и увертюра кончилась. Малюсенький, пушисто седой дирижёр-одуванчик подождал, пока окончательно раздвинувшийся занавес затих, забившись тяжеленными складками в порталы, и, как волк из «Ну, погоди», устрашающе поднял свои ручонки над оркестром.

 

Татьяна сидела в напряжённой, вытянутой вперёд позе, высоко подняв подбородок. Её подружки очень удачно отклонились, и Сергей видел в слабом розоватом отражении планшета сцены лицо, грудь, сцепленные вместе длинные пальцы. За такое Прокофьеву можно многое простить, многое. Сколько прошло времени? Пальцы то сжимались, то разжимались, подбираясь к подбородку и вновь падая на колени. Вдруг она откинулась, чему-то радостно улыбнулась и снова напряжённо замерла. Сергей скользнул глазами вслед за её взглядом: внизу появилась, да, действительно, хозяйка Медной горы. Изумительно лёгкая, изумрудная на серо-голубом фоне половика фигурка заметалась у самой рампы, и мутный невнятный поток безрадостной музыки неожиданно стал обретать смысл направленности. Теперь уже не от дирижёра, а от этой стремительной фигурки шли управляющие спектаклем силовые линии. Как так? Разве не музыка первична по отношению к танцу? Кажется, Сергей начинал разбираться: смотря какая, и смотря к какому. Или это гений хореографа, передающий власть звука жесту? И артистки, конечно же, артистки! – каждое движение далёкой невесомой балерины было исполнено какой-то точной, раняще острой воли, каждая поза пружинисто била предчувствием неминуемого преображения юркой стремительности твари в величие повелительницы недр. Недр чего? Или кого?..

Бажовский сюжет буквально иллюстрировал недавно прочитанные Сергеем пропповские «Русские сказки». И герасимовские «Традиционные верования тибетцев». И мазинские «Верования эвенков-орочонов». Вот ты – художник, настоящий художник, это значит: пророк, маг, шаман. Человек двойного «я», житель двух миров, обитатель дня рацио и ночи подсознания. Всегда чуть-чуть шизофреник. И обязательно ребенок, так как только детство позволяет смешивать сон и явь в игре. Игре без всяких ставок, «понарошку». Но ты растёшь, растёшь, и тебя всё более томят предчувствия неизбежности ответственности за твоё избранничество. И вот наступает возраст инициации, когда нужно решать: жениться ли тебе на земной дневной девушке или уйти к тайной ночной музе? Но только почему «или»? Неужели нельзя продолжать оставаться «и там, и там»? А вот уже и нельзя. Потому, что ты вырос, впитал сколько смог, и теперь сам должен производить, передавать свою жизнь дальше, другому – делу или человеку. То есть, творить. Или родить. Творить? Акт творчества начально интимен, как зачатие. А затем индивидуален, как беременность. И отсюда – завершаться он должен как рождение. Но! Тут-то и выбор меж тобой просто человеком и художником: рождение ребенка или рождение шедевра? То есть, рождение смертного или бессмертного – ещё живого или уже мёртвого? Бессмертно мёртвого каменного цветка. Но каменного – точь-в-точь как живого. Хотя все равно, только «как»… Или «каменный» всё же сможет стать «живым»? Ведь идеал труда художника в том-то и есть, чтобы мёртвое сделать живым. Чтобы птицы путались и садились на картину клевать виноград. И насыщались… А тогда нет ли возможности для обратного: рожденный живой в идеале должен быть как каменный. Да. Есть такое – Будда! Идеал жизни без жизни. У женившегося художника должен рождаться Будда. Но вряд ли такое обрадует Татьяну.

Аплодисменты, поклоны, цветы, занавес. Над загудевшим залом гигантская люстра до краёв наполнилась желтоватым дробно-хрустальным светом. Зрители поднимались, оглядываясь и запоминая всех, кто стал соучастником их переживаний. Пристроившись в затылок медленно выходящим в холл соседкам-балетоманкам, Сергей затарахтел:

- Девушки, милые, я очень прошу, простите! Простите. Не подумайте, что я хочу вот так тривиально оправдаться, нет! Понятно, что тут бесполезно оправдываться. Но всё же приношу свои извинения и прошу поверить: после увиденного мне совершенно нетрудно признавать свои ошибки. «Нетрудно» – в смысле искренности, а не хамского наплевательства. Послушайте: едва она вышла на сцену, то в эти мгновения во мне словно что-то проснулось, и я вдруг увидел не артистку с регалиями, не балерину с техникой московской школы, а совершенно правдивый, абсолютно точный сценический образ. Это изменило мой взгляд на балет. Поймите: я всего лишь будущий драматический актер, и, естественно, не был готов к такому уровню условности, к тому, что танец – не декоративные завитки, а настоящий полноценный спектакль! Я поражен. И восхищен. Это мне урок, урок навсегда. Еще раз прошу, простите! Купелина – это явление на сцене. Она великолепно выглядит и потрясающе играет.

- И танцует.

- И танцует обворожительно. Мир?

Он из полупоклона, по-щенячьи снизу поочередно заглядывал во все четыре выпуклые стекла одинаково грубых роговых оправ. Ох, как долго они ему не верили. Это ему-то, ему! Сергей уже готов был стать на колени. И не из юродства, а по требованию момента. Что для него эти барышни? Смешные? Сумасшедшие? Но вся-то разница между ними и Сергеем только в том, что он умел вовремя упрятать голову в песок, а они нет. И в самую сокровенную секунду сентиментальности он, прежде чем пустить слезу, трижды оглядывался, а им это ни к чему…

Ох, как бы тут нужно совершить какой-либо благородный поступок.

Но какой поступок, да еще благородный, можно совершить в театре, в антракте после первого действия? Чтобы все пришли в восхищение? Вот, если бы она… нет, не нужно ей падать, а ему ловить. А тогда… и пожар ни к чему. Но, если…

- Мир?

- Мир.

 

Проклятый мороз опять обжимал обесчувствленные пальцы. Эх, если бы хоть немного повисеть в воздухе, чтобы подошва так не прокалялась. Но всё равно – это весна. Весна. Окончательно. Бесповоротно. Снег к вечеру просел до пока невидимого, но ощутимого асфальта, ещё несколько таких деньков, и, действительно, можно будет перебираться в куртку. Окна на втором этаже гасли одно за другим. Понятно: обход. Интересно, а потом они включают тайные ночники? Чтобы почитать своего Мопассана, Есенина или Тургенева. Или Блока. Погасло последнее, и серый монолит потерял прозрачность, резче заточив свои грани. Шероховатость бетона чуть проблёскивала вкраплениями мраморной крошки, отталкивающе источая накопленную за бесконечную зиму костяную настылость. Неужели они только пошепчутся в протесте против режима? Про то, как он на неё сегодня смотрел, а она нисколько не подала виду. Ни малейшего повода заговорить. И ни на секунду не одна. Ни на секунду. А ему и не надо. Ему сейчас ничего не надо. Просто хочется немного побыть недалеко и повыть Серым волком. По настоящему, в полный голос. Так, чтобы трёхцветная шавка на вахте вздыбилась своей разноцветностью и, скалясь мелкими зубками, ужалась меж тётизининых ног.

 

- Ты где был? Смотри, нос-то совсем синий. Выпей. Давай-давай, догоняй.

Круг старого, светлой липы, стола был плотно уставлен вскрытыми консервными банками, источающими дикую вонь томатного соуса и погнивших в нём килек. Между банками, часть которых уже послужила пепельницами, на обрывках газет лежали надкусанные и надломленные куски хлеба, торчали разномастные ложки, вилки, поблескивали, и не очень, стаканы и чашки. Венчало натюрморт несколько опустошённых бутылок «Пшеничной». Впрочем, в одной ещё не всё кончилось. Сергей высмотрел стакан без особых следов губ и пальцев, налил соточку. Хоп! Срочно занюхать. Горячая струя за воротником скользнула вниз и прожгла диафрагму. Сощурившись, поискал на ощупь чего-нибудь съедобного.

- Давай-давай, закусывай, студент. Где ты был-то? Так мы славненько посидели. А сейчас все уже дрыхнут. – Хозяин подвальной мастерской, очень среднелетний Женя Черемшин короткими сильными пальцами начисто перетирал кисточки, заворачивал каждую отдельным лоскутком кальки и расставлял по номерам в разные кувшины. У него всегда под воздействием спиртного начинался приступ аккуратности. Все люди как люди: орут, поют, блюют и так далее, а он то книжки на полках переставляет, а то вот кисточки моет. В два часа ночи. И чего он спорт бросил? С таким поперечным характером точно бы чемпионом стал. Из-за самодельного, выкрашенного серебрянкой по неструганному дереву стеллажа, отделяющего небольшой тёмный закуток с засаленным диваном от общего места, раздавался разнородный храп. Поперёк раскладного дивана спало никак не менее пяти человек. Сергею опять захотелось повыть. Только теперь не гордо. Он оглянулся на хозяина. Тот, вроде, не осуждал, и Сергей снова налил половину стакана, посмотрел бутыль на просвет, и скапал последнее.

- Да пей! И ешь. – Женя замотал последнего плоского колонка. Теперь за щетину.

- А что за праздник? В честь чего гуляли?

- В честь балета. Который впереди планеты.

Это был самый подходящий момент, чтобы поперхнуться.

- Работу сдал. Обком комсомола заказал написать два портрета. Нужно было исполнить лики выдающихся солистов балета и активных комсомольцев Онищенко и Соколкова, которые получили звания «заслуженных». Но как-то вот там так получилось, что денег выделили только на один портрет. И, вдобавок, самое главное, не указали – кого из балерунов желательней. Бедные комсомольцы запотели от необходимости принять самостоятельное решение. Но ты знаешь, я нашёл выход: я написал посредине.

Женя не понял, отчего Сергей так в потолок всматривается. Наверно, студент ещё не отогрелся, вот шутки и не проходят. А тот остекленело медитировал в чуть дребезжащую неоновую трубку «дневного света». Никому ведь не объяснишь, что на сегодня уже перебор. С балетом.

- Ты же знаешь, что я «фотороботы» рисую. За сорок рублей по описаниям свидетелей и пострадавших делаю портреты преступных лиц. Потому как то, что создаёт машина, ни на одного живого человека в принципе походить не может. И по моим рисункам уже шестеро задержано. Ладно, это лирика. Так вот, у ментов-то рисунок карандашом, а здесь живопись. Один портрет никак не меньше двухсот пятидесяти, а комсомольцы ноют: «У нас только триста!». Послал бы куда, да заказчика терять негоже: вдруг завтра что серьёзное предложат? Вот я полюбовно с ними и разошёлся: на все триста изобразил на холсте лоб – как у Онищенко, а нос – от Соколкова. Губы – опять Онищенко, а уши, естественно, снова соколковские. Ну, и так далее, по самую шею. С каждого молодого солиста балета – ровно половина примет. Так ты бы видел, как они сегодня эти уши и глаза с фотографиями сравнивали. Коллегиально. Ан, не придерёшься – у нас всё без обмана! Поморщились, поморщились, однако забрали. А ты где гулял?

- Разве я похож на гуляку?

- Ты? Не, нисколечко. Я это так. Дело твоё молодое, здоровое. Может, конечно, и конспекты зубрил. По перекрёстному опылению. Ну-ну, молчу!

- Тогда я пойду спать?

- Серёнька, ты вот что, возьми-ка стул. Приставь под ноги, и тоже на диване поместишься. А я всё равно нынче не засну. Во сколько будить-то?

 

 

Глава вторая

 

Если ты не бард, то хорошо быть художником. А если и это не далось, остаётся прослыть журналистом. Такова иерархия застольной популярности, и Боже тебя упаси посреди разношёрстной компании читать свои стихи или терзать школьными переложениями для фортепьяно: просто литераторов и только музыкантов чуть принявший народ посреди себя не ценит. Уж лучше считаться путешественником. Или поступать в гусары.

Николай Шипин томительно дёргал струны, подстраивая свою немало повидавшую гитару. Вырванные звуки рикошетными пулями отлетали в потолок, а вокруг затаённо ждали. Седо-русый, взъерошенный, вызывающе плохо одетый, он с отстранённым выражением мелко-конопатого, усатого лица, как никогда надолго затянул паузу. Никакой Шаляпин бы себе такой не позволил, а Николай мог, ибо его все и всегда любили. Редкий случай, когда пророк «был» в своём отечестве. Любили его как очень местное диво: это же наш «Владимир Семёнович» и «Василий Макарович» одновременно! Но вот, наконец-то, он разогнулся, тщательно загасил окурок беломорины в край огромной керамической пепельницы и, немного наигранно сощурившись светлыми глазками, улыбнулся на общий круг:

- С неё? Да?

«Она» – его самая коронная, самая известная в городе песня. Бывает же так, что поэт достаточно потрудится и даже прославится, горы наворотит, мастерски совершенно решая любую тему. Но! Но публика вот как упрется в одну единственную вещь, и только её и превозносит. Причем из первых, ранних, которую после сто раз приходилось доводить, дотачивать. Но! Публика-с! Так и мало того, что она не желает слушать другие, но, похоже, даже ревнует автора к этим вот другим, поздним, и на его, авторский взгляд, гораздо продвинутейшим.

Лохматым ёжиком Николай опять свернулся над инструментом, внимательно разглядывая свои, как бы самостоятельно забегавшие, засуетившиеся по ладам пальцы. Гитара рокотнула и повела мелодию вальса. И вслед за мелодией потянулись слова, ради которых и ужалась вкруг него эта пёстрая компания. От лёгкого, почти речитативного пения, по чьему-то чужому, но от этого не менее родному, сирому осеннему двору, огибая углы с подбитыми водопроводными трубами, сырой ветер вихревыми кругами понёс ворохи разноцветных листьев. И через это своё общее движение листья обретали личные характеры и судьбы. Судьбы расходящихся, разлетающихся в разные стороны, теряющих друг друга из вида, только что отдававших последние свои силы отчаянно весёлому, широкому и шикарному по цветам и запахам, но навсегда прощальному балу. Балу листопада. Мы же все хоть немного, да познали это горьковатое, звонко опустошающее чувство конца мечтаниям. Конца отпущенного неопытностью на грехи и искренние ошибки ярко солнечного времени. Вот только искренние ли? Неужели кого-то когда-то не предупредили, что часы, рано или поздно, но всё равно пробьют, и… и уже станет невозможным сострадание к той, что вдруг «…захромала, словно туфель потеряла… после бала, после бала, после бала». И никакой принц «после» не будет никого разыскивать на грязном тротуаре под безжалостно чистым снегом. Сострадание возможно лишь от точно так же облачённой в лохмотья и нужду сути, тоже минуту назад воображавшей тыкву золотой каретой, а мышиную возню королевским эскортом. И вот рядом «эти двое в тёмно-красном, взялись за руки напрасно… после бала, после бала, после бала». Бал – это танец и танец, и танец. Вихрь, позволяющий побыть посреди зала, посреди света, блеска и музыки, побыть наедине. Все, все, все танцующие – наедине, ибо остальное, что не обнято их руками, расплывается, растягивается завесой невнятных пятен и шумов. Всё удаляется, удаляется... Только она и он… Но что потом? Что после танца, после бала – в другие, уже непраздничные дни и беззвёздные ночи, в обыденные годы? Окажется ли в сливших объятиями людях некая собственная мелодия, способная звучать и после наёмного оркестра? Или они, как ветрогонимые листья, обречены только на грязную морщинистую лужу привычки и холодную невозможность расклеиться?.. Возможен ли праздник на всю жизнь?.. Или только «тот, совсем зелёный», ещё рифмуется с «влюблённый», хотя нам ли, багряно-рыжим, карим, золотисто-охристым и лимонно-сирым, не знать, что и эта рифма вместе со всеми будет развеяна «после бала, после бала, после бала»….

 

Великий, великолепный, неизъяснимо добродетельный гигант Петя Мазель отныне был достоин бюста на малой родине, звания «дважды герой социалистического труда» и прилагающихся к званию льгот в общественном транспорте: Петя привёл на квартиру Музы Заяриновой трёх граций. Как? Как он сумел? Ладно, может быть, именно для этого вечера он и не стал истребителем американских или китайских бомбардировщиков, может быть, именно в этом был смысл его рождения в такое-то время, в таком-то месте и под такими-то звёздами. «Пришлось соврать, что здесь пел Владимир Высоцкий». Так или иначе, но это сделал!

В почти пустой двухкомнатной квартирке на последнем этаже кирпичной пятиэтажки, где проживала с малолетней дочкой ТЮЗовская сторожиха и член секции поэтов местного отделения Союза писателей, раза два-три в неделю собиралась компания любителей высокой словесности. Состав варьировался от пяти до пятнадцати человек, возраст ограничением не являлся. Собственно профессиональных поэтов, кроме хозяйки, практически не бывало. Но это только придавало особый нонконформистский блеск бродячим по чужим накрытым столам непризнанно гениальным бардам-итээровцам, таящим в дырявых карманах жареные антисоветские фиги журналистам заводских малотиражек, тоскующим на вторых ролях циникам-актёрам и вагантам-хористам. В качестве клубного взноса хозяйке несли немного выпивки и обильные комплименты.

Муза, худющая тридцатипятилетняя химическая блондинка со всегда мимо накрашенными губами, в неизменном, грубой вязки, до колен свитере на голое тощее тело и затёртых до блеска джинсах, похоже, даже не пыталась запоминать лица гостей, и никогда ни с кем не здоровалась на улице. Вопиющая нищета её неприбранной и не пахнущей съестным «хаты» позволяла любому пришельцу ощутить себя выброшенным штормом на совершенно необитаемый берег бывалым мореходом. Синбадом или Робинзоном. Всё здесь подчёркнуто временно, всё демонстративно преходяще, и от этого впереди у каждого ещё вполне были возможны сказочные судьбы… По серым, в «накат под обои», стенам разностильные картины без рам перемежались надписями шариковыми ручками и помадой. Никакой мебели, кроме незакрывающегося шкафа, двух железных кроватей и святого письменного стола. Странно, но и книг тоже почти не водилось. Но уж чего пребывало в избытке, так это унесённых из самых разных буфетов и столовых стаканов, самодельных пустых подсвечников и импровизированных пепельниц. Дверь со множество раз переставленным замком открывалась без стука. Все со всеми сразу оказывались на «ты», сидели на полу или на подоконниках, любовь происходила в ванной или на верхней чердачной площадке.

Вот и сейчас хозяйка, отдалившись с отпитой бутылкой, молча дымила на провалившейся сеткой кровати. Маленькая, нечёсаная дочка в дырявых колготках, бледным лемурчиком зябко жалась на коленях матери и безучастно смотрела в окно.

Петя, конечно, рисковал. Но в этот раз компания собралась очень даже приличная. Последнюю пассию хозяйки, сюрреалиста и плейбоя Жору Люпина, кто-то, видимо из приверженцев соцреализма, на днях хорошо, до больницы с черепно-мозговой травмой, нокаутировал в вокзальном ресторане. Поэтому особых матов или специфических лингвистических изысков не предполагалось. Небольшой, кругло-сытенький и лысо-курчавенький журналистик из железнодорожной газетенки «В дальний путь!» начал, было, что-то о том, что «за-писка – это попка», но засек пару сошедшихся на нем снайперских прицелов и сразу затих. Остальных – присутствовали ещё две пары обретших своё короткое счастье, то ли просто молодых специалистов из какого-то НИИ, то ли членов самодеятельного кружка, никто, кроме их самих не интересовал. Они просто обжимались в пределах приличия, и немного делали вид, что балдеют от искусства. Собственно, это на шесть огнетушителей, выставленных итээровцами взамен на хату, народ и гулял.

А что давала в ответ творческая интеллигенция? Царствовал, конечно, Николай Шипин. Хотя и он, ни на секунду не покидая образа бетонно-асфальтного отшельника и маргинального культуролога, явно испытывал повышенное давление от неожиданной близости молоденьких нимф. Песня за песней шли плотно, он фонтанировал без передышки, только что на прикур. И даже старался несколько поджимать живот и вытягивать шею. Ёжик ёжиком, однако успех у женщин был неотъёмной частью Николаевой жизни. Правда, в его присутствии млели однотипно роковые и волоокие красавицы с родинками над ярко-красными губами и с сильными руками в больших перстнях. А эти слишком юные балеринки у окна упорно держались вместе, смущённо переглядываясь, и, похоже, доверялись только Пете.

Гитара звенела, рокотала, зудила, плакала и шептала, снова звенела и рокотала. Лишь один раз в короткий перерыв гости успели попросить хозяйку прочитать «что-нибудь новенькое». И не из казённого приличия – в её талант в городе верили искренне, так что раз в три года положенные от Союза писателей крохотные книжечки её стихов всегда раскупались мгновенно, в укор некоторым членам правления. Отстранившись от стены, Муза монотонно захрипела в потемневшее оконное стекло. Всё-таки была в ней божья искра, была, даже Сергей, сквозь весь жар собственной лихорадки, уловил удар её голоса:

Я устала, я болею.

Я к горячей батарее

Отношусь как к торжеству,

Как к родному существу

 

И вновь бередил гитару Николай. Он выдал ещё немного лирики, выпил три или четыре полстакана «Кавказа» без закуски, и, наконец, решительно сознался себе, что разница в возрасте и в жизненных устремлениях между ним, диогеном мегаполиса, и этими тремя совершенно бессловесными, совершенно неприкосновенными гостьями из иного, незнакомого им всем тут мира пуант и арабесков, велика непреодолимо. Николай откровенно затосковал, принял залпом полный под каёмочку, и ударился в песни социального протеста. Имея некоторый опыт, Сергей подал Пете знак на выход. Петя, гениальный друг Петя, согласно перевёл язык жестов на язык мимики, и девчонки разом стали благодарить хозяйку за гостеприимство. Муза, поглаживая по тоненьким волосикам немигающую дочку-лемурчика, щербато улыбнулась в ответ. Николай успел лишь отчаянно прорыдать в поглотившую молодёжь тёмноту лестничной площадки:

И сгорел я как синяя стружка

От огромной болванки

С названьем «народ»!

 

Луна двигалась вместе с ними, упорно проскальзывая сквозь частые чёрно-блестящие штрихи остекленевших к ночи тополиных веток. На минуту скрываясь за гребни многоэтажек противоположной стороны улицы, уютно расцвеченных квадратиками окон, её немного ущербный лик лучился в густейшей «парижской синей» отжимающего пар воздуха, дробным жёлтым эхом искрясь в остатках прячущегося днями подзаборного снега и в густой дрожи подмерзающих тротуарных луж. Луна как-то одновременно ухитрялась плыть и с огромным Петей, держащим под руки двух демонстративно смеющихся на любую его шутку барышень, и с всё отстающими от них Сергеем и Татьяной.

- Таня, а знаешь ли ты, что когда-то над Землёй кружило четыре луны? Нет?.. А что все современные люди, все человечество – потомки одной и той же популяции, что мы все родня по Адаму буквально? Точнее, по Еве. Это генетики доказали: вначале был всего один человек, одна семья, одно племя. А потом – миллиарды. И будут ещё, ещё, пока не переполнят планету и полетят кто куда. В нашей Галактике около пятидесяти миллионов планет, напоминающих Землю, и, если хотя бы сотая доля их обладает биосферой, значит, жизнь, пусть самая примитивная, развивается сейчас на полумиллионе планет Млечного Пути. Оглянись, ты ничего такого не замечаешь? Нет? Возможно, они выглядят так, что мы даже не подозреваем в них разум? О чём, например, говорить с комочками слизи, если те изъясняются, меняя свой цвет? А, главное, чему мы хотим от них научиться? Может, лучше нам и не толкаться в товарищи? Вдруг они ничем не лучше людей? Или хуже, а мы-то как раз и есть самые лучшие во Вселенной? Самые-самые.

Сергей и Татьяна стояли под затенённой стеной училища, и где-то там, за углом были и свет фонаря, и свет стеклянных дверей, там Петя досказывал последний анекдот, а здесь – только далёкая-далёкая луна. Он дышал ей в ладони, а её глаза были плотно закрыты. Луна, луна! И губы ожигались холодом каждого пальчика, и зубы стучали, стучали, как будто под ногами вновь распахивалась бездна, из которой миллиарды крохотных злобных глазок наслаждались его ужасом невозможности хоть на немного ещё продлить это счастье. Сейчас, сейчас оно оборвётся. Всё!

Из-за угла вылетел ошалелый Мазель. Перекосив оттопыренную губу, он только молча таращил глаза. Татьяна всё поняла, выдернула ладони и побежала к крыльцу. Сергей рванулся за ней, но Петя удержал, по-медвежьи крепко схватив за плечи, потащил в сторону: «Тихо! Смываемся». Почему?! «Смываемся».

 

Они почти в ногу шагали на вокзал, потому как Пете в его Мочище, где он жил у деда, уже не добраться, а ночевать даже кошакам где-то нужно. Прошагали ЗАГС, неразборчивое издательство, кондитерский «Золотой ключик». Всё-таки мощный у них город, как-никак столица Сибири: каждый дом – квартал. За перекрёстком стеклянный ЦУМ, а там ещё десяток минут, и они будут в тепле. Так что, собственно, произошло? А, Шниткина… Шниткина, директриса хореографического училища, как раз сегодня делала свой очередной вечерний налёт на интернат. В целях выявления нарушителей режима. Вечерний-то ладно, а то и в три часа ночи могут всех в неглиже вдоль стенки в коридоре выстроить. Что, разве Сергей не знает кто она? Кто, кто?! А сумасшедшая. Бывшая пионервожатая. То есть, садистка в прямом смысле. Она же девчонок за волосы таскает, а мальчишек в туалете материт так, что… Сергей пару раз пытался сорваться назад, но Петя вовремя хватал его за рукав. Всё, всё! Теперь уже проехало. Тут наоборот, не нужно человека светить, не нужно его выделять из массы. Зачем? Это их порядки. Все всё знают, всех всё устраивает. Не надо против ветра. Там же особый мир: берут детишек с десяти лет, с утра до вечера дрючат, половина не выдерживает, отсеивается. Оставшихся в восемнадцать сдают в театр. А там опять всё те же порядки: утром – урок, днём – репетиция, вечером – спектакль. Ночью нужно постирать и поштопать. И так до сорока, до пенсии. Специфика жанра, иначе в балете ничего не добьёшься. Но, главное, это у них уже двести лет. Одно изменение благодаря советской власти: перестали палки и ремни в педагогике использовать. Ибо, когда Екатерина отдавала указ о первой балетной школе, то повелевала брать в неё только «детей немцев, беглых и иных, коих не жалко». Так что, Шниткина, со всеми своими истериками, матами, волосотасканиями, публичными оскорблениями и прошарками, лишь продолжатель традиции. Откуда Петя узнал всё в таких подробностях? Так это же Сергей только сам всегда говорит и говорит, говорит и говорит, а вот некоторые умеют и выслушивать. Неизвестно, что интереснее. Может, действительно, о таком лучше не знать? Ага, это тебе, «дитю немцев». А ты думаешь, тебя жалко?

Вокзал уже вовсю сиял своей неусыпающей площадью, когда вспомнилось, что именно сегодня в «Факеле» дежурит Дед Мазай. То есть, Юрка Мазаев, бывший тоже артист, изгнанный со сцены за пьяную драку на гастролях в Болгарии. Какого ж им тогда рожна толкаться в шумном и грязном зале ожидания, выглядывая освободившееся местечко, прятать опухающие от пережима ноги в узких проходах, чутко дремля по очереди, дабы не смущать карманников, плести ментовскому наряду про ожидаемый пекинский поезд, и к утру стучать зубами от холода и неумытости перед такими же злыми от усталости буфетчицами, ожидая в конце технического перерыва горячего кофеинового напитка, разбавленного до пределов совести? И всё это в то самое время, когда в шикарном здании бывшего купеческого собрания, бывшей колчаковской контрразведки, бывшего Чека и так далее, а теперь государственного академического драматического театра «Красный факел» дежурит их друг и, можно сказать, брат Мазаев? Вокзальная площадь осталась справа, за бесконечной зэковской стройкой с заборами, колючкой и пустыми солдатскими вышками. Вокруг ни души, и даже фонари здесь не горят. Который же час? Второй? Плевать, их всё равно ждали горячий чай со свежим анекдотом про командировку мужа и шикарный мятый кожаный диван в артистическом фойе.

 

В одних носках по чисто вымытому с вечера полу Сергей бесшумно прошёл через чёрный от покрытых чехлами кресел зрительный зал. Далёкая запылённая дежурка, желтевшая где-то в колосниках, не то, чтобы подсвечивала, но чуть-чуть обозначала пустую сцену.

Сцена, сцена, сцена... В абсолюте ночной тишины особо остро чувствовалась наэлектризованность этого, никогда не вычислимого в своих истинных размерах пространства. Сергей осторожно взошёл по крутым боковым ступенькам, немного постоял у скомпонованной из разнородных фонарных блоков рампы, и, развернувшись, широко прошагал на середину.

Сцена. Дощатый, избитый гвоздями и издавленный колёсами фур и опорами щитов, сто лет не крашеный серо-щербатый пол. Высоко-высоко над головой, между софитных мостиков, тускло проблескивающих цветными стёклами, тяжело зависли плотные ряды подвязанных на штанкетах задников, порталов и кулис. Обнажённая задняя стена промёрзшего кирпича, сгруженные треноги прострельных фонарей, запасные грузы и перевёрнутые обшарпанные станки с загадочной нумерацией. По сторонам, в непроглядных карманах слоёно-сплющенные громады перемешанных декораций. И запах, повсюду этот пьянящий, наркотически одуряющий запах пыли и пудры. Им пропитано всё, но особенно он – тяжёлый, раздвинутый трудно гнущимися складками в края кулис, занавес.

Сцена. Семнадцать шагов в глубину, двадцать четыре вдоль рампы. Но это сейчас, ночью. А так-то она может быть и дворцовой площадью, и каменным мешком, лабораторией и океаном. Сцена. Место, откуда в неразличимые от ослепительного встречного света выносных прожекторов зрительные ряды кровавыми сгустками летят растравленной верой в свою абсолютную сиюминутную правоту импульсы душевной энергии. И где-то там, в истинном зазеркалье, отразившись от проклятой «четвёртой стены» – от плотного дыхания сдавленного в единое неразрывное существо, заполненного синхронным сердцебиением зала, выброшенная энергия, пружинно сжимаясь и стократно усиливаясь, рикошетит назад, сжигая актёра, словно пылинку, попавшую в фокус линзы. Актёр против зала. Посыл – ответ. Посыл-ответ… Кто победит в этом пинг-понге? Актёр против зала. Посыл – ответ. Посыл-ответ… У кого первого лопнет артерия?

Сцена… Если быть честным, то на сцену можно выйти только раз. Как в лобовую атаку. Как на таран: кто кого? Ты – зал, или зрители – тебя? И финал пьесы должен быть финалом жизни актёра. Занавес как гильотина. Нельзя же, действительно, нельзя сегодня быть смертельно отравленным всеми полуденным лунатиком Гамлетом, обречёно честно прорицающим с авансцены вселенские катастрофы, а на следующий день появиться здесь снова, но уже сочащимся желчью, алчным, комплексующим от собственной никчёмности Фигаро. И опять же – честным. Гамлет, Фигаро, Хлестаков, Треплев… Подколёсин, Гарибальди, Обломов… Корчагин… И каждый раз пребывать в старой правде и новой искренности? Нет. Нельзя. Невозможно. Не-должно-быть.

Сергей вышел в актёрское фойе через боковую дверь. За высоким арочным окном сквозь морозные узоры матово голубел уличный фонарь, где-то зажигались первые окошечки. Что? Уже шесть? Подремать оставалось полчаса, при удаче – сорок минут. И, улетая в бессвязность, он расслышал далёкие, повторяемые эхом шаги и разговоры обходящих театр дежурных. Но он уже спал. Слышал и спал.

 

Весна! Попробуй приготовь доклад к комсомольскому собранию, когда за окном… весна. Голуби и те павлинами выглядят. Эх, лады, цитируем дальше… Юрий Лукин, журнал «Театр» № 4 апрель 1987 года, «Развитие теории и художественная культура новой цивилизации»:

«Творческие достижения советских писателей, художников, композиторов, деятелей театра и кино, представителей большого отряда нашей советской многонациональной литературы и искусства, вносящих свой вклад в создание нового, коммунистического искусства, их коллективный художественный опыт составляют бесценный вклад в историю мировой художественной культуры. В них нашли достойное отражение существенные черты великой революционной эпохи экономического, социального, политического, духовного преобразования общества на коллективистских принципах социализма.

…Ярким примером проявления такой активности стало всенародное обсуждение проекта Конституции СССР, в котором участвовало свыше ста сорока миллионов человек, то есть, более четырёх пятых взрослого населения страны. Такой всенародный характер обсуждения проекта Конституции СССР – свидетельство того, что у нас нет отчуждения трудящихся от политической власти, полностью преодолено извечное для эксплуататорского общества недоверие масс ко всему государственному».

И далее, далее… Сколько ж накропал этот Лукин! А небо синее-синее…

 

Весна всё больше располагала к балдежу. Лучшим приколом было где-нибудь на остановке, около «Орбиты» или ЦУМа, главное, чтоб вокруг сновало побольше народа, вдруг начать толкать друг друга в плечи и, тыкая пальцами в небо, указывать в звонкую слепящую пустоту, наперебой галдя: «Глянь! Глянь! Ох ты, ох ты!». Прохожие на бегу тормозились, недоуменно замирали и растерянно всматривались: что это там так восторгает молодёжь? Уж не летающая ли, часом, тарелка зависла в вибрирующей апрельским солнцем пронзительной синеве? Толпа зевак нарастала почти мгновенно, ибо весна, действительно, располагала всех к э… желанию чуда, по крайней мере. Когда уже с полсотни людей мучительно щурились в далёкое пространство, и некоторые даже начинали там что-то различать, студенты тихонько отсачивались на безопасное расстояние и укатывались вволю. Или вот ещё: стоит себе некий человек в телефонной будке, разговаривает по делу, на часы, конечно, не смотрит. Зато, закончив разговор и выходя, обнаруживает за собой огромную десятиметровую очередь. Конечно же, все сами по себе, вовсе не знают друг друга, – кто совсем один, кто-то парами, – но все они разом негромко, но ясно бубнят про битых полтора часа ожидания и про бессовестность некоторых болтунов…

А ещё весна вытягивала на приключения. Опасные приключения. Ненужные в другую пору. Но, увы, только лишь когда у человека уже есть какой-никакой жизненный опыт, он знает, что от таких порывов можно и нужно лечиться одиночеством.

 

Одиночество в городе возможно только на набережной. Три широкие террасы, связанные каскадами лестничных спусков, вторили забетонированному берегу могутной Оби. Не проснувшаяся от долгой спячки вода искристо рябила под то и дело выглядывающим в частые просветы стремительно проносимых серых облачков белым солнышком. Шум проспекта, оттесняемый свежащим дыханием водных просторов, магнитящих сердце видом заякорённых у противоположного берега барж и толкачей и пронзительной перекличкой пары самых первых, неведомо откуда залетевших в апрель черноголовых чаек, оставался где-то позади.

Обогнув комплекс старого речного вокзала слева, вдруг оказываешься в странном для Новосибирска местечке: крохотном пятачке, откуда не видно ни самого города, не слышно его жизни, и невнятен, не вполне реален сам смысл чьего-либо, кроме твоего, существования. Это место, где ты мгновенно свободен и одинок. Кирпичная кладка высокой глухой стены неожиданно запирает ток времени, отрубая всё чужое и чуждое, навязанное и налипшее, так, что отсюда вдруг некуда и, главное, незачем больше спешить. Запруженное время тихо кружит вокруг тебя, только тебя, и только плотно сошедшиеся деревья утешительно нашёптывают о том, о чём ты так устал вспоминать или забывать… Здесь прошлое мутно гадательно, здесь нет никакого будущего, но – но вечно настоящее. Здесь покой, свобода и одиночество…

После, возвратившись из этого колдовского закутка, задним числом Сергей пытался понять: что же там с ним всегда случалось? Может быть, это место как-то связанно с действительно забытым событием раннего, досознательного детства? Но как? Вряд ли раньше пяти-семи лет он мог побывать в центре города, да, тем более, в столь непрогулочном месте. А, может быть, это память отца? Или матери? Бред. Наваждение. Fiction… Но отчего же тогда ему здесь всё тайно родное? Эта холодная патина старинного кирпича, эти склонившиеся тополя и запах тления спрессованных листьев… Стоило только раскинуть руки, поднять лицо и начать кружиться. И воздух встречно скручивался в бледную полосатость…

Я – Гамлет. Холодеет кровь,

Когда плетёт коварство сети,

И в сердце – первая любовь

Жива – к единственной на свете

 

К единственной на свете…

Как ты прав, Александр Александрович. Как ты прав.

 

Избегать Ленкиного взгляда можно только непрестанно меняя местоположение и перекрываясь чужими спинами. И разговорами, разговорами со всеми, кто только бы ни оказывался между ними. Но даже через непрестанно сохраняемую безопасную дистанцию карие, почти чёрные, теперь уже без блеска за припухшими красными веками, глаза царапают отовсюду. Такое ощущение, что она и по ночам ходит вокруг его кровати. Или летает. Но, действительно, кто-то же накапал слезами сегодня на его подушку. Через потолок и железную крышу. Совсем девчонка поплыла, ничего не видит, не стыдится. А только зачем? Измором его она не возьмёт, просто не тот момент. В другое время пожалел бы. В другое время. Хотя тоже, такая страсть и в другое время его бы испугала. А, может быть, объясниться начистоту? Ну-ну, чего доброго, она его ещё и зарежет из ревности. А потом бросится в дурацкий межлестничный проём для несуществующего лифта в своём сталинском доме. Нет, лучше уходить, уходить от объяснений – время всё залечит. Всё. Он об этом часто читал и слышал. Только парафин в том, что её адвокатом вдруг да стал Петя. Петя, Петя, брат, можно сказать, по разуму, и вдруг такое внимание к Ленкиным проблемам. Даже решился на нравоучения. Нравоучения – от кого? И кому?! Эх, Петя, ты Петя… На Сергеевы подколы он неожиданно запылил, и намертво ушёл в своё немецкое надутие. Gott mit uns! Только треугольников не хватало. И вот прятаться приходилось уже от двоих, а как результат – пропуски, и долгая, ненужная беседа в учительской с Петровой о ремесле и призвании. Что же новенького может поведать обожаемый педагог лучшему своему студенту перед самыми госами? И что тот может ответить? Насколько искренне? То есть, по правилам их профессии – насколько правдоподобно? Так, чтобы обоих удовлетворил процесс собеседования. Всё понятно, лишь немного раздражает то, что за любыми доводами и рассуждениями о, якобы, заботах о его будущем, сквозила, ох как сквозила, идея вечной женской солидарности. Они ведь все знали, что их Петрову недавно муж бросил. Но мужа-то попрекали не комсомолом.

«Как Сергей в последнее время относится к своим товарищам по группе?»

Ох, Ленка, ох: написано же, давно написано:

Так окрылённо, так напевно

Царевна пела о весне.

И я сказал: «Смотри, царевна,

Ты будешь плакать обо мне»

 

Сергей лишь озвучил Александра Александровича. Ведь мы же совершеннолетние. И сами по себе умные. Всё все видим. Вот другое дело, бедная Петрова: остаться одной с двумя детьми. Это уже не несчастная любовь, не отвергнутая жертва чести. Потому-то теперь педагог растерянно смотрит в опущенное лицо студента, который в принципе всего-то лишь на шесть лет младше её. Всего на шесть лет! А если сейчас протянуть к щеке ладонь, убрать выбившуюся прядь за ухо. Потом притянуть и поцеловать. О чём это он?.. Она говорит, всё говорит про то, как они, преподаватели, любят их, студентов, как отдают свою душу и опыт, и сколько государство тратит на обучение, чтобы создать из них грамотных специалистов, а директор просто на части рвётся в поисках нормального помещения. Говорит о том, как внимательно к выпуску присматриваются режиссёры, и о том, что в ближайший сезон во всех театрах будет много постановок современных пьес, в которых обязательно востребуются именно молодые артисты. Говорит, говорит. А в глазах мольба: не обижай! Не обижай бедную девчонку!.. Нет, лучше уходить, уходить от объяснений. Время всё залечит. Всё и всех.

 

Какая это была странная встреча: нищий, и не просто нищий, а какой-то совсем убогий доходяга на костыле. Они неожиданно столкнулись с ним в сыром подземном переходе на «башне», в прямом смысле столкнулись, и калека, замычав, стал заваливаться на бетонную стену. Сергей подхватил его, брезгливо морщась от вони, удержал от падения. С опухшего от запоя и избиений, давно небритого лица на него посмотрели безумные в тоскливой мути глаза. И словно током ударило: показалось, что тот тоже его узнал. Что «узнал»? Но это не имело понятных определений. Просто в давно выцветших голубо-белесых глазах стояли удивление и ужас от внезапного узнавания. Кого?! Сергей, вытирая пальцы о штаны, дошёл до поворота на лестницу и оглянулся. Нищий пристально щурился ему в след. И, навалясь на костыль, крупно трясся, словно рыдая. Прилипшее впечатление от в упор пойманного тоскливого взгляда преследовало несколько дней. Хорошо, что ничего не снилось. Но аппетит при всяком воспоминании пропадал напрочь.

 

- Ребята, тихо! Сегодня у нас немного необычное занятие. Общеучилищное итоговое комсомольское собрание переносится на следующую пятницу, и поэтому мы разойдёмся пораньше. Впрочем, это «пораньше» зависит от вас, от вашего интереса и внимания.

Места в тёмном и душном репзале занимались согласно сложившемуся стайному социальному статусу: кто с кем, кто за кем. То есть, самые уважаемые, естественно, у выхода. Да, и «разойтись пораньше» было бы здорово. Петрова всё заправляла падавшую с уха прядь, одновременно перебирая в огромной, из тиснёной буйволовой кожи, индийской рыжей сумке тетради, книги, пудреницы, сцепки ключей, недовязанную кофточку, ножницы, паспорт, бусы и всё остальное, что так необходимо женщинам на каждую минуту. Рядом кисло улыбался Шустрин, актёр ТЮЗа и ассистент руководителя параллельной группы Лёвы Чернова.

- Во-первых, поздравим Григория Аркадиевича с присуждением ему звания заслуженного артиста России! Правда, вручение будет через месяц, но поздравлять уже можно.

Студенты достаточно фальшиво изобразили бурный восторг.

- Во-вторых, я пригласила его сегодня для маленького такого урока некоторым зазнайкам. Ибо на днях некто умудрился в нашем туалете очень научно доказать первокурсникам неполноценность работы в театре юного зрителя в сравнении с театрами драматическими.

Ну-ну-ну. Значит, этот гадёныш Воха Самокатов успел настучать Чернову, своему приёмному отцу и, по совместительству, своему же педагогу, и, одновременно, главному режиссёру упомянутого ТЮЗа, где со временем обязательно будет играть только самые главные роли, настучать о Серёгиной теории неприменимости системы Станиславского в изображении котиков и ёжиков. Вот чмо!

- Григорий Аркадьевич согласился немного поделиться своим опытом. Опытом уникальным, ибо он, действительно заслуженный артист, имеет за плечами уже более семидесяти ролей! И не только «котиков и ёжиков».

Ну, что за чмо! Бедная Петрова, сколько ж ей пришлось выслушать за вчерашний день! И он тоже, осёл, точнее, павлин, не подумал о скором дипломе: Лев Серапионович Чернов памятливый, как кот. И председатель экзаменационной комиссии. Ох, да только очень уж Самокатов тогда в курилке выделывался. Как молодым не положено.

- Мне, конечно, неприятно начинать с оправдывания, – начал оправдываться Шустрин, – но будем честны. Я знаю, как, ммм… несколько свысока артисты оперного посматривают на коллег из драматических. Те, в свою очередь, на нас, тюзян. А мы на кукольников. Но в чём же меж нами разница? В престижности зрителя? Так это никак не касается собственно общего для всех ремесла. А, может, в сложности поднимаемых тем? Но «Орлеанская дева» в опере нисколько не глубже раскрывает образ реальной Жанны, чем наш «Жаворонок». Тогда в чём? В чём заключается это пренебрежение к исполнению нами сказочных героев? В конце концов, любое произведение искусства, даже самое натуралистичное, – сказка. Вернее, оно создаётся по законам сказки. Иначе зритель его и не воспримет. Я много думал на эту тему. И вот могу честно признаться: я люблю сказку, люблю играть фантастические персонажи. Когда-то шёл у нас неплохой спектакль о войне «Не помню!» по повести Камилла Икрамова. Я там играл Деда, говорили, что хорошо. Но начало исполнения этой роли надо искать в сказке «Финист – ясный Сокол» в постановке Мовчана. Там было три старичка, и я играл одного из них, Старичка-барабанщика, который помогал Финисту. Народ помогал герою бороться с тёмными силами, а мы олицетворяли народ…

В предпоследнем ряду, с краю, вплотную к Сергею притулилась Лариска Либман. Давненько она к нему не подсаживалась. Взволновавшись от упоминания борьбы народа с тёмными силами, Сергей положил ладонь ей на колено и сильно прижал. Стерпела.

- …А самая интересная работа была в «Коньке-Горбунке», – Шустрин уже обрёл нормальный педагогический голос, – я очень любил своего Царя. И любил стихи в этой сказке, актёров, которые играли рядом со мной. Сказка шла долго, на каникулах мы её катали по два раза в день. Ещё из «многолетних» сказок помню «Волшебные кольца»…

Ладонь ползла выше, выше. Пока в определённой точке её не прижал локоток. И больно так прижал! Зажав дыхание, Сергей и Лариска стали тихо-тихо толкаться. Кто первый не выдержит?

- …Она мне запомнилась тем, что никак не получалась у меня роль пирата Мухамиеля. «Зерно» не давалось. Пока, совершенно случайно, на рынке не увидел кавказского мужчину, торговавшего цитрусовыми. Долго слушал его, наблюдал. На репетиции наклеил маленькие усики и стал демонстрировать импозантность, большое к себе уважение. И все сразу засмеялись! Режиссёр сказал: «О»!

- О! – вдруг сказала и Либман.

- А? – не понял Шустрин. И все сразу засмеялись.

 

У Витька новая страсть: йога. Вернее, какая-то её особая разновидность. Вроде как специально для русских. И что забавно, он ведь словно когда-то специально для этого и родился: худой, как велосипед, и на спор мог стакан раскусывать. Оставалось научиться возгонять тепло от кундалини и пить воду носом. С последним у Витька были проблемы, так как нос ему ломали не один и не два раза. А на голове он стоял как по писаному, и ножки сложились калачиком с первого раза. Но тут-то ничего мистического: просто при его конституции череп был естественным противовесом всему остальному телу, а ноги ещё в детстве в Средней Азии загибать научили. В его кубрике теперь повсюду красовались авторские копии с картин Рериха, пахло подпалённым бамбуком, а на самом видном месте, в полуметре над собачьей подстилкой, висел какой-то сложный многоугольный чертёжик для медитации. Болонке он не мешал, а вот Серёгу отчего-то давил. Не мог он теперь смотреть на Витька без язвы. Просто язык сам лез, куда не надо. Но налысо выбритый изотерик всем и всё прощал, непривычно миролюбиво улыбался и, перебирая бусинки деревянных чёток, с гордостью показывал свежесделанную потайную полочку со спрятанными фотоплёнками и самопальными фотоальбомами «там-издатских» книг откровений великих гуру Чайтанья Марапрахбы и Бхактиведанты. А вот когда Сергей попробовал сочинить частушку с этими сложными рифмами, то Петя вдруг и тут полез заступаться. Он, как не очищенный от страстей ментальными энергиями Кришны, похоже, уже прямо искал конфликта с Сергеем. Электричество едва-едва разряжали мудрые цитаты из Бхагават-Гиты и гундосые напев мантр. Да ещё блаженное лицо перевёрнутого вверх ногами неофита, именно так твёрдо ступающего по великому пути самопознания.

Гм, дело, в общем, безобидное, хотя тараканов травить всё же необходимо. Может быть, так они даже скорее во что-либо полезное перевоплотятся. Или в кого. В Подтапыча, например… И чтобы Петя всё-таки не перешёл грань, Сергей попрощался.

 

Ибо в этот вечер Витька больше донимали не гости, а соседи. От первого, почти цокольного от времени, этажа и вверх до черноты чердака, по всей кособокой, истёртой, скрипучей и вонючей лестнице послевоенного барака шла развесёлая гульба. Чьё-то деньрожденье отмечали с обеда, так что часам к десяти вечера праздник достиг апогея.

Прямо под Витьком, точно так же с одинокой матерью, жил уже неделю как дембельнувшийся из Забайкальского десанта Толян Рыжий. По правде рыжий, до красноты. И сегодня он гулял со съехавшимися со всего города сослуживцами. Два года назад, когда Толяна забривали, Сергей ещё донашивал тельник, и тогда провожавшие в армию своего кента волосатики с завистью слушали его дедовские побасёнки. А вот теперь Толян имел право говорить с Сергеем на равных. Десантное братство священно, и Сергея в подъезде уважали. Но всё же на равных почти. Всё же Рыжий после учебки отторчал всю службу на одной приаргунской точке, из приключений только пару месяцев поремонтировавшись со своим БМД в Хабаровске. Можно сколько угодно наломать руками и головой кирпичей, можно хоть двадцать раз кайфануть между небом и землёй, но кроме самоволок за анашой и бурятскими доярками особых героических фактов в рыжей биографии не прибавилось. И все шрамы только от зацепленной колючки. А Сергей-то всё-таки кое-чего в своём милитаристском прошлом повидал, кое-чего пощупал. За что у Сергея дома в шифоньере, в маленькой такой коробочке лежала медаль «За боевые заслуги». А это вам не гроздь начищенных до дури значков разноразрядников и тиснённых из консервной банки парашютов. Медаль! Светить которую ему военком, мягко говоря, не рекомендовал. Но про которую некоторые всё же знали. И про такую далёкую страну Сирию Сергей Толяновым дружкам два года назад рассказывал. Про пальмы и мандарины... Но всё равно – «кто, кроме нас?». ВДВ без понтов, и десантное братство священно.

Прямо под Витькиными дверями шло соревнование. Поперёк лестничной площадки, на вспученном, давно не крашенном дощатом полу два бойца подпрыгивали из положения лёжа, одновременно отталкиваясь всеми своими растопыренными руками и ногами. Их силовые лягушачьи упражнения хором подсчитывали полтора десятка зрителей и зрительниц. Воздух вокруг густо слоился, прессуемый кисловатым примовским дымом вперемежку со специфическим агдамовским ароматом. Низкая сороковка под жестяным колпаком, атакуемая неведомо как выжившей в такой атмосфере мошкарой, масляно бликовала на голых мускулистых спинах отжимавшихся и отжимавшихся героев, а рассевшиеся по углам и на перилах болельщики всё больше заводились от их спортивной неуступчивости. «Девять, десять… одиннадцать». Сергей, поплотней притянув за собой дверь, замер, вдавившись плечом в косяк. Зрелище затягивающее. Молодцы, пацаны. Красавцы, просто красавцы. Слева протянули начатый «огнетушитель». Сергей отёр горлышко и сделал несколько больших глотков вязкого портвейна. В ответ благодарно отдал свои сигареты. Сразу три девичьи руки столкнулись за «аэрофлотом». А не тряхнуть ли и ему? Ребята почти одновременно со стонами распластались на приятно холодных досках. Ничья. Молодцы, десантура! «Никто, кроме нас!». Сергей потянул недорасстёгнутый батник прямо через голову. Кто с ним? По десять раз на каждой руке? Рванулся Рыжий, но он был уже совершенно в кондиции, и его удалось привалить женскими телами в угол. Он там слегка посопротивлялся, но, пригревшись в мягком, сдался. Сергей лихо отжался с левой, а потом с правой, и, как всегда, все взгляды сошлись на шраме.

Чёрт, забыл. Теперь уважительно поднесли уже в стакане.

Следующим номером пошли показательные уличные выступления. Очень кстати наивный сосед оставил в подъезде без укрытия с полсотни спёртых им откуда-то для дачи кирпичей. Может быть, он даже и наблюдал теперь из своего затемнённого окна за разворачивающимися во внутреннем дворике событиями, но что сделано, то сделано. Заодно использовали несколько досок из забора. Порубив всё под счастливые девичьи всхлипы и приняв под «ура» ещё за Советскую Родину и ВДВ, стали демонстрировать удары ногой в прыжке. Кто мог, конечно. Но кто не мог, предлагали сразу перейти к рукопашному бою. С уговором: по башке и горлу не бить, в пах и по ногам не пинать. Ну, кто с кем? Сергею, как, в натуре, старшему по заслугам, предоставили почётное право побиться с уже победителем.

С лёгкими нарушениями правил, с громкими разборками, извинениями и общими объятиями в победители по очкам вышел Кыла – здоровенный малый из Ленинского района. Они же тут все однополчане с Рыжим. С одного призыва. В основном от рабочих окраин. Но красавцы. Бычки, как на подбор. Сергей уже изначально стал присматриваться именно к Кыле, делая наперёд тактические намётки, дабы уравнять шансы при такой очевидной разнице в росте и килограммах. Атаковать не было смысла. Как и бояться. Главное, это доказать противнику его личную несостоятельность, но при этом не обидеть десантника. Поэтому, в третий раз тяжело перекинув его через себя, Сергей обнял разгорячившегося и предложил поднять за тех, «кто не вернулся». Упёршись лбами, они мужской компанией допили последнее. Тёлки обиженно заверещали. «Не плачь, девчонка!». Покидав в голубой берет наличность, отправили пару человек покупать водку у таксистов, а сами вернулись в подъезд. Расстроенная, сплошь заклеенная переводками с гэдээровскими красавицами, новенькая ленинградская гитара в три аккорда исполняла любой заказ. Пропели хором про «улицу, улицу, улицу родную», про то, «что ты опять сегодня не пришла». Кто-то даже попытался подразнить Высоцкого, но, не поддержанный, сошёл с голоса. Водка из таксистского бардачка оказалась тёплой, после смешения с портвейном Сергея сильно замутило. Прислонившись плечом к стене, он полуразвалился на ступеньках, держа на коленях невидимую со спины маленькую и бессловесную гёрл. Перебирая около щеки пальцами её жесткую фиолетовую стрижку, поборолся с подкатывающей к горлу тошнотой. И никак не мог припомнить её лица. Хотя вроде уже и пососались внизу, пока остальные поднимались. Но там темно было.

- Ты кто?

- Лола.

- Лола, а ты чья?

- Местная. Вон, в соседнем доме живу.

- А хата у тебя свободна?

- Не, там предки.

- Тогда пусти. А то сейчас вырвет.

 

Сколько ночей он уже стоит под этим окном? Деревья позеленели. А сегодня и первые одуванчики раскрылись. Так сколько он уже стоит под этим окном? И сколько он ещё может так стоять?!

Трёхцветная шавка скалила все свои мелкие зубки и срывалась на визг. Тётя Зина через толстое стекло в сотый раз уверяла, что она сейчас вызовет милицию, и лучше бы он, пьяный дурак, сам убирался отсюда подобру-поздорову. Ну, а что ей стоило позвать Татьяну? Только на одну минуту, на пару слов...

Ах, раз он по-человечески не понимает, она пошла звонить…

Пнув неподдающуюся дверь, Сергей побежал за поворот. Пусть звонит, пусть звонит во все колокола. Старая крыса. Ему уже всё равно. Всё равно.

- Татьяна! Та-ня!!

Неужели его не слышно? Нужно бросить камешек. С какого-то раза он попал. Из-за отдёрнутой шторки лунными пятнами просветились сразу три лица. Но неразличимо.

- Таня. Та-ня!!

Одно пятно исчезло, а над оставшимися заметались руки, упрашивая, умоляя его уйти. Появились лица и в других окнах.

- Таня. Я не могу, не хочу так больше жить. Жить без тебя. Зачем? Зачем, скажи, всё это, если мы с тобой видимся только через стекло? Ты как в аквариуме. Разве можно жить в аквариуме? Это же душно. Без крика чаек и прибоя. И всё неправда. Всё: твой танец на пальцах, и моя опора голоса на диафрагму. Всё искусственно. Бутафорно. Так люди не живут. Так никто не живёт. Это всё иллюзион. Бумага, картон. Немного блёсток и цветных фонарей. А сегодня первые одуванчики зажелтели. Сейчас закрылись, потому что живые и спят. Спят до утра. Потому, что живые. Таня. Жизнь и искусство несовместимы! Искусственные цветы, они ведь только для декораций и венков. Погребальных венков. Венков Офелии. Жизели. Чистая моя, дальняя, давай бросим всё и убежим. Уедем, улетим. Далеко-далеко. Давай будем не через стекло, а чтобы тёплые нервные руки сплетались в неразлитность и неразлучимость. Одно в одно. Таня! Жизнь – она не на сцене. На сцене только имитация. Не правда, а – правдоподобие. Что я говорю? Ты сама знаешь: им там не нужна жизнь. Они громче всего хлопают умиранию. Да, охотнее всего хлопают именно умиранию. Зрителям нужна иллюзия смерти. Иллюзия нашей смерти. Ради этого они покупают билеты... Та-ня! Давай убежим в жизнь! Та-ня!! В настоящую жизнь!

Сзади разом навалились два мента. Вы чего, ребята? Так же можно и ушибиться. Но ребята попались неуступчивые. «Никто кроме нас!» – одного он уронил хорошо, только фуражка подлетела, а вот другой, падая, трескуче разорвал рубаху от самого ворота. Ах ты, козёл! Сергей выкрутил ему кисть, освобождая фирменный коттон, но взвыл от неожиданного пинка по голени. Ну да! Здесь же правил не было. Второй пинок пришёлся прямо в отсутствующие рёбра и он махом отключился, поплыв в оранжевых и жёлтых кругах куда-то подальше от размашистых ударов осатаневших после конфуза стражей правопорядка.

 

Мать и отец тихо сидели в отделении с полседьмого утра до девяти тридцати. Пока не принял начальник. Потом также тихо сидели в его кабинете. Здесь тишина была особо гнетущей. Начальник, грузный белобрысый подполковник без запоминающихся черт, чрезмерно пахнущий «Русским лесом», водрузил на нос нелепые для милиционера маленькие очки и изредка туго вздыхал. Он долго, очень долго рассматривал медаль, ветеранское удостоверение и удостоверение инвалида третьей группы. Молча морщась, раздумывал: читать или не читать этим интеллигентам нотации? Надо бы пропесочить. А, с другой стороны, о чём гудеть? Вот, мол, кандидаты, учёные, элита советского народа. Сын на артиста пошёл. И герой, оказывается. И что? Пьяное хулиганство, дебош. Ладно бы это. Но вот оказание сопротивления при исполнении – это уже не шутки. Это серьёзно наказуемое преступление. И что? И то. Вот, сидят, носы в пол уткнули. Хоть бы пооправдывались... И так головняка хватает, а тут ещё мои, тоже молодцы, награждённого интернационалиста и инвалида Советской Армии отмутузили до больницы. И ещё хорохорятся: «Кисть вывернул! Связки порвал!». И что? Что теперь?.. Без пяти десять, пора в управу...

- Ладно. Мы с вами люди взрослые. Обойдёмся на первый раз без протокола.

И начальник опять молча смотрел, как они, вдруг что-то бестолково наперебой залепетав, толкаясь, суетно забирали со стола документы, кивая головами, задом отходили к двери, ещё раз благодарили уже из-за порога. Он опять поморщился, только сейчас заметив притаившийся на сиденье посетительского стула длинненький газетный свёрток. Что там из Городка? Коньяк? У них же и армянский в распределителях бывает. Так вот, значит, ещё один артист вырос!

Жизнь центрального отделения специфически отлична от иных райотделов города. Тут и рынок, и микрорайоны для чиновных и блатных. И все городские и областные управления тебя в упор наблюдают. В упор. И пусть тебе повезло, пусть ты сам, своим пупом карьеру в органах сделал, но под тобой-то столько чьих-то родственников зреют. Это не где-нибудь в Кировском или Ленинском. Ответственность, за всё двойная ответственность. Допустим, то, что здесь живёт много госчиновников и партаппаратчиков, так это даже замечательно. Народ дисциплинированный. Пожалуй, даже покрепче, чем иные военные. Если себе что и позволяют лишнего, то только в специально отведённых для этого местах – в подшефных заводских банях и домах отдыха. Как раз за пределами его подведомственной территории. А там это уже интересы «смежников» из КГБ.

Здесь главные проблемы – их детишки. Урод, конечно, на уроде. Какие-то совсем непуганые. Посему с малолетками у него работают самые опытные сотрудники, практически без его вмешательства конфликты гасят. И отчётность не страдает.

Но есть ещё в центре и театры. С – будь они прокляты – артистами! Артисты же, со всеми своими братьями художниками, писателями, музыкантами и певцами, были, есть и будут постоянной давёжкой неурочных звонков и неуставных дёрганий. Каждый раз, когда кто-то из задержанных начинал качать права в ночном «обезьяннике» членством или заслуженностью, начальнику самому приходилось решать вечную детскую задачку: «казнить нельзя помиловать». Конечно же, в одном варианте: помиловать. Благо, он уже десять лет в центре и знал, кто из каких областных, городских или районных чинов кому в искусстве оказывает покровительство. И так, даже не ходя по театрам, кроме как на праздничные концерты, он знал всех знаменитостей поимённо и в лицо. Знал, кто и сколько пьёт, как и с кем грешит. Ладно, люди все живые, все с прибабахами, но важно, чтоб всё было согласно табели о рангах. Артисты обычно своё положение чётко понимали. Понимали, что и в какой зависимости от званий и лауреатств они себе могут позволить: кому сойдёт просто в кафе столик перевернуть, а кому посреди ночи «Куда, куда вы удалились?» под горячевскими окнами проорать. Конечно, народец нервный, нежный. Самый смелый «Дон-Кихот», пообщавшись пару часов с залётными с вокзала урками, хулиганьём и цыганами, обычно на полгода притихал. Хоть и гоношился до последнего. Но кое-кого приходилось и просто журить. Усовествлять почти по отечески. Кстати, как раз именно те, кто участвовал в этих юбилейных концертах, и были самые неприкасаемые. Их оставлять на ночёвку категорически было нельзя, только попугать липовым протоколом и уведомлением по месту работы.

Ну-ну, Розанов Сергей Владимирович, значит, ещё один артист вырос. Кстати, а коньяков от артистов он ещё не видел. Художники и Красный уголок оформили, и Доску объявлений, и вон чеканный профиль Дзержинского на стену изготовили. Коньяк, это писатели, бывало, несли. А артисты всё какой-то народец неблагодарный.

 

«Театр» № 5, май 1978 года, «Постигая действительность»:

«Завершается театральный сезон.

Он был полон интересными и важными театральными событиями, главное среди которых – II Всероссийский фестиваль драматургии и театра народов СССР, посвящённый 60-летию Великой Октябрьской социалистической революции. Общественная и культурная жизнь нашей страны, братских социалистических государств, всего прогрессивного человечества была связана со славным юбилеем, замечательной вехой отечественной и мировой истории. За время, прошедшее со времени I Всероссийского фестиваля драматургии и театра народов СССР, посвящённого 50-й годовщине образования Советского Союза, ещё более глубокими и интенсивными стали взаимосвязи братских театральных культур в единой многонациональной советской культуре. Время доказало историческую прозорливость ленинской национальной и культурной политики. Создалась новая общность – советский народ, что и определило новые качества многонациональной советской культуры.

…Художественное освоение действительности – процесс непрерывный, его движение обусловлено самим развитием нашей жизни, её беспрестанным обновлением. И театр, как искусство, по природе непосредственно связанное с социально-психологическими изменениями, происходящими в обществе, должен чутко реагировать на них, влиять на духовное формирование своего зрителя, воспитывать его. А для этого он должен быть во всеоружии таланта, культуры, мастерства, идейной зрелости».

 

Привычно, когда человек умирает для мира. Но иногда для человека умирает мир. Это не сразу понимаешь. И потому как-то странно идти, слушать, как тукает твоё сердце, ощущать сбившуюся стельку, которую лень поправить, и безучастно разглядывать этот умерший мир. Странно, но и… знакомо. Очень напоминает самые первые картинки младенческой памяти. Когда ты помнишь или, вернее, заново видишь какой-нибудь факт во всех его мельчайших подробностях, но никак к нему не относишься. Это уже позже, в памяти семи-восьмилетнего возраста к картинкам прикладывается и воспоминание о чувствах и эмоциях, их сопровождавших. Уже позже.

Так и сейчас. Что есть умерший мир? Красный светофор и необходимость стоять. Автобус с прилипшими изнутри смутными лицами. Потом долгий-долгий переход через площадь внутри чужих спин и плеч, с уворотами от других чужих плеч, спешащих навстречу и насквозь. Потом ещё один короткий переход Вокзальной магистрали, мимо серого урода центрального банка. Поворот, поворот. Зелёная бутылка «жигулёвского» из «Снежинки», беляш в промасленной обёрточной бумаге. После обязательно нужно аккуратно вытереть губы и пальцы. Кто-то, хорошо за последние три года знакомый, невнятно произносит соответствующие встрече слова, потом громче добавляет нужную информацию: не забыть сдать в библиотеку Гофмана, вечером последний прогон, одолжить грим у Лариски. «Сигарету? Пожалуйста!». Да, всё вокруг ещё продолжает привычно перемещаться, совершая известные действия, контактировать и взаимно реагировать в пределах простейшей необходимости. Всё вокруг ещё достаточно логично. Но это всё уже неважно, совершенно неважно. Потому что уже нет самой главной логики. Главной логики этого мира – его жизни. И ещё: как-то сразу исчезли запахи и фактуры. Шероховатости, которые цепляли нервы. А без этого все эти чужие люди, светофоры и автобусы, все львы и куропатки – суть только бессвязные рефлексы, продолжающиеся бессмысленные клеточные рефлексы в уже мёртвом теле. Вселенском мёртвом теле. Всё и все теперь только факты, к которым уже нет отношения.

 

Он встретил её на полпути от училища к оперному. Умные подруги с оскорблённым видом шмыгнули мимо, поспешив дальше, даже не оглядываясь. Парковая зона внутри огромного трамвайного кольца, длинно рассечённая пересекающимися тропинками, словно заново вернувшимся снегом, была вся забелена облетающими лепестками ранеток. Солнечный свет, просеянный через чуть покачивающиеся кроны высоченных тополей, щедрыми брызгами играл на миллионах этих рассыпанных и продолжающих сыпаться, пронзительно белых крапинках-конфетти. Несколько секунд они вглядывались в друг друга. Сергей протянул руки, но безответно.

- Таня.

- Что?

- Та-ня.

- Ты мне чуть не сломал жизнь.

- «Сломал»? Но это же не жизнь!

- Ты мне чуть не сломал жизнь.

- Но это не жизнь. Жизнь – вовсе не это. Таня!

- Сергей. Пропусти меня.

- Таня…

- Ты чуть не сломал мою жизнь! Я же учусь, я хочу учиться! А из-за тебя меня могли отчислить. С последнего курса. Восемь лет труда, сверхусилий, мук. Иногда даже пыток. И нужно было всё вытерпеть, всё вынести, чтобы вот так глупо и разом потерять? Да? Я не согласна. Я не хочу. Не хочу. Вот он, театр. Я могу и должна танцевать в нём. Я мечтала об этом с детского сада, как только впервые попала на балет. Мечтала! И осталось так вот немного, совсем чуть-чуть. Уходи. Уходи навсегда!

- Я люблю тебя.

- Мне этого не нужно.

 

Когда мир умер, этому не стоит сопротивляться.

Впрочем, это и невозможно. Главное, заставить себя не надеяться, что кто-то ещё тоже жив. Не надеяться. Нужно быть как все, то есть делать как все. Можно даже лучше. Позавчера прошёл второй дипломный спектакль. Его Подколёсин, похоже, несколько изменил предварительную раскладку комиссии по распределению. Вот вам, мадам Петрова, и ваши сомнения насчёт не его амплуа! Кто герой, тот и комик. Это наоборот не получается.

Тесное фойе областного драматического стало второй сценой. Только теперь на переднем плане фигурировала родная комиссия и понаехавшие покупатели, а на второй линии сновали счастливые педагоги и трясущиеся родители. А они, выпускники семьдесят восьмого, только-только отслушавшие аплодисменты, скромно «стояли у воды». Но и для статичной партии Сергей нашёл образ – графа-палача Монтекристо, мрачно скучающего в самом дальнем углу. От этой мрачной скуки его периодически стыдливо отвлекали. Во-первых, совершенно неожиданно с лестными комплиментами подошёл сам директор «обладрамы», правда, без конкретных обещаний. Потом вывел на беседу молодой режиссёр из Челябинского «Цвилинга». Сто пять. И комната в общаге. Тут же попробовал перекупить стодвадцатипятирублёвым окладом и «несомненной» квартирой в течение года смуглявый говорун из Благовещенска. Сто пятьдесят в Новокузнецке… В эти два часа Сергей наблюдал, как нагнетается внутреннее давление у Иониади. Тут косился, вздыхал. Поминутно вытирал потеющий лоб. Ну? Ну?.. Пригласит в «Красный факел»? Ну? Хоть на девяносто? Нет. Значит, взаправду говорят, что он теперь не хозяин в театре.

Ещё три месяца назад действовала договорённость с Петей: на пару ехать работать в один театр. Играть только на одной сцене. Только вместе. Клятвы на Воробьёвых горах не было, как и не было отходного разговора. Просто последнее время они почти не общались. Ну, так, пара фраз по необходимости, да и то после Сергеевой больницы. А чем кому поможешь? Никто же не ведал, что Мазель вдруг да захочет жениться на Ленке. И та вдруг да согласится…

М-да. Что было, то было. Она же сама тогда привела к себе... А теперь пусть они парочкой катят в благословенный Улан-Удэ, на её родину и даже чего-то там столицу. Пусть. А его дорожка метится совсем противоположно – прямёхонько в столицу нашей Родины город-герой Москву. На запад, туда, где восходит солнце, солнце удач и успехов. Истинное солнце артиста. И побредёт он по той дорожке за ручку с Лариской Либман, к её совминовскому дяде. Дядя куда-нибудь да поможет. Обещано ей. Обещано ею. И принято им. Но на женитьбу она всё равно не должна рассчитывать. Причём тут Моральный кодекс? Никто ведь не осуждал их все эти годы. Вслух не осуждал. Учились-веселились. Жили-дружили. Сходились-расходились. Что было, то было. И что-то да будет.

Это ведь совсем недавно открылось, что мир умер.

И только для него.

 

 

Четверть вторая. ЛЕТО

 

Глава третья

 

Начало этого лета в Москве каплей в каплю походило на предыдущее. На майские сняли пиджаки, а через две недели как отрезало. Просто пропало солнце. Мелкие серые облака, равномерно покрывавшие небо, то темнели, утяжелялись и, обратившись в тучи, сыпали по улицам и дворам разномастным дождём, а потом вновь растворялись до тонкого серо-пепельного марева. Но солнца, по-любому, больше не было.

Солнце, и в изобилии, отсияло в позапрошлом году, но тогда «Олимпиада-80», московская «липа», вымела всю лимиту вместе с гостями, родственниками и проститутками за 101-й километр. Сергея, временно прописанного, прямо так в лоб не гнали. Лишь два раза участковый «настоятельно рекомендовал». И можно было бы не прислушаться, но тут как-то так очень удачно их театр отправился на гастроли в Горький.

Нижнему не впервой было выручать столицу, о чём и засвидетельствовано около лобного места благодарной Россией гражданину Минину и князю Пожарскому. Причём, именно в Горьком открылось: кто конкретно из их труппы поехал на эти гастроли. Да! Конечно же, только те, кто был с этой самой временной пропиской! Так что, состязания дружбы и мира Сергей смотрел по телевизору в холле гостиницы. Американцы и их пристёгнутые к поводку союзнички олимпиаду забойкотировали из-за ввода нашего контингента в Афганистан, и Мохамед Али, совсем недавно пожимавший руку Леониду Ильичу и восхищавшийся такой мирной ночной Москвой, вдруг стал самым ярым антисоветчиком. Что объяснялось полусотней сотрясений мозга... Игра шла в одни ворота: ГДР и китайцы – это всё, что могло противостоять нашим. Да, ещё здорово жали румынские гимнастки. Итог соревнования в оранжерее Варшавского договора: первое место по количеству завоёванных медалей… Чистые, пустынные улицы. Дисциплина на трибунах. Без лимиты, гостей из Сибири и проституток.

И всё можно было бы простить коренным жителям, всё им оставить, но только не похороны Высоцкого.

Известие о смерти потрясло их всех. Ночью кто-то услышал по «Голосу Америки» и стал барабанить по дверям. Они собрались в гостиничном холле: вдруг всё-таки лажа, но «Маяк» молчал, а телевизор уже не работал. Утром прозвонились в Москву. Оказалось правдой. Потом было много рассказов, фотографий. Про гитару, про конную милицию, про снайперов на крышах. Даже чья-то засмотренная до палёных дыр любительская киноплёнка. И портреты, портреты повсюду... Были ли это наркотики? Или работа на разрыв? Годяев или Любимов?..

 

Высоцкий для Сергея теперь навсегда остался тем, для кого и чего стоило выступить в поход на Москву. Да, в то первое лето своего приезда он, как больной лёгкой формой бешенства, высунув язык, гонял по всем театрам, театрикам, концертам, концертикам, квартирным и полуподпольным выступлениям и показам всех, кто чего-то кому-то хотел доказать. Малая Бронная и Маяковского, Пушкинский и Красной Армии, Гоголя и Эстрады… Дом Актёра и ДК ЗИЛа…. Как праздник – Станиславский или МХАТ. И как очень большой праздник – лестница Ленкома или фойе Современника. Клёвым поплавком ныряя и выпрыгивая из провалов метро то на «Смоленской» или «Арбатской», то на «Чеховской» или «Охотном ряду», а потом на «Тургеневской», «Тверской», «Курской», «Автозаводской», он так и запоминал Москву рваными кусками вокруг неоновых буковок «М». Царапая самолюбие, «закусывая» с утра до утра двойной кофе двойной сигаретой и не размениваясь на «человечьи» отношения, он торопился как можно скорее пропитаться, пропылиться, пропахнуть столицей, чтобы не прокалываться на любовании тем, как «утро красит нежным цветом», не вздрагивать, разевая рот от вида знакомых с азбучных картинок высоток или памятников героям Шипки и Долгорукому. Не потеть ладонями, пожимая руку Володе Конкину и Коле Бурляеву. И вообще не нервничать, входя в дымный и гамный ресторан Дома кино. Только таким обвалом неперевариваемой информации и отрыгающихся эмоций можно было избавиться от проклятой сентиментальности, чтобы через полгода уже самому оказывать покровительство приезжим провинциалам.

Но была и она, Таганка. Только три раза, но из трёх один – «Гамлет».

Странно, но когда Сергей самыми возможно медленными шажочками покидал зал, то в черепе, как муха в пустой комнате, кружилась, зло обивая стены, только одна глупая мысль: «Такая жара. Жара. Как они, под софитами, в своих вязаных свитерах и платьях?». Янки и боши чванливо сверяли впечатления и часы. Русская публика молчала. Её много оставалось ждать у театра, а Сергей всё теми же малюсенькими шажочками пошёл вниз по косогору в сторону набережной. Что тут было не так? То есть, да, здесь всё было не так, на то она и «Таганка», но дело вовсе не во внешних эффектах. Что-то ослепило и оглушило, лишив логики восприятие его, Сергея, человека вполне профессионального. Не лох же с улицы, на самом-то деле. Но тогда из-за чего он сразу потерял контроль над собой? От чего? Отчего?.. Постоял на углу под жёлтым-жёлтым фонарём у жёлтого же от этого фонаря двухэтажного дома. Железный фонарный столб громко зудел неоновой лампой. Ослеплённая ударами о рифлёное стекло, большая мохнатая бабочка бешеными кругами опускалась вниз, продолжая колотиться о шершавую серебрянку трубы. Откуда она здесь? Почему именно об этот столб? Вокруг их столько. Вообще, как это у Булгакова Маргарита на метле летала? Над старыми московскими улицами столько проводов понавешено. Поэтому и Карлсон у нас не выжил бы.

Он вернулся и издалека увидел, как из дверей выскользнула Алла Демидова. Почти сразу появились и исчезли Славина и Шаповалова. Поклонники и поклонницы под наблюдением толстенного милиционера вели себя смирно. Сергей пошёл на перехват: если и удастся встретить, то теперь только у «Гробиков». Что же всё-таки не так? Нет, песни не мешали. То есть, не перетягивали на себя, чего он боялся больше всего. Они-то как раз были совершенно внутри организованного Любимовым действия.

Секрет лежал вообще не в играх с шекспировским текстом. Сергей достаточно знал почти все роли, достаточно, чтобы не сбиться. Наизусть... Ладно, вот для сравнения, как всегда, игра Смоктуновского. Гамлет в фильме – умница, сверх умница, с двойным дном латентной паранойи. Всё время прислушивается. Внешним ухом и внутренним. И играет – то есть живёт! – на равновесии звуков этого, общедоступного мира и того, слышимого только им. В нём нет телесной страсти. Нет соблазнов похоти и честолюбия. Нет этой вот, сочащейся и парящей сквозь свитер жары. Для Смоктуновского «быть или не быть?» равно – «есть ли Бог, который отомстит, или придётся мстить самому? И, если всё-таки есть, отвечать ли за свою месть там?». И справедливо ли отвечать, если сомневаешься? Вопросы, от которых воспаляется не тело, не душа, а один только головной мозг. Стоп. Вот. Вот оно! Здесь, в любимовском чтении рефлексию играл не Высоцкий. Играл занавес, непредсказуемо реагируя на каждую ситуацию. А Гамлет, Гамлет Высоцкого, он знал, всё знал заранее. «Быть иль не быть» – для него совершенно проходной момент. Он не мучился собственным духом, его мучил дух отца. Отца – вестника смерти. Гамлет Высоцкого знал свой финал от начала, и от этого страдал не умом, не двоящимся в нравственном зазеркалье сознанием, а мучился – до пота, до разрывающегося сердца! – и протестовал против этого финала всей своей хотящей жить, гореть и потеть под свитером плотью. Его принц рефлексировал только плотью – занавесом духа:

О, тяжкий груз из мяса и костей,

Когда бы мог исчезнуть, испариться,

Каким ничтожным, плоским и тупым

Мне кажется весь свет в твоих стремленьях

 

Здесь разгадка любимовской неправды о Гамлете! Это не Шекспир, в принципе, это слишком примитивно для Шекспира: «Да, все вокруг подлецы, и всё вокруг так несправедливо, и нужно только заставить себя ответить миру тем же». Но именно от этой режиссёрской неправды спектакль настолько гармоничен: Высоцкий же никогда и нигде не перевоплощался. Он везде оставался Высоцким. Во всех ролях он был только собой. Сильным, плотным. Плотяным. И именно под этот его природный, его утробный бунт смертной крови против осознания приближающегося гробового финала была так удачно исковеркана первооснова, первоидея драматурга. И как же получилось хорошо!

Весёлая компания задержалась на пороге, докуривали: Высоцкий, Шаповалов, Смехов и Бортник. Потолкались, вошли в кафе. Что можно сказать героям? И кому можно что-то сказать героям?.. У него-то завтра с утра «Красная Шапочка» на выезде.

 

«Возглавить всенародное предсъездовское соревнование, направлять трудовую и политическую активность советских людей на решение конкретных задач хозяйственного и культурного строительства, – говорится в постановлении ЦК КПСС «О социалистическом соревновании за достойную встречу XXVI съезда КПСС», – первоочередная обязанность всех партийных, советских и хозяйственных органов, профсоюзных и комсомольских организаций».

«Десятый пленум ЦК профсоюза работников культуры рассмотрел вопрос о задачах комитетов профсоюза работников культуры СССР по выполнению решений июньского Пленума ЦК КПСС, указаний, изложенных в докладе Генерального секретаря ЦК КПСС товарища Л.И. Брежнева на Пленуме и постановлении ЦК КПСС «О социалистическом соревновании за достойную встречу XXVI съезда КПСС». Главное внимание соревнующихся сосредоточивается на достижении практических результатов по выполнению государственных планов и социалистических обязательств, создании значительных произведений театрального, музыкального и изобразительного искусства, улучшения театрально-концертного обслуживания населения, массовой политической и культурно-просветительной работы клубов, библиотек, музеев, парков, приведения в порядок всех учреждений культуры и искусства.

По театрам союзных республик социалистическое соревнование предусматривает выполнение планов по всем показателям...»

 

Трр-рык! «...Осторожно, двери закрываются. Следующая станция "Кутузовский проспект"». На следующей и выходим. Ну, и что? Что вы там для нас запланировали, товарищ председатель ЦК профсоюза работников культуры Пашков М.? «...будет также подготовлен на сцене ГАБТа концерт "Молодёжь Большого театра – навстречу XXVI съезда КПСС", проведён вечер – творческий рапорт коллектива ГАБТа под названием "Москвичам – победителям в социалистическом соревновании в честь XXVI съезда КПСС"...». Спасибо. Журнал «Театр» полугодовалой давности с задумчивой Алисой Фрейндлих Сергей оставил на сидении. На фиг. Как нашёл, так и потерял. Пусть читают другие пассажиры подземного транспорта. Им тоже будет полезно. Про соревнование. Хорошо, что мы самая читающая страна. Читающая всё подряд. Обо всём подряд. И хорошо, что не всё понимающая.

Вышагнув на открытый перрон, вслед отступающим спинам поднимаешься из первого вагона по истоптанной лестнице в пыльно-стеклянную будку послевоенной постройки и за её дверьми разом растворяешься в протяжно свистящем и шипящем шуме Кутузовского проспекта. Широченная правительственная магистраль круглые сутки не знает продыха, и между её монументальных архитектурных славословий великому вождю и отцу счастливых народов в восемь рядов беспрерывно, шурша, жужжа и ревя, сверкая и брызгаясь, годами и десятилетиями не прерывается ток автомобилей. Интенсивней утром и вечером, чуть свободней в полдень, разгульней ночью… Менялись марки, формы кузовов, менялись цифры на транспарантах и плакатах – с Новым годом или годовщиной Октября… Время от времени с упредительными воплями сирен и метаниями мигалок расчищается центральная полоса, по которой торпедами проносятся чёрные членовозы с разночинным сопровождением. Это главная входяще-выходящая артерия столичного мегаполиса. От Новоарбатского моста до Триумфальной арки и далее, до Голицыно, пульс Москвы определяется именно здесь. Напряжённый, полный, в своём постоянстве очень далёкий от проблем и метаний приезжих ловцов удачи.

Выйдя на правую сторону, пройдёшь мимо идиотского по своей невписываемости в окружающий ансамбль стеклянного кругляка панорамы Бородинской битвы и, ещё раз повернув направо, оказываешься в более-менее демократичном панельном районе. Дождик кончился недавно, в лужицах плавают сбитые, ещё совершенно зелёные кленовые листья, грязные хлопья тополиного пуха и пробитые компостером троллейбусные талоны. На минуту прорезавшееся сквозь отходящие тучи низкое солнце парными лучами делит стену дальней многоэтажки на розовый с золотыми окошечками верх и сиреневый с синими низ. По этажам чётко – семь на семь. Но это там, а здесь, во дворе, уже почти сумерки. У пивного окошечка пара амнистированных, банковавших в окружении блатнящихся пацанов, внимательно осмотрела Сергея, но повода зацепиться не нашла. Ну и душок от них. Ладно. Залпом осушил баночку из-под майонеза с разбавленным «жигулёвским». Главное, не сбиться с курса. Он, конечно, сегодня немного перебрал. Но кому какое дело? Родной подъезд, шесть ступеней вниз, два оборота ключа. Соседи глухонемые, это чрезвычайно удобно на подселении. Всё, привал. Спать, спать, спать.

 

Почти подвальная комната Лерки вся завалена бумагой. Кипы, пачки, рулоны – бумага ещё чистая и уже измазанная углём, пастелью и сангиной. Жёлтая, в мелкую коричневую клетку, пропылённая и прокуренная штора косо просвечивается узкой полоской полуденного света. Из приоткрытого шифоньера на пол протянулись колготки, лифчики, вывесилось что-то лохмато зимнее. А сверху в глаза глазами упирается её автопортрет. Надо же, куда ни идёшь, он в тебя смотрит. Похожа? Относительно да. Короткие тонкие пушинки волос, круглый лоб, только большие глаза на самом-то деле не синие, а серые. Носик-курносик, шея – да, такая вот она тонюсенькая. Похожа, куколка, похожа. Но, самое главное – взгляд. Всё время следит, никуда не отпускает. И просит не обижать. Надо бы всё-таки собраться с силами, да вставить в рамку.

Самой Лерки давно нет. Она что-то говорила перед уходом, но ему было трудно понять. Как всегда бывает трудно её понимать. Сколько же в этой тонкошеей, длинноногой и длиннорукой пацанке энергии? Почти год встречаются, что уж там, почти не расстаются, но Сергей так и не успел её живьём рассмотреть. Всё время в профиль или в спину. Спасибо автопортрету. Спешит, спешит, мечется, щебечет не замолкая, волосы наэлектризованы, ленноновские круглые очки на кончике носа, и вся в своих и чужих проблемах. День расписан с утра до поздней ночи, отдых тоже только самый активный. Как она его терпит? Именно в этот самый год он и перегорел. Не то чтобы совсем, но стал экономить свои силы. А ведь она-то в Москве уже пять лет, приехала из своего Ярославля на два года раньше. Наверное, и уедет позже. Всё равно уедет – чудес не бывает. То есть, если они не случаются в самые первые дни, то дальше… дальше всё дело в том, на сколько тебя хватит. Тут слезам не верят.

Циклично загремел притулившийся у двери старенький «ЗИЛ» с отломанной наполовину никелированной ручкой и расписанный с одного боку под «гжель», с другого под «вербилки». Почему его слышно только днём? Может быть, он ночью тоже спит? Сергей, изогнувшись, пошарил рукой вокруг. Будильник под кроватью показывал половину первого. Нужно вставать. И что-то делать. Делать. Потому что он больше не может вот так просто ждать. Ждать, ждать и ждать. Спать, умываться, бриться, ходить до булочной, договариваться о встречах из ближайшего автомата, понужать себя на посещения кольцевых просмотров, пить за чужой счёт по вечерам в странных компаниях, шуметь, спорить и поучать, изображая сердечность или взволнованность... И ждать, ждать.

Ждать! А как он радовался, когда по несколько раз ходил смотреть первые свои мелькания в углу экрана. Писал домой с перечислением названий фильмов. Идиот. Сейчас стыдно. А как скакал козликом, когда из закостеневшей Мосфильмовской массовки ассистентка всех старых режей и подруга всех молоденьких актёров Софочка Неедова вытащила его на эпизоды...

Эпизоды! Огромные ангары павильонов, напоминающие больше сборочные цеха авиазавода или военные склады с запасами на все случаи гипотетических боевых ситуаций, замершие краны и эстакады, чешуйчатые блоки софитов, выгородки павильонов, тёмные коридоры и закутные гримёрные – все эти циничные свидетели почти счастья, почти любви и почти самоубийств, уворотливые взгляды ассистентов и помощников, уже достаточно потускневшие от постоянного мелькания одних и тех же старушек, девиц, перетёртых жизнью хористов и совсем юных сопляков для привокзальных масс, – всё это вновь обрело сказочную могучесть томящегося в запоре джина. Эпизоды. Что? Когда? Ладно, главное, что ты уже в картотеке, ты уже участник проб. Да, да, возможно, что всё это только иллюзии. Бумага, картон. Немного блёсток и цветных фильтров для фонарей. Да, кое-кто намекает, что тебя и бракуют-то до проб, делая «американские дубли» при невключенной камере. Но всё равно, нужно ждать. Ждать. Ведь рано или поздно это произойдёт, произойдёт чудо твоей востребованности, и неведомые стрелки и шарики незримых рулеток укажут, что твоя судьба отныне не пропадает бесследной песчинкой в пылевой буре двадцатого века. Века кино.

Нужно ждать. Уметь ждать. Говорят, Дворжецкий годами жил на вокзале ради своих четырёх ролей! Но и это возможно, да, возможно, но хотя бы после первой удачи. После первой роли. Настоящей полноценной роли, пусть даже совхозного шофёра или железнодорожного стрелочника, но лишь бы было где чуть-чуть развернуться, показать себя. Никто ведь не отрицает его таланта! Конечно, ещё в первые дни Сергея отучили гордиться своим училищем, посоветовав при разговорах обходить эту тему. Но пусть! Пусть провинциал, пусть недоучен. Но фильм-то не сцена! Дали бы сыграть. Пусть самого добропорядочного совкового секретаря или самого гнусного иностранного шпиона. Хоть эсэсовца. Ибо что толку здороваться за руку с Кучинским или Шпаликовым, даже один раз попить в «Ташкенте» на ВДНХ в компании с Хуциевым, если в работе-то они тебя «не видят». Да, для поддержания штанов помрежи подбрасывают одну-две эпизодки в месяц. И потом очень удачно уклоняются от твоего, опять просящего, среди сотен таких же просящих, собачьи тоскливого взора.

Ждать, нужно ждать… Чего? Сколько?.. Никто и не надеется на Тарковского или Астрахана. Понятно, что там только своя компания. Но Мосфильм – это же такая махина, такой конвейер! Столько режиссёров вокруг, совсем рядом, на вытянутую руку, преют в своих кожаных пиджаках. Столько! И рядом. Но у них всех как будто свет клином сошёлся на Борисове и Дале. Да, гении, да, выучены. Но уже вовсю стареют, заклишёваны и перештампованы. Однако имя есть имя, и для других гениев место под софитным солнцем, как видно, ещё долго не освободится. А вот так, с улицы, без этой проклятой роли ни в ГИТИС, ни во ВГИК не сунешься… Это уже выяснено. Не на раз.

 

Два с лишним часа ушло на дорогу. Метро обрывалось километрах в десяти от пункта назначения. Далее Сергей и Лера умудрились на 605-ом «икарусе» проскочить нужную остановку и не сообразили, что пешком возвращать по новостройке не самое лучшее решение. Зато подышали очень свежим воздухом, щедро несомым пронзительным ветерком с открытых до горизонта безлесых полей. И ещё они впервые за пару месяцев увидели настоящий, от края до края, закат. Только что покинутое строителями новенькое, многоэтажное, идеально на несколько раз отдублированное замкнутыми кварталами Ясенево переливалось мириадами зажигающихся окошечек. Пятничный вечер, трудодень у страны давно закончен, и вот четверть миллиона семей собирались на своей четверти миллионов одинаковых кухонек или у своих одинаковых телевизоров, чтобы совместно съесть одинаковую лапшу и просмотреть одинаковые новости. Сколько же их тут, в самом-то деле? Окошечки, окошечки, окошечки. Жёлтенькие квадратики на сереньких и голубеньких кубиках. Аккуратно. Стандартненько. Странно, что до сих пор никак не получается организовать рождение одинаковых людей с одинаковым размером головы. Специально для городских окраин. Прошу прощения, новостроек.

На самом пятнадцатом этаже кооперативного дома из двух спаренных квартирок одна предназначалась для жилья, другая под мастерскую. Посреди этой самой мастерской из чего-то почти одинаковой высоты был составлен длиннющий стол, покрытый жёстко новым, свежетканым и остро пахнущим льняным холстом. Стол плотно наполняла разнокалиберная хохломская и гжельская посуда с обильными салатами и винегретами. По стенам висела м… можно сказать, живопись. Если не говорить мм… мазня. Хозяин, член ммм… МОСХа, Союза кинематографистов и Союза журналистов одновременно, встречал гостей на лестничной клетке у лифта и провожал на заранее запланированные для каждого места. «Знакомьтесь» – «Сергей» – «Павел». Они две секунды поупирались взглядами. Стандартный художник: плотный, лохматый, со стриженой рыжеватой бородкой. Из особых примет, разноцветные глаза: карий и голубой. А напротив стоял стандартный артист: худой, волосы назад, чисто выбрит, расстёгнут чуть не до пояса. Оба в полном «сафари». За эти мгновения хозяином был безошибочно определён социальный статус и материальное благополучие входящих незнакомцев, и им с Лерой предложены места ближе к краю, между уже занявшей свои табуреты спортивной парой и пустотой для других гостей, чуть более дорогих для хозяина. Человек двадцать пять-тридцать собрались в течении каких-нибудь пятнадцати минут. Общего разговора не получалось, общались вполголоса по соседству. Все ждали прибытия того, на кого их всех сегодня и пригласили: Евгения Бутурина. Павел хозяйски суетился по кругу, раздавая салфетки, поправляя освещение и ища место для удобных съёмок маленькой немецкой кинокамерой.

В провинции такого почтения к своим героям никогда не проявляли. Хотя наш Николай Шипин писал-то посердечнее, но вряд ли его кто-то где-то вот так-то с камерой караулил. Восторженные возгласы в прихожей откликнулись затишьем за столом. Бутурин вкатился шустрым клубочком, с горделиво торчащим вверх острым носом. Быстро оглядевшись, фальшиво улыбнулся всем сразу, помахал кому-то ручкой, даже послал воздушный поцелуй. Но всей его наигранной надменности не хватало, чтобы не суетиться. Маленькие чёрные пальцы то одёргивали полы клетчатого пиджачка, то бесполезно приглаживали ёжик сильно поседевших, непослушных волос. Или просто пожимали друг друга. Наконец, главный гость протиснулся к торцу стола. За ним нёс две зачехлённые гитары Фёдор, младший брат Лерки. Розовые, пышущие юным здоровьем щёки адъютанта мэтра авторской песни с высоты почти двух метров ещё безжалостней подчеркивали уже необратимую изношенность Бутурина.

Всё и все распределились окончательно. Мэтр во главе, справа от него присел хозяин, а слева расчехлялся Фёдор. Это он устроил Сергею с Леркой этот вечер и теперь издалека счастливо улыбался через чужие затылки.

Сосед-спортсмен стал громко нашёптывать своей спутнице про мэтра, о котором она, похоже, здесь единственная ничего не знала и песенок не слышала. Кроме как его знаменитые «Дерева». Стул под соседом опасно поскрипывал, и Сергей на всякий случай косил глазами: что за вид спорта тот исповедовал? Шея закачена как у борца, и в рукавах банки солидные. Но на костяшках кулаков красовались огромнейшие шишки мозолей. Такие не набивают, а натирают, о войлок. Для устрашения. Может, это просто культурист?

Успели выпить по две, за гостей вообще и за гостя в особенности, когда под одобрительные возгласы на два пустующие рядом с Сергеем места опустилась опоздавшая пара: пышнокудрый, под Блока, классично худой и бледный красавец и совсем неприметная, с тихой полусонной полуулыбкой, маленькая «серая шейка». «Сергей, Лера» – «Феликс, Оля». Своего брата артиста почувствуешь и под водой, и в космосе. Пусть тот и с бородкой, как у художника. Потому что настоящий артист за бесплатно не играет. И не выделывается на публику, если она не отделена слепящей рампой. А если игра тут всё-таки и пойдёт, то совершенно тонкая, на энергетическом уровне, без поз и подачи текста.

Через несколько минут оказалось, что Феликс бывал и в Новосибирске, и в Ярославле, когда в труппе Юденича катался по стране с «Вестсайской историей». А Оля просто шьёт и поёт. На дому. По соседству близко. Они же сюда специально припоздали, так как на апофеоз сегодняшней программы запланировано официальное примирение Феликса и Бутурина. Бывший учитель заочно уже простил своего бывшего ученика за приобретённую без спроса самостийность. А теперь они обязательно обнимутся на публике, поцелуются и исполнят дуэтом: «Я предлагаю спеть о том»... Обязательно дуэтом, так как звезда одного уже кренится, и «Мелодия» больше года оттягивает запись его новой пластинки, а другой только что поучаствовал в проекте Лёши Рыбникова. Так что хозяину мастерской и квартиры в подарок заготовлен надписанный композитором зелёный альбом «"Юноны" и "Авось"».

Сосед-спортсмен мучительно прислушивался к их разговорам, при этом стараясь не поворачиваться более чем в полупрофиль. Бедный понтярщик, аж пофиолетовел от напряжения. Но сам же не пожелал вовремя познакомиться, а теперь вот и тянет уши. Ладно, перекусивший на первый слой Сергей, примирительно улыбнувшись, протянул свою чёрную мельхиоровую рюмочку: «За искусство!».

 

Примирение прошло исключительно удачно. Почти бездыханное тельце вдруг отключившегося Бутурина положили спать у хозяев, а Оля попросила Фёдора и Сергея довести сильно качающегося и безумолку хохочущего Феликса до квартиры. Им там и самим найдётся, где расположиться на ночь. Места предостаточно.

Трёхкомнатная квартира располагалась, действительно, рядышком, в соседнем доме замкнутого каре квартала. Но вот только располагалась она на седьмом этаже. Лифт, понятное дело, после одиннадцати не работал, и им с Фёдором досталось. Оля и Лерка шли впереди и только шипели, чтобы мужики не будили соседей. На пятом или шестом этаже Феликс, расплывшись в темноте выкрученных лампочек, просто уснул и стал выскальзывать. Его тело буквально по полу втащили в дальнюю комнату и нераздето-неразуто закатили на широкую нерасправленную кровать. «Всё. Трупчик». Оставшиеся в живых сгрудились на кухне около банки растворимого кофе. Барышни сидели на двух табуретах, Сергей примостился на подоконнике, а длинного Федю задвинули прямо на пол.

- Что это за спортсмен был?

- Этот, с барышней? Он не спортсмен. То есть не настоящий спортсмен. Офицер-гэрэушник. Преподаёт тут недалеко в их секретной школе будущим шпионам.

- Та-ак. То-то все вокруг с анекдотами скромничали. Знали и молчали. Молчали! Хорошо, что я до Бровеносца в потёмках как раз две рюмки не дошёл: «Доогыи тоаищи». А она?

- Она – да. Чемпионка СССР по плаванью.

- Забавная компания.

- Павел не коренной, из Беларусии. Женился тоже на итээровке. Поэтому хватается в Москве за любые связи без разбора.

- А я Бутурина раньше только на афишах видела. Не таким представляла.

- Он сильно сдал. Конечно, быстро оседаешь, когда начинают забывать. Но нового-то ничего приличного

- Жаль.

- Конечно, жаль дедушку.

Трёхкомнатная, улучшенной планировки, квартира была почти пуста. Старшая сестра Феликса с мужем месяц назад эмигрировали в Израиль, в счёт оставляемых своих метров жилой площади распродав на дорогу всю мебель и, главное, шикарную родительскую библиотеку. Остался только антикварный резной буфет и фотографии. Но пустота – это только относительно пола, в смысле, что сидеть было не на чем. А вообще-то пустой квартиру никто бы не назвал: все стены гостиной были увешаны от потолка до плинтуса. Когда в комнате щёлкнул выключатель, Сергей и Лерка просто онемели: большие и маленькие, вытянутые и квадратные, круглые, многоугольные и составленные из разных блоков – всё равномерно покрывали аппликационные коврики. Милые примитивистские сюжеты со сказочными лебедями и русалками, казаками и скакунами, собранные из множества разноцветных кусочков и лоскуточков, радужно играли различными фактурами. Бабы с плетёными коромыслами, белые храмы с парчовыми куполами, райские кущи с отливающими шелками яблочками, павлины…. А в противоположную стену влип Фёдор. Такой коллекции струнных и иных инструментов не только ему видеть не приходилось. Гитары ручной работы – шести, семиструнные, четырнадцати с двойным грифом, а далее старинная, инкрустированная костью и перламутром лютня, итальянская мандолина, афганский рубоб, банджо… даже настоящая чилийская «черепашка» и реконструированная колёсная лира… А ещё скрипка, виолончель, аккордеон, кугиклы. Несколько индийских, китайских и японских дудок и флейт… барабаны, бубны, кастаньеты, трещотки...

- Феликс на всём играет. Он же одно время в цирке музыкальным эксцентриком выступал. Ну, таким клоуном.

Ольга наслаждалась лицами гостей. Какой тут сон? Они с расширенными зрачками бродили по большой комнате, кончиками пальцев касаясь красоты. «А может, теперь ещё и чайку поставить?». Да! Всё равно уже светает. Скоро автобусы пойдут. «А вы разрешите мне к вам как-нибудь специально приехать?» – «Фёдор тоже играет на гитаре, мандолине и балалайке. Хоть и учится в Тимирязевской. В Гнесинку-то, чукча, провалился». – «Да, я ужасно хочу позаниматься с Феликсом. Если можно?..» – «И ты, Брут, бросаешь учителя? Своего Бутурина?» – «Но…» – «Брут! Брут!!».

 

Приятно назначать встречу в «Елисеевском». Где ещё можно отнаблюдать такое разнообразие типажей? Клад для артиста. Нужно только перебороть первую волну обильного слюнотечения от просто нокаутирующей смеси из запахов жареного кофе, рыбных и колбасных копчёностей и корицы. Это лучше всего делать, разглядывая лепнину подпотолочных украшений. А ещё витраж. И люстры. С елисевской лепотой может потягаться, пожалуй, только чайный, что в китайском стиле. На Кирова. Неужели раньше так любили покупателей?.. Потом, немного принюхавшись, нужно протолкаться через нервные очереди около умопомрачительного изобилия винных витрин, повздыхав в сторону «берёзкинского» отдела для обладателей валюты и чеков. Там тоже свои наблюдатели. Из органов. Далее, замкнув большой круг, вернуться и притаиться в арке напротив входа во всё тот же зал древнейшего вида веселия Руси. Ох, сколько же на свете есть выпивки...

Вот мимо проходит пожилая пара небожителей с улицы Горького. Выправка ещё та. Не подумаешь, что ростик у обоих специфический, времён культа личности – сто пятьдесят сэмэ с кепочкой. Кто они? Народные артисты и лауреаты сталинских премий из Большого? Генштабной генерал-полковник в отставке и секретарша Микояна? Их совершенно непочтительно подпирают запотевшие гости столицы из Владимиро-Суздальского княжества с подробным списком самого необходимого на этот год. Разбираются все вместе: что здесь, а что в Детском мире и ГУМе. Напротив картинно-степенно стоят тоже гости, но с солнечного Таджикистана. Большие портфели, большие животы, большие печатки для больших, понимаешь, людей. По тридцать золотых коронок на каждого. Прямо по курсу на водку покачиваются ошалевшие от потери влаги дальневосточные морячки. Громкоговорящие, пардон, мовящие, хохлы набрали пудовые связки сарделек, а пенсионерка времён Будённого и Ежова несёт домой в вязаной сеточке сто грамм «голландского», пятьдесят «сырокопчёной» и четвертинку «бородинского». Так, ну это обыкновенные студенты-негры. Далее освободившаяся после какого-то ведомственного совещания целая толпа очкастых чиновников дружно блестит потёртостями на задах. Совсем пьяный искатель правды выводится под белы руки бдительным дежурным. Опять негры от Главпочтамта. И, похоже, японцы. Ага, а вот какой вкуснейший тип, просто пальчики оближешь: судя по золото-парчовому галстуку на резинке – молдаванин. Этого очень даже стоит запомнить: походка пингвина от пупа, коротковатые синие с искрой брючки, красный бархатный пиджак. Шляпа с маленькими полями и широкой зелёной лентой. Кофр вместо сумки: так больше дефицита войдёт и не помнётся. Всё время искренне озирается с характерным: «мэй, мэй, мэй». Неизбежная жертва карманников.

Народ прибывает и отбывает неравномерными волнами с невычислимыми алгоритмами. То совсем, было, разрядилось, уборщица успела ползала протереть, то вот, вновь толчея. Причём, каких-то совершенно среднестатистических служащих. Да, это же – полшестого, конторы закрываются. И каждый «второй» здесь, конечно же, в это время становится «второю». Массы одинаково рыжеватых мелкокудрявых химок снуют в броуновском движении по всем залам. Почему советские, даже можно сказать, русские женщины так любят мимикрировать под африканских дам? Виться и хниться. Южанки же наоборот, выбеливаются. Это чтобы мужья чувствовали себя обладателями иностранок?

Напор уже такой, что даже здесь, в сторонке, прижимают и топчут… Где Лера?.. Сколько же, правда, здесь за день товара проходит? Хватают, хватают, давятся… Посему самая прелесть приходить сюда именно не за покупками, а с какой-нибудь отвлечённой целью. И наилучшая из них – свидание с любимой женщиной. Давно любимой. Около года. Так что уже отделываешься двумя трубочками с кремом или крохотными «прагами». А потом можно спокойно-спокойно шествовать вверх по Горького. Единственная в центре улица, по которой не обязательно нестись. Кроме Арбата, конечно. Но на Арбате всё на выставку, там выгул или хиппующий балдёж, а здесь именно шествие. Кто-то определил «BMW» как автомобиль для тех, кто спешит, а «Mercedes» для тех, кто успел. Это же можно сказать про Кутузовский и Горького. На Горького все уже давно успели.

 

Феликс попросил в субботу подъехать к нему в студию звукозаписи кинодокументалистов. Там, на свободной по выходным технике, по договорённости с союзом композиторов писался ансамбль Покровского. И какой же фольклор обойдётся без феликсовой колёсной лиры? Вологодский или Терский? Никак... В четыре он встретил Сергея и Фёдора на проходной, подавил сопротивления вахтёра и провёл по запутанным коридорам перестроенного старинного особнячка. За какими-то очередными утепленными дверьми с ничего не значащим призывом: «Тихо! Идёт запись!» кто-то действительно сильным, мощным меццо-сопрано выводил запев про «Батюшку-Дона». Пришлось подчиниться, посидеть, подождать. Покровцы только что вернулись из-под Ростова с экспедиции, и по результатам обкатывали новую программу. Песни донского казачества. Запишутся, отдохнут, а с сентября – концерты, концерты… Собственно, Сергея за этим и пригласили, чтобы он показал ребятам, как крутят шашку. Или две. А Фёдор? Фёдор пришёл наниматься в певчие. Чего-то в нём вдруг забурлила, заиграла славянская кровь и арийская прапамять, он обложился исторической литературой, бросил курить, подвязал волосы красной ниткой и повелел считать себя древним язычником. Велесистом. Почто нет? Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы училось. Родители бы не выдержали двух неудачников.

Чёрное кривое лицо, прячущее под острыми усами зашитую заячью губу, чёрные, толстые как у коня, длинные волосы. Чёрный, отстранённо-непроницаемый взгляд близко посаженных глазок. Вблизи Покровский производил самое неприятное впечатление. Если тебе рекомендовали кого-то как специалиста, то зачем ещё идиотское анкетирование? С подковырками из букваря? Зачем? Если ты сам, всё равно, полный профан? Игра на публику? На подчинённых? Ну-ну, ладно, нам терпимо... А вот шашка была «гарная». Судя по клейму – златоустовский клинок прошлого века, а рукоять и ножны, наверно, грузинские или дагестанские, с частой искристой насечкой по чернёному серебру. Сергей, воздыхая от зависти, терпеливо объяснял принцип противовеса рукояти и лезвия, принцип перехвата пальцев. И элементарную технику безопасности для тех, кто любил свои уши. Хорошо, что когда-то в их академгородковской «Виктории» они, кроме всего прочего, не касающегося их спортивной рапиры, проходили и историческое фехтование на разных видах оружия. Тренер был фанатиком, и ел и спал в зале. Сам делал макеты мечей, сабель, доспехов. Каждому мальчонке доверял от порога. Вот такими-то и держится Земля Русская. А на Покровского ему, собственно, наплевать. Феликс попросил, для Феликса и стараемся... Кстати, он-то и сам довольно демонстративно даже близко не подходил к руководителю.

Для гостя сделали прощальный подарок.

Как это объяснить, когда тебя ставят посредине зала и неожиданно окружают плотным кольцом вкусно пахнущих молодых девах? Вот они, на подбор рослые, объёмные в своих шершаво тканых, с цветной вышивкой и отделкой шёлковыми лентами, сарафанах, с полуулыбкой полуприкрыв глаза, крепко держась за руки, начинают медленно-медленно двигаться посолонь. Сильно заводит солистка, напротив ей отвечает другой голос. Посыл – ответ, посыл-ответ. Неровно подхватывает третья певунья, но голос её ломается, словно не знает, к кому из запевал присоединиться. И вдруг уже все разом заунисонили с той самой, с низким, почти мужским меццо, которую Сергей с Феликсом слышали из-за дверей. Слов не понять. Но диалог-игра продолжается. Посыл-ответ. Посыл-ответ… Через унисонный хор.

Вроде поют по родному, по-русски. Но только он так и не может уловить знакомых слов. Их, наверное, просто нет. Есть звуки, слога, а слов нет. Бессмыслица, как в любом магическом заклинании. Закликании. Есть только протяжный вибрирующий утробный зуд, эти бессловесные звуки женского ожидания материнства, грудной и гортанный зов к зачатию… Круг вращается чуть быстрее, в такт мелодии чуть сжимаясь... Самая молоденькая, вся как перепелиное яичко в конопушках, рыженькая девчушечка вдруг прямо в лицо вспыхивает пронзительным тонким колокольчиком. Что это? Что с тобой? Как объяснить, что ты вдруг чётко ловишь, как по спине несуществующие волосы встают дыбом, пальцы крючатся, а тело начинает терять вес? Хоровод движется, движется. Сарафаны мелькают, переливаются, косыми от вращения складками сворачивая окружающее пространство. Или же нет! – это не они, это уже ты сам, сам ввинчиваешься в ту самую, страшно поминаемую полосатую трубу.

Круг вращается всё быстрее. Вес, чувство тела пропадает окончательно, а набравший всё заглушающую мощь звук неразгадываемых слов начинает разделяться, разлагаться на нижний низкий плотный гул, на котором ты, как на пружинном ковре, стоишь-не-стоишь, и на высокие-высокие, по грани инфразвука, звоны, которые манящим хрустальным куполком посверкивают вверху. Внизу – гул преисподней, вверху – звон ангелов. Вокруг – живая спираль материи. Вот он где, Космос! Вот его суть! Да, именно так: ты, муж – ось между небом и землёй, а вокруг обволакивающее вращение женской ненасыщаемости. Зачем тут слова?.. Зачем?.. Кому?..

«Ну, и как наш карагод?». Вдруг заледеневшему до крупной тряски Сергею удалось глубоко заглянуть в расширенные любопытством неблестящие зрачки Покровского. И понять изначальную неприязнь: да это же колдун! Настоящий, из гоголевской «Страшной мести».

 

- А чего скрывать? Я всё равно от него ухожу. Устал от хамства… У него мы все – только материал для диссертации. Какой? Фиг знает. Пишет что-то уже года три. Начинал с джазирования фольклора, скрещивал Фицджеральд с Мордасовой. А теперь, когда это, якобы композиторское, творчество в союзе не прокатило, назвался просто коллекционером… Мол, всё как есть. Исконно. Посконно. И кондово. И при этом сие – якобы имеет ультраязыческие истоки. С магией, в том числе матерной. А я, как не понимал, так и не пойму: зачем на сцене матерщина? Обычная грязь. Даже если эти грёбаные американцы или шведы ничего не ловят. Всему есть место, но это как-то не совместимо с искусством. Со сценой... Потом, сама атмосфера работы. Было же столько разговоров об ансамбле, как о средневековой мастерской, как о единой семье. Где есть родитель, есть старшие, младшие дети. Чтоб всё со всеми только по любви. Так и получилось. Но только с извращениями: у него повальное снохачество. Все тётки должны обязательно под ним побывать. А какая ревность при этом! Ты же ощутил его взгляд? Любой мужик для него конкурент. Ребята просто затюканы. Хуже кастратов. Понятно, комплекс заячьей губы… И всех подозревает. Даже добыл прибор для прослушивания на расстоянии, и если вдруг затих в соседней комнате, значит, включил, ловит: что ты тут про него можешь такого сказать? Где достал? Так ведь столько концертов по посольствам давали, что, поди, уже заслужил у гэбэ. Для дальнейшей работы... Я не перестарался с жалобами? Вот, как нижегородцы бают, гундю... Действительно, всегда трудно отрываться, уходить после того, как в начале столько восторгов было, и столько клятв верности сгоряча произнесено. В начале… Поэтому потом и ищешь побольше причин к самооправданию. И чужого сочувствия. А короче скажу так: я еврей. А он жид. Я еврей, этого не скрывал и не скрываю. И я стал заниматься фольклористикой только потому, что мне действительно интересно. Мне действительно нравится русская историческая песня. А он… он просто поймал спрос от иностранцев. Russian клюква. Вusiness бузиной с холодным носом. Это всё равно, что торговля иконами, матрёшками или самоварами. Понятно, когда мой отец в сорок первом, попав под Львовом в окружение, со страха Ивановым сделался. А этот с чего вдруг «Покровский»? Церковный псевдоним. Опять же для капиталистов.

Феликс, действительно, гундел не переставая. Назрело у малого, а тут слушатель подвернулся. Новенький, ничейный. В смысле личных пристрастий и симпатий, и без непередачи на сторону. Настолько удобный, что и расставаться жалко. Они стояли на верхней ступени чуть в стороне от входа в «Библиотеку Ленина», жевали пересоленные беляши, и Феликс говорил, говорил. Мимо, совсем рядом, словно пылинки под тягой неведомого пылесоса, со всех сторон слетались, стекались, сбегались сотни и тысячи увлечённых своими планами и страстями самопогружённых людей, чтобы через секунды плотной струёй упасть, стечь, провалиться в многослойную, тайную, паучью утробу метрополитена, необратимо разносящего всех вобранных по своим узким подземным переплетениям. А чуток дальше на тротуары из-под земли с такой же силой фонтанировал встречный поток уважаемых москвичей и гостей города, ослеплённых выходом в дневной свет и предоставленной свободой передвижения. Сергей уже давно научился различать этих самых «уважаемых» от их гостей. Именно на выходе из метро гости некоторое время тормозятся, озираются, а коренные наоборот, поддают на старте.

Рядом с ними приостановился одноногий побирушка, несмотря на лето в рваном пальто и в чёрной вязаной шапочке. Уперевшись грудью на костыль, молча смотрел им в руки. Ох и вонь! Сергей сунул ему беляш: «Отваливай». Феликс подумал, откусил свой ещё раз, и тоже отдал.

- Серёг, у тебя на ближайший уикенд планы какие? Ты не болельщик? В смысле, «Спартак» тебя не держит? А то давай рванём завтра в одну кузницу? В Дмитров? Там живёт мой знакомый коваль, замечательнейший человечище. Смирнов, Владлен Демьянович. Он бывший тамошний главный архитектор, а сейчас свободный художник по металлу. Знаешь, вдруг всё бросил: карьеру, квартиру, сам для себя построил кузню и работает. Такие вещи творит – закачаешься! Сабли, мечи. Тебе нужно это увидеть. Обязательно нужно. Завтра суббота, у него день приёма... Будут очень забавные люди… Состыкуемся с утра на Савёловском… и поедем…

Феликс договаривал всё медленней. Прямо на них по ступеням поднимались четверо одинаково рослых, одинаково смуглых и одинаково ново одетых парней. Кавказцы. Надо же, даже фиксы у всех с одной стороны. Парни непонятно перекинулись между собой своей, характерной для горцев фальцетной писклявостью, и совсем уже в упор угрожающе замолчали. Чего? Сергей осторожно, тихо-тихо прохрустел за спиной костяшками кулаков. Прошарил округу взглядом. Без подручных средств становилось тоскливо. Чего надо? Наконец один из подошедших, всё теми же одними высокими частотами, снизу вверх плотно задышал на съёжившегося в совершенно верном предчувствии чего-то нехорошего Феликса густой смесью свежей кинзы, хмели-сунели и чохакбили:

- Ты зачем так смотришь, а? Зачем, спрашиваю?

- В чём проблемы, товарищ? – попробовал перехватить Сергей.

- Ты стой! Я с ним разговариваю.

- Эй, товарищ!

- Слюшай, а! Я повторю: это я с ним разговариваю. Ты зачем так на меня смотришь? Зачем?

- Вам показалось. Я вас и не видел. – Феликс избрал неверную тактику. Нельзя тут оправдываться, ох нельзя. Теперь точно захотят побить.

- Как не видел, а? Ты что, думаешь: ты белый, я чёрный, значит, можно так смотреть? Так думаешь, а?

- Я вас не видел.

- Ты думаешь, я тут перед тобой вьторой сорт? Так думаешь?

Ну, ничего вокруг подходящего! Ни дрына, ни кирпичика. А эти продавцы мятых гвоздик явно в карманах по кинжалу держат. Хотя зачем им, когда и так внятно, что все бывшие борцы. Дзюдо или вольники. В хорошем весе. А менты постараются опоздать: и побоятся, и на прикорме. Вот, совсем, совсем рядом, к распахнутым высоченным дверям метрополитена со всех сторон слетаются и сбегаются сотни и тысячи людей, прессуются в единую массу, чтобы плотной струёй стечь в его утробу. Но никто не заметит двоих, слегка разрезанных молодых дарований, собирающих свои кишки с заполированного подошвами до блеска асфальта.

Сергей захохотал как придурошный.

- А… ты это зачем?!

- Прости, товарищ. Но я всё понял, всё понял! И ты пойми: он не мог на тебя смотреть – он же слепой. У него зелёные очки дома остались. А он без них, без зелёных, как крот на солнцепёке. Такая редкая болезнь: night-blindness называется. Прости его, товарищ, прости! – Сергей неожиданно выдернул Феликса из столбняка и впихнул в сливающийся в подземелье поток.

- Прости и прощай! Запомнил: night-blindness! Очень редкая и страшно заразная болезнь. Близко лицом к лицу стоять нельзя, теперь срочно умойся. Умойся, товарищ!

Кавказцы ещё секунд десять соображали, что к чему. Достаточно для того, чтобы проскочить к турникету и, прилипнув к ничего не подозревающей бабке, незаметно для фотоэлемента соскользнуть в полутёмный коридор в поисках спасительного эскалатора.

- Феликс, почему у тебя совсем нет опыта выживания? Не служил? И что, в «щучке» военкафедры нету? Ну, хотя бы курсы гражданской обороны проходил? Эх, темнота. Вот, например: увидел ты гриб ядерного взрыва, и что нужно сделать? Як бы мовил наш старшой сержант Нечипоренко: «Солдат повинен повертать до эпицентру и уставити автомат на утягнути руки». Вопрос: зачем? Ответ: «А шоб розплавленний ствол ни скапав на казённые чоботи»!.. Так что решили насчёт Дмитрова? Едем?

 

От вокзальчика они весёлой компанией двигались по разительно, с московской-то гонкой, сонному городку. Сонные тополя, сонные витрины, сонные дети на велосипедах. Тишина и размеренность. Прямо как в их Академгородке. По-над всем благодушием и умиротворением царственно спал на высоком холме хорошо сохранившийся старинный кремль, со множеством выглядывающих из-за средневековых стен куполов и колоколен.

Впереди, на некотором от основной компании отстоянии, маячил своими пышными пепельно-серыми кудрями Феликс, за с ним в свежесшитой и расшитой русской-русской сорочке молчаливо широко вышагивал двухметровый Фёдор. Не поспевая за лидерами, в увлечённом обсуждении вчерашней вечерней сводки ТАСС из Афганистана пылили по щербатому и пробитому травой тротуару два студента-математика, два медбрата из Склифософского, один поэт и один артист. Забирая правее и правее, углубились в частный сектор. И совсем словно провалились во времени и пространстве. Неужели где-то, в каких-то трёх отсюда часах, гудит, шипит, ревёт и клаксонит Москва?.. Прогретая солнцем тишина, перевешивающиеся через заборы яблони с крошечными забеливающимися завязями и огромные подсолнухи. Окрашенные голубым и синим ставни, деревянные скамеечки у каждой калитки. Подкапывающая колонка с ледяной лужицей… Ни души. Сон. Сон… Только где-то далеко-далеко зудит бензопила. И вот, даже коровьи лепёхи попадаются.

Узкий проулок закончился тупичком. Возле огромных и, естественно, железных, ворот приткнулись два стареньких «жигулёнка». Красный и белый. А за тугой калиткой неожиданно открылся широченный двор. Направо штукатуренный под серую «шубу» высокий дом с выдвинутым фигурным мезонином под красной крышей, налево длинный, тоже серо-штукатуренный сарай, функцию которого выдавала дымившая чёрным высоченная круглая труба на растяжках и щедро разбросанные около дверей разнокалиберные металлические останки. За двором, за в полроста заборчиком, то ли сад, то ли огород. Оттуда яро гавкала собака, и пока гости по очереди пожимали на крыльце хозяйскую ладонь, она там совсем изошлась в истерике. Ладонь – это не очень точно. Пока они пожимали сильно мозолистую лапу белого медведя – так будет ближе. Смирнов вроде и роста среднего, и живот не особо большой, но впечатление производил от самого порога. Короткий, абсолютно седой чубчик редко прилип к круто вспуклому лбищу, широкие мохнатые брови белобрысо накрывали светлые глазки. Остриженная, ослепительно сияющая на загорелом от огня и сварки лице такая же седая бородка. Шеи у него не было, от ушей сразу шли объёмные покатые плечи. Этакий головогрудый белый медведь в старой полосатой майке-тельняшке. А голос мягкий:

- Заходите, заходите в холодок. Попейте морсику. Сейчас посчитаемся на два и пойдём. Горн с утречка уже раскочегарен.

- А рассчитываться зачем?

- Правило первое: мастера ни о чём не спрашивать.

Ясно. Сергей попал в пару с поэтом. Все покидали свои рубашки на и под вешалку, выбрали из кучи за лавкой по длинному, внахлёст сзади по ногам, брезентовому фартуку, надели брезентовые верхонки. Молча закосились друг на друга.

- Ну, орлы, пойдём, заработаем свой обед?

Ещё старшой сержант Нечипоренко объяснял: в новой обстановке первым делом следует провести детальный обзор местности и только затем общий анализ ситуации. Так зачем же они здесь собрались?

 

И кто такой Смирнов? Тридцать лет назад, он, как краснодипломник и комсорг курса, сразу после института был назначен сюда главным архитектором, не имея никакого опыта руководства, разве что комсомольского. Очень и очень неплохое начало карьеры, лет эдак через пять можно было и Москву загадывать. И не заштатное НИИ. Местные это понимали и, как к человеку явно временному, относились терпеливо. Но прошло пять, десять лет, двенадцать. Лихо начатая карьера обернулась тупиком. Что-то где-то всё не состыковывалось, удержавшиеся в пределах Кольцевой однокашники первое время утешали, просили подождать. После опять просили терпения. А в Дмитровской администрации сменилось поколение, появились новые лица, завязалась новая дружба – для них он теперь был уже местным. И загадывать стало незачем… Беда в том, что за дурацким ожиданием перемены места службы, он пропустил счастливую возможность собственного творчества, не пробивая «до поры» ничего из личных задумок. А когда рванулся, «наверху» уже родилась директива «стирания граней», и уже нужно было просто реализовывать чужие разработки типовых застроек «малых городов ближнего Подмосковья». И пошли коробочки! ГОСТ на ГОСТ. Смирнов погрузился в чужие разнарядки и свои сроки, общие лимиты и местное снабжение… и кадры, и комиссии, и эксплуатационные нормы… Опять сроки и лимиты…

В семидесятом он, в первый раз за всё послеинститутское время, вырвался в отпуск домой, на родину. Жена с сыном самолётом в Анапу, а он поездом – на Север.

Да. Тогда всё и перевернулось…

Родина ужаснула. Разве о таком свидании мечтал он? Городок Печоры Псковской области, лесными холмами, тёмными озёрами и белыми церквями сказочно помнившийся из детства, теперь обернулся… и не городком вовсе, а… пепелищем, чуть теплящимся на месте когда-то знаменитого форпоста границы великого и сильного Русского Мира. Пепелищем? Нет. Допревающей шелухой, сизо-пыльной мерзостью запустения. Всё тут словно подменили: где красота фигурных купеческих особнячков, смешавших два века противостояния и слияния Востока и Запада, где крепкие, в единую со двором крышей, мужицкие дома за резными в три ряда причелинами, полотенцами и ставнями? Где неприступные, огромные – под гружёные сеном возы – ворота «царских» складов?.. Всё серое, облупленное, обветшавшее до крайности. Держатся только закопченые каменные стены.

А что же люди? Земляки? Родня?.. Среди ближних и дальних родственников не осталось в живых ни одного старика. Ровесники? Те, с кем росли, учились, дружили и дрались, влюблялись и загадывали наперёд? Вот эти жалкие испитые, мелко шустрящие тени, бессмысленно бродящие на фоне истёртой славы своих предков?! И только слюняво тоскующие о сладкой жизни соседей-эстонцев… Смирнов заглядывал в окна, заглядывал в глаза, и никого и ничего не узнавал. Полускотское прозябание до срока состарившихся работяг, измеряемое трясучкой от получки до аванса, когда на эти самые авансы в магазинах можно купить только водку и серый хлеб, поголовно вдовые нищенствующие старухи, устало заспанные женщины и дети, грязно богохульствующие под дальний звон колоколен прекраснейшего монастыря…

Это ли его родина?! О ней ли он мечтал каждый год, когда покорно паковался в какой-нибудь очередной курорт или санаторий? Об этой ли земле он видел счастливые сны?..

Смирнов с матерью сходили на бескрайнее, косо сползающее с холма кладбище, расчистили дорожку, покрасили низенькую оградку вокруг могилы отца. Ударили по глазам плотные тычки стандартных, сваренных из узких полос памятников: как вбитые колы со ржавыми звёздочками. Опять помянулся монастырь, куда они с бабой Тасей давным-давно ходили тайно от бати. Давным-давно. Когда небо было синим, мамкины сапоги навырост, а кусочек антидора, смоченный сладким разбавленным кагором, так и остался вкуснее всех будущих тортов и восточных сладостей.

Кузница, в которой когда-то трудился батя, давно разрушилась. Крыша сгорела, завалившись внутрь обугленными стропилами, печь соседи растащили по кирпичикам, остались только обросшие крапивой стены, внутри которых устроилась общественная уборная. Но в сарайчике за домом, где мать летом держала своих курочек, она открыла ему замки на двух, заваленных пропылённой, пропитанной грибком и плесенью ветошью, здоровенных сундуках. Инструменты. Отцовы. Самокованые по собственной смекалке, с особыми приладами, и после стольких лет продолжавшие хранить память его мозолей, его силы. Завёрнутые в промасленные тряпицы молотки, керны, фурки, литейные формы, щипцы, мечики, лерки. А во втором ящике, сбоку, в истёртой хромовой сумке оказались тетради. Шесть больших, в серых картонных обложках «амбарных книг», плотно исписанных крупными печатными буквами и наполненных рисунками и чертежами. Он двое суток сидел, разбирая всё, что отец успел записать за несколько месяцев до смерти, и плакал. В воскресенье они, теперь уже вдвоём с матерью, сходили в монастырь. И опять он не мог сдержать слёз: такая красота, такая красота совсем рядом, а вокруг неё дикое, безобразное вымирание. Монастырь практически не изменился, даже не заметив, что стоявший когда-то в этом вот проходе вратарной башни мальчик превратился в грузного, уже седеющего мужчину. Здесь его жизнь не оставила даже тени. А где оставила? Где? Там, «совсем рядом со столицей»? А в чём? В куче стандартных панельных хрущовок и силовых подстанций?..

Здесь ничего не изменилось. И не должно было меняться. Слава Богу! Пока мать стояла на церковной службе, он бродил по петляющим дорожкам, и, борясь с желанием закурить, искал, искал себе оправдания. Разностильные и разновременные застройки, дома и домики, цветные куполки храмов и тяжеленные каменные пни башен, лишённых войной острых крыш. Всё ведь строго, бедно до скудости, но ухоженно из последних сил и возможностей. Монахи, как и в далёком Средневековье, отчаянно держали здесь свою вечную осаду, отражая сменяющие друг друга пятилетки качества и эффективности производства. На углу, около входа в древнейшую пещерную церковь, стоял сияющий чистотой дедок в застиранном до серости, крупно через край подштопанном по подолу подряснике, и улыбался.

- Здравствуйте. – Смирнов проглотил вдруг поднявшийся ком.

- День добрый. – Улыбка стала ещё шире, собрав на детски розовых щёчках мелкие-мелкие морщинки.

- Это ничего, что я тут брожу, смотрю? Можно?

- Отчего нет? Это в зоопарке за просмотр деньги требуют. А тут затак ходи. Ходи. Тут тропинок много. Может, и свою найдёшь. Коли сердце просит.

- Просит, отец, ох, просит.

Они посмотрели, заглянули, протекли друг другу в глаза, и Смирнова пробило. Он, согнувшись в три погибели, уткнувшись лбом в царапающую стену, взахлёб рыдал, а отец Савва, положив горячую ладошку ему на затылок, шёпотом молился.

 

Кузница – место священное. Здесь всё ритуально до буквы, всё мистично до мелочи, иначе огонь, вода и металл не совмещаются. Недаром сюда ни разу не ступала женская нога. Горн – жертвенник, наковальня – престол, корыто – купель. Возле них суетиться не полагалось. Место каждому определялось от порога, без дальнейших поправок. Поэта и артиста, как полнейших профанов и к железному делу самых непригодных, поставили качать меха. Дело не хитрое, но, мало того, что через десять минут начинаешь, как Снегурочка от Мизгиря, таять, труднее всего оказалось оставаться в заданном ритме, ни на что не отвлекаясь. И это когда вокруг происходило такое!

В раздуваемом ими белом безъязыковом пламени малиновыми брусками на фоне оранжевых углей темнели две заготовки. Их периодически покручивали, задвигали и выдвигали, вытаскивали на пробу, обивая окалину. Самыми ловкими помощниками оказались медбратья из Склифосовского, они молотобойцами встали напротив Смирнова. Один студент длинными щипцами таскал заготовки из горна к наковальне и обратно, а второй по требованию подавал кузнецу разный инструмент. Феликс и Фёдор, несмотря на понтовку первого, просто ассистировали всем…

В какой-то момент одна из заготовок «дошла», и её начали оглушительно плющить, нещадно колотя в молоточек и две кувалды. Смирнов, левой удерживая искрящий под ударами металл, правой легко звякал, указывая место, куда тут же с коротким хаканьем опускалось два молота. Потом туго поддающийся лист снова отправлялся в пекло, взамен подавался другой, поменьше. Его не плющили, а вытягивали в длину, пока он не превратился в неуклюжую, корявую проволоку. После этого его на время забыли. А вот первый, всё более и более уплощаясь, стал приобретать знакомые по детским фильмам очертания меча-кладенца.

Крестообразный меч, наполнив всё вокруг облаком пара, утробно забурлил в прикопанной в землю ванне, продолжая малиново светиться и на дне. Не такой уж он и большой получился, со змеем-горынычем, пожалуй, таким не повоюешь. И работы до его окончания ещё непочатый край. Но на пока с ним всё. Теперь роза. «Роза»?..

Проволока была разрублена на кусочки, вновь прокалена, и тогда Смирнов сам, отослав всех подальше в сторону, в стремительном перезвоне только меняя подаваемые кувалдочки, за несколько минут превратил малые кусочки в ланцетовидные листья с остро рваными краешками, насадил их черенками на общую ветвь. И совсем с не воспринимаемой скоростью вдруг выковал пышный, широко распустившийся бутон.

«Держи!» – оглохший Сергей осторожно принял зажим с железной веткой. Цветущей веткой: чёрный уже стебель с отогнутыми вниз листьями ало цвёл дышащими игрой внутреннего жара распахнутыми лепестками. Свет мелкими голубоватыми волнами переливался от центра к краям и обратно. Цветок постепенно темнел, из алого становясь красным, затем пурпурно-фиолетовым. Волны затихали, продолжая плескаться только в самой глубине бутона.

- Смотри. Смотри, пока металл живёт. Это тебе на всю жизнь запомнить нужно. Смотри жаднее.

А потом всё разом почернело. И цветок стал тяжёлым.

- Его не нужно закаливать. Положи так, пусть остывает. Отвезёшь для любимой.

- Да как же вы так быстро его… сотворили.

- Ну, ты и глазастый! – За Смирновым засмеялись остальные. Сергей проследил за их взглядами и захохотал сам: в дальнем углу кузни под закопченным потолком висело не менее десятка огромных разлапистых кованых люстр, сплошь покрытых железными розочками. Только без веток.

- Заказ для Кремля. Добавят гжелевых плафонов, фарфоровых подвесок, красота будет неописуемая. А мне за них «заслуженного» союз художников обещал.

- Кстати, а почему ваша роза без шипов?

- Она райская.

 

Умытые и вновь одетые, они сидели на веранде за длинным крашеным столом, на котором ещё тихонечко досипывал всамделишный, солнечно начищенный самовар с отпаривающимися на раструбе сушками. Похожая на Екатерину Васильеву, пухлая и такая русская-русская, жена Смирнова Галина, ласково и всё больше молча, улыбаясь, по-хозяйски разливала деревянным черпаком по огромным, стоящим перед каждым мискам отчаянно пахнущую свежими с грядки огурцами, луком, редисом, яйцами и хлебным квасом окрошку. Молчали и они, чтобы слюной не накапать. Смирнов распределил стаканчики, выставил около себя двухлитровую банку белесоватого самогона. «Болящих нет? Впрочем, если что, то в Склифосовского по блату без очереди». «Смирновка» разливалась с помощью медицинской клизмы. Очень удобно: когда Федя запротестовал насчёт своей дозы, у него тут же и всосали половину обратно. «За хозяюшку!». Потом «За нас, мужики!», потом «За дружбу!», «За русский дух!», «За сына!». Старший сын Смирнова уже полгода в числе ограниченного контингента «присутствовал» в Афганистане. То есть, помогал устанавливать народную власть, строить школы, больницы и фабрики. Лейтенантом в стройбате, по контракту после их уже семейного архитектурного. Зачем? Романтик, захотел сам квартиру заслужить, ну, заодно и себя проверить. А родители не против поддержать невестку с внучкой.

- Сергей, ты же тоже повоевал?

- Целых четыре дня.

- И что?

- Честно?

- Мы же здесь все свои.

- Ненужное это дело. Им не нужное.

Настроение как-то подкисло. С Сергеем, было, стали вяло не соглашаться, приводя пионерские доводы о присяге и вражеских кознях, невнятно бубнили о нравственной пользе патриотизма и интернационализма – кто во что горазд, но очень ненастойчиво. И вдруг поэт, которого, как только теперь запомнилось, звали Олежеком, стал читать стихи. Нежданно пронзительные стихи, словно не городского, уж точно, не московского человека:

Все деревья в лесу пересыпаны светом,

И цветы между ними возносит трава

Тишина нарушается шорохом где-то –

Это с елей спорхнувшие тетерева.

Хорошо... Только где-то война.

 

Изогнулась река под плакучею ивой,

Посреди тёмной ряски – лазурность окна.

Облака закачались в холодных извивах,

Повторяясь во всём – даже точкой орла.

Хорошо... Только где-то война.

 

Скошен луг и расчёсан на тёмные копны.

Иван-чай на бугре островочком тепла.

Косари далеко – за курганом неровным.

Ты устала, отстала, осталась одна.

Хорошо... Только где-то война.

 

Ты платок расстелила, рассыпала косы,

И клонится усталою думой глава:

Он так любит тебя, твой парнишка курносый,

И ты любишь и ждёшь, что наступит зима.

Хорошо... Только где-то война.

 

В наступившей такой тишине они вдруг услышали женский плач. Галина стояла за дверями, руками зажимая рыдание. Нужно было выносить пирог, но она так и не смогла выйти на люди. За пирогом сходил сам хозяин, поставил противень посреди стола. Снова пожулькал клизмой. Потом жестом волшебника достал из ниоткуда гитару. Протянул через головы:

- Это, вот что, Феликс, спой что-нибудь повеселее. Что-нибудь такое, старое доброе, казацкое, чтоб всем нам хором поддержать. Я эту вашу сопливую «Машину времени» не воспринимаю. После Высоцкого чего уж умничать?

 

Студенты и медбратья остались ночевать, а их – Сергея, Феликса, Фёдора и Олежека-поэта, Смирнов, здороваясь буквально со всеми встречными, проводил по вечернему городку до вокзала. Сам купил билеты. Даже подпихнул каждого под зад на ступени электрички. Потом подал Сергею завёрнутый в газету железный цветок.

- Теперь дорогу знаешь, приезжай. Кузнецом не станешь, ясно. Я и не хочу никому этого. Нет, моя радость в том, чтобы вас, молодняк, просто будить. Вдруг кто-то пораньше да решится жизнь поменять? Себя найти. Не так, как я… И вдруг кто да успеет? Нужно ведь только разок попробовать: кому-то саженец в землю зарыть, кому-то розу выковать. Кому-то сломить тростинку и выдуть на ней мелодию. Всем должен быть свой шанс проснуться.

Двери перед носом сошлись со свистом, плотно замкнув тамбур чёрными резиновыми прокладками. Перрон сдвинулся, отступая, откатываясь с одиноко стоявшим головогрудным Смирновым. И под нарастающий из-под пола гул выплыло резюме:

Колея эта только моя,

Выбирайтесь своей колеёй

 

Действительно, после Высоцкого, что уж умничать?..

 

…Лера спала, когда Сергей, как мог тихо, крадучись проник в комнату. Нашарил в темноте её любимый керамический, подаренный в Абхазии кувшин. Но, когда вставлял в него смирновскую розу, не рассчитал тяжести металла. Кувшин охнул и распался надвое…

 

Московское метро форму паутины имеет не случайно. Всё это сказки для совсем простого народа – про то, что у товарища Кагановича не было чётких планов строительства. Это со сталинской-то строгостью отчётности! Как сказал классик: «ищи дураков»! Нет, всё дело вовсе не в том, сколько груд бумаги извели подсудные инженеры, и сколько раз потом, из-за примитивной техники, туннели не сходились в заданной точке. План, несомненно, был. Только искать его нужно совсем в других архивах. И если они вам не доступны, то тогда пошарьте не в логике, а в ассоциациях. Что-то да нащупаете. Даже в беспросветности этих кольцевых и тупиковых коридоров.

Метро. Когда из-за поворота тёмного туннеля на рельсах тускло засвечиваются отблески приближающихся огней, на душе мгновенно холодает. Эта, в предваряющем давлении ветра, стремительно накатывающая трёхглазая голова гигантского подземного червя, несущего в своей членистой утробе сплочённые массы молчаливых незнакомцев, пугает неизбежностью расписания твоей дальнейшей жизни. Стоит только притиснуться возле схлопнувшихся за спиной дверных створок, как уже совершенно известно – через сколько минут тебя вынесет в точно обозначенном месте. Метро. Это где-то дома или на работе ты мог быть Серёгой или Сергеем Николаевичем Розановым, а здесь… здесь всем всё равно. Серые в сером вибрирующем освещении, сурово закрывающиеся чтивом или воображением ближайшего будущего от неизбежности взаиморазглядывания, слишком близкие лица других бывших ФИО лепят и тебе выражение бровей и губ по общей для всех матрице-маске «пассажир Метро». Тут все всем подчёркнуто безразличны, все наскоро уравниваются, покачиваясь, утрясаются, и через минуту даже дышат в общем для всех ритме. И ты, совершенно добровольно, даже старательно, становишься совершенно точно таким же, как все эти миллионы пассажиров, ежедневно пользующиеся услугами московского метрополитена.

Эхо воющего электродвигателя, стучащих колёс и свистящего вдоль окошек воздуха бьется о чёрные своды узкого, чуть кривящегося в остром скрежете тоннеля. Вдруг некая судорога внутри вагона предвещает объявление остановки, и тех, кто сейчас покинет этот горизонтальный лифт на своём горизонтальном этаже, тут же мгновенно отделяет незримая черта отторжения от остающихся: готовящиеся «на выход» смотрят уже не в себя, а в дверь.

Русский язык вторгающиеся в него чужие слова, как живой организм занозу, старается или отторгнуть, или покрыть собственной белковой оболочкой суффиксов и окончаний. Пальто становится полупальтом и пальтишечком, сак – подсаком и сачком, вагон – вагонеткой, кофе – кофейный, а оранж – оранжевый. Но «метро» ёмко и крепко застолбило целую смысловую и ассоциативную зону, никак не желая превращаться в «подземку» или «метропутейку». Огромное количество самых разнообразных предметов и событий несёт единый липкий ярлык. «Метро», словно бранное слово, оказалось способно, не склоняясь и не спрягаясь, быть и существительным, и прилагательным, подлежащим и сказуемым. Все эти субъекты и объекты ёмкого наименования получили общий контур матрёшки в виде светящейся буквы «М», бесконечно прячущий в себе что-то ещё и ещё новое, в другом контексте мало сочетаемое, но здесь так удобно входящее в следующую очередность. Оболочка одна, оболочка вторая, третья… Кстати, а что нас так завораживает в этой глупой, примитивной игрушке? Ожидание раскрытия «в конце концов»... чего? Неужели, разбирая и собирая расписные футляры, мы каждый раз надеемся добраться до скрытой за самой маленькой... чего? Какой тайны? Снятие игрушечных оболочек – это же пародия на попытки нашего разума проникнуть в сакральность бытия. С нашим обязательным разочарованием: последняя матрёшечка всегда остаётся неразмыкаемой.

Москва неотделима от своего метро. С каким нетерпением она ждала его, с каким упоением рыла и украшала. С воодушевлением принимала каждый новый этап, с восторгом и гордостью показывала каждую мелочь друзьям и гостям. Потому и не удивительно, что слова «а я иду, шагаю по Москве» общепринято означают движение по эскалатору, а не прогулку около Никитских ворот... Москва неотделима от своего метро. Больше нигде в мире не сложилось такого культа из, в общем-то, простой каждодневной необходимости спускаться под землю и размещаться по вагонеткам. Это ведь не гондолы Венеции… Так за что же за такая искренняя, до слепоты, любовь? Здесь, скорее всего, главную роль сыграло то, что Москва всегда слишком чувствительно относилась к своим семи холмам, веками подозревая в их недрах существование особой, тайной для чужих, но совершенно необходимой ей самой жизни. Семь холмов – верный знак мировой столицы. Рим, Константинополь… Столько легенд подкопами с тупиковыми казематами связывает Кремль со всеми окраинами и заставами! А монастыри, с добровольными или нераскаянными заточенцами? А заговорщики-бояре и их знаменитые подземелья-схроны? Куда-то же провалилась библиотека Иоанна Грозного, ушли купеческие сокровища от сыщиков Наполеона и Дзержинского... Большевики, вернув ей статус столицы и заселившись за кремлёвские стены, вначале в страхе бетонировали и взрывали под собой все обнаруженные проходы, боясь террористов, а потом энкэвэдэ и кэгэбэ заново тянуло тайные пути засекреченных потаённых коммуникаций. А во время эвакуации сорок первого утерялись грузовики с документацией, и новая водопроводная система пролегла сквозь старую. Наконец, появились какие-то диггеры, то ли ищущие в сплетениях канализации и водоводных тоннелей затерянные в веках клады, то ли среди вонючей слизи и копошения крыс совершающие сатанинские жертвоприношения…

Нет, действительно, только Москва – третий Рим – так серьёзно относится к своей катакомбной, внутриутробной жизни. Стоп. Стоп! Именно так: французское слово «метрополитен» лингвистически проросло от греческого «метрополия»! «Метрополия» – «главный-город» – «город-мать»! Мать! Город-мать здесь соединился-слился с матерью-сырой-землёй, землёй, вздувшейся холмами. Холм – это же внешний, наружный вид земляной беременности – признак нарождения будущего, и вся тайна грядущего материнства города зреет до поры там, под его землёй. Там.

Изначально правильно понятую товарищем Кагановичем сакральность сути подземной метрополии подтверждает тот факт, что на знаменитую, пышно воспетую отделку подземных дворцов использовались материалы от разрушаемых на поверхности храмов. Бронза колоколов, цветной мрамор и полированный гранит со стен и сводов бывших «сорока сороков» украсили в рукодельных подземельях архитектурные и декоративные парафразы культовых сооружений. «Сорок сороков» по частям и кусочкам словно бы провалились под землю, со всеми своими арками, пилонами, куполами и колоннадами... Да, да, эти самые «Кропотскинская», «Новослободская», «Свердлова», «Маркса», «Комсомольская», «Кировская», «Ленинская»…

Когда из-за поворота на рельсах засвечивается отблеск приближающихся огней, на душе холодает: ведь вокруг тебя вовсе не подземные дворцы коммунистического будущего, а похороненные храмы царского прошлого…

Ужасно бездоказательно? Правильно, мы и начинали с этого: ищите не в логике, а в ассоциациях. Да, метро – это только удобная форма городского транспорта. Но оно и подземная, скрытая связь населения, а всякая тайная связь интуитивна.

 

Дождь рухнул так, что за полминуты они с Леркой стали прозрачными и едва только осязаемыми. Хорошо, что уже стемнело, и они никого не пугали своим хлюпающим голосами людей-невидимок. Впрочем, и они сами ничего и никого не видели. Узкие переходы и дворики Шаболовки, сплошь заставленные неожиданно заступающими дорогу тополями и клёнами, сами потеряли ориентацию и кружили перепутанными адресами и закрытыми дверями неузнаваемых подъездов. Ну, наконец-то, вот он, долгожданный рай сухости, тишины, света и надежд на горячий чай. Чай, чай! Помните: «tea» это почти «theo»? Чьё это? Ницше упустил возможность приписать эту истину Заратустре. Омар думал лишь о вине, а Рерих рекомендовал греться от копчика.

Чай, чай… Путь на третий этаж отметился двумя цепочками постепенно очищающихся следов. И на аккуратный коврик у порога накапало уже лишь с ушей и носов. Тугой звонок, обитая чёрным дерматином дверь мгновенно отворяется, но в ответ на восторженное приветствие Олежека звучит только мелкое постукивание около шестидесяти четырёх зубов. Гостей срочно разувают и запирают в крохотной ванной отжать одежду, и где Лерка вдруг отстраняется от шутливых Сергеевых объятий. Признак второй.

Первым стало почти каждодневное появление поэта в их полуподвальном уголке. Он даже место за эти две недели себе притёр. На низенькой табуреточке, около расколотой и перевязанной красной изолентой вазы с железной розой. Очень мило. Оттуда он первое время читал стихи о войне, которую видел только по телевизору, но почему-то по ночам слышал голос и записывал словно бы чужие тексты на тему мин, вшей, портянок и присяги, так себя и определяя: «я – медиум войны». Узнав про ранение Сергея, чуток застыдился, пригас. Но начал рассказывать пространнейшие байки о старинной Москве, о её затаённых подвалах и затерянных кладах. По крайней мере, про знакомых, которые «точно их видели». И мечтал о поездке в Сибирь. В какую-нибудь археологическую экспедицию. Причём, как все коренные москвичи, он довольно смутно представлял себе расстояния от Омска до Читы, и от Бийска до Якутска. Всё это что-то там, на восток за Кольцевой. Сибирь, одним словом... Сергей даже попотакал такому стремлению, не менее увлекательно поведав и про приключения родителей в поисках последнего живого мамонта, и про лосей, которых приходилось отгонять от их школы милицией, когда они под весну заглядывали и стучали рогами в окна первого этажа, требуя коржиков. Лерка, конечно же, верила обоим. Но тоже вдруг да и перестала пропадать в мастерских у своих мультяшников, всё как-то теперь больше рисуя на дому. Ей, наконец, повезло, её взяли «негром» в новый проект про какого-то попугая-эмигранта Кешку. С утра она обегала ближние помойки в поисках натуры, а потом переводила в графику нужной стилизации бездомных котов, рваные кроссовки, жирных и худых ворон. И ворковала, ворковала о том, какой это будет потрясающий сериал. Она всё время теперь тихо балдела от количества и сложности заданий, хотя котам и воронам понятно, что фамилии «негров» в титрах никогда не появляются. Но это была работа, настоящая работа художника-мультипликатора!

А Сергею как раз почернело насовсем. В беспросвет… Полгода затихающих обещаний, и, вот, месяц полной тишины. Были б деньги, точно бы запил. А так, для морального права на обед и ужин, он с вечера выметал Леркин участок, и после закрытия сортировал в магазине молочную тару, за которой ночью приезжала машина. Будка после трёх ночи сигналила около их окошка, и Сергей, не открывая глаз, натягивал треники, ветровку, покачиваясь, брёл к уже ожидающей у служебного дворового входа сторожихе. Закидывал полсотни ящиков, сгружал полсотни ящиков, расписывался, указывая на три разбитых бутылки – одну ему, одну сторожихе и одну шофёру, совал в карман свои пол-литра «коломенского» или «сливок». Продрогши, возвращался к тёплой сонной Лерке, сердито отворачивающейся к стене….

Фигня полная. Зачем он доверился фильмачам и бросил областной ТЮЗятник? Катался бы Серым волком или пиратом Мухамиелем по Дзержинскам и Обнинскам, дарил бы детсадовцам радость от общения с искусством. Всё равно в других театрах с его глухо провинциальной школой ловить нечего. Кроме чванливых ухмылок. Но зато хоть бы с режиссёрами работал. Какие никакие, но уроки мастерства. И точно так же мог бы ждать киношной удачи. Удачи в чём? Удачи – как? Самый неприятный вопрос: удачи – по-че-му?

Спасало чтиво. Сон теперь окончательно был волчий: три-четыре раза в сутки, по часу, полтора. Остальное время на чтение. За полгода заново сглотнул всю школьную программу, начиная от «Муму» и «Кавказского пленника», всего – от корки до корки – Достоевского, всего Чехова, Гончарова. Потом пошли Данте, Макиавелли, Мериме, Метерлинг и Пиранделло. Дальше запал на латиносов. «Город и псы», «Смерть Крууса», «Сто лет одиночества»… И так, всякая россыпь… В алканиях очередного новенького, месяц назад наткнулся в арбатском буке на Олежека: «Привет!» – «Привет!». «Ну, как?» – «Нормально». «Да, кстати, ты же говорил, что у тебя мама библиотекарь?». Навскидку заказал читаного на сто раз «Фауста». Тот возьми, да и принеси книгу. Когда дома была одна Лерка. Шикарное академическое издание, с иллюстрациями Даре и комментариями ИМЛИ. Через пару дней самовольно доставил Гумилёва. Самиздатского, с «Каравеллой». Ещё через пару – Бунина «Освобождение Толстого», из новенького девятитомника. И опять Лерка из благодарности кормила его оладьями со сгущёнкой, показывала свои картинки. Так вот мальчишечка и зачастил к ним. Поэт, натура восторженная и пылкая, что тут поделаешь? Ситуация уплотнялась, упрессовывалась, вплоть до того, что теперь уже они пришли к нему в гости. Сами. Вот этими мокрыми ногами. Ибо всё должно иметь логическое развитие. И драма, и комедия. Кому как, но… раз искренний человек искренне решил познакомить вас со своей замечательной мамой…

 

Они сидели за круглым, под зелёной с кистями скатертью, столом, а сверху мягко светила матовая, за зелёным же абажуром, однорожковая лампа. Стены, плотно увешанные разновеликими фотографиями в деревянных рамках, таяли к углам в густой темноте. Перед каждым – тканая салфетка, чайная пара, отдельное блюдечко для пирожка и розетка под варенье. Фарфор тонкий, с пейзажами, скорее всего трофейный, немецкий. А вот витые серебряные ложечки русские, дореволюционные. С клеймом. Даже щипчики для сахарных кубиков раритетные. Стильности общей картины сильно мешал жёлтый эмалированный чайник, но, увы, тот, что от сервиза, недавно разбила бабушка. Бабушке было уже далеко за восемьдесят, она только вышла поздороваться и тут же бесшумно скрылась в дальней комнате. Зато в начале чаепития излишне громко витийствовал Олежек. Он неоправданно часто бегал на кухню и обратно, что-то кому-то предлагал или извинялся, просил или одёргивал мать. Мама только соглашалась: Елена Модестовна родила своё сокровище, когда ей уже исполнилось сорок, и теперь, через двадцать лет, продолжала во всём удивляться этому чуду. Олежек отчаянно покраснел, а Сергей, напротив, просил рассказать поподробней. С шепотливыми пререканиями достали толстенный кожаный семейный альбом, сдвинулись на одну сторону.

Первый раз их фамилия замечена в сводках о ходе восстановления Москвы после пожара 1812 года. В докладах генерал-губернатора князя Долгорукого упоминался подрядчик Ерофей Полукотин. Потом сын и внук этого выкупившегося на свободу крепостного держали строительные работы не только на купеческой Большой Ордынской, но и на дворянских Пречистенке и на Моховой исполняли заказы знаменитых архитекторов Григорьева и Бовэ. От успешных строителей, наработавших в начале девятнадцатого века хороший капитал, произошло немало образованных инженеров и даже офицеров. По всей России стоят ещё дома, водопроводы, мосты и действуют железные дороги, в которые вложили свои силы и знания мирные Полукотовы. А вот прадедушка Олежека, Игнатий Николаевич, дослужился даже до контр-адмирала под начальством Макарова. С его жены, красавицы Софьи Маркеевны, писал портрет Константин Флавицкий! Это была вершина родовой славы. Но их дети уже попали в революционный вихрь. Старшие два, боевые офицеры Первой мировой и участники Гражданской, прожили и умерли в Париже таксистами. Дочь тоже затерялась в эмиграции, где-то в Боливии. Только самый младший сын адмирала, в двадцатые вынуждено сменив-сократив фамилию на Котина, остался в России, провоевал от первого до последнего дня на Северном флоте и вышёл в отставку капитаном первого ранга. Потом преподавал здесь, в Баумановской академии, до самой своей внезапной смерти. Это по отцовской линии Елены Модестовны. А по материнской её предки Колиминовы происходили из немецких или из голландских мясников-колбасников Кольманов. Эта веточка ещё из Немецкой слободы, со времён Петра Первого. Потом их непосредственные потомки сто пятьдесят лет компактно проживали в районе Новой Божедомки, и также компактно служили больше в почтовом департаменте. Только дедушка и старший дядя были полицейскими. Их участком охраны правопорядка была знаменитая Марьина роща, место юности Достоевского. Дядя Иван Иванович был необыкновенный силач и страстный борец-любитель. И на этой почве даже подружился с другим «дядей», дядей Гиляем, Гиляровским, став героем одного из рассказов. Так что они с мамой и Олежеком самые-самые что ни на есть коренные москвичи. Бабушкина семья даже в войну не эвакуировалась. Но не потому, что сверхпатриотическая блажь прихватила, а потому, что, наверное, они не представляли особой ценности для государства. Да, Елена Модестовна хорошо помнила и баррикады, и бомбёжки, и иждивенческие карточки. И Парад, и пленных потом. И лимиту.

Елена Модестовна, конечно же, сразу поняла, что произнесла это опрометчиво. Но слово не воробей, сказанного не воротишь. Сергей по одну её руку, Лера по другую, продолжали разглядывать чудесные старинные фотографии с гордыми усатыми мужчинами, их важными дамами и пухлыми детьми. Но уже видели, как с каждой последующей страницей гордость опадала, женщины и девушки всё короче остригали косы, количество окружавших их детей уменьшалось. Снижалось и само качество сохранявшихся снимков: фотофабрики стали экономить серебро. А ещё Сергею стало окончательно ясно: мама родила сыночка, не выходя замуж. Это же были всё только её предки. И за весь вечер ни полсловечка о папе.

То ли от обиды за «лимиту», то ли просто поймав себя на том, что уже месяца три не давал о себе знать домой, но Сергею вдруг нестерпимо захотелось тоже ощупать свои корни, убедиться в своей несиротности. И он начал рассказывать о петербургском происхождении отца. Лерка это всё знала, и поэтому пересела напротив, к Олежеку, рассматривать альбомы по ранневозрожденческой живописи. Сергей перечислял имена, даты, может что-то и привирал… Но в какой-то момент заметил, что они оба с Еленой Модестовной, поверх забытого на последней странице фотоальбома, неотрывно внимательно смотрят на притихших по противоположной стороне освещённого зелёной люстрой зелёного стола Олежека и Леру, шёпотом комментировавших росписи Боттичелли в итальянском буклете. И как они были похожи: те же светленькие пуховые волосёнки, те же носики-курносики, тоненькие ручки, острые плечики. Вся разница в очках. Но, ничего, он же поэт, от письменной работы тоже скоро ослепнет. И воцарится симметрия – простейшая форма гармонии.

 

Да, у Сергея полный, окончательный тупик. Он не сказал Лере, но сегодня в списках поступающих в ГИТИС и сдающих экзамен следующего тура его фамилия не обозначилась. Вот так. И в этот раз режиссёрами станут другие.

Да, я знаю, я вам не пара,

Я пришёл из другой страны

 

Грузить молоко по ночам можно в любом другом магазине.

Уйти сейчас или оставить за собой право последней ночи?

И умру я не на постели,

При нотариусе и враче.

А в какой-нибудь дикой щели,

Утонувшей в густом плюще

 

И не забыть бы вернуть Гумилёва.

 

 

Глава четвёртая

 

Кафе на втором этаже арбатского Дома Актёра вечерней атмосферой напоминало картину ада. Ну-ну, ладно-ладно, может быть чуть-чуть, только его самый первый, самый немучительный круг. Ничего особенного: просто плотный, взбудораженный мечущимися меж столиками тенями, сложносоставной табачный дым и слитый в общую сипловатость галдёж, вразброс переливающийся деланным смехом и нарочитым матом. Да отовсюду множество красных взглядов. И не надо морщиться, именно так и выглядит ад: дым, хохот, мат и красные глаза на бурно шевелящемся чёрно-синем фоне. Черное – это кожанки, а синее – джинсовки. Чуть повыше, над глазами, тоже не очень большое живоописательное разнообразие: или пышные кудреватые патлы, или блёсткие лысины. Так вот раньше набирали в гвардейские полки. По росту и масти. Но что-то вот не припомнится, какая именно рота была с красными глазами? А вообще, чего это Сергей ко всем и всему пристаёт? Может, всё-таки это уж слишком глубоко: ад? Тут далеко не все конченые: вон, кое-кто ещё только мнётся – подписывать или не подписывать контракт кровью. Да и сам, сам-то он тут чего?

Напротив Сергея сидела Лиля Павликова, чистая-чистая, розовая-розовая гигиеническая малышка из новосибирского Дома актёра, совсем недавно перебравшаяся в Москву. Но уже так же служившая в Доме актёра столичном. Молодец, так держать: были бы актёры, а дома для них найдутся. Лиле добрые люди помогли заключить фиктивный брак со старым педиком из Госфилармонии, иначе того не выпускали на заграничные гастроли. Чего только ни сделаешь ради московской прописки? Сергей её не осуждал. Но и не завидовал, конечно. Справа и слева меж ними до упора лбами переругивались два замечательных, очень даже милых в иное время человека. И не просто человека – а режиссёра! Старшее поколение, высокочтимое и уважаемое, почти полубоги, а вот с ними, с молодыми, уже часа два как на «ты». Нет, зря всё же Сергей насчёт ада. В конце концов, не место красит человека, и это вполне приличный закуток для встречи хороших людей. Ну, если не хороших, то разных. Тем более, по поводу: приятно же поделиться успехами. И отдохнуть, коли заслужили. И это ничего, что Владимир Нечаев и Пауль Стайн с Сергеем допивали третью бутылку водки, – Лиля всё равно их не бросит, досидит и проводит. Это её работа. Тем паче, что ругань-то идёт не за тяп-ляп, а за высокое искусство. И, главное, кто осудит победителей? Сдача фильма состоялась! И худсовет, большинством голосов, в восторге.

Смешно, но ровно год назад – почти месяц в месяц – Сергей был на грани суицида. Если не физического, то нравственного: он был готов вернуться домой. К папе с мамой. С повинной. Может, даже бросить проклятое лицедейство и стать нормальным грузчиком на ликероводочном. Хорошо, что тогда не оказалось рядом никого, с кем можно было поделиться всеми мыслями. Только Феликс. Но тому и объяснять ничего не требовалось: он сам предложил знакомства. Просто взял за руку и познакомил, с кем требовалось. И жизнь продолжилась, ибо всего-то оказалось, что Сергею нужно было сменить город-герой Москву на город-герой Минск. И на «Беларусьфильме» в течение одного только этого года сняться сразу в трёх лентах. Пусть не в главных героях, пусть не у Кулеша или Климова. Даже пусть два фильма про войну и один детский, но это было настоящим – стоящим делом жизни! Профессиональной актёрской жизни. И даже внешний рост за год весьма даже заметен: в первом фильме – сержант, во втором – лейтенант, а в третьем – принц. Злой, правда, но принц.

Владимир и Пауль уже не спорили, а целовались. Как всегда примирил Экзюпери: «Мы все родом из детства». А в детстве у этих таких потёртых, седоватых и лысоватых сорокапятилетних режиссёров была многообязующая дружба.

 

Нечаев, в те времена Воха, был самым обыкновенным пацаном из уральского железнодорожного посёлка Нижнесергинска, в который в войну понаехало со всего света. Дедовская кепка, бабкины сапоги, батянин перешитый пиджак на ватине – чтоб до самых морозов, и новая, на зависть всем, комсоставовская кожаная сумка с ремешком через плечо. С сорок первого по сорок шестой он только сапоги и поменял. Враз на три размера. А ещё поменял представления о смысле жизни. Тогда их, мгновенно разросшаяся новыми улицами из длиннющих засыпных бараков, заштатная станция вобрала в себя все мыслимые и немыслимые пределы советской географии. Кого только к ним в Нижнесергинск не эвакуировали: хохлов и поляков, евреев и армян, латышей и даже венгров-коммунистов. А ещё были деления на харьковчан, ростовцев, москвичей и ленинградцев. Деления по жизни: на кулаках и с заточками. Блокадников, правда, все жалели, очень уж они зырились кончеными доходягами, и почти все сироты. А вот москвичам вешали со всех сторон и по полной.

Старая, ещё дореволюционная школа занималась в три смены, за партами сидели тоже по трое. На переменах на заднем дворе курили в самокрутках паклю, матерились, циркая сквозь зубы, и дрались землячествами или «по-честному». Дрались вообще много и все, от мальков до старшеклассников. Это было просто обязательным, чтобы раза два в неделю с кем-нибудь да перемахнуться. Единственное место, где царил мир, был пустырь на горке, где играли в биту «на интерес» все без разбора. Там королила блатата, которая всегда была в прибыли, и поэтому разборок на горке не дозволялось.

Пауль-Павка Стайн, тогда более откликавшийся на «Палку», был как раз из москвичей. Рыжеватенький, хиленький, весь какой-то несуразный, он сразу поразил Воху своей неслыханной до того вежливостью и спокойной рассудительной способностью уступать. Воха в первые же дни сентября успел побиться со всеми новенькими в их классе, а вот к этому никак не мог подступиться. А потом и не захотел: на кой хиляка трогать? Никому ничего это не доказывало. Но именно тогда к Палке стал вязаться Колян-Столбняк из старшего пятого «Г». Если он не подлавливал Павку ещё на подходе к школе, то, как только звенела первая перемена, мгновенно вырастал в дверях, манил пальцем в коридор, и там начинал тиранить: вытряхивал карманы, сморкался в его – единственный на всю школу! – носовой платок, неожиданно тыкал пальцем под дых и в рёбра. Съев найденный хлеб и сахар, выкручивал ему руки и, заглядывая в слезящиеся от боли и обиды глаза, говорил всякие гадости про Стайновскую мать: кто и когда из мужиков у них ночевал. В принципе, про неё все знали, но вот так в лицо шипел только Толян. Единственно, чем Столбняк не травил, так это жидовством. За антисемитизм тогда можно было скоренько отправиться и за их любимый Урал. И возраст в этом никому помехой не являлся.

Палка терпел, только молча кривился и плакал. В эти слезящиеся болью глаза один раз и заглянул проходивший мимо Воха. Шагнул, было, дальше, но вдруг затормозил:

- Столбняк, ты чо, в натуре, привязался?

Столбняк, вроде как, и не услышал. Зато услышали пацаны вокруг. И тоже тормознулись: где это видано, чтобы младшой делал вслух замечание старшекласснику? Дело было наказуемое. Любопытный кружок стал замыкаться, теперь за просто так не отступишь. Воха потянул носом и наглеюще сощурился:

- Столбняк, ты чо, глухой? Отвали от него, в натуре.

- Я чо-то не понял: где тут комар скулит? – Столбняк задурковал, притворно внимательно оглядывая потолок, но Палку отпустил. И вдруг неожиданно хлёстко шлёпнул Воху с левой в щёку. Тот не упал, но зазвенело здорово, и в глазах поплыло. Драться в школе было западло, это всё равно, что ябедничать, так как учителя всегда вмешиваются. Лица вокруг окончательно уплотнились: ситуация получалась из ряда вон. Но раз так, значит так, и Воха с жутким криком врубил головой Столбняку в грудь. Продолжая вопить, он всё так же головой пропёр растерявшегося пятиклассника через весь коридор и вдавил в неожиданно легко открывшуюся дверь учительской. Там они и упали промеж столов.

Была общая пионерская линейка, где драчунов на полгода исключили из отряда. Были родительские внушения. Потом, конечно же, и Воху и Палку старшеклассники сами тоже немного проучили. И отстали. Но зато теперь для белобрысого, с вечными цыпками на руках, с трудом не бляхающего в гостях, такого обычного нижнесергинского мальчишки открылся совершенно невиданный, даже непредставимый доселе мир. Мама Палки-Пети была пианисткой, работала днём в девчачьей школе, а вечерами в клубе с самодеятельностью. Самое замечательное, что она каким-то чудом вывезла с собой в эвакуацию несколько больших, роскошно изданных книг, из которых Володя узнал, что существует театр. Кино-то у них крутили в клубе и раньше, но он как-то и не догадывался, что артисты – это живые люди и что они могут где-то ещё делать представления «как в кино», но только вживую. И был у Стайнов свой патефон с голосами оперных певцов, и раскрашенные открытки с видами Москвы, и фотографии Петиной мамы со знаменитыми генералами. Каждый день Володя провожал Петю домой и просиживал у того до ночи. В сорок шестом Стайны вернулись в Москву, но завязалась редкая переписка. А когда, уже после армии, Владимир поступил во ВГИК, то и ночевал у Пети чаще, чем в общаге. Только это особая история.

 

- Серёнька, давай выпьем за тебя. Вот, Палка, не знаю как ты, а я всегда завидую актёрам. Это же самая лентяйская профессия. Самая, что ни наесть, безответственная. Ты только с утра приди уж, пожалуйста, а к тебе тут же со всех сторон обслуга бежит: и одевают, и гримируют, и текст повторяют. Потом садят так, ногу закладывают эдак, в руку бокал, чтобы свет играл. И режиссёр, словно мама детсаднику: «Серёженька, скажи: "Надоело!"» – «Надоело!». «Нет, это, Серёженька, слишком пафосно!» – «Надоело…». «А это, Серёженька, слишком вяло». – «Надоело». «Ах, Серёженька, ты тут чуть-чуть руку с бокалом опустил». – «Надоело». «Эй, стоп! Это чья там тень за спиной появилась? Это кто актёру мешает работать?» – «Надоело». «Всё, снято. Ге-ни-ально! На сегодня можешь быть свободен!».

- Ага, а ветродуй?

Нечаев и Сергей враз загоготали. Так, что собрали внимание от соседних столиков.

- Это, Лиличка, он о том, как его ветром сдуло. Понимаешь, нужен был порыв ветра с летящей соломой. Солома нашлась, а ветра не было. Ну, и попросили на соседнем военном аэродроме реактивный двигатель, что на машину смонтирован. Они им взлётную полосу чистят. Положили под сопло солому, Сергей наган поднял, приготовился бежать в атаку. Милка орёт: «Тишина! Мотор! Начали!». Ага, а солдатика-то на машине забыли предупредить, чтобы он помаленьку пробовал. Тот, как услыхал «мотор!», так и газанул. Какая там солома: Сергея самого на пятьдесят метров, никак не меньше, сдуло! Летел как Карлсон! Только быстро, и выражение лица другое было! По ходу две берёзки снёс! И наган потом весь день искали!

Они хохотали, а Лиля откровенно нервничала. Время позднее, к тому же Нечаеву к шести в аэропорт, а провожать их всех нужно в разные стороны. Пауль, третий год как главный режиссёр Башкирского театра кукол, имел родительскую квартиру на Солянке, а Нечаев, режиссёр Беларусьфильма, после премьеры шикарно останавливался в Серебряном бору на дачах Большого. Под нечаевское знакомство и Сергей тоже переночевал пару раз там же в щитовом финском домике, но теперь, с отлётом режиссёра в Минск, получалось, что конкретно сегодня его нигде не ждали. Нечаев прихватил Стайна за рукав: «Возьми к себе, старичок! Пусть это будет моим тебе подарком: он же мой личный телохранитель. Натуральный воин. Ты понял, о чём я? Бери, тебе надо». О, раз так, Пауль забирал Сергея к себе с удовольствием. Какие проблемы? Места, Лилечка, на всех предостаточно. Посему, взяв такси, вначале отвезли распевшегося неожиданно крепким баском Нечаева в Серебряный бор, в последний раз расцеловались на проходной, и вернулись в центр. Лиля, сама набиравшая им кнопочный код подъезда, попрощалась без улыбки, и, не обращая никакого внимания на уговоры остаться, спешно удалилась, постукивая немодными уже пробковыми платформами.

- Надо же, такая аппетитная деваха, а ориентация не та. Но имеет право.

Жирноватый для своего возраста Пауль нутряно пыхтел впереди, тяжёлой уточкой вздымаясь по крутым, прошарканным с середины девятнадцатого века ступенькам и выколупывая из-под подкладки зацепившиеся за что-то ключи. Перед дверью размашисто приложил палец к губам. Однако это было ни к чему: за высокими двойными дверьми никто не спал. Более того, там вовсю веселились. Узкий, слабо освещённый коридор вёл в сразу не запоминаемый лабиринт страшно захламлённых комнат и комнаток. Диваны, диванчики, кресла, стулья всех эпох и народов, столы, шкафы, книжные полки, картины и статуэтки, ковры на полу, на стенах, свёрнутые в рулоны, посуда и стопы белья – всё было покрыто заметной даже при слабом электрическом освещении обильной пылью. Под ногами то и дело пробегала стайка разномастных котят. Из телевизора, проигрывателя и кухонной радиоточки неслись звуки песен и новостей. По всему лабиринту с сигаретами и стаканами в руках бродило семь или восемь молодых людей обоего пола и весьма богемного вида: у жены хозяина Инги поза-позавчера получили дипломы её студенты-журналисты. Так что они теперь не ученики, а коллеги. Друзья и поклонники. Причём, друзья и поклонники жены не обязаны быть друзьями и поклонниками мужа. Если с Сергеем периодически кто-то здоровался, то на самого Пауля, похоже, за все прошедшие три дня никто внимания не обратил, кроме разве голодных кошаков. И все просьбы покинуть его дом молодыми журналистами коллективно игнорировались.

Когда-то это была коммуналка на шесть хозяев – с выгородками и ширмами даже в коридоре, а теперь из постоянных жильцов где-то в самой дальней, плотно зашторенной комнатке безвыходно болела совсем старенькая, почти безумная мама. Остальные члены семьи, несмотря на прописку и хранение вещей, бывали здесь налётами. Сам Пауль, как говорилось, третий сезон служил главрежем в Уфе, как до этого пять лет в Кишинёве, две его вечно разведенные младшие сестры со своим подросшим потомством скрипачили и флейтировали в филармонических оркестрах по многомесячным гастролям то там, то здесь, то за кордоном. А жена? Она, в общем-то, уже давно не жена: «Инга у меня финка, блин, сорок лет, фригидная, и поэтому, тварь, никому не отказывает. Потому что пофиг. Я её прибить хотел, чухонку подстилошную, когда всё понял. А потом… Опять же, ребёнок…». Жена не хотела разводиться, и хотя у неё была своя квартира, и там жила дочь, но они постоянно заглядывали сюда, по договорённости ухаживая за его мамой.

Пауль жестом заманил Сергея на старательно разделанную в стиле «кантри», довольно вместительную кухню, указал место напротив себя. Они сели под плетёный из лозы низкий абажур, короткими полосками пробрызгивающегося света расчертивший выписанные «под кирпич» стены, деревянную заказную мебель, заклеенную переводками и этикетками от апельсинов коллекцию самоваров, зимние букеты и гору грязной посуды в мойке. Курили чьи-то забытые «Pall Мall» и пили промёрзшую в морозильнике водку. Из закуски на столе была только хорошо початая литровая банка красной икры. Одна икра – и ни корочки хлеба. Вот так и сидели: рюмка водки, ложка икры. И слабая сигарета.

- Ты понимаешь, старичок, – Пауль уже рассказал про своё семейное положение и перешёл на глобальное, – ну, нет никакого резона дальше жить в этой стране. Этой, блин, крестьянской и пролетарской стране победившего социализма. Со всеми её пятилетними планами, партийными директивами, межклассовыми прослойками, ветеранами сцены, идейными худсоветами и беспросветным хамством. Никакого резона. Но и уехать вот так просто невозможно. Поздно-с! Я ненавижу эту страну и этот строй. А в то же время отчётливо понимаю: я законченный советский режиссёр. Законченный, на-всег-да. Советский. Во всём. Самый кондовый совок. Ты вот по-английски шпрехаешь?

- Hi. Me name is Sergey. Beautiful weather, is the truth?

- Завидую, блин. А меня мама в детстве побоялась учить. Да и потом тоже пилила: «Петечка, не нужно высовываться, не нужно нарываться». О! Ты, поди, и не знаешь, что такое наши еврейские мамы? А идише мамэ? Завидую. А может быть, она и права. Я как-то, было дело, в Кишинёве подался на курсы. И уже на ближайшем парткоме встал, блин, закономерный вопрос: «А зачем главному режиссёру республиканского театра изучать английский язык?». Не собирается ли он, часом, эмигрировать из нашей самой могучей и самой свободной Родины? А вот почему они не подумали, что я вдруг да и захотел Хемингуэя без переводчиков почитать? А? Прогрессивного американского писателя. И Марка Твена. Тоже весьма прогрессивного. И антиклерикального. Ты понимаешь, какие козлы? Либо – язык, либо – главный. Я, естественно, выбрал последнее. Вот, сейчас вернулись с труппой из Франции. Неделя в Авиньоне. Чего стоило, блин, в министерстве пробить участие в фестивале, обойдя Челябинск, это особый разговор. До смерти теперь не рассчитаюсь. Но! Как же унизительно, когда вокруг все, все, даже негры, говорят на двух-трёх языках, а ты только глазки пучишь. И переводчик, кэгэбэшное рыло, за тебя думает: что перевести, а что нельзя… Мы же тут в такой дыре, в такой жопе живём! А мир-то не вокруг нашего пупа вертится. Советский Союз, блин, – яма, помойная яма, навозная грядка для цветения ничтожеств. Ты мне, киношник, скажи: как можно оставаться Бондарчуком после такого явления как Дон Луис Бунюэль? Да я за одну его одноногую Катрин отдам миллион всяких Наташ Ростовых, и не поморщусь. Ненавижу крестьян и пролетариев! Скажи ещё чего-нибудь!

- Close your eyes: and I'll kiss you… А гитары у вас нет? Я бы тихо-онечко попел: Tomorrow I'll miss you, Remember I'll always be true

- Как красиво звучит. Сказка. Эх, почему ты не кукольник? Я бы тебя, блин, премьером сделал. И заслуженным Башкирской Республики. В один год… Нет, ты же всё пытаешься Москву взять! Завоевать столицу! А зря, старичок, всё зря. Только время потеряешь. Ни-че-го у тебя не получится. Понял? Без родни – ничего здесь не получается. Слушай, а давай я тебя прилично женю?

 

Утро начинается со звуков. Где-то далеко-далеко ругаются муж и жена. Точнее, бывшие муж и жена. Потом хлопают двери. Многократно хлопают: это уходят коллеги, друзья и поклонники. Игрушечно шипя, проскакали котята. Сколько ещё можно не вставать? Пока природа не потребует. Сергей, как мог, вытянулся на старинном, с откидными круглыми валиками, диванчике. Холодно спать на коже. Даже летом. Когда же они вчера устали пить? Наверное, когда глаза от дыма вытекли. До сих пор режет. Хорошо, что такой близкий соседний дом перекрывает свет, иначе бы смерть. О, если бы по щучьему веленью появилась бы прикуренная сигарета! На шорох все-таки осторожно приоткрыл склеенные веки. Тяжёлый гобелен, вместо дверей отделявший эту проходную комнатку от иных, шевельнулся и отполз, пропустив худенькую девочку-подростка.

- Здравствуйте. Я Яна. Дочь Пауля. А вы?

Сколько ей лет? Шестнадцать? Четырнадцать? Совершенно не развита. Но накрашена. Сергей заново натянул на себя плед. Похмельно всхрипнул:

- Я, кажется, Сергей.

Собственный голос ржаво-железно загремел у него в висках, горло перехватило поднявшимся от желудка привкусом извёстки. Всё, пора к проточной воде. Но девочка-девушка твёрдо стояла на пути и внимательно его разглядывала.

- Me name is Sergey. Hi.

- Вас тошнит?

- Yes… really…

- Бедняжечка. Папа-то хитрый, у него таблеточки есть специальные. Американские. Лежите, я для вас одну добуду.

Пока она добывала, Сергей успел натянуть брюки, носки, и окончательно обессилеть. Яна завороженно смотрела на шрам, а он не мог даже прикрыться. А шрам-то, между прочим, от американской мины. Ладно. Таблетка, как живая, подпрыгивала в стакане, испуская шипящие пузырьки. И уже от одного только вида этих пузырьков становилось легче. Неужели американцы тоже столько пьют? Иначе как бы до такого додумались? Это вам не огуречный рассол с пивом.

- А вы читали «Рукопись, найденную в Сарагосе»? И как, вам книга понравилась? Я так просто тащусь: столько информации. А вообще, как вы относитесь к оккультике? Верите в реинкарнацию?

Желудок, по крайней мере, стало отпускать. И в голове не такое эхо. Похоже, что он сегодня опять выживет. Да здравствуют прогресс, цивилизация и изобретательство!

- Слушай, а зубную щётку ты мне не добудешь?

- Добуду. Папа запасливый.

На кухне грязной посуды не убавилось. Восемь человек за три дня использовали всё, что нашли. А бутылки и окурки так просто всюду. На полу, на подоконнике, в пенале. Твари же эти журналисты. Шакалы. Кочевники. Проститутки. И убийцы. Рылами бы их натыкать в этот их срач. Сергей был абсолютно солидарен с жарившим свежекупленные яйца Паулем. Душ, кофе и сигарета – что ещё можно пожелать в такую пору? Только яичницу.

- Я им так и сказал: вот лежит каратист и ветеран. Досчитаем до десяти, и он, блин, начнёт вас убивать. Представляешь? Я сказал им, что ты уже многих убил, и сегодня их имена тоже появятся в вечерней милицейской статистике. И начал считать: десять, девять, восемь… Только тогда стали выметаться. Скоты.

Дальше следовал план на день. До пяти вечера каждый волен в личных хлопотах, а в шесть в любимом Доме актёра премьера. Это для всех в обязательном порядке: «Гамлет» в куклах исполняется впервые! Причём и куклы задействованы самые разные. И марионетки, и паркетные. И даже манекены. Пауль за месяц собрал обалденную команду: актёры, музыканты, циркачи. Будет, кстати, и Феликс. Сергей даже глазом не повёл. Будет так будет. Такой «левой» постановки старушка Москва ещё не видывала. Среди публики поприсутствуют и американцы. Тоже журналисты, но, конечно же, не такое быдло, как наши. Если Сергею плохо или, наоборот, хорошо, он может никуда не ходить, а просто выспаться, вылежаться. Библиотеку посмотреть. Паулю так даже спокойнее будет. Тем более, если вдруг да вздумают вернуться жёнушкины фроинды. Такое ещё очень даже возможно. И им сразу нужно бить в рыло. С порога, блин.

Библиотека была на пять. И много книг с ятями. Почему Пауль не владел языком? Сёстры-то выучили. Да, но поэтому они у себя и не «главные». Добрая четверть этого многотысячного собрания была на французском, немецком и английском. Конечно, это всё касалось в основном музыки. Словари, биографии, учебники, клавиры и партитуры. А сколько альбомов! Он переходил из комнаты в комнату, от шкафа к шкафу, и всё никак не мог выбрать то, с чем можно было бы поваляться. Клад, просто клад. Эх, тут бы взять, да затонуть на полгода… Но Янка, которой было приказано мыть, мыть и мыть, то и дело почти бесшумно появлялась за спиной, и, плотно прижимаясь цыплячьей грудкой к плечу, указывала всё новые и новые жемчужины: «Это прижизненное издание «Утешения» Листа… А это с дарственным автографом самого Шнитке».

После четвёртого или пятого такого, как бы всё тем же ненароком, но совсем уж не детсадовского прижимания Сергей вышел за сигаретами. Воскресенье, ближайший киоск закрыт. Кстати, какая чудесная погода. А ведь за эти три московских, после сдачи ленты минскому худсовету, отходных дня он, кажется, ни разу не посмотрел на небо. Нечаев везде таскал его за собой, не отпуская ни на минуту. И с кем они за это время только не выпили. И с медиками, и с географами. И с какими-то биофизиками. А по ночам, под самые утра, с тоже жившими в Серебряном бору гастролёршами из Пермской оперы. Но только упёрто не с киношниками. Такой вот отдых от плотного профессионального общения.

С трудом протолкнул дверь в пустую булочную. Застоявшийся запах выпечки и застеклённая пустота прилавков. Пухленькая, вся из себя задумчивая дурнушка отложила книжку и стала неспешно распаковывать блок «Ту-104». Сергей, вывернув голову, прочитал: «И.С. Тургенев. "Первая любовь"». Надо же… Надо же, как сегодня тепло, спину просто насквозь пропекает... Китай-город не суетное место. Особенно в выходные. Конторы, конторы – всё сегодня мертво. Асфальт аж мягкий. Руки за спину, грудь вперёд, пройтись, что ли, под завистливо косящие взгляды торчащих повсюду у спецпроходных распаренных полуденным солнцем дежурных. Эх, так ли он гулял здесь в прошлые разы? Ладно, Москва, он всё равно тебя одолеет. Не получилось с первого раза, получится со второго. Не с востока, так с запада. Главное – здоровье. И труд. Они всё перетрут.

Яна ждала у входа: позвонил Пауль, он уже не заедет, так как со светом полный абзац, и костюмы до сих пор не подвезли, так что пусть они добираются сами. Глаз обиженный, накрашена как панк, посуда, естественно, недомыта. Что ж, едем так едем. Какое метро? – артист при деньгах, сейчас тачку поймаем.

 

Амфитеатр выстроился из натасканных откуда-то закрытых холстом театральных станков, различных стульев и низеньких скамеечек переднего ряда: три уровня человек на сто. С противоположной стороны два сдвинутых стола, ширма, завешанная знакомым гобеленом, полдюжины зафильтрованных фонарей на треногах. И разнокалиберные мешки, наверно с куклами. Чуть в сторонке – стулья для оркестра, там уже расчехляли огромный ошарпанный контрабас. Окна зала плотно завешены, зал томился в серовато-фиолетовом полумраке.

Все входили почему-то торжественно, здоровались шепотом и как-то вдохновенно, садились от заднего ряда. Ну да, спектакль-то полуподпольный. Дирекция не запретила, но как бы просто «не в курсе, что тут будет». Просто, мол, закрытый показ лабораторной постановки для участников зонального семинара театроведов и критиков Нечерноземья. А что им покажут? Ну, тут уж никто не ответственен. И не повинен, если что… Сергей лишнего задержался в кабинете у Лили, им теперь пришлось моститься на скамеечке с краю. Неудобно, твёрдо. Неужели будут играть всю пьесу целиком? Без сокращений? Кукольники ведь, могли бы и упустить немного. Покосился: длиннющие же у Лильки ноги, коленки тонкие, в светлом пушке. В честь разошедшегося лета без колготок. Ах, ну почему она на мужиков-то не глядит?! Лиля глядела на сцену. А ему всё заранее пофиг. Что ещё можно увидеть в очередном «левом» «Гамлете»? Подавленные сексуальные влечения инфантильной девушки? Садизм отца, мазохизм сына, эдипов комплекс матери? Всё это дерьмо уже видено-перевидено, слышано-переслышано. Пока жили на натурных съёмках в вагончиках, каких только чудиков к ним ни заезжало. Хорошо: лето, природа, кормёжка с массовкой. Почему бы московской богеме ни отдохнуть под Могилёвом? Только вот местные крестьяне не понимали, что нудизм – это философия духовной свободы, а секс на природе – ритуал космического творчества. И, бывало, били.

Так оно тут всё и оказалось. Всё по дедушке Фрейду. Только добавлялась жанровая специфика: всеобщее раздвоение личности героев демонстрировалось через различие действий паркетных кукол и их кукловодов. В эти самые моменты раздвоения, кукла передавалась третьему лицу, отчего-то в пластиковой маске хоккейного вратаря, и пока актриса от имени Офелии покорным шёпотом беседовала с Полонием, обозначающая её воспалённое похотью тело кукла до тошноты натуралистично ласкалась к вялой кукле принца. И так далее… Задница от скамейки одеревенела до мурашек, а когда Сергей понял, что и антракта на перекур не будет, то затосковал окончательно. Оркестрик, тоже скрывавший лица под монашескими капюшонами, наигрывал то «Зелёные рукава», то бернстайновские мелодии. Сцену с представлением об отравлении разыграли два клоуна и… жонглёриха? Или как сказать? Жонглёрка? Жонглёрица?.. Короче, только сидя в Фуфе, пардон, Уфе, под портретом народного героя Салавата Юлаева, за длинные зимние вьюги можно насобирать в одно место столько рутинной мути. Тупо и провинциально. Что тут такого, чего бы «старушка Москва не видела»? Очень даже джентльменский набор. Он теперь в каждом спектакле присутствует: один половой акт, одно испражнение, три зонга и два намёка на эмиграцию... Всё, кажется, он больше не встанет. Полная ягодичная анемия. Даже мурашки уже не бегали. Сам виноват. Пришёл бы пораньше – сидел бы на стуле. Кстати, может быть, и рядом с Телеховой. А не с этим целлулоидным манекеном. Делая вид, что придрёмывает, прижался к Лильке плотней: так хоть бы один мускул у неё дёрнулся! Скука. Чего только ни приходится терпеть ради тусовок… Немного оживился, когда из разрезанного с помощью ножниц живота Полония Гамлет стал вынимать варёную лапшу и вешать на уши Гертруды. Хороший образ. Нужно будет похвалить Пауля.

 

- Do you like new Russian art?

Сергей на выходе притормозил группу хохочущих иностранцев.

- It is perfect! Very much, it is very interesting!

- The director Peter Stein – actually advanced innovator in USSR! – Сергей нежно отдавил плечом бледную переводчицу в сторону. Ох, и достанется ей за допущенный несанкционированный контакт.

- Indeed! It so! It is valid so!

- My name is Sergey Rozanov. I am actor. I am player in cinema. Peter Stein – my friend.

- Oh! Sergey! Oh! Peter!

Всё. Теперь переводчицу если не расстреляют, то уволят, или, по крайней мере, понизят на одну звёздочку: в руку Сергею сунули несколько визиток. Ответить, естественно, нечем: «many thanks»! От всей души улыбнулся в змеиные глазки секретного сотрудника: «Good-bye, America!». Битломания и английская школа в Академгородке – страшное оружие для мирового пролетариата. Раньше нужно было думать. О том, что не все языкатые на вас служить станут.

Возле ширмы и остывающих фонарей активно кучковались участники предстоящего банкета. Из артистов никто не гримировался, костюмы тоже несложные – балахоны и туники, так что через десяток минут все исполнители искренне принимали поздравления от проголодавшихся критиков, журналистов, халявных коллег и иных и товарищей. А электрики так уже и просто «принимали» в уголке за трансформатором. Сергей пожал руку ярко блестящему испариной в окружении чёрно-крашеных каре очень эмансипированных критикесс и редакторш Паулю и торжественно всучил визитки: «от ваших новых американских поклонников!».

- Ты с ними говорил? Им понравилось?

- Они в восторге.

- Что они сказали?

- Непереводимые междометия.

- Вот твари, на банкет их пригласить не разрешили. Но они снимали. Ты видел вспышки?.. Эй, Феликс, а ты куда?

Сергей автоматически повернулся вслед вопросу. Феликс был у него за спиной буквально в метре, прятал в пакет футляр с флейтой. Взгляды их звонко скрестились на срединной полуметровой отметине, и Сергей медленно протянул ладонь: «Привет». Тот отстранился всем телом, демонстративно мимо, извиняясь перед Паулем за спешку на репетицию перед завтрашней записью. Репетиция – дело святое, но всё равно это не по-человечески. Не отметить премьеру. Пауль пошёл немного проводить Феликса, а на плёчо густо краснеющему Сергею легла рука Веньки Караханова.

- Ты чего, старичок? Наплюй. Дело актёрское.

Венька был кукольных дел мастером. Рыжая козлиная бородка, из-под которой промеж стянутых шёлковым платком разлётов стоячего воротничка торчал огромный кадык; чёрный, до колен, заказной сюртук с синей бархатной жилеткой: серебряные карманные часы на цепочке и даже пенсне – то ли Горский, то ли Билибин. Но все видели, что личность явно из девятнадцатого века. Такая вот явная личность. Марионеток он резал действительно, без балды, красивых, живых и умных, но, главное, трудно припомнить какие-либо культурные или околокультовые московские мероприятия, на которых бы Венька отсутствовал. Даже на единовременных. Может, он имел двойников, как инженер Гарин? Трудно что ли: маленькие, без ресниц глазки, тонкогубый лягушачий рот, носик тюпочкой. Типаж для каждого пятого. Основные приметы – как раз эта его бородка и сюртук по колено. Да, и кадык!

- Ты, главное, не заводись. – Веня уже кулаком прихлопывал его плечо. И Сергей опомнился. Действительно, чего заводиться? Не подал руки? Не желает прощать? Что ж… Ну, да, да, это он, Феликс, в прошлом году познакомил Сергея с Нечаевым и попросил режиссёра взять на какую-нибудь роль, хотя всё уже было расписано и утверждено. На самую малёхонькую. Уговорить-то уговорил. Но сам вдруг да и запропал. Нечаев вовсю дёргался: нужно было начинать репетировать, а Феликса нигде не могли изловить. И, да, да, да! Сергей взял и предложил себя попробовать на заморского принца. Кто герой, тот и комик. Ведь был же у него опыт гротеска в ТЮЗе, был. А Феликса всё не было. Но, самое главное в том, что если бы его проба Нечаеву не понравилась, то и разговаривать ни о чём бы потом не пришлось. А она понравилась. И сыграл он, по крайней мере, органично. Это отмечено всеми. Всеми! Так что сейчас даже строились планы в следующей работе занять его в главной роли.

- Ты знаешь этого человека? – Гости и участники показа растянувшимся потоком спускались по лестнице к накрытым на втором этаже в кафе фуршетным столикам, и Караханов чего-то никак не отставал от Сергея. – Это Кодрин, поэт. Великий деятель постмодернистской литературы. Гордость нации. Прошу любить и жаловать.

Невысокенький и, видимо, очень слепенький тридцатилетний человечек с левого плеча кособоко улыбался в такую же реденькую и рыженькую, как у Караханова, бородку. Только не клинышком, а лопаточкой. И хотя он был не в сюртуке, а в пиджачке, но тоже в шейном платке, а на лацкане покачивались и поблескивали четыре малюсеньких серебряных крестика на одной полосатой ленточке.

- Это не новодельные модельки, а настоящий фамильный раритет. Фрачный вариант – уменьшенная форма орденов, специально для балов и приёмов. Его дед был полным георгиевским кавалером.

- Да-с. В гвардии служил-с. В Его Величества Преображенском полку.

В гвардии так в гвардии. Правда, гвардия во времена его деда уже наверное не воевала, а в Гражданку «георгия» не давали. Да и как-то росточком внучок не тянул на потомка преображенца. Ну-ну, ладно, ладно, пусть будет так, как они уверяют. Иначе после публичной демонстрации презрения от неснявшегося по собственной вине в, подумаешь, какой-то детской ленте, актёра вокруг чувствовалась некая разряженность атмосферы. Даже Лилька отстранилась. И Янка. Конечно, Феликса все любили. Ну, так полюбите же и его!

 

Пить приятно под личные сердечные разговоры. И ещё выслушивая комплименты в собственный адрес. А когда все вокруг хвалят другого, да ещё на три четверти откровенно фальшивят, тёплая водка колом встаёт. И подсохшие бутерброды нёбо царапают. Тоже мне: «банкет, банкет»! Обычный жлобский фуршет. На таких, исходя из приобретённого опыта, нужно сразу как можно больше алкоголя разливать по разным стаканам и раскладывать закуски по тарелочкам, быстро всё отпивая и надкусывая. Ибо оставшееся в бутылках и на общих блюдах тут же растаскивают такие же ушлые соседи. «Банкет», блин. Бутерброды с бужениной и тарталетки с грибами исчезли в первые же минуты. И шампанского на всех дам было бутылки четыре. После такого даже приличных слухов по Москве не пустят. Про гениальное, но запрещённое. Так, пошуршат про смелое и неожиданное. Не более. Короче, после этой затравки нужно было срочно пойти куда-нибудь посидеть по-человечески. Да хоть в «Пекин» или «Прагу». Имеют право, пока артист при деньгах.

Из-за непрезентабельного, да что уж – дурацкого! – вида его спутников, пить, как всегда, продолжили в демократичном Доме кино. Новый хмель на старые дрожжи, и Сергея сразу повело. Круто закосило. В памяти остались какие-то мутные лица малознакомых друзей и подруг, танцы с поцелуями, вопли таксиста, которому заблевали салон, откупная от ментов, попытки поселиться в гостиницу «Космос», а потом согласие и на «Дом колхозника»…

 

И утро опять начиналось со звуков. Где-то в коридоре гудел, приближаясь, пылесос. О-о-о! Хоть сигареты были рядом. Пружинно продавленная полуторарублёвая кровать в пустом пятикоечном номере реагировала скрипом даже на сердцебиение. Биение сердца. Серд-ца. Ца-ца-ца… И оно колотилось, колотилось. Там у себя, во тьме. Сколько оно ещё так простучит?.. В полном беспросветье… Но порассуждать о будущем и поскорбеть о прошлом не получилось. Венька Караханов, который, оказывается, везде в раритетном чеховском ридикюльчике носил с собой длинный, в пол, барский, как у композитора Глинки, стёганый халат и такую же турецкую шапочку, уже придвинул тумбочку к изголовью его кровати. Постелив казённое вафельное полотенце, расставил на нём наполненные на треть тонкие, с красными полосками стаканы, порезал в вымытую толстого стекла пепельницу умопомраченно пахнущие пупырчатые огурчики. Бутылку спрятал: нельзя на неё с утра смотреть. Опасно. Его шикарный, хоть местами уже и затёртый, зелёный халат, феска, сигарета в длинном мундштуке, поза Ермолова на фоне Казбека – всё убеждало не отчаиваться. Что было, то было. А что было-то? О-о-о! Так ты же всем клятвенно обещал при встрече Озерову за Чухрая лицо набить. И даже показывал, как это будешь делать.

- Ну, Серёнька, давай по чуть-чуть, и отдохни. Отдохни, послушай профессионала! Главное, верь: всё нормально. Какой артист без куража? Там публика привычная. Я даже думаю, что тебя как раз очень даже вчера заметили и, может быть, теперь в какой-нибудь вестерн пригласят. Ты же был вылитый ковбой. Или белогвардеец. И мастер дзюдо. Ну, давай подрыхни, пока я за Кодриным смотаюсь. Ты хоть стихи-то его читал?

Сергей ненавидел стихи. И поэтов. И режиссёров. И вообще всё искусство во всех его видах. Высокое и низкое, левое и правое. Но левое, после вчерашнего, больше всего.

Ещё один поэт на его больную голову. Нет уж, хватит! Из принципа даже его фамилию забудет. Как Герострата. Почему этих поэтов перестали на дуэлях убивать? Развелось, как… Как хорошо побыть одному. Вот только бы совсем одному. Но для этого нужно было поставить себя на ноги, размахнуться полотенцем и прихлопнуть здоровенную, неумолимо, как вражеский бомбовоз, гудящую муху. Бомбовоз… Самолёт… А может, это намёк судьбы? Правда, вот как сейчас быстренько собраться, подпоясаться, и – в Домодедово? Да такой же гудящей мухой махануть домой! В Сибирь-матушку… Но к кому? И – кем? Пусть хоть ленты в прокате пройдут. Чтоб страна посмотрела на своего героя. Будет на что ссылаться. На небессмысленно прожитые годы. А пока, действительно, поспать. По-спать...

Утро, даже если оно вечером, всё равно мудренее. Когда радио объявило, что «московское время двадцать часов», в номер ворвался взъерошенный всеми своими реденькими серенькими волосиками, но сменивший зелёный шейный платок на свежий красный и отчаянно благоухающий Веня. На секунду возникло подозрение, что он не просто побрызгался, а отсосал с полфлакончика. Что-то больно бодренький. Пришлось просыпаться, мыться, бриться, и всё очень-очень быстро. Так как они, оказывается, опаздывали. Куда? «Да сейчас за нами машина зайдёт, такой хапок! Ты только меня не подводи. Не подводи, понял? Побольше молчи, побольше гляди, улыбайся, но про себя рассказывай уклончиво. Понял?». Венька только шнурки ему не завязывал, а так-то, забыв про свой барский наряд, лакействовал вовсю. Даже сгоряча постель заправил.

- А куда мы? Что там?

- Помолчи! Я же говорил, что тебя заметят. После вчерашнего. И точно, только я в дом, а телефон уже горячий. Сергей, внимание! Слушай и запоминай! Легенда такая: ты – тайный сибирский экстрасенс, вырос в семье шамана на Тунгуске…

- Где-где? Ты хоть знаешь, где она, эта Тунгуска? Она от нас дальше, чем Москва.

- Плевать. Я не стану спорить, если ты назовёшь любое место около Барнаула или Байкала. Только не Новосибирск, это слишком цивильно. Запоминай: ты получил посвящение в тотем волка или ворона, это на твой выбор. После этого ты воевал и у арабов попал в плен, оттуда был продан суфиям. Бежал. А сейчас в Минске открыл изотерическую школу биоэнергетики для артистов в продолжение дела Чехова.

- Надеюсь, Михаила?

- Кончай, конечно, его! Запомнил? Остальное ври, что хочешь.

- А что к этому можно ещё приврать? И зачем?

- Да затем, сын шамана, чтобы получить приглашение на работу в закардон! Понял? В за-кар-дон!!

- Какой закардон? Я же, действительно, как «интернационалист» ещё два года невыездной.

- Да?!. Вот чёрт! Чёрт. А… для друзей ты хоть что-нибудь можешь? Один раз – ради друзей? И чего от тебя требуется-то? Поесть, попить, поврать. И всё красиво, эдак по-барски. Многозначительно. Чёрт. Чёрт! Ты философскими терминами как, владеешь? Хозяин-то – Байно-Каренский! Ты понимаешь?! Ты понимаешь, что он меня сам – сам! – к себе на дачу пригласил! А? С тобой вот.

- Я рад. Хотя это мне его эта… double-barrelled surname, ну, ни о чём не говорит.

- Тьфу! Да ты просто пим сибирский. Ты что, в натуре, не знаешь, кто такие Каренские? Ой-ё-ёй, темнота! Вот таким только клад и даётся. Вообще-то одного из ихних предков, проявивших героизм на Бородинской битве, сам пиит Жуковский воспел. Хоть про Жуковского в школе проходил?

- Даже про Бородинскую битву: «Скажи-ка, дядя, ведь не даром...». Это где-то у вас тут, в ближнем Подмосковье.

- Во-во. А другой их предок, более ранний, даже генералиссимусом стал. Сколько вообще-то у нас было генералиссимусов? Ты ведь, поди, только про последнего помнишь?

- Еще нам про Суворова рассказывали.

- Во-во. Под стук бубна и крик совы. Так вот, нас Николай Эдмундович, самый-пресамый авторитетный нынешний знаток санскрита, к себе на дачу в Снегири пригласил, а ты передо мной уже столько времени выкобениваешься. Он же в Калькутте театральный центр собирается открыть! Совместный – Советско-индийской дружбы. Народ для этого ищет. Творческий, лёгкий на подъём.

- Я, как видишь, уже собираюсь…

- А радость, радость где?

- В чём моя радость? Чтобы опять «лимитой» в нос потыкали?

- Ох, какие мы, какие! Покажи ногти. На ножницы. Что? Ради меня тебе это трудно? Ты же артист, ядрёна копоть!

 

Вечерняя столица из-за зеленоватого стекла «мерседеса» просто обворожительна. Транспорта немного. Фонари ещё не зажгись, но некоторые окна уже светятся лаской. В светлокожаном салоне играет музыка, сигаретный дым утягивается в небо через приоткрытый люк. И поворотов совсем не чувствуется – лёгкий качок вправо или влево, и всё. Шофёр, друг приглашающей стороны, молчалив как индейский воин. Спортивные плечи, тугая шея. Причёска тоже полубокс, ретро под сороковые. И ему хорошо, стильно. Кстати, как его зовут? Что-то буркнул, сильно, но холодно пожимая руку. Ладонь мозолистая, гантельки дёргает или на турнике качается. И упёрто делает вид, что его не интересуют загадочные для такой тачки пассажиры. Как будто он каждый день на Снегири из «Дома колхозника» людей подвозит. Вот так вот подвозит, а сам всё думает о следах бизонов и о выделке койотовых шкур. И на сидящих позади бледнолицых ему до «хао».

А Венька Караханов, оказывается, для сего случая даже котелок надел. Настоящий, рижский. Там в них трубочисты и похоронщики ходят. И, конечно же, попросил разрешения поставить на переднее сидение свой раритетный ридикюльчик. С реквизитным халатом, феской и ножницами. Кто бы знал про содержание... По сценарию, в противовес ему, Сергей должен быть человеком без лица. Просто сын шамана. Слава Богу, приёмный, татуировку на лбу и щеках делать не нужно. Даже есть надежда, что его, как суфия, то есть лицо явно духовное, не попросят предъявить обрезание. Но вдруг закажут горловое пение? Или попросят вызвать небольшенький такий дождь? Ох, Венька! Ох, и уедешь ты у меня тогда в эту самую свою заграницу!

Просмотрев предъявленный пропуск и сосчитав сидящих, охранник в штатском нажал кнопку шлагбаума, и машина скользнула за высокий бетонный забор. Чернющий сосновый бор с обеих сторон плотно прижимался ко всё более разветвлявшейся асфальтной дорожке, фарный коридор высвечивал только повороты с указателями. Самих дач, утопленных в глубины огромных участков, не видно. С каждой минутой приближения к неведомой цели им требовалось всё большее усилие, чтобы продолжать изображать абсолютное благодушие. Как будто они тоже каждый вечер приезжали сюда из «Дома колхозника». А от приглашений на работу за кордон просто устали. Ладно бы Дели, а то Калькутта какая-то. Даже не сговариваясь, одновременно зевнули. И рассмеялись. Чтобы уж окончательно не передумать и не захотеть обратно. Всё равно через КПП не выпустят.

Остановка. У невысокой железной калитки, подсвеченной двумя коротенькими, по колено, фонарными столбиками, их уже поджидали. Миловидная молодая женщина, кутавшая открытые плечи редковязаной белой шалью, до обидного радостно разулыбалась с шофёром, подставила щёку для поцелуя, а им лишь протянула руку. Но, в общем-то, благосклонно:

- Маша.

- Сергей.

- Вениамин. – Вот, гад: как он шикарно, откинув в правой котелок, склонился в полупоклоне с лобызанием к её ручке. Тут даже непробиваемый шофёр-знакомый залип, растеряно держа за ним саквояжик. С халатом.

- Пойдёмте, вы немного припоздали к общему ужину. Мы теперь кто чай, кто вино пьём, но для вас утку держим в подогреве. – Маша ещё раз без любопытства осмотрела их, медленно повернулась и, больше не оглядываясь, пошла-поплыла в глубину сосновой рощи. Кто она?

- Серёга, помни: ты – мой шанс. Мой главный сейчас козырь, талисман и… упование. Я же тебе самый большой изумруд от магараджи привезу. На двести карат. Нет, на двести семьдесят. И чучело Шерхана. Или Багиры. Только умоляю, веди себя достойно, – притормаживая, Венька горячо шептал ему в самое ухо, от упора даже котелок сползал. Дорожка узкая, не отодвинешься. И не треснешь в рёбра – очень уж жалостливый шепоток: «ведисебядостойноменя». Угу, любимого. Они в две пары двигались вдоль редкой цепочки таких же низеньких столбиков со слабо светящими белыми шарами. Впереди, на фоне черноты бора и синевы сочно уже вызвездившегося неба, пронзительно сияли ожиданием два этажа огромных окон. И дурацкая афёра.

 

Венька, оказывается, откушать и на публике красиво умел. Что уж там огурец из пепельницы! Так лихо расправился с салатами и уткой, что ему ещё и холодную рыбу принесли. Он ел и болтал. Болтал без умолку, а в руках так и мелькали все эти ножи, ножички, вилки и вилочки. Сергей рядом с ним действительно почувствовал себя сыном шамана и решил к утке не прикасаться. В самом ли деле дичь едят руками? Пусть лучше думают, что вегетарианец. Тема болтовни была самая модная: чем отличается наше слово «диссидент» от их понятия «non conformist».

- А лицами, лицами, уважаемые. Что нам до нудных определений и спорных понятий, когда всё гораздо легче на конкретных личностях разобрать. Привычнее, так сказать. По-российски. Кто у нас «альфой» в этом списке идёт? Чаадаев? Не будем брать Курбского, слишком уж далеко и от этого субъективно тенденциозно. Так вот, в нём, в Чаадаеве, в тех самых сочинённых в Англии Петром Яковлевичем «Философских письмах» терминологического различия ещё не наблюдается. Это уже от Герцена водораздел начнётся. Потому что Герцен в тот же самый Лондон не прозападным учеником прибыл, а вполне готовым, сформированным национальным мыслителем. И почему я так постулирую? Да потому, что уверен: диссидент – это в нашем родном почвенническом определении, прежде всего, индивидуальность. Совершенно субъектная. Как Байрон, например. Но сэр Джордж, со своим нарциссизмом, так и остался у себя исключением. А Чаадаевых у нас тогда вельми много было, считай в каждой крупной усадьбе по верхней Волге. Ибо наш диссидент изначально не свой субъективный нравственный протест декларировал, а общеклассовые претензии к государству. Которое тоже в России не отвлечённое понятие, а всегда конкретная личность. Так вот, Чаадаев выражал протест не против собственной несостоятельности, как результата социального игнорирования, а политической несостоятельности всего дворянства, лишенного своей необходимости-обязанности-нужности в общей системе государственного обустройства. Просто он острее многих чувствовал, что за вырванными в период цариц и их галантных временщиков привилегиями на бездельничество и паразитизм грядёт сословная дефрагментация и смерть. Он предчувствовал и боялся именно этой деконструкции общественной пирамиды. Боялся до небоязни продления собственной, индивидуальной жизни хоть в тюрьме, хоть в сумасшедшем доме… Диссидентство вообще всё строится на болезненности сознания неизбежности смерти, на апокалиптичности сознания. Отсюда постоянная нервозность: нельзя же говорить об этом плюрально. Но смерть мира и смерть человека, в общем-то, равнозначны. Критерий для того и другого один – сам человек. Я сам. Ведь мой личный конец света для меня не менее кошмарен, чем все вселенские катастрофы. Смерть, её неизбежность и водораздел: я умираю раньше, чем весь мир. Вот и делай выбор – кто ты: диссидент или non conformist. Но в любом случае финальная перспектива абсорбируется в абсолют зла. Так что, этот выбор лишь вопрос комфортности мышления. Во времена Чаадаева российская интеллектуальная часть общества была латентна по отношению к Западу, искренне считая себя постевропейской. Но потом мы всё-таки вспомнили о своей азиатской половине, стали дифференцироваться от них и самобытничать. Мы обрели параллельную динамику самопознания. И, что интересно, теперь-то обнаруживается: западный non conformist так и развивается с тех времён общественником, то ли масоном, то ли хиппи, но обязательно клонирующимся универсалом. У них всё партийно, даже самое интимное. Всё для толпы, они смотрят в перспективу апокалипсиса фасцинированными жертвами. А у нас – нет, наоборот, все сами по себе, все сами себе умницы, которым никто не указ. И наш диссидент рано или поздно выкристаллизовался в Бакунина и Солженицына. Не спорьте! Их рок «протеста» своей супертехникой собирает сотни тысяч в одну монаду, а у нас Окуджава тихонечко на гитаре тренькает и его только на кухне слышно. Но сколько кухонь-то! То есть, наша имперсональная субъективация более фундаментальна, чем любая их объективация…

Венька, насытившись, расслабился, самозалюбовался и явно пережал. Количество фонтанируемых им умных слов не только не переросло в качество всеобщего восхищения, но вызвало вполне адекватную оскомину. Сергей не поймал того момента, когда ниточки всеобщего внимания стали отрываться от Веньки. Но хозяйка, Вера Ивановна, и Маша всё чаще бесшумно выходили и ходили в дом по каким-то несрочным делам. Николай Эдмунтович, набив трубку, присоединился к мужчинам, которые ещё раньше выдвинулись на открытое крыльцо.

- Вот те же хиппи. Никакой индификации к нашему диссидентству. Это вполне обычное для Запада социально-рационалистическое явление. Очень рационалистическое. Которое благополучно симулируется в лёгкое изменение законодательства. Европа-с! Наши арбатские волосатики только их обезьяны, не обладающие концептуальной искренностью адептов постиндустриального общества. Но они полезны возможностью отвлекать внимание молодёжи от истинно русского анархизма. А это вам не цветочки в стволы винтовок, это – бомбометатели…

Упорно внимали Венькиным разглагольствованиям только три старушки и ни разу не пошевелившийся за почти час шофёр. Наконец-то вспомнилось, как он представился: конечно же, Володя. В Советском Союзе половина мужиков, те, кто не Сергеи, – Володи. Впрочем, старушки-то с пользой для вечернего времяпровождения вязали, а Володя вполне мог незаметно и задремать за развесистым лимоном. Неожиданно, в очередной раз вошедшая Вера Ивановна перебила Веньку:

- Вениамин, вы же нам обещали интересного собеседника, а сами не даёте ему и рта раскрыть. Я и людей специально пригласила. Давайте послушаем по этому вопросу мнение Сергея. Сергей?

- Я разве не позволяю? – Венька искренне удивился. – Ну, увольте! «Не даю рта раскрыть»! Право, мадам! Но, кстати, я и не обещал собеседника. Я обещал интересного человека, неординарную личность. А «интересного собеседника» в моём присутствии просто не может быть.

- Сергей, о вас Вениамин мужу столько наговорил. А он мне. А я другим. И про Сибирь, и про арабов, и про белорусов. Но ничего про ваши, ну, если не политические, то гражданские привязанности. Это ведь интересно: как такая неординарная личность самоопределяется в социуме? Чтобы не было испорченного телефона, скажите: вы себя к кому причисляете? Вы, наверное, как всякий эзотерик, гражданин мира, космополит?

- Я? Я… нет, просто патриот. – Вокруг разом вздрогнули. Словно он что-то неприличное произнёс.

- О? Это интересно… Как это?

- Да так. Сам не пойму. Люблю Родину и всё.

- Мм… Вы же воевали? Кстати, как после этого играть в войну? Я имею в виду съёмки фильма. Вас не пугало, вернее, не мучило, что вот так можно играть в кровь, в боль, ненависть? «Понарошку»?

- Хорошо, понятно. Только, Вера Ивановна, можно я вам потом, после как-нибудь расскажу про войну. Про настоящую и игрушечную. Обязательно расскажу.

Вопросик как-то не для послеужинного настроения. Сергей оглянулся, ища помощи. Она пришла от одной из старушек:

- Вера Ивановна, голубушка, вернёмся-ка к нашей теме. Я отсюда, из сумерек, всё наблюдаю вас, Серёжа, и думаю: вот оно, новое поколение в театре, в кино. И даже лица другие. Вы как-то лучше нас выглядите для своего возраста, моложе. Нет, не улыбайтесь! Вспомните Крючкова или Жарова: разве они были когда-то молоденькими?

- Молодой только Пельцер никогда не была.

- Нет, это действительно так. И потом, ваше поколение абсолютно чуждо тому, что и как играли мы. Взять, к примеру, современную драматургию. Почему она, – я не имею в виду Шатрова, он наш, старик, а тех, кто после, – почему она так инфантильна? По страстям, по мыслям. Тот же Чехов тоже писал о частных людях, частных судьбах. Но там за каждым, даже самым мелким героем, такое отточие стоит, что вселенной пахнет. А у вас?

- А позвольте с вами не согласиться! – даже привстал Веня. Но его хором заткнули. И вроде как придвинулись к Сергею. По крайней мере, подались. Что бы такого заплести?

- Есть новая драматургия или нет? Это вопрос к критикам. Сами понимаете, чтобы хоть где-то напечататься, вначале нужно им понравиться, выслужить их благосклонность. Кого они хвалят? И за что? Я подозреваю: только за то, что им понятно в конструкции. Вообще «наше» искусство отличается от «вашего», прежде всего, ясно прощупываемым каркасом, торчащим скелетом замысла. Схематичностью. И всё именно оттого, что современным советским критикам неудобна интуитивность. Нет нынче ни Григорьевых, ни Стасовых. Поэтому на поверхность всплывает только то, что принадлежит сознанию некоего среднестатистического выпускника ГИТИСа типа Миши Швыдкого или Маши Соновой, то есть то, что уже изложено в учебниках. Любых популистских теориях, пусть Луначарского, Дефо или Сартра. Фрейда, на худой конец. Хотя, конечно, и просто уже раскрученное имя тоже воспевается. Даже если оно вдруг что-то и не по лекалу написало. Но тогда воспевается бестолково не сама работа, а именно имя. Вот прочитал я «Цаплю» Аксёнова. И выпал в недоумении: такой вал похвальбы, столько восторгов, а за что? За смесь пошлости и декоративной зауми? Заболоцкий в своё время был искренним. А тут? Я честно задумался: тоже ведь выпирающая тенденция, но какая-то незнакомая. Я вообще не люблю, не приемлю фрейдизм в искусстве, он слишком примитивен для человеческой характеристики, как цирковое искусство – на эпатаже стоит. Точнее, фрейдизм слишком унизителен для человека. В «Цапле» вроде бы его и нет, или, точнее, он там не главное, но что тогда для меня не так? Что меня отталкивало?

А как старушка оживилась! Даже, было, встала, но, увидев, как Веня и Сергей ответно приподнимаются, присела снова, только поближе, на освобождённый кем-то из курильщиков стул:

- Вы правы, это не фрейдизм! Аксёнов – деятель с чутьём, с ориентацией на дух времени. Он-то, как раз, вообще, в принципе не диссидент, а, наоборот, конъюнктурщик. Принципиальный conformist. В нём абсолютно отсутствует то, что Вениамин точно определил страхом смерти. Источник его творчества не в сознании смерти, а в знании жизни. И стимул для его трудов – не в освобождении от подсознательного, не в метании по хаосу, а вполне рачительное желание всегда точно планировать жизнь. Хорошую, сытую, буржуазную жизнь. Васисуалий, а я знала его лично и чувствую право так называть, очень грамотно, даже сказать бы, мастерски умеет быть модным, в меру эпатажным, с минимальным риском просчитывая социально-потребительский интеллектуальный заказ на будущий сезон от тех, кто платежеспособен. Потому его вещи всегда умны, но от отсутствия необходимой в настоящем природном творчестве иррациональности, м… холодноваты. А когда в художнике нет страха перед смертью, он всегда врёт о любви. Врёт беспомощно и нагло. И этим он вам не нравятся. И слава Богу.

Веня даже ёрзать перестал. Откинулся бородкой в люстру, и почти задремал, глубокомысленно перебирая каменные чётки-бусы. Ибо старушка говорила только Сергею:

- И насчёт скелета, каркаса, то есть, «изма»… Это вообще интересно: чистый соцреализм, как отражение дарвинистского мировидения, расцвёл, как ни странно звучит, графом Толстым и пошёл на спад сразу после Горького. Не зря же Ленин называл Льва Николаевича «зеркалом революции». Потом был фетишизм Островского, Серафимовича и Алексея Толстого. Далее, после войны, всё как-то к экзистенциализму Быкова и Ценского скатилось. Сейчас и фрейдизм отходит. А что на смену? Вы читали работы Льва Гумилёва? Я почему-то думаю, что следующей игрушкой культуры станет тотемизм. Все эти провинциалы Беловы, Чивилихины и Айтматовы – они просто не дошли до своей вершины, но за ними самое ближайшее будущее.

 

Хозяйка пошла провожать соседей, отправив Машу стелить тем, кто останется. Хозяин и, естественно, всё знающий и об архитектуре Веня осматривали дом снаружи. Не дом – усадебный комплекс из оранжереи, бани с бассейном, мастерских, спортзала. Сергей, вышедший было за ними, остался на высоком крыльце, сел на ступеньки и закурил. Ни ветерка. Сквозь полупрозрачное чёрное кружево сосновых ветвей с глубоко-ультрамаринового задника уже ночного неба разноцветно сияли сто лет не виданные в Москве огромные звёзды. Голоса и шаги удалялись, удалялись. И стало тихо-тихо, только изредка выщебетывала свою коротенькую трель малиновка. Неожиданно за спиной хрипловато свистяще зашептал бровастый толстоносый толстяк, из тех гостей, что откровенно скучали за Венькиными тирадами. Что у него со связками?

- Ты, это, не наврал? Про войну?

- Почти. Что нам стоит? Мы же артисты. Но вот дырка осталась здоровая. Навылет. И медаль за инвалидность.

- Не обижайся. Я генерал-лейтенант в запасе. Тоже участвовал. И в Египте, и в Сирии. Даже Афган прихватил. До болезни. Дай прикурю… Конечно, мы с тобой всё по-разному видели. Но свой долг исполняли. До кровавой отрыжки. Вот что и удивило: меня же никто не гнал в запас, я сам пошёл, потому что стал себя этим самым диссидентом среди остальных чувствовать. Белой вороной. Вот и посчитал более честным уйти, чем ради карьеры совесть водкой глушить. Тем более, печень уже не позволяла. Сейчас вот капусту выращиваю. Лучок. Веду, так сказать, здоровый образ жизни. Но вопрос-то остался. Кому это всё было надо? Уж не нашим меньшим братьям по разуму, это точно. И не матерям из Пскова или Рязани. У меня внук чуть младше тебя. Пацифист и пофигист. Иной раз боюсь прибить его, гадёныша. А ты сказал: «патриот». Странно и удивительно. Потому и уточнил: не врёшь ли? Прости, если обидел.

Сержант и генерал исподлобья упёрлись друг на друга. По-разному видели? Да, вот как раз на съёмках Сергей и прочувствовал, как видят войну генералы. Через оптику. Где солдаты совсем как микробы. Не та у вас отрыжка, товарищ, не та.

- И ещё. Про тебя тут понарассказывали. Ты и псориаз лечишь?

- Условия не те.

- Ну, и ещё раз прости.

 

Уснуть на новом месте нужно уметь. Вон Венька похрапывает, только козлиная бородёнка дрожит. Хотя, вроде и у него самого это было наработано, в смысле спанья где попало. Даже трудно вспомнить, где бы Сергей в последнее время больше месяца ночевал. Да зря он сегодня днём столько продремал. И зря они полбутылки в гостинице забыли. Вином перевозбуждение не снимешь. Даже таким классным. Зелёные циферки электронных часов показывали со стены «ноль-два-сорок-две». Чем неудобны электронные часы, так тем, что не задают перспективы. Просто констатируют: «ноль-два-сорок-три». Глядя на них, невозможно зримо прикинуть ни сколько прошло уже, ни сколько пройдёт ещё. Точное, конкретное, и этим обессмысленное время.

Сергей сел, повздыхал, перебирая пальцами шерсть лежащей под ногами собачей шкуры. Лайка или колли? Вот так, Дружок, бегал, гавкал, вилял хвостиком. Теперь от ревматизма спасаешь. Полезные вы, собаки, навсегда полезные.

Рама открылась толчком, и через край в комнату полился сыроватый под недалёкое уже утро, запах смолы и хвои. Глянь-ка, а луна всё же взошла, искристо разбрызгав по округлым иглистым кронам своё пупырчатое серебро. Да, щедро светит. Даже тени от сосен есть. И туман по траве ползёт. Нежный-нежный. Робкий-робкий. Вцепившись пальцами в железный слив подоконника, кончиками кроссовок дотянулся до выступа цоколя, оттолкнулся и спрыгнул, приземлившись в глубокий присяд. Тишина. Даже малиновка уснула. И темнота во всём доме. Чёрные провалы двух рядов окон на вторящей лунному переливу светло-серой стене. Осторожно пригибаясь под растопыренные ветви и стараясь не наступать на больно ощутимые даже через подошву старые шишки, пошёл в глубину катенского участка. Неужели и в самом деле гектар? А у родителей шесть соток. Но это просто так, это не главное. То есть, это не само по себе главное. Главное: почему? Почему некоторые всё «это» с пелёнок имеют? Необъяснимо естественным образом. Вот, тот же водила, сидя за рулём своего «мерса», даже, наверное, и не догадывался, что кое-кто должен был двадцать лет по Таймыру и Колыме в резиновых сапогах бродить и голыми пальцами тонны ледяной глины перещупать ради ушастого «запорожца». Ох, не догадывался. И книжки, за которые КГБ любого смертного строителя коммунизма на всё ту же Колыму в сорок восемь часов отправит, здесь вот так просто на полочках стоят. А за разговоры, такие милые старушечьи разговоры – в Ташкентскую спецпсихбольницу… Нет, это всё фантастика… За весь вечер Маша в его сторону даже бровью не повела, не то, чтобы вздохнула. И видеомагнитофон он до этого только два раза в жизни видел. Что это? Зависть? М-м-м... Not! Только не это... Это только вопрос: почему? Почему что-то можно иметь не за работу, не за личные боевые или трудовые заслуги, не за талант или ум, а просто по происхождению? А, например, его, такие интеллигентные, такие учёные, такие верхнезонные родители даже двумя вилочками сазана есть не научили. Красней тут, сын шамана. И ведь люди вокруг такие милые, что придраться просто не к чему. Такие... От этой их милости уже совершенно тошно. Хорошие. Добрые. Только доверчивые. Точнее – непуганые. Вот с чего они решили, что он безобидный? В первый же раз видят. Дурак, ох, дурак! Они его видят-то сверху! Как букашку. Поэтому-то и добрые...

Под ногами зачавкала изгибистая плиточная дорожка. Ну, и куда она приведёт?

 

Чёрный бархат соснового занавеса распахнулся как-то совсем неожиданно, и Сергей буквально задохнулся от ослепительно свободной сцены: туман стоял только под деревьями, едва-едва просачиваясь на открытое место, и от этого недалёкая кругло ампирная беседка бело-крашеного дерева, казалось, зависла над центральным холмом посреди сияющей росой стриженой поляны. И в тот же момент совсем рядом, почти над головой, защёлкал, засвистал, закричал соловей. Словно в густом детском сне Сергей сделал медленный-медленный шаг из своих кулис под безжалостный голубовато-мертвящий свет бесконечно далёкого лунного прожектора. Расставив вздувшиеся приливом холодной ночной крови руки, он, вначале так же мучительно медленно, но затем всё убыстряясь и убыстряясь, начал вращаться, сминая влажную и блестящую траву и оставляя на заботу тянущемуся за ним языку тумана матово-чёрный след. Сергей кружился, кружился, кривой спиралью приближаясь к беседке на холме. Он и не понял, когда в ушах зазвучала музыка, нет, голосовая мелодия. Но это определённо была она, именно та самая песня, слышанная им у покровцев. Тихо и тонко над его головой звенели и переливались высокие колокольца, а под ногами пружинисто гудело. От рук к спине, от горла к желудку – вот уже всё тело заполнилось от луны холодным призывным светом. Он потерял чувство земного притяжения, и только какая-то давняя, испуганно мечущаяся мысль, отчаянной, почти лишённой смысла полуфразой царапая гортань, не позволяла, не отпускала взлететь к вибрирующему, такому же, как он, тоскующему одиночеством светилу…

Опустошённо бездумный, Сергей сидел на мокрой, скользкой траве, прижимаясь спиной к сырому же основанию беседочного столба. Туман, набравшись лунных сил, белесым валом излился за границы леса, заполняя поляну и охватывая холм, по грудь покрыл бездыханного человека. Из разделяющей равно сияющие небо и туман сосновой черноты соловей оповещал весь мир о том, что здесь, недалеко, у него свито гнездо, в котором его самочка высидела его птенцов. И о том, как же он счастлив. Много ли серенькому надо?.. Так что же это была за мысль, которая так противилась его полёту? Расслаблено-вяло Сергей копошился в памяти, перебирая возможное, но эта полуфраза, как рыбка в аквариуме, всё выскальзывала, оставляя след упругой непокорности. Да и ладно…

Он не услышал, а почувствовал, как за спиной, с противоположной стороны беседки, по пристроенной лестнице тихо-тихо зашуршали-заскрипели чьи-то шаги. Половицы, промоченные росой, податливо гнулись под приближающимися к его стенке людьми. В тот момент, когда голоса зазвучали прямо над ним, по туману прокатилась ещё одна волна и покрыла Сергея с головой.

- Хорошо-то как. И соловей.

- Тебе не холодно?

- Обними. Теперь нет.

- Ты всё решила?

- Всё.

Сергей узнал Машу и… ну да, кто в СССР не Сергей, тот Владимир. Надо же, он и разговаривать умеет. По-человечески.

- Тогда завтра же и уедем.

- Завтра же.

Над ним целовались. Сердце колотилось смесью стыда и зависти. И тело толчками вновь стало наполняться теплотой жизни. Сергей даже испугался, что эта теплота сейчас выдаст его, расплавив покрывающий туман, и вынырнув, он разрушит чужое, такое бесценно безвременное состояние счастья. Господь с вами, будьте одиноки.

- Завтра с утра я выкуплю билеты до Краснодара. Там нас встретит Георгий и отвезёт до Пицунды. Откуда покажу тебе рай.

- Рай? И мы будем в нём одни?

- Больше, чем одни. А окажется мало, поднимемся в горы. К снегам.

По Сергеевым растянутым кривой улыбкой губам проскочила, защипав солью, слезинка. Будьте одиноки. Господь с вами.

 

Когда Сергей с крыльца вошёл на веранду, его укололи расширенные зрачки сначала удивлённо, а затем испуганно вопрошающих Машиных глаз. Косое розовое солнце сквозь крупновязаный тюль сплошной стены окон мягко золотило накрытый белой скатертью стол, зачехлённое белым же фортепьяно, посверкивало искорками на посуде в горке. Маша никак не могла поставить в вазу букет диких лилий. Кстати, он только сейчас рассмотрел, что она вряд ли старше его. Просто какая-то, ну… правильная, как самая круглая отличница, вот и показалась с вечера уже женщиной.

- Как вы так незаметно вышли? Что с вами?

- Я и не выходил. Простите, если Веня не предупредил: у меня лунатизм. Осталось от шаманского воспитания. Не могу не летать лунными ночами. Правда, низко. Вот и сегодня вылетел в окно и утонул в тумане, как ёжик. Такого там натерпелся... А у вас разве не бывает подобного? В тумане-то?

Они испытующе всмотрелись друг в друга, и прыснули смехом. Как взаимоуличившие и взаимоуличённые в шалости брат и сестра. Ну-ну. А вот со своим Володей она так никогда не сможет.

 

В конце долгого, с овсянкой, с поджаренными тостами и трёхлитровым самоваром, завтрака, за которым Венька опять никому и слова не давал сказать, к ним на веранду взошла соседка. Та самая старушка, что вчера так чутко заступилась за Сергея. Каренские-старшие засуетились:

- Софья Януарьевна, проходите!

- Софья Януарьевна, действительно, садитесь с нами чайку попить. И помогите вот этого молодого человека хоть в чём-нибудь опровергнуть.

- Меня? – Венька прижал ладони к сердцу. – Это никак невозможно, смею уверить. Для опрокидывания необходимо столкновение, упорство противопоставлений. Я же не высказываю абсолютно никаких принципиальных суждений, а только кротко указываю на некоторые закономерности или же несуразности бытия. Зачем мне упираться? Моё дело скользить по времени и пространству, ничего не изменяя, а только отражая, как зеркало. Я художник, следовательно, не деятель, а наблюдатель по жизни. Я – Тиль Уленшпигель, не более.

- Но, надеюсь, и не менее? – согласно приглашению, с ходу вступила в бой Софья Януарьевна.

- То есть?

- То есть, бескорыстное зеркало. Ибо, называясь художником, вы всё же признаёте ответственность: история человечества – это история искусства. Не более, как вы сказали, но и не менее. Искусство не только отражает, но и фиксирует, оформляет и сохраняет.

- Позвольте: зафиксированный и сохранённый труп – это мумия. Неужели она и есть искусство? И причём тут бескорыстность?

- Вениамин, вы умный и талантливый.

- Но некрасивый. Вы об этом?

- Как я понимаю, вы сейчас начнёте вязать вопрос на вопрос. И поэтому удалюсь на полуслове. Я же пришла с одной только целью: совсем ненадолго выкрасть Сергея. Дорогие товарищи, простите, но я его у вас забираю.

Софья Януарьевна, видимо, обладала здесь очень весомым авторитетом, таким, что никто особо и не возмутился. Просто робко попросили вернуть молодого человека, по возможности, к обеду. Так как у Николая Эдмунтовича запланирована с ним небольшая беседа. Судя по всему, внутри бетонного забора мнение самих залётных чужаков не учитывалось в принципе. Сергей извиняющеся поклонился на все четыре стороны и, чуть тревожась, поплёлся за даже не поинтересовавшейся его собственными планами новой хозяйкой. А Венька, гадёныш, так даже очень откровенно обрадовался своему теперь незаслонимому сиянию. «Я его у вас забираю». Как ведёрко. Или ещё что-либо потребное в хозяйстве. И всю некороткую дорогу – от калитки до калитки метров пятьсот-семьсот – они молчали.

Зато, едва затворив за ним калитку и задвинув старинный засов, она, вдруг мелко морщась под старомодными роговыми очками, добродушно засмеялась:

- Вы пока и не представляете, Серёженька, как вы мне должны быть благодарны. Я, можно сказать, спасаю вас. А этот самонадеянный болтун Вениамин пусть погибает.

Сергей всё больше терялся. Бодрость бессонной ночи лёгким ознобом покидала тело вместе с заполнявшим всё вокруг теплом близящегося полудня. Сейчас бы самое время выключиться на полчасика. Он с трудом прятал зевоту, а тут ещё предстояло разгадывать какие-то загадки. И старушка опять удивила своей прозорливостью:

- Я вас напою отличным кофе. По-турецки. Мы с покойным мужем пять лет прожили в Анталии, и я умею варить его по-взаправдашнему. И умею выбирать зёрна.

 

Домик Софьи Януарьевны был намного скромнее, даже можно сказать, человечнее каренского. И участок всего двадцать пять соток. Ага. Вот именно: всего. Двухэтажный кирпичный особнячок под сильно скошенной на север «прибалтийской» крышей со всех сторон до первых подоконников затонул в цветах. Понятно, что хозяйствовала женщина. Дорожка к гаражу заросла давно не мятой травой: «Меня как весной завозит министерская машина, так она же осенью и вывозит». На кухне всё в салфеточках, кружевцах. Даже на стульях самовязаные чехлы. Нигде ни пылинки. И тёмно-синие с золотом кофейные чашечки до обидного малюсенькие. Чугунно диссонировал со всем мягким и хрупким обнажено поблескивающий чёрнотой дореволюционного каслинского литья «Гермес», несдвижно несущий зевесову весть на высоком импортном холодильнике. Над столом к обоям приколот детский рисунок с солнцем, луной и красными звёздами.

Стоп! «Так это же состарившаяся Мальвина! Седина-то с остаточно голубым отливом! И сейчас она начнёт меня учить, а я поставлю кляксу и попаду в чулан». Когда вместо пуделя Артемона из-за кустов появился вчерашний толстячок-генерал в чёрном с «начёсом» спортивном костюме, у Сергея действительно с носа чуть не капнуло: но нет, то, что издали показалось собачьим хвостом, было просто куском шланга.

- А, Павел Савельевич, что там?

- Всё починено. Водопровод к дальнейшей эксплуатации готов. Гм, здравствуйте, молодой человек. – Они пожали друг другу руки, не глядя в глаза.

- А я вот пригласила Серёжу на беседу. Вечером-то разговора так и не получилось. Вы с нами кофейку не откажитесь?

- Увы, Софья Януарьевна, не в состоянии. Сгоряча супруге много чего на сегодня пообещал. В другой раз, простите.        

- Жаль. Но передавайте ей привет и мою благодарность. И приходите-ка вместе, как стемнеет, а?

- Спасибо, обязательно придём, обязательно. Но, только за что же благодарность? За моё воспитание?

- Ах, с вами нужно быть очень осторожной!

- «И не играть словами»!

Распростившись с нонконформистом из генерального штаба, Софья Януарьевна присела напротив, спиной к заоконному солнцу. Пододвинула к Сергею мельхиоровую вазочку с крохотными самодельными печенюшками. Ну всё, начинается.

- Серёженька, я надеюсь, что вы сознаетесь: про шаманов и суфиев – враньё? Не ваше, конечно же.

- Так ведь иной раз трудно отказывать. Когда просят по-дружески.

- Всё равно нехорошо. Люди-то поверили. Они меня специально вчера пригласили, как местного эксперта по оккультным вопросам. Я же психолог по профессии. И темой моей докторской как раз были «Психологические механизмы оптимизации процессов достижения транса шаманами народов Крайнего Севера и Камчатки». Но вы не беспокойтесь, я вас не выдала. Вернее, не вас, а Вениамина. Хотя его необходимо наказать за шарлатанство.

После кофе они осмотрели её коллекцию роз, лилий, лесных орхидей, хризантем и настурций. Посетили плантацию георгинов. Потом опять посидели, но уже не на веранде, а в гостиной, точно также увешанной и обложенной кружевами и салфеточками, и также уставленной горшками и горшочками с цветущими каллами, гортензиями и… нет, невозможно всё припомнить, с чем ещё. И голова у Сергея всё пухла и пухла, с каждым часом увеличиваясь в диаметре на пару размеров. Когда он выходил, то в зеркале мелькнул контур каменного Владимира Ильича, сошедшего с какого-нибудь вокзального постамента. К гигантскому, вздутому мыслищами лбу не доставало только правой указующей руки, которая у вождей обычно на пару кистей длиннее, чем левая. И хорошо, что Софья Януарьевна не пошла его провожать. Ещё бы два-три факта, и череп, и так уже разошедшийся по всем швам и удерживаемый на пределе эластичности натянутой до фиолетовости кожей, просто бы лопнул, далеко разбрызгав закипевшую серую жидкость. Какие там, на фиг, названия цветов, когда и из того, что она рекомендовала запомнить ради его же, Серёжиной, дальнейшей счастливой жизни, неразбираемыми завалами только-только освобождённого Сталинграда до горизонта лежали бескрайние поля несвязных пока куч, кусков, фрагментов и блоков свежеузнанного, но не воспринятого. Чего-чего? Того, из чего предстояло выстроить… Волгоград. Или Царицын?

Подойдя к воротам Каренских, Сергей окончательно прочувствовал, что на сегодня ему великосветского общения более чем много. И не только на сегодня. И не только великосветского. Всё, всё, хватит. Хватит травиться собственной желчью. Мимо прошли, помахивая новенькими зачехлёнными ракетками и удивлённо косясь на высоковольтным столбом гудящего лохматого и небритого незнакомца, южно-загоревшие нежные подростки в белоснежных импортных майках и шортах. Да. Всё, всё. На сегодня хватит. Сергей снял руку с калитки. И что? Если сейчас же не войти, то нужно сейчас же уходить. Этот выхоленный мамками и няньками «гитлерюгенд» точно вызовет охрану. Нужно бежать. Но как покинуть заколдованный бетоном круг?.. Как-как? Взять, да перелезть. И он отправился искать свободный от участков забор.

 

- …Понимаете, Серёжа, да, хорошо: тенденции, направляющие, а как же каприз в искусстве? Это такая маленькая сверкающая капля, которую древние называли озарением. Я всегда думаю: слава Богу за то, что система в искусстве – это всегда только искусственная система. То есть, она, система, легко уязвима талантом и озарением. Она только оболочка, только упаковка, которая сама по себе совершенно нежизнеспособна, как школьная дисциплина. Поэтому обращать внимание на искусствоведов и критиков нужно только в период ученичества, во время овладения ремеслом. Но ни в коем случае не слушать их, когда почувствуете себя мастером. Тогда гоните мусье подальше. Или, лучше, убивайте.

- …Серёжа, я много пожила, много повидала, немало познала. Вот и вас я тоже просто «знаю». Для чего вовсе не потребовались какие-то паранормальные способности: мне понравилась и, простите, позабавила ваша внутренняя честность. Под внешней ложью. Тихо-тихо! Я уже слышала про «товарищество», не нужно прятаться за Вениамина. Скажите, зачем вам лично это враньё про шаманов? Как способ проникнуть в «высший свет»? Конечно, если вы не экспроприатор и не лидер победившего пролетариата, пожалуй, тогда – да, юродство – это единственный способ посмотреть балет из царской ложи. По следам Распутина. Шучу, так и Горький, и Есенин поступали... Ох, эта сословная пирамида! Она очень и очень ступенчата, и ступени те выше человеческого роста, и, увы, устойчивость и процветание любого государства связано именно с правильно поставленной системой сохранения и обновления его правящего класса, его национальной элиты. Вся тонкость в пропорциях: скольких новеньких можно впустить наверх без опаски? Статика и расчёт консерватизма и либерализма в общественном устройстве – условия его долгожительства. Как смена воды в аквариуме: любой переизбыток новизны, как и её недостаточность, грозит всеобщей гибелью. И тут, действительно, вопрос: почему эти створы зачастую легче преодолевать именно в шутовском колпаке?..

- ...Гений – князь от рождения, он обязательно должен быть членом национальной элиты. Где бы он ни родился и от кого, это не важно, ибо непредсказуемо. Но, опять же, опыт выживания человечества показывает, что элита любой нации должна быть подтверждена генетически. Вы видели изображения первых германских или вообще европейских королей? Смею уверить, на лицо – бандиты. В лучшем случае – боксёры. Маргинальность в каждой чёрточке. Потребовалось пятьсот лет, чтобы вывести от них породу благородных рыцарей позднего Средневековья, способных после боя писать стихи о Прекрасных дамах и принимать монашество, дабы не оказаться подкупленными иноверцами… Здесь вечное противоборство, непримиримое столкновение на вершине социальной пирамиды: личная гениальность или сословное происхождение... Есть разные попытки объединить эти два условия для занятия высших должностей. Я знаю даже охотников за биографиями, которые в рождении любого гения «из народа» находят обязательность или хотя бы большую вероятность участия проезжавшего мимо его мамы принца или боярина. Но вот столыпинско-сталинские метели над вашей Сибирью заметают следы любых родословных, и всё опять не доказуемо...

- ...Актёрство не является художественной профессией, в нашем привычном понимании этого слова. Как всякое искусство, конечно, оно требует индивидуальных врождённых качеств. Как всякое ремесло – школьных технических навыков. Но есть нечто, выделяющее актёрство в особый вид человеческой деятельности. Волошин доточил древнюю формулу: «Для ремесла и духа – единый путь». Я ведь София. У греков моё имя одновременно означает и мудрость, и ремесло. И поэтому всякий мастер, прошедший в своём искусстве до конца, заканчивает жизнь как личность. Цельная, прокалённая в духе личность. Живописец ли, поэт, сталевар, путь один: ремесленник – мастер – мудрец. Во всякой профессии, кроме актёрской. Почему? Тут всё дело во взаимной противонаправленности врождённого и приобретаемого. Ведь вся техника актёрского мастерства направлена на всё больший отказ от самого себя, на похожесть на другого – изображаемого героя, вплоть до полного копирования чужого образа. Во всём: походке, позах, покашливании, потливости. А современные наработки в продолжение поисков Станиславского и Чехова – так и самой даже биоритмической сути копируемого объекта. Тут уже копируется не оболочка, не психо-волевые качества, а вегетативная нервно-сосудистая система. После такого обучения отказ от грима, например, хоть Карабаса-Барабаса, совершенно оправдан: правда образа достигается не наклеенными бровями, а излучениями совиной энергетики – нижний центр, ритм «D»! Вы понимаете?.. И вот в такой направленности профессионального обучения врождённые способности актёра как человека оказываются направленными на обязательное стирание самого себя изнутри. Ради достижения идеала – абсолютной копии душевного состояния изображаемого героя, нужно избавиться от своеобразия. Главная похвала: «он не играет, а живёт». Посему вершина овладения ремеслом актёра: самоуничтожение личности самого актёра. Что значит – чем артистически талантливей от природы человек, чем способней к овладению ремесла отказа от самого себя, тем скорее и полнее он саморазрушится, не доживёт до мудрости...

- ...Театр – тень и эхо храма. Он родился из культовых жертвоприношений родовым богам-покровителям и ритуально публичного исполнения этнических мифов-космогоний. Поэтому театр исконно религиозно-национален. Он всегда, пусть даже бессмысленно и слепо, как теперь, но обязательно живёт по законам культовых ритуалов. И он умирает, когда перестаёт исполнять свои функции толкователя смысла жизни, на площади вторящего тому, что жрец шепчет перед алтарём. Культура – продолжение культа. Явно или тайно, но жизненно они неразрывны. Миф – суть национального сознания. Миф – свод архетипов поведения народа. Отсюда драматургия – это примеры частных сценарных проявлений общего мифического архисценария мироустройства и мироподдержания этносом. Поэтому успех или неуспех какого-либо спектакля не есть некий самостоятельный феномен, отдельная или случайная находка в искусстве, а это логически подтверждаемый признак приближения или отдаления данного театрального действа к – или от – своей предназначенности. А предназначение его в удовлетворении убеждённости зрителя незыблемостью космоса, милосердием вовремя накормленных богов, и, в конечном смысле, рае для избранных. Конечно, боги сменяются. Но всегда только вместе со своими народами...

- ...В начале века искусство только немного отвлеклось на социальную революцию. Так, сделало полупоклон под свежим ветром. Главной же его задачей была перемена атрибутных установок на факт пришествия новых богов. Христианство рухнуло, не будем спорить когда: в семнадцатом году или раньше, в семнадцатом веке. Гражданская война, разруха, голод – так новые космические покровители расчищали землю для сотворения собственного этноса. Эти новые боги провозвестили себя «русским большевизмом», быстро закинув лозунги «интернационала» и «мировой революции» за дальний, недостижимый горизонт. Тогда молодой советский мир под ударами космического молота менялся даже не в годы, а в месяцы и дни. Российская империя, пройдя через горнило национальной войны, перековывалась в СССР на наковальне разорения памяти, чтобы потом остыть и закалиться новой формой в купели лагерей – инкубаторов нового, до того не существовавшего советского человека. Лагерей детских, трудовых, спортивных, исправительных… И это было счастливое время для художников: когда новоявленные культ и культура ещё делали всё вместе, не зная между собой различия. Тогда комиссары писали пьесы и картины, а режиссёры организовывали площадные ритуалы. Так бывает только в начале установления религии, когда все общины, чуть по-разному исповедуя одно божество, ещё не обвиняют друг друга в сектантстве. Но рано или поздно возникает вопрос: чей ритуал правильнее?..

- ...«Восточный отряд русских Тамплиеров» – это было чисто художественным явлением. Первая ложа, открытая Карелиным, находилась под прикрытием Кропоткинского музея. Но посвящения шли и в Питере, и в Киеве, и в Одессе. А в вашем любимом Минске знаменитая «Lux astralis» открылась самостоятельно, так что некоторые личности состояли членами и там, и там. Уровень посвящения зависел от мистической готовности неофита. Михаил Чехов дошёл до самого высокого градуса. Цель? Одна и та же на все века: успех – гордыня и алчность. Луначарский и Енукидзе, конечно же, были прикрытием, громоотводом на всякий случай. Главными «собирателями», скорее всего, являлись братья Завадские, а также Никитин и Смышляев. Многие, многие вступали в их общества ради корыстной пользы: действительно, без усилий завлита «рыцаря» Маркова, упрямый старикашка Станиславский в жизни бы не поставил в своём театре бездарные пьесы «членов Капитула» Булгакова и Вишневского. И понятно, что среди искавших выгоды оказались те, которые позже, в период определения «истинности ритуала», также легко переметнулись к победившим конкурентам – соцреалистам. Кто это? А кто выжил в «чистке». И даже очень неплохо выжил. Мой покойный муж был генералом НКВД, а в молодости как раз участвовал в следственной бригаде по делу «Lux astralis» Зубаткина, и я готова представить доказательства, что Эйзенштейн стал официальным советским гением именно благодаря отправке в лагеря искренних рыцарей-тамплиеров вроде Мейерхольда и Завадских. Может быть, когда-нибудь я всё же закончу свою книгу...

- ...И если захочу её издать. Понимаете, есть тяжкий груз общественно значимых знаний, запретных для неподготовленных. Но более мне могут помешать мои личные представления о необходимости запрещать некие знания или делать их доступными. Личные мои рассуждения. Я ещё не приняла решения, но, всё же, для чего-то пишу. Кстати, вот вы с таким пиететом поминали вчера имя Михаила Чехова. Конечно, Станиславский только-только нащупал применение техники медитации в актёрской профессии. Многое из йоги ещё тогда было не переведено для европейцев, но! Почему, по-вашему, Михаил Жаров так скоро сбежал из театра Мейерхольда? И всю жизнь просто панически трясся, вспоминая недолгое время своего с ним сотрудничества? Медитация-то медитацией, а случались тогда и такие «юношеские» эксперименты: на Малой Лубянке, рядом с ГПУ, арендовался подвал, якобы для репетиций. Собирались в нём только избранные, по ночам, когда в нескольких десятках метров по соседству шли расстрелы. И устанавливали творческие интеллигенты контакт с «примитивными» духами, которые слетались на свежую человеческую кровь… У вас, Серёженька, в современном Минске, надеюсь, до этого не дошло?..

- ...Боги стареют. Медленнее, чем люди, но всё равно рано или поздно боги дряхлеют, слепнут и глохнут. И умирают, оставляя служащий им этнос без своего покровительства. К сожалению, век наших коммунистических космократоров оказался совсем уж короток. Но как и сто лет назад – да и как всегда в таких случаях – жрецы не пожелали честно объявить об этом непосвящённым. Наши идеологи продолжают совершать ритуалы, которые, увы, уже не влияют на мироздание. Мы поём гимны опустевшим престолам. Это сказывается не только на урожайности, но и на искусстве, которое, конечно же, острее всех чувствует пустоту, но никак не решается покинуть тонущий корабль. Кроме самых умненьких и циничненьких: Аксёнова, Бродского, Лимонова. Они больше не ждут в очереди здесь, а уже кушают там. И, правда, чего им ожидать тут? Квартиру и «Волгу» от союза к пенсии? Дачку от литфонда в Переделкино? Так это надо ещё заслужить. То ли дело – борец с мировым коммунизмом! Мировому борцу – мировая известность! Надеюсь, вы понимаете, что к Солженицыну это не относится, тот не за деньги, а за честолюбие… Что-то нас ждёт? Да и, вообще, грядёт ли в стране новое? Или на недолго вернётся старое? Я вот, наверное, уже не узнаю ответа. И мне от этого, простите, комфортно… А что касается национальной элиты… Вы молоды, умны, талантливы и хороши собой. Всё это провоцирует вас рваться к социальным вершинам. Но вы опоздали лет на тридцать. На одно поколение. СССР – «Титаник», уже сильно накренившийся «Титаник». И чтобы сейчас взлететь на наш агонизирующий Олимп, совсем не нужно искать счастья в двенадцати подвигах. Достаточно одного шутовского колпака. Распутинщина-горьковщина... Банальная петля истории... И не повторяйте, что это Вениамин подбил вас! Нет, это ваша интуиция, ибо вы слишком легко согласились стать шаманом или суфием. И ещё Маше глазки строили. Причём, очень ремесленно, без вдохновения. Не оправдывайтесь, я и об этом никому не расскажу. Только помните: герой тысячекратно может сыграть роль шута, а вот шут героя – всего один раз. Об этом предупреждал не только Шекспир...

- ...Вот, входя, вы приняли меня за состарившуюся Мальвину, а на самом-то деле я оказалась ещё более древней Тортиллой. Храните же данный вам сегодня ключик. Он ценнее, чем золото. Не теряйте его, не продавайте и не меняйте, и, Бог даст, какой-нибудь Карабас-Барабас когда-нибудь да проболтается про потайную дверь в суть истинных представлений, драм и комедий. Кстати, это очень хороший архитипический сценарий из масонских апокрифов, ведь Алёшка Толстой прошёл настоящее посвящение в Германии. А если ключик всё же потеряется, то и тогда тоже ничего страшного не произойдёт. Для других. Вы просто мирно состаритесь, не перевернув мир, и так же, как я, будете безнадёжно учить внуков тому, что всё рано или поздно возвращается на круги своя. А рядом профаны актёры будут самоопустошаться и саморазрушаться. Такова профессия лицедейства, и такова судьба имитаторов… Но если же вы, молодой человек, всё-таки вздумаете не послушаться старой черепахи, и, проявив упрямство, продолжите тыкать носом очаг, то уж, будьте любезны, обязательно научитесь горловому пению. Или хотя бы игре на хамусе.

 

Перебраться через бетонную стену смог бы и ребёнок. Что туда, что обратно. Сергей прощально от сердца смахнул рукой до травы, поклонился с подшаркиванием: спасибо! Спасибо, родные партия и правительство, спасибо вам за всё – за угощение и науку, и счастливо оставаться. Оставаться там, за вашими зеленоватыми стёклами, КПП и патрулями. За бетонным забором. Счастливо вам пребывать в вашей иллюзии защищённости. Иллюзии элитности. Иллюзии... Как и всё в нашей Совковии.

Применять знания юного натуралиста в ориентировке на местности не пришлось: электричку отлично слышно и за пару километров. Вниз и направо, через светлый лесок, через ясные поляны…

 

Прокалённый вагон был прилично поднабит, но как раз освободилась крайняя маленькая скамеечка у тамбура. Загудел, задрожал под полом трансформатор. Сфыркнули двери. Вагоны напряглись, задержали дыхание, и со стоном тронулись. Колёса в журчащем ускорении набирали свой двухчетвертной ритм, народ перестал возиться и переглядываться, поутыкался в кроссворды и рецепты долгожительства. Напротив, склонившись головами над корзинкой с зеленью, самозабвенно делились секретами нового урожая три опытные дачницы, в приоткрытое окно дул спасительный ветерок, а где-то в номере дожидалась недопитая бутылка. Ужавшись в угол и закрыв глаза, Сергей наблюдал золотые круги, плывущие по алому полю. Бродячая лунная ночь обернулась дневным солнечным кошмаром… Венька, пуча страшные бельма, неотступно гонялся за ним, влетая в окна и трубы, взбегая по отвесной стене, кружа под потолком – искал, слепо искал... И, сотрясая рыжей бородёнкой, кричал: «Зачем? Почему? Как ты посмел меня бросить?»... А нос у Веньки всё рос и рос, он им уже почти доставал прячущегося под столом Сергея: «Запомни: плох тот Буратино, что не хочет стать Карабасом! Что?! Что, ты не захотел быть клоуном? Не пожелал стать шутом? А кем ещё может быть артист? Если он пристроится около трона». Действительно: кем? Кем? Ке-е-ем?!

Проснулся, точнее – очнулся Сергей от почти тишины и почти тени. Всё, похоже, что прибыли. Он мучительно слушал, как из тамбура на перрон спрыгивали последние пассажиры, но желания открыть глаза и тем более сил привстать не было никаких. Муть каких-то, ещё не до конца пережитых событий всё ещё плескалась внутри, удерживая обещанием вот-вот всё объяснить, всё увязать и уложить, но снаружи появился новый раздражитель. Вонь. Луковица, что ли, сгнила? Сергей потянул ноздрями и поднял веки. Прямо на него с места, где раньше сидели тётки-дачницы, в упор смотрел бомж. Из-под вязаной шапочки, с перекошенного флюсом и перепоями небритого лица прямо в Сергея упирались блекло-голубые, почти белые, гнойно-бессмысленные глаза. Лопнувшая нижняя губа тряслась, чёрные, тоже затёкшие водянкой пальцы сжимали засаленные планки перевязанного тряпьём костыля. Чего надо-то? Денег? На! Только спрыгнув на перрон, сам себе удивился: а чего так забилось сердце? Спросонья почудилось, что он уже встречал эти голубые, без блеска, зёнки-пуговицы. Нет, не почудилось. Точно встречал. Где? Когда?

А может быть, так: кем?

 

«...И что это был за сон?.. Мне исполнилось семь лет, но я, почти вундеркинд, уже заканчивал второй класс, когда он приключился – тот самый сон. Мы только что получили двухкомнатную квартирку в новейшем и по тем временам вызывавшем острую зависть, одном из самых первых в городе панельных домов. С балконом, хоть и на первом этаже. Дом стоял на самой границе Академгородка, так что под окнами бугрился изгаженный строительным мусором двор, но дальше – дальше тянулись, тогда казалось, бескрайние, нетронутые сибирские леса.

Спал я тогда в проходной комнате, вместе со старой, всем больной, безобразно оплывшей и постоянно задыхающейся бабкой, папиной тётей. Был уже конец мая, и последние дни учёбы отнимали все послезимние остатки сил. Не моглось ни бегать с ровней на пустыре за мячом, ни играть со старшими в «биту» на копеечки, утаённые со сдачи в магазине. В голове с утра до ночи клубился туман, и если бы не приставучая маленькая сестренка, я, кажется, так бы и полудремал, полумечтал до каникул, тихо сидя в тупом оцепенении за столом и притворяясь, что делаю уроки. Лишь ночь... Ночь была не просто отдыхом – детству для этого достаточно и получаса, нет, – длинная-длинная ночь становилась моим прибежищем, моей личной, свободной, настоящей жизнью. Без всех этих завтраков вовремя, аккуратных ношений обуви, экономии электричества и прочей занудной опеки вечно стонущей и сладострастно ловящей любые мои ошибки бабки в периоды полугодовалых «полевых» родительских отсутствий.

И вдруг тот сон:

...Космический корабль ослепительным факелом косо входил в атмосферу стремительно разраставшейся Земли. Ужас пронизывал всех и всё. Смерть надвигалась слишком быстро, чтобы успеть к ней приготовиться. Я не помню, что произошло – додумал-догадался много позднее, лишь через полтора десятка лет, но, похоже, мы (кто мы?!) катапультировались: падение, тормозимое невидимым парашютом, замедлилось, сильно закачало ветром... Кто же был я? Не знаю до сих пор. Не знаю… Иногда во сне видишь себя как бы со стороны, иногда – словно отражаемым в зеркале. Но, в любом случае, всегда можешь точно сказать: какой ты, как одет, главное – кто ты, даже если твой сонный образ далеко не совпадает с дневным. А тут я совершенно не представлял своего внешнего вида. Хотя – люди-то приняли меня за своего... Я видел лишь то, что было впереди: равнину, четко разрезанную на квадраты лесопосадками из молоденьких, серебрящихся изнанками листьев тополей, полевую, высоко насыпанную гравийную дорогу с пылящими, такими маленькими сверху автомобильчиками, и рожь. Рожь – уже золотую, зрелую, туго перевитую выцветшими на солнце васильками.

Точно такую рожь я увидел уже в августе 1984 года под Нижним Новгородом, в день, когда гулял по полям перед тем самым знаменитым, убившим её ураганом, безумной силой прошедшим по русскому Поволжью. Но в то воскресенье она ещё стояла во всей своей неизъяснимой красе, сильной, щедро урожайной, рожь стояла, каждым колосом храня жертвенную тишину, возносимую к небу от благодарной земли. Пораженный той тишиной, я вынуждено снял все одежды и стоял, обнажённо стоял под палящим, густо покрывшим белыми вибрирующими лучами всё небо, танцующим Солнцем. И снова ощущал себя тем маленьким, обнаженным неизвестно кем, в тот сон упавшим на такое же молчаливое поле.

Сон продолжался:

...Что-то произошло непредвиденное: удар был слишком резок, и из расколотого челнока меня выбросило далеко вперед. Это, видимо, и спасло меня от взрыва, высоким черным грибом через какие-то мгновения перекрывшим всё прошлое. Но за несколько мгновений до того я услышал, успел услышать за спиной голоса так никогда мной и не видимых, но таких близких мне неизвестных Тех, кого бы мог сейчас определить как Родителей. Это был не звук, нет, это был телепатический посыл, наполнявший и переполнявший череп повторяющимися волновыми приливами: «Ты помни, кто ты. Помни, кто ты… Ты пока один. Но придут новые. Ты сразу узнаешь их… Если станет необходимо, будет связь. Но только если ты сам этого захочешь... Помни, кто ты. Ты не одинок – будут новые… Если будет плохо, будет связь. Тебя примут люди, но ты помни – кто ты. Кто… Среди людей, усыновленный, ты помни: кто ты...».

Я (кто я?!) лежал и смотрел в белесо-голубое небо за розеткой прямо уходящих ввысь сухих рыжих стеблей. Совсем близко в подрагивающем цветке василька деловито копошилась пчела. Ещё справа сквозь рожь чуть виднелась насыпь дороги, и на ней пыльно затормозившая легковая машина с распахнувшимися дверками… И потом вдруг послышались звуки: зашелестела рожь, загудела пчела, зазвенело небо. И я услыхал шорох и топот многих шагов, перекличку, прерываемую сбитым дыханием бегущих. И надо мной со всех сторон склонились лица первых увиденных мною людей. Они говорили меж собой, и я понимал их: «Катастрофа...», «Какой он маленький!», «Он один...», «Все погибли...», «Я возьму его себе». Я понимал их, понимал, что они жалеют меня, принимая за своего. Но сам я тогда ещё не умел говорить... Женщина протянула ко мне руки...

Проснувшись, я некоторое время боялся пошевелиться, не в силах связать правду двух реальностей – только что увиденной, той, совершенно ни на что не похожей, что ещё заполняла меня изнутри, и внешней, знакомой до последних мелочей: круглого стола под скатертью, высокой никелированной бабкиной кровати, заваленных неглаженным бельем стульев. И собственного, укрытого атласным китайским одеялом, тела. Я лежал и задыхался от остро осознанной, ясно объясненной сном моей любви к одиночеству. Увиденное было слишком правдой, слишком в согласии со всем моим малолетним, но уже сложившимся ощущением себя. Себя, так мучительно, с вечным запозданием вживающегося в окружающий мир: детсад, двор, школу, семейные отношения – я везде и во всём опаздывал, топоча за удаляющимися лидерами обсмеиваемым гадким утёнком. Виденное было слишком правдой, чтобы оказаться сном.

Просто сном.

За окном в чуть озеленившихся ветвях тополя танцевало солнце. Это наступил последний день пребывания родителей дома перед очередной летней экспедицией. С пережатым горечью горлом я тихонько прокрался на кухню. Там мама сразу на двух шипучих сковородах пекла пышки. Быстрым точным движением наливая тесто в одну сковороду, она тут же подхватывала другую и ловко сбрасывала шкворчавшую толстую лепешку на уже высокую кучу таких же нестерпимо вкусно пахнущих растительным маслом, светящихся утренним солнцем. Я стоял у неё за спиной и горел любовью и нежностью благодарности к ней – усыновившей меня.

Как нестерпимо для семи лет вот так, без смягчений и подводов, узнать своё, скрываемое взрослыми, сиротство. В таком возрасте мы еще не умеем «знать и молчать», и меня прорвало: «Мама. Ты, правда, меня родила?»... Вопрос с трудом обрел звук, но мать была слишком занята, чтобы понять – о чём я спрашивал. «Конечно, нет!» – не так, неправильно отшутилась она, даже не оглянувшись...

У нас с мамой всегда была телепатическая связь, мы всегда чувствовали, нет – знали, когда кто-то из нас особо волновался, когда у кого-то что-то приключался. Этому не препятствовали никакие расстояния: она точно называла время, когда я сдавал экзамен, а я за пять тысяч километров ощущал приступы её астмы... Но почему же тогда она не оглянулась?! Она ведь просто убила меня той шуткой…

Сейчас, по прошествии времени, для меня всё ещё не найден ответ на вопрос: откуда у семилётнего ребёнка возникли такие образы? Даже необходимые словесные обозначения увиденного в том сне нашлись гораздо позже. Долго, лет пятнадцать, всё хранилось в памяти только как немые «картинки», без имён и названий, без возможности пересказать, передать их другим пережитое. Ведь когда начался тот мировой бум с НЛО? По крайней мере, к нам в СССР он проник где-то в начале восьмидесятых, а к девяностым уже тихо сходил на нет. В Америке, как всегда, все произошло раньше лет, эдак, на двадцать пять. Тысячи людей там почти разом увидели сверкающие шары, огненные факелы, сотни из них законтактировали с маленькими зелеными и большими красными гуманоидами, кого-то те даже свозили на свои планеты. Сколько же писателей и режиссеров из наиболее шустрых успели тогда подзаработать на массовом психозе обнаружения людьми своей полной незащищенности от некоего нового, непредусмотренного официальной военной доктриной, врага. Ибо десятилетия противостояния двух сверхдержав вырастили поколения людей, уже, казалось бы, совершенно готовых не к личной, индивидуальной смерти, а к массовому уничтожению населения всей страны. Приятным оправданием служило убеждение: им тоже достанется. И вдруг, вот вам... Гуманоиды... Они с нами могут и делают на ночных дорогах что хотят, а мы не можем даже красиво и гордо сопротивляться насилию... Кто они, зачем? Для чего, главное, здесь? Спасти нас от голода или питаться нами? Освободить от тиранства или превратить в рабов?.. По всему миру создавались общества «контактеров», горячо споривших между собой о роли космических пришельцев в судьбе землян, то наотмашь пугая всех энергетической выкачкой человеческих психических ресурсов, то наоборот – горестно возмущаясь нашей земной эмоциональной недоразвитости, мешающей нам уже сейчас вступить в общекосмическое братство без войн и эпидемий. Споры эти одно время очень занимали, но затем как-то, – то ли наскучила горячность этих несовместимых точек зрения, то ли достали слишком уж профессиональные, не воспринимаемые остальными жителями планеты, термины и определения, – всех больше стали заботить революции и контрреволюции. И выход на мировую дележку сфер интересов загадочного в своей трактовке понятия добра и зла и смысла жизни «третьего мира». Именно «разрядка» убила интерес к НЛО: исламистские террористы стали новым пугалом и средством заработка для пишущей и снимающей братии... А где-то впереди темно и томно ещё ждал великий, дремлющий до поры Китай.

Так откуда же у совершенно советского ребёнка такие образы? По документам – и по свидетельствам окружавших – я родился в феврале, и действительно, во многом соответствую Водолею. По семейному приданию, я даже специально «пересидел» лишка, чтобы появиться на свет именно под этим знаком. Но сон указывает на август – созревшая рожь. А падающий факел – это метеорит? Ведь как раз в августе орбиту Земли пересекает метеорный поток. Хорошо, пусть тот сон опирается на ассоциации с уже виденными мною метеоритами. Отсюда опробуем версию: в сентябре в Римской империи начинался новый год – через Византию в своё время и мы приняли это. Так вот, если в сентябре прорастало новогодие, то перед этим в августе Земля засевалась предстоящими событиями наступающего года – звёздными паданками. Римские жрецы-авгуры по падению метеоров предсказывали будущее: каждая падающая звезда воспринималась как семя, и по цвету, форме, величине хвоста и направлению полета авгуры угадывали урожай побед и неурядиц, природных катаклизмов и зарождения великих личностей... Или не очень великих... Тогда и урожай ржи так же ассоциативно к месту...

 

Смирнов умел слушать. Подкупающе умел. Так, что просто нельзя было оторваться от его приятно впитывающей солёную влагу жилетки. Кукушка, со старческим скрипом отворив жестяное окошечко, возмущённо кукукнула два раза. Ого, времечко-то позднее. В доме все давно спят, и во дворе не гавкают. Только вот они в пристройке электричество жгут. Но, собственно, рассказывать-то более нечего. Так, мелкие подробности. От внезапно наступившей опустошённости Сергею вдруг мучительно захотелось есть, под ложечкой буквально засосало. А вот на сигареты уже нет мочи и смотреть. Пора бросать вредные привычки. Пора… Они просидели ещё несколько сочно отсчитываемых ходиками минут в обоюдно гнетущем молчании. Потом хозяин тяжело встал, отворил в темноту дверь, прохаркиваясь, исчез в ночи. Также молча принёс из дома большую, в синей цветочной наволочке подушку, синее же солдатское одеяльце. Постоял посреди комнатки, блестя сединой под лампой. Вздохнул всем своим грузным телом:

- Ложись здесь на лавке. Утро вечера, как говорится… Хотя и так ясно: плачет по тебе Сибирь, ох, плачет. Ложись.

- Спокойной ночи.

- Приятных сновидений.

Сергей подбил подушку, постелил одеяло под низ. Так мягче, а он и без укрывания не замёрзнет. Затылок и шея приятно холодились цветным ситцем. После такой печальной исповеди тело расслабилось легко, но сна всё равно не было. Тик-так. Тик-так. Что ж так громко-то? Помучившись, встал, включил свет: вдруг найдётся что-нибудь съедобное? Но ни на столе, ни в столе, ни в шкафчике ничего, кроме нераспечатанной пачки соли. И аж вздрогнул, когда кто-то тихо-тихо стукнул в дверь.

- Сергей, это я, Олег.

- Олег? Олежек?!

- Я. Можно войти?

В чуть приоткрытую дверь бочком проскользнул поэт. Половина третьего ночи – лучшее время для выяснения отношений.

- Конечно, входи. Садись, гостем будешь. Угостить, правда, нечем. А жаль.

- Если ты хочешь, у меня вот огурец есть. Будешь?

- Давай.

Сергей изо всех сил захрустел. Чтобы гость начал первым.

- Я ещё вечером узнал, что ты приехал. И всё ждал, когда Владлен Демьянович уйдёт. Я тебе много рассказать должен.

- Начинай. – Сергей вдруг разглядел, как Олежек исхудал. За этот год, пока они не виделись. И вроде как повзрослел. – Ты что ли болел? Видок какой-то неважнецкий.

- Да. Две недели как выписали.

- А чем? Надеюсь, не заразно?

- Сотрясение. И ушибы.

- Кто это тебя?

- Да... Сам виноват. Я поэму написал. Об Афганистане. Ну, и решил почитать для участников. В парке Горького.

Сергей аж привстал:

- Ты чего? На день ВДВ там был?

- Да... Ну, вот и почитал отрывки. Кто слышал, понравилось. Ребята из псковской бригады были. Выпили мы с ними. Мне и подарили голубой берет. А уже потом, когда я один из парка уходил, меня другие десантники спросили, где служил. Ну, и когда узнали, что нигде, стали бить. За этот самый берет.

Сергей смотрел и не понимал, почему его вообще в живых оставили: ну ещё бы тельник напялил. И наколку ручкой нарисовал. Но главное, ведь в это же самое время он сам балдел где-то совсем рядом. Пил, пел и купался в фонтане. Совсем рядом. Как же не столкнулись?.. «За берет били», – ох, Олежек, ну, пиит, ну, одуванчик, блин! Как же так? Вроде бы взрослый человек, не идиот. По крайней мере, был до этого случая. И куда сунулся? На что надеялся? На великую силу русской речи? Так, мол, и так, дорогие наши герои-интернационалисты, я про вас поэму написал. Как истинный медиум войны. Ямбом. Четырёхстопным. С прологом и эпилогом. С вытекающей моралью и напутствием. Ага, и вокруг все должны были заплакать от благодарного умиления. И принять поэта в своё полосатое братство. В котором более трёх литературных слов подряд вообще не принято употреблять. Нет, три – это уже для офицерского состава. «Братаны, зовусь я Цветик, от меня вам всем приветик»… Какая же ему, блин, война, если он даже не знает что такое «тумбочка», и как на ней стоят? Ой, одуванчик. Как, идиот, жив-то остался?

- Спасибо милиции. Меня на «скорую» и в Склифосовского. И всё. Я даже свои телефон и адрес не мог вспомнить... Хорошо, что там знакомый оказался. Помнишь, вместе меч ковали? Он меня сюда и привёз, на пока. Пока я улицу не смогу перейти… Сергей, но это неважно. Я не за этим пришёл.

А вот это уже не важно ему. Сейчас начнёт извиняться за Леру. Зачем?

- Сергей. Я про неё.

Мало, что ли ему навешали? Совсем, поэт, не понимает, что опять лезет в чужое. В чужое прошлое. Прошлое навсегда.

- Она сейчас у нас живёт. Ну, если правильнее, со мной. Ну, и с мамой. Но я знаю, что она меня не любит. И живёт потому, что больше негде. И потому, что ты её бросил… А я люблю. И готов терпеть даже то, что она продолжает любить тебя. И мама сказала: нужно терпеть и ждать. И всё будет хорошо. Ты напрасно улыбаешься, Сергей. Она же, когда ты уехал, вены себе резала. И ещё. Ты только тоже… ну, терпи. Если бы не это – не вены, у вас бы мог ребёнок случиться. А я всё равно её люблю. И буду любить. Вот теперь всё, прощай.

 

 

Четверть третья. ОСЕНЬ

 

Глава пятая

 

Хорошая вещь «копейка». Такая жёлтая-жёлтая, такая своя-своя. Купленная у инвалида, у которого она практически простояла все двенадцать лет в гараже. Дедок-то и пользовал её только летом. От гаража до дачи. Движок тянет ровно, нежно, и даже этот пятикилометровый подъём нисколько не чувствуется. Сергей только свечи поменял, а так всё родное.

За мягким правым поворотом вышли на плато. Далеко позади голубели две вершины, огибаемые ртутной ниточкой стремительной Селенги, а впереди дорога идеальной прямой нацелилась через чуть холмистую широченную долину к пока невидимому, но всё приближающемуся дацану. И денёк-то сегодня отменный. С утра он даже побоялся, что прижарит, но набежали округлые разрывистые облачка, то и дело перекрывающие далёкое солнце, и от этого всю дорогу в салоне просто благодатно.

И особенно благодатно оттого, что рядом, так что Сергей всё время видит его боковым зрением, сидит Витёк. Да, да, тот самый друг туманной юности из родного Новосибирска. Сколько ж они не виделись? Семьдесят шестой, семьдесят восьмой тире девяносто второй… итого… почти четырнадцать лет? Боже мой, что с бедной лошадью стало! Самого-то себя каждое утро в зеркале видишь, и вроде всё незаметно, так – уголки век чуть обвисли, зубы пожелтели. А вообще-то ещё герой. Вполне герой. Чего про других никак не скажешь. Но Витёк не просто изменился, а изменился совсем: поправился как-то по-бабьи, точнее обрюзг, отпустил реденькую и узенькую, как у Хоттабыча, бородёнку, а череп выбрил до блеска, оставив только тонкую косичку, убегающую за шиворот. А сегодня, так и вообще, с утра ввёл в изумление: специально на дорогу в дацан вместо рубашки и брюк надел, точнее накрутил, пару простыней. Жёлтую и красную. А на лбу промеж бровей «Y» нарисовал. Ну, ну, конечно, он уже тогда, почти пятнадцать лет назад, это начинал. «Это» – морковку есть, кожу не носить, тараканов не трогать. А теперь, судя по всему, окончательно мужик продвинулся. Просто за облаками скрылся. И кто бы смог только подумать, что простой советский грузчик с ликёроводочного станет в Новосибирске известным гуру, начнёт учить и лечить толпы ищущих и алчущих истины и чистоты? Как «это» у них называется? «Новая эра», «Век Водолея»?

Ладно, вера – дело интимное. Если, конечно, она не форма приработка. Витёк вчера что-то буровил про изучение «ведической культуры», но Сергей, мучившийся вопросом – чем можно угостить дорого гостя, если всё без мяса? – всерьёз до самого сегодняшнего переодевания так и не включался. Впрочем, не до конца включился и с утра. Просто захотел друг в дацан, значит, доставим, желание друга – закон во всех исповеданиях. Но конкретно для Сергея от этих жёлто-красных простыней совсем другим веяло. Слишком местным, до боли намозоленным. Когда русский проживёт восемь лет посреди бурят… Да, тем более, если в семье тоже кое-кто… Тогда вся эта кришнаизмика, сахаджа-йога, трансцендентальная медитация, неоведантизм, теософия и «живая этика» – не просто инфантильной мутотой от комплекса неполноценности, а вполне конкретным национальным предательством воспринимается. Уж лучше было бы некоторым хорошим людям от заикания и косоты в культуризм подаваться. Или в гусары.

 

Выжженная за лето степь окончательно порыжела, разодранно рябя бурыми клочками иссохшей до хруста полыни и частыми белесыми озерками мелкого ковыля. Пустынную щербатую шоссейку нет-нет, да и перебежит уже отправившееся в своё осеннее путешествие перекати-поле. Тёмно-серые снизу и ослепительно белые сверху, округлые, как оладьи, облачка равномерно распределились по всему бледному небу. Спешат, спешат, туго гонимые от востока. Хорошо, не жарко... И всё же Сергей страшно рад встрече. Рад тому, что и Ленка не навязалась с ними, отпустила в дорогу вдвоём. Хоть поговорить по-мужски, без оглядки.

- А помнишь, как ты тогда телеграмму мне переслал? Йог-ибн-Витёк? Или как тебя теперь? Прости, вылетает.

Витёк в ответ покровительственно улыбнулся. Чему? Сергею-то плевать, что у него теперь какое-то новое замысловатое имя. Пусть для лам побережёт.

- Я в тот же вечер на поезд и сюда. Оттрясся четверо суток, вышел ночью с адресом на конверте на пустой перрон. И влип. У меня же представление об Улан-Удэ было, что тут деревня три на три улицы. Подумаешь, проблемы – какую-то Геологическую найти. Но, ладно, не это важно. Важно то, что пока я в ту ночь по городу плутал, Петя в больнице умер. Опоздал буквально на три часа. Три часа… Говорят, он в бреду меня звал. Не маму, не папу, которые рядом сидели, а меня… Я потом пять ночей вокруг автовокзала кружил. Увидел бы кого похожего по описанию, уложил бы, не раздумывая. Всех бы живьём под асфальт закопал, сколько бы ни было. Всех… Это ведь подумать только: Петя – здоровенный бугай, сильный, смелый. Глыба. И, главное, такой правильный… Вот, когда годики процокают, начинаешь по-настоящему понимать: второго такого правильного не встретить. И какие-то зачуханые говнюки, подонки, мразь бакланная – раз, и всё. Заточка в позвоночник… Главное, что тётки, за которых он заступился, как сразу убежали, так и не нашлись... Бог им судья… Похороны из театра были. Столько народу собралось, что даже в фойе не вмещались. А на улице ещё присоединялись. Венками всю могилу закрыли. Я тогда там, на кладбище, и решил: останусь. Буду его репертуар играть. Это словно толчок в сердце. Сейчас думаю: наверняка это Петя сам мне тогда прошептал, сам. Директор и режиссёр, конечно же, просто очумели. Представь: московского актёра без всяких предварительных условий в Забайкалье заполучить. Мечта и сказка. Также не бывает. Но и загвоздка: я ведь помельче Пети раза в два. Фактура, видите ли, не та. Как, мол, публика воспримет? И что скажет коллектив? Министерство?.. Княгиня Марья Алексевна?.. Но я их сломал. Начал вводиться. Тексты зубрил по ночам, днём одна сценическая сверка с партнёрами, и вечером уже в бой. Вот так и воспринимал весь их идиотнейший репертуар – через бой. Бедный Мазель! Чего он только не тащил: тут и тринадцатый председатель, и Штирлиц, и Отелло, и Макар Нагульнов, и страстный сталевар, и увлечённый конструктор… А ещё сельский учитель и полярный лётчик… Ведь чем меньше город, тем больше театр вынужден раздувать репертуар, чтобы одну и ту же публику по несколько раз за сезон окучить. Так что у меня по премьере в неделю выходило. Как только не свихнулся? Но зато к концу сезона Русская драма без участия в спектакле Сергея Розанова не посещалась: я их заставил, всех заставил! Полюбить себя. А на следующий год мы с Ленкой сошлись… Вот, Катьку воспитываю… А ты что, Ленку действительно не помнишь? Ну, она же с нами училась, я вроде знакомил? Или, может, Петя?.. Только ты, это, не подумай, что она после репертуара через запятую. В наследство. У нас с ней действительно вдруг новая любовь произошла.

Разжиревший, завёрнутый в яркие простыни и с бычьим тавром на лбу Витёк всё только улыбался. Одними губами. И от этой его молчаливой улыбочки телу справа стало холодновато. Чего он так? Серёгина-то душа просила не монолога. А тут иллюстрация ко второму закону термодинамики: «тепло только вытекает из горячей точки в холодную, и никогда наоборот». И вот чем Сергей больше суетился, фонтанируя ностальгийными флюидами, тем острее чувствовал пустоту. Космическую дыру. Чему-то Витёк не верил?

- Ленка на первые спектакли со мной не выходила. Играла с другим составом. И вообще, изначально месяца три-четыре мы только здоровались и прощались в коридоре. Я тоже тогда себе установку дал: я здесь ради памяти Пети Мазеля, мне до неё дела нет. Специально даже потаскался по тёткам, чтоб языками никто не молотил. Ну, про то, что они и знать не должны были... Кстати, ох, и потаскался! Оказывается, я ранее даже не представлял своих возможностей. И местных потребностей... Впрочем, тебе это не интересно. Или интересно? У вас как, «это» возбраняется? Или не грех?

Витёк даже на такое не подцеплялся. Понятно, что надо заканчивать про личное. Переходить на вселенское, на классовую непримиримость или озоновые дыры, например. Но вместо этого Сергея окончательно понесло. Просто неудержимо зазудило в животе: чего, собственно, тот так круглосуточно улыбается? С высоты своей святости, что ли? Ботхисатва, в натуре? С каких же это пор? Между прочим, помнится, что в прошлой жизни кто-то раз пять женился, но, при этом, почему-то от него через месяц все молодухи сбегали без оглядки. Все! Ну, да-да, конечно, Витёк при этом никому не исповедовался.

Впереди и слева в далёком солнечном просвете россыпью ярких детских игрушек засветился комплекс дацана.

- П-притормо-зи-и!

Сергей отпустил педаль, длинным накатом свернул на обочину.

- До него ж ещё два километра.

Но Витёк уже вывалился в догнавшую их пыль. Сергей смотрел, как он, упав на коленки, вознёс в небо голые руки, как потом, уже с полного роста закланялся во все стороны, подвывая заклинания. Сергей смотрел, слушал, и его понемногу отпускало. Обиду сменяла брезгливость. Это же вовсе не тот Витёк. Это совершенно чужой, не знакомый ему человек. И чего он, дурак, вчера слюни распустил? Подумаешь, оболочка похожа. Это же по-ихнему майя, обман видимости. А по-нашему? Как там у незабвенного Гумилёва?

Только змеи сбрасывают кожи,

Чтоб душа старела и росла.

Мы, увы, со змеями не схожи,

Мы меняем души, не тела.

 

Вот и здесь явная замена души. Витёк, или, точнее, некто-то в теле Витька, более для проформы или ритуала, обернувшись, поклонился, выдавил «бла-га-дарю», и – мимо дороги, напрямую по траве быстро-быстро зашагал к дацану.

Снова набежало облако, ударил с разлёта ветерок, и в потемневшей, мгновенно охладившейся серо-бурой степи яростно затрепалось алое полотнище. Там всё удалялся и умалялся тот, кого Сергей вчера принял за друга. Прижимающие вздуваемые ветром одеяния голые руки, блестяще загорелый череп с тонкой косичкой, меленькие шажочки по мечущемуся серебристыми волнами ковылю – словно в сандалиях по воде… и где же можно было увидеть того чудака-библиофила, доморощенного диссидента и водочного грузчика из туманной юности?

Сергей три месяца уже не курил, терпел, даже выпив, а вот сейчас стало невмоготу. Инстинктивно похлопал по пустым карманам, зло огляделся: эх! Разгрыз толстую, сухую соломину, сплюнул пыльную горечь. Попинал колесо. Сел, отжал сцепление и повернул ключ. Стартер надрывисто подзавыл, но справился. Пора опять менять аккумулятор. Потихоньку покатил к монастырю. Сколько раз он уже бывал здесь? Практически с каждым гостем. В Забайкалье хороша только природа. Что ещё, кроме огромной ленинской головы, чёрной пятиметровой глыбой торчавшей прямо из асфальта центральной площади, можно показывать гостям в Улан-Удэ? Хм. Но их Ленин и вправду покорял. Причём все стереотипно вспоминали про ночной бой Руслана, и, оглядываясь, кощунственно шептали: «Молчи, пустая голова…». Улан-Удэ, Улан-Удэ. Столица, ёшкин корень. Город бестолковый, насквозь азиатский, хоть и со сталинскими понтами в центре. А вот природа в Бурятии, действительно, завораживающая: обжигающе ледяная горная Селенга, сопки с багульником. Слева сияют дальними вершинами Саяны, а вокруг степь, та самая Великая степь, которая вслед за солнцем до самой сердцевины Европы засылала своих смуглых, коряво-крепких, наивно-бесстрашных сынов. Необратимые волны бесчисленных табунов низкорослых лохматых лошадей, подгоняемые скрипами верблюжьих кибиток, выгрызали и в пыль вытаптывали по пути всё, что родилось и выросло до их нашествия, и не знающая своих границ и календаря степь расширялась до пределов и времён римлян и чехов. Великая степь…

Судя по отсутствию на автобусной стоянке торговцев позами и шашлыками, туристов сегодня не ожидалось. Сергей оставил машину в метрах ста от дикарски раскрашенных жёлто-зелёно-красными полосками ворот, и, не дожидаясь ещё шагающего где-то Витька, вошёл внутрь дацана. В огромном, огороженном бесконечно ровным забором пространстве ни души. Аккуратно выметенные перекрёстные дорожки, торчащие вразброс, так похожие на игрушечные космические корабли и неизвестно для чего предназначаемые, невысокие пирамидные ступы-обелиски. Да прозаически-кирпичные жилые и хозяйственные постройки у дальней стены. Ровно посредине двора центральный храм, четыре года назад заново отстроенный после пожара, массивно возвышался лоснящимся бело-кирпичной кубом, прикрытым пронзительно напряжённой, словно птица перед взлётом, трёхъярусной китайской крышей. Его центральные красно-бурые двери, охраняемые с крыльца отчаянно выпучившимися около крутых зелёных ступеней смешными представлениями бурят и монголов о никогда ими не виданных африканских львах, были приоткрыты. Лучше бы своих драконов поставили. Хотя и те тоже больше напоминали фигуры с детской карусели, чем грозных жителей преисподней. За дверьми темнота и жутковатая плотность продымлённого воздуха. Впускают всех, лишь не забудь пожертвовать на содержание. Да только всё это интересно в первый, ну, второй раз: и одинаковые гигантские скульптуры сонно-улыбчивых будд, и разнообразная атрибутика странного, не понятого в своей смеси простоты и сложности культа поклонения бесконечному космосу и мелким демонам. Но уже после второго-третьего посещения всё перебивает чувство своей чуждости всему этому. Ощущение неуютства в полумраке этих сладких картинок и чудовищных скульптур.

Снова напористо потянул западный ветерок, и длинные тонкие медные трубочки колокольцев, подвешенных под загибающимся углами храмовой крыши, нежно-нежно зазвенели. «Ти-ти-ти»... От этого их чуть слышного шуршащего перезвона у Сергея по спине прокатился озноб, и словно прояснило, заострило зрение: вдруг всё и вся вокруг обрело неимоверную плотность и неоспоримую материальность. «Ти-ти-ти»... Частые облачка, разглаженная степь в жухлой травяной шерстистости, дощатый круговой забор и кирпичные строения перестали прятаться за своими видимыми поверхностями и оболочками, как пот сквозь поры проявляя своё истинное наполнение и сущность. Из-под ядовитой раскраски дацана наружу просочились камни, железо и дерево. Каждый кирпич выдавил из себя свою силикатную сущность, и даже сама утоптанная земля под ногами словно чуть-чуть дрогнула в ответ на эти нежнейшие шепчущие стоны, и от этого её почти неуловимого толчка Сергей через стопы, позвоночник и встряхнувшийся череп уловил, ощутил момент времени, своего личного, суетного, отчаянно смертного времени – а вокруг всё было таким вечным! Почему? Почему он смертен? А потому, что не имеет под своей оболочкой ничего, абсолютно ничего собственного, именно человечьего и Сергеева. Того, что не составляло бы всё те же облака, булыжники и травы. У его тела не было своей, только своей и ничьей более сути. Его тело – всё та же вода, тот же кремний, клетчатка... И поэтому он, вот как этот самый звук, проскользнёт и проплывёт из ниоткуда в никуда, а затем рассыплется, распылится, рассеется в облака, камни, вернув чужое чужому… А степь, ковыль, синяя сопка вдали, и даже этот упорно повторяющийся куб сжигаемого и восстанавливаемого дацана – они будут и дальше. Будут, как были…

«Ти-ти-ти»...

Он прошёл вдоль высоких вращающихся барабанов, наполненных записками с молитвами, так напоминающих театральные тумбы. Крутанул один, второй, внутри зашуршали бумажки, необъяснимо ускоряя путь его перерождений. Остановился перед беседкой с подвешенным огромным красно-металлическим блином. Но в гонг не ударил, слишком хорошо теперь знал: звук, родившись, прожив и затихнув, не имеет никакой надежды повториться. Ударишь снова, это будет новый звук, совсем уже другой. Очень, очень похожий, но другой. Враки всё о реинкарнации. Жизнь даётся только раз.

Отойдя к забору, осторожно присел на корточки, опёрся поясницей на шершавые крашеные зелёным доски, и, щурясь, подставил лицо глянувшему свысока солнышку. Зря он вчера столько выпил. Держался же, почти месяц честно продержался. Ну, недели три точно. Так ведь и Ленка тоже поддалась всеобщему ностальгическому настроению, расслабилась: гость из Новосибирска, да из юности, да старый друг и его, и Пети. Стол накрыла по-полной: салфеточки, ножички, вилочки. И рюмочки. А Витёк-то и не поддержал. Только пригубил разок для приличия. И мясного он не ест… Так и получилось, что Сергей один столько выпил. Болтал почти до утра, жаловался, плакал. Блин. А о чём было изливать? И – кому?.. Ну, да. Да, есть кое-что на дне каждой души, то, что никакими карьерой или творчеством не присыпать, никакой успешностью не покрыть. Имя этому «кое-чему» – досада. М-м-м, да только понять-то всё это смог бы лишь отец. В смысле тот, кто сам отец. А не этот полумонах-полусултан...

 

С Ленкой у них всё случилось через полгода после его переезда в Улан-Удэ. И Петиных похорон. То есть, четыре года тому назад, в осень восемьдесят восьмого. Сергей, действительно, тогда что-то лихо загулял. Начал по свободным барышням из их Русского театра и находящегося в соседнем подъезде того же здания Бурятского, потом по певичкам из оперного и педагогичкам из института культуры. А дальше в очередь пошли уже полусвободные-полузанятые барыни из сфер обслуживания, медицины, образования, юриспруденции и прочих профильных местных республиканских главков и министерств. За ними потянулись замужние экономистки и завсклады, и… город пошёл под метлу. Он же числился в их «столице» первым героем-любовником! Такое уж амплуа, по крайней мере. Рестораны, гостиницы, общаги, чьи-то хаты, дачи, бани и пикники, пикники... В памяти почти всё слилось, слиплось, слежалось в единую, беспросветно неразличимую, словно заполярную, ночь. Не-раз-ли-чи-мую тьму… Остался только желчный привкус этой тьмы и собственного безволия. Грязь? Нет, грязь – это въедливое, от чего не можешь ни отмыться, ни отскоблиться, а тут была пена, внешняя наносная пена. Настолько внешняя, что после душа не оставалось следов даже от совести. Просто всё всегда получалось как-то предсказуемо пошло, так этому не стоило, совсем не стоило сопротивляться. Утро, день, вечер… Ночь... Карусель, бездумная, беззатратная, даже почти весёлая, карусель из наглости и безнаказанности. Со всеми карусельными атрибутами электрического счастья – бутафорными визгами и брызгами. Сергей даже не пьянел до отключения и не испытывал похмелья, а только окукленно пребывал в состоянии тупого горячечного озноба. Как при высокой температуре – все эти месяцы.

В редкие минуты трезвости, нагоняемый тонкой-тонкой тоской предощущения неотвратимости позорного или страшного конца своего загула, Сергей зло мытарил каких-то постоянно прислуживающих ему сослуживцев по сцене. А те не просто охотно терпели, но даже хвалились друг перед другом полученными унижениями. Забавно, но в добровольные холуи к нему шли и достаточно уважаемые в иных кампаниях люди. Солидные, состоявшиеся в своей среде мужики охотно бегали за водкой, платили в такси, уступали места за столами. И в кроватях. Любой его шутке хохотали заранее, зачаровано вслушивались в любые рассуждения, восторженно следовали советам. Ну, да, да, – он же из Москвы. Самой Москвы! Повидал там. Пообщался и поучаствовал...

И с какого момента Сергей поймал себя на том, что стал бояться? Бояться устать жить. Жить вот так. Эта нарастающая, всё накапливающаяся боязнь постоянно караулила его в утренних зеркалах, под струями душа, во взглядах нечаянно встречаемых на улицах гуляющих парами стариков. И в чаканьи подсвеченного ночной сигаретой будильника.

Как ни странно, но как раз в это время на сцене к нему шёл, тёк, валил успех. Искренний, ошеломляющий, пенистыми пузырями восторга будоражащий весь этот, вроде бы такой глухо провинциальный, такой азиатски непуганый городок. И кто бы ожидал здесь обрести столько театралов? Завзятых театралов?.. Успех, действительно, был таков, что в труппе никто даже не завидовал. А администрация, обслуга и цеховые – так просто Сергея обожали. А это дорогого стоило: билетёрши, бухгалтера, одевальщицы, бутафоры и монтировщики не рекламе верили. И если уж кого любили, так изнутри, от души, без подсказок и приказов. Из-за кулис. Правда, и было за что: ибо по ходу вводясь в идущий репертуар и принимая роли с «чужого плеча», Сергей как-то сразу и совершенно безошибочно нашёл именно ту самую, тонкую и единственно верную фокусную точку входа в актёрское лидерство. Игольное ушко, в которое местные народные и заслуженные, с их периферийным лицедейством без понятий о сценречи и сценодвижении, со всеми их плакатными фарсами, с партийно-совковыми нравоучениями, с малёванными стройками, игрушечными самолётиками, резиновыми шариками и песочными пирожками в его присутствии становились Искусством. С большой буквы.

А что он делал? Да, собственно, что? А то, чему учили и чему учился. И ещё то, что чувствовал. Сергей один заводил зал. Как? Да так! Просто заставлял играть зрителей, не партнёров, а именно зрителей. Играть вместе с собой, то есть, играть собой. Как? Да в кошки-мышки…

Платить публику заставляет только голод. Эмоциональный голод. Беда, если она насыщена и загодя равнодушно настроена к тому, что ей предложат. Если она пришла просто «в театр», просто показать наряды или закрутить роман. Тогда этот голод, вернее, чувство, ощущение голода, нужно вызывать, возбуждать, раздразнивать, стимулировать. Растравливать желание. Как? Да точно так же, как это делается в дорогом экзотическом ресторане: нужно готовить прямо на глазах клиента. Прежде всего, гурман должен увидеть обречённую жертву – живого карпа, живого гуся. Или обезьянку. Гурман изначально должен прочувствовать – глаза в глаза – обречённость уготованной ему пищи. Уловить запах пота и жира жертвы, услышать стук её напуганного сердца. Поэтому Сергей, каждый вечер затевая игру наново, в буквальном смысле с первых шагов по авансцене, через слепящий пунктир рампы щекотал, подразнивал, воспалял ответно раскрывающийся коллективной чревной похотью гигантский чёрный зев зрительного зала. Глаза в глаза – «экспозиция героя»? – да какая, к чёрту, школьная грамота, когда им там интересна вовсе не драматургическая легенда появления твоего героя в пьесе, а его энергоёмкость – твоя калорийность! «Экспозиция героя» – это когда задыхающийся карп выгибается, гусь вырывает связанные крылья, обезьянка скалится. Экспозиция героя?! Сергей каждым квадратным сантиметром своей мгновенно воспаляющейся, изнутри лоснящейся кожи через почти невидимую чёрточку обрыва сцены внимательнейше отлавливал сладострастное нарастание их коллективной алчности, накопление слюнявой благосклонности к предлагаемой жертве. Зацепил. Что дальше? «Завязка конфликта»? Ха, да это просто отход в глубину – ну, сравните меня с другими. Посмотрите на меня справа. Слева. И сравните. С теми. Смотрите и видьте: я без изъяна. Я лучше всех. Видят! Вот первый нервный сопот от задних рядов – гурман захотел... Как запертый на арене бычок, уже кровящий от копий пикадора, Сергей кружил, метался или ползал от кулисы к кулисе, по самому краю лжи и правды, слегка порыкивая в партер обещаниями развития интриги. «Развитие»? Это разведение огня, шинковка специями и шипение масла... «Конфликт»? Повар заносит нож – видите? Карп брюхом вверх, гусь прикрыл глаза плёнкой века, и только обезьянка кричит... Главное, поймать момент. Не раньше, не позже. Как блестит в водящем луче лезвие. Пауза... «Апофеоз». Ну! Пауза невыносима… И вот они все, там, в темноте, единой массой остекленели глазами и враз скривили губы, ладонями сдерживая бой колотящегося от задержки дыхания сердца. Вот и всё. Всё. Пора… А что «финал»? Сергей так жёстко и щедро выбрасывал в эту умопомрачительную тишину сгустки своего взаправдашнего грудного огня, и так кроваво хлестал из порванной артерии до самой галёрки, что зал неудержимо похотно рушился в общее поедание, общее алкание, и ахая, и давясь, и захлёбываясь овациями. Вот это и есть «финал».

...Да, зрители жаждали и пожирали его, только его, насыщались им, только им, и, допьяна ублажённые, расходились по домам до следующего его спектакля. Остывали выключенные прожектора, монтировщики укатывали конструкции в карманы, уборщицы выметали из-под кресел... Финал. Но, почему же Сергей, стягивая в гримёрке насквозь мокрую рубаху, чувствовал, знал себя победителем? Владыкой? Проглоченный-то и поглощённый....

 

В тот вечер они впервые играли одним составом. Конечно же, Чехова. Конечно же, «Чайку». Днём прошла сверка, и Елена достаточно дежурно уточняла с ним и помрежем мизансцены. Сергей тоже не усердствовал. Warum? А всему своё время... После обеда они маленькой мужской компанией погоняли шары по старому, с разорванными сетками, бильярдному столу в холле центральной гостиницы, но от выигранного в американку ресторана он отвертелся и на спектакль пришел совершенно трезвым. Крохотная, аквариумно прозрачная от большого, во всю стену окна, крепко в несколько поколений прокуренная, специфично воняющая потом, канифолью и пудрой, гримёрка Сергеем, как премьером, делилась напополам с народным СССР Тютяковым. Но тот, как полный народный и лауреат всех возможных республиканских премий, как депутат Хурала и почти отец-основатель театра, кроме дней получек и авансов являлся не чаще одного раза в месяц. Что местным населением очень плодотворно использовалось, в смысле, где выпить и полюбить. В других подобных закутках артисты теснились по четверо, а молодь и вовсе гримировалась у одного зеркала в очередь. Так что основная жизнь творческого коллектива происходила в общем братском коридоре и на лестничной площадке, над вечно дымящейся траурной урной. Там, в курилке и в чужих гримёрках рождались и умирали новости, заплетались романы и интриги, перехлёстывались партии и симпатии. А сюда к Сергею доверенные лица приносили уже только отфильтрованные выжимки фактов и хорошо проверенные версии событий. Сергей любил гримироваться в чьём-либо присутствии, не смущался и переодеваться. Но в тот день он отчего-то дважды изнутри тщательно повернул ключ, и, повесив полотенце так, чтобы нельзя было заглянуть в щёлку, затаился. Дверь пару раз недоумённо подёргали, потом нарочито громко, хотя безадресно, поругались. Но ни фига, перебились.

На стене с его стороны висели, приколотые булавками к обоям, две старые подвыцветшие премьерные афиши с портретами Пети Мазеля. «Берег» и «Чайка», в гриме и образе. Мазелевский Треплев был белокур, с маленькой кудреватой бородкой, взгляд за облака. Такой молодой, порывистый Хемингуэй. Ну очень молодой. Очень порывистый. Восторженный-восторженный. Такому всё прощалось заранее. И с таким заранее всё понятно. Но! Только неправда это. Враки для девятиклассниц. Мало ли, что министерством образования одобрено для школьного и внешкольного воспитания. Вра-ки! Никакой, девочки, Треплев не романтический герой, «остро оскорбляемый пустотой и косностью окружающего быта». Антон Палыч о такой трактовке и не догадывался, когда писал в определении: «ко-ме-дия». Милые девятиклассницы, наплюйте вы на зашоренную программой, отчётностью, допнагрузками и вашей успеваемостью учителку, и читайте сами, собственными милыми глазками: Треплев по Чехову – злой, ленивый, совершенно интеллектуально неразвитый, почти идиотик. Да ещё и с откровенно выпирающим эдиповым комплексом. Последнее до гениальности просто, открыто, до анатомичности прописано: главный герой этой незамысловатой пасторальной истории в свои, достаточно уже бородатые, двадцать пять лет от боязни сознаться в собственной бестолковости злобно ревнует талантливую мамочку ко всему мало-мальски творчески состоявшемуся. И ревнует-то, ох, как не по-детски, не порывами: это конкретный модернистский комплекс духовной импотенции и физической инфантильности. И как только Чехов смог так точно прочувствовать Фрейда? Как доктор доктора?.. Или… как учёный учёного?.. И отсюда точно такая же бездарная, но подло подстрекаемая другими бездарями и скучающими ловеласами к совершенно недоступным для неё аплодисментам, Ниночка Заречная. Её монолог на вонючем фоне красных глаз – убогая треплевская попытка отомстить Аркадьевой за отвергаемую ею какую-то очень уж не сыновнюю его любовь. У Антона Павловича всё откровенно: «каждой твари по паре». И стрельба, стрельба... Причём тут чайка? От злости. Да и больше в некого – чтобы в неопасного, безответного. Место-то пустынное. Пустое.

Эх, если б позволили Сергею чуток изменить постановку, или хотя бы просто повыпуклей раскрыть не особо спрятанный авторский подтекст, то какой же можно было б закрутить вкуснейший дуэт с Макарян, игравшей Аркадьину! Мать – талантлива, красива, состоятельна, как женщина, и – бестолковый, бездарный сынок. Она стыдится его, он понимает и психует. И от комплекса этой своей «недоделанности», он вдруг, то вроде как-то ещё «по-детски», но чересчур сильно целует дядю, то сквозь плаксивую ссору пытается прижаться к маминой груди. Или грудям? Антон Павлович, ох, Антон Павлович, в раннем детстве считавшийся в своей семье самым бесталанным, не способным ни, как отец, играть на скрипке, ни, как братья, рисовать и писать рассказы... выдал здесь многое. Треплев плюс Тригорин – почти равно – Чехов. А Заречных вокруг тысячи…

Но ведь надо же, когда наконец-то, действительно, сталкиваешься с пьесой, откровенно и честно написанной драматургом «про это», но как раз и упираешься в то, что какой-то неведомо когда и неведомо за каким лешим заехавший в Бурятию безымянный ленинградский режиссёр, чисто фрейдистский спектакль поставил «про совсем другое». Более слащавой соцреалистической плюшечки об «убитой бездуховной социальной средой развивающегося капитализма на фоне гниющего феодализма, мечтающей об идеалах девушке» встречать не приходилось. Разве что если слить «Аленький цветочек» с «Аленькими парусами». И присыпать «Крошечкой-хаврошечкой».

Что ж, Сергей, как мог, перекроил своего Треплева, который теперь, беспрестанно причёсываясь в маленькое зеркальце и грызя ногти, доводил до памфлетной истеричности в прописанных авторских ремарках свои чувственные лобызания с дядей и пьеровские заламывания рук в присутствии «гадкого-гадкого» двойника-соперника Тригорина в исполнении Толика Пашина. От смещения акцентов партнёры периодически впадали в кому, лихорадочно выкручиваясь из неожиданно возникающих мимических пауз или просто забывая текст в ответ на гримасы Сергея. Зато как хороша была реакция зала: словно ленивая речушка, внезапно запруженная непредвиденной плотиной, публика вначале вздувалась недоумением неузнавания хрестоматийного школьного сюжета, но потом, достигнув заданного ей Сергеем уровня напряжения, срывалась вниз в бешеном соглашательстве с обнаруженной вдруг чеховской правдой.

Понятно, что на занавесе все цветы и «бисы» адресовались только ему.

Но до сих пор Нину играла не Елена, и беззастенчивое стягивание на себя одеяла не считалось Сергеем больше, чем просто призом «себе от себя» за ум и талантливость. Тем более, он уже был признан дирекцией, коллективом и городскими театралами «ярким явлением», так что за развал ансамбля винили не его, а партнёров, теряющихся в смысловых смещениях мизансцен. Никто из которых не мог объяснить: как и почему именно в «Чайке» феерический успех Сергея стабильно случался на фоне их очевидного провала. «Розанов опять спас спектакль!». Периферийные бедняги, их бы на «Гамлета» в куклах! Да чтоб узкая деревянная скамейка задницу перерезала. Сюсюкали бы после этого о «великом свете в душах маленьких людей». Нет никакого там света. Серость. Животная, крысиная, мышиная серость. Ведь на самом-то деле, у Чехова «люди» – это единственно те, кто творит. Много ли, мало ли, лениво или с похмелья, изысканно или буйно, но творит, вдохновенно творит. Творчество – смысл человека по Чехову. Пусть это из последних сил молодящаяся провинциальная актриса и заранее утомлённый признанием беллетрист. Но в «Чайке» люди только они. Остальные для Антон Палыча – обезьяны. Бандерлоги, не имеющие огня. Слипшиеся в запахе серы и сероводорода убогие львы и пуганые куропатки, рогатые гуси и молчаливые пауки. И пиявки. И Нина Заречная в их числе. Размечтавшаяся бездарность. К тому же совершенно безнравственная.

Эх, Ленка, Ленка! Какая же тут должна раскручиваться язвительность! Какое купание в осмеянии пошлости! Только бы не испугаться раскрывающейся вдруг бездны, ужаса неизбежной самооценки. Но! – кто герой, тот и комик... Спасибо столице, спасибо ТЮЗу, киношной безработице и ремесленной дедовщине – вот где Сергею пригодилась эта испепелившая его вьюношеский лунатизм школа самоунижения, самоистязания и самонелюбви, позволяющая теперь играть разом и героя и отношение к герою. Отношение сверху...

Но что делать сегодня? Провести спектакль как всегда? Покрасоваться на местном фоне? Но Ленку так обеднять нельзя. Не-льзя. Эх, Ленка, Ленка. Ладно, разрешено же «яркому явлению» кого-нибудь за что-нибудь и пожалеть. И как же тогда быть? Ведь она не сумеет выйти за режиссёрские рамки образа… выйти из честной дуры, в просто дуру… А зря. Ко всему прочему, Ленка за эти годы умудрилась подрастолстеть. Не то чтобы уж очень, но такая пухленькая Заречная даже внешне уже на грани... м... пошлости. Это было на фоне гиганта Мазеля не так заметно, но Сергей-то, Сергей, с его «метр-семьдесят-два»! Нет, не захочет она расставаться со стереотипом, просто утянет талию до пределов резиновых возможностей.

До первого звонка – час. А если взять, да и завалиться к ней в гримёрку? Встать на колени: пусть сыграет если не совсем слепую, то хотя бы слабовидящую. Это было бы тоже смешно, тоже комедийно. Нет, не поверит, раньше надо было… Пятьдесят семь, пятьдесят шесть минут до начала… На стене Петя восторженно глядел в облака. Или из облаков? Эх, Петя, Петя... От внутреннего раздрая спектакль предвкушался как неувлекательная головоломка. Как же ему удастся выкрутиться? Если, конечно, удастся.

 

Свои цветы он разделил между Макарян и Еленой. Благо, что их столики в гримёрной были рядом, получилось вполне даже естественно. По три тюльпана. Седьмой он оставил себе. За тайное благородство. Бедные девочки из библиотечного училища, они купили эти цветочки наверняка вскладчину. Перевязали каждый цветок ниточкой, чтоб не раскрылся раньше времени. Глазки вовсю подкрасили, губки обрисовали, чтобы на сцену выйти – к нему, к Розанову!.. А тут такой провал. Не то, что бисы, а и жиденькие аплодисменты-то поплюхали просто по ритуалу...

Макарян держалась молодцом, богатый жизненный опыт с лихвой восполнял её душевную простоту. Хрипловатый низкий контральто под Вишневскую, шуточки тоже под неё. Мало ли что бывает, спектакль на спектакль не приходится. Ладно, проехали. И, помянув накладки осветителей, забывших вовремя вырубить красные глаза, осудив перевравшего, как всегда, текст Тригорина, и, как назло, присутствие наблюдателей из горкома, разговор плавно перешёл на то, ради чего он заглянул. И ради чего он может их немного проводить: есть ли смысл им самостоятельно изменить первые две сцены? Тогда финал сконтрастирует и по-настоящему выстрелит. Для этого можно взять за образец спектакль «Красной армии». Макарян повела себя просто душкой: «Конечно же, пусть Серёженька им всё подробно расскажет!». И первая подхватила его под руку. Они вышли из театра втроём, деланно весело болтая, поднялись по медленно остывающему от дневной жары асфальту проспекта Ленина на два квартала, и около оклеенного объявлениями деревянного фонарного столба так же чрезмерно дружески попрощались с Макарян.

Сергей и Елена подождали, пока она войдёт в свой подъезд и помашет им из окошка площадки второго этажа. Дальше пошли совсем потемну: редкие желтки фонарей только подчёркивали непробиваемость густо-синей от присутствия недалёких гор, парной сентябрьской ночи. Пара пролетевших туда-сюда автомобилей, группка спешащих к набережной Селенги напыщенных подростков с «на полную» врубленным переносным магнитофоном, да неожиданно – неизвестно откуда мучительно бредущая стреноженная лошадь. Лошадь? Центр, однако. Столица, однако… Ленка то и дело поднимала к губам цветы. Тяжёлые, полураспустившиеся тюльпаны ничем не пахли. А Сергею вдруг стало неуютно-неуютно. Вроде бы ещё совсем ничего не произошло, пускай там Макарян что хочет себе выдумывает, но он совершенно явно услыхал, как за спиной у него коротко и беспощадно лязгнули бронированные двери. Засыпанные песком, тупо оклёпанные по периметру двери общественного бомбоубежища. Вот и всё. Всё! Это же он сам захлопнул себя в сию ситуацию, захлопнул без ключей и какой-либо надежды отворить, оттолкнуть, отколупать ногтями и вырваться назад, вернуться туда, где он был всего-то полчаса назад... Ослабевшими пальцами едва вытащил сигарету, прикурил. Ленка тихо говорила что-то о том, кто и где здесь поблизости живёт, кто откуда переехал или как получил квартиру в престижном районе, и Сергей что-то отвечал, поддакивал, переспрашивал. И обречённо тосковал по необратимому. Бессильно так тосковал, без надрыва…

Ленкин, сталинской добротной постройки дом стоял на Ранжурова. Она жила с родителями и дочерью на четвёртом этаже первого подъезда. Это как раз у них на кухне уютно-уютно оранжевел абажур, а в гостиной за складками тюля подрагивал голубыми всполохами телевизор. Совсем уже медленно подошли к ожидающе распахнутым на крутую гранитную, с ампирной претензией, лестницу дверям. Внутри светло, а тут темнотища-то какая… Ленка влажно блестящими глазами выжидающе смотрела на докурившего и туго молчащего Сергея чуть сбоку и снизу… Вот, и что теперь? Что-что?! Потянул за гуж. Всем всё понятно. И принято. Но опять же, не молоденькие – на улице целоваться.

- Ты приходи завтра к обеду. Познакомишься с моими. К трём?

- Хорошо.

- Ты только ничего особенного не бери. Папа после операции не пьёт.

- Опять хорошо.

- А для нас мама собственную наливочку выставит.

- И это тоже хорошо.

 

Обед, то бишь смотрины, – как в худшем зощенковском рассказе. Или в лучшем. Это в зависимости от того, читатель ты или заглавный герой. Всё начиналось с вешалки, где Сергей – в белой рубашке, с букетом и тортом! – предстал перед беспощадно пристрастным трибуналом, точнее, чрезвычайной тройкой в составе невысокой, мелко завитой химической блондинки лет пятидесяти пяти с шикарно накрашенными бровями и губами, так же невысокого, по-цыплячьи остро пузатого и кривоного бурята чуть постарше, и застенчиво смаргивающей худенькой девочки с неожиданно яро голубыми глазами: Галина Кузьминична, Сергей Никанорыч (мы – тёзки! загадывайте желание!) и Катя. Ленка выступала в роли конвоира. Галина Кузьминична сначала восторженно-глубоко внюхалась в мелкие жёлтые розы, но потом спохватилась – это же Леночке! В свою очередь Лена передала торт Кате, а Сергей Никанорыч подставил гостю почти новые тапочки, вероятно, свои. Сам переминался в старых. Разобравшись после естественной в таком случае заминки, гуськом прошли в гостиную, где посредине, под модным «каскадом» из настоящего хрусталя, торжественно поджидал большой овальный стол. Тяжёлая гобеленовая, тёмно-красная с золотыми кистями, скатерть была перекрыта одноразовой импортной, из тиснёного узорами белого полиэтилена. Пять полных приборов японского сервиза, чешский хрусталь, отечественные холодные закуски и салаты…

Сергея посадили рядом с Леной, с другой стороны расположились её папа и дочь. Галина Кузьминична, обозначив своё место с торца, всё время порхала между столом и кухней, пока они не откушали «первого» и «второго», а Серёжа ещё и «добавочки». Гостиная была проходной, две двери за спиной Сергея плотно прикрыты. Кроме ореховой «горки», огромного, во всю стену, золотисто-охристого ковра и тумбочки с «Горизонтом», всё пространство между вздутыми югославскими диваном и креслами занимал какой-то слишком свободно вьющийся мелколиственный цветок. Вернее, куст. Над диваном золотилась рамой большая фотография Лены в средневековом костюме. Из театрального фойе или с афиши. В общем-то, семейка явно состоятельная.

С видом знатока похвалив почти невесомый, прозрачный японский фарфор и узбекский ковёр, гость в полную меру смог отдаться интеллектуальной беседе с наконец-то присевшей со всеми хозяйкой.

…Как он прижился в труппе?.. Что говорит о квартире директор?.. Остались ли связи с Москвой?.. Его родители ещё работают?.. Сколько от Улан-Удэ до Новосибирска?.. А поездом?.. Да, кстати, Катенька недавно видела его в фильме по телевизору...

Сергей Никанорыч почти всё время молчал. Он много и в удовольствие ел, в перерывах оттопыривая огромные губы и почёсывая шею мизинцем, всем видом демонстрировал полную приемлемость и терпимость ситуации. И чокался с их наливкой минералкой: «ещё полгода ни-ни». Ленка тоже молчала, но вид у неё был гораздо менее благожелателен. С равной периодичностью она метала из-под бровей огненные стрелы то в сторону матери, то дочери. Галина Кузьминична, занятая поминутным промакиванием уголков губ розовой салфеточкой, принципиально ничего не замечала, а Катя и так была подавлена, что после каждого маминого взора только снова роняла вилку, крошила хлеб на скатерть или кусала торт с середины. Откуда у неё такие голубые глаза?..

Сергей, ни на секунду не теряя апломба столичной штучки, отдувался как мог. «Ну, если честно, коллектив творчески достаточно разнороден. Однако, всё-таки всегда найдётся с кем дружить... Однокомнатная – пожалуйста, заселяться можно хоть сейчас, но это окраина, так что лучше подождать до нового года... Звонили недавно, возможно, в отпуск придётся ехать на пробы...» и так далее. Пока электрический самовар не иссяк. И «богемский», сверкающий многочисленными гранями графин с чересчур сладкой густой малиновкой тоже.

За это время его рассмотрели вдоль и поперёк. Наверняка даже отметили мешки под глазами и несвежий носовой платок. Совокупно с идеально новой, с неразглаженными по спине и рукавам укладочными складками рубашкой и сильным запахом туалетной воды после бритья – всё составляло верные приметы холостяка. Зато пил он только после Галины Кузьминичны, и только по её просьбе. Про их город как-то не совсем понятно пошутил, но, опять же, очень верно отметил лечебные свойства янтарного ожерелья хозяйки. Плюсы-минусы… А вот надо было б по такому случаю Сергею надеть медаль! Что уж за так терпеть? Хотя и он, в свою очередь, тоже время не терял, между дегустацией занимаясь дедукцией, и поэтому, когда деды со внучкой пошли «в универмаг, а потом к Братским, они ведь сегодня на годовщину приглашали», то ничего нового про них от Ленки не услыхал. Только неважные уточнения.

Сергей облегчённо открыл балконную дверь, жадно, после полуторачасового терпения, прикурил, но не вышел, остался в проходе, далеко выдувая дым в разогретый бабьим летом послеполуденный воздух. Воскресенье, во дворе, как и во всём городе,  пустыня, только пара старух, прикорнувших на скамейке в жидкой тени пропылённой рыжей акации. На высоком выцветшем небе ни облачка. Из звуков – только далёкие пересвисты стрижей. А за тюлем, в квартирной полутьме, нарастающее электричеством Ленкино ожидание. Ну, а чего? Чего ещё ждать? – бери! Твоё. Она подошла и сквозь толстое кружево прижалась лбом к плечу. И у Сергея опять, как вчера вечером, горло резануло тоской необратимости. Эй! Только бы не слеза! Он же, сидя за столом, первое время всё боялся наткнуться взглядом на фотографию Мазеля. И только потом понял, что они специально для него из гостиной убрали всё, что хоть как-либо могло его зацепить. Спугнуть.

 

Дожидаться обещанную театром квартиру они стали в угловой комнате, с двумя окнами: на восток и север. За стеной – крохотная Катина. Комната «родителей» с отдельным входом из коридора и видом на юг. Любимица тестя трёхцветная кошка Изаура предпочитала независимо спать в гостиной.

Что такое «семейная жизнь»? Утро начиналось с истошного хорового вопля: «Союз нерушимый…», вырывавшегося из кухонного радиотранслятора. Галина Кузьминична должна вставать в шесть, чтобы успеть приготовить завтрак и не опоздать на службу. Остальным давалась получасовая фора. «Завтракать у нас принято вместе», но... Очередь Сергея в туалет и ванную была последней, после Кати. Побрившись, он почти никогда не заставал за столом старшее поколение. Впрочем, и младшее при его появлении обычно наскоро допивало молоко и уходило собирать сумку в школу. В спецшколу – у Кати с пяти лет врачи, знахари и ламы безуспешно боролись с эпилепсией. Тонюсенькая, с каждым днём всё заметнее вытягивающаяся в длину без ширины девочка, почти уже подросток, покорно ходила в шестой класс, и главной, точнее, единственной её радостью была музыка. Признак Катиного присутствия в доме – звучащее фортепьяно в её комнате. За всегда плотно прикрытой дверью.

Так что завтракали они с Еленой вдвоём. Слушали местное радио: «аюрен час, хаюрен минута», от овсяной каши до кофе с гренками неспешно и беззлобно перемалывали что-нибудь из «труппной» жизни – кто, кого, чего, кому, как, когда... Темы вечные, очень даже утренние: жулик-завпост, пьяница-художник, хам-администратор. Главный режиссёр вот так прямо бросил всё посреди начатых репетиций и умчался в Челябинск, в Цвилинга. Ну да, ему же опять к годовщине не разрешили постановку на госпремию, так как в этот раз подошла очередь ТЮЗян. А директор, вот жук, ничего, даже пальцем не пошевелил, не стал удерживать... Театр не портил настроения, не отнимал аппетита. Да и что им-то требовать? Оба ведущие, репертуар по полной. Ей в этом сезоне подали на звание. На тот год, глядишь, если всё будет как сейчас, и ему подадут. Вот поскорей бы решилось с квартиркой. Как только получат ордер, тесть её тут же сдаст на нужды своего министерства и через год она превратится в двухкомнатную. Тогда можно будет и отделиться. И ужинать только вдвоём… Этих тем как раз хватало до последнего глотка. Посему после завтрака, если не было общей репетиции, они разбегались. Он в библиотеку или баню… а она вообще… Ленка в светлое время суток минуты лишней не могла находиться дома. Катькой занималась Галина Кузьминична. А Ленка халтурила. В кружках, в СТД, в каких-то комиссиях и жюри.

Теперь Сергей в гримёрку приходил тютелька в тютельку. И уходил так же поспешно: слишком резкая перемена его личной жизни не всех убеждала в её необратимости. И если женщины ещё как-то, вздыхая и подкусывая, но в большинстве своём постепенно смирялись с неожиданной осёдлостью столь нежадного на ласки общественного героя-любовника, то мужики продолжали тупо поворачивать реку вспять. Впрочем, Сергей на это не психовал, а тоже точно так же тупо скрывался. Даже ключ на вахту не сдавал. Не объясняться же со всеми... В конце концов, просто отсиживался дома. Тесть приходил со службы в шесть тридцать, в шесть сорок пять тёща приводила с продлёнки Катюшку. Поэтому в случающемся до шести часов одиночестве Сергей чувствовал себя вполне комфортно. К радиотранслятору добавлял на полную громкость телевизор и, добавочно, вытягивая руку с дивана, ловил что-нибудь в приёмнике. Главное, ни на чём конкретно не зацикливаться. И тогда кайф. Ещё бы курить в доме разрешалось. Были деньги – брал из-под полы в распределительной кооповской точке разливное пиво, нет – обходился всегда имеющимся в буфете хорошим индийским или цейлонским чаем. Книжки что-то не читались. Просматривал две-три газеты, по диагонали бегал по годовым подборкам «Огонька» и «Науки и жизни». Вернувшись с балконного перекура, опять равнодушно крутил переключатели каналов. И не психовал. Ну, не объясняться же с самим собой.

Сергеев статус-кво определился с первой недели. Необходимые для жизненного функционирования пространство и время, ритм исполнения личных потребностей и неизбежный минимум интеллектуальных контактов – его сложившиеся привычки были с очень даже небольшими компромиссами вписаны и вплетены в устоявшийся общинный устав. К полному взаимному удовольствию. Похоже, что Галина Кузьминична и Сергей Никанорович с его вселением даже не особо-то съёжились: видимо, после смерти первого зятя они приготовившись к гораздо большему отступлению. И лишь иногда только обменивались мгновенными переглядами за его спиной. А он как бы и не замечал. Так что получалось замечательно.

Всё хорошо. Всё, кроме детского Катиного упорства.

Задним числом гадается вольготно. Да-да, возможно, очень даже возможно, что тот их разговор состоялся слишком рано. Да-да, нужно было б немного подождать, исподволь готовя девочку к восприятию даже для взрослого ошеломляющего известия. И самому Сергею дать возможность проявить себя добрым, честным, сильным и умным героем, который достоин приписываемого ему звания… Но матери уж очень тогда не терпелось обрадовать дочь. Дочь, доченьку, дочурку – ту, которая должна была, так же как она, вдруг запеть, заплакать и, раскинув руки, взлететь в розовое от близящегося заката, распахнутое бесконечностью небо.

Ибо к Кате вернулся отец.

Её отец.

Не тот, которого она так недавно звала папой, которого помнила с самых первых отдельных картинок: как качал он её на огромных руках, мылил спинку в ванночке, как водил в новом платье в парк и учил наряжать ёлку. Не тот, который мог, слегка царапая небритой щекой, почти бегом вознести и её, и свой, и мамин рюкзаки на гору, когда она, смеясь, натягивала ему на глаза панаму – «чтобы он не запоминал дорогу назад». Не тот, которому можно жаловаться на удушливые боли и уколы злых докторов, и не стесняться того, что описалась во время очередного приступа... А… настоящий.

Что это значит – «настоящий»? Как – «вернулся»? Откуда? И... зачем?

Катюшка обращалась к Сергею на «вы» и всегда только по заданию Лены или тёщи: «Дядя Серёжа, зовут ужинать», «Дядя Серёжа, перенесите швейную машинку». И всё. У неё самой с ним никаких дел не было. И никаких личных просьб к нему... Когда он впервые попробовал погладить её волосы, Катя дико откинулась, испуганно ошпарив такими же голубыми, как у него, глазами, и долго ещё не приближалась на вытянутую руку. Сергей, дав необходимую временную выдержку, попытался начать приручение заново, самыми маленькими порциями, во всём демонстрируя покорность её доброй воле. Но самое большее, чего добился – Катя перестала его бояться, не зажималась до сбоя дыхания и пятнистой красноты, когда они оставались в доме один на один. Но меж ними продолжала возвышаться глухая стена… бесчувствия. Сергей никак не мог уловить ритм её сердцебиения. Чтобы настроить свой.

Ленка переживала страшно. И плакала, и злилась. И стыдилась. Чего стоило Сергею удерживать её от совершенно ненужных и бессмысленных ссор с дочерью. Тут время, только время могло бы что-то изменить. Просто не нужно было раньше срока сжигать лягушачью шкурку. А теперь терпение, терпение, терпение…

Правда, у него первого и случился позорный срыв. На следующий день после какой-то, совсем очередной и серой премьеры, Сергей с утра взял пивка и, заодно, по счастливому случаю, «беленькую». В стране вовсю шла борьба за народную трезвость, и в городе даже у «блатных» начались перебои с «горючкой», так что приходилось слегка подмазывать. Даже популярность не всё решала – услуги всё более монетизировались. Горбачёвские прибабахи взводили толпы одуревших от жажды мужиков до почти полного помутнения разума, тысячные толпы, осаждавшие «точки торговли алкогольными продуктами», готовы были убивать и убиваться. Им вождя недоставало. Дежурившие в трёх или четырёх на весь Улан-Удэ местах отоваривания водочных талонов, усиленные ментовские наряды, дабы избежать межнациональных конфликтов, «отоваривали» самых буйных только что введёнными резиновыми «демократизаторами» строго по расовым признакам: буряты били бурят, а русские – русских. Иссушенная до барабанного звука толпа ответно гудела, гремела, шарахалась, стаптывая слабых и увечных, но всё же подчинялась… Из-за опасности разлива желчи Сергей и близко туда не подходил. Боясь стать этим самым «вождём». Слишком уж руки чесались.

В тот день из Катиной комнаты, всё более приобретая причёсанность, вылетали, выстреливали, выскакивали, выдавливались и выливались постепенно срастающиеся кусочки бетховенской «К Элизе». Па-ра-ра… ра-ра, па-ра-рам… Па-ра-ра-рам… Па-ра-ра-рам… Вообще-то сам композитор на нотах написал «К Терезе» – «Zum Teresa», но проклятый плохой почерк помешал желанию гения увековечить его тогдашнее увлечение. И вот на свет появилась некая Элиза, которую биографы, не удосужась усомниться в прочтении авторского посвящения подслеповатым издателем, искали по всей Германии лет сто. Бедная Тереза! Каково-то было ей!

Па-ра-ра-рам… Па-ра-ра-рам… Сергей никак не мог устроить себе удобной позы на диване. Телевизор не смотрелся, газеты не читались. Выданная вчера на зрителя сырая, едва сведёная очередным кочевым режиссёром мерзость не отпускала. Была бы горячая вода, можно было бы принять душ. Но откуда вода в центре перед первым сентября? «Я стою у ресторана, замуж поздно, сдохнуть рано» – из-за экономических соображений они уже в третий или четвёртый раз выпускали подобное говно. Но зритель-то шёл! Рай для дирекции: никаких декораций, никаких костюмов – особенно для барышень. Репетиций – неделя, много две. Даже текст не заучивали. Да какой там текст! Сопли и ненормативная лексика. Но пипл-то хавал!! Культурный феномен «перестройки» и «нового сознания»… Неужели это и есть то «оно», о чём нам «не давали»? То есть, когда русская актриса с русской сцены посылает зал в трусы? Ответно хохочущий, нет, ржущий зал… А нас-то зачем-то в детстве учили: театр – храм, сцена – алтарь. Верили-не верили, но как-то всё же в тайне надеялись, что это проклятые совки не дают сказать о Боге... А на проверку вышло – о чёрте... Зато вот теперь опытно проверили: запретный плод – гадок.

Фиг с ним, со зрителем. И с директором. Главное – это то, что последние полстакана нужно всегда оставлять на догонку, на точку через часок после основного потребления, ибо неверное завершение возлияния ведёт к... незавершению возлияния. По доброй воле, уж точно. Тоже опытно проверили.

Бетховен наконец-то прозвучал целиком и почти без запинок. Сергей постоял перед закрытой дверью, задержав дыхание, повслушивался в свою и её тишину. И вошёл. Катя не оглянулась, только плечики опустились. Он, проведя пальцем по цветным корешкам детской энциклопедии, мимо как всегда идеально заправленной кровати прошёл к столу. Выдвинув стул, присел так, чтобы можно было разговаривать почти лицо в лицо. Девочка, всё так же не оборачиваясь, запахнула истёртые по краям ноты из школьной библиотеки, осторожно опустила на клавиши коричневую крышку «Петрофа».

- Катюша. Ты вольна меня слушать или не слушать. Но прошу: пожалуйста, удели хотя бы пять минут. Я ведь так скучаю по тебе. И боюсь. Вот. Понимаешь? Готовился, готовился, слова подбирал. И всё забыл. Как-то непрофессионально. Пять минут. Без других – без дедушек и бабушек, которых я почему-то стесняюсь. Ладно. Буду говорить что и как получится. Приключилось это давно-давно и далеко-далеко. Мы с мамой были молоды и бестолковы. И от этой бестолковости сложился любовный треугольник. Что было потом? Для меня – ужас. Для Пети – счастье. Для мамы – …? Думаю, что для мамы счастье возможно теперь. Возможно, если ты сможешь простить меня. Не говорю «полюбить», но только простить. Чем я могу оправдаться? Думаю, только тем, что всё это случилось действительно так: все эти годы я даже не подозревал ни о чём! Неужели ты не веришь, что я бы тут же приехал?.. Тут же бы... Чем ещё оправдаться? Что я тогда её не любил? Но тебе такое сложно сейчас понять. Рано. Но ты подумай о том, что мама всё это время любила меня. Всё это время она меня любила и ждала... Неужели она должна страдать и дальше? И ещё, я могу искать себе оправдания в будущем. Нашем общем на троих будущем... После того, как Пети не стало. Моего друга, лучшего друга Пети… Но в чём-то я могу искать себе оправдания в будущем… Ведь ты моя дочь. И ты так похожа на меня. Катя, Катенька, прости. Я так скучаю без твоего прощения. Доченька, я ведь твой отец. Твой настоящий папа!

Сергей протянул руку, чтобы погладить склонившуюся к груди головку. Но от его почти уже прикосновения к чёрным, гладко затянутым в два пучка волосам Катя отдёрнулась, неловким длинноруким и длинноногим подростком падая с винтового стульчика… Мутнеющие начинающимся приступом, дико округлившиеся голубые глаза загнанной в угол сиамской кошки: «Никогда»…

 

Чем хороша провинция, так тем, что до неё поздно доходит. П/Я 139. Повернул ключик, потянул ящичек. Ну, и что там у них? У «них»? Боже, это же когда-то было и у него! Сергей бросил на стол девятый номер «Театра» с обложечно-одухотворённым Олегом Ефремовым. Перестройка коснулась и почты, так что эпистолярный жанр и толстые сумки на ремне пропали, похоже, безвозвратно, спасибо, хоть до почтового отделения что-то довозят. Так-так-так... Посмотрим, чем же волнуется столь далёкая-предалёкая столица сегодня:

«Сегодня, когда все сферы нашей общественной жизни подверглись существенным испытаниям, театр тоже оказался в кризисном состоянии. Рухнули многие старые идеалы, самоликвидировались вдохновлявшие прежде ориентиры борьбы, пришли в негодность вчерашние методы сценической интерпретации жизни. Театр стоит на распутье. В этот трудный и болезненный период, наверное, важно понять, что же в основе театра вечно и незыблемо, что необходимо сохранить (или отыскать) в себе художникам, чтобы древнейшее искусство стало объектом внимания современников?»...

Ну, и кто ответит?

А-га, Андрей Гончаров: «Сегодня, когда в государственной политике наметился поворот к человеку, когда благо человека во всех разделах социального бытия ставится на первое место, появилась надежда на возрождение лучших традиций русского театра... А возродить – значит вернуть религию театра. Поэтому театру, прежде всего, необходимо размежеваться с массовой культурой, затем – с политикой, особенно безнравственной. (Впрочем, политика в основном безнравственна.) Необходимо расчистить дороги к храму... Сейчас объектом внимания становится человек. Будем надеяться всерьёз и надолго. Сегодня появились все предпосылки исконным традициям русского театра дать реальное продолжение. Настало время исповеди».

Хорошо сказал дедушка, и, главное, красиво.

Оп, а это уже Марк Захаров:

«Никакого кризиса в театре нет. Просто всё становится на свои места. Выход из неофеодального тоталитарного государства в цивилизованные сферы «регулируемой рыночной экономики» сопровождается буйными катаклизмами, изменением потребностей, вкусов, критериев, эстетических и, стало быть, экономических оценок. Люди, не умеющие создавать новые интеллектуальные ценности, с каждым днём худшают, нервничают и даже впадают в определённую агрессивность...» – Так, а кроме полемики? – «...режиссёрское дело выстраивать на сцене лишь те человеческие взаимоотношения, что плотно «держат» внимание зрителя-гурмана. Хорошая примета: в репетиционный период с трудом находить слова для разъяснения механизмов в подкорке правого и левого полушарий. Для этого актёрам хорошо читать Библию, Достоевского, Фрейда...» – Кто спорит? Это и раньше было неплохо. Ну, и чем угостите на финал? – «...что назревает? Полагаю, какая-то особая, ещё не изученная, изощрённая форма режиссёрской психотерапии».

Ales kaput! Гимн кича оставляем без комментариев.

 

Тесть, Сергей Никанорович, тёзка и потому ныне отзывавшийся в семье если не на «деда», то просто на «Никанорыча», отсчитывал последние месяцы до выхода на заслуженный отдых с поста замначальника отдела снабжения Минтранспорта. Ммм… Неплохая должность. Сытная. Но сейчас дело было не в колбасе и не в очереди на стенку. Сейчас вся прелесть его чина определялась тем, что – по вечному для России салтыково-щедринскому принципу – каждый чиновник своего брата видит и узнаёт везде и всегда, в каком бы ведомстве тот не служил. И ранг с первого раза определит, и уровень сопоставимости со своим, и полномочия, и пользу. Так вот, Серёгин тесть стоял в одной плоскости с замначальника управления театральными заведениями республиканского Минкультуры. То есть, Никанорыч был на два чина выше, чем простой директор театра. Что, собственно, и требовалось для проведения в жизнь задуманной… афёры не афёры, а дерзкой операции.

Ситуация уже двухгодовалого отсутствия в театре своего собственного, а не гастролирующего режиссёра давно прошла стадию шока у руководства и растерянной нервозности у труппы. Крики о творческой обезглавленности артистического коллектива стихли, смолкли, сменились философскими рассуждениями на тему «нет худа без добра», а потом и вовсе заплыли взаимоудовольствием не надрывающихся на репетициях актёров. И организовавшего свой маленький гешефтик, теперь единоличного хозяина не только лампочек, гаража и стульев, а и репертуара, и назначений на роли, директора. По весне такое взаимодовольное общее собрание почти единогласно выбрало «художественным руководителем» труппы Тютякова, лауреата и народного ещё СССР, и разбежалось по дачам и огородам.

Постановки спектаклей теперь осуществляли налётные, то есть, «приглашаемые» режиссёры из столиц. Ну, не очень чтобы особо приглашаемые, скорее уж засылаемые федеральным министерством. Ладно, «рекомендуемые» республиканскому министерству. Приглашаемые поставить, прорепетировать, закрепить, продвинуть, просветить и подкормиться, режиссёры, запойно, почти как некогда согрешивший не с той, кем надо, и ревниво сосланный Мессалиной на Корсику Луций Анней Сенека, тоскуя о немилосердно далёкой родине, за пару недель успевали только первое и последнее. И, естественно, последнее старательнее, чем первое. Едва намеченные мизансцены потом «дотягивали» ассистенты и помрежи, роли директор с бухгалтером от перерабатывавших «палки» премьеров передавали недоперерабатывавшим новичкам или пенсионерам. Осветители со второго представления экономили лампы и дым, монтировщики снег и хлопушки. А зритель, в своей врождённо-неодолимой жажде эмоциональных переживаний и интеллектуальных озарений, совершенно правильно переключался на домашнее видео.

Вот в такой ситуации Сергей и решил поставить спектакль. Сам. Свой.

Никто и не думал наезжать на «тайный» – конечно же, тайно-полишинелевский – директорский «откат» с суммы гонорара приглашаемой постановочной группы. Хотя почему бы и со своими тоже чуток не поделиться? Да-да, понимаем: сумма не та. На своих местечковых режиссёров, балетмейстеров и художников своё министерство культуры удавится столько баксов выбросить. То ли дело «признанные мастера из Питера»! Им, столичным, меньше, чем… ну, никак не предложишь. А двадцать пять директорских процентиков с десяти зелёных тонн – очень даже приятная пачечка, которую уже не так обидно потом поделить с тем же министерством…

Вроде бы всем всё понятно, но! Но, уважаемые управители, где-то там, за горами, за долами, Горбачёв слишком чего-то мнётся, чего-то почти стыдится и ёрзает, ёрзает. Кабы там чего-то не вышло, кабы какой новый Андропов не вернулся, а то ведь и пострашнее фигуры в России к власти приходили. И тогда вся ваша-наша перестройка ещё неизвестно на кой делается и на что денется, так что фиговый листочек совсем сбрасывать «неззя!». Гешефт гешефтом, а как же высокое искусство? Одну-то постановку в сезоне можно и нужно оставлять для местных творческих экспериментов. Всего одну. Но нужно, нужно, товарищи. Вы же мудрые… О чём это он? О репертуарной политике? О перспективах труппы? Нет-нет, Сергей просто почувствовал в себе силы на спектакль. На один. Но – «Гамлет».

Несколько амбициозно, зато без всяких мыслей о материальной стороне вопроса. Почему? Да потому, что абсолютно без какой-либо надежды, что его возьмут в мафию. То есть, простите, в «местную команду» и примут откатный конвертик.

Первое: надо знать, от кого зависит «разрешить» тебе или «не разрешить»? В конечном счёте, формальное решение об этом принимает директор театра. Это вроде как его компетенция и ответственность. Но это о-очень формально.

Второе: кто против? Прежде всего, против Сергея было Министерство культуры Автономной республики Бурятия. Которое располагалось, как и всё здесь, на той же улице Ленина. Пикантность ситуации заключалась в том, что в дни своего холостяцкого загула, будучи весьма неразборчивым к причинно-следственным связям, он умудрился дважды наставить рога замминистра культуры. Да-да, конечно, Кульман был стар и сед, да-да, конечно, с ним его много более молодой жене было не житьё. Как и много лет несменяемой секретарше тоже. Всё у них только и держалось на его очень не бедной сакле. Скандальчик получился тихий, но ядовитый, так как в весьма невеликом городе товарищ замминистр редко кого из творческой интеллигенции чем-нибудь бы да не обидел. Поэтому в позапрошлое лето Кульману, его жене и секретарше было трудно сохранять хорошие мины, слишком громко и насмешливо тикавшие подле трёх, почему-то одинаково оскорблённых изменой сердец. Кто ж кого оскорбил-то? Секретарша жену, жена мужа или Сергей всех? По-любому, теперь ни конём, ни кинжалом прошлое не исправить, и на будущее не задобрить – это министры меняются, а замы стоят веками. Тем более, в такой вот абсолютно автономной республике.

Третье: кто за? Враг твоего врага – твой друг. Кому-то ведь не дали мастерскую с видом на Селенгу, не заказали оперу о новом урожае, кого-то издали меньшим тиражом... У каждой медали существует обратная сторона, и здесь уже плюсы от компактности проживания в центре. Неожиданно первым, кто пришёл на помощь, оказался тесть. Тесть, который всё время их совместного семейного счастья вёл себя по отношению к Сергею подчёркнуто доброжелательно, словно к соседу по гостинице или больничной палате. И только. Так вот, неожиданно Никанорыч, опять же аккуратно и вежливо, выспросил, что Сергею необходимо конкретно, что и кто ему в этом мешает, а потом повстречался с кое-кем в совмине в рабочее время, и с кое-кем в управе в нерабочее. Чиновник чиновнику друг, товарищ и брат, если, конечно, они не напоминают друг другу о прошлых услугах и не намекают о дальнейших. И ещё: Восток дело тонкое, тут кроме должностных факторов всегда нужно учитывать и клановые: кто чья родня, пусть даже на самом седьмом колене, – кровь в Забайкалье дело святое. Например, если ты вдруг захочешь дружить с просто симпатичным тебе человеком, а тем паче, ходить с ним друг к другу в гости семьями, то для этого вначале ты обязан найти у себя троюродного племянника, женатого на сводной дочери его младшей тёти. Иначе на Востоке дружба невозможна. Никак. В принципе. И поэтому тут-то Никанорыч оказался совершенно незаменим, ибо только он, как исконно местный кадр, каким-то для Сергея необъяснимым образом был способен удерживать в голове целые гектары родословных деревьев. Он их не только знал от корней до плодовых завязей, но и умело использовал едва заметные для посторонних тойонные и тотемные знаки на лбах самых лощеных столичных деятелей для распознания их пастушьего происхождения из того или иного улуса. Никанорыч интуитивно точно пробирался в самых непролазных дебрях переплетений и перевязей, что-то нюхал, что-то жевал и сплёвывал, но распутывал любые головоломки: кто, с кем, когда, почём. И за сколько отступится.

Конечно, и Сергей тоже нажимал, где только мог. «Где мог» – сказано никак. Ему, по определению Кульмана, – «залётному артистишке, развратному пьянице и наглому лгуну», для реализации вдруг вспыхнувших режиссёрских амбиций оставались только «левые» внепрофессиональные связи. Ну да, они самые – саунно-банные, по старой памяти, с бывшими комсомольцами и вечными кэгэбэшниками. Для этого ему опять пришлось попотеть, а Ленке потерпеть. В прямом и переносном смысле. Сергей даже на открытие охоты съездил.

И вот разговор с директором театра у него состоялся по инициативе директора театра. Можно было честно бледнеть и не скрывать своего волнения. Да-да, именно от понимания возлагаемой на него ответственности: в такое финансово трудное время доверить поставить спектакль не имеющему режиссёрского образования... Но Сергей опытный актёр, много игравший и ещё больше видевший, имеющий заслуженный авторитет у товарищей... поэтому дирекция надеется, что первый блин не будет комом... и театр сможет доказать, что обладает своими собственными кадрами, которые успешно... Да, Сергей, относится с пониманием степени риска дирекции и постарается оправдать возложенное сверху... Ну и там так далее, и тому подобное словоблудие, очень похожее на чернильное пятно ретирующейся каракатицы.

Расстались они с директором во взаимном предчувствии непростоты дальнейших отношений. Но с долгим потряхиванием рук на пороге и прищуристыми улыбками от уха до уха. После чего решением ближайшего худсовета срок будущей премьеры определился на начало декабря. Чтобы театру можно было успеть сваять ещё какую-нибудь сказочку к новогодним каникулам.

 

Гип-гип, ура! Приказ на стене, можно приступать. Нужно приступать!

Теперь начиналось другое исчисление очерёдности вопросов и ответов. Первое – роли. Второе – художник. Третье – музыка. Второе решалось прежде и проще первого, ибо кого можно было бы ещё желать в Улан-Удэ себе в сценографы, как не Александрова? Третье тоже было чисто технической проблемой. А вот первое... Первое...

Сашка Александров был главным художником в оперном, но окучивал костюмами и макетами декораций всю театральную и клубную республику от края и до края. И даже Иркутск с Читой не оставлял в забвении. Куда только деньги тратил?.. Познакомились они в самые первые дни Сергеева прибытия, и сразу сошлись, как будто на одном горшке в детском саду сидели. Тридцатидвухлетний убеждённый холостяк, даже без всяких потуг на семейное гнёздышко, Сашка в обязательном порядке два раза в неделю ночевал не в своей чисто и дорого обставленной однокомнатной квартире с шикарными коллекциями джаза, оружия и библиографического антиквара, а в захламлённой, тесной и вонючей мастерской. Это чтоб не расслабляться, держать воинский тонус, а заодно лишний раз не мять постель и не готовить. Слегка подкисший винегрет и чуток пересолённая рыба в твёрдом тесте из ближайшей домовой кухни были надёжными гарантами суверенности и чёткой ограничительной чертой для женского влияния. Творчески одарённые барышни, все подряд млевшие от его мелкокудрявой, светлого льна, бороды и обильной, тёмного мёда, шевелюры, вздыхая и плача, всё же более двух раз свою ему руку не предлагали. Да и на что им было надеяться, если короткий путь к сердцу был так прочно забаррикадирован общепитом? А через длинный нужно было отстоять в, ой, какой! конкурсной очереди.

И ещё Сашка обожал обожателей. От этого вокруг бессменно покрытого ярко-рыжим в чёрную полоску свитером могучего его тела суетным роем вились какие-то блеклые неудачники и начинающие. Как безликие и бесполые пчёлы около своей величественной матки. Кто-то помогал с макетом, кто-то бегал по поручениям, кто-то просто сплетничал или вымогал «до аванса». Два-три человека, как минимум, сопровождали его везде, и, кажется, даже заходили с ним везде, но – кроме как в квартиру. В квартире принимались только избранные, да и то по великим праздникам души: ибо накопленное там искусство принадлежало тому, кто его понимал. То есть, конечно же, ему, Александрову.

- Ты только правильно всё рассуди: старая вещь, раритет, она ведь единична, ну, интимна до предела – как личное письмо. А письмо, оно же всегда тет-на-тет, это же не тиражная книжица, а штука, одна штука. И только для тебя. Письмо от друга или недруга, это не важно, главное – контактность. Важно, что это соприкосновение не человека и вещи, а человека с человеком – через вещь. Великую вещь, даже если миниатюрную, всё равно могучую, с характером и судьбой, преодолевшую времена и расстояния. Ведь это надо понимать: если что-то прожило и выжило свои двести-триста лет в нашем безумном и просто ублюдочном мире, то только лишь в силу энергетичности, силовой заряженности данной ему его создателем. То бишь, силой его таланта, его мудрости, души. В творении мастер присутствует всегда. И навсегда. И вот когда держишь в руках клинок или фарфоровую игрушку, и, если ты и сам не совсем дурак или баба, то читаешь всё то, что когда-то где-то думал и чувствовал создававший их мастер. Всё это записано в вещи изнутри. Всё, вплоть до сомнений или психоза. Только доверься и расслабься. Вещь нужно видеть не одними глазами только. Затихни. Сосредоточься. И сундучок раскроется... А ещё время! Снаружи на вещах предыдущие хозяева добавили автографы и посвящения. Смотри: кракелюр, выщерблины, раковины... Тут тоже встречается полный восторг: у кого же они побывали...

Сашка всех всегда давил учительским шёпотом. Но кто бы спорил?

 

Музыка Сергею к спектаклю требовалась оригинальная. Цельная. Авторская. Folk-rock. Пан-флейта с бас-гитарой, как в «Звезде и Смерти» у Рыбникова. И никакой компиляции. Нужный оркестр или ансамбль в Улан-Удэ не соберёшь, но в Доме композиторов стоял единственный в городе синтезатор, на котором в очередь под запись упражнялись иззудившиеся ночными мечтаниями о мировой славе и валютных гонорарах молодые улан-удэнские композиторы. И не очень молодые, но тоже не умеющие писать оркестровок. Здесь должна была помочь тёща. Ибо она как раз служила главбухом в этом самом Доме композиторов. Притом, Галина Кузьминична была, гм, ещё тем главным бухгалтером! К ней очень робко, с низкими поклонами, подкатывались не только с финансовыми проблемами и предложениями, но и несли на прослушивание новые песни и мелодии. Так как ни для кого не было секретом, что именно она определяла: что в этом году из творческих работ будет оплачиваться от Союза, а кто из композиторов свободен исполняться в «Байкале» «для наших дорогих гостей из солнечной Армении вон за тем столиком». Вообще тёща, всю сознательную жизнь телом просидевшая за заваленным скучными бумагами столом у зарешёченного окна, душою же принадлежала полётам высокого искусства.

Не имея собственных талантов, Галина Кузьминична искала реализации своих тайных страстей в детях. Только какое-то чудо не позволило новорождённой Ленке именоваться Одеттой или Одиллией. А затем не вовремя прихватившая корь спасла девочку от бурятского хореографического, где несколько лет промучился её младший брат Вовка, купившийся на велосипед. Но и Вовка лет в шестнадцать всё же сумел бросить это гиблое дело, окончил Владивостокскую мореходку и где-то на Дальнем Востоке теперь удачно ловил крабов для японских гурманов. После неудачи с балетом Галина Кузьминична начала атаковать оперу. Ленка пела в школе, во Дворце пионеров, в студии Дворца железнодорожников… И тут в город на гастроли приехал новосибирский «Красный факел». Они всей семьёй посетили подряд все спектакли, так как оказались просто подавлены блистательной игрой восхитительной Покидченко, – и, вот, будущее Елены вновь изменило вектор.

А ещё всякий раз как-то так получалось, что даже пальто и сапоги, а не только кофточки и юбки у матери и дочери оказывались одинаковыми. Стоило Ленке купить любую новую мелочь, как та тут же дублировалась в материнском гардеробе.

Ленка признавалась, что иногда даже боялась матери, столь страстно требовавшей её дружбы. Причём дружбы как с ровней, с обязательным дележом даже самыми интимными секретами. И никто так бурно не реагировал на Ленкины жизненные и творческие удачи или пробуксовки, как Галина Кузьминична. При любых признаках невозможности лидерства – при «несправедливом» распределении главных ролей или «обидном» назначении на престижные иркутские и хабаровские, или затирочно-улусные гастроли, при непереведении «по заслугам» на новую категорию зарплаты – она могла часами, до истерик, долбить дочь за её «творческую несостоятельность», бестолковость и непробиваемость. А после малейшего хвалебного упоминания в прессе после очередной премьеры, она так же изводила Никанорыча или Катьку за «непонимание» кто у них дочь и мать, за неумение помогать человеку, несущему тяжесть «такой одарённости». Бедная Елена от детсадовского кружка и до посмертной мраморной доски на углу дома просто обязана была реализовать и материализовать все тайные и явные амбиции Галины Кузьминичны. Она была обречена прожить такую жизнь великой русской актрисы, о каковой мечтала маменька. Ибо: «Серёжа, вы-то понимаете, что я всё отдала и всем пожертвовала ради счастливой судьбы своей дочери».

Так вот, тёща и предоставила дефицитное время на домкопозиторском синтезаторе для Алика Рубана, в своё основное рабочее время игравшего на клавишных всё в том же ресторане «Байкал» и потому не имевшего официального признания среди членов Союза. Этим бы членам хоть раз написать хоть что-либо подобное его композициям! Ох, уж эти члены...

 

Как время не тяни, но первая задача – она есть первая, и к следующему понедельнику подпирал срок выдать в режуправление список на роли. Выдать-то выдать, кто ж против регламентированных сроков, да только всё упиралось в Елену. Если, естественно, Сергей сам играет Гамлета, то как хорошо было бы и не думать об исполнительнице Офелии. Он и она – муж и жена. Кто осудит? Она и он – признанные ведущие артисты, и новая премьера – просто очередная ступенька в их карьере. Но! Ленка продолжала полнеть. Для Островского и Горького это даже неплохо, а вот Шекспир такого, наверняка, не понял бы. Даже на бурятской сцене. Нет, конечно, на сцене многие условности возможны, но, взглянув по другую сторону рампы и отразившись в глазах зрителей… лучше сразу повеситься. Но что, что делать-то?.. Перевести её в королеву-мать? А самому играть сына? Бред. К тому же, если взять молодую Лазареву, то тёща перекроет не только синтезатор, но и… завтраки, обеды и ужины. И много чего ещё. Гамлет... Гамлет... быть иль не быть… Нет, никому другому он эту роль не отдаст, тут даже нечего и примысливать. Не отдаст никому, никогда, ни за что! Легче уж совсем отказать Елене. Не брать и всё. Нужно просто спокойно и обстоятельно поговорить – пусть сама откажется. Сама. Да, это выход! Верный выход. Она же умная. И чуткая. Она любит, и, значит, не будет подставлять в его первой постановке.

Сергей медленными кругами ходил вокруг высохшего лет двадцать назад, но всё равно аккуратно кем-то под осень подбеливаемого фонтана. Четверо распластавшихся крыльями жирненьких гуся-лебедя с блестящими масляной краской фиолетово-красными клювами поддерживали огромную лепную чашу, из которой когда-то щедро били струйки в окружающий птичью композицию неглубокий бетонный бассейн. Теперь на его сухом растрескавшемся дне лежали только прибитые солнцем окурки, мятые стаканчики из-под мороженного и слипшиеся корки иссохших стручков акации. Покрытые многослойной извёсткой гуси тупо-внимательно следили за Сергеевыми кругами. Надо же, как старательно неведомый скульптор вытачивал каждое пёрышко. А то ж, поди-ка, принимая скульптурную композицию, не менее тупо и внимательно осматривал сие произведение худсовет! Времена-то сталинские, да республика лагерная. В те годочки всё с размахом на вечность творилось. Но прошли они, почти былинные, смылся Летой худсовет, никто не помнит художника, а эти, в натуральную величину, гуси-лебеди остались. Какой же ветеран партии их подкрашивает?.. От клюва до клюва – ровно девять шагов, всего тридцать шесть… И ещё находка: каждую из выкуренных пяти сигарет он бросил точно под хвост одной и той же птицы. Кучкой, так что две последние ещё дымились. Почему именно здесь? А потому, что этот гусь распластал крылья с противоположной стороны от превращённого в краеведческий музей высокого, псевдовизантийского стиля, храма. Бестолково спланированный скверик, полуперекрывавший чахлыми топольками, берёзками и акациями осыпающиеся церковные стены, как-то смущённо расступался под устремлёнными в небо, хоть и лишёнными крестов, пятью синими куполами. Наверное, до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, завелись танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати на сербском «зрелище» – звучит как «позорище». К чему бы?

 

А Ленка заупиралась. В первый раз. Тихо так, без объяснений, просто надулась и занялась уборкой. А что Сергей, собственно, такого сказал? Очень даже долго и нежно подбирался. Понятно, тяжело такое выслушивать. Но ведь сама должна понимать, что с такими формами Офелия даже не утонет. Будет плавать в пруду, раздвигая лилии всеми своими выпуклостями. Чёрт! А с другой стороны, если бы почаще прибиралась, так, может быть, и не распустилась бы до такого! Как весь этот бардак надоел. Не квартира, а юрта. И запахи те же… Всё некогда, ей постоянно некогда. Театр, кружок, школа, СТД, конкурсы, смотры, семинары. Вроде бы и поесть-то толком времени нет, а разнесло… Ну, пусть же, в конце концов, она сама на себя в зеркало поглядит. Только честно, не щурясь. Сергей, вчера уже в третий раз бросивший курить, бездумно смотрел на вздрагивающую широкую, полусогнутую спину, на быстро мелькавшие округлые руки, со злой силой выметавшие из-за дивана фантики от конфет, на рассыпавшиеся из-под заколки длинные дорожки чёрных волос, и отгрызал нижнюю губу. Ну, надо же, какой вдруг приступ чистоплотности! Просто вулкан. А фантики-то, поди, с Нового года. Как и паутина над гардинами… Вот-вот, сейчас начнёт ковры пылесосить. И прямо над его головой. Как будто от этого он раскается и тоже откажется от своей роли. Ага, ждите…

Кстати, ему пора идти к художнику, работать по макету.

 

Отчего-то Сергей сразу направился к Александрову не в мастерскую, а на квартиру. Проклятая интуиция, куда от неё денешься. Сашка долго не реагировал даже на условные позывные и открыл только на угрозы поджечь дверь.

- Одурел, что ли? – Борода веником, из-под кудрей мутно-потусторонние глаза.

- Не бери в голову. У меня уже пять дней спичек нет. А ты чего такой... томный?

- Да читал. Проходи, садись. И тоже читай. На руки не дам, знаешь.

Ещё бы не знать. Александровская коллекция старинных книг, икон и холодного оружия собиралась много лет, отовсюду и по крохам. И собиралась по принципу ниппеля: только сюда. В дом. Без обменов и перепродаж. В идеальной чистоте большой полуторки всё расставлено как в музее. Только что без бирочек. Потому что не предназначено для посетителей.

- Понимаешь, ты же попросил бродячих комедиантов одеть-обуть как магов и колдуний. А Полония изобразить в виде астролога. Ну, вот я и стал ковырять на тему средневекового театра и придворной окультики и мистики. А дальше – больше: культура и культ. Оказывается-то, тема неисчерпаемая. И смотри, что надыбал.

Сашка нежно собирал рассыпанные веером по блестяще-белому кухонному столу изжелтевшие, потрёпанные по краям, ветхие листки машинописи. С ятями и твёрдыми знаками. Сергей, вдруг взволновавшись до ладонной испарины, осторожно взял верхнюю страницу и прочёл: «Священник Павел Флоренский. О демоновидении Блока. Тезисы к докладу, прочитанному на десятую годовщину смерти поэта».

- Это у тебя откуда?

- А то ж!

- Нет, без дураков. Я слышал об этой лекции. В Москве. Вернее, под Москвой, на даче у одной премудрой Тортиллы. Вот надо же, где нашёл.

- Эй, нет! Я нашёл. Я! И даю тебе только на сейчас, только здесь почитать.

- Понял. На сейчас и на здесь. Very well! Только чаю налей. И, может быть, у тебя сосульки какие найдутся? Леденцы или карамельки? Курить опять бросил, чем-нибудь бы рот заткнуть. Так что за тема? Ну, в двух словах.

- В двух... Основная мысль: культура, оторванная от культа, обречена на пародизм.

- Хе-хе. Тогда что же такое свободное искусство? Ежели по Пушкину – «искусство – это служение красоте, а культура ея защита»?

- Ты почитай умного человека, дабы не задавать глупых вопросов. Так что, всё-таки будем актёров делать магами? – Сашка вместо чая разлил по чашкам настоящий, душистый, ещё под пенкой, кофе. Дома он водки не пил никогда и ни с кем.

- Будем. И Полония астрологом.

 

«Священник Павел Флоренский о Блоке (неопубликованная авторская запись доклада).

... Посмотрите на меня

Я стою среди пожарищ,

Обожённый языками

Преисподнего огня...

 

Доклад возник случайно и не был записан. Несколько моих знакомых после вечера памяти Блока, устроенного в январе сего (1931) года союзом писателей и Большим драматическим театром по случаю 10-летия смерти поэта, не удовлетворившись поверхностностью докладов о нем и невыразительностью актерской декламации его стихов – кстати, неудачно подобранных, – просили меня дать «введение в творчество поэта», хотя бы в виде примечаний к чтению его стихов.

В такой именно форме и было сымпровизировано мое сообщение. Оформить импровизацию, пожалуй, удобнее всего в тезисах, выражающих предпосылки моего подхода к Блоку.

Блок – подлинно великий русский поэт лермонтовского масштаба и стиля – представляет отстоявшуюся (и ныне отставленную) ценность русской культуры.

Надлежащую, то есть единственно-содержательную формулу этой ценности можно найти, лишь вставив изучаемый феномен (творчество поэта) внутрь какой-либо строго-монистической системы, правомочной оценивать самое культуру.

Современность Российская императивностью марксизма принудительно наталкивает (в этом её добро) на необходимость ВЫБОРА монистической системы мировоззрения, внутри которой надлежит «расставить на свои места» накопленные ценности культуры.

Все в мире чётко, потому что чётно.

С е й ч а с  н е п о с р е д с т в е н н о  о щ у т и м о, что мир расколот религиозным принципом: антитезис марксизму – только христианство (т.е. православие), религия человекобожия – религия богочеловечества. Наше время обнаружило природу спора: tentium nondatur. Или – или. Но для последовательного немарксиста «nondatur» и «secundum» ...........

Монистической системой, правомочной оценивать самое культуру и отдельно феномены, берётся философия Православия.

Генетическая зависимость культуры от культа заставляет искать тем культуры в тематике культа, т.е. в богослужении.

В нём начала и концы, исчерпывающие совокупность общечеловеческих тем в их чистоте и отчетливости.

Культура же, от культа оторвавшись, обреченно их варьирует, обреченно искажая. Так служанка, оставшись одна, повторяет, как своё, фразы и жесты госпожи. Творчество культуры, от культа оторвавшееся, по существу – ПАРОДИЙНО.

Пародийность предполагает перемену знака, при тождестве тем.

Познаниеопределение чего-либо per genus proximus et differentiam specificat.

Тематика культа differentiam specifica – привилегия литературы – ..... – proximus genus для неё – направление искажения той или иной пародирующей темы.

Отсюда – методологическая презумпция в отношении литературы, единственно подлинное изучение её единого материала – выражение его «в терминах» тематики культа.

Отсюда же и критерии «ценности», «значительности» литературного явления: значительно то, что значимо в терминах тематики культа. Степень «ценности» соответствует лёгкости соотношения феномена литературного с ноуменом культовым, лёгкости усмотрения в тематике литературной глубинности религиозной.

Эта ценность, разумеется, относительная, вытекающая из отношений двух областей и потому не являющаяся еще ценностью внутри каждой из них. Необходимо учитывать перемену знака, т.е. несовпадения пародии с пародируемым.

Но всякая ценность относительна по природе, как, очевидно, критерия ценности литературных явлений внутри самой литературы, как замкнутой системы, быть не может. Понятие ценности предполагает... выход в другую систему.

Значительность поэзии Блока в указанном смысле бесспорна, ибо бесспорна, подлинна его мистика.

Мистические предпосылки символизма могут быть поняты и оценены только в предпосылках религии, т.е. православия.

Любой неправославный подход к поэзии Блока должен считаться недостаточным для её понимания, а позитивистические подходы к символизму без веры в причастность символа той реальности, которую он символизирует, должны считаться оскорбительными, как смердяковское «про неправду всё написано». Блок или великий поэт, потому что говорит о подлинной реальности, или – если реальности нет – симулянт, «только литератор модный» без будущего, как всякая мода.

Но и «слов кощунственных творец» есть уже поэт значительный, ибо кощунственные слова – неправда, сказанная о Правде; «кощунство всерьёз» обязывает быть причастным глубине, предполагает укоренённость в глубинах сатанинских.

Мистика Блока подлинна, но – по терминологии Православия – это иногда его «прелесть», иногда же явные бесовидения.

Видения его подлинны, но это видения от скудости, а не от полноты.

В отчетливости демонизма у Блока «выходит прогресс даже супротив Лермонтова».

Одна из основных тем Блока – о видении Прекрасной Дамы, – восходящая по тематике к литературному Пушкинскому романсу «Жил на свете рыцарь бедный» и к «Трём видениям» Соловьёва (впрочем, источникам, сливающимся в своем потоке), а по тематике культовой – католическому средневековому культу Богоматери – представляет искажение (пародию) подлинного восприятия «Честнейшей Херувим», в видениях являющейся святым (примечательно – это тема русской агиологии: преп. Сергий, Серафим – избранник, возлюбленный Божия Матери).

Культовый, а именно этот – исток блоковской темы совершенно несомненен: одновременно у Блока надписанно на тетради стихов о Прекрасной Даме эпиграфом:

"Он имел одно виденье

Непостижное уму" –

(Пушкин)

…и проект писать кандидатское сочинение о чудотворных иконах Божией Матери (Письма Блока. Воспоминания С. Соловьева, с.12)…

Терминология его стихов данного цикла определенно пародирует церковную.

"Он за Матерью Христа

Непристойно волочился".

Это основной у него отдел его творчества, представляющий отчетливейшую в русской художественной литературе пародию 9-ой песни Утреннего канона, прославляющей «Честнейшую Херувим», подобно тому, как Лермонтовский космизм пародирует мотив полиелейных псалмов, символизирующих в суточном богослужебном круге, вообще воспроизводящем собою шестоднев, – творческий акт 4-го дня – творение светил под ликование ангелов.

Примечательно, что у Блока соседство книг «А...» и стихи о Прекрасной Даме – 9-ая песнь в утрене – «Богородицу и Матерь Света в песнех возвеличим» – предшествуют великому славословию, встречающему рассвет.

 

Выше упомянуто о взаимной сводимости тем пушкинского «Жил на свете рыцарь бедный» и «Трёх видений» В.Соловьёва. Первое – определенно от культа Богоматери, второе восходит к философствованию о Софии.

Остро интересна разработка проблемы об отношении философии о Софии к догматико-богословскому учению о Личности Богоматери. Проблема ждёт исследования: не предрешая выводов, кажется возможным, однако, глубинное единство темы принять за предпосылку. Обломки софийных философем, попадающие в «низовые потоки культуры» – к романтикам в формуле «вечная женственность», ассоциацией сходства возводят мысль горе, туда, где молятся Бого-Родице-Присно-Деве. Решающий же аргумент правомочности сближения тем о Софии и Марии дает Церковь, установившая чтение «законоположных для всякого софиста отрывков о Премудрости» (Притч. 9, 1-2) в качестве паремии именно в богородичные праздники (а в Благовещение – Притчи 8, 23-30).

Ветхозаветный символ, по свойству всякого символа, должен мыслиться и быть причастным символизируемой ему реальности, как причастен субстанции модус.

Христианское учение о Софии не есть ли вскрытие одного из модусов субстанции – Новозаветное богословие, в котором раскидываются модусы другие; София – не есть ли вершина ветхозаветных предчувствий о «Честнейше Херувим»?

Характерная особенность блоковских тем о Прекрасной Даме – изменчивость её лика, встреча с нею не в храме только, но и в «кабаках, переулках, извивах», перевоплощаемость Её, Святой, в блудницу, «Владычицы вселенной, красоты неизреченной, Девы Зари Купины» – в ресторанную девку, – изобличает у Блока хлыстовский строй мыслей, допускающий возможность и даже требующий воплощения Богородицы в любую женщину.

Стихи утонченнейшего русского поэта и домыслы грубейшей русской секты соприкоснулись в своем глубинном. И «культура» и «некультурность» – от культа оторвавшись – одинаково его исказили, заменив культовую хвалу Владычице непристойной на Нее хулой.

Хула на Богоматерь – существенный признак блоковского демонизма.

 

Поэма «12» предел и завершение блоковского демонизма и... метафизическое, над ним, – ему показана предельная подмена, – и хронологическое, им самим в своем, хотя и обреченном творчестве – больше ничего не писал.

Стихия темы, в этой поэме вскрывающаяся, названа начальными словами «чёрный вечер». В плане тематики литературной поэма восходит к Пушкину «бесовидение в метель» («Бесы»).

Пародийный характер поэмы непосредственно очевиден: тут борьба с Церковью, символизируемой числом 12, – 12 красноармейцев, предводителем которых становится «И.Хр.», пародируют апостолов даже именами: Ванька «ученик, его же любяше», Андрюха – «Первозванного» и Петруха – «Первоверховного». Поставлены под знак отрицания священник («А вон и долгополый...») и иконостас («От чего тебя упас золотой иконостас»), то есть тот и то, без кого и без чего не может быть совершена Литургия.

 

...Блок, символист, не мог этого не понимать. Его недооценка нарочита, искусственна.

В поэме имеется чёткое отрицание крещальных отрицаний. Троекратное и не всегда в поэме мотивированно повторяющееся: «Свобода, свобода, свобода. Эх, эх, без креста», мотивируется параллельностью в чине оглашения: «Отреклся еси сатаны?» – «отрекохся», и «сочетаешься ли Христу?» – «сочетаюсь». В этом понимании поэма – повторение второго крещения, отрицание крещальных отрицаний, отказ от крещальных стяжаний: креста (Эх, эх, без креста) и имени... «идут без имени святого все 12 вдаль».

В поэме отчетливо и не обинуясь говорят черти:

Эх, эх, поблуди,

Сердце ёкнуло в груди.

Эх, эх, согреши,

Легче будет для души.

Эх, эх, освежи,

Спать с собою положи.

Эх, эх, позабавиться не грех.

Запирайте етажи,

Завтра будут грабежи.

 

Это только перевод на смердяковский язык ивано-карамазовского «все позволено», более изысканного раньше:

«Сверкнут ли дерзостные очи,

Ты их сверканья не отринь.

Грехам, вину и страстной ночи

Шепча заветное аминь».

 

Характер прелестного видения, пародийность лика, являющегося в конце поэмы «Исуса» (отметим разрушение спасительного имени), предельно убедительно доказывает состояние страха, тоски и беспричинной тревоги «удостоившихся» такого видения. Этот «Исус Христос» появляется как разрешение чудовищного страха, нарастание которого выражено девятикратным окриком на призрак и выстрелами, встреченными долгим смехом вьюги. Страх тоски и тревоги – существенный признак бесовидения, указываемый агиографической литературой. На вопрос, по каким признакам можно распознать присутствие ангелов добрых и демонов, принявших вид ангелов, прп. Антоний Великий отвечал: «Явление св. Ангелов бывает невозмутительно. Являются они безмолвно и кротко, почему и в душе немедленно вселяется радость, веселие и дерзновение... Нашествие и видение злых духов бывает возмутительно, с шумом, гласами и воплями, подобно нашествию разбойников. От сего в душе происходят: болезнь, смятение, страх смертный... Поэтому, если, увидев явившегося, приходите в страх, но страх ваш немедленно уничтожен, и вместо него в душу явилась неизгладимо неизглаголанная радость, то не теряйте упования и молитесь; а если чье явление сопровождается смятением, внешним шумом, мирской пышностью, то знайте, что это нашествие злых ангелов».

Блок говорил (Чуковскому), что написав «12», несколько дней подряд слышал непрекращающийся не то шум, не то гул, но потом всё это смолкло.

Чуковский свидетельствует, что Блок «всегда говорил о своих стихах так, словно в них сказалась чья-то посторонняя воля, к которой не мог не подчиниться, словно это были не просто стихи, а откровение свыше. Часто находил в них пророчества».

А в конце «12», когда Гумилёв заметил, что место, где появился Христос, кажется ему искусственным, Блок сказал: «Мне тоже не нравится конец «12». Я хотел бы, чтобы он был иной. Когда я кончил, я сам удивился: почему Христос? Но, чем больше я вглядывался, тем яснее видел Христа. И тогда я записал у себя: к сожалению, Христос».

Противоестественное сочетание последних слов уясняет природу видения. Параллель ему в агиографической литературе читаем в житии преп. Исаакия Печерского (14 февр.) ...у нас на Руси, – «однажды при наступлении вечера преподобный, утомясь после молитвы, погасив свечу, сел на месте своём. Внезапно пещеру озарил великий свет, яркий, как солнечный, и к преподобному явились два беса в образе прекрасных юношей, лица их светились, как солнце; они сказали святому: «Исаакий, мы ангелы, а вот грядёт к тебе Христос с небесными силами». Поднявшись, Исаакий увидел множество бесов, лица их светились, как солнце; один же среди них сиял более всех, и от лица его исходили лучи; тогда бесы сказали Исаакию: «Исаакий, вот Христос, пади перед Ним и поклонись Ему». Не поняв бесовской хитрости и позабыв ознаменовать себя крестным знамением, преподобный поклонился тому бесу как Христу. Тотчас бесы подняли великий крик, возглашая: «Исаакий, теперь ты наш!» и заставили его плясать до изнеможения.

 

«Девушка пела в церковном хоре...»

Смысл этого стихотворения мне представляется как тонкое кощунство: ребенок, причастный Тайнам, то есть Тайнозритель, знает один, что молитва бесполезна, и что, следовательно, все, кому кажется, что "радость будет" – жалкие самообольщенцы.

Тут параллель Тютчевскому: "И нет в творении Творца, И смысла нет в мольбе".

 

Диавол – не только дух небытия, но и дух самоуничтожения. Не имея средств уничтожить себя до конца, дух тьмы требует от Бога себе уничтожения… "И будет гореть в огне гнева своего вечно, жаждать смерти и небытия. Но не получит смерти" (Зосима в "Братьях Карамазовых").

Не получая уничтожения своей «ноуменальной личности», диавол свою тягу к небытию осуществляет тем, что уничтожает в людях веру в свое существование и толкает на самоубийство одержимых. Уныние – один из смертных грехов. Оно прямой путь к небытию. Существо, впавшее в уныние, обыкновенно стремится покончить с собой путем повешения и готово было бы ежедневно совершать над собой тот отвратительный акт, если бы могло надеяться прийти таким путем к полноте небытия. Отсюда – вожделенность смерти для Блока. Но не самоубийства – тут бесполезного, – он понимает, но самого страшного – смерти второй – абсолютного метафизического самоуничтожения.

"Крещеньем третьим будет смерть".

 

Ах, Александр Александрович! Вон оно как можно тебя увидеть. А ведь когда-то Сергей растворялся в твоих строчках:

Я – Гамлет. Холодеет кровь,

Когда плетёт коварство сети,

И в сердце первая любовь

Жива – к единственной на свете…

 

Творческая встреча постановочной группы после закрытия ресторана решительно продолжилась, единогласным решением выдвинувшись в сторону Геологической, домой к Алику Рубану. Он жил прямо над знаменитой аптекой, витрину которой во всю площадь украшала огромная розовая капля с боевой рекламной надписью: «Помогая организму, применяй, товарищ, клизму». А куда ещё идти, когда чуточку недопили? Тем более, у Алика всегда кто-то обречёно ждал гостей, а они только-то и собирались, что прослушать его последнюю запись к сцене морской бури. Ну, конечно, это была не совсем только постановочная группа, так как в «Байкале» к ним присоединились две знакомые тёлки с телевидения. Тёлки, правда, были уже вполне коровьего возраста и комплекции, но зато свои, то бишь, родные по духу творчества и достаточно в материале: одна из них, Фрида Симантовская, ведущая местных новостей и хозяйка перестроечной авторской политико-культурной программы, как раз на прошлой неделе делала передачу о его готовящемся спектакле, а вторая, Лариска Самбуева – инженер монтажа, следовательно, просто обязана профессионально всегда находиться в курсе всего-всего.

Причиной слияния двух творческих коллективов послужило то, что Фрида не вполне верно взяла тон в своей передаче, излишне поёрничала, и Сергей теперь пытался объяснить ей, насколько для него невозможно новое прочтение старого из принципа «лишь бы новое». Конечно, он приготовил – пардон, мы с Сашей заложили! – и для зрителя, и для критиков несколько эффектных ловушек в спектакле. Но это совсем не главное. Главное, дать всем сидящим в зале возможность прочувствовать то, что должна чувствовать водомерка, когда она скользит на своих тоненьких лапках по тонкой плёночке молекулярного натяжения водяной поверхности между двух бездн. Между бездной неба и бездной океана. Это тот же человеческий разум: сознательное и бессознательное, логика и интуиция, вера и безверие... От того, что Сергей много и горячо говорил и снова закурил, губы страшно сохли. Приходилось немного целоваться под весёлые комментарии Сашки и Лариски. А чего? Вполне по-дружески. Сами-то они вели себя тоже не лучше. Один Алик, почти трезвый и такой вечно жалкий, мелко шагал впереди, что-то сам себе дирижируя. Худющий, чёрный-чёрный, с фиолетовыми губами. Музыкант, истинный музыкант. От Бога. И кабак его не портил. Изо дня в день, точнее – из вечера в вечер, отработав до полпервого, аккуратно соберёт за коллегами провода, микрофоны, уложит и закроет инструменты. Также внимательно пересчитает свою долю калыма и пошагает через ночной город к такой же худющей и чёрной жене. У них, кстати, недавно родился мальчик. Тоже чёрный, но толстый...

Да, а как мы будем слушать запись? С малышом-то? – Нормально, он же ещё ничего не слышит. И почти не плачет. Ест, спит и писает. Чудо.

Кажется, уже всеми по разу было сказано, что Алик музыкант от Бога. Это пока они, ужимаясь, плотно расселись в крохотной, увешанной по диагонали плохо отжатыми пелёнками комнатке, забитой собранными и разобранными огромными колонками, немыслимыми студийными магнитофонами и разнородными проигрывателями для всевозможных носителей. По стенам, между плакатами с автографами знаменитостей, также плотно располагались исписанные теми же знаменитостями гитары и клавишные фрагменты. Нотные завалы делили сплошные самодельные полки с раритетным винилом, потрёпанными коробками магнитных лент и тысячами самых разнообразных кассет.

Гости и присели-то вокруг застеленного клеёнкой и уставленного стаканами проигрывателя на всё те же колонки и остатки древних усилителей, так как стульев в квартире было всего два. Только для дам-с. В совмещённой, такой же крохотной комнатке тоненькая мадонна, не смущаясь, кормила смуглой грудью младенца, а вокруг бушевала морская буря… Две темы – воздуха-ветра и воды-волн, то холодно свободно сквозили сквозь друг друга, то, уплотняясь, замедляли движение и почти терялись, упираясь в нарастающем статичном противостоянии. Как, вдруг взорвавшись, взбивались и, кружась в нарастающем вихре, пытались слиться винтами смерчей и так превозмочь разделяющую их вечную горизонталь. А потом вновь свистели и шелестели порознь, но не смиряясь, а готовясь к следующей сцепке… Музыкант, истинный музыкант… Сергей не держал слёз. И предвкушал Аликову музтрактовку сцены смерти Офелии.

Что у кабацкого музыканта в запасе всегда, так это водка. И пусть малыш, папа и мама спят, а они пойдут допивать к... кому можно пойти в два часа ночи? Сашка в таких случаях категоричен: куда хотите! А к Фриде.

 

Тяжёлые рыжие волосы, бесстрашные зелёные глаза. Красивая, ухоженная сорокалетняя женщина без вредных привычек, увлечений и долгих привязанностей. Так это и не было увлечением – смешно при её-то и его умах! Это было влечением. Стопроцентным влечением плоти. Густой и постоянной тягой к возможности ощущать под ладонью её горячее сильное плечо, втягивать волнующий аромат полных, розово-блестящих губ, следить гранёную искристость убегающей в обалденную тайну всегда новейшего нижнего белья золотой цепочки… Но, самое важное то, что с той ночи Сергей восстановил свою власть над публикой. И вновь в каждый его выход на сцену пятьсот человек, сливаясь в темноте зала, вначале лениво, нехотя сопротивляясь и покручиваясь, с каждой минутой всё больше и больше смирялись, сдавались, к финалу подчиняясь под его волю. И вновь разбивали ладони, и несли цветы на сцену, коньяк и дружбу за кулисы. И каждый раз где-то, всё время меняя место, в зале присутствовала Фрида. Сергей, качаясь от усталости и счастья, как только что пронзивший тонкой шпажёнкой огромную, ещё вздрагивающую в конвульсиях смертной агонии тушу тореадор, однобоко скалясь, чуть заступал за обрез сцены, перекрывал стоящих позади артистов и артисток и бросал к её ногам отрезанные уши зрительного зала. Одним прищуром зелёных глаз она улыбалась в ответ, и ему едва хватало сил дотерпеть, дотянуть до той самой минуты касания плеча, губ и убегающей цепочки.

А днями уже вовсю шли постановочные «Гамлета».

 

Елена. Ну что, что она? Делала вид, что вполне даже удовлетворена объяснениями. И, как могла, убеждала в этом домашних. Вроде бы вполне успешно. Но дело-то не в вере и доверии. А в чём? В чём?! Да просто у них всё изначально пошло «не как у людей», и посему какие, на фиг, теперь выказывать недовольства? Те более, предъявлять претензии? По каким таким правилам или пунктам договора?.. Так что Елена абсолютно права в своём новом ожидании. Время, оно всё расставит по местам. Так было. Так и будет… Домашние? Никанорыч продолжал твёрдо держать доброжелательный нейтралитет. А Катюшка, даже наоборот, в последние дни перестала дичиться, не вздрагивала, когда он касался её волос, и, более того, даже начала улыбаться при встречах на кухне и что-то щебетать о школе. В другое бы время... это могло быть счастьем. Пружинила только Галина Кузьминична. Туго сжималась, сбиралась, колко леденела глазами. Ладно, с ней разберёмся потом. Потом всё устроится и утрясётся. Всё равно «это» же так, всего лишь наваждение. Как болезнь. Запоздалая корь или скарлатина. Пройдёт без следа, лишь бы не расчёсывать.

Но в тот вечер, – да что там, почти ночь! – он вдруг ощутил, что не дотянет даже до завтрашнего утра. Вдобавок почти весь день мелко дождило, что тоже давило, давило, давило на нервы… Тёща и Катька на выходные отбыли готовить дачу к закрытию сезона, Никанорыч тоже третий день пропадал в командировке за омулем в родном Кабанске. И Елена даже не смотрела ему в честно распахнутые голубые глаза, когда он отправился «к Алику с обалденной идеей». «Как хочешь», – через ванное зеркало, даже зубную щётку из-за щеки не вынула. Ладно, время всё расставит по местам.

Мелкий дождик так и не затихал… Фридина угловая квартира располагалась на втором этаже панельной пятиэтажки. Света нигде не видно, но дверь балкона была чуть-чуть приоткрыта. А под балконом, совсем кстати, стоял чей-то 412-й «москвичок». Сергей осторожно, хотя советская броня и не прогибается, взобрался на его крышу, вытянувшись, ухватился за край бетонного карниза. Раскачавшись, сделал выход силой. Перевалившись через перила, прислушался. И толкнул двойную дверь, неожиданно легко поддавшуюся. Получилось слишком громко, вспыхнула пятирожковая хрустальная люстра, и Сергей буквально носом уткнулся в… Никанорыча. Абсолютно голый тесть тоже, как смог, вытаращил на зятя раскосые глазки, даже не пытаясь прикрыться.

- Ну, извините. – Сергей ещё на раз осмотрел тоненькие кривые ножки, цыплячий остренький живот. Ни одной волосинки… И бочком, бочком, оставляя мокро-грязные пятна на ковре, отправился на выход через прихожую, хоть это уже получалось не так эффектно. Но не давить же чужую машину.

 

Значит, так:

Актёры и Тень. Актёры и закручивают интригу.

Гамлет ловится на их розыгрыш с привидением. Но это и не совсем розыгрыш, ибо они, бродячие маги и заклинатели, настоящие посредники с астралом.

Тень – внутренний мир принца, его отражение, «чёрный человек». Маги-актёры, как и слуги Снежной королевы, носят по миру кривое зеркало: и Гамлет – весьма и весьма искажённый Отец. И наоборот. Хотя есть и абсолютное равенство между ними: они оба нелюбимы!

Вообще, любовь – ключ, которым открываются и через который раскрываются все образы гениальной трагедии.

Вот Клавдий. Он безумно любит Гертруду. Давно, с самого первого взгляда. Он боготворит её, он на неё молится. И страстно, до физической боли, ревнует ко всем. Клавдий счастлив познанием ответной любви своей королевы... Преступление? Но осквернённый братоубийством трон был, увы, единственной возможностью их брака. Это государственное преступление государственных лиц ради интимного чувства. Безответственного чувства. Чтобы жить дальше, им необходимо без малейшей зацепки сомнений верить, что их любовь оправдывает всё, что она превыше всего, превыше морали и закона. И поэтому Клавдий постоянно возбуждает и подхлёстывает свою и её страсть, защищаясь от самой тайной неуверенности. Гамлет мерзок ему именно тем, что, взывая к совести матери, оскорбляет Гертруду непониманием тяги влюблённой женщины к любимому мужчине. Именно за оскорбление искренности их чувств Гамлет и заслуживает смерти. Ну, и… ещё он напоминает брата.

Гертруда. Она тоже любит Клавдия. Тоже давно. Тоже с тех пор, когда только-только стала супругой старшего брата и увидела младшего. Это очень сильное, но ровное, решительное и ничем не колебимое чувство умной и цельной женщины. Понимая страстность Клавдия, она подчёркнуто сдержанна с сыном, дабы не воспалять ревность в любимом мужчине. Так как Гамлет не открывает ей ничего нового и бьётся в открытую дверь, Гертруда не желает слушать сына: она всё-всё знает, и, более того, это она сама так решила. Решила навсегда... И ещё: Гамлет – ребёнок от нелюбимого мужа. Плод ненавистного брака... Хоть сына тоже жалко...

Полоний. Придворный астролог и главный советник по делам государственным и семейным. Правила жизни при дворе для астролога и советника: всё видеть и ничему не удивляться, говорить обо всём и ни о чём не иметь своего мнения, всегда оставаясь на безопасном расстоянии, ни на секунду не исчезать из виду. Достиг предела собственной карьеры. Теперь все радости и надежды в любимом сыне. Но юный Лаэрт излишне горяч и несдержан. Ему необходимо время на взросление. К сожалению, «перемены» на троне и около требуют от дворян уже готовой взрослой хитрости и особого умения молчать, поэтому слишком впечатлительному юноше лучше бы на пока... поберечься. Дозреть в отдалении от взбудораженного двора… Дочь Офелия? Девка и есть девка: Офелия – красивая дурочка, средство для династийных связей, опять же – в помощь карьере брата, что ещё от неё требовать? Может, даже излишне красива. И против похоти принца не восстанешь. Опять же, как бы тут Лаэрт чего не натворил, не вздумал бы вступиться за честь сестры. Честь? Ну, как посмотреть. Тем более, из всего, при правильном раскладе, всегда можно извлечь пользу: объявленный безумным Гамлет не годен к равноправным бракам. Только к морганическим. О! если б... породниться... с королями... А нет, так нет – Офелия всё равно дурочка...

Лаэрт. Рыцарь нового времени: безоглядно честолюбив. Буквально грызёт ногти от лизоблюдства отца. Ненавидит всех, кому Полоний так привычно кланяется. Ненавидит сестру за то, что та так доверчиво и восхищённо глупа. Ненавидит Гамлета, что тот, псих ненормальный, но, при этом, всё равно принц крови и вполне ещё может стать его – Лаэрта! – королём. От всего этого Лаэрт, такой умный, такой красивый, такой благородный, так несчастен.

Офелия. Мебель. Поставили сюда – хорошо. Передвинули сюда – тоже согласна. Приказали полюбить – полюбила… Так-то оно так, но почему тогда самоубийство?! А-а-а!! Да-да-да! Ведь Гамлет предложил ей монастырь, а у неё нет души, ей нечем молиться... Без молитвы монастырь – тот же пруд...

Гамлет. Гамлет... нет, Александр Александрович, вы не правы: кровь принца не холодеет, когда плетёт коварство сети, она холодна изначально. Сын нелюбимого матерью отца, сам не способный никого полюбить, Гамлет, в отчаянье от своей отверженности любовью, сеет, сеет и сеет смерть. Это он сам плетёт сети и ставит ловушки. Его собственная смерть? А зачем жить, если отомстил и убил всех тебя не любивших?..

 

После вечерней репетиции Сергей настроился посидеть в гримёрке один. Тихо закрывшись, включил только одну надзеркальную лампу. Узкий пучок жёлтого тепла отражённо рассеивался коричневостью исшарканной столешницы. Перед зеркалом получалась световая завеса, за которой виделся лишь чёрный контур. Чёрный контур... ну-ну, что дальше? «...и летит моя трость...». Как же замкнуто пространство и время. Давно ли другой человек вот так разбирался со своим чёрным зазеркальем?.. Брр, какие мысли. Что-то сегодня всё шло туго-туго. Впрочем, и вчера не лучше. И позавчера... Массовка, конечно, при первых разводах всегда не подарок, но сейчас-то последними репетировали Розенкранц и Гильденстерн. И та же фигня. Нет, это не простая тупость. Сергей чуял, спиной, шеей, затылком ощущал глухое сопротивление. Глухое, безликое и безобразное. Ни от кого конкретно, а так – общий упёрто-непробиваемый фон отторжения его воли. Как нас учили на политзанятиях? «Отторжение масс проявляется пассивной забастовкой – уклончиво-неорганизованный классовый протест трудящихся против угнетателей»… И вот труппа сопротивлялась. Труппа трупов. Лентяи. Привыкли всё абы как. Посадить или окучить картошку, выкопать погреб, перебрать задний мост – это да! – это святое, а выкладываться на репетиции... лучше в бильярд часами катать. И ладно, если б Сергей не знал, не видел ранее, как эти же актёры, словно собачонки, схватывали на лету реплики-подачки от заезжих на полчаса режиссёров, то, может быть, и проморгал бы эту до поры тихую, но непримиримую враждебность: они ему изначально завидовали. Ему, его таланту, его грамоте, успеху, поклонению публики. Все завидовали. Терпели, таились, но вот теперь, когда он замахнулся на режиссуру, начали выдавать на гора. Ну как же, повод: «такой же, как мы, а лезет».

Театр в последнее время раздражал своей просчитываемостью. Ох-ох, но Сергею уже давно достаточно было видеть коллегу или поймать ниточку завязываемой в курилке ситуации, чтобы, более чем на сто процентов, знать, чем дело кончится. Всё всегда было слишком программируемо и предсказуемо: интриги, сговоры, подставы, взаимопродажи и перепродажи. Вся эта крысиная фигня... Ох, лицедеи. Хотят войны?! Так получат. Все получат. С кого начнём? Понятно, что причина не в том, что он не дал Гамлета молодому Коваленко. Тот, действительно, талантлив и пластичен, но совершенно не выучен. Пусть пока сценречью позанимается, ещё успеет в премьеры. Кстати, по жизни-то парень пока негнилой, неиспорченный, и сам бузить не начал бы. Но его взялась опекать братья Делиевы. Со своими жёнами, детьми и племянниками. И жёнами племянников. Кормят, поят, внушают. Да, это они, они, уроды. Никак не могут решить, кто из них двоих станет худруком театра на смену умирающему от рака дедушки Тютякова. А тут Сергей со своей постановкой – непредвиденный, но теперь вполне реальный претендент на «их» кресло. Вот и запсиховали, заёрзали. Это они же, твари, и с квартирой ему через профсоюз затянули, как раз через жену племянника, зампредседателя...

Что ж, с них-то мы и начнём. Племянник-то запойный, ничего придумывать не надо, просто один раз не покрыть…

Но долго одному посидеть не удалось. Три коротких тука, два длинных – Елена. Занырнула в полуоткрытую им дверь, сама провернула за собой ключ. Только бы не обниматься. Нет, она тоже с интуицией, медленно прошла к окну, грузно села на жалко скрипнувший стул.

- И что?

- А ничего. Если сам захочешь, то поговорим. Просто дома негде.

- Поговорим? Но ты и так всё видишь. – Сергей покрутился, покрутился, дёрнул второй стул и сел так, чтобы не лицо в лицо. – Ненавижу провинцию.

- Причём здесь это?

- Не умеют, и от этого не хотят работать. Периферийный саботаж.

- Серёжа.

- Я. Я тридцать семь лет Серёжа. И что? Ты будешь их защищать? Давай. Давай! Бравинько! Вы же здесь все свои, то ли «семейские», то ли «братские». А я чужак. Залёта паря. И посмел командовать. Ату меня!

- Перестань, дело вовсе не в этом.

- Да?

- Да. Серёжа. Ты же актёр. Большой, настоящий. Профессиональный предельно. Для меня так и вообще гений. И все ведь тебя именно за это уважают. Ценят за талант и за мастерство. Так зачем тебе вдруг быть самодельным режиссёром? Ну ладно, где-нибудь в клубе или школе. Но не в театре. Не в нашем общем театре.

- Ты тоже в меня не веришь?

- Я тебя люблю. Я тобой горжусь. И не хочу, чтобы над тобой кто-то смеялся. Серёжа, ты посмотри на себя со стороны: ты же сам за всех играешь! Это не режиссура. Не профессиональная режиссура.

- Играю? За всех? Да я просто показываю. Как надо играть. Кому, что и как надо играть. Чтобы хоть как-то выветрить со сцены запах этой периферийной затхлости.

- Конечно, ты замечательно показываешь. Сильно, точно. Неожиданно. Но – однообразно! Боюсь, не хочу, но должна сказать: ты и в режиссёра играешь.

- Стоп! Хватит! Я всё понял: ты просто ревнуешь. Из-за собственной надуманной обиды пытаешься сделать мне больно. Видите ли, я не ночевал пару раз...

- Уже четырнадцать.... Сергей, послушай меня, я понимаю, что кому-кому, а мне бы сейчас молчать и молчать. Конечно, ты вывел меня из играющего состава, конечно, ты сейчас тяготишься домом – мной, дочерью... И всё это легко оправдывает мой приход для такого вот неприятного разговора. Но, Серёжа, я люблю тебя. И пришла именно от этого. Мне уже привычно ждать тебя, привычно за много лет. Было счастье, ушло, но я всё равно буду ждать и дальше... Серёжа! Это же будет моноспектакль. Везде, во всех лицах и ролях будешь только ты, лучше или хуже, но везде будешь только ты! Да, конечно, хуже, хуже...

Она оставалась без движений, опустив голову, сникнув тяжёлыми плечами, зажав сцепленные пальцы коленями, и даже, кажется, не дышала, пока Сергей аккуратно одевался, аккуратно вешал полотенце, аккуратно задвигал тапочки… Подождав несколько секунд, он положил перед ней ключ от гримёрки и вышел.

Боже, куда? Куда и к кому?.. Или от кого?! Как же он ненавидел этот город. Идиот, столько сил сюда впалил. Вот, думал, провинция – целина непаханая, развернусь во всю ширь, буду делать, что хочу и могу. Пока есть здоровье и желание. Кто тут помешает? Ага, сделал. Вспахал вширь и вглубь… Им же тут ничего не нужно. Ничего. Тихий омут. Лежат налимы, жуют сопли, и довольны. Волны не требуется. Ну, да-да, конечно, есть Алик, есть Сашка. Но и те самодостаточны в своём республиканском положении. Соразмерны забайкальским амбициям. А он?.. Он?..

 

Почему в Забайкалье осенью нет закатов? Солнце село – и всё. Тьма. Вечер здесь понятие чисто условное, даже литературное. Обозначение настроения, состояния души на 21-00 – 22-00. Вот и сейчас Улан-Удэ расцветился частыми чешуйками чужих окошек. Чужих, совершенно чужих. И как же похожи все улицы Ленина во всех больших и малых кружочках карты Советского Союза. При мелких разностях. Впрочем, похожи, как и Советские и Горького, Клары Цеткин и Марата Робеспьера. На Ленина – правительство, на Советской – храм. Клара и Робеспьер – почти окраина, частный сектор и коммунальная баня…

Отходящий ко сну город, как тяжко перетрудившийся человек, вздрагивая на отключающихся перекрёстках автомобильными перегазовками и всхлипывая последними клаксонами, затихал от деревянных и панельных окраин к каменно-кирпичному центру, перенося людскую активность с асфальта остывающих проезжих частей на заплатанный опавшими листьями асфальт тротуаров. 21-30. Время всеобщей pleasant stroll. Семейные пары, стайки молодёжи. Рассудительные выпивохи… Шерочки с машерочками… Плащи и зонтики... Около гигантской чёрной ленинской головы столбики мокрых ментов с огромными, до земли, дубинками. Опять же – один русский, один бурят. Кстати, Сергей уже совершенно привык к бурятам. Даже слова различал. С неким, правда, отставанием. Так Робинзон читал оставшиеся на песке следы от неведомых гостей. «Робин-Робин-Робин-зон. Ля-ля, ля-ля, ля-ля, он!» – чудный мотивчик из призывно раскрытых дверей кафушки. И как в тему! Тему необитаемого острова. Эх, совершенно бы необитаемого. Вот, в данный момент – к кому он прётся? Для чего он здесь приостановился? Зачем именно здесь?.. Навстречу от главпочтамта прогулочными галсами фланировали два клоуна.

Это были настоящие клоуны, из городского цирка на сцене. Сейчас, естественно, в цивильном: длинные плащи, широкие шляпы, и носы нормальные, не на резиночке. А так-то Иннокентий и Кирилл работали Бима и Бома. Кеша – Рыжего, а Киря – Белого. Сергей некогда поучаствовал с ними на святых ёлочных халтурках. Нормальные ребята, только совсем без юмора. Ну, так и сапожники без сапог. «Привет!» – «Здорово!». «Ты чего?» – «А вы?». «Да тоже ничего». Товарищи артисты, а что нам сейчас могло бы помешать выпить на троих? Только если выпить на пятерых. А где? А вот, в филармонии. Они разом вскинулись на уткнувшийся в чёрное небо бетонный шпиль манерного куполка сталинского ампира. Так, замётано? Чего, господа, изволите? Да какой, ёк-макарёк, «Terminator»? Даёшь «Royal»! Без дураков, настоящий финский спирт, а лишние деньги на закуску! И запивку. «Royal» лучше всего смешивать с «Аршаном», так говорят специалисты. Нет, нет, Заратустра об этом умолчал. И Омар Хайям.

Окна филармонии призывно пылали. На контрасте с чёрными провалами окон музея, делившего здание с филармонией пополам. Прокуренную крутую лестницу и длинный коридор заполняли подозрительные шумы из-за плотно прикрытых дверей. Похоже, что здесь одновременно гуляли во всех закутках. Да, сегодня у филармонии открытие сезона, официалка кончилась, и все разбрелись по симпатиям.

В «их» комнатке уже сидело трое: шапочно знакомый филармонийный администратор – малюсенький, почти карлик, ещё менее знакомый ярко-рыжий завлит из кукольного театра и какой-то, неожиданно для такой компании, явно уголовный тип. Сергей, перекинувшись по кругу рукопожатиями, затаился в уголке за заваленным афишами столом с твёрдым намерением просто как следует напиться. Настроения запоминать никого не было, пусть станут – Бим, Бом, Карлик, Рыжий и Урка. Его попытались было втянуть в перемывание костей директорского корпуса, но скоро отстали – человек явно не в настроении, пусть отсидится, дозреет.

Спирт забирал крепко, тем более, Сергей грузился целеустремлённо, без принюхивания. Обжигающий жар сушил нёбо, хотелось непрестанно пить и пить. Из своего угла он, не включаясь в смысл, слушал писклявую и крякающую шутливую перебранку Карлика и Рыжего, гусиные всхохоты Бима и Бома. И только Урка тоже молчал. Но, в отличие от Сергея, он молчал как-то... повелевающе. В сторону Сергея не смотрел, но волну от диафрагмы гнал плотную. Тут как бы чего не вышло – может, уйти напиться в другом месте? Или же наоборот, просто подготовиться, и, когда придёт время, в один захват свернуть ему шею. Правда, это будет непросто.

Рано или поздно, но алкоголь кому угодно язык развяжет. Сергея выслушали с совершенным пониманием, и, более того, тут же поступило предложение попробовать себя режиссёром у них в филармонии. Нет проблем – ставка сейчас свободна. И хоть Карлик только лишь администратор, но вожжи в руках держит весьма длинные, настолько длинные, что и говорить пока рано. Так, кстати, легче будет рикошетом утвердиться и в театре. Ибо там Сергею спускать никому и ничего нельзя. Нужно давить. Давить! Это же всегда так: нет пророка в отечестве своём, и врач не лечит знающих его. А начать можно вот как раз с Бима и Бома. Им надо проправить несколько новых реприз. Он согласен? Какой базар? Да, Сергей хоть завтра приступит с предвкушением удовольствия и окончит с чувством удовлетворения. Это было очень смешная шутка, они хохотали и пили спирт, причём у Сергея он оказался неразбавленным. Забыли! И снова хохотали, и что-то говорили ещё, и пили. И опять забыли разбавить Сергею. Главное, чтоб он запомнил: если у них получится дружба, то перед ним раскроются очень даже далёкие перспективы. Никакой замминистра не тронет. Он понял? Всё у Сергея теперь будет хо-ро-шо. Эрхи-мээр! Это просто судьба его сегодня сюда завела. Да что там, они же все его знают, видели по нескольку спектаклей: гениально, просто гениально! Что «ля-ля»? – нужно честно называть вещи своими именами: Сергей – гений. Вокруг никого просто равного ему нет!.. После таких слов они расцеловались и с Карликом, и с Рыжим. И с Бимом, и с Бомом. Причём Бом что-то перестарался чуть не до засоса, но тут же спохватился и стал очень смешно разыгрывать невинную девушку-фанатку за кулисами, стыдливо-стыдливо предлагающую «всю себя» своему кумиру. Опять хохотали и пили.

Очнулся Сергей где-то на куче жёстких, колющих клееными аппликациями кулис и задников. Спирт совершенно высушил черепную коробку, а о слюне и говорить нечего. Оранжевая сухость жгла глаза, и Сергей не сразу понял, что с ним происходит, почему он пытается прохрипеть «не надо», но не может. Потом вдруг сознание мгновенно прояснилось: Бом, расстегнув его ширинку и распустив ремень, стаскивал с него брюки!! Резко сев, Сергей левой за волосы оттянул клоунскую голову, чуть приотпустил, и – на возврате – правой прямым встречным выбил два передних зуба. Вернее сломал, так как обломками глубоко рассёк себе косточки кулака. Вскочив, застегнул пряжку и три раза всадил носок ботинка в живот и печень шипевшего клоуна. В костюмерном складе было очень темно, длинные ряды развешанных по плечикам сарафанов, платьев, пиджаков, кафтанов и балахонов образовывали длинные узкие коридоры, одинаково кончающиеся стеной. Где же выход? В одном из проходов Сергей схватил, завернув ему ручонку, отчаянно завизжавшего Карлика, со смесью наслаждения и мерзости поднял и наотмашь бросил в стену. Тот, смачно ударившись о крашеный кирпич и мявкнув, затих на полу смятым комочком. Да где же выход?! Зажав под мышкой обильно кровоточащую кисть, Сергей метался в поисках двери, зло опрокидывая длинные стояки с костюмами. Спиртовые пары безумяще кололи брови и жарили уши, штормило по-страшному… Главное, только бы не блевануть! – тогда всё, ослабеет, забьют насмерть… И в тот момент, когда проклятая дверь нашлась, он почувствовал – нет, скорее на сотую долю секунды Сергей предощутил почти уже коснувшееся спины остриё лезвия. Нырнул влево, вниз, под плотный ряд каких-то шинелей – и Урка по инерции пролетел вперёд. Растерянно оглянулся, ища его, и получил удар в пах. От этого «сидячего» апперкота кожа на Сергеевом кулаке окончательно развалилась, обнажив кости. Боли пока не было, но сзади уже нагонял Бим, и оставалось сдёрнуть на него застывшего прямоугольником Урку, а самому бежать, бежать и бежать!

Сергей не услышал удивлённого оха наткнувшегося на нож клоуна, он уже пролетел по коридору подвала, протопотал по лестнице, а потом, мимо что-то кричавшей спросонья вахтёрши, едва выдернув задвижку, вырвался на улицу.

 

Вполне могло быть, что его бы повязали и привязали бы к случившемуся в костюмерной филармонии, но Сергея вырвало прямо посредине площади. Напротив Совмина. За затылком Ленина. От припадка слабости он не мог ничего объяснить, и, тем более, не стал сопротивляться тут же появившемуся наряду. Только твердил телефон. И оказался в вытрезвителе. Впрочем, часа через два тесть уже перевёз его в дежурную травму, где на руку наложили целую кучу швов, намотали кокон бинтов, и окончательно отравили нашатырём.

Никанорыч оказался просто золотом, и прямо из перевязочной, почти уже утром, вывез его на дачу. Алиби? Да, и это, но оно нужно только для баб. Откуда бы Никанорыч мог проведать про зятевы приключения? А про убийство Сергей и сам ещё не знал.

 

- Ты, похоже, на меня за Фридку сильно запал? – Никанорыч закрыл газ, поставил свистящий чайник на толстую, литого чугуна, подставку. – Так это зря. Я-то что? Её на всех хватает. Не повод для ревности. А если быть точным, то я, честное слово, и вовсе этому случаю благодарен. Она мне тебя раскрыла: ты же наш, оказывается, наш.

После парной они сидели на небольшой, но уютной верандочке, завернувшись в махровые простыни, и млели. Деревьица за окнами совсем поосыпались, остаточную розовость неба закрывали плотные серые облака. Наверно, дождь скоро повторится, а здесь так хорошо. Терпко пахло невывезенными ещё яблочками и тмином. Похмелье, после безжалостных поддаваний мятного пара и контрастных ледяных душей, оставило почти окончательно, сменившись острейшей ноющей болью в кисти. Никанорыч и тут проявил умилительную заботу, достав из погребка слабенькую и кисленькую смородиновку. Большая тёмно-зелёная бутыль приятно холодило глаза и душу. Консервы для обезрученного Сергея, омулёк для тестя.

- Понимаешь, я после Пети как обожжённый ходил. Он ведь таким правильным оказался, Царствие ему небесное. Таким правильным, что меня, мелкого коррупционера и взяточника, в упор видеть не хотел. Открыто презирал, каждый день. А я кушал. Потом вот случилось… К тебе я уж и подъезжать боялся. Хотя бывало обидно: почему так? Сын, как отрезанный ломоть, плавает где-то по морям и океанам, домой раз в полгода звонит. Дочь? Ну, баба и есть баба. Ты только её не бросай. Не переживёт. Ещё и с Катькой такая беда. Сам знаешь: Ленка умная и терпеливая. А ты наш, нутром я тебя прочувствовал – наш. Ты умеешь под жизнь приспосабливаться, только, может, пока этого не до конца понимаешь. А Фридок ещё много... Смешно ведь – коррупционер! А с чего бы мы все кушали? С одной зарплаты? Ну-ну. Я ж как все, как положено в стае, как с волками жить... Мой дед по матери в степи у Чекая, вдоль границы с Монголией, кочевал, даже деревянным туалетом до смерти не успел попользоваться. Богато, правда, кочевал: две сотни лошадей, коровы, овцы тоже сотнями. Даже верблюды были. Я ещё помню. Да… А по отцу мы из сосланных. Вот от этого я часто в жизни промеж двух стульев защемлялся. Буряты просто в лоб били: «последний бурят всегда дороже первого русского». И русские тоже на мою безбородость морщились: что-то больно узкоглазый. Одним не нравились байские корни, другим – политкаторжанские. Сколько возможностей из-за этого мимо меня пронесли. Если б туда или сюда – уж замминистра бы точно мог стать. Светили варианты.

Маленький стаканчик лёгкого, ещё чуть недобродившего винца и большая кружка крепкого горячего чая. Опять стаканчик и снова кружка. Вот кто бы Сергею когда сказал, что они с тестем «молочными братьями» окажутся. Уж с кем-кем... Ну и Фрида, ну и Солоха... А Никанорыч потихоньку из лирики стал выходить в физику.

- Понимаешь, у нас без родни никуда. Так принято, ты уже увидел. И я без сына – больше чем без рук. Просто всё тогда в жизни ни к чему. Ещё пока надеюсь, что вы с Ленкой мне внука сообразите. Пора бы. Да и с лицедейством ты бы завязывал. Вода это в ступе. Даже пены нет. Я к чему клоню: перестройка, по всему видно, назад не завернётся, и впереди большие дела ожидают. В которых одному мне никак не сподручно. Тут нужна связка крепкая, по крови: один на службе, другой на свободе. Один наводку организует, другой откат гарантирует. И всё тогда будет бравинько. А потом, когда разбогатеешь, захочешь – купишь себе театр, и тогда наиграешься по самый нехочу. В папу-карлу.

Сергей невольно оглянулся: а не стоит ли на холодильнике чёрный Гермес премудрой Тортиллы? Тот самый, каслинского литья. Потом потрогал свой нос. Неужели он такой длинный? Провоцирует всех на один и тот же сюжет. Да так настойчиво.

- Ты не торопись. С ответом-то. Но и не тяни. Идея проста и от этого верна: я пока в структурах, ты уже в коммерции. Включим насос и нацедим. От великого государства не убавится, а нашей семье за глаза хватит. Это я тебе гарантирую. В общем, думай, но не томи. И дома о нашей беседе никому! Впрочем, тебе и некому. И, кстати, давай на днях посмотрим в нашенском гараже одну «девяточку». Синенькую. Списывают, а она почти совсем новая, тысяч семь накручено.

 

Дома Сергей откровенно нежился. Зубы клоуна оказались с кариесом, поэтому руку разбарабанило до локтя, поднялась температура, пришлось брать больничный и оттерпеть кучу преотвратительных уколов. Но эти три недели принесли чудо: за ним, забинтованным, почти вскипающим, с особой заботой ухаживала Катюшка. Прибегала со школы – и сразу к нему. И всё время, к месту и без, называла папой... По местному телевидению и во всех распложенных перестройкой газетёнках бурно обсуждали убийство работника филармонии проникшим на костюмерный склад вором-рецидивистом. При попытке задержания преступника сильные травмы получили ещё два человека... Это произошло, гм, как раз в то время, когда Сергей ремонтировал дачную крышу с Никанорычем, и там поранился. Хотя, судя по слишком ласковому поведению женщин, всё равно в воздухе остаточно попахивало озоном. И он честно-пречестно ни разу не вышел из квартиры.

 

Если тебя знобит, а за окном ветер, и дождь уже который час с разной интенсивностью барабанит по беспросветно сизым стёклам, так что и кошка, переборов своё обычное недоброжелательство, тихим узелком подрёмывает около ног, то самое время рассказывать сказки. Катя присела на пол, на ковёр, положив лежащему на диване Сергею голову на руку, прищурилась, и тоже замурлыкала.

«Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или... нет, не портной, а художник. А, может быть, поэт. С небольшой, но ухватистой силою. И какую-то женщину сорока с лишним лет... Впрочем, эта сказка будет совсем про другое. Про то, как однажды этот царевич и поэт полюбил мудрую-премудрую королевну Василису Микулишну. Полюбила и она Ивана-царевича. Да-да, именно, как раз и полюбила за прекрасные стихи, которые он ей посвятил. И стали они жить-поживать, добра наживать. Иван, хоть и сам царевич, но как всякий поэт и художник, был бедным. Поэтому поселились они у Василисы. Дворец, доставшийся ей в наследство от давно умершего отца, был неописуемо огромен. От этой огромности большинство комнат никто давно не посещал, мебель в них стояла под чехлами, а окна крепко-накрепко были закрыты ставнями и забиты. Всюду темнота и пыль. И мыши. Но Иван-царевич оказался любопытен и неленив. Каждый день он брал с собой фонарь и обходил по несколько новых для себя комнат и зал, и конца этому путешествию не предвиделось. Таков был этот дворец...

В каждой комнате он встречал старинные, потемневшие и растрескавшиеся портреты королей, дам и рыцарей, позеленевшие пустые люстры, отрывающиеся от стен когда-то дорогие, но пришедшие в ветхость заморские ткани. Было много книг на незнакомых языках, кубки со следами неизвестных вин, мечи и доспехи с зарубками от давних сражений. Каждый день он заходил всё дальше и дальше, удивляясь и восторгаясь своим открытиям. А восторг изливал в стихи, которые всё также посвящал своей любимой жене...

В самом северном углу дворца располагалась высокая-превысокая угрюмая башня из чёрного, грубо отёсанного камня. И вот, когда до башни оставалось совсем немного переходов, Василиса впервые высказала своё недовольство его прогулками: может быть Ивану не нужно больше бродить по тёмным коридорам и анфиладам? «Но почему? – удивился он. – Разве тебе не нравятся мои стихи, которые навевают мне касания старинных вещей? Я словно подслушиваю древние были и через касание пальцев чувствую необычайный прилив творчества. Скоро все написанные мной строфы, как цветы, совьются в один венок. И я украшу этим венком твои божественные волосы». Королевна помолчала, словно борясь с собой, и потом почти прошептала: «Ладно. Я открою тебе страшную тайну. В одной из подземных галерей под чёрной башней есть три двери. За одной – счастье. За другой – забытье. А за третьей – горе. Отец перед смертью умолял меня никогда не открывать этих дверей, так как никто не знает: какая из них что хранит». Иван как мог, успокоил Василису, пообещал даже и не приближаться к башне. А сам...».

Катюшка уже не лежала на руке. Она сидела, поджав ноги калачиком, напротив Сергея и смотрела ему прямо глаза в глаза расширенными от восторженного страха зрачками. Сергей невольно и сам приподнялся. Так они, не мигая, в одном уровне сошлись-слились, голубыми-голубыми под чёрными-чёрными чёлками, зеркально одинаковыми взглядами. И сказка потекла быстрым шёпотом.

«...Сам же, едва дождавшись очередного дня, когда жена ускакала со свитой по государственным делам, схватил свой фонарь и, словно гонимый какой-то неведомой нечеловеческой силой, быстро пошёл, почти побежал в сторону чёрной башни. Что за сила так гнала царевича в запретное подземелье? Любопытство, смешанное с самоуверенностью. Быстро промчался он по знакомым уже коридорам и лестницам, и его не смущало, что чёрные кошки, ловившие в темноте мышей, всё время перебегали ему дорогу. Он спешил так, что даже тусклые, осыпающиеся зеркала не успевали отражать колеблющийся свет его фонаря. Но вот и башня…

Иван вдруг вспомнил умоляющий взор королевны. И своё обещание. Чей страх его остановил: её или его?.. Заподозрив себя в нерешительности, Иван с силой толкнул тяжёлую дубовую дверь и ступил на крутые ступени винтовой лестницы, ведущей в подземелье. От плесени с отсыревших стен исходило ужасное зловоние, из-под ног с громким писком разбегались отвратительные жирные крысы, а с потолка маленькими бусинками злых глаз смотрели целые гроздья шипящих летучих мышей. С каждым шагом его решительность убавлялась, убавлялась… В какой-то момент царевич даже решил, что обманывать любимую и нарушать обещание в принципе всё же нехорошо. Но как раз в этот момент словно чей-то голос раздался за левым ухом: «Конечно, ты слишком хорошо живёшь. У тебя всё есть: красавица жена, быстрый конь, верные собаки. Тебе легко писать стихи, лёжа по утрам в огромной мягкой кровати и глядя в пылающий камин. Всё так удобно. Уютно. Вот от этого ты и перестал искать настоящих приключений и подвигов. Какую смелость нужно для того, чтобы побродить по давно пустому дому? Смелость пятилетнего малыша, который, если что, громко позовёт родителей? Ты привык к безнаказанности. И безответственности. А всё это за чужой счёт. За её счёт. Что ты можешь сам-то? Кто ты сам?».

От этих нашептанных слов Иван закусил губу, и решительно бросился по лестничной спирали вниз, на самое башенное дно. Здесь было как в колодце: темно, холодно, под ногами хлюпала ледяная вода, и ниоткуда не раздавалось ни звука. Круглая площадка, невидимым потолком уходящая в бесконечно далёкое небо, в своих, тёмно-серого камня, стенах имела три совершенно одинаковые чёрные чугунные двери. Что хранила каждая из них? Иван-царевич закрыл глаза, раскрутился на одной ноге и открыл первую оказавшуюся перед ним... а там... там...».

- Ну, папа, ну! Что было там?

- Где?

- Там!

- За дверью? А ничего. Там стояли табурет и стол. А на столе – свеча и зеркало.

- И что? Почему зеркало?

- Наверное, это была комната со счастьем. Или забытьём. Что, впрочем, почти одно и то же. Одно и то же. Почти.

«...Но Иван не стал входить в эту комнату. Так как после услышанного в левое ухо он искал только комнату с горем. За второй дверью стояли совершенно такие же табурет и стол. Только на столе лежали чистый лист бумаги и перо. И опять это было либо забытьё, либо счастье… Царевич приоткрыл последнюю дверь… Там на столе лежала книга. С самыми мудрыми изречениями самых мудрых людей…».

 

На проходной Сергея сразу направили к директору.

Почему у нас культура не только финансируется, но и управляется по «остаточному принципу»? Любой мало-мальски ловко и трезво мыслящий номерной комсомольский вожак по преодолению возрастного барьера из райкома, горкома и обкома ВЛКСМ получал направление на должность в исполком. Или на «место». Ему доверяли убирать урожай, строить гостиницы, руководить ТЭЦ. Если же у вожака с головкой было несколько, ммм… слабовато, то тогда сам коммунистический бог велел ему возглавлять НИИ, трест столовых или ОСВОД. А когда экс-комсомольская тупость была уж совсем и всем очевидна, этому бэушному секретарю ничего не доставалось кроме телевидения, библиотеки или театра. Понятно, что таким образом где-то, тс! – пусть неизвестно где, – никому неведомые и явно не любящие дневного освещения идеологи думали наносить минимальный урон материальному базису строительства коммунизма и обороноспособности первой в мире страны социализма. Да, да, конечно-конечно, это было очень даже логично-прагматично: когда-то толстовскими романами оккупанты грелись в Ясной Поляне, а тургеневскими спасались блокадники Ленинграда. Но нынче-то вроде бы времена наступили совсем другие. Вроде бы... но «остаточный принцип» не менялся.

Директор, кивнув ему на зажатое между тумбочкой с видеодвойкой и древним клёпаным сейфом жёсткое кожаное кресло, долго что-то мыкал по телефону, всем лицом изображая страшную озабоченность. На длинном столе поверх разнообразных папок, справочников, записных книжек, калькуляторов, ручек, карандашей и точилок лежало огромное покрывало сводной репертуарной афиши на октябрь. Сергей косился, пытаясь выловить свою занятость: он пропустил вчерашнее общее собрание театра, а Елена пришла туча тучей, на все вопросы только молча утирала слёзы. Поэтому сегодняшний вызов становился всего лишь завершающим звеном, или концом вьющейся верёвочки. Вернее – тех самых «очень длинных вожжей». Что ж, Сергей готов выслушать директора.

- Вы вчера не смогли прийти на собрание? Да-да, незакрытый больничный, но один-то день ничего бы не решил. Не о собрании речь, вы с репертуарным листом можете в помрежевской познакомиться, тут порядок – у вас, как всегда, полная занятость. Но понимаете ли, Сергей Николаевич, перед этим собранием у нас заседал расширенный худсовет театра, с присутствием представителей министерства. Мне трудно это докладывать, – вы же знаете моё личное к вам хорошее отношение, – но большинством голосов было принято для вас очень неприятное решение. Мы все понимаем, что вы, Сергей Николаевич, не виноваты в своей болезни. Но сорван постановочный график, что не может не сказаться на качестве будущего спектакля. Негативно. И... уже задолго перед этим, ещё когда только начинались первые репетиции, случилось то... что случилось. Вы не сумели справиться с порученной вам задачей постановки нового названия, не сумели заинтересовать своей идеей и повести за собой коллектив артистов. Уже тогда и ко мне, и в профсоюз, и в министерство шли письма с жалобами. Мы старались, как могли, защищать вас, верили, что положение может исправиться, что творческий контакт между труппой и вами, дебютирующим в новой для себя роли, наладится. К сожалению, этого не произошло. И министерство на рассмотрение худсовета предложило, срочно, чтобы не менять названия заявленной премьеры сезона, пригласить для постановки «Гамлета» другого режиссёра. Это предложение вчера получило одобрение. Единогласно. Сергей Николаевич, я был вынужден согласиться с коллегиальным решением, но, в свою очередь, предложил оставить вас в работе ассистентом постановщика. Это даст вам возможность, во-первых, реализовать некоторые свои замыслы, во-вторых, подучиться у профессионала. Что будет полезно и вам, и театру на будущее. Ведь, как поётся, «жизнь кончается не завтра».

- Спасибо. Тронут. Только один вопрос: кто этот постановщик?

- О, большая удача! Он вообще-то москвич, но сейчас живёт и работает в Ганновере. Пауль Стайн.

- Поздравляю, действительно удача. И вот, возьмите: это моё заявление. Совершенно «по собственному желанию».

 

 

Глава шестая

 

Мне осталась одна забава:

Пальцы в рот – и весёлый свист.

Прокатилась дурная слава,

Что похабник я и скандалист...

 

Есенин, а за окном Калифорния. Сан-Диего!

Отсюда, сверху, эта бескрайняя лазурно-синяя вода залива, со всеми своими тысячами иголочек яхтенных мачт под висящим в сине-лазурном небе бесконечным – больше двух миль! – мостом San Diego-Coronado, казалась не большей реальностью, чем реклама «Баунти».

Золотые далёкие дали!

Всё сжигает житейская мреть.

И похабничал я и скандалил,

Для того чтобы ярче гореть...

 

Гранд-Отель построен в былинном 1910-м, но каково внутри! У нас такое будет только лет через сто. А, скорее всего, не будет никогда. Номер весь белый-белый, всё – от шторы и коврика, и вплоть до телефона и телевизора. Огромное во всю стену окно. И там, за прозрачнейшим стеклом – море. Америка. Калифорния. Сан-Диего... Оставшемуся одному Сергею не читать – петь, хотелось петь! Во весь голос.

Пусть не сладились, пусть не сбылись

Эти помыслы розовых дней.

Но коль черти в душе гнездились –

Значит, ангелы жили в ней!..

 

Стук в дверь – мулатка горничная. И такая чистая, такая гладкая! О, «Баунти»!

- Sir, you ОК?

- Yes, even very much well!

- There was a shout?

- This is from love to America. Russian love to America. You understand?

Неужели она его понимает? Синие глаза в карие: эх, Шаганэ ты моя, Шаганэ! И улыбка повторилась как в зеркале. Поняла. Невесть что, но что-то поняла. И приняла его русское восхищение Америкой.

 

Встреча прошла утром. Утром, естественно, по-местному. А сколько это дома? А где он, вообще, этот «дом»? Гигантский, со стеклянной полукруглой крышей коридор общественного центра по всей своей двухсотметровой длине ослепляюще сиял южным небом, но кондиционированный воздух мгновенно подсушил начавшую было прилипать на площади рубашку, пока они прошли до неприлично мягкого лифта и не нашли на четвёртом этаже указанного в визитке офиса. За дверью оказалось ещё более прохладно, несмотря на то, что для восьми человек в двадцати квадратных метрах было несколько тесновато.

Карикатурно округлённый во всех членах и конечностях сэр Маркарьян – так, по крайней мере, было написано на бейджике: «V.P. Markaryan» – почти без усилий говорил по-русски, сам переводил своему адвокату и двум компаньонам. Переводчик и Сергей только кивали. Да что уж там напрягаться, когда всё только формальные мелочи: когда бы два армянина, пусть один советский, а второй американский, да не договорились? Наш Карапетян весил килограмм на двадцать меньше, но и при этом родство, пусть даже далёкое, виделось безо всякой оптики. Сорок деловых минут истекли ко взаимному удовольствию договаривающихся сторон, и теперь предстоял целый день отдыха. И завтра тоже весь день, так как контракт подписывается только в пятницу. Завтра, правда, обязательный маленький и интимный ужин, только на троих: Маркарьян, Карапетян и Сергей. Ну, а теперь у каждого из российских гостей индивидуальное знакомство с городом. Горничная советовала пройтись по Horton Plaza: «This is a whole chain of one hundred and forty specialty stores, seven cinemas and dozens of cafes strung on a single spiral track» – «это целая цепочка из ста сорока специализированных магазинов, семи кинотеатров и десятков кафе, нанизанных на единую спиральную дорожку». Интересный, кстати, запах у мулатки. Так затомило – протянуть руку и потрогать. Просто потрогать. Эх, Америка! Эх, Шаганэ. И «Баунти».

 

Странно подниматься по эскалатору прямо на улице. Правда, улицей бы это Сергей раньше не назвал: асфальт вымыт ароматизированным шампунем, как-то идеально отделанные и выкрашенные стены цветного парапета с внутренней стороны, и прозрачно стеклянные витрины с внешней, чуть ломаными линиями по расширяющейся спирали возводили «улицу» всё выше. И разводили шире. Магазины, магазинчики… Кафе, бары... Чего только тут не напридумано для завлечения клиентов. Просто выставка изысков архитектуры и дизайна под открытым небом. Всё как-то вроде и одинаково, и в тоже время ничего не повторяется. Как в калейдоскопе. Лёгкая праздничность. И бесконечное движение, где каждый последующий круг определялся только положением солнца и тенью нависающих небоскрёбов. Магазины, магазинчики… Кафе, бары... Но народа немного. Ну да, полдень, все на пляже или под защитой кондиционеров. Только вездесущие японские туристы.

Главное, не растратить внимание на тебе предлагаемое – всё так лично-лично, дорогому-желанному гостю, ибо сегодня, после прогулки по Horton Plaza, предстояла ещё весьма объёмная культурная программа: хотя бы мельком осмотреть театр Casa del Prado, посетить какой-то Бальбоа-парк и, если хватит сил, добраться до памятника Жуану Родригесу Кабрилле. А ещё, говорят, здесь есть какой-то чудесный орган и совершенно необозримый зоопарк. Но эти культурно-познавательные экскурсии Сергею предстояли уже не в одиночестве: для российских партнёров принимающая сторона пришлёт через три часа машину. А назавтра для них запланированы Пацифик-пляж и океанарий с акулами и дельфинами.

Подумать только: Сергей искупается в М-м-муссонном заливе...

М-м-му-муссс… ливе…

 

Русская поговорка «мир тесен» у французов звучит как «слой тонок». Редко, когда в каком-либо аэропорту не встретишь хоть одного, хоть слабо, хоть чуть-чуть, но всё же знакомого. Но то в аэропорту. Да ещё и в России. А вот чтобы так, идя по калифорнийской, самой что ни на есть сан-диеговской Хортон Плазе, так запросто встретить – через пятнадцать лет! – однокашницу... Этому не сразу поверишь. Не сразу поверишь себе.

Сергей, естественно, прошёл мимо сидевшей под зонтом за уличным столиком густокудрявой дамы в огромных зеркальных очках. Потом, под давлением чужого, но настойчивого взгляда в затылок, притормозил, против желания медленно-медленно обернулся. И обомлел: обложившись раздутыми пластиковыми пакетами, в широкой красной майке и жёлто-блестящих велосипедных лосинах, закинув ногу на ногу, ему улыбалась… Лариска Либман. Боже мой! Он даже снёс слишком лёгкий капроновый столик с шипяще протёкшей баночкой пива. Приподняв почти не потяжелевшую Лариску, закружил на глазах изумлённо повылезавших изо всех щелей американцев и американок. Ё-моё!

- Ты?!

- Ты?..

- Я!

- Я!..

И так далее, и тому подобное. Ловко и вовремя подносимое холодное баночное пиво не успевало согреться, а звонкие полуфразы и шепчущие полувозгласы то и дело перебивались полноценным, словно никого вокруг и близко не было, смехом. Или неожиданными паузами, заполненными внимательнейшим изучением друг друга. Она, оказывается, уже семь лет как в Америке. Естественно, через замужество. Нет, теперь свободна, так как достаточно зарабатывает, чтобы терпеть рядом какого-либо тупицу. Да, они все тут удивительно тупы. Никакого театра! Школа английского языка и правил поведения для новых эмигрантов из стран СНГ. Живёт недалеко, на работу добирается полтора-два часа. Зависит от пробок. Про Россию всё знает достаточно точно и подробно. Ельцин – мудрый президент. Пьёт? Так он же русский. Но он всё доведёт до логического конца, не нужно делать слона из расстрела Совета красно-коричневых депутатов. Кто ученики? Сейчас эмигрируют либо взросленькие учёные, либо молоденькие торгаши. Нет, более-менее удачно устраивается один из десяти, не более. А то, что её личная судьба, действительно, сложилась счастливо, другим не пример. Поэтому приходится держаться за работу всеми руками и ногами. Ну, а он? Неужели и в правду решил больше не актёрствовать? Даже трудно его представить без грима, апломба и патетики. Он не в Москве? Даже так? Из такой вот дыры? Прости, Петю очень жалко.

Они медленно-медленно шагали под, чуть уже темнеющем из лазурно-голубой в парижскую синюю, высоким небом. Жара спадала, и в наползающей ласке предвечерия далеко-далеко вверху чешуйчато переливалась оранжевыми и красными отражениями невидимого пока из-за ближних домов заката стопка шестигранных небоскрёбов. Улица наполнялась на глазах: прятавшийся где-то под кондиционерами народ всё смелее выползал в предчувствуемую прохладу. Если же это, действительно, прохлада: двадцать шесть по Цельсию. В октябре!

Сергей крутил головой, косил глазами. А негров-то здесь побольше, чем бурят в Улан-Удэ. И на всех лицах, даже у отчего-то обязательно толстожопых полицейских, одинаково блаженные улыбки. Улыбки, улыбки… Чёрные очки и белые зубы... Движение по тротуарам неспешное. По одному никого, только группками. И все в шортах! Говорят на «американском», сленг повсеместно – от малышей до стариков, но раздаётся испанский и немецкий. И японский.

Сергей спрашивал, спрашивал, указывая пальцами, Лариса кое-что объясняла, а иногда, смеясь, просто отмахивалась. Вот начался какая-то уж совсем ухоженная зона отдыха. Пересекли под светофором широкую, ярко разлинованную трассу, потом долго обходили бесконечную белую стену монастыря доминиканцев. Сергей нёс её пакеты: запарковаться возле торгового центра невозможно, либо очень дорого, и Ларискина машина стояла почти у Seaport Village. Почему «деревня»? Ну, нет здесь улиц «Комдива Чапаева» и «Луначарских переулков». Что, и «Клары Цеткин» тоже? Тоже. Исторический уголок Америки для американцев.

Старинные здания, переделанные в якобы антикварные магазинчики, ретро-ресторанчики и кафе. Почему «якобы»? А какой может быть антиквариат в Америке? Всё, что старше сорока лет. Закинув покупки на заднее сиденье упрятанного с утра в тень остриженного кружком лимона, перламутрового сине-зелёного «Понтиака», он задержал в своей ладони её руку. «Ой-ой, не надо. Не нужно никаких игр во внезапно вспыхнувшие чувства» – «А без чувств?» – «А это мы уже проходили».

И всё же она согласилась встретиться завтра на пляже. Как же им найтись? А у отеля «The Crystal pier». Там с утра народа не много. И ещё Сергей наверняка будет самым белым пятном на всём калифорнийском побережье. Не просто белым – синюшно-бледным. Потому, что как раз в это лето он впервые ни разу не выбрался на природу. Может быть, это и есть старость? Когда чего-то уже и отдыхать не хочется, и нет никаких аргументов преодолеть нежелание?..

«Понтиак» увернул за дальний поворот. Ну-ну, это ещё не полный отруб. Просто встреча произошла слишком нечаянно. Скорее всего, у Лариски на сегодня вечер был уже запланирован. С местным бойфрендом. Хахалем по-русски, по-нашенски. Только смуглым. Ну, не может такого быть, не может, чтобы он, Сергей, да и не затронул сердечную струнку бывшей соотечественницы. Бывшей соученицы. Бывшей подружки. И бывшей чуть-чуть не жены.

Что значит «без чувств проходили»? У неё-то чувства были, хорошо помнится, что, может и не ураганные, но были. Это же она его тогда потянула за собой в Москву, где её дядя обещал помощь. И мыкались они первое время вполне поровну, и расстались очень даже по-дружески. По абсолютно понятным причинам: пребывая совершенно в своём и ясном уме, дядя как-то не собирался помогать всем сибирякам, почему-то пожелавшим сделать карьеру в столице. Родня роднёй, но в мужья дочери сестры этот нагловатый молодой человек не тянул. Что ж, Сергей со второго или третьего объяснения с ним согласился – собственных сил показалось не меряно. Они по инерции ещё повстречались-послучались какое-то время, но и учёба на «директорском» факультете ГИТИСа отнимала у Лариски как-то всё больше сил, да и потихоньку-помаленьку появлялись новые, неизвестные ему друзья, новые интересы. Такие, ну, новоарбатские, которые не всех затрагивали. А Сергей по два спектакля в день «бей-барабанил» и «аленько-цветочил» в обнинсках, дзержинсках и можайсках со своими бирюлёвкими друзьями и своими тюзовскими интересами. Так что ещё неизвестно, кому на кого сейчас следовало бы обижаться. «Без чувств».

 

Пока Сергей открывал дверь, телефон в номере уже иссвиристелся: культурная программа откладывалась, и Карапетян умолял немедленно спуститься в бар первого этажа, чтобы выпить. Как полагается: от души, по-русски и по-советски. Просьба начальства равняется приказу, Сергею оставалось лишь переодеть рубашку, сменить шорты на брюки. Даже без душа. Опять удивляли роскошный лифт, надраенный до рези в глазах холл и выдрессированная прислуга. Почти все негры или мулаты. А вот бармен оказался поляком. И они постепенно находили с ним общий для всех славян и армян язык: так что, в конце концов, стоило только махнуть указательным пальцем, как в стаканчике появлялось пятьдесят грамм кисловато-горькой местной водки безо всякого льда. Вонючей и желтоватой водки, как бы там она не называлась. Да хоть из кактусов.

Карапетян страшно нервничал. Сумма предстоящей сделки даже для него была велика, а потом и отчитываться предстояло перед немалым количеством прямых и косвенных участников. А почти единственной гарантией возвратной чёрной кассы были его родственные связи с американскими партнёрами. Все, конечно же, его утешали и успокаивали – и в Улан-Удэ, и в Москве, и в Иркутске. Да он и сам себя тоже утешал тем, что сделка с компанией «Equipment» предстояла не первая: мы вам легированную сталь и хром, а вы нам окорочка и сигареты. Но! Это для внешнего взора, это так, пара ящиков себе в убыток. А на самом-то деле организовывался «беспроцентный кредит». И, конечно же, безвозвратный... Как не ёрзать? Да, родственники родственниками, но только сумма ныне, ох, серьёзная… И скольких вот таких «сдельщиков» в их перестроечное время уже стрельнули за самые непредсказуемые и непредвидимые промахи? Сейчас жизнь человека у нас ничего не стоит. После Афгана, Карабаха, Абхазии, Белого дома и Чечни безработные киллеры просто бродят по улицам. В газетах в открытую печатаются наглые объявления с предложениями специфических услуг. Цены на эти услуги умиляли до слёз: восемь старушек или два бизнесмена – и можно купить подержанные «жигули»!

Они приняли по семь стопочек, и стали доверять друг другу. Карапетяну просто необходимо подстраховаться. Дело в том, что рассчитываться америкашки должны, как и в прошлые разы, не в открытую, а под видом беспроцентных валютных ссуд. И, чтобы их и наши налоговые и иные фискальные органы отдыхали, на острове Буяне в далёком океане существовал банк, который и выдавал эти самые беспроцентные займы. Первые сделки прошли удачно, но! Всегда нужно иметь шестое чувство в собственной заднице, чтобы вовремя определить срок созревания груш. Срок, когда тебя могут даже очень просто кинуть… После десятой рюмки ситуация раскладывалась так: за поставку редких металлов отвечал их хозяин Карапетян, а вот получателем кредитов был молчаливый представитель московского банка с филиалами в Иркутске и Улан-Удэ – господин Иванов. Это надо ж такую фамилию придумать! По роже видно, что «ивановых» ныне в России больше, чем русских. Сергей же, как и ещё два «господина» в зелёных галстуках, являлись просто наблюдателями от более-менее крупных фирм-компаньонов. И вот Карапетян предлагает ему более чем дружбу: он договорится, впрочем, уже договорился, что их американские друзья чуть-чуть изменят условия договора и одну банковскую подпись получателя разложат на три. Не Иванов только будет обладателем права принимать на себя около двадцати восьми миллионов баксов, а и провинциалы тоже поучаствуют в их судьбе. Боялся Карапетян, ох, боялся, что иначе московские крепкие ребята, с их незыблемым банком и, главное, «кремлёвской крышей», успеют обанкротиться раньше, чем остальная весёлая делегация достигнет пределов своей великой державы. Понятно, что эти ребята рано или поздно, но – всё одно – их кинут. Кинут, как только продадут неприкосновенные запасы подведомственных предприятий. Но пусть это будет попозже… А почему Сергею такое доверие? Именно ему? Так ведь Карапетян с его тестем вместе после войны в нархозе учились, в одной комнатке жили и с тех ещё пор привыкли всем, даже девочками, делиться. Так что и Сергей для него не чужой!..

Поляк хоть и славянин, но вдруг упёрся, тварь и предатель, тоже, поди, с Валенсой против СССР буянил. Кое-как уломали его на «посошок», крякнули по тринадцатой мерзости и отправились в номера.

Душ и сон. Запомнить: не пить ничего из бара-холодильничка и не смотреть канал с порнухой: цены-с! То есть, можно, всё можно – это свободная страна, но за свой счёт.

 

Когда ночь полна однообразно направленных видений, лучше преодолеть земное притяжение и ещё раз принять душ. Более прохладный. Оставляя лужи на полу, Сергей голышом подошёл к окну. Всем отекающим мелкими струйками телом вжался в холодное стекло.

Там, за дюймовым сплавом соды и кремния, чёрное, в редких, подсвеченных снизу переливами мириадами городских огоньков, растянутых облачках, небо обрезалось на далёком, но чётком горизонте неведомо отчего серебрящимся заливом. Вот так: луны не было, но вода, всё равно, серебрилась… А берег золотился… Да, здесь электричество не экономят. Откуда столько энергии? И куда? Проклятые американцы, именно из-за их хищнического отношения к природным ресурсам планета скоро и погибнет в экологической катастрофе. Районы, кварталы, дома – до самого горизонта световые квадратики в световых квадратищах. И повсюду игривыми всполохами реклама. Сплошь. Отсюда неразличимая, такая для недавно советского человека суетливая, агрессивная, мельтихающая… Снующая. Зудящая… Выманивающая и выцыганивающая. Долбящая и долбающая… В общем, какой здесь рекламы только нет! В любом случае, этих разновидностей бегающих и прыгающих букв и настырных картинок явно больше, чем нужных слов в нашем богатом и могучем для их определения. Как сказать: Marketable pig-swill for multitude? Или The multitude marketable pig-swill? Короче: хавайте…

А над всем сверху – в полнеба и полморя – контуры величественных небоскрёбов для небо- и море-жителей. Зримый школьный догмат социальной пропасти внутри классово разделённого общества угнетателей и угнетённых. Бедные дяди Томы! Нам бы это ваше угнетение: даже по ничейным муниципальным газонам меж остриженных деревьевцев горят низёхонькие фонарики. Может, выйти, поискать приключений? Ну, типа Шаганэ ты моя, Шаганэ? Стоп! Терпение, господа, терпение, главные силы нам потребуются завтра: неужели он так и не сломает Лариску? Ну не может такого быть!

 

Утро начинается с рассвета. Душ, бритьё, даже впервые за много лет – зарядка. Ну, это так, конечно лишнее, просто настроение. Из запотевшего зеркала вытаращил голубые глаза долголицый брюнет со сросшимися бровями. Масляна головушка, шёлкова бородушка. КрасавЕц! Нет, он совершенно ещё в форме, если присмотреться, то даже верхние два кубика пресса почти что проглядывают. Белоснежная навыпуск майка, синие-синие шорты, очки и бейсболка с «777» – что бы это значило? В коридоре столкнулся с горничной, тоже мулаткой, но ещё более рельефной, чем вчерашняя.

- Hi! Good morning!

- Hi! How do you do?

Нет, это не ответ, вчерашняя была контактней. А у этой хоть и четвёртый номер, но под ним словно ничего и не бьётся. Ничего такого. Ну, и ладно, пускай себе живёт, а ему ещё и позавтракать нужно успеть. Нет, всё же какие у них тут лифты! Блеск. Всё блеск. А вот шведский стол у нас бы не прижился. Это только бройлерные американцы грустно считают употреблённые калории, а наши пузаны лишь бы весело прикидывали экономию и злорадно нашару набивали бы желудки, как верблюды горбы. Сергей на своей тарелочке соорудил из салатов такую высоченную горку, что его, наверное, приняли за циркача с оригинальным балансированием: «Good appetite!» – «Угу». Такси под отелем стояло штук двадцать. А вот хочу на «мерсе» с негром – «Please, Sir»! Ого, что бы ещё такого-эдакого? Даже в голову не приходит… Вот уж, действительно:

Мне осталась одна забава:

Пальцы в рот – и весёлый свист...

 

Песок бесконечного пляжа серо-мутным самородным золотом окантовывал бирюзовое кипение редких и небольших, но необъяснимо упругих, сильных волн. Растянутый шлепок, пенистое шуршание по ногам и откат для нового удара в пологую непротивляющуюся сушу. Ровный ветер с Муссонного залива относил наверх, в пальмовую рощицу голоса купающихся и резвящихся под высоким, щекотливо слепящим солнцем туристов. Слева, за спиной белел двухэтажный комплекс «Кристального пирса». От отеля по пляжу на полкилометра рассыпались цветные зонтики и палатки. Кстати, мол, действительно красивый, острой прямотой уходил в далёкую глубину, размеренно срубая громко хлопающие гребни, накатывавшие из неведомых океанских просторов.

Лариска где-то задерживалась, и Сергей, неудержимо расплываясь блаженной улыбкой и беззлобно отмахиваясь от мальчишек-мексиканцев с колой и кокой, размеренно вышагивал по самому краю сказочной земли. Вода, смешанная с мельчайшим песком, крохотными раковинками и едва различимыми блёстками неведомо чего, игриво захватывала ступни, освежающе щекотала их и струилась назад, стирая за ним неглубокие следы. Триста метров туда, триста метров обратно. Мимо проносились или проползали мелкие плотные стада отдыхающих, одинаково громко плюхаясь в колышущуюся рябь залива, и так же одинаково, но уже тихо, выбираясь на сушу. Здесь многие отдыхали семьями. И многие говорили по-немецки. Сергею мучительно хотелось, разбежавшись, тоже поднырнуть под надвигающуюся волну, потом под вторую, и плыть, плыть. Может быть до той, такой обалденно белой-белой яхты, дразняще сильно и независимо в километре двигавшейся вдоль берега.

- Привет!

Сергей оглянулся: к нему, улыбаясь, приближались Лариска, и с ней какая-то пара. Невысокий, сутулый и худенький мужичок мексикано-индейского типа с обвисшими острыми усиками, и такая же невысокая, но предельно округлая дама с очень русским, уж никак не спутаешь, тоже округлым лицом. Оба лет под пятьдесят.

- Привет. Знакомься: наши земляки. А уж твои и подавно – из Академгородка.

- С ума сойти! Сергей.

- Здравствуйте! Саша.– Скуластая, усатая голова заискивающе кивала на тоненькой шее. – Только мы из «Ща». На Димакова жили.

- Правда же, потрясающе? Познакомиться здесь! Тамара. – Улыбка в тридцать три крупных белейших зуба. – Мы тут с Сашей уже совершенно оторвались ото всего, что могло хотя бы напоминать Родину. И просто не представляли себе вот такой неожиданной встречи. Спасибо Ларисе. А вы давно оттуда? Из Сибири?

Сергей вдруг вспомнил, что почти год не звонил домой. И почему-то не сожалел об этом. Ну, до сего момента:

- Ой-ёй, как давно! Как же здесь у вас хорошо, в вечном-то лете. Неужели к такому привыкают?

- Не говорите так, это только вначале. А потом… Мы весь вечер и всё утро только и думали о чуде: русский, да ещё из Академгородка! Вы для нас просто подарок какой-то. Просто подарок.

- Ты ещё не купался? – Лариска сбросила запашной красный халатик прямо на песок.

- Нет. Барсетку некому оставить. – Он оценил её замечательно сохранившуюся фигурку. И как бы невзначай подтянул живот, стягивая майку через голову.

Сутулый и тонкошеий Саша осторожно вытягивал из огромной холщовой сумки ещё более огромный полосатый ковёр и очень аккуратно расстилал, выравнивая под ним песок. Потом также внимательно и тщательно расставлял и раскладывал точно по полоскам ковра две махровых подстилочки, две надувных подушечки, два пледика, два полотенчика и множество остальных чрезвычайно нужных на пляже вещичек. В это время Тамара, вроде бы и не обращаясь напрямую к Сергею, но явно для него рассказав о погоде за прошедшие шесть лет и выдав прогноз на два вперёд, подняла с песка и не менее тщательно отряхнула Ларискин халатик, передвинула поближе её и Сергеевы сумки. За погодой последовали цены на одежду и продукты… «Ля-ля-ля» – Тамара стрекотала, ни на секунду не прерываясь. И опять о радости и ностальгии, дорогой вы наш подарок из России… Ну, раз подарок, так подарок. Сергей вовсе не против: пусть сегодняшний отдых на узкой ленте песка между Океаном и американским образом жизни для этих смуглых обладателей residence permit станет стопроцентным счастливым уикендом.

- Тамара, вы подождёте? Пока мы с Ларисой окунёмся?

- И я тоже с вами. А посторожит пусть Саша. Температура воды сегодня тридцать один градус. И солёность...

Итак, Тамара оставлять их одних ни на минуту не собиралась. Ля-ля-ля – не замолкая. И, более того, умудрилась встроиться посредине. Напористо пройдя сквозь три встречных волны, Сергей почувствовал непреодолимое желание совершенно случайно утопить её в следующем валу. Вот так взять за волосы на макушке и, не слушая про статистику магнитных колебаний, поглубже погрузить в кипящую песком сине-зелёную муть под ногами. И держать, держать до наступления полной тишины. Еле избавился от желания. Но Тамара, словно бы о чём-то догадавшись, вдруг с громким вскриком сама бросилась от них вперёд и, вынырнув за полупрозрачной полосой набегающей волны, саженками поплыла к далёкому солнцу. Лариска, счастливо сверкнув зубами и глазами, неожиданно тоже поднырнула под нахлынувший вал, да такой, что Сергей едва сумел не упасть под его ударом. Сплюнув соль, глубоким броском торпеднул за Лариской в нежную теплоту этого самого Мусс-с-сон-ного залива. Но догнать удалось только через пять-семь минут в совсем открытом море. Поэтому поцелуй получился совсем не таким, как планировался. Как-то не всерьёз. Лариска смеялась, скользила меж рук, не оставляя надежды на скорую победу. После второго поцелуя она также неожиданно поплыла к берегу. И что?.. И как?.. Сергей разводил руками и не мог решиться: за ней или начихать? Начихать! Сделал два-три лениво сходящихся круга в качающей солёной нежности, так, совершенно по когда-то читанному, выталкивающей на поверхность все его не деревянные члены. Муссонный, ёлы-палы! Вон и она, яхта. Плывёт так близко, что видны все узелки на канатах и капли на стёклах иллюминаторов. Реальность, превосходящая свою достоверность… «Баунти»… Нежданно рядом вынырнула Тамара.

- Сергей, а что вы думаете о генерале Лебеде?

- Not bad! А вы? – Он попытался подтопиться сам. Ничего не вышло: океанская плотность в этих широтах превышала плотность человеческой крови. Однако, если лечь на спину, то через хлюпанье в ушах совершенно не слышно, о чём там лопочет плывущая рядом крупнополосатая бывшая землячка. Вежливо или не вежливо не отвечать ей из данного положения?

А на берегу Саша окончательно разложил и расставил по местам необходимые для отдыха атрибуты и ингридиенты. И приготовился к беседе по-серьезному. Только с кем? Сергей, хоть и вполне убеждённый демократ, но Гайдарчика с Чубайсиком не переносил. Нет, просто из эстетических соображений. А на другие политические темы всё и так в газетах подробно расписано. Жаль, что Саша принципиально не пьёт, но остальные всё же поднимут мягкие стаканчики за столь далёкую Родину. Эх, надо было чуть-чуть прикопать в верхнем горячем слое песка тёмную бутылку с красным вином и подождать, когда пробка начнёт выдавливаться, – вот это было б классно! Да-да-да! На пляже, как нигде, ни в коем случае нельзя принимать холодного. Только парное вино пить нужно сразу после купания, пока тела не обсохли. Как интересно! Тсс! Пусть это будет нашим маленьким русским секретом! Спиртное на людях – огромный штраф. Только в бумажном пакетике.

Так и не дождавшись диалога, Тамара завела равномерно бесконечную эмигрантскую сагу, с редкими Сашиными вставками-уточнениями. Сергей, разложившись на краешке ковра и максимально расслабившись, из-под почти закрытых век старался не смотреть, как у него в ногах Лариска натирает тело одуренно пахнущим огурцами и полынью кремом. И опуская подробности пересказа извинительных причин переезда сибиряков на чужбину, Сергей не умом, а телом внимал сочившемуся поверх спины шороху солоноватого ветра, утихающим дыханием подстраиваясь под ровный ритм океанического прибоя. Жар калил веки до алых всполохов лепестков свежевыкованной розы, ветер шершавил кожу, прибой убаюкивал…

Лёгкими вращательными поглаживаниями Лариска втирала огуречную полынь в сильные бёдра, в припухлый, но ещё без мелких складок живот, увлажняла под купальником грудь. А солнце, множась уже тысячами и миллионами алых и белых роз, жидким металлом протекало сквозь беззащитное глазное дно в мозг, и разжигало там нечто уж совсем-совсем подсознательное.

- …Тогда-то мы с Сашей окончательно и решились. Стать кандидатом в двадцать четыре, а к тридцати семи так и не защитить докторскую! – это слишком откровенное издевательство. И в это же время, на нём, на его разработках – только нами самими отслежено! – три диссертации было кое-кем сделано! Спросите: как? А просто: бралась его тема, изучалась и отклонялась. Предлагали к разработке другую. А там, глядь, чуть-чуть под другим названием старая выплывала где-нибудь в Казахстане. К тому же окончательно прекратили финансирование его лаборатории. Не то что на реактивы или же оборудование, даже на зарплату деньги не выделялись!

- Ну да, с материалами мне помогали коллеги из-за границы. Всегда собственными препаратами работал, не госовскими. А вот с зарплатой действительно подкосили: стали платить только нам, завлабам. А ты уж своим сотрудникам, кто пониже рангом, смотри в глаза, если можешь. Полный привет! Я тогда тоже, было, от их денег отказался...

- Ага, «отказался» он! А ребёнок?

- Так и у них тоже дети...

- Ладно! Перестань хоть сейчас. Как будто ты в чём-то виноват. Это такая политика у государства. И вот, в один день в очередной раз поступило предложение через фонд Сороса защититься в Америке. До сорока-то уже немного оставалось. А после сорока лет они не помогают, гранты только молодым учёным. Что нам было делать? Волновались больше всего за дочь: как она тут без друзей, без знакомых, без родных сможет адаптироваться? Очень уж наша Оленька бабушку любила. Но всё же решились. Как в омут. Или в огонь. Вначале, конечно, только глазами хлопали. После Советского Союза тут всё казалось раем. А я ведь, дура-то, даже зимнее пальто сюда привезла – столько денег пропало! В супермаркет первые разы войду, бывало, и плачу. У нас-то там, с распределителем, легко хозяйничать было: паёк на тридцать семь рублей, квартира – шестнадцать, за свет – восемь. А тут как бюджет рассчитывать? Ведь всего отведать хотелось. С Оленькой изначально перед каждым походом договаривались: всё только смотреть, а пробовать по штучке с получки. Ну да, именно «походом», так как тогда машины своей ещё не было, а общественным транспортом в нашем районе белым ездить не рекомендуется. Впрочем, и пешком нужно всегда осторожничать, ходить можно только в светлое время. Тут такая хитрость: все живут землячествами, получается как бы государство в государстве. Китайцы селятся с китайцами, мексиканцы с мексиканцами, негров так много, что они даже меж собой делятся. А вот русских почти нет, значит – и своей мафии нет. Вот русский и беззащитен абсолютно. Никто не заступится, случись что. Выход только один: селиться в дорогом районе. Там и полиция, и общий порядок, и соседи друг за другом приглядывают. Но это мечта для русского учёного почти нереальная. К тому же после, когда первый восторг прошёл, выяснилось, что и контракт-то наш был составлен весьма «умело»: Саша, будучи научным руководителем проекта и зав лабораторией, получает здесь лишь чуть больше, чем моющий у него пробирки лаборант индус. И никакой защитой докторской даже и не пахло. И к Соросу эта вся затея никакого отношения не имела. То есть, всё оказалось как в Советском Союзе: опять его высосали и выкинули. Патентование всех разработок велось не на него, а на фирму. А в контракте в самой глубине из двухсот пунктов был запрятан маленький такой пунктик: в случае банкротства патенты уходят за долги. Ну, они же сами у себя эту фирму через подставных лиц и выкупили. За три копейки. Спасибо вот Ларисе, она опять помогла, познакомила с нашими же людьми, но только с теми, кто здесь сумел устроиться. Теперь какая-никакая, но есть работа.

- Ох и работа… – От печальных рассказов о себе Саша тоже заскучал.

- Между прочим, твои товарищи в Академгородке сейчас песцовые шкурки для чукчей выделывают. Генетики кандидаты и завлабы – мездру скоблят.

Сергей вскочил с глубокого присяда, потянулся с вращением: не пора ли ещё раз окунуться. Теперь мужской компанией? А барышни пока застольем займутся.

Они пробили первых четыре вала и поплыли рядом. Позади оставалась белесая полоска пляжа с тёмными пупырышками отдыхающих и торгующих, далее над ней оливковой зеленью вспучивалось взгорье, утыканное длиннющими, почти лысыми пальмами. Саша плыл аккуратными, академически чёткими гребками. Он даже поймал ритм: где-то слева кто-то что-то громко отсчитывал по-немецки. А Сергей пробовал то так, то эдак. Ох, и хорошо они тут живут. Хоть и с неграми. Хоть и первое только время.

- Тамара права. Возвращаться некуда. Я же микробиолог, и не последний, спецом считался. Мы, можно сказать, гомункула в пробирке выращивали. Сильно продвинулись. А теперь в Академгородке, действительно, пол-института на тундровые зверосовхозы работает. – Саша приостановился, гребанул в сторону. – Осторожно, медуза.

Маленький серенький комочек. Словно тень, сразу и не разглядишь. Они какое-то время просто полежали на спине, следя за игрой мелких крикливых чаек, потом постояли «столбиками», качаясь на медлительных, пологих, словно синькой подкрашенных волнах. И потихоньку направились к берегу.

- Иногда Дом учёных снится. Наш холл с деревьями и вечно пустым фонтанчиком. За окнами зима, а в лианах воробьи чирикают.

Они тяжело выбрели на песок, Саша что-то резко ответил тут же набежавшим мальчишкам-мексиканцам с колой, пивом и сувенирами. Те отошли, и с безопасного расстояния начали ответно грубить.

- А вот я городок никогда не любил. Вернее, не сам городок, а наших городковцев. И с радостью эмигрировал из него в Россию. Даже нет, в – великий Советский Союз.

- Объясните.

- Ну, помните, было такое понятие: «посёлок городского типа». А наш Академ, он «деревня городского типа» – «Village типа city». Ну, не Россия он, не суть её.

На понимание Сергей и не рассчитывал.

Браво! Great and excellent! В их отсутствие Тамара и Лариска красиво расставили в центре настила какие-то многочисленные баночки и корзиночки с «русской закусочкой»: специально для дорогого гостя напекли ватрушек с творогом и пирожков с капустой. Тут такого в помине нет. Как и гречневой каши. Американцы её «армянской» называют. Саша вздохнул: «Сейчас бы окрошечки» – «А с чем прикажете? С пепси вместо кваса?» – «Можно безалкогольное пиво...» – «Бр-рр! ладно, вы обсыхайте, теперь мы окунёмся». Скинув шляпки и очки, женщины на полупальцах пошли по горячему песку к прибою и солнцу. Встречный свет физически ощутимо огибал контуры их тел, и от смуглого абриса Ларискиной спины лучи густым потоками давили, залепляли Сергеевы глаза, щекотали губы, нос... Что там Саша спросил про его свободное время?

- Мы с удовольствием приняли бы вас как-нибудь вечером. Чтобы и дочка по-русски поговорила.

- И мы с удовольствием!

- В принципе, тут недалеко. Отсюда – вон туда, десять километров. И трасса прямая, вернее это даже почти проспект, только дома с одной стороны. Прямо-прямо, все десять километров без единого поворота.

- Так ведь тут можно трусцой бегать. К морю-то. Искупался, и назад.

- Даже и не думайте: дома почти сплошь негритянские. Пешком никто здесь не ходит, что вы! Белым здесь можно только в автомобиле. И днём. А наш номер 1908. Легко запомнить: в тот год Тунгусский метеорит упал. Мы полдома снимаем, а полдома венгры.

Один мужчина горячее вино, а другой минералку, подняли за милых и мокрых дам. Дамы, из-под прилипших купальников которых по покрывалу расползались тёмные пятна, неудачно отшучивались о их негусарском виде, и не восьмом марта, и... были довольны.

Сергей отмяк, ел и нахваливал, смешил и каламбурил, в лицах вспоминал студенчество, в меру подкалывая тоже захмелевшую от перечня полузабытых имён Лариску. Тамара хохотала так, что соседи, тоже, поди, немцы, вздрагивали и замирали с полными ртами. Даже грустный и аккуратный Саша временами тоже мелко хихикал. А что оставалось-то? Первый приступ не прошёл. Ну, так и не отступать же…

Окунулись напоследок и стали укладываться: полдень, солнце высоко, дольше белым загорать не стоит, они и так тут последние промеж цветных. Ну что ж, как опытные люди скажут, так неопытные и согласятся. А на послезавтрашний вечер они принципиально договорились: «Мало ли что, на всякий случай, это наш мобильный телефон» – «Это мой гостиничный» – «А это мой». Лариска сощурилась и визитку чуть-чуть попридержала пальцами. Ну-ну-ну... Как это сказать по-русски? Не мытьём так катаньем. Только что здесь значит это самое «катанье»? The skating…

 

Иногда счастье оказывается в том, насколько близок к твоему номеру лифт. А если он почти напротив, и пока одна кабина пролетает вверх, вторая как раз встречно опускается, то ты – самый везучий из везучих. Дверь в его гостиничный номер так и осталась приоткрытой. Видимо где-то ожидали её хлопка, но такое могло – и должно было сработать! – на дилетанте. А Сергей был ветераном. «Участником». Конечно, четыре дня войны не такой уж и большой боевой опыт, но был же перед этим курс спецбатальона с белым полотенцем на пороге палатки. И был шоковый опыт презрения ко всему человеческому, когда его могли всерьёз убить ещё до «командировки». А только потом взрыв. Первое, второе и третье остаётся с тобой навсегда. И в нужный момент, словно из-за спины, некто вкладывает тебе в разгорячённый мозг холодную руку, и резким рывком – отчего-то чёрной! – рукояти рубильника разом обесточивает логику рассуждений, врубая на полную твои инстинкты. Отключённая логика, угасая, только слабо искрит гуманистическими оправданиями вслед творимым тобой событиям. А ты в это самое время уже чувствуешь собственную кровь на продавивших нижнюю губу сабельных клыках, и предельно растопыренными когтями бесшумно и зло раздвигаешь тростниковые заросли.

 

За приоткрытой дверью его номера на светлом полу, между белой-белой кроватью и белым-белым креслом лежал чёрный-чёрный Карапетян в красной-красной луже.

 

В лифте Сергей присоседился к двум солидным немецким фрау, напряжённо разбирающим что-то в мелком шрифте авиабилетов. Вместе им было около ста сорока, и они ни на кого не обращали внимания. Он нажал кнопку второго этажа. Отсюда вниз, в холл с администраторским отделом, входом в ресторан и зелёной зоной отдыха, вела шикарная, мраморная с бронзой, лестница. И в самом её низу стояло три или четыре озирающихся парня. В костюмах. В тёмных, совсем не по погоде, глухо застёгнутых костюмах. И вот опять счастье – туалеты. Прямо между лифтом и лестницей, так что никакого привлекающего внимания движения против общего потока. Вышел и вошёл. Вошёл и, естественно, сел. Как говорилось в советской армии: подумать. Ибо здесь как раз самое время и самое место вернуть рассудительность. Перевести рубильник в исходное положение. Раз хорошие парни на лестнице поджидают плохого, значит, всё уже кем-то срежиссированно. Значит, он не первооткрыватель своей двери. Подстава за вчерашний разговор? Поляк, гад, много понял? И что-то кому-то перевёл? Ну? Бармен или нет? Да? Нет?.. Не-ет, не он. Тут могли услышать, даже и не подслушивая из-под стойки. Они вчера, конечно, прилично приняв и расшумевшись на весь бар, так обнаглели, что «московские партнёры» даже за двадцать метров сподобились бы отследить их нежданно появившееся взаимопонимание и взаимосогласие относительно будущего оппозиционирования некоему плану «А». Отследить, и включить план «Б». За которым обязательно последует план «В». И так далее. Планов, наверняка, заготовлено столько, сколько нужно, чтобы срубить денежки с америкашек, а забайкальцам сунуть... the horseradish. Или как тут хрен называют?

Бедный Карапетян.

И ещё более бедный Сергей.

Для всей полиции штата Калифорния первейшего русского вопроса «кто виноват?» не существует. Для них, естественно, виноват русский. И оттого этому русскому остаётся искать ответ на второй наш национальный вопрос: «что делать»? Как учил прапорщик Ничепоренко, первым делом необходимо провести ревизию. Так-так. Бумажник с тремя тестевыми тысячами наличной мелкой «зелени» – очень хорошо, телефонная карточка – очень хорошо, визитки Тамары и Лариски – ну, очень хорошо. Расчёска и чёрные очки – тоже полезные вещи. Так-так-так. Авторучка и, неведомо откуда забившийся в самый шов кармана, чупа-чупс. Без оценки. Теперь второе: разведка местности. В туалете, кроме его отражения в огромном, идеальной чистоты зеркале, никого. Но скоро войдут. И третье: на основе ревизии и рекогносцировки составить план действия. Опять же, как учил товарищ прапорщик, в этот план не должно вмешиваться желание немедленно сдаться. Всегда лучше немного посопротивляться, поартачиться. Побегать. До лёгкой испарины. Тогда возможны и некие переговоры со стороны бегущих впереди и бегущих сзади. Время, оно же… А вдруг за это самое время и само всё как-то рассосётся?

Чтобы спрятаться в пустыне, нужно превратиться в верблюда. Чтобы оказаться незаметным в отеле, нужно стать японцем. Японским туристом. Так-так-так. Сергей влажными ладонями гладко прилизал свои, как оказалось, такие бесценно чёрные волосы назад, сократил длину носа приспущенными чёрными очками и сощурился, погасив голубые искры. И рост ему в помощь. Приоткрыл дверь в коридор. Ждать пришлось совсем недолго: из лифта вывалило сразу человек десять. Очень даже замечательно невысоких, чёрных, громко и весело скалящихся и толкающихся японцев, топающих мимо околотуалетной ниши к спуску в холл. И почти все в очках. Оставалось только тоже оскалиться и такими же весёлыми шажочками пройти сквозь сеть сыскарей с фотографиями разыскиваемого преступника. Тупые копы даже не шелохнулись. Ну да, русские мафиози – это вам не нинзя, как же их не заметить?

Озноб, как прихватил у входа в комнату, так и не отпускал. Телефон внимательно отпикивал вслед трясущимся пальцам. Отсвечивающий неоновым фонарём никель коробки мешал разглядывать кнопочки. Всё, всё, всё… все тринадцать штук выдавлено. Ожидание. Гудок. Второй. Третий... Восьмой! Да где же ты, чёрт побери! Ага, щёлкнуло.

- Hello! Speak you, please. – Голос непробиваемый.

- Hi! – почему-то засипел Сергей. – Это я. Я. Ты слышишь?

Дурацкий вопрос в условиях американской цивилизации: это у нас там с растущим расстоянием нужно кричать всё сильнее. Кто разговаривал с Хабаровском, тот знает. А у них-то Лариса его шёпот здесь и из Аляски услыхала бы.

- Лариса, со мной беда.

- Я смотрю телевизор.

- Что там?

- Разборки русской мафии. Фото убийцы с камеры наблюдения похоже на тебя.

Сергей оглянулся в присяде: нет, это фары разворачивающего автомобиля.

- И зачем ты мне звонишь? Ты же понимаешь, что этого делать нельзя.

- Лариса, это какой-то бред! Мы же были вместе.

- Тихо. Перезвони мне на мобильный.

- Карточка кончается. Скажи, как к тебе добраться?

- Ко мне?! Ты что, с ума сошёл. Никак.

- Лариса!

- Забудь! Никак и никогда.

И короткие гудки.

Если чуть-чуть дать эмоциям волю, то можно разбить трубку, раздолбать никелированную коробку, распинать пластиковую раковину. Или пойти против заветов Нечипоренка и сдаться. Что, в общем-то, однозначно. Рядом остановился очень неновый жёлтый «мерс». Дико разрисованное рекламой, с подсвеченным продольным гребешком-ирокезом. Местное такси – ну, точно как старый индеец на боевой тропе. Откинулась дверка, и жирный таксист, отрывая прилипшие к заднице штаны, ленивой походкой прошаркал к телефону. Покосился на Сергея и, заслонившись спиной, стал набирать. Да-да, конечно, please, mister. Сергей, было, отошёл. Но тут же, и сам заслонившись, аккуратно вытянул из скрутки десятидолларовую бумажку. Дождался окончания испанских реплик и помахал рукой:

- «The Crystal pier»?

- Ten. Sawbuck?

- OK!

Вот и всё. Покатили. Машина медленно отекала залитые ярым витринным светом углы, из всех шести динамиков вязко отстукивал реп, и, если бы работал кондиционер, то как хорошо было бы из-за зеленоватого «мерсовского» стекла наблюдать чужой город.

- Polish? Russian?

- No. Ukrainian.

Поверил? Про русского, находящегося в розыске, наверняка уже объявили по всем местным новостям. По авторадио точно.

- For you in a «Crystal pier» someone waits?

- Yes!

- Listen to me: I have good girls. Very young. And clean.

- Next time.

- ОК! Take my telephone.

Ну, в этом все таксисты одинаковы: девочек за полцены. И за полгарантии. Сзади приблизилась, повисела рядом и обогнала молча посверкивающая мигалкой, длинная бело-синяя полицейская машина. Конечно же, шоферюга очень внимательно следил за его лицом через зеркальце. Только, родной ты наш, мы ведь по системе Станиславского работали, по «школе переживания», что куда как потоньше вашего «принципа показа». Для наглядности преимуществ русской актёрской школы Сергей ещё и позаглядывал вслед удаляющимся копам с совершенно нелепой улыбкой восхищения американской службой правопорядка: вот они, живые Белуши, Сталлоне и Сигалы.

 

Подождав на широком белом крыльце, пока рубиновые габаритки немного уменьшатся, он, руки в брюки, очень непринуждённо спустился по ступеням, и, как бы сам по себе гуляя, побрёл по простреленному прожекторами в километровую глубину пустому пляжу. Прибой шлёпал и шуршал чуть громче, но всё также неравномерно. Зонтики и лежаки связаны и сложены. Ещё раз убедившись, что за ним никто не следит, Сергей свернул от воды и уже быстрее направился к жиденькой пальмовой рощице, высокими чёрными мётлами растянувшейся по самому гребню холма. Позади, на освещённой низкими фонарями террасе опять зазвучала ламбада, там пили и танцевали беззаботно молодые компании, иногда отпочковывая на пляж парочки, романтично, но неопасно недалеко побродить во влажной темноте на фоне мерцающего мириадами подлунных звёздочек залива.

Но до чего же у них тут всё ухожено. Плюнуть некуда. По гладенькой асфальтной дорожке, кривящейся меж выстриженных и вычесанных кустиков, Сергей почти выбежал на гребень и оглянулся.

Слева внизу, до самой неразличимости горизонта, чуть слышно дышал уставший от своей древности и бескрайности, достигший ночной самадхи Океан. Справа, также до горизонта, суетливо и взахлёб колотился миллионами сердец неусыпно продающий и покупающий всё и вся курортный Город. Отсюда Сан-Диего обрисовывался контуром гигантского ящера с чешуйчато-золотым гребнем небоскрёбов, далеко откинувшего хвост и понурившего крохотную головку островных вилл на длинной-длинной шее моста. Ночь, именно ночь, выявляла органическую цельность Города, истину единосущности составляющих его кварталов-органов в физиологической мириадной нераздельности его утробных обитателей. Это днём могло показаться, что у каждого жителя есть собственное лицо, мнение, судьба. Своё бытиё. Но то был полуденный мираж. А вот ночь открывала истину: во всех этих, таких вроде как раздельных, вроде как частных сложностях, сутевым была их общественно-согласованная слаженность взаимофункционирования. Ночь обнажала божественно спроектированную единость урбанического социума как многоклеточного, разносоставного социального организма. Всё по Гоббсу. Через Волошина:

И вот, как материк, из бездны пенной

Взмыв Океан, поднялся Зверь зверей –

Чудовищный, огромный, многочленный...

 

Толпы микроскопических инфузорий, взаимодоговорённо и взаимовыгодно составляющих сложнейший симбиоз коллективных органов – дыхания, пищеварения, защиты и очистки, днём и при близком рассмотрении вполне походили на людей, персон, индивидуумов, личности. Да, днём горожане делились или объединялись по половым или финансовым признакам, в солнечном жаре почти хаотично-своевольно тянулись друг к другу или конфликтовали, выстраивали интеллектуальные или телесные доминанты, но в ночной общей совокупности – без демонстративных улыбок, защитных очков и шаловливых шортиков, проявлялись всего лишь слизью внутри сверкающего чешуйками панциря Города-ящера.

От зубчатого контура Города, как из электрической турбины, через холм, прямо над Сергеем струились плотные, просто до жуткой головной боли, магнитные токи. Токи избытка ужатых, связанных дневной теснотой и освобождаемых ночными допингами страстей, токи торопливых восторгов, скорого наслаждения, блаженства суетно исполняемых желаний. И дрожи в смеси алчности и страха: не успеть ещё чего-то такого попробовать и кого-то поиметь, не успеть того, что попробовали другие, прежде чем пропадёт это самое желание пробовать. Над Сергеем ночной воздух свистел, шуршал и скрежетал пересекающимися линиями энергий, испускаемых ежесекундными рождениями, толчками роста, скорым размножением, старением и умираниями миллионов микроскопических частиц, планомерно задействованных в гудящей и дрожащей топке этой, неведомо кем сконструированной и для какой цели запущенной, турбины. И все эти выплёскивающиеся, излучающиеся, истекающие силы Города, искривляясь земным притяжением, притяжением земного, не пробивали, не тревожили Небо, без всплесков угасая в равнодушной безответности Океана.

...В звериных недрах глаз мой различал

Тяжелых жерновов круговращенье,

Вихрь лопастей, мерцание зерцал,

И беглый огнь, и молний излученье...

 

Из-за угла выстрелили длинные голубые лучи бесшумно близящихся фар, и Сергей едва успел упасть на газон. Мимо, чуть побулькивая клапанами, проползла патрульная полицейская машина. Потому-то и чисто – потому как следят. И днём, и ночью. Странная же психология у правнуков преступников и сектантов: предки сбежали в Новый Свет, вроде как за свободой, а потомки совершенно свободно выстроили в нём сами для себя тюремные отношения: стукачество, фискальство, подставы. И надзор. Полный надзор. А может, как раз и ничего в этом странного: инстинкт выживания бесхребетных людей, физиологически нуждающихся в постоянном внешнем каркасе. Наверное, отсюда-то так естественно в это общество добровольных самотюремщиков и вписываются потомки невольников из Африки. И рабов из Азии. А вот вольные Чингачгуки и гордые Зоркие Соколы вымерли, и, теперь даже Сергею понятно: вовсе не от гриппа.

 

Прямо по выстриженной травке Сергей прошёл подальше от асфальтной дорожки. Убедившись в одиночестве, поднял голову: там, высоко-высоко, под неощутимым внизу ветерком бумажно шелестели растрёпанные листья. Вообще, местные пальмы очень походили на воткнутые в землю рукоятками огромные дворницкие мётлы. Длиннющая шершаво-волокнистая палка и лохматый пучок условной зелени на самом конце. В детстве всё американское как-то не так представлялось. В сибирском детстве.

 

Часам к четырём луна укатилась к горизонту, Город стал затихать, темнеть, и звезды развернулись во всю мочь. Где тут родная Медведица? Неужто это она, хвостом за горизонтом?.. Орион… Водолей… Каждая звезда свободно светилась и играла в собственном цвете, а величина, величина! Оказывается у Океана Космос много ближе – ну да, экватор же отдаленнее от центра Земли, то есть выше, это полюса приплюснуты. Так, так, вот тебе и ещё одно открытие на берегу Муссонного залива. Близко, ох, близко... А если попробовать? Он вышел на середину поляны, раскинул руки и начал вращаться… Сначала медленно... Потом быстрее, ещё быстрее… Нет. Ничего не происходило. Не та земля, не то небо. Подождал, пока выправится дыхание, и сел, толкая спиной пальму. Под ногой лежало что-то непонятное. Брезгливо пощупал: банан! Надо же, кем-то забытый и совершенно целый, закупоренный банан. Как Сергей его не раздавил? А очень даже вкусный.

Маленький Алёша Пешков, до того как стать Максимом Горьким, не верил своей бабке, что звёзды – это свечи, зажигаемые ангелами. И правильно делал, что не верил: один только квадратный сантиметр солнца светит как пять тысяч свечей. А сколько звёзд на небе? То есть, сколько их видит человек за раз? Простой, маленький человек, один из четырёх миллиардов. Одна, две, четыре, восемь... Четыре тысячи? От отдельных бусинок вдоль горизонта к сплошному серебристо дышащему покрывалу Млечного пути, чуть смятой лентой покрывшему зенит… И всего-то навсего мы различаем четыре тысячи?!

Звёзды, звёзды, звёзды… И каждая мир. Мир из солнца и планет, спутников и астероидов, метеорных потоков, комет и просто облаков космической пыли. Почему-то Сергею никогда не верилось, что жизнь есть на Марсе или Венере. Нет, слишком близко, и... неинтересно. Любой корабль долетит, и наш, и их. Но раз марсиане до сих пор к нам не прилетали, значит, и нам там делать нечего. Другой вопрос – иные системы. Иные, но с такими же жёлтыми солнцами и голубыми землями. И белыми лунами.

«С удалением от наблюдателя сектор охвата разрастается стремительно, и также стремительно увеличивается процент вероятности существования идентичных планетных образований». Но дело-то совсем не в этом. Дело – в желании идеала. Так человек с этой земли, самый что ни наесть обычный, невыделяемый из четырёх миллиардов, всю свою жизнь жаждет встретить не просто другого человека, зелёного или красного, из других четырёх миллиардов, а лишь того, который несомненно лучше всех из этих и тех миллиардов. И лучше самого этого человека тоже. Умнее, добрее, красивее... Что мы ждём от звёзд? А ведь мы именно ждём! Ждём, жаждем, требуем – красоты, мудрости, любви... И тоскуем, тоскуем.

Когда-то и где-то, давным-давно и далеко-далеко… длинноволосый урод… Говорил о мирах… Где ты, Татьяна?.. Та-ти-а-на.

Где ты?

И где я?..

Почти у самого, уже яснеющего предчувствием близящегося восхода, горизонта сонно помаргивали красными бусинками габаритки дремлющих яхт.

 

Провести ночь у океана, под пальмой с бананом в руке! Ну, всё, всё! Всё на фиг! Пора кончать с такими сказочными глупостями. Пол-пятого. До дома номер 1908 отсюда десять километров. Два часа пёху. Негритянские хулиганы, поди, уже все спят, толстожопые полицейские, как и наши толстопузые менты, в такую пору тоже где-нибудь кемарят. Так что теперь нужно только встать и пошагать, быстро и не оглядываясь пошагать, чтобы успеть войти в закрытую пока дверь до всеобщего семичасового пробуждения.

 

Последние 907 домов, ровненько расставленных через каждые восемь метров слева от широкой, на шесть рядов, трассы, были абсолютно одинаковы. В розовом утреннем солнце, стирающем непринципиальные различия в сиено-охристой гамме окраски стен, и вовсе даже неразличимы. Столбик с двумя почтовыми ящичками, газончик с двумя дорожками, два апельсиновых деревца около верандочек, прозрачными ушами обрамляющих островерхие домики на два хозяина. И следующий столбик, дорожки и деревца. За весь путь повстречались только два фургончика, развозящие продукты, и ещё некоторое время по трассе за Сергеем бежала безо всяких причин приставшая невзрачная рыженькая собачонка. Километра два она семенила, понуро повесив голову и не пытаясь изменить дистанцию в пяток метров. Молча появилась, молча пропала. 1906, 1907, 1908. Стоп. Которые тут русские, а которые венгры? Ага, только у русских в окне второго, мансардного, этажа может быть выставлена на просушку подушка. Сергей вытер о брюки вспотевшие ладони и излишне сильно нажал на звонок. Ох, надо было сначала на часы посмотреть.

 

- Сергей, вы? Заходите же скорее! – Саша, босой, в старой блекло-полосатой пижаме, не просто вдёрнул его вовнутрь, но даже и выглянул за ним, покрутив круглой головой на своей тонкой шее, чтобы убедиться в сладком сне ближайших соседей. Быстро замкнул два замка и задвинул защёлку на стеклянных полупрозрачных дверях. Которые и ребёнок мог бы выбить.

- Вы на чём приехали?

- Пешком.

- Это хорошо. Очень хорошо. Замечательно! Проходите в столовую, сейчас я кофе заварю. – Суетящийся хозяин, похоже, нынче совсем не спал: глаза за очками красные, веки запухли. – Простите за зевоту. Это нервное. Сегодня же воскресенье, вот и я позволил себе ночку за компьютером посидеть. Да и, если уж честно признаться, то отчего-то я вас ждал. Да. Вернее, что такое предчувствовал.

В прозрачном цилиндре кофеварки забулькало, запульсировало, и по довольно большой, темноватой ещё комнате пополз густой слюноточивый запах утра. Выложенная красным кафелем кухонная зона была отделена от зоны обеденной барной стойкой с нависающими сверху перевёрнутыми разнокалиберными рюмками. Саша выставил на стойку две больших парящих керамических чашки, достал из огромного никелированного холодильника крохотный пакетик сливок, а из звякнувшей микроволновки вынул стеклянную тарелочку с бутербродами, крупно пузырящимися расплавленным сыром. Разложил их дрожащими руками по блюдцам, вынул салфетки, придвинул зубочистки. Сейчас Саша ничем не походил на того пляжного педанта, серьёзно обдумывающего каждое свое возможное слово. Теперь он откровенно подергивался, прерывая Сергея на полуслове, не давая даже повода для ответов и возражений. Его даже слегка знобило от перевозбуждения:

- Пробуйте, Сергей. Замечательно. Просто замечательно. Мои ещё спят. Так что у нас, как минимум, есть полчаса, чтобы договориться.

- У меня во всей Америке кроме вас…

- Не тратьте время на объяснения. С вами всё понятно.

- …больше никого.

- Не тратьте время на объяснения. Молчите. Вас тут искать вряд ли будут. Но только вы даже не представляете здешнюю систему взаимодоносительства. Всех на всех. Это и мне не понять, хотя чего только уже не повидал. Стучат, все стучат. И нормально. Для них это добропорядочность, долг перед нацией. Даже наш сосед, даром, что тоже из соцлагеря, а мгновенно вжился. Надеется таким образом дотянуть до гражданства. Получит, если уж так жаждет. Мне-то что? Лишь бы дочь доучить. Вот где у меня эта Америка! По самый кончик носа наелся. Оленьке сейчас семнадцать, через год в колледж. Получит диплом, и сможет уже о замужестве подумывать. Но это без нас, без родителей. Тогда мы домой, домой! За все тяжкие, что я тут вынес. Мы вынесли. Огоньки-то в мае около универа цветут?

- И клещи ползают… Я-то, поди, из Новосибирска раньше вас слинял.

- Может быть, может быть. Простите, если что. Я понимаю, что это не так, но отсюда Россия кажется единой, хоть и помнишь, что от Москвы до Челябинска не ближе, чем от Майями до Нью-Йорка. Вы с кем-нибудь связывались? Сегодня? Ночью-то?

- Пытался.

- Да-да, конечно-конечно. Наверное, с Ларисой Вениаминовной? Только это вы зря. Очень даже зря. Её-то «они» почти постоянно проверяют. Вы поняли – кто. Обязательный контроль за лояльностью эмигрантов к американской демократии. А Лариса Вениаминовна с новоприезжими работает. А эти новые сейчас кто? Сплошь аферисты. Нет, ещё несколько лет назад сюда приличные люди приезжали. Не все, конечно, но были очень порядочные. Учёные, художники. Романтики. Искали возможности, кому, как казалось, в СССРе тесно для реализации. А сейчас в основном воры. Урвут на Родине две-три сотни тысяч, а кто-то и миллионы, ну и сюда. С миллионами-то ладно, у них свои расчёты. А вот на мелочь здесь идёт облава. Плотная, продуманная. Причём из тех же эмигрантов, только приехавших ранее. И каких только способов не придумано, как эти двести-триста тысяч выманить на почти законных основаниях. Выманить, отнять, а облапошенного хозяина выпнуть назад, на историческую родину. И что подло: самую активную роль в заманивании новичков в разные там инвестиционные проекты, совместные торговые компании и фирмы играют точно также ранее облапошенные. Поэтому самое главное правило эмигранта: хочешь прижиться в Америке – никаких дел с «бывшими русскими». Это железно. Или каменно.

- Как скрижаль?

- Да. Нет, точнее, как роспись на стене Брестской крепости. Скрижаль Бог писал, а тут человек. Царапал в отчаянии.

Они выпили по две чашки кофе, съели по два блюда горячих бутербродиков, и Сергей безумно захотел спать. Вот всегда с ним так, после излишней дозы кофеина. И ночного бодрствования. А Саша, пользуясь отсутствием жены, спешно продолжил:

- Меня тоже по полной обчистили. Денег у нас не было, но двенадцать патентов за четыре года! Теперь мои бывшие хозяева обеспеченны по гроб. Я же, сгоряча, тут все свои давешние задумки реализовывал, все, на которые в городке возможностей не хватало. Тем более, в последние годы, когда вообще копец всему наступил. А тут-то всё сразу как из рога изобилия сыпалось: оборудование, материалы, оперативные данные. Смежники любые. Голова от восторга кругом пошла. Работал по четырнадцать часов. И в выходные… А – вот... Теперь тоже по двенадцать часов работаю. Только не для науки. За небольшие деньги по мелким договорам проводим биохимическую экспертизу бытовых товаров. На предмет токсичности... Где она, моя наука? У какого?.. Все новости смотрю, все газеты, какие можно из России добыть, вычитываю: когда, когда вернуться смогу? Но пока без надежд. Совсем без надежд. Да ещё и страшно: примут ли?

Но вот и Саша откипел, выговорился и, как в первовременное пляжное знакомство, сгорбился, ссохся, и затих. Маленькая ложечка медленно-медленно очерчивала круги по донышку почти пустой красной чашки. Может быть, это оттого, что где-то наверху раздались звуки пробуждения? Хлопок двери, смыв унитаза. Саша вздёрнулся, сглотнул остатки и встал, поправляя на впалом животе пижаму. Сергей тоже вынырнул, силой вышел из дремоты, отжав пальцами переносицу, оглянулся на вертикальные полоски полузакрытых сиреневых жалюзи, прорезаемые высоким уже, ярко жёлтым солнцем.

- Сергей, я пойду, предупрежу своих?

- Вы это меня спрашиваете?

- Нет, простите, конечно, нет. Ну, я пойду?

Сергей встал, шагнул к окну и приткнулся лбом к пластиковой прохладе оконной жалюзи. Там, в разливающейся от востока беззаботной неге, понемногу начиналась соседская жизнь. По трассе в сторону города катили автомобили, по тротуару на велосипеде от ящика к ящику медленно проехал пожилой почтальон-негр, прямо напротив Сергея, с ним поздоровались бегущие встречно трусцой две девчонки-негритянки. Утро американского дня.

Опять накатила зевота. Аж челюсть вываливается. И как только Сергей выдержал Сашины излияния? И, кстати, для него самого-то что ныне значит: «когда смогу вернуться»? Главное – «как смогу», «каким макаром»? Да. Если смогу…

Самое удивительное было то, как его появление восприняла Тамара. Почему-то думалось, что именно она станет главной проблемой в… сложившейся ситуации. Но всё произошло с точностью до наоборот: едва услыхав о Сергее, она растрёпанным колобком скатилась по лестнице со спального этажа и, схватив Сергееву ладонь своими пухлыми ручками, прижала её к груди, с искренней слезой заглянула в лицо:

- Сергей! Слава Богу! Слава Богу. Добрались. Вы не сдавайтесь! Я-то ведь уже тогда, на пляже, подумала: вы такой отстранённый – это над вами беда нависла. Беда, вот она. Но вы не сдавайтесь, мы вас не оставим.

А потом по третьему кругу поила его кофе и, принижая голос, лопотала и лопотала о мафии, которая «со всеми приезжающими так поступает».

- Да им только деньги нужны, добиваться для вас тюрьмы они не будут. Получат своё и отстанут. А вы пока пересидите. И даже не думайте, что кто-то из нас может сомневаться в вашей честности. И непричастности. Это мафия. Белыми нитками: мафия!

А потом в столовую спустилась дочь. В родителей невысокая, но весьма уже оформившаяся барышня с короткой, в японское каре, стрижкой неестественно иссиня-чёрных волос. Надуманно равнодушный голос – и это после пронзительнейшего выстрела миндальных, чуть раскосых глаз! «Здравствуйте. Оля». Вот именно так: Оля! О-ля-ля, о, ля-ля… Мол, я маленькая такая девочка… Пока она усаживалась за стол, мамочка успела согреть в микроволновке молоко и залить сухой завтрак: кушай, лялечка-олялялечка, аккуратно. И салфеточку поправила. Всё так искренне.

Спохватившись, включили телевизор. Новостей никаких, по всем двадцати с лишним каналам разноцветные утренние шоу или реклама. Наконец на какой-то кнопке дикторша-китаянка зачастила про приезд в Сан-Диего некоего дипломата и встрече с ним у некоего конгрессмена. Далее прошли сюжеты об инциденте с рабочими в порту и про адвокатский протест от имени ветеранов против строительства в зелёной зоне. Все напряглись: сейчас будет криминал – он всегда перед культурой и спортом. Реклама, чёрт её дери! Но вот и то, чего они так ждали: два фоторобота русских бандитов, устроивших переполох в Гранд-Отеле сегодня ночью. Ну и переполох! Всё обставлено по полной: стандартная голливудская заставка из тройного полукольца окруживших подъезд машин с врубленными мигалками, интервью у спешащего на доклад к мэру шефа полиции: «Всё под контролем... тайна следствия... русская мафия с русской мафией... мы никому не позволим вторгаться в американскую жизнь…». Корреспондент что-то докрикивал вслед. И тут они замерли: «Один русский опасно ранил второго русского. Второй русский доставлен в госпиталь в бессознательном состоянии... врачи борются, но допрос провести нельзя... Первый русский в розыске. Просим сообщить по телефонам...».

Ур-ра!!! У-ра!! Ура! Карапетян жив, жив, он всё объяснит! Он расскажет, что с ним произошло. И почему, и кто подставил Сергея. Ура! Ура!! Да, кстати, у копов же есть его фото, так почему же на роботе Сергей до такой степени неузнаваем? Этакого угрюмого боксёра с типично русским носом-картошкой и азиатскими скулами даже родная мама бы не захотела признать. Но, с другой стороны, что плохо? Не та ситуация, чтобы обижаться на эстетические недоработки оперативников, таким его никто никогда не найдёт. Э! А вот и нет, Сергей совершенно неправильно представляет принцип поиска преступников в США. Никакой дедукции! Здесь следствие строится на доносах. Если соседи узнают о присутствии в их доме незнакомца, то им абсолютно всё равно, пусть он будет старой папуаской или молодым эскимосом, настучат шерифу немедленно. Таков гражданский долг в понимании добропорядочного американского налогоплательщика.

 

Согласно решению общего семейно-земляческого собрания, а теперь и преступного сообщества, организованного по явно национальному признаку, Сергей, прежде всего, должен отсидеться. Тихо-тихо, просто-просто. А потом… Раз его не замели, то отчего это полиция столь уверена, что это именно «второй русский» Сергей покушался на «первого русского» Карапетяна? Значит, мафия скинула ложную информацию! Тем более, нужно отсидеться, отслеживая все новости, дожидаться выздоровления Карапетяна. Пока тот не даст показания. Какие варианты могут быть ещё? Да не надо ничего додумывать! Во-первых: раз Карапетян жив, то, естественно, пусть всё сам и объяснит. Если, конечно, захочет. А почему он не захочет? А побоится не выжить после выписки. Зайдут в палату крепкие ребята с фруктами и попросят помолчать. Или вдруг вообще не придёт в себя? Черепно-мозговые травмы даром-то не проходят. Будет теперь улыбаться всем людям в белых халатах и тихонько петь про великий и недоступный Арарат. Ага: «Ко ланджерине Арарат, ашхары Арменьян»…

Ладно, тогда вариант «во-вторых»: отсюда до Мексики рукой подать. И? А там самолётом до Китая, откуда до Сибири уже совсем без проблем. Граница? Такая же, как, наверное, сейчас у России с незалежным Казахстаном. Или демократической Киргизией. Пересечь проблемно, если по женскому паспорту или ветеринарной справке. Правда, Саша с Томой туда постоянно мотаются, раз в месяц точно. На КП документы у частных лиц на легковушках проверяют просто с ненавистью, они же таможню от фур отвлекают. Зачем ездят? Есть значительная разница в ценах на одежду и бытовые приборы, так что бензин очень даже оправдывается.

Понятно. Понятно… Сергей кивал, задавал непринципиальные вопросы, строил гримасы полного внимания и понимания, поддакивал. И опять кивал. А чего он мог сказать тоже умного? Или хотя бы не дурацкого? Вот именно. Понятно…

Итак, в исполнение общего решения самое лучшее на ближайшие дни Сергею спать, спать и спать. А буде выше сил, то можно улучшать свой разговорный с помощью телевизора. И – в любом случае – не мелькать в окнах со стороны улицы и соседей из дома 1099. Отлёживаться ему придётся на втором этаже, в комнате Оленьки, а она пока переберётся в полупапин-полумамин кабинет, где в тесном соседстве с компьютером, швейной машинкой, книгами и гримёрным столиком стоял огромный старый зелёно-кожаный диван. Наследство от предыдущих хозяев. Почему в кабинет не Сергея? А потому, что Тамара там днями шьёт, Саша ночами пишет, а Оленька по вечерам уроки делает и рукодельем занимается. Так что все его будут стеснять и стесняться.

Вечерние газеты укрепили план «во-вторых»: «Второму русскому проломили череп хрустальной пепельницей, на которой нашли отпечатки первого русского», «У второго русского пропало семь тысяч долларов наличными». Бедные американцы – кто из них когда, кроме как в фильмах ужасов, видел столько наличных? Дальше больше: «Русские превратили Америку в собственную помойку», «Русская мафия распоясалась, и простые американцы имеют право требовать себе защиты». И опять портреты евроазиатского боксёра: «Русский бандит на свободе, опасность угрожает нам и нашим семьям». Не больше и не меньше. Похоже, что в эту ночь местные американцы легли спать с револьверами и винчестерами под подушкой. Впрочем, вполне возможно, что вся эта истерика была скрыто проплаченной рекламой оружейных магазинов.

 

Первые дни Сергея немного подёргивало от обиды и жажды справедливости. Он практически не отрывался от экрана, но в новостях уже через день пошли новые сюжеты о перехваченной в порту колумбийских наркотиках, о пожаре на автостоянке, потом о самоубийстве девочки на религиозной почве. И более, как Сергей ни ждал, о русской мафии ничего больше не появлялось. Прошла почти неделя и, если бы у Карапетяна что-то ухудшилось или улучшилось, то наверняка сразу бы показали. Скорее всего, медленно выздоравливает. Отбой готовности номер один. От-бой. Бой… ой… Наконец-то пришёл сон.

В Олиной, с огромным, за сиреневым тюлем полукруглым окном, светло-розовой спаленке всё заставлено мягкими игрушками. Мишки, зайки, коты, енотики, обезьяны, кенгурята и пингвины самых разных размеров – от полутораметровых до карманных, и самых разных расцветок, плотно покрывали стол, стулья, шкаф, кресло, подоконник, висели пришитые к шторам, торчали из-под кровати и из всех углов и закутков. В первое время Сергею даже неудобно было раздеваться под пристальным надзором выпученных на него со всех сторон глаз-бусинок. И ложиться в девичью кровать скрывающемуся преступнику в первый раз тоже было, гм, неловко. Поэтому, если он вдруг просыпался среди ночи, то, несмотря на духоту, продолжал часами лежать под покрывалом, не двигаясь, не шевелясь, не скрипя. И не дыша… Отсутствуя.

Спасал крохотный переносной телевизор, опять же розовый. Отсмотрев к утру очередную пару-тройку боевичков с одинаковым сюжетом, одинаковыми эффектами, одинаковыми трюками и набором стандартных, уже понимаемых фраз, Сергей из последних сил протягивал руку с пультиком, щёлкал, и устало уплывал в выслуженное терпением забытьё под первые звуки семейного подъёма. И спал, опять не подавая признаков жизни, до вечера. Спал, спал старательно – то глубоко, с провалами в удушливые кошмары, то прозрачно, слыша, как входила за одеждой или тетрадками Оленька, изо всех сил не подавая никаких признаков жизни. До вечера.

Где-то шелестели разговоры, шумел пылесос, улюлюкал телефон, хлопали двери. А в полуслепом-полуглухом сознании такие знакомые и понятные звуки странно логично перемешивались с совершенно невероятными картинами и неожиданными предметами, самооправдываясь то ли галлюцинациями, то ли бредом, где телефонный разговор превращался в напутственную речь новобранцам из уст буролицего полковника с ослепительно сверкающей звездой Героя, а мычание пылесоса, приближаясь и разрастаясь, из мягкого тихо-занудного шмеля превращалось в разъяренную турбину, от которой Сергея сносило беларусьфильмовским ветром, только теперь летел он далеко-далеко, по-птичьи кружась над дацаном и Василием Блаженным. А потом совсем близко стрекотала на машинке мама. Мама? Как же давно он не видел её, а отец, наверное, совсем облысел. И была ещё у него там сестра-сестрёнка, которая никак не могла похудеть, а Сергей в последний раз звонил домой на Новый год и, как всегда, обещал приехать на каникулы с дочкой, порадовать дедов. «Деды» – они сопровождали «духов»-новобранцев в каптёрку... Хлопок – это выстрел БМД... Или входная дверь?..

А Ольга до зелёных глаз ревновала его к своей комнатке. Сие глубинно кипящее чувство переживания вторжения на сугубо частную территорию, более того – осквернения сакрального убежища внутри круга игрушек-пенатов, никаким демонстрируемым равнодушием не прикроешь. Не говоря уж о показном радушии. А может быть у неё под матрасом припрятано нечто ещё более девически тайное? Нечто, что не подлежит разоблачению, под страхом смерти. Иначе чего бы она каждый день по столько раз заглядывала сюда? Ох, так и подмывало пошариться…

С полудня до вечера Сергей тихо-тихо бродил по сумрачному дому с плотно затенёнными жалюзи и шторами окнами, пытался читать, слушать в наушниках музыку. И ни за что не подходить к телефону. А тянуло, ох, как тянуло к этой плоской, серой, усыпанной белыми кнопочками коробочке. Особенно в те, уже совершенно безразмерные часы второй недели, когда он окончательно выспался, вылежался и перестал бояться каждого шороха или голоса с улицы. Что же ты, Лариса, можно сказать, родная моя, вот так отрезалась? Чужие, совсем чужие люди приняли участие, а ты... За жалюзи персиковые восходы сменялись арбузовыми закатами. Апельсиновые полдни переливались в сливовые ночи… А Сергей всё пытался читать и слушать в наушниках музыку…

God bless America! Храни её. Персиковые восходы, арбузовые закаты. Апельсиновые полдни, сливовые ночи… Вот уж не был готов к тому, что Америка – страна, в которой ничего не хочется великого, не алкается сильного. Или «не алчется»? Надо же, русский язык забывается. Ладно, пусть будет: в Америке ничего не желается. Разве что творожной метели... Лучшим лекарством от совести оказалось пиво. Главное, чтобы не более трёх баночек. Действительно: чужие люди за тебя так рискуют, а ты... лежишь в розовой комнатке под надзором зайчиков, мишек и ёжиков. Сосёшь пивко. Наблюдаешь в щёлочки восходы и закаты… God bless America! В общем, пора бежать. По-ра! Но Тамара и Саша каждый вечер только строили планы о вывозе его в Мексику, и тут же сами разрушали их. Каждый вечер, после запальчивых переборов всех возможных закономерностей и невозможных случайностей, они из дискуссии-диалога примирительно сливались в дуэт, и унисонно уговаривали Сергея: «пока не время, пока надо потерпеть». И на ночь уже в трио уверяли, что «он им нисколько не в тягость», «они даже привыкли». Ну да, как к кошке, или, точнее, к черепахе: вроде и пользы нет, но и забот немного. А всё что-то живое в доме.

 

В субботу Тамара и Саша после обеда засобирались, выставляя у двери сумки с вещами: пришла пора съездить в Майями, в православную церковь. Что можно сказать насчёт их религиозности? Просто в Америке так принято: если ты раз в месяц не присутствуешь на литургии, то как бы сам себя выводишь за рамки русской общины. Что даёт община? Впрямую – ничего, но это всегда некая надежда на то, что, в случае чего, в твоей судьбе могут принять участие другие. Храма как такового нет, снимается подходящее помещение, в котором приезжающий священник служит и совершает требы. Церковь-то, конечно, Русская Православная Зарубежная, но понятие «русский» здесь весьма растяжимо: у них в приходе и русские, и евреи, и грузины, и болгары, даже китайцы. Только хохлов нет. Хохлы от москалей отделяются жёстко, у них всё своё, самостийное. От сала до соломы… Ольга с родителями не ездила. Более того, она не только «не хотела кривляться у подсвечника в платочке и некрашеной, а потом вздыхать с Миррой и Гиви о самоварах и берёзках», но в принципе собиралась стать стопроцентной американкой. Может быть, протестанткой, или даже мормонкой. Когда дочь поднялась к себе, Тамара шёпотом пожаловалась:

- Представляете, Серёжа, два месяца назад у отца чуть инфаркт не приключился. Оленька же заканчивает школу, а в Америке для поступления в хороший, ну, престижный колледж, для абитуриентов существует «система предпочтений». Особенно необходимая для таких, как мы, которые без гражданства. Ребёнок обязательно должен стать членом какого-либо клуба по интересам, за это ему добавляют баллы для зачисления. Надо обязательно быть хоть в скаутах, хоть в обществе защиты животных, или в охране памятников гражданской войны. Оленька любит животных, природу, но «зелёные» дают мало баллов. И тут, конечно же, можно было бы поискать, не спешить, но наша Оленька – вот где свекровин характер! – решила сделать всё сразу и по высшему уровню. А высший уровень здесь, в Штатах, это – либо Лига сексуальных меньшинств и их сочувствующих, либо Антирусский фронт. Как только Саша пережил, когда она рассказала, что их новый учитель физики гей, то есть, вы понимаете, педераст, и он дал ей рекомендацию в их лигу как «сочувствующей». Серёжа, не смейтесь! Это для нас, нормальных советских людей, какой-то ужас. Шок. А тем более, для Саши: он же за дочь на что угодно готов. И вдруг у неё вот так переворачиваются понятия о добре и зле…

Да разве Сергей смеялся? Если уж ему смеяться, то над кем? Над собой, только над собой. А на Тамарин рассказ просто зачесались шрамы на костяшках кулака.

Тамара и Саша окончательно упаковались: полный багажник секонд-хенда для благотворительной раздачи нищим, в последний раз напомнили про заготовленную еду и осторожность, и маленький синий «фордик» вывернул со двора на трассу. Ольга тут же врубила на полную Inner Circle, и «плохие мальчики» оккупировали гостиную, столовую и лестницу, оставив отсталому битломану розовую резервацию. Неплохо для начала. И что дальше? Из приоткрытого окна второго этажа страшнее жары томительно давила бездонная синева полуденного, почти экваториального неба, очерченного волнистой линией далёких изумрудных холмов. По идеально ровной, в шесть полос, белесо парящей трассе к недалёкому океану – и от него – с волнующим шипением проскальзывали блескучие автомобили, наполненные весёлыми свободными людьми, а на соседнем, ровно выстриженном газоне бдительный венгр играл в бадминтон со своим пятилетним сыном. Непослушный мяч время от времени отлетал в лимоновое дерево, зависая в тёмно-блестящей кроне, они громко смеялись и их белые костюмы отражались в оконном стекле, даже если смотреть из глубины комнаты в другую сторону. У-у-у! Сергей больше не мог наслаждаться по TV чужим подводным плаванием рядом с ручными осьминогами и терпеливыми скатами. Это в десяти-то километрах от настоящего прибоя. Damnation! Bitch! Вот бы хоть в багажнике добраться до океана. Или взять, да ломануть туда сегодня ночью пешком. Завтрашний день прогулять в толпе, поплюхаться до посинения, а ночью назад. Кто там кого опознает? Фоторобот показывали, а про шрам-то на груди умолчали. Так что вполне даже могут и не знать. Сергей поскоблил отпущенные за эти дни усы… Стоит подумать… Дорога известная, не заблудится. И собачонка добрая. Для неё, кстати, можно угощение прихватить.

В комнату, постучав, вошла Ольга. Как всегда фальшиво улыбнувшись, присела, что-то для приличия поискала в столе. Сергей, откинувшись, сидел на её кровати, и тупо смотрел на почти точный Тамарин профиль, с поправкой лет на двадцать пять. Только над таким русским, таким курносым, с чуть тяжеловатым подбородком лицом и вдруг – короткое агрессивное каре смольно-чёрных волос с ярко-красной прядью на виске. И ещё эклектика несмешения русского и американского: электронные часы дутого пластика и мамин, или даже бабушкин, старомодный перстенёк с искусственным рубином. Ну да, бурный процесс оформления. Вот и руки: тонкие, с торчащими детскими локтями, а грудки уже вполне развились. И тут – бам!

- Сергей, а пойдёмте пиво пить.

Это всё также, в профиль к нему. Провокация?

- Какое? Безалкогольное не могу.

- Почему же? «Hunter», баночный.

Так, ничего не взяв из тумбочки и не оглянувшись, вышла. И, не закрывая за собой дверь, легко соскользнула по лестнице. Сегрей придержал дыхание – по глазам ударило: голые, тёмного загара с выбелившими волосками ноги в коротеньких шёлковых шортиках. Стоп! Что это ещё? Такое ощущение, как будто по роже с маху кто-то мокрым полотенцем съездил. Сергей даже на зеркало оглянулся: действительно, слева пол-лица бледно, а правая половина красная. Похлопал по щекам ладонями для выравнивания давления. Вот так прилетело! Да, ведь делать-то теперь нечего – прохлопал, нужно поднимать перчатку.

Внизу сквозь жалюзи солнце бело-золотыми бритвенными лезвиями врезалось в притемнённую комнату и, натыкаясь на предметы, штриховало с лёгкостью пушкинского пера объёмы дивана, кресел, столов – до самой кухонной стойки. Сергей тоже оказался расчерченным и от этого невесомым. Душновато. Пахнет распаренной мебельной кожей. Сел в безотрадно тёплое кресло – ноябрь, но никак не меньше тридцати градусов. Так здесь и зимы не будет! В русском понимании. Полосато изрезанный воздух вдруг густо зарокотал от нахлынувших из дальних углов низких частот. Ох, ты, «Led Zeppelin» с обработкой «I Can't Quit You Baby» старичка Вилли Диксона! Да, крутенько для такой вот из себя американской диско-рэпной девочки.

- Это ведь из вашей молодости? – Оля достала из холодильника затянутый в мгновенно запотевший полиэтилен десяток зелёных баночек.

Ну, и чем ей ответить? Что а-я-яй вот так нагло задирать чужих дяденек? Даже если они в полном дерьме, и им некуда деться. Ну да ладно, пусть подросток поразбирается со своими комплексами. На её месте любая захотела бы хоть на немного дать почувствовать себя хозяйкой тому, кого родители положили в её постель.

Да, да, пожалуйста. Он понимает, и потерпит.

- Спасибо. Это из моей очень далёкой молодости. Тогда для нас Америка только и была рок-музыкой. И джинсами с «Camel» или «Marlboro». А тебя снег не манит совсем?

- Снег? – Она впервые оглянулась так, глазами в глаза. – Это такое белое, пушистое и скрипучее?

- Да.

- И ещё оно вечером под фонарями искрится. Ну-ну. – Чуть-чуть боднув в висок, Оля поставила на колени Сергею подносик с двумя баночками пива и горкой кукурузных чипсов на бумажной клетчатой салфетке. Сама, с уже открытой банкой, плюхнулась в соседнее кресло. Сергей потянул жестяную чеку и отстранился от шипящих пузырей:

- За что пьём?

- За удачу. За вашу удачу.

Ну опять же, не надо бы соплячкам так тыкать дядям в больное место. Вернее, в незащищённое. Пиво, кстати, у них тут полная фигня. Но, правда же, америкозное пиво только для рекламных роликов: смотреть красиво, а попробовать… Вот сейчас бы нашенского «жигулёвского». Вонючего. Да с тёшкой горбуши. Да в человеческой компании.

- А ты вообще как к России относишься? Из этого своего прекрасного далёка?

- А никак. Там ведь никаких перспектив. Торгаши и бандиты. А я учиться хочу. На микробиолога, как папа. И не хочу шкурки для чукчей выскабливать.

Оля пультом подобрала звук.

- Я, как на родителей посмотрю, так плакать от счастья хочется. Сколько помню, отец в городке всегда изо всех сил делал вид, что у нас всего в достатке. Перед соседями, родственниками. На работе. Всё у нас должно было «выглядеть как у людей»! У каких людей?! Носки на три слоя перештопаны, рубашки постепенно безрукавками становились, зато – папа научный работник! Без галстука только в ванной. Или на пляже. А велосипед мне в детстве так и не смогли купить, потом уже научилась на взрослом, на котором он сам на работу ездил. Папа ведь высчитал, за сколько лет этот велосипед оправдается, если на автобусе экономить. С вычетом выходных и сильных морозов – ровно через два с половиной года. Подумать только! Он всегда всё высчитывал, даже собственный состав стирального порошка сам подобрал, чтобы вещи не так быстро старели. На меня малые рейтузы сыроватыми надевали, чтобы растягивались. И что, я должна тосковать по такой Родине? По такой, где в классе со мной девчонки дружить не хотели из-за постоянного отсутствия карманных денег: мне мама бутерброды с собой заворачивала! С маслом и сахаром. А с получки – с с-сыр-ром! И «льготный проездной билет» навсегда запомнился. Нет, какие бы красивые слова кто ни говорил, а я хочу жить здесь, в Америке! Мне нравится, что мои папа и мама могут купаться в море, в настоящем, а не в зелёной обской луже, мне нравится, что у них есть хоть какой-то да автомобиль, и они даже могут родне подарки посылать. На заснеженную Родину.

Чего девочка так разволновалась? Сергей-то чем ей мог помешать? Хочешь жить в Америке – живи! Хочешь купаться в море – ОК! Всё – ОК! Всё! Даже Лига педерастов и сочувствующих. Вообще-то, он и сам сюда ведь не за свободой творчества и идеалами демократии, а за «поганой зеленью» приехал. Хотелось разом и много. Чтоб из Улан-Удэ вырваться. Вот и вырвался, businessman, bitch... Что-то, блин, долго Карапетян не разговаривает, пожить ещё хочет... А Сергею теперь уже и сдаваться поздно, чтобы не подставить таких вот неожиданных друзей.

- Оля, дай, пожалуйста, свой мобильный.

- А вы кому? Ларисе?

- У меня здесь не так много знакомых. Но вдруг кто-нибудь из них в моей судьбе да чуточку заинтересован.

- Она уже звонила родителям. – Оля очень неспешно принесла из прихожей жёлтый кожаный рюкзачок, тщательно порылась, нашла такой же жёлтый складной телефончик. – Поговорила о погоде, о работе. И о цене билетов в разных авиакомпаниях. По её словам, из Мексики, из Тихуаны до Китая лететь дешевле, чем отсюда. Но нужно дождаться, когда после пятнадцатого будут сезонные скидки. Так что, она всё знает.

- Тем паче. Помнишь такое русское словечко «паче»?

- Не только русское. У мексиканцев оно означает «побольше».

- Вот-вот. Ты ещё пива не достанешь?

А губки-то как поджала. Ничего. Побегай, девочка, прислужи. Сергей натыкал длиннющий номер – как они их тут запоминают? – и затаил дыхание.

- Hello?

- Алло, это я. – Голос всё-таки подвёл.

- Привет. Ты не болеешь? Не простыл? – Лариса всё поняла и улыбалась где-то там, чуть было не сказал – на другом конце провода.

- Простынешь тут у вас. О ледяном сквозняке только во сне плачу.

- Не плачь. Ты умница. Циник и пьяница. Так что плач оставь тем, кто не обладает ни одним из этих качеств. Ты, вижу, с чужого мобильного? Слушай внимательно: я разговаривала с копами, и они утверждают, что в принципе нет никаких доказательств твоей вины. Да и вообще ничего, кроме анонимного звонка.

- Так на мне и недоказанной вины тоже нет.

- Не перебивай. Есть, правда, ещё показания бармена о том, что вы в тот вечер пили и ругались.

- Вот гад! Пили за день до этого. Как же мы могли пить, если я в это время с тобой прощался?

- Об этом забудь. Я хочу жить, и жить без проблем.

- Лариска?! Так ты им не сказала?

- А если бы сказала? Тогда и про Сашу с Томой тоже бы пришлось. И где бы сейчас находился? В камере с неграми? Не лучшая компания. На своего Карапетяна тоже не ставь. Он утверждает, что ничего не помнит. И он прав. Завтра его вечером выпускают, контракт ваш уже давно и без вас подписан, так что послезавтра летит он в город-герой Москву рейсом любимого «Аэрофлота». А если что и вспомнит, то только далеко-далеко отсюда. Ну, всё, целую. Подробности у твоих гостеприимных хозяев. И, не поленись, пришли открытку из своего Улан-Удэ. Нет, лучше фото. Семейное. Как Ленка-то сейчас выглядит?

Трубка запикала.

Автоматически вскрыл пиво, глотнул, и чуть не захлебнулся забившей носоглотку шипучей пеной. Оля хлопала ладошкой по его спине и хохотала.

 

Наглость не наглость, а сидеть взаперти сил уже больше не было. Тик-так, день-ночь, три недельки прочь. А соседская семейка на своём морковно-красном «Volkswagen Family» каждый раз уезжала ровно в восемь пятнадцать. До семнадцати сорока пяти... Так что, сегодня в восемь двадцать Сергей, даже не глядя по сторонам, быстро пересёк шоссе, без особого труда перемахнул через редкоячеистое проволочное ограждение, и уже спокойно пошёл дорогой-просекой в бескрайнем подсолнуховом поле. В направлении видневшихся на горизонте горок. Просто так, без цели и плана. Пошёл не «куда», а «откуда».

Прорезанная абсолютно прямо меж рослых, плотно бурых, с поникшими чёрными головами подсолнухов, давно неезженая, жирно присыпанная белесой пылью тракторная колея через каждые четыреста метров под прямым углом пересекалась такими же аккуратно прямыми просеками. Нежная, давно не тревоженная пыль сглатывала звук шагов, шершавые трости с оттопыренными хрусткими салфетками коричневых листьев не подавали ни малейших признаков жизни. Бесчисленные, давно вызревшие головки исподлобья смотрели в сторону своего последнего заката. Безразлично, безлично.

Четыреста метров – перекрёсток, ещё четыреста – ещё перекрёсток. Три шага равны двум с половиной метрам. От перекрёстка до перекрёстка – ровно четыреста восемьдесят следов. Ну, каков порядочек! Ещё четыреста восемьдесят… Больше можно не проверять… Мертвенная тишина с каждой минутой всё чувствительней прогреваемой поднимающимся солнцем бескрайней плантации с удалением от трассы всё уплотнялась и уплотнялась. Ещё четыреста восемьдесят… Правительство заплатило фермерам за то, чтобы они не убирали урожай. Он в этом году лишний. Пусть так стоит. А к весне всё перепашут. И протравят мышей и птиц, которые расплодятся на переизбыточных для американской экономики семечках. А после запашки и протравки плантации засеют заново. Точно такими же квадратами. Вдруг следующему поколению подсолнечника повезёт, и оно принесёт пользу? Да, возьмёт и принесёт... людям… масло… халву… А пока даже Сергею этой самой пользы никакой – засохшие палки даже тени не давали. Ну-ну, а от самого-то Сергея?..

Где-то почти неразличимой точкой в самом зените бледно-индигового неба медленно-медленно кружил гриф. Это кого он оттуда разглядывает? Не останавливаясь, Сергей длинным правым кроссом разбил сухо треснувшую поникшую голову-лепёху, давно потерявшую лепестки. Облачко пыли и сыпящиеся семечки. И неожиданно белая, как пенопласт, ячеистая сердцевина разошедшейся шейки завалившегося подсолнуха. Слабовато вышло. Неизвестно на кого оглянувшись, он встал в киба, и двумя короткими тычками сшиб ещё две головки. Стебли даже не качнулись, а сорвавшиеся диски с шорохом улетели в глубину зарослей. Вот так-то лучше! Эй, там! Наверху! Ты, символ Америки! Рано над ним кружить. Шаг – удар, шаг – удар. Ра-но-над-ним-кру-жить! Пыль забивалась в глаза, забиралась в нос, скрипела на зубах. Глотку скребло так, что смоляно-чёрная слюна с языка не сплёвывалась. А он бил, бил, бил… И мёртвые головки разлетались и разлетались, так что за спиной вычерчивалась узенькая, нервно кривая, не исчисленная ничьими шагами просека. Его просека.

Уже перед самым выходом на новую правильную колею, он закрутил уширо маваши, и упал, завалился от усталости прямо на колючие, пустые трубки сломленных стеблей. Всё, кончено. Кончено. Всё. Тишина, разрубаемая пульсом вздувшихся на висках жил. И горечь в ноздрях, горле. В слюне, лимфе, крови. В душе, коли она есть… Сколько может человек вот так прорубаться сквозь тупое, согласно обречённое непротивление никому не нужного урожая?.. Сергей перевернулся на спину. Высоко-высоко кружили уже четыре точки. О чём они там думают? Своими лысыми, морщинистыми головами? О том, что здесь лежит падаль? Ну да, гнусная русская падаль…

То, что произошло у него с Олей, не имело ни названия, ни оценки. Только вопрос: зачем? Зачем нужно было строить из себя графа Рязанова перед новоявленной Кончитой? Ради красоты падения? «Ах, какой я несча-асный и больной кра-акодил-л… И никто не узна-ает, где могилка-а мая-я!». Только не надо, ничего не надо насчёт провокации! Уж ему-то, ему! Да всё было понятно ещё до пива. И всё изначально было в его руках. Чтоб такой перетёртый мужик и попался, влип в ситуацию, напридуманную семнадцатилетней школьницей? Ах, «понесло»! Ах, «сорвало»! Ах, ох. Хо-хо-хо! Да любой псих знает, что перед началом даже самой необратимой истерики всегда – всегда! – есть момент, когда он, только он решает: стерпеть или отпустить удила. Коротенький такой момент, но вполне достаточный, чтобы честно принять ответственность за всё потом сотворённое. Ответственность за это вот «понесло» и «сорвало»… Нет, милостивый государь, не юлите, никакой вы не граф Рязанов. Тут просто-напросто свершилась месть. Месть той, кто хотела и сумела унизить его, Сергея, натыкав московской неудачливостью и улан-удэнской несостоятельностью. Тут у неё – Америка, «понтиак», Муссонный залив и Хрустальный мол, а там у него – остропузый полубурят тесть, ненормальная дочь и вызывающая тошноту жена. Доставшаяся в наследство из-под лучшего друга. Что? Наглядно? Наглядно, Лариса. Спасибо, всё точно так.

Да, конечно, такое сравнение и у Будды не гарантировало смирения. Но причём тут школьница? Лезущая теперь вовремя и не вовремя целоваться распухшими губами. Как избегать её не сужающихся от познанного зрачков? И каково при этом весь вчерашний вечер благодарственно улыбаться или многозначительно хмуриться чуть шепелявившей воркующей скороговорке её матери, и искренне пожимать узкую, цепкую ладошку отца? Почти ровесников… Тоже граф, блин… С Кончитой, блин… Спасло известие, что они «всё теперь окончательно просчитали и посоветовались с доверенными друзьями», так что завтра утром, отпустивший усы Сергей – с паспортом усатого Саши и с Тамарой за рулём, наконец-то пересечёт мексиканскую границу. А там хороший русский человек – «ему можно доверять, так как он из потомков ещё той, первой эмиграции» – поможет Сергею, всего-то за триста долларов, отметить визу, сам закажет и выкупит его билет и посадит в самолёт до Бейджина. «Вы знаете, как тут, в Америке, разделяются три эмиграционные волны из России? Волна Гражданской войны, власовцев и сионистов? – недорезанная, перерезанная и обрезанная»! Сергей согласно смеялся, встречно отшучивался, нервничал сам и успокаивал других, и – ни малейшего повода для распухших губ и расширенных зрачков.

Саша и Тамара суетились, пытались ничего не забыть, не упустить и не перепутать. Требовали от себя и от него предельной сосредоточенности и абсолютного внимания. А сами от этой сосредоточенности суетились ещё больше… Они так волновались предстоящей подпольно-контрабандной операцией, такой преступной и такой жертвенной, что ничего не заподозрили. Точнее, не увидели. А ещё точнее: даже не догадались заподозрить.

Грифы начали снижаться. Нужно бы встать, а то ещё набросятся, не дожидаясь, пока он протухнет. Нужно встать, встать! Хорошо, на счёт: десять, девять, восемь, семь... Солнце, не смущаясь прозрачными зарослями, запекало лицо и грудь до алого пузырения. Боже, как далека Родина… И там, наверное, уже лежит снег. Белый-белый... Чистый-чистый... Как первая любовь… Хм! В последний раз он влюблялся в... том самом году, когда вообще все влюбляются в первый раз. Если, конечно, не считать школьные годы.

Как же тогда было холодно. Чешские полуботиночки промерзали насквозь… И руки он ей отогревал поцелуями… Нет, это было почти весной...

Close your eyes and I’ll kiss you…

Tomorrow I’ll miss you

 

Потом были увлечения, и влечения. Сильные и очень сильные, но уже никогда, ни на минуту, ни для кого не повторилось того ослепительного и ослепляющего Сергеева желания быть абсолютной, безоглядной и бескомпромиссной живой и живородящей плотью. Живородящей! плотью…

 

У Сергея, если честно, за всю его жизнь никогда не было ощущения себя и обнятой, слитой с ним женщины как сложно-сложенного, нераздельно-неразделяемого единства. Единства нужного, востребованного для создания ещё пока никому здесь не известной, но уже «кем-то» «где-то там» предопределенной новой жизни. Действительно, после влюбленности в Татьяну он никогда не хотел быть отцом. Вначале упрашивал и пугал, брезгливо отвергая даже намеки на возможность беременности. А потом и вовсе перестал дергаться на эту тему. После бурятского загула. Он просто и решительно не хотел, и от этого был уверен, что детей от него не останется. Зачем? Для чего? Дети – это же всё, конец свободы. Его свободы, свободы личности, совести. Стоп, это уже что-то про религию…. Да, религия и есть ограничения… Узы. Путы.

И я сказал: «Смотри, царевна,

Ты будешь плакать обо мне»

 

Сказал, как всем он это говорил. И потому все обнимавшие его женщины проходили неразличимо, чужие как до того, так и после. После чего? Да игры! Ни для кого, после семнадцати, не секрет, что сколько бы кто-то бы где-то бы ни восклицал «остановись мгновенье, ты прекрасно!» – солнце каждое утро будет вставать на востоке и непременно садиться на западе. Со сноской на сезон и географическую широту. Ведь играл же Сергей на сцене честно, с самоотдачей. И точно так же самоотдавался игре за кулисами, за стенами театра. Поэтому у него было право и от них ожидать встречной честности: ведь чем больше между партнерами чувственного правдоподобия, тем сильнее, глубже, ярче их финальная опустошенность. То есть, кайфовее на поклонах. А что приятнее предутренней пустоты?.. Душ, бритва, фен… словно ластиком по исписанной с вечера глупостями и ненужностями бумаге. И можно писать всё наново. Кто там такой умный буркнул над салатной тарелкой: «Человек сотворил "Божественную комедию", как Бог "Человеческую"»? Гениально! Дамы и господа! Роли розданы, занавес пошёл – исполняйте! Исполняйте же! Времени на потеху – только час. Главное, чтобы дедушка Станиславский поверил... Да, да, не могли не случаться недоразумения, но нельзя же стать отцом по недоразумению? То есть, без любви. Без той самой. С яблоневым снегом.

Умно, зело умно. Только Оленька всего-то на полтора года старше его Катьки...

Situation, блин...

А что Катя? Что? Кто они друг другу? Дочь и отец? Отец, блин, папаша… В своё время Сергей достаточно часто пытал себя этим. Через зеркало. Или стакан. И, в конце концов, нашёл оправдание: какая разница, кто её родил, кто удочерил? Кто вырастил… Катя – единственное, навсегда самое дорогое на свете для него существо. И из-за болезни физически неотделимое, непрестанно чувствуемое, требующее неусыпной ласки, как ломаная рука или пробитое лёгкое. Но она его внутренняя боль. Внутренняя. Только его. Не на показ. Он же не нищий, чтобы зарабатывать демонстрацией несчастий... Больна от того, что зачата в нелюбви? – это кто ж из баб его так кольнул? Сергей забыл. Зачата. Родилась. И что теперь? Так уж получилось. Она – его дочь.

И он же сошелся с Еленой, и жил с этим. Так в чём его можно упрекнуть? Да, да, да! Может, если бы он купал её в ванночке, стирал пеленки, мыл попку и дежурил бы при высокой температуре, то тогда... что тогда?! Всё из области фантазий. Дамских, бабских, тёщиных пошлых фантазий.

А была бы Катя здорова? Красива, талантлива, умна и... Блин! Блин!! Блин!!!

 

Саша изо всех сил посжимал пальцы Сергея своей узкой ладошкой, потом порывисто обнял, поцеловал и стыдливо смахнул вдруг не удержанную слезинку. Что уж стесняться? Этот сутулый бывший наш советский завлаб, до недавнего такой весь правильный, такой логичный, про- и заорганизованный человечек, совершал уже очередной совершенно неправильный проступок. Преступный проступок! И совершал совершенно продуманно. Зная об уголовной ответственности… Саше сегодня предстояло весь день отсидеть дома, а Сергей, в его костюме и туфлях, в его чёрных очках, с выращенными похожими усами, отправлялся на юг североамериканского континента. С его женой!

Тамару тоже всё время подтряхивало. Она на сотый раз, в противовес молчаливому мужу, вслух повторяла варианты легенд на все возможные и невозможные случаи, давая всё более подробные наставления остающимся мужу и дочери. И всё поправляла причёску и проверяла макияж. И меняла сумочки. А Оля держалась молодцом. Чудо барышня – всё также, совершенно фальшиво, благожелательна. Словно он для неё никто. В самом деле, а вдруг и правда? Просто опытный учитель, с которым легче и безопасней усвоить необходимый для дальнейшей жизни урок. О таком в их американских учебниках писано. Так что был он никто, есть никто, останется никто… Поэтому Оленька всё утро и улыбалась как манекен. Но если это так, то тогда это урок уже для него. Урок чего? Стоп! О чём он? Кого-то обидели? Или… запоздалые оправдания педа…гога или педо…фила? А перед кем? Его ж пока никто не судит. Или судят? И правы были грифы? Нет, тихо, никакой суд не идёт, и... падалью не сильно пахнет. Не нужно ля-ля… Оля, ля…

Ты меня никогда не увидишь...

Я тебя никогда не забуду...

 

Хо-хо-хо, какая пошлость. Ещё ж и откровенное хлыстовство у Вознесенского: страстное влечение графа к иконе. Пошлость хлыстовства текста… и нынешнего Сергеева контекста. Хватит! Чего тут больше: брезгливости к себе или... страха? Алкогольная нежность на широко расставленных ногах совсем не из его амплуа. Впрочем, как и у Караченцова. Сергей также фальшиво улыбнулся в ответ: какая же ты, Оленька, всё-таки, умница. Да, ты, в отличие от своих родителей, не пропадёшь. Всех тебе благ! Американских.

В последний раз взглянул в зеркало на себя, закосил глаза на Сашу и очень похоже ссутулился. Все дружно рассмеялись: здорово! Вылитый. Только багрово красный. Что ж теперь поделать? Когда солнце в почти экваториальном зените, очень трудно определить направление к западу или северу, в которых нужно было выбираться из бесчисленных и совершенно одинаковых квадратов сухого подсолнечника. Он проблуждал почти пять часов и сильно обгорел. Тоже урок. «Ну, будете у нас на Колыме. Хотя бы в Сибири» – дурацкая шуточка, а как удивительно к месту. Всё. Полный выдох. И в раскрытую дверь они с Тамарой шагнули, как в открытый космос. Вдоль общего с соседом зелёного газона под руку прошли к начисто протёртой на дорогу, сияющей лаковой синью машине, демонстративно неспешно закинули вещи на заднее сиденье, помахали стоящей в проёме «доченьке». Проверили замки, пристегнули ремни. Тамара аккуратно отпустила сцепление. Всё. Всё.

Всё: «Good-bye, America»! Бай, «Баунти»!

 

 

Последняя четверть. ЗИМА

 

Глава седьмая

 

Поднимаясь от набережной к гостинице «Золотой Рог», Сергей в последний раз выщупал карманы и дно подкладки. Кранты. Про оставленный в номере пропуск с его, мягко говоря, непрезентабельным видом, мордовороты на входе не поверят. И так вчера уже был конфликт, а сегодня у него и забашлять их нечем. Кранты. Пышный снег, щедрыми хлопьями сыпавшийся весь вчерашний вечер и всю ночь, за сегодня так и не растаял. Грязная корка, вытоптанная пешеходами посредине тротуара, поквасившись полуднем, сейчас опять схватилась шершавой полупрозрачной мутью, из которой торчали окурки, пробки, ценники. Культурный слой, блин. Хороша же у них тут культура, нечего сказать. И откуда столько этих красных липучих ценников?

Подниматься по вытоптанной ледяной корке в жёлто-летних, с дырочками туфельках было безумно скользко. Чтобы немного отдышаться, Сергей завернул в проулок за большую, но тёмную витрину с китайскими электротоварами. Фу-у. И что же теперь ему делать? Удушье понемногу отступало. Надо же, какой уютный закуток. Летом, поди, ему цены нет: тупичок составляли старые, начала двадцатого века, двухэтажные серо-штукатуренные домики, обсаженные под окнами, чуть было не сказал – зеленью, мелкими, но густыми кустами сирени. Даже скамеечка у парадного, можно по-человечески присесть. Вокруг скамьи с обеих сторон закостеневшие шелушащиеся верёвки виноградника, цеплявшиеся за балкон второго этажа. Прямо как в беседке. Но долго сидеть нельзя, сам закостенеешь. А ему простатита только и не хватает.

А куда идти? К кому? От кого?

 

Всё из-за того, что Сергей сорвался. И, естественно, оторвался. Когда пекинский рейс доставил гортанно галдящую ораву одинаково чёрненьких с жёлтеньким челноков на гостеприимную землю Русского Дальнего Востока, Сергей прямо на трапе почувствовал, как его оставляют силы. По-видимому, поплыло давление: оно то ли подскочило, то ли упало, но ноги вдруг потеряли чувствительность, зрение сузилось, а центр тяжести всего тела сфокусировался в затылке. Едва протянув через таможню, на автопилоте пересёк зал в сторону тёмного проёма «кафе-бар» и непослушной трясущейся рукой сунул десять баксов бармену. Неужели не он один так плохо переносил возвращение на Родину?

Бармен, жирный, небритый молодой хряк с серьгой и косичкой, мгновенно накрыв правой ладонью купюру, левой густо татуированной рукой ювелирно налил до краёв двести двадцать пять беленькой и откупорил бутылочку «пепси».

- Good-bye, America?

- Да. Спасибо.

Откуда догадался? Первые пахучие глотки прошли тяжело, с насилием, кадык не хотел открываться, и водка поднималась к носу. Но потом страх начал отступать. А вот «пепси» после терпкой «столичной» оказалось отвратительно сладким.

- Сигареты?

- Нет, ещё водочки.

Вторую теперь можно было пить не торопясь. В три приёма и присев на высокий вращающийся стул. Руки-ноги всё ещё тряслись, но зрение стало выправляться, расширяя сектор охвата. В крохотном тёмном зальчике кроме него в дальнем углу курили ссохшийся до неприличия китаец и немолодая, испитая проститутка. Сильно пахло выпечкой и хлоркой. Прерывая негромкое, но липнущее пение бессмертной Салтыковой, пассажирам, прибывшим рейсом из Новосибирска, на двух языках предложили получить свой багаж. Братцы, а ведь и Салтыкова, и грязная исшарпанная стойка, и заспанные новосибирские пассажиры, и «столичная», и запах хлорки – это же всё Родина. Родина! Ёлы-палы! Good-bye, America!

 

Возвращаться в Улан-Удэ – безумие: кем и к кому? Даже не так: возвращаться туда уже некому. Ибо Сергей там числился трупом. Просто трупом. С некрологом в городских СМИ. Разве что теперь ночным транзитом заглянуть, ну, ради того, чтобы тайно положить цветочки на собственную могилку. Конечно, неприкаянная душа, бродя по местам, чем-то ей дорогим, может и заглянуть в окно, и присниться жене – оп, вдове. И дочери, опять сироте. А что дальше? Это где-нибудь в Москве, или хотя бы в Новосибирске, бродячую душу никто из посторонних не заметит, а в столице автономной республики… да ещё, если это душа местного героя-любовника… секс-символа…

Цветочки цветочками, всё бы ничего, даже то, что деньги, вложенные в его поездку Никанорычем, сгорели синим пламенем, но вот этим же синим пламенем пфыкнуло задание «серьёзных людей» проконтролировать честность сделки со стороны москвичей. А тесть тогда очень просил, точнее, умолял, только что на коленях перед ним не стоял: «Не подведи, Серёженька, не лажанись! Мне, старику, мошонку срежут, а тебе голову с корнями оторвут!». Так что после кладбищенских цветочков, ягодки могут оказаться, ох, какими несъедобными… И полноценность Никанорыча теперь держалась на его неутешности от внезапной кончины уже второго любимого зятя. «Очень серьёзные люди» даже с вдруг появившейся души стребуют очень серьёзного ответа за всё, что на эту душу задним числом сами и списали. И славяне, и армяне. И буряты. В отчётах перед куда как ещё более серьёзными.

Так что всем как-то даже лучше, что Сергея нет. Ведь был человек, были и проблемы. И с ним, и у него, и от него. А тут ни проблем, ни человека. Или наоборот? Ладно, главное – ни долгов, ни обязательств. Холмик. Плачущие Ленка и Катюха. И Галина Кузьминична… Только вот подлая мыслишка: может, всё так и было заранее сговорено? Зачем же посылать на крутую сделку лоха, который дебет от кредита не отличает, и английским владеет в «пределах школы»… Может быть, ох, очень даже может. А он-то, Павлин Павлиныч, хвост распустил…

 

Опять же, начинать новую жизнь с оставшейся тонной баксов и опытом грузчика нужно бы с хорошей, но неброской гостиницы, и ужинать лучше бы не в самом дорогом ресторане. И уж совершенно точно – без роковых дам, там и сям сидящих за пустыми столиками с лицами, компасно направленными на вход, и безразлично пьющих отрыжно отдающее дрожжами местное шампанское: «Мужчина, позвольте прикурить». У которых, из-за полугодовалых плаваний мужей, нервишки обычно не в порядке. Да! Ещё бы с утра в номере лучше цедить не якобы «армянский» коньяк, а родную «пшеничную». И скромно спать, спать по восемнадцать часов. Проснувшись, выходить на набережную, заглядывать в порт. Разгадывать кроссворды. Париться в общественной бане. Именно так: всё медленно-медленно, помаленьку-помаленьку. Экономно. В режиме ожидания. Ожидания… внезапного начала этой самой «новой жизни».

Потому что для настоящей новой жизни обязателен толчок извне. Только извне. Тут нельзя ничего самому придумывать, фантазировать, заранее просчитывать и воображать. Не только не нужно, но и вредно: ибо всё равно, все придумки у человека на распутье всегда мелко лукавые. Или нарочито сложные. Но всегда на одну тему: а как бы вернуться в жизнь прежнюю?

Всё это правильно, да, – и недорогая гостиница, и водочка с баней… Но… полулюкс с видом, одиноко курящие брюнетки с «полусладким»...

Через пару недель ожидания Сергей перестал есть. Не мог, просто так вот не мог ничего проглотить: и проклятый аппетит отпал напрочь, и желудок ужался в горсточку. Двадцать семь дней в Америке, восемь в Пекине. Теперь пятнадцать здесь. Всё время прятаться от чьих-то глаз, играть в невидимку-японца. Ага, как Зорге. Или Лазо. Нет, молдаванин Лазо играл в китайца.

На сорок девятые сутки наступила уже не тоска, а... а ничего. В том-то и дело, что ничего ниоткуда не наступало.

Гостиница, гостиница, гостиница... Кажется, это у Лагерквиста есть незатейливая, но пробивающая притча о гостинице и её посетителях? Действительно, забавная индустрия: всё устроено вроде как для обслуживания только тебя, тебя дорогого, уважаемого, всегда желанного. Ты – самый главный, всегда правый, ты – центр и смысл всей затеи. И, в то же время, здесь нет ничего для тебя конкретно. Ведь кто ты? «Клиент». Да, самый главный, всегда правый, но – временный. Вошёл человек, расположился. Пожил, что-то поделал, что-то обдумал, обсмеял, оплакал. Потом вышел. И – всё: помыли, протёрли, проветрили. Кто здесь жил? «The client».

Потолок с жирно забеленной лепниной, мельтешащий убойными новостями и подростковыми шоу выцветший экран. Дождь и снег за окном… Опять потолок... Непродавляемая и даже несминаемая кровать, застеленная всегда чуть влажной, брезгливо холодной, застиранной простынею, плоская комковатая подушка в излишне свободной, мелких голубых цветочков, наволочке. Колючее бежевое одеяло…

Если долго лежать на спине, то вначале затекают руки и плечи, а потом ноги и поясница. Поэтому каждый час-полтора необходимо, осторожно раскачав голову, и слегка согнув колени, переворачиваться набок. Или на живот. Волну тошноты от перемены положения сопровождал жалкий скрип. Даже не пружин, а растянутых крепёжных болтов в углах. Железная рама и рыжие дээспэшные стенки устало вспоминали о бесчисленных равномерных раскачиваниях, которые совершили на этой кровати в последние лет пять-семь неисчисляемые «клиенты». Любовь, купленная и настоящая, долгие союзы и частые измены, чадозачатие и педерастия. Ну ладно, пусть ДСП, но и прессованная стружка – это всё же дерево, а дерево, говорят, имеет эмоциональные реакции. Дереву ведь тоже может что-то нравиться и что-то быть противным. Не только мимозе, но и сосне. Вот и этим спрессованным стружкам наверняка должен быть до рвоты омерзителен весь этот неизбывный человеческий поток, неоригинальностью поведения обесценивающий интерес к любым дальнейшим встречам. Командированные и списанные на берег, шлюхи и жёны, престарелые и едва получившие паспорт – кто из них честно проводил более двух одиноких ночей в этом одноместном номере? Временное жильё располагает к временным отношениям. Тем более, когда этажом ниже по вечерам так сладко ноет ресторанный саксофон и рокочет подстроенная под контрабас бас-гитара? Бедное, бедное дерево гостиниц... Бедный, бедный саксофон... Бедный, бедный Буратино – клиент-дерево…

Саксофон гундосил классические блюзы. Классические? Кто-то просто разрывал «Murder In The First Degree». Но, ребята и девчата, чтобы пропеть такое, нужен соответствующий аппарат. Звукоизвлечения. Как без толстых мягких губ до колен – как у Gertrude Ma Rainey или Ida Cox – сие вытянуть? И чтоб зубы вот так же расходились на сто восемьдесят пять градусов?.. Без врождённых, генетических данных не выдать. Потому-то наши доморощенные джазисты и не возбуждают. Никак. Всё в напряг, без наката, без куража...

Музыка, она ж всегда национальна. Сердечный ли русский центр или китайский головной, или вот их, африканский, сексуальный. Ту-ду, ту-ту-ду… Низ живота через губы… Нет, у нас, в России, творчество так низко не опускалось. И хоть где-то Пушкин неправ: Барков для нас не сладкий запретный, а червивый фрукт. Даже прибалты, когда привозили свою раскладку актёрской игры на чакрах, адаптированную ими из суфийской практики, самым нижним центром задействовали солнечное сплетение. Более низкие вибрации на европейцев не действует. На нормальных европейцев, не раблезианцев. Для нас есть только три точки: лоб, сердце, пупок, и четыре основных ритма: «A», «B», «C» и «D». Это объясняет воздействие не только музыки, но и любого творчества в любом виде искусства. Например, Высоцкий: третий центр, ритм «C». Это когда из-под ложечки бьёт прямая пульсирующая. Рерих – первый центр, ритм «A». То есть, промеж бровей исходит абсолютно прямая, непресекаемая линия. А вот Петров-Водкин – это да, это уже наше чисто русское. У него из второго, сердечного центра истекает волнообразный ритм «B», причём волна мягкая, но сильная...

Дождь и снег за окном. Потолок с жирно забеленной лепниной. Мельтешащий убойными новостями и подростковыми шоу экран… Нельзя ничего придумывать, фантазировать… заранее рассчитывать и воображать… А чтобы не воображать самому, нужно следить за воображением чужим.

…И пели сирены,

Запутаны в снасти,

Об юге, о страсти...

 

Мерцали их лиры.

А сумерки были и тусклы и сыры.

Синели зубчатые стены.

Вкрук мачт обвивались сирены.

Как пламя дрожали

Высокие груди...

Но в море глядевшие люди

Их не видали...

 

Верхарна стоит читать только в переводах Волошина! Что ценно в переводчике? Уважение к оригиналу? Фигня. Лингвистическая грамота и этнографическая эрудиция? Чувство ритма? Опять пустенько. Нет, в нём важна врождённая возможность вдохновляться той же, что и автор, темой. Те-мой. То есть: «те-тот» – «ма-мой». Дух, тот же самый дух должен войти и оплодотворить переводчика, тот дух, что входил и оплодотворял автора, как хорошо об этом Флоренский написал. Поэтому переводчик должен быть не толмачом только, а медиумом обязательно. То есть, он обязан не смысл предложений в амфибрахий перекладывать, а и дышать, и сердцем колотиться одинаково. С автором-то. Вот Ахматовой в её переводах сразу веришь, хоть она и испанского не знала, а всё равно, не то, что остальные, эти, которые хоть и с языком, но на подбор безликие и безымянные. Тусклые, без вдохновения. Без вдоха духа. И потому стихи у них без стихии.

И мимо прошёл торжествующий сон,

Корабли, подобные лилиям,

Потому что он не был похож

На старую ложь,

Которую с детства твердили им.

 

А Верхарна стоит читать только в переводах Волошина. Только. Ибо тут одному Волошинскому душевному опыту и можно доверять. И ничьему другому. Потому что Волошин – гений, сам знавший это. Но ещё он был и фаталистом. Фаталистом, потому что гением. То есть, ему себя ни на кого было не жалко тратить. Он всем отдавал всё: время, деньги, еду. Друзьям, врагам, врагам врагов и предателям... Сергею не так. Нет, Сергею себя всегда было жалко, своих сил, своих лет. Или же он, хоть иногда, хоть изредка, но всё же жертвовал собой – жертвовал себя – жертвовал-ся? Да, конечно: вот, хотя бы ради Ленки он же играл в театре в полсилы. Да мало ли чего он ещё делал в пол? Хм, в «пол» – три смысла в одном слове. И слоге. А что Сергей поимел в результате? Потерянное время… Неужели уже полжизни прошло? А куда? Мимо? Как сон… Как этот самый чужой праздник… Вот, воспитывала его пионерия, наставлял комсомол. А что потом? Что стало со всеми этими зазубренными нравственными установками? Всё, почти всё, на проверку оказалось игрой. В «будь готов – всегда готов». В «партия сказала «надо» – комсомол ответил «есть!»». Химеры. Кулисная пыль. Та самая – нежно-летучая, кажущаяся в луче снопосвета серебристой звёздностью, но на самом-то деле вполне обычная серая кулисная пыль.

Мелко… Всё оказалось мелко. Зачем же он так долго и упорно пытался погрузиться в эту игру? Погрузиться в мелкое. Знал, ох, знал, ну ладно, пусть не на все сто, но всё же достаточно явно чувствовал, что вернее, надёжнее, мудрее наблюдать сценический и закулисный мир со стороны, из зала. Да и экономнее. Ну почему, например, он, такой умный и злой, такой всезнайка, не стал искусствоведом? Писал бы себе статейки, ругал, хвалил, оппонировал. Любили бы – не любили, но уж точно бы все заигрывали. Катался бы по театрам, как сыр в масле.

Но нет, не то! Не то. Не смог бы. Сначала нужно было пробовать, пробовать то, попробовать это, чтобы наконец-то кем-то стать, нужно было найти именно своё, реализовываться по полной, а уж после и философствовать. Нужно было стать... По большому счёту.

Опять же не менее подлый, никак не забиваемый в чужие ворота вопрос: а почему его, умного-то, злого всезнайку, театр не отпускает? Почему и вдали от пыльных кулис у Сергея жизнь продолжает тупо строиться по сценарию бессмертного Шекспира? Словно в глубокой колее: всё точно, как в трижды клятом «Гамлете» – пятнадцать минут зауми, потом, чтоб разбудить зрителя, две минуты на любовную сцену или три на поединок, и снова четверть часа занудных «быть иль не быть, вот в чём вопрос»... Колея, колея… Ха! А не потому ли Сергей никак не может вывернуть из этих заборов Лаэртов и Йориков, сбежать от Офелий, вырваться на личный – новый, девственный, только свой первопуть, не потому ли, что этот полумифический англичанин, как истинный медиум, триста лет назад написал всё о неведомой, неслыханной, но так магически созвучной ему Руси-России-СССР?! Написал о принце – или царевиче! – с его внутренним изгнанием. Изгнанием вовнутрь. Или изнутри?

Что, глупость сморозил? Так ведь не Сергей об этом первым догадался, ну, например, о том, что леди Макбет у нас в каждом Мценском уезде! А тень Михайловского замка «русского Гамлета» Павла? Да и сколько шума у нас бывает из ничего? То-то… Вон, в той же Америке гамлеты не живут, проверено. Хотя есть полонии… но более венецианские купцы... А у нас на каждом перекрёстке полтора-два принца-изгоя... А какие у нас сны в летние ночи!

Вот засели же под теменем строчки, и не вспомнить, откуда и от кого:

Печаль России. Горечь дыма

Неостывавших пепелищ...

Соотчичи и побратимы,

Я, как и вы, бездомен, нищ...

 

Похоже и на Волошина, и на Блока, но, вроде, кто-то современный. Вроде не эпигонство, но и не оригинальность. Тоже колея… Сколько их, глубочайших, – за Блоком, за Волошиным, за Есениным…

Ведь каждый в мире странник –

Пройдет, зайдет и вновь покинет дом.

 

А кстати! Наверное, от этой всеобщей и всевечной внутренней бездомности России её насельники особо ненавидят гостиницы. Потому как гостиница в России – тавтология, как жидкая вода и деревянный Буратино. Или горький запах полыни. Да и к самой России у русских глубинные претензии вовсе не за её неизбывную нищету, а от собственной гамлетовской непризнанности, вечной их, русских, ею, Россией, невостребованности...

Стоп! Кажется, проговорилась ещё одна глупость, требующая наивнимательнейшего и обязательнейшего рассмотрения: если ты изо дня в день своими поступками исполняешь уже написанную про тебя пьесу, то не значит ли сие, что ты не напишешь ничего сам? Исполнение – копировка предписанного? Тиражирование? Павлом Первым, Высоцким, Сергеем Розановым… Стоп! А чем исполнение сюжета отличается от его написания? Тем, что кто-то пользуется чернилами, а кто-то кровью? Стоп. А кто из них кто? Который кровью и который чернилами?

Глупость? Но, однако, позвольте ответ: смысл жизни есть изначально или же он появляется после, по ходу?.. Жирно забеленная лепнина, мельтешащий новостями и шоу экран. Дождь и снег за окном… Непродавляемая кровать… Глупость... Тошнота…

 

Заходила горничная, злобно жужжала пылесосом, гремела пустыми бутылками и махала тряпкой. Некрасивая, вот и злая. Или наоборот… Мельтешащий экран, дождь со снегом, лепной потолок… Чтобы хотя бы заставить себя спать или элементарно не глядеть в эти проклятые лепнину, телек или окно, Сергею на день, а может на день и ночь – это не важно, требовалось две с половиной бутылки водки. По чуть-чуть, сто грамм через час. Поэтому приходилось иногда вставать, обуваться и идти вниз к проспекту. Потупленные лица соседей, косящиеся морды охранников, кривящаяся рожа администратора, язвительно напоминающего, сколько у проживающего осталось ещё проплаченных суток. Соотчичи и побратимы, блин.

Глубокий вдох, выдох, и улица прижигала просто человеконенавистническими ветром и сыростью. Приморье, блин. Перейти улицу вообще невозможно. И чего они тут так гоняют? Как долбанутые. Моряки и рыбаки за свои рейсы и путину наскучаются по своему правому рулю, и на светофор никто не смотрит принциально… Тяжёлые двери. Замолкающая от его перегарного присутствия очередь, продавщица, давно переставшая шутить... Да плевать он на них хотел, если бы не ломка с нестерпимой головной болью и тошнотой, тошнотой до каждоминутного срыгивания желудочным соком. Плевал бы он на всех… Этим самым соком.

Но позавчера, выйдя из магазина, Сергей буквально наткнулся на маленького вьетнамчика. Тот легковесно отшатнулся, попытался, было, обойти справа. Но Сергей успел захватить кожзаменитель рукава его, вероятно, детской курточки:

- Стоять! Сколько вас тут развелось? Пройти нельзя. Стоять, я тебе сказал.

Пальцы всё же соскользнули, и вьетнамец опять попытался обойти его. Но Сергей несильно ударил его кулаком в спину:

- Ты, косоглазый! Я что, не тебе, тварь, говорю? Ты же, налим, даже Пушкина не читал, не то что Волошина. А хочешь жить на русской земле. Зачем ты здесь, плесень?

Неожиданно этот крохотный мужчинка оскалился и что-то прокричал в ответ. Это было уже слишком. Сергей попытался придавить его за грудки, но вьетнамец пропал из поля зрения, куда-то словно провалившись. И тут же Сергей почувствовал, как его шею жёстко захватили клешнёй две ноги в белых кроссовках, и понял, что летит через оказавшегося под ним вьетнамца лицом прямо в асфальт, не имея возможности выставить растопыренные руки. Удар пришёлся во всю левую щёку, но сознания Сергей не потерял. Мучительно, почти рефлекторно скрутился и встал. И теперь завалился на спину, получив от высоко выпрыгнувшего противника жёсткий удар пяткой в грудь. Тук… А вот затылком Сергей треснулся здорово… Причём тут Пушкин?.. Теперь встать никак не удавалось – звон шёл беспощадный, в глазах искрило. Сергей беспомощно скоблил ногами, а вокруг что-то зло кричал десяток одинаково одетых маленьких чёрных человечков. Пока большинство, словно воробьи в сирени, почти упираясь личиками, возбуждённо чирикали друг на друга, двое, присев на корточки, деловито прошаривали его карманы и стягивали куртку.

Выстрел грохнул буквально над головой. В разом наступившей тишине только удаляющееся шлёпанье множества кроссовок. Сергея сильными рывками поставил сначала на колени, а затем и на ноги очень широкоплечий, кряжистый белобрысый парень с угрюмым лицом. Угрюмость шла от безобразного кривого шрама, глубоким полумесяцем от левого глаза через всю щёку подрезавшего нижнюю губу. Парень с нескрываемой брезгливостью осмотрел Сергея. Ну да, картина: грязный, лицо в кровищи, ещё и разбитой в кармане водкой пропитался. Грабивший вьетнамец даже порезался осколком.

- Жив, братан?

- Должен.

- Ну, то, что должен, в этом никто не сомневается. Дойдёшь?

Сергей попытался отряхнуться, но сильно качнуло. Отступил, прижался задом к стене.

- Спасибо, братан. Дойду помаленьку. Чуток вот отдохну.

- Ну, отдыхай.

Шагов через десять парень оглянулся, видимо, хотел что-то ещё сказать, но только махнул рукой.

В холле гостиницы пришлось отдать последние деньги, которые лежали в паспорте – кошелёк вьетнамцы взяли в качестве трофея. Половину сразу затребовали на якобы чистку и глажку одежды. И тут же выяснилось, что наконец-то истёк оплаченный срок, а послезавтра массовый заезд под бронь мэрии, так что вторую половину отдал за последнюю ночёвку. Правда, после, воспользовавшись неразберихой, поспал в кредит ещё и нынешнюю ночь, но... Вот и всё.

Сегодня его уже точно не впустят.

Корка свежей коросты на лице чесалась ужасно. Как горчичник на всю щёку. Хотя, смех смехом, но именно благодаря вьетнамским тумакам, наступило протрезвление. Пополоскало, конечно, до зелёных комков, но к рассвету постепенно-постепенно вернулась способность объективно смотреть не только в себя, но и вокруг. В зеркало, в том числе. Этим утром он помылся, почти побрился, вылил за шиворот остатки одеколона, и весь день пробродил, протрясся около рейда. С частыми затяжными передышками.

 

Странный всё же город Владивосток. В некоторых вещах совсем неправильный. Например, во всех иных городах местные снуют, а туристы прогуливаются, а здесь наоборот: повсюду носятся транзитные торгаши и жулики, а гуляют только коренные владивостокцы. И владивостокши. Или как это сказать по-русски про жён и подруг ушедших в море? Не выговорить. Гуляют по улицам и старики, но их здесь почему-то совсем мало. А молодёжь, которая не стоит в очереди на «Калигулу», та вся крутится на турниках во двориках. Качается, чтобы быть красивой и нравиться. Кому только нравиться, если вся их предстоящая жизнь – сухогрузы и траулеры? Друг другу? По восемь-девять месяцев в году…

Ох, сколько же было в своё время прочитано и нафантазировано о Золотом роге! А на самом-то деле… ну, очень трудно называть «золотом» радужно поблёскивающие в пробивающемся на минуты солнце мазутные пятна, часто покрывающие наверно мёртвую под ними плотно-серую воду. Несколько разнокалиберных военных кораблей без признаков жизни, только на ближайшем буксире двое безобразно худых молоденьких матросиков драят палубу. Натуральные скелеты. Чем только на салагах штаны держатся?

Сергей обошёл-осмотрел со всех сторон подводную лодку-музей, оттопыря губы посочувствовал скульптурной композиции из рвущихся в бой за светлое будущее революционеров. Столько фальшивой экспрессии на фоне распахнутого к спокойному океану простора набережной… И вообще, архитектура Владивостока советского периода удивительно безобразила природу бухты. Мягкие очертания сопок надругательски ломались страшненькими коробками современных бетонных застроек. Только тот, безумный по размерам, серый куб около телевизионной башни чего стоит! Ну откуда у нас по всему СССР – Прибалтике, Черноземью, Уралу, Сибири – эти одинаковые, просто увеличенные в сотни раз, словно раковые клетки, ближневосточные сакли с плоскими крышами и слепыми фасадами? Ну нет в душе у русского человека таких тупых линий и плоскостей, просто не заложено в нас природой! Да и не функционально под дождём и снегом делать плоские крыши. А вот ведь, весь Союз от моря до моря этими рубленными панельками запоганили. И в лесу, и в степи. И здесь, у сопок. Тупо, как же всё тупо...

Чем приятен портовый город, так это воздухом. Ни пыли, ни смога. И ещё: вместо серых ворон на помойках толкаются белые чайки. Эстетично.

Тошнота практически отпустила. И отдышался-выдышался, сердце в виски не колотит. Так что всё бы хорошо, но вдруг захотелось пить. И спать. Хо-хо, а о последнем теперь и не помечтаешь! В порту не позволят, а до вокзала он не доберётся.

Спать надо было раньше, а не пялиться часами в потолок. С лепниной. Дожидаясь толчка судьбы… пяткой в грудь… Даже продать с себя нечего. А в оставленном в гостинице портфеле, кроме грязных трусов и носок, из ценностей лишь немецкая бритва. Пожалуй, на минералку и сосиску в тесте хватило б... Сергей ещё раз напоследок оглянул тупичок и... чуть не закричал!

Спасаясь от удара крови, сдавил виски ладонями. Тихо-тихо-тихо! Ти-хо. Хо-хо.

Опять открыл глаза, и не запел лишь потому, что всё равно до конца не поверил: у дальнего подъезда серенького, начала века, двухэтажного домика стояла бежевенькая «тойота». Без номеров, с транзитной бумажкой на стекле. А вокруг той «той-оты» с ведёрком и тряпкой кружил белесый парень со шрамом через щеку! Господи помилуй! Он! Тот самый. Точно, он.

Сергей отёр рот, стряхнул воротник. Парень в застиранной майке-тельняшке и широченных малиновых трениках старательно протирал фары и габаритки «короллы».

- Здравствуй, братан.

- Привет. – Снизу из-за плеча быстрый, ничего доброго не сулящий взгляд. Широкая сильная спина ходуном ходила под тельняшкой, в такт с вращательными движениями тщательно отжатой тряпки.

- Я ещё раз поблагодарить хочу. Выручил.

- Замётано. Или что? Денег дать?

Сергей с трудом удержался, чтобы не разыграть благородное негодование. Придерживая пальцами негнущуюся под коростой щёку, косо шутнул:

- Нет, не так просто.

- Что, неужели ночевать? Прости, братан, не готов.

Парень, отставив ведёрко, распрямился, вытирая руки. На мизинце и безымянном пальце правой кисти не было последних фаланг. Тоже признак.

- Ты где участвовал? – Сергей лихорадочно задёргал замок куртки.

- Афган. Ну и что?

- А я в Сирии…. – Новая, хоть и разорванная под мышкой куртка наконец-то расстегнулась, и Сергей, рванув из-за пояса, высоко задрал подол рубашки. Парень помолчал, видимо, оценивая доказательства. Потом хмыкнул:

- Так ты арабов защищал? А они мне чуть полголовы не снесли. И что бы я с оставшейся половиной делал?

- Ладно. Тротил всё равно американский. В любом случае.

Они, ткнувшись плечами, крепко и долго подавили друг другу ладони.

Пока Сергей заправлялся и пытался заново застегнуть выпрыгивающий из дрожащих пальцев замок, парень осторожно подсел на капот и закурил.

- Тебя как кличут?

- Обыкновенно: Сергей.

- Меня тоже просто: Геннадий. Так в чём нужда?

Сергей кивнул на транзитный номер:

- Ты её погонишь?

- В Нижний.

- Под заказ?

- Угу. А ты, поди, в попутчики попросишься?

- Могу и охранником.

- Дело полезное. А как с «этим делом»?

- Теперь не скоро потянет.

Геннадий опять хмыкнул. Весёлый, однако, но неспешный. Ох, неспешный. Но впадать в горячечные уговоры с подробностями фатальных случайностей ни в коем случае сейчас нельзя. Нельзя сейчас суетиться. Пусть сам решит. Сам… От напряжения из-под горячей коросты липкими капельками просочилась кровь. Хорошо ж тогда схлопотал. Однако в пьяном бою есть и положительные стороны. Расслабление, например. Если бы Сергей не оказался тогда столь расслабленным, то вьетнамчик точно бы ему грудину пробил. Пяткой-то с прыжка. А так только обширным синяком отделался.

Из разрыва быстрых низких облаков, плотной рябой серостью плывущих от моря, на соседний дом упал бледно-жёлтый солнечный луч. Прямо как прожектор. Стёкла в ответ ослепительно засияли, разбрасывая по всему двору подрагивающие блики. Ну?.. Под блик попала и «тойота». Ну?.. Сощурясь под солнце, Геннадий чуть заметно улыбнулся правой щекой. Есть?!

- Лады. Труба через час. Собирай вещи.

- Уже собрал.

И они хмыкнули на пару.

 

Насыпная крупногравийная дорога за поворотом пошла на затяжной подъём. А слева и выше, за лесополосой отросших остроконечных чёрных елей, не поддаваясь ландшафтным извивам, стремительно неслась на запад абсолютно прямая, непримиримая, стальная черта БАМа. Бетонные столбы электропередач и высокая гравийная насыпь наглядно и буквально связывали самую великую в мире страну от края и до края. Сколько ж тут положено труда? И какого? И кем…

Дорога, особенно если ты не за рулём, любит задавать вопросы. Точнее, задавать не вопросы, а темы. К размышлению. Вот, например: а не странно ли полюбить Россию отдельно от русских. Странно. Хм, странно – это сторонне, со стороны…

Если до выхода к БАМу притрассовые посёлки и городки имели вполне человечий вид, со школами, магазинами и даже клубами, то в эти сутки параллельную железную дорогу отмечали лишь безжалостно разваливающиеся, вопиюще нищие барачные скопища, полунаселённые последними советскими романтиками. Завёзённые сюда под Это время звучит – БАМ! посулами заплывших до макушек жиром академиков аганбегянов и лысых академисс заславских, сотни тысяч этих, тогда красивых, сильных и так много и искренне мечтавших людей отдали свою молодость на окончательное завершение иллюзии коммунистического будущего. Им нужно было сорваться с родных мест или не вернуться после дембеля, разорвать с родными, отказаться от учёбы и обустройства в благополучных новостройках вокруг своих исторических родин, чтобы с напутственными бумажками в комсомольских билетах и под гремучие речи партийных провожатых составами отправляться осваивать несметные богатства, принадлежащие всему великому советскому народу.

Они, счастливые, валили лес, взрывали горы, засыпали болота. Рядом с зэками и железнодорожными войсками, в точно таких же вагончиках и времянках они, восторженные, справляли свадьбы и встречали Новый год у Голубого огонька по сахалинскому и по московскому времени. Дружили, проверяли на верность, брали на поруки, встречали и провожали, рожали и хоронили. И были счастливы: стоило потерпеть, ведь впереди ждала слава за совершённый всенародный подвиг...

 

Январь 1975:

Широко развернулась шефская помощь в строительстве объектов Байкало-Амурской магистрали. Коллективы многих предприятий, научно-исследовательских институтов и проектных организаций страны решили помочь и сооружению на трассе БАМ городов и посёлков. Силами шефов из разных республик намечено построить 45 посёлков, станций и городов.

Декабрь 1975:

Подведены итоги. На трассе возведено 28 жилых посёлков, уложено 178 километров главных железнодорожных путей, построено свыше тысячи километров притрассовых автомобильных дорог и 70 мостов. Досрочно открыто движение по линиям БАМ – Тында, Усть-Кут – Звёздный и мостовым переходам через реки Амур и Лену. Главное управление по строительству БАМа переехало в Тынду, А в Москве осталась оперативная группа. Из Нижнеангарска по зимнику пробился первый десант к Северо-Муйскому хребту. Два месяца понадобилось первопроходцам, чтобы достичь района Северо-Муйского тоннеля протяжённостью 15,3 километра.

Ура! Ура-а! У-урра-а-а!!

 

Когда-то двухэтажные панельные дома посреди строительного мусора на фоне лесистых сопок казались почти достигнутым коммунизмом. Сейчас, за двадцать лет так и не обретя асфальтного и палисадникового благоустройства, они более походили на призраки, забредшие сюда из неведомой Европы. А окружившие их заброшенные разномастные времянки, бараки и прикопанные вагончики, опустев, почернев и заржавев, позарастали крапивой и хмелем, плотно заплетающими бытовые следы преданных государством своих строителей. Те, кого на «большой земле» родня не забыла, возвращались в озлобленный теснотой и нуждой позор на вечную коммунальную зависимость – ради детей, которым нужно было ходить в школы. Кто же совсем разорвал с прошлым, а тем более попал под развал Союза, теперь отчаянно цеплялся за любую возможность не сползти за предел необратимости нищеты. Счастливчики до ревматизма мыли в бригадах золото и валили лес, остальные же охотились, собирали ягоды и травы, торговали и разбойничали. С какого-то времени, ощутив несопротивляемость и безвластность, хлынули сначала волны всё употребляющих и истребляющих корейцев, а затем и вовсе всё накрыла не просто волна – Дальний Восток затопил девятый вал китайцев. Заселяясь никем и ничем не мерянным числом на самых захудалых окраинах городков и сёл, «арендаторы» полей и теплиц вдруг выделяли из своей безликой массы одного-двух-трёх «хозяев», которые жили уже посытнее даже самых куркулистых казаков.

При общем развале вдруг то там, то сям повырастали окружённые высоченными заборами охраняемые коттеджи, у ворот которых множились джипы, фуры и автобусы. И нежданно проявила себя несоветская прагматичность в отношении «рабов» и «наложниц». Русских, продаваемых и покупаемых русскими.

 

К 1 января 1983 года, на строительстве БАМ выполнено более 400 млн. куб. м. земляных работ. Построено 3400 км притрассовых автомобильных дороги, 1400 мостов и 1800 водопропускных труб, уложено 2260 км главных железнодорожных путей. Вышел на проектную мощность завод крупнопанельного домостроения в Нерюнгри. Его ежегодная продукция – 85 тыс. кв. м. деталей и конструкций домов.

В 1988 году Тында встречала пассажирский поезд с почётными пассажирами: Байкало-Амурская железная дорога заработала в постоянном режиме.

Ура! Ура-а! У-урра-а-а!! Товарищи!!

 

КПМ они прошли в четыре утра без задержки: гаишники с полными ртами «чистили» пяток фур с мороженой рыбой и консервами, считали по серьёзному сбор с десятков тонн, поэтому стольник от «японца» им был, ну, совсем не вовремя. А дальше Геннадий опять поддал. Это была хорошо обкатанная и пока удачная практика: гаишники, конечно же, стучали местной братве о том, кто и с кем, с охраной или без, пересекал их участок трассы, и одиночкам или непроплатившим нелишне было проявлять повышенную осторожность. Поэтому они уже четыре раза перед самым КП притормаживали, пристраивались к какому-нибудь каравану, светились с ними, чтобы потом резко уйти в отрыв. Проскочив не готовых к такой скорости местных мытарей, перед следующим пунктом досмотра нужно было вновь замедлить, отдохнуть-притаиться, поджидая многотонных «попутчиков». Хотя в самом Владике Гена, естественно, «крышковался», но пяти мафиям, делившим дорогу от Владика до Кургана, платить за каждую тысячу кэмэ не собирался. Да и ненадёжно: деньги возьмут с чувством исполнения долга, но потом всё равно могут на тачку позариться. Бескрестовых захоронений вдоль трассы даже не десятки.

- Я, конечно, наслышан, но всё равно, такой борзоты не ожидал, – Сергей ни с того, ни с сего разговорился. Часа два уже уверенно погонявший Геннадий лишь ответно хмыкал и кивал. А тема исповеди, естественно, была мужицкая, началась с детства-юности, и, поплутав по занимательному, замечательному и почти невероятному, свернула на милитаристское:

- Нас в первый день, после санобработки и холодной бани, нарядили во всё новое. Правда, оказалось, что одного размера. Ну, мы, куда там! – понятное дело, береты сразу набекрень, воротнички расстёгнуты так, что тельники до пупа. Сфотались на память. Десантура! Чтоб дома увидели и загордились. Ага, а уже вечером, после отбоя, пошло переобмундирование в пользу старослужащих. Мне хотя бы с размером сапог повезло. А вот штаны на заду прожжённые, только что на проволоке держались – ремня духу не полагалось, я их навсегда запомнил. Но особо обидно оказалось, что те самые сержанты, что днём чуть ли не в отцы родные напрашивались, после отбоя оборотнями стали. И командиры-то знали. И поощряли. Вообще сейчас, из прекрасного далёка, понять можно: нормальных офицеров в Забайкальский округ не направят. Для этого нужно очень крепко проштрафиться. Хотя бы пить больше равных по званию. Понять-то можно, а простить нельзя. Нашлись мудрецы, из особо справедливых, додумались пожаловаться командиру батальона: мол, сержанты унижают и избивают, а лейтенанты с капитанами улыбаются. Так нас потом неделю после отбоя на плацу выкладывали. Лежим, блин, в ледяных лужах: «Огневая точка противника справа», «Огневая точка противника слева». Замёрзшие животы в позвоночник втягиваем. И заранее жмуримся: сержанты выводят в жопу пьяного комвзвода, и он пинает наши головы в очередь. «Футбол». Чтоб больше эти головы не думали о гражданских правах. А только о воинском долге. Если вообще думали… Да, блин, «курок»… на долгую память… И вот, потом, при переводе в часть, меня, сопляка, прикинь, хоп, и «комодом» назначили. Ещё синяки не просветлели, а лычки уже сияют. Деды от такой несправедливости просто опупели. Потыкали пальцем в нос, но, видимо, согласия во взгляде не прочли. Опыт-то уже был: заигрывать бесполезно, сколько ни гнись, им всё равно будет мало. Поэтому, когда они меня решили проучить в бане, я даже не раздумывал. Нет, лучше честно сдохнуть. И вот картина: стою я в мойке голый, молодым же ни мыла, ни вехотки, жду тазика в очередь, а они вваливают вчетвером, ремни на руках накручены, и давай сходу пряжками понужать. Я только успел одного за чуб схватить. Он деревенский бычок был, к дембелю причёску специально отращивал. Левой пригнул, а правой бью снизу, рожу ему квашу. Тот орёт как свинья, а остальные трое меня пряжками рубят. Картина? Всё в кровище, бойцы в стены влипли, а мы посредине волчком крутимся. Изрубили, конечно, в лапшу. Но после этого – всё, не бурели. С ворчанием, но всегда договаривались. Даже «молодым дедом» прозвали.

Сергей изо всех сил старался не трогать коросту на щеке.

- А я после своего ПТУ в стройбат попал. Но в Подмосковье, в Нахабино. И вспомнить тоже чего имеется. – Геннадий сбросил скорость, осторожно съехал с асфальта на подмытую по краям, грубо состыкованную, но до самого горизонта совершенно ровно-прямую бетонку. Хотя на спидометре показывало «60», после трёх часов гонки казалось, что теперь они едва ползут. Однако выщербленные плиты то там, то сям угрожали вылезающей арматурой, да и стояки стоило поберечь – до Нижнего дорога ещё своё возьмёт.

Геннадий подсел на тему, и теперь пришла Сергеева очередь жалеть:

- Так вот, у нас в понтонно-мостовой учебке полагалось, всё как тогда в СССР: восемьдесят таджиков, пятнадцать чеченов и пять русских. Причём расклад: таджики – монолит, с непривычки все на одно лицо, только ростом и весом различишь. Кажется, их чуть ли не из одного аула наловили: кому восемнадцать, кому двадцать пять – пофиг. Никто не только ни разу в жизни зубы не чистил, но большинство даже и не умывалось. По-русски разве только что «да-нет» могли. Однако, коли попался, чурка, служи! А как служить, если им в башку просто не входит, что от них требуют? Не входит, потому что некуда – кость. Старлей один, хохол, из самых правильных, перегорел, орал, орал, ну, и добавил про матушку и Аллаха. Так вдруг один муслим из строя вышагнул и по горлу его ножиком ширкнул. Хорошо, что не до смерти. Таджика, конечно, в конвой и под трибунал. Но остальных уже не трогали. Сидели они кружками на корточках и срали на службу! Чечены тоже, черти, как на подбор, все такие здоровенные были. Два каких-то борца-разрядника, остальные просто сытно выкормленные. А мы, славяне, как раз, наоборот, самые плюгавые – в стройбат-то недовесков с городских окраин военкомы для числа спихивали. Так что, чечены тоже откровенно на нас делали: «джигит полы не моет». И от сортиров до пищеблока всё было чисто русское. Так, прикинь, нас же офицеры ещё и дрючили! По полной дрючили, пятерых за всю сотню. А самый прикол был в том, что при таком вот внешнем прессе, мы ещё умудрялись меж собой – двое против троих – перемахиваться! Болваны конченные. Ага, не по-честному. Но, по-русски: кому «очки» отдраивать, а кому консервные банки после офицеров вылизывать.

Хмыкнули вместе. Сергей чуть было не начал перебивать своим, родимым. Но, хорошо, что удержался. Ибо далее Гену повело крепко:

- Поэтому, когда набор пошёл, я первым добровольцем в ограниченный контингент попросился. Не подвигов искал, а надеялся, что в Афгане не такая дедовщина будет. Какой кому боец-интернационалист? Я же сварщик. И когда рапорт подавал, думал: моё дело электродом тыкать, да окалину сколачивать… В начале мы мост через Гильменд ставили. Там нормально служилось. Кормили ничего, начпрод не совсем конченным был. А вот потом в Джелалабад перекинули. Ага, точно: «Если хочешь пулю в зад, поезжай в Джелалабад». Вот там-то поголодали! Половина состава не в строю: дизентерия, блин, а у кого и гепатит. И даже лихорадка. Я за колючку ни разу не вышел. Дальше бросают в Газни. Там база, «Скоба» знаменитая. Чем? Ну да, ты же в Афгане не был: её англичане ещё в прошлом веке построили. У бородачей на неё столетний зуб отрос. Меня в ремонтную бригаду перевели, продырявленные «вертушки» паять. Так вот, отправили нас в «Скобу», а по дороге наш караван как раз под «Чёрных аистов» и подгадал.

И так небольшие Генины глаза всё больше сужались, шрам начал наливаться нехорошей краснотой.

- Ты знаешь, я до сих пор ту свою беспомощность до мелочей помню. Моджахеды и «аисты» нас тогда, как в кино, порезали. Обложили и порезали. Дорога вдоль ручья шла. Кривая. Ущелье узкое, стены почти вертикальные. Духи передний танк и оба КАМАЗа с солярой сходу зажгли. Полный бздык! Бензовозы пылают, дымища, всё вокруг почернело, только соляра огненными ручьями растекается. Командирский танк сослепу вниз сполз и перевернулся. Ор, пальба изо всего, чего только у них и у нас имеется. Блин, ад! Кто обстрелянный – в оборону, кто такой же, как я… А духи нас сверху с обоих склонов режут и режут! В упор… Наш бэтээр почти в конце колоны шёл. Замыкающими позади только царандоевцы и танк прикрытия. Над нами дед с КПВТ стал ответно палить, а мы, ремонтники-то, первый раз под огнём, растерялись, со страху влипли мордами в пол, жопами вверх, ждём судьбы: попадут, не попадут? «Замок» стал нас ногами выпихивать. Повыпрыгивали и побежали куда-то за ним. Надо было бы под бэтээром залечь. И прямо под мины угодили. Мне все ноги лейтенантовскими кишками залепило.

Гена раза два оглянулся и неожиданно резко повернул руль. Они с пологого кювета по подмёрзшим широким тракторным колеям съехали в невысокий, но густой еловый лесок. Геннадий выключил двигатель и, приоткрыв окно, закурил.

В тишине почти чёрного, редко подбитого по краю серебристо-серыми стволиками осинок, ельника слышалось чьё-то сердитое попискивание. Потом невдалеке пробил двойную дробь дятел. И снова тишина… Сиреневый сумрачный холодок по высохшей травке… А откуда-то из-за спины широченная розовая заря, ярко наливаясь золотыми жилами низких туч, уже засвечивала-красила задорожную лохматую сопку.

- Я понимаю, когда кого-то чему-то учили. Тебя, например. А я? Сварщик, блин… Показалось: от пуль камни вокруг кипят. Ей-богу, кипят! Пыль вот как парок над ними. И оглох вроде: общий звон, а отдельных звуков нету. Взглянул вверх и, бздык, чего таить, обоссался: духи… ну, вроде как в глаза заглядывают. Я потом слыхал, мол, это в горах всё приближается, линзы какие-то из тёплого воздуха и холодного. Пустой базар, когда они действительно на тебя в упор смотрят. Ломанулся вниз, в ущелье к ручью, лишь бы подальше от дороги. И, знаешь, вдруг ясно-ясно так вспомнил, как бы даже чей-то голос услышал. Веришь? Точно такой вот голос: «Боец, при перебежке "калаш" нужно держать повыше, и приклад прижимать не к животу, а к плечу». Есть, взял. Добежал до крупных камней, залёг. Дальше опять тот же голос: «Боец, не забудь выставить прицельную планку». Есть, сделал. И даже цель выбрал. Там какой-то гранатомётчик, даже не прячась, в рост, из «шайтан-трубы» нас окучивал. Да только, оказалось, пока бежал, я весь рожок в небо выпустил. Во, бздык. И всё, больше у меня патронов нет. Ничего нет! Даже штыка: так «замок» меня из бэтээра выпнул – в каске, но без подсумка. Опять словно бы слышу: «для отхода отстёгнутый рожок можно метнуть в противника, имитируя гранату». И именно в этот момент вдруг вижу, как из-за соседнего камня выпрыгивает моджахед. На голове, как показалось, бабкин платок намотан, рубаха длинная, а под ней шаровары белые. Меж нами пять шагов, не больше. Дух здоровенный, борода от глаз, зубы скалит и на меня замахивается. Я как заору и – рожок в него! – и точно в лоб попал!! Он свою гранату себе-то под ноги и выронил. Ну, конечно, мне тоже досталось. И порвало, и контузило.

Дятел где-то над ними выдал новую дробь. Пискнула синица… И снова тишина. Тонкая, завивающаяся голубая струйка от выброшенного в закоченевший бурый мшаник Гениного окурка упорно тянулась к небу. Потом резко затоньшала, пару раз прервалась и пропала... Под тенью часто поблёскивающего бусинками ледяшек густого ельника машина выстывала быстро, они закрыли окна и почти одновременно откинули велюровые спинки сидений. Гена прикрыл глаза, но губы нервно подрагивали.

- Скоро КП, через километр. Подождём дальнобойщиков. За ними проскочим. Да. Вот такие они, горы Хайркота... Я до сих жмурюсь, когда лампочку зажигаю. Не переношу вспышек... Серёга, а ты-то как воевать пошёл? Какого кислого? В ваше время всё же мирно было? Я ведь про вас, африканцев, честно, только в союзе ветеранов узнал. Ну, про «египтян», «сирийцев», «ангольцев». Мы же в школе учили: СССР – самая мирная страна в мире! Ну, там Вьетнам, правда, был, так давно.

- А я ещё до армии перворазрядником стал. По самбо. – Сергей не смог лежать, вернул спинку в нормальное положение. – Ну, вот, выставили меня от роты, и я выигрываю на межполковых соревнованиях первенство, даже при том, что весовые категории на глаз определялись. А оказалось, там наблюдатели из ГРУ присутствовали. На следующий день вдруг вызывают в штаб, к комполка. Захожу: сидят три отмороженных полкана, морды тазиками, ни глаз, ни бровей, на груди у каждого по десятку колодок, хотя на вид не особо старые. А перед ними наш замполит соловьём льёт и павлином ходит. Он, сука, посылки у молодых выгребал: «Тебя, боец, это расслабляет, служить расхолаживает, да и «деды» всё одно отнимут. А у меня семья. Кормить надо». Козлина. И вот он меня расхваливает и расхваливает, аж вот-вот самому поверится. Полканы глазами жгут. Аж пух на лысине дыбом встал. Не к добру, думаю. Но, с другой стороны, понимаю: откажу – замполит замордует. Да и было бы за что держаться. Степь да степь кругом. Хуже тюрьмы: не тоска, так уныние, не по хлебалу, так по яйцам. Не тебе, так ты. А если кто-то где-то вдруг захохочет, значит, обкурился. Анашу у монголов по весу на хозяйственное мыло меняли. Так вот, нас пять человек из полка набрали. Перевезли под Кубинку. Тоже Подмосковье. И, знаешь, нисколько не прогадал: служба – небо и земля. Полгода пробыл – не армия, а спортивные сборы. Если б не ярусы, так не казармы, а санаторий. И паёк офицерский. Тренировки, стрельбы, тренировки, стрельбы. Чистые, сытые, почти немордованные. Ни одного идиота в начальстве. Мужики, хоть и неулыбчивые, но с пониманием. А в ответ и мы старались. Особо не борзели.

- А то! Всё от отцов-командиров зависит, мы-то всегда подстроимся. Слышь: КАМАЗы подходят. И нам пора.

- Погоди. Понимаешь, меня же столько дрессировали, столько натаскивали: мы и взрывное, и радиодело, и даже подводную рукопашку проходили! До сих пор помню, как наш штык-нож, а как от М-16 метать нужно. Американский, кстати, в руке удобнее. Любой узел развяжу. А только на фиг всё? Всё это: «противопехотная фугасная мина ПМД-6М состоит из деревянного корпуса, заряда взрывчатого вещества, взрывателя МУВ с запалом…»? Да ещё эти все ПФМ-1С, ПОМ-2, МОН-200 и ЯРМ!! На кой?! Я же и не понял, кто и как меня приделал. Двое суток заходили по песку на лагерь террористов. Прятались как суслики, а едва подошли, так нас сразу заметили. И долбанули с миномёта. То ли сионисты, то ли американцы. А, может, и свои же братья-мусульмане напутали.

- «Братья-мусульмане»? Трудновато слышать.

- Об этом и speeck! Я за них, ты против. А результат поровну. The international duty!

 

Бетонка с усыпляющее равномерными похлопываниями стыков кончилась. Вновь зашуршала укатанная и, несмотря на заморозки, обильно пылящая галька. Бетонка – это запасная посадочная авиаполоса. На случай войны. Предполагаемой, но непредвиденной. А чего нам с Китаем воевать? Они нас и так уже прибирают. Это в Москве не заметно. А тут – «мильоны вас, нас – тьмы, и тьмы, и тьмы»... За поворотом десяток по крыши заросших ржавым, с чёрными осыпавшимися шишками хмелем серых брусовых домиков назывался «Т...инка». Первые буквы оржавленно прострелены картечью или нулёвкой. Геннадий опять сбросил газ и беззвучно вывернул к крайнему, удлинённому на двух хозяев дому. Одна половина явно пустовала, даже стёкол за досками в забитых окнах не осталось, а в другой, побольше, все признаки жизни были налицо. И дым, и отворённые двери, и крик малыша из-за забора. Машина скользнула к самым воротам, оставляя тёмно-синий след на мокрой от росы розовой траве. Они подождали, пока разбегутся пёстрые курицы.

Старая искривлённая лиственница, голым скелетом выпирающая из-за реечного переломанного палисадника, обсыпала всё лимонно-жёлтыми мягкими хвоинками. А в жидко-сиреневой тени дома высокая жёсткая трава сверкала стеклярусом инея. Прижавшись к земле около прикопанной в неё мятой бочки, на выбирающихся из машины людей пучеглазо выглядывал испуганный рыжий котёнок.

- Кис-кис-кис! – Геннадий хрустко потянулся, закинув сцепленные на затылок ладони, зевнул. Изо рта шёл пар. Котёнок как можно страшнее выгнул худенькую спинку и зашипел. Тоже с паром. Наверно, минус пять, не меньше.

Сергей раньше почувствовал, чем увидел, как из черноты дверного проёма на них смотрела глубоко замотанная в когда-то белый полупуховый платок старуха.

- И чё? – Она вышла на свет, худая, широкоплечая, в новенькой синей телогрейке и бледно-зелёном застиранном хэбэшном платье до колен. Тонкие, чёрные ноги в калошах. – Вы к Люське? Так кончилась.

- Нет, мы просто поесть-попить. Или рановато? Хоть водица-то найдётся? – Гена засмеялся, и котёнок бросился наутёк.

Старуха, бросая Геннадию реплики, на него даже не косилась. Она буквально впилась своими выцветшими маленькими глазками в Сергея.

- Нету Люськи. Могите забыть.

Сергею от старухинова взгляда словно паутина на лицо налипла. И короста опять приготовилась кровоточить. Он отступил за спину Гены. А тот тоже вдруг вспылил:

- Тётя Фель! Да на кой нам твоя Люська? Сифилис подхватить? С триппером в довесок. Чё гонишь-то? Не первый раз на трассе, знаем с кем можно, а кого подальше на скорости обойти. Ты лучше попои свеженьким и покорми. Аль до сих пор не узнала?

Они уже аккуратно отворили и затворили калитку, прошли через захламлённый разбросанными запчастями от сеялки, конных граблей и косилки с ободьями странных огромных колёс двор, встали перед крутым, когда-то жёлто окрашенным крыльцом. Тётя Феля, наконец, отстала от Сергея.

- А то: Генка-пенка! Щас, чай поставлю. И пироги, поди, будешь? Ныне с грибами.

- Зер гут! А до пирогов нам по четыре позы. Серёг, ты не пугайся, это не секс, это здесь, на Востоке, так манты называются. По-китайски «позы».

- Знаю. По-бурятски тоже. И по-монгольски.

Старуха опять вперилась в Сергея. Но деловой разговор с Геннадием продолжала:

- Тебе, как всегда, на крыльце, или, может, в избу войдёшь?

- Лучше на крыльце. Воздух чище.

- Как знаешь. – Старуха, не оборачиваясь, отступила в густую тень сеней, и там, в темноте, скрипнув петлями, зашипела: – Колян, ты чё? Тащи масло шустрее!

Геннадий всё потягивался, поочерёдно похрустывая суставами. А Сергей, тоже разминая затёкшие ноги, раза два обошёл вокруг двора. Покачивало и пощипывало. После двадцати часов трассы, при любом прищуре на тебя сразу же наезжает серая рябая лента, и слегка подташнивает. Это у пассажира, а каково после руля?

- Тётя Феля чудо. У неё тут знаменитая на всю трассу проститутка жила. С прибабахами правда: почти голая круглый год ходила, даже в мороз. Тётя Феля её после зоны приютила. Сама-то перегонщиков прикармливает. Малый, так сказать, бизнес. А Люська дальнобойщиков ублажала. Это был серьёзный доход. Только скоро опустилась. Да что там «скоро»? За два года живьём сгорела – наркота. Жаль, поверишь? – красивая деваха была! И лицо, и фигура. У тёти Фели вообще постоянно кто-то приживается. То инвалид, то сирота. Вот и сейчас чьего-то парнишку кормит. А родители сидят.

Он всё делал полупоклоны вправо и влево, крутил головой, мелко подпрыгивал. Красные шуршащие его шаровары явно пугали, но и не отпускали перебежавшего под крыльцо котёнка. Шумно подышав, Геннадий склонился и залез пальцем в разобранный тракторный мост:

- Это кто у неё тут ремонтируется? Неужто восстановить хочет? Кто же такой оптимист? Ну-ну. А я почему на холодке поесть предлагаю? Чтоб не разморило, да и вонища в хате жуткая. Там и кухня, и стайка. И склад. Тётя Феля ведь почти тридцать лет по зонам и лагерям оттянула. С двадцати начала, да потом только добавляли и добавляли. Впрочем, тут, на Востоке, такая судьба не редкость.

Позы, они же манты, оказались нежно жирными, обалденно пахнущими луком и красным перцем, каждый величиной почти с кулак. Сергей, правда, не так ловко, как Гена, прокусывая небольшую дырочку в плотном тесте, продувал внутренний жар и звонко высасывал бульон и начинку из фарша и капусты. Но не особо отставал в количестве. Потом они пили крепко приправленный баданом и лимонником чай с крохотными жестковатыми пирожками. Как вдруг Гена завернул:

- Тётя Феля, а расскажи Сергею про себя. Ну, про жизнь, про судьбу.

- Зачем? Зачем чужому да проезжему моя жизнь?

- Ему нужно. Очень. Как прививка. А то он чего-то на свою озлобился, неудачником себя считает.

Сергей протестующе взмахнул вилкой, но осёкся об остроту старушечьего взгляда.

- Озлобился? Такой молодой и красивый? Даром, что поцарапанный. А не дурак?

- Нет, он умный. Тысячи книжек прочитал.

- Я же про то, что дурак – это гордый. Гордый всегда дурак.

Тётя Феля удобно упёрлась спиной в брус стены. Прищурившись в холодное небо, неспешно вытянула пачку «Беломора». Выбив папироску, также неспешно прикурила от Гениной зелёной прозрачной зажигалки.

- В сорок девятом году, мне тогда шестнадцать стукнуло, я была осуждена как предатель Родины и участник фашистской банды. «Статья пятьдесят восемь, пункт один а». У меня же четыре брата были в «бандах». И батька тоже вроде как противником советской власти числился. Всё ж как цепочка: колечко за колечком тянется. Поначалу, когда в тридцать девятом году Западную Украину от Польши к России «присоединяли», нашего отца разу арестовали и почти год держали в Ужгородской тюрьме. Конечно, что греха таить, он, действительно, контрабандой промышлял. Но у нас в Стужеце тогда все наши русины, не хуже цыган и евреев, через границу в Словакию и обратно товар носили. А когда немцы напали, то коммунисты, отступая, батьку вместе с другими заключёнными заодно расстреляли. Скопом, всех, всех, без разбора. Поэтому братовьёв нетрудно было в полицию заманить, а потом они в Карпаты сами ушли. А куда ж им деваться? Ушли ещё при немцах, когда те их захотели на фронт отправить. Да так там и схоронились на пять лет. Лес рубили, опять контрабандой промышляли.

Судьба земли такая: то австрияки, то венгры, то поляки, то немцы нашу Стужицу захватывали. После всех русские.

Я братовьям опять уже при Советах в лес поесть относила. Ну, и бельё брала постирать на дом. А когда наш младший, Андрейко, на мине подорвался, мы его в хату с мамой притащили. Особо даже не прятали, брат всё одно умирал: слишком много крови потерял, и заражение началось. Вот кто-то из соседей и донёс.

По малолетству получила двадцать лет. Суд был в Ужгороде, может быть, сидела в том же подвале, где и батя. Оттуда по этапу во Владимир. Во Владимире долго держали, особый рассказ, чего там в крытке, в тюремной камере насмотрелась. А потом железной дорогой до Владивостока отправили. Три месяца в скотских вагонах. Какоё там топить! Снег вместо воды, а порой и еды был. Зима наступила – Сибирь-то, ох, длинная. Понятно, что доехали без четверти списочного состава. Все, кто послабее, вымерзли. Из Владика нас до Магадана пароходом везли. Какое же там злое море! Везли в трюмах, а оно, Охотское, без волн ни зимой, ни летом не стоит. Моряков среди нас не было, тошнило всех. Пока дошли, вот так, до половины голеней в блевотине и сранье стояли. Так я в первый раз море увидала! И в последний.

От Магадана до Сусумана ровно шестьсот пятьдесят километров пешим этапом. Знаменитая трасса, в зэковских песнях воспета.

Освободили меня в шестьдесят пятом: мы же, «фашисты», под хрущёвские «оттепели» не подпадали. Тогда только политических, как при Сталине, после Победы – уголовных амнистировали. Но мы, «фашисты», всегда непрощаемыми оставались. Опять же, паспорта мне при освобождении не выдали, только справку о моём существовании. «Поселение» не нынешняя «химия»: отмечаться каждый вечер в комендатуре не требовалось, но и уехать никуда нельзя. Только ещё через три года я этот свой самый советский паспорт впервые в жизни получила. В тридцать шесть лет «гражданкой» стала. Решила с Сусумана рвать, да как можно скорее. Я тогда в «больничке» уже лет пять отработала, санитаркой. Вот и подсуетилась, подмазала, чтобы в Магадан отправили, в медучилище на фельдшера.

«Гражданка»… Я на зоне читать-писать училась: село наше на Карпатах всегда было маленькое, без школы, а в церкви грамоте только мальчишек обучали. И вот, когда освободилась, стала писать письма на село, каких-никаких родных разыскивать. Но конверты возвращались с пометкой «почтовый адрес отсутствует». Только потом узнала, что наше село полностью выморили: мужиков, кто в бандах был или полицаях, или ещё как сотрудничал и вовремя не сбежал, осудили, их баб их и детей тоже по стройкам-лагерям и ссылкам пораскинули. И получилось, что «адрес отсутствует».

А я в Магадане заболела театром. Вот натурально заболела, как бы головой съехала. Если три дня не видела сцены, то у меня даже температура поднималась! Через пару месяцев меня уже все театральные собаки и кошки знали. В свободные от занятий или дежурств минуты помогала в бутафорском цеху, чем только могла – и бумажные цветочки крутила, папье-маше клеила. И сцену мыла – лишь бы меня бесплатно на спектакли пропускали. Как сейчас вижу: зал заполнен, зрители только-только расселись, ещё в полголоса переговариваются, а я – или в проходе за дверью прячусь, или в башне около «пушки» в стенку жмусь, чтобы осветителю не мешать. А как занавес сдвинется, у меня сердце – раз, и оборвётся. Артисты мне небожителями казались. Как же: красивые, умные, смелые. Страсти, интриги, героизм, подлость… Все пьесы наизусть знала, шёпотом за актёрами их роли повторяла, а всё равно каждый раз как заворожённая. Потом по темноте, под дождём, под снегом, через пургу в барак бегу, чумная и счастливая, а меня там соседки уже во все языки ругают: «мол, тварь паскудная, подкинет нам ребёнка и смоется». Гулёной считали.

У меня же тогда сыночек маленький был. Сашенька. Это в сусуманской «больничке» любовь приключилась. С одним добрым человеком. Никандр Ермолаевич был намного старше меня. Он политический, двадцать пять плюс десять довеском в лагере, а у нас с травмой полгода лежал. Вот и было полгода моей любви. Это ж, действительно, ребятки, правда, что бывают на свете одинаковые души. Я, как с первой секунды его увидела, всё поняла, и на сердце удивительно хорошо и мирно стало. Божий подарок.

…Кого ж винить? Сталина? Так ему Родину, Советский Союз защищать положено было. Ему многими судьбами думать приходилось, народами руководить, а не нашими маковыми зёрнышками. Братьев? Но кто думал, что мы под русскими навсегда останемся, а не в Польшу вернёмся. Или Словакию… И Хрущёва мне благодарить не за что: не по той статье его милости проходили. Возвращаться на Украину? Совсем глупости. Я же русинка, и украинску мову давно позабыла. Нет. Всё как сложилось, так и сложилось. Я свою судьбу так и принимаю – как свою. Только свою, без оглядки на иные. А что она не как у других пролегла, так то ж покажи-ка мне: у кого эти судьбы хоть две одинаковые? Всем свой крест. Чего скулить? Понимать нужно.

Общее в людях, конечно, имеется. Но это как наследство, как родовая отметина. Вот я без земли, как трава какая, сохну: потомственная крестьянка, даже при больничке огородик вела, и в Магадане за клумбой перед бараком ухаживала. Мне в городе не жить. Так в библии написано. Мы же, крестьяне – от Сифа произошли, навсегда мирные и оседлые. А вот ты, раз от земли оторван, и асфальт с кирпичом тебе в радость, значит, ты от Каина, от его потомков свой род ведёшь. Каиново твоё колено. Это Каин на Земле самый первый город построил, и детьми своими населил. Потому в городах только его потомки хорошо проживают. Они и железо делают, и музыку играют. А землю не понимают и не любят. Ты что, Писание не читаешь? Вот-вот, именно, от этого и на судьбу злобишься.

 

- Колян, да забери ты посуду! – Тётя Феля придавила в ржавой консервной банке третий окурок, и осторожно составила опустевшие тарелки в стопку над порогом. На её зов из избяной темноты появился худющий черноволосый мальчишонка лет шести-семи. В великоватой, ниже колен телогрейке, но босой. Даже не взглянув на посуду и на гостей, Колян поднырнул под перила, соскользнув-спрыгнув на траву за крыльцом. И изловил зазевавшегося котёнка. Обняв шипучку-царапучку крест-накрест и крепко придавив к своему ватнику, гордо вышел на середину двора. Подравшись, поцарапавшись всеми конечностями, рыжий, наконец, сдался, стих, однако продолжал из-за рукава внимательно следить за Геннадием.

- Ишь, Генка, ты это чем кота так пуганул?

- Не знаю. А Колька-то чей?

- Колян? Это пускай он сам поведает. – Тётя Феля подняла тарелки, сама понесла их в избу. – Скажи дядям, где твои родичи? Папашка твой непутёвый.

Мальчишка сильней прижал в любой момент готового вырываться котёнка.

- Они в командировке, собакам сено косят.

- Вот те на! А ты, значит, здесь подсел. – Геннадий сплеснул со дна на траву чаинки. – А почему не в интернате?

- Тама мест нет.

- И тебя отпустили?

- А чё? Им же проще.

- Бабку не обижаешь?

- Не-а. Помогаю с хозяйством. – Колян подошёл поближе, в упор рассматривая Геннадиев шрам. – А коды батя с мамкой вернутся, ей денег отвалят. Полные карманы.

Сергей и Геннадий разом потупились.

- А чё вы лыбитесь? Не верите?

- Откуда у них полные карманы? За собачье сено разве? – Протянув руку, Гена попытался прикоснуться к чёрным вихрам. Но Колька резко откинулся и закричал:

- Да мой батя на Севере такие бабки зашибает, какие вам и не снились! Он там в шахте золото моет. Он и мне самородок привезёт. Вот такой, как кулак! И мы свой дом купим. С кухней, как у бабы Фели. А тех, кто не верит, кормить не будем – пущай катятся подальше! И вы к нам не зайдёте. Чё лыбитесь? Мне баба Феля письмо от бати читала. Поняли?! А если попробуете зайти, так батя вас так отметелит, не обрадуетесь! Козлы грёбаные! Он вам пенделей понавешает!

Колька закончил кричать уже в избе. Выглянувшая тётя Феля покрутила Геннадию пальцем у виска и, сердито кляцкая, забрала – почти отняла чайные чашки. Потом всё же пожалела:

- Ладно, не уксусись. Колян, он у меня горячий, но такой же и отходчивый. Поезжайте с Богом, малый скоро успокоится. Поезжайте, всё это не ваше дело, не ваши хлопоты. Это ж моя судьба, мой крест – чужих нянчить. И никто тут мне ни в чём не помощник.

 

Геннадий не спешил выжимать газ, несколько минут они почти ползли:

- Тётя Феля меня почему особо привечает? Я же с её лагерной любовью знаком. Представляешь, как мир тесен? В позапрошлом году подрядился по поминаемой сегодня магаданской трассе, по зимнику на Дукат, где серебряные рудники, новые машины перегонять. Новые, не новые, ну, тягачи конверсионные из армии. Вышли из Магадана колонной и – вперёд! И нахлебались же тогда: или морозы за сорок, или пурга сутками. Тягачи один за одним глохли. Выйти трос подцепить – одна мысль: как бы без носа и пальцев не остаться. А на той трассе, ровно посредине, на трёхсот тридцатом километре стоит посёлок Стрелка. Собственно, эта Стрелка есть развилок, с которого пути на Сусуман и на Дукат расходятся. Только нынче Стрелка не «есть», а «была». Город-призрак, как в американском кино ужасов. Знаешь, как в перестройку северные посёлки закрывались? Очень просто: на зиму не завозился уголь. И все жители просто-напросто разбегались как тараканы. Кто куда, с детьми и собаками. Без мебели, без шмоток. Хоп-хоп, трубы размерзаются и – всё. Стоят дома, управления, школы, бани, магазины. И ни одного человека. Лишь столбы с оборванными проводами… Жуть. Так вот и эта Стрелка. Только прикинь: живёт в этом, когда-то очень даже приличном по тамошним местам городке, одинокий дедочек. Старый-престарый, наверное, за девяносто. Живёт за счёт проезжающих. И для проезжающих. То есть, как в таёжной избушке: каждый заночевавший что-то берёт и что-то оставляет. Нужны тебе, например, соль или керосин – бери, а в ответ избытком муки и спичек поделись. Так и этот Никандр Ермолаевич на своей Стрелке бытует. У него рядом с домом даже ангар с подъездом есть, всегда готовый на случай ремонта. И все шофера, которые по трассе ходят, обязательно ему всегда какие-никакие запчасти, резину, горючку оставляют. Ну, и еду, конечно. Так что, если вдруг тебе что нужно подремонтировать, то тут всегда что-нибудь найдётся: фильтр или насос. Дед там уже десять лет совершенно один. И никаких денег никогда не берёт, а только муку, чай, соль, сахар. Уголь, конечно. И «Беломор». Только его курит. И всем этим уже со следующими заехавшими делится. Ну, значит, этот Никандр Ермолаевич и есть тот самый добрый человек из больнички, что без малого сорок пять лет по зонам и лагерям оттрубил. Сорок пять! И ведь не уголовник, а за убеждения. Мы-то с тобой вряд ли в чём так же убеждены.

- А сын их где?

- Замёрз по пьяни.

Приподнявшееся солнце понемногу уже пригревало, иней сползал с обочин в кювет, а справа, далёкая, и всё отступающая, горная гряда с подножья перекрывалась уплотняющимся туманом. «Тойота» шла убаюкивающе мягко, ровно шуршали шины, иногда на поворотах в кабину резко врывался пахнущий промёрзшей хвоей ветер.

А впереди матерински округлыми холмами уже распахивала им свои объятия древняя и великая Забайкальская степь. Бурая и бурятская.

- Знаешь, я же ненавидел всех, когда из госпиталя домой вернулся. Всех… Они все тут приспосабливались, суетились, шустрили кто как мог. Рублём жизнь меряли. Там – война, конкретная, насмерть. А тут то да сё, да тары-бары. Меня первая моя не дождалась. Чего там, уже через полгода в часть письмо: «Прости, но я полюбила другого». Простил. Не сразу, но как раз в Афгане её и забыл, в госпитале не мучило... Но зато теперь жена у меня чудо. Красивая! Очень красивая. И интеллигентка. Знаешь, такая – хрупкая-хрупкая. И всегда холодная. Лицо, спина. Руки и ноги – ну, просто ледяные. Не отогреешь. А она в ответ дразнится: «Зато ты горячий, как собака». У меня, действительно, температура стабильно около тридцати семи. Как у пса... А если подумать, так ведь я, и действительно, при ней как пёс.

Гена что-то расчувствовался и понёс про интим. Прямо, как родному. Сергей из последних сил старался не задремать, оттопыривал губы, приглаживал ерошимую ветром причёску. Но ничего не помогало, и веки тяжелели, тяжелели. Тогда он стал потихоньку отколупывать корочку коросты. А Геннадий всё ныл и ныл:

- Ты ведь только подумай: я тогда, после дембеля, бухал по-чёрному. Нервы, плюс вроде как обида на всех: мол, я там, блин, подыхал, а у них тут праздники, пиво и футбол. Никто понять не может – откуда я. Да ещё и рожа пополам разрезана. Это недавно шрам перестал, чуть что, синеть, как язык у висельника. И вдруг она... Я, как увидел её первый раз, задохнулся: идёт тоненькая, в белых туфельках, а чемодан огромный. Увидел, и всё, сразу понял, что влип. Она комнату по соседству снимала. Через дом. Но а как подойти-то? Я же сварной, руки в принципе не отмываются, металлом насквозь провонял. И на лице такое… А она – учительница. И на артистку Симонову похожа… Понимаешь, Серёга, я для неё, действительно, как пёс. И нисколько не стыдно. Даже в этом году на заочное поступил, в политехнический. И буду учиться, буду! Ох, и забавное какое оказалось дело – любовь. Мы же ребёнка ждём. На УЗИ сказали: девочка. Они, девочки, всегда отворачиваются, и с первого раза никак никто пол определить не может. Стыдливые они.

Идущий впереди тяжеленный четырёхостный холодильник выпустил облако сизого дыма и вывернул на середину дороги, объезжая стариковский мотоциклет с самодельным кузовом.

- Девочка, Серёга. Это же такое чудо!

Геннадий сбавил ход и, подождав, пока КАМАЗ вернётся на свою полосу, утопил педаль. Их отжало в спинки кресел, когда они вышли на обгон длиннющего, серебряно-ребристого тела холодильника.

Огромный белый жеребец выскочил прямо под фары. Сергей в одно мгновение, до мельчайших подробностей разглядел выдавленный страхом, безумный, в красных прожилках карий глаз, увидел, как от удара бампером по ногам запрокидывается назад его горбоносая красивая голова с раскрывающимся в беззвучном хохоте желтозубым ртом, увидел, как лобовое стекло превращается во всё умельчающуюся серую сетку. А потом с рвущимся треском вплотную к их мотнувшимся головам прогнулась крыша.

Тонкостенная «Тойота» от удара в четырехсоткилограммовую массу глубоко смялась, и, пропустив разорванную лошадь через себя, с разворотом пошла на обочину, но, отбитая бетонным столбиком, на подломленных колёсах, скребя брюхом и прижимая им ноги сорванным двигателем, вернулась на середину. Где её догнал КАМАЗ.

Угол обвода тягача пришёлся в переднюю правую дверь, и Геннадий умер почти мгновенно.

Первое, что, выныривая из кружащего оранжево-коричневого марева, узнал Сергей – дятел: двойные дроби из невозможно далёкого леса.

А потом пятна-лица склонившихся, вой сирены и боль.

Боль…

 

Окно, до самого верха затянутое ледяными папоротниками, мутной сиренево-синей растяжкой предвещало наступление утра. Все трое его сопалатников спали, наслаждаясь последними минутами перед вторжением медсестры с градусниками, уколами и утками. Как они могут храпеть в такой вони? К концу ночи, несмотря на то, что от окна напористо дуло, сложная смесь запахов карболки, фурацилина и мази Вишневского ещё более усложнялась сероводородом и аммиаком: лежащий около двери обожжённый горе-тракторист ходил под себя. Он стеснялся, терпел почти весь день, но во сне испражнялся. Бедняга, говорят, совсем молодой и красивый, а теперь плотно умотанный пропитанной жёлтой от мази марлей буквально от головы до жопы, – он попытался разогреть двигатель на морозе и облился солярой. А потом, факелом падая в овраг, сломал обе руки. Страдал страшно, после каждой перебинтовки его привозили без сознания.

Ближе, напротив Сергея, лежал, наоборот, обмороженный снизу служитель культа. Диакон отец Вадим. Забавный, говорливый мужичок лет пятидесяти пяти, худой, с диканьковской косичкой и такой же, по-гоголевски реденькой острой бородкой. Он перенёс уже три операции, а вяло текущая гангрена от уже не существующих пальцев всё поднималась выше и выше. Несмотря на эти пытки, диакон взял на себя и нёс социальную роль палатного оптимиста. Тумбочка, подоконник, подподушка были забиты у него самой разнообразной литературой, иной раз очень даже далёкой от религиозных проблем. Его навещали каждый день, и почти всё какие-то новые лица. Бабы, бабки, деды, дети, мужики с леспромхоза и девушки из педучилища. Несли в основном всё домашнее, солёное и печёное, чем он радостно делился и с остальными болящими, и с младшим медперсоналом. Понятно, что это была весьма популярная в Нерчинске личность.

А четвёртым был Иванов. Просто Иванов. Его каждый день обещали выписать, но кто-то из их закрытого прииска за ним всё никак не приезжал, и поэтому нервы у мужика «зашкаливали». Он ни с кем не разговаривал, и либо часами лежал, отвернувшись к стене, либо на костылях упрыгивал в курилку и часами так же молчал там.

 

Тёмно-зеленая масляная краска, на полтора метра опоясывавшая стены, узорно растрескалась, попучилась, выгнувшись наружу краями разломов, как пересохшая земля. Сергей мысленным жуком кропотливо ползал по этой зубчатой сетке, стараясь найти одинаковый рисунок, но при внешней схожести узор никак не повторялся. А вот та сетка, на которой в пол-объёма отпечаталась голова лошади, была совершенно из одинаковых ячеек. Он тогда, периодически теряя сознание и снова находя его, так и запомнил: сплошь из одинаковых кубиков. Почему запомнил? А потому, что ужасно хотелось увидеть небо, чистое, в разошедшихся по кругу к горизонтам облаках, голубое-голубое высокое небо. Но неба не было. Может быть, Сергеева душа поэтому-то и не отлетела, не сумела вырваться из спрессованного салона, потому что не было этого чистого неба? Да, та серая сетка оказалась сеткой для души. Как вот эта зелёная – для тела.

- Слава Богу за всё! Слава Богу за всё! – Дьякон, свесив наиболее здоровую и длинную ногу, сел на скрипуче прогнувшейся в пол, опять же, сетчатой кровати. Часто и мелко крестясь, ещё мутными глазами оглядел всех. Он как-то совершенно точно успевал проснуться за семнадцать минут до прихода медсестры, чтобы успеть прочитать своё «правило», и на его окончательное «Господи, благослови день сей и труды во славу Твою», обычно включался свет.

Сергея смущал, царапал за нутро совсем придавленный дьяконовский шепоток, в котором звук воспроизводился без участия голосовых связок, одними губами. Так когда-то разговаривал дед Пети Мазеля, после операции на горле: придыхание, пощёлкивание и посвистывание. Так говорят между собой пигмеи. Поэтому у дьякона получалась не молитва, а словно бы тайные заклинания. Лучше бы в голос. Хоть немного.

Сегодня дежурила Анечка. Маленькая тридцатилетняя вертушечка с самыми в их отделении круглыми голубыми глазками и самыми пухлыми алыми губками. Из-под накрахмаленного крылатого колпачка на спину стекали мелкие тугие кудряшки, демонстрирующие истину, что ничто так не красит женщину, как перекись водорода.

Анечка как-то особо звонко, как только она и умела, щелкнула выключателем, победоносно обозрела зажмурившихся и заёрзавших «выздоравливающих», и, чуть поморщившись, пропела, подзванивая себе стаканчиком с градусниками:

- Подъём!

- Доброе утро, Анна, доброе. – Отец Вадим уже протягивал руку, хотя знал, что вначале термометр вставляли горе-трактористу, потом Иванову, а лишь затем служителю культа. Последним был Сергей. Ему Анечка холодную стекляшку вкладывала особо нежно, заботливо проверяя, не торчит ли ртутный кончик с другой стороны. Нежно-то нежно, но с о-очень отстранённым, стерильным выражением личика. И интересовалась почти с юмором:

- Ну, как, господин Американец, самочувствие?

- Вашими, Аня, заботами и молитвами отца Вадима.

На их такие дежурные утренние мурлыканья Иванов отворачивался к стене так, что старые пружины ещё долго вздрагивали и поскуливали.

Потом были уколы – каждому, кроме почти выписанного Иванова, по паре, потом таблетки и завтрак. К половине двенадцатого до них докатывался обход во главе с завотделением, а по понедельникам и самим главврачом, полковницки шествующим в окружении свиты дежурных и практикантов. Потом шли пытки под видом смены повязок и процедур. Обед, сон, посетители к дьякону, для ходячих – телевизор. Далее ужин, опять уколы, таблетки и отбой.

Лежали здесь «тяжёлые» и потому подолгу. Так что, неравно поделённые на курящих и бросивших, все, кто мог хоть как передвигаться, уже давно перезнакомились, переиграли в карты и шахматы, переобменялись зачитанными «Бандой» и «Бандой-2», перерассказали биографии и беды, приведшие их в реабилитационный центр при окружном военном госпитале. Сами военнослужащие располагались на втором этаже, а здесь, на третьем, по разные стороны от столовой и ординаторской, палаты предоставлялись для «м» и для «ж» из гражданских, свозимых со всей Читинской области.

Из-за служителя культа и артиста, да ещё и «американца», их восемнадцатая палата оказалась на особом счету. Даже главврач Цейтлин несколько дольше задерживался тут, сквозь свои жутковатые семикратные линзы строго сверля докладывающего обстановку дежурного. Но кроме обычного «похвально, похвально», так ничего никогда и не говорил. Просто стоял дольше обычного. Зато младший персонал, включая нянь, был как родной.

 

- … А была ли она, Америка? Что я в ней видел? Ничего, кроме мулатки горничной и негра таксиста. Да, море там хорошее, а вот пальмы в Сочи попышнее. И общался я только с русскими. Такими же затюканными, как и здесь. Нет, Пекин гораздо большее впечатление произвёл: вот это настоящая перестройка! По-полной, не то, что наша. – Сергей в очередной раз отбивался от очередного скучающего, забредшего в их палату.

- Ну, а мулатка-то хоть хороша? Ну, это-то у неё как?

- Нет, наши бабы лучше «Аббы».

- Ну, кончай, не финти! Правда, как у неё?

- Объясняю предельно доходчиво: идёшь в «кулёк», берёшь батончик «Баунти», раскрываешь с одного конца и кусаешь. Кусаешь и кусаешь. Пока не слипнется. Вот и вся Америка.

- Да ладно ты, темнишь, блин, как норвежский шпион. – Разочарованный странник, махнув затёртой газетой, удалялся, нарочито громко шоркая кожаными тапочками.

Тракториста увезли на обработку, Иванов убрёл молчать в курилку. Отец Вадим, дочитав очередную книгу, сунул её под подушку. Осторожно повернулся на бок, хитро сощурился:

- Говорите «лучше "Аббы"»? Очень охотно верно! Я ведь до служения педагогом был, даже кандидатскую написал. Только защититься не дали, да и с работы уволили – за пропаганду идей, чуждых социалистическому мировоззрению. Слава Богу, статью не пришили. Но нигде ни в одну школу не брали, тунеядничал года два. Точнее кочегарил, мёл и грёб снег, пока до служителя культа не «докатился». Только это так, ненужные стоны. Я к чему разговор начал? Я об идеале хотел с вами поговорить. О национальном идеале. Ибо это и было темой моих любомудрствующих изысканий: воспитание идеала. Вы же актёр? Даже в кино снимались.

- С вашего позволения…

- Нет, не бойтесь! Я ничего не собираюсь вам начитывать. Я вообще противник тех категорических глупостей, когда кто-то берёт на себя смелость вершить Божий суд загодя: «ты вот спасёшься, а ты нет!». Я тут согласен с Иваном Ильиным, действительно – всё равно, кто ты по профессии, главное, чтоб душа была православной. Естественно, мы не имеем в виду разбойников и блудниц. Я только хочу обратить ваше внимание на то, как крепко сидят, словно на так называемом генетическом уровне, некоторые человеческие стереотипы добра и зла, красоты и мерзости. Простите, не стереотипы, а архетипы. «Стерео» – то от зрения внешнего, а тут другое, более древнее виденье. Например: змея – всегда и для всех зло, а восход – для всех одинаково красота.

- Стоп, позвольте! А как же китайцы с их восхищением драконами? Для нас-то, действительно, Змей-горыныч – исчадие ада, а у них-то он покровительствующая сила. И индусы кундалини свой как нежат. На котором тоже ведь змей спит.

- Так это... нет, не буду я об откровениях. Для церковного человека всё и так ясно, а мирскому в двух словах не расскажешь. Тут для вас, скорее всего, будет наиболее близко определение добра-зла не религиозно, а этнически. Чисто вот национальное понятие прекрасного и ужасного. Вы же помните роммовские фильмы-сказки о Кощее, о Василисе? Помните тип русского богатыря? Белокурого арийца? А ведь на фоне борьбы с фашистской идеологией и под присмотром «кремлёвского горца» делалось. Да ещё и евреем. А потом кукрыниксы над американцами в «Крокодиле» точно так же изгалялись: дядя Сэм был обязательно подчёркнуто неславянской внешности – крючконосый, черноглазый. Да и вообще, на всех советских плакатах рабочие и солдаты самого, что ни на есть интернационального государства, несли достаточно чёткую иконографию всё того же аризма. Это Ленин в каждой республике изображался то грузином, то тувинцем, то белорусом, а идеальный архетип строителя коммунизма для всех долго оставался един – белокурая бестия! Только много позже, уже в семидесятых что-то начало ломаться. Как раз на вашем театральном искусстве это хорошо стало видно. Я ведь помню, – и по основной учёбе в Москве, в областном педагогическом, и потом, когда в столице в командировках или проездом оказывался, всегда ходил, – помню мхатовских стариков. При любом росте, они все казались надёжными, мощными, обстоятельными. Горы, а не люди. Непоколебимые ни ветром, ни дождём. И играли они героев. Именно героев! И, что тоже замечательно, жили по восемьдесят лет! Это при их-то биографиях: и Гражданская война, и Отечественная, и голод, и зачистки, и оттепели с разоблачением культа. Всё с лихвой, да по полной! А потом им на смену к рампе вышли борисовы, дали, мироновы. Мелко рефлексивные, нервные, озлобленные. И дальше ещё хлеще: героев вдруг стали играть караченцовы и кости райкины. То есть, комики и клоуны стали претендовать на олицетворение, на лик, икону национального идеала! После лановых-то и яковлевых. Простите, если чем вас зацепил.

- Да ничего подобного! Продолжайте, пожалуйста. Мне пока очень забавно: мысли почти и мои, но и не совсем. Пожалуйста, я – весь внимание!

- Тогда повествую далее. Театр, кино – тут ведь зритель страшно прессуется. А когда человек внутрь большой массы помещён, он ею придавлен, поглощён и растворён, тут происходит сильнейшая информационно-эмоциональная атака общего внешнего на его беззащитное индивидуальное восприятие. А зрелища-то с каждым годом всё массовей и массовей. И страшно наблюдать, как это затягивает: стадионы уже десятки тысяч не вмещают! Теле-шоу – миллионные аудитории… Нет, конечно, книга никогда не отступит, не умрёт, но именно по полноте агрессивности этих соединений зрительных и звуковых сенсорных каналов, – да ещё при ритуальном использовании времени, – сцена в степени вторжения в человека не имеет ничего себе равного. Сильнее грамотно простроенного спектакля на человека воздействуют только шаманские обряды. Но это уже другое, это мистика. Я это к тому, что такая резкая смена идеала, массово навязываемого нам нынче в принципиальном противопоставлении прежней русской и советской эстетической традиции, не могла оказаться случайностью. Вот – Смирнов, Пуговкин, Куравлёв, Золотухин, со своей славянской внешностью с тех пор стали играть только идиотов, а зато русских дворян, благородных князей – принялись изображать Гафт и Джигарханян... Впрочем, и литература сегодня тоже кем-то вывернута. Вот взять хоть поэзию: как только сошли «фронтовики», продолжавшие национальную ритмическую традицию, вдруг, откуда ни возьмись, вновь высыпали «кудреватые мудрейки и мудреватые кудрейки»! Я, как педагог, просто выл от этих «новых детских» стихов: «На сосне весёлый дятел Досиделся – спятил».

Отец Вадим чуть было опять не перешёл на свой клюкающий шёпот, но потом всё же вернул полный звук:

- Знаете, что такое «канон»? Вы, поди, думаете: это два таких забора, чуть ли не с колючей проволокой, и промеж них гонят стадо баранов? И герой, мол, тот, кто этот забор перепрыгнет. Нет, «канон», в переводе с греческого, – «правильный образец». Это вот как бы светится где-то вдали идеал, а к нему через болото ведёт тропинка. Протоптанная и проверенная поколениями. И ты совершенно вправе, если в силах, свернуть с неё, поискать свой оригинальный путь. Но с большим риском для результата. Дойдёшь ли до света, не засосёт ли? Впрочем, для вас, молодых да творческих, поиск важнее находки. Для вас процесс самодостаточен. А это как раз от отсутствия-то идеала и произошло! Идеал подменён или утерян. К чему вам стремиться? Нет огней для вас впереди.

Зашёл и тяжело упал на своё место измученный незабиранием Иванов.

Сергей сдвинулся, свесился поближе к отцу Вадиму:

- Прошу прощения, а разве идеал не в самом себе? Вы же начинали с того, что он, этот идеал, не изменяется от смены внешней идеологии?

- Верно! В себе. Как камертон. Но тут-то и секрет: идеал нации составляется из двух частей, из двух природ, если позволите, но – где какая? Народ, нация, ведь, не есть только кровь, только генетика, это чисто внешнее, не самое важное, как бы это парадоксально ни звучало. И даже не язык нам камертон, не культура – они меняются, деградируют или развиваются, а нация-то живёт. Но вот внутренне сакрально осевое, путеводительное самоопределяется в народе через его религию. Даже через привнесённую со стороны. Не спешите спорить! Я и говорю: звучит парадоксально, но для нас с вами это истинно, так как наша-то религия и является преодолением всех парадоксов. Православие – не компромисс, как, например, буддизм или манихейство, а именно преодоление полярностей. И материалистическая диалектика – она ведь тоже только констатирует непримиримость мира, а православие его преодолевает! Именно Христос в своих двух природах – Божьей и человеческой – «смертию смерть поправ», умер, чтобы жить вечно. И мы бы, если с ним, с ним, то жили вечно. Так и нация: кровь – это мирское, внешнее, не зря же многие народы зачастую и именуются-то со стороны соседей, даже иногда их врагов: иракцы – персами, саха – якутами. Германцы для нас – немцы. А вот религия – это уже взгляд нации внутрь, в самоё себя, тут никакие соседи не вмешаются. Поляки – славяне, а из-за католичества своим единокровным белорусам и украинцам – лютейшие враги. Пока те православия держатся. Отступят – им всем тогда врагами русские станут. Отсюда я и думаю, что и враги русского народа не посягали на наш внешний физический идеал до той поры, пока не усохла, почти полностью не утерялась в нас наша религиозная память. И в секуляризованной культуре само собой не стало видно национального идеала. И не слышно. Камертон в тебе есть, а небесного звучания, чтоб срезонировал, – нету!

 

Поморгав, включился ненужный неоновый свет, и в незакрываемую днём дверь двое вечно унылых солдатиков, служивших здесь и за санитаров, и за дворников, и за кухонных, вкатили кушетку-коляску. Они кое-как, словно манекен или мумию, перевалили на кровать бесчувственное тело свежеперебинтованного тракториста, и придвинулись к окну:

- Розов – ты?

- Розанов.

- Я и говорю... Розанов. Нам один чёрт.

Сергей, скинув одеяло, на руках сам переполз на каталку.

- Пехота, только через туалет, а то не выдержу.

У левой его ноги было отнято лишь полступни, а вот правую отпилили по треть голени. Когда искорёженные, распухшие культи разбинтовывали, Сергей старался смотреть только в потолок. Чтобы не терять сознание, он не закрывал глаза. И таращился в склонившийся над ним операционный светильник до тех пор, пока слёзы не превращали мир в алмазный грот.

 

Сознание вернулось мгновенно. Но что случилось? Где он?.. Ах... Да, Геннадий тогда погиб мгновенно, а Сергеево бесчувственное, липкое от крови тело, ненужно дёргая, вытаскивали из смятого салона два очумелых мужика из КАМАЗа. Потом подъехала старая сельская «санитарка», но, слава Богу, мужики уже успокоились, и ломиком и монтажкой осторожно отжимали металл вокруг его оказавшихся под движком ног. А так же захлёстанный быстро черневшей кровью труп Геннадия всё наваливался и наваливался на плечо... Да, да, это хирургическое отделение нерчинского гарнизонного госпиталя… Его привезли сюда, почти за двести километров, перетянутого жгутами, и всю дорогу немолодая толстая фельдшерица, держа мотающуюся голову на коленях, громко материла своего водилу и капала слезами на Сергеево лицо: «Потерпи, потерпи, миленький, ты потерпи». Вот он и терпит...

Терпит… Да, да, теперь уже душечка Анечка, чудно благоухающая «Ландышем серебристым», аккуратно подтыкивая простынь, шепчет всё то же: «потерпи… потерпи». Потерпит, Сергей, конечно же, потерпит. Только бы и Анечка поняла: всё, о чём она думает, он уже отыграл. Переиграл и проиграл. Вот так, в обоих смыслах.

После снотворного горло как пемзой покрылось, а губами он даже боялся пошевелить, чтобы они не полопались по самые дёсны. Слепо пошарив на тумбочке, приложил к щёлке меж губ баночку из-под майонеза. Струйка тёплой кипячёной воды протекла по колючей щеке, замочила наволочку. Хорошо! Сергей чуть приоткрыл приоткрыл глаза. Да, всё точно – это Нерчинский госпиталь. Палата номер восемнадцать. За замёрзшими стёклами вечерело...

Напротив, на краешке дьяконовой кровати сидела худая, жёлто-бледная в чёрной рамке тёплого шерстяного платка женщина. Лет сорока – сорока пяти. Женщина сосредоточенно перебирала тонкими, без колец, пальцами кончики этого своего платка, и часто смаргивала упёртыми в пол бесцветными глазами. А рядом, тоже сидя, вдохновенно клокотал отец Вадим:

- Так отчего ребёнок болен? Тут самой понять нетрудно! Становление ребёнка начинается-то с момента зачатия. Именно с этого момента начинается и его духовное развитие. Резерв сил, которые будут затем до самой смерти поддерживать человека в сотворении добра, правды, в истинной любви к ближним и к самому себе, этот резерв закладывается в самый первый период – внутриутробный. Внутриутробное становление – это, прежде всего, запечатление душевных сил матери, её эмоционального состояния, её отношения к отцу зачавшегося, к другим детям, её любовь или нелюбовь к собственным родителям. Тут покой, покой нужен матери, особенный, глубокий, внутренний мир. Мир с самоёй собой. А кто из нынешних девочек обладает таким запасом внутреннего покоя, без коего и мать-то не мать? В смысле вышивания плода. Ужас нашего времени в том, что у таких вот, неспокойных, их будущие деточки тоже уже обречены. На вечную маяту. Сумятицу. Несосредоточенность. Но скажется всё это лишь годикам к двадцати.

Дьякон покосился на заскрипевшего пружинами Сергея. И вдруг воскликнул в голос:

- У человека врожденные способности всё определяют, врождённые! А они, все четырнадцать, в материнской беременности зреют. Так и передавай дочке: ей не просто терпеть, а радоваться будущему дитю нужно. Радоваться! Пусть и безотцовщине. Всё, хватит сидеть, ступай с Богом. И сама тоже помни: Он, Бог, сам нам всем единственно Отец, и у Него мы не байстрюки. Не брошенные! Ступай.

Женщина послушно поднялась, отряхнула юбку, поклонилась отцу Вадиму, потом Сергею, Иванову. И молча вышла.

- Вот, подойдёт человек вроде бы как за советом, а на самом-то деле приходит за подтверждением своим мыслям. И если ты не так, как он, думаешь, он тебя и не слышит. Бычится.

- А где наш тракторист?

- В реанимационную перевели. Опять температура за сорок.

 

Сумерки в палате они берегли, не сговариваясь. Зудящая лампа «дневного света» включалась только медперсоналом. А так-то читали, если читалось, в реальном свете короткого декабрьского дня. Сумерки же располагали к самосозерцанию и философским беседам. Задушевным и критическим попеременно. Говорил больше отец Вадим, а Сергей в меру оппонировал. Когда мудрёные темы восходили к совсем уже заоблачному, вечно молчащий Иванов удалялся в курилку. Вообще, если бы не короткие «да» и «нет» на вопросы завотделения, его можно было бы принять за немого.

Анечка, зная их бессловесную взаимодоговорённость, без официального повода вечерами выключатель не трогала. Вот и сейчас, проскользнув высвеченную из коридора полосу, душистым, пышноволосым облачком склонилась над Сергеем:

- Как, артист, проснулся?

- Мм... А-ня… А вы мне не снитесь? Можно вас ущипнуть? Слегка?

- Себя, себя щипать нужно. Вот, пришёл ответ от нашего зампотылу: «Воину-интернационалисту и инвалиду Советской Армии сержанту тов. Розанову С.В., согласно приказу … от …, протезы будут предоставлены вне очереди». Завтра замерка для фабрики. А как получишь, спляшешь.

- Спляшу! А сейчас, если не ущипнуть, то хотя бы щёчку поцеловать?

- Только после танцев.

- Мм....

И Аня уплыла, излишне для своего возраста покачивая бёдрами. Ну-ну. Не переиграл ли он?.. А вчера пришло письмо от отца. Мать тоже задерживают в больнице, и Розанов-старший, успокаивая сына, пробалтывался о своём страхе и одиночестве: пусть Серёженька потерпит, они пока к нему приехать никак не могут, однако очень надеются на всё хорошее и очень ждут. В какой мама больнице? Давно?! С чем задерживают?! Ни полнамёка. Ох, отец же! Он, как всегда, сам в себе. Перестраховщик. А вот отчего сеструха не написала? Сергей направил ей кучу злых вопросов. И запсиховал: сколько же ему ещё нужно «терпеть, терпеть и терпеть»?

Запсиховал. Сорвался ни за что, ни про что, грязно матерно наорал на дежурных тёток, но письмо в Улан-Удэ всё же не отправил. Оно было длинным, многословным – шесть страниц мелких и крупных строчек, сбивчиво перепрыгивающих от оправданий и скулежа к дурацким претензиям и обвинениям то тестя, то самой Ленки. Писал Сергей его с мазохистским наслаждением, дня два. И ещё добавлял нечто нравоучительное для Кати. Хорошо, что вовремя не нашлось конверта, а пока сдвоенные тетрадные листы субботу-воскресенье мялись в кармане пижамы, запал ушёл. Прошёл. Вышел…

 

В понедельник привезли примерять протезы. После виденья своих культей это был второй шок. Интересно, а ведь тот, кто так старательно маскировал их кожзаменителем под ботиночки, поди, вполне искренне любовался своей работой? Как и этот старый жирный прапор, распираемый самоуважением от сопричастия мудрой инженерной мысли, долго и доходчиво объяснявший принцип крепления. Когда протезы забрали на доводку, у Сергея случилась неприлично бабская истерика. Какое успокоительное? Да пошли бы они все на фиг! С чего ему успокоительное, когда всё стало таким смешным! Сергей хохотал и вырывался из рук солдатиков, а сестра ждала с вознесённым шприцом. В конце концов, санитары победили, но смех-то остался, закристаллизовался в том, что он никак не мог никому объяснить: теперь-то Ленка просто в восторге, теперь-то она отыграется за всё своё многолетнее терпеливое ожидание: теперь Сергей никуда и никогда от неё не убежит! Это же смешно, смешно дико, до колик в боку, бешено смешно: безногий калека, он же теперь никуда не убежит от нелюбимой, но терпеливо любящей жены! Всё, всё, всё! – она дождалась своего! Дождалась-дотерпела, стоит только послать конверт по адресу.

 

А ещё эти разговоры со старичком-дьяконом. Он вчера Ленкину тему буквально продолжил. Как будто знал, как будто присутствовал при их стычке в гримёрной! Сергей, рассказывая о своём Гамлете, увлёкся ябедами, как вдруг отец Вадим срезал:

- Сергей, вы только один раз попробовали себя в роли режиссёра?

- Забавно звучит «в роли».

- Почему забавно? Это очень и очень даже точное определение. Я же психолог-любитель, и театром одно время, ох, как страстно увлекался.

- И что? Многие им увлекаются. Даже болеют.

- И то! Сергей, в результате некоторых наблюдений и размышлений смею вас уверить: театральные профессии «артист», «педагог» и «режиссёр» имеют меж собой не столько техническое, сколько психологическое разделение. Это, если позволите, клинически несмешиваемые способы сознания и чувствования. Это три ментально-психических типа. Вот – артист. Здесь первая из характеристик профессиональной пригодности: максимальное отсутствие самоконтроля, эдакая устойчивая интеллектуальная инфантильность. Чем менее человек способен следить за собой, контролировать свои мысли и эмоции, тем пластичнее, образнее, ярче его игра на сцене. Тем натуральнее он перевоплощается – слово-то какое! – совершенно искренне вчера умирая Гамлетом, а назавтра раздуваясь Хлестаковым. Именно безоглядная эмоциональная отдача любой предлагаемой ситуации – основа успешности артистической карьеры. Это врождённое. А произношению и сцендвижению можно обучить. Так что все звания и награды как раз отмечают честность этой природной неспособности к соблюдению собственного «я». А ещё идеальный актёр – идеальный исполнитель. Роли. Только исполнитель, при всей красоте заученных поз и фраз – он всегда ложный лидер, он – «каков приход, таков и поп», то есть, актёр всегда в контексте ситуации. До старости оставаясь ребёнком, не способным к пониманию ответственности за сказанное и представленное согласно режиссёрскому заданию в выстроенной мизансцене. Отсюда неспособность артистов жить вне бутафории, вне щадящей их «детские» слабости и покрывающей обаятельный эгоизм богемно-театральной среды. А вот педагог – это тоже актёр, но только технически, ремесленно, а психологически не способный уходить из-под контроля собственного разума. При всей технической виртуозности и совершенстве владения секретами профессии, при всей любви к ней, такой «актёр» скучен, эмоционально сух, скучен на сцене из-за неизбежности своего критического отношения к тому, что и как он «показывает». Талант педагога – талант именно анализаторский. Для педагога его психические усилия, его профессиональный интерес замыкаются в «кухне» профессии. Педагог живёт и творит уроками, этюдами и репетициями, а сидящая в зале публика – не более чем ритуальный фон на завершении его лабораторных вдохновений. Педагог – нянька, гувернёр, ментор и хирон, мусье и Арина Родионовна. Без него на сцене самодеятельность, неряшливость и разложение, и поэтому педагог – несомненный лидер. Но лидер внутренний, оперативный, так как его унтер-офицерское лидерство не знает стратегических задач. Я понятен?

- Куда уж яснее. Ну а что, по-вашему, есть режиссёр?

- Режиссёр. Он же дирижёр, он же балетмейстер. Профессия, если говорить честно, не имеет конечного определения. Это так зыбко, как жанр романа – романистами числятся множество, а попробуй сравнить Агату Кристи и Льва Толстого. Сервантеса и Пикуля… Наверное, первое в режиссёре – энциклопедичность. Масштабность личности. Для начала, он, как композитор инструментом, должен в совершенстве владеть актёрской школой. Но ведь режиссёру необходимо иметь представление и об акробатике и военных искусствах, разбираться в литературных течениях и истории живописи, иметь мнение о политических системах и религиозных канонах. Что сверху? Ох, многое… Проще будет сказать, что режиссура есть разновидность психотерапии: грамотный постановщик спектакля, на основе выбранной им литературной и музыкальной драматургии, проектирует и выстраивает последовательный ряд психологических ситуаций – вроде испытательного коридора для посвящения, в финале которого зритель испытывает катарсис. И изменяется. У неграмотного же режиссёра зритель испытывает разве что шок, или же, что чаще, простое разочарование. Режиссёр – стратег, полководец. Создание, обучение и воспитание профессионального постановщика спектаклей – дело кропотливое, дорогостоящее, овладение этим ремеслом требует никак не менее десяти лет одного только ученичества. Потому-то режиссёрская школа русского психологического театра и стала уникальным явлением мировой культуры. На неё с завистью смотрели Запад и Восток: одно дело – гениальные личности, которые изредка рождаются, где Бог пошлёт, и совсем другое – высочайший общий ремесленнический уровень, методически достигаемый даже средним талантом. Это как академия генштаба. На которую артист, увы, психологически не способен. Как даже самый лучший разведчик психологически не способен командовать дивизией! Оперативное мышление – не стратегично!

- Вы горячитесь…

- Простите, если обидел!

- Не во мне дело. А как же Шукшин, Бондарчук? Они же вон как играли, даже в своих фильмах!

- Так в том-то и дело, что в фильмах! В кино! Где им, самим себе ставившим задачи, перевоплощаться не требовалось. А попробовали бы они в театре двадцать или сто двадцать раз роль отыграть! Шукшин пятьдесят раз в роли Гамлета, пятьдесят – в роли Хлестакова?! Да не выдержал бы.

- А Никита? А Бурляев? Они прежде артисты, лишь потом режиссёры.

- Я ждал этих имён. Тут ведь вопрос встречный: а режиссёры ли они? Одно дело на готовых стереотипах, на цитатах из виденного у других, на ранее самим игранном, чуть ли не с мышечной памятью склеить-смонтировать одну-две ленты. В чужих повторах и общих местах. Со своими мелкими присыпками. Но, уверяю вас, на третьей постановке у такого самоназванного лидера обязательно начнёт всё расползаться и повторяться. Кроме эклектики ничего у артистов, играющих роль режиссёра, никогда не выходило. Поэтому всегда стоит задумываться: а стоит ли талантливому и реализованному актёру, профи, мастеру да и попадать в неловкость самодеятельности?.. Ради чего? От чего?.. Для меня ответ ясен: нет смирения. Смирения по-церковному: осознания себя на своём месте. Только своём, будь ты царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной… И ещё: режиссёр, закулисный творец, создающий для нации её идеалы и иконы, просто не может не радоваться успеху и славе их воплотителей. Как отец родной не способен ревновать к успеху своих детей. Тем более, конкурировать с ними. А актёр? Артист в роли режиссёра переживёт ли аплодисменты своим коллегам, более громкие, чем ему? Сергей, ну, в чём я не прав?

- Правы. Вы, конечно же, во всём правы. Вы – во всём.

- Вот. Вы обиделись. Да разве ж я для того, чтобы самоутвердиться? Помочь вам хотелось.

- Я нисколько не обиделся! Вернее… ну да, да, зацепило. Однако я не хочу обижаться. Просто подумать надо. Переварить. И… давно всё было.

 

А вчера наступил Новый год.

Письмо, письмо… Сергей в ночной пустой курилке прижигал один лист от другого и казнился вслед случившемуся слабоволию. Эко же, каково мужика заломило: себя жалеть начал. Нет, рано радуетесь, это всё так, это проходяще. Мужик, он же как палка: у него, кроме своего мужского конца имеется и мужское начало. У Сергея всё пока на месте. Если и крадутся какие сомнения, то это так, временно, это от лекарств. Понятно, что он не Маресьев, но ясно, что и не Казанова. Стыдно только, что истерика случилась при стольких свидетелях. Вон, отец на войне полкисти потерял. Без профессии остался. А никто ж не видел его психозов по этому поводу. Кстати, а если честно, то Сергей-то после своей войны кичился шрамом, даже как бы нечаянно позировал при случае. А что теперь? Другое? Что – другое? Не на войне? Не за Родину, не на «ура»? Стыдоба. Радоваться, радоваться нужно, что жив. Радоваться тихо, тупо, животно. Жив! Геннадий-то так и не увидел своей дочки.

Из-за чуть позвякивающих от выкрошившейся замазки стёкол с подвыванием дуло.

Пепел от неотосланного письма серыми шелушащимися скрутками отлетал под дверь. Курилка – узкая, неровно облепленная разномастным кафелем комната, с длинной деревянной скамьёй вдоль отделяющей от туалета стены – под утро обычно пуста. А так-то здесь свой клуб, днём набито и шумно, самые злостные завсегдатаи порой торчат часов до двух ночи, споря о политике, щеголяя друг перед другом познаниями в технике, фантазируя о любви и пересказывая бородатые анекдоты. Как только людей хватает на ежедневное перемывание костей столь далёких от них Черномырдина, Чубайсов, Моник, вперемешку с японскими коробками-автоматами и китайскими колонистами?.. Скамейка сплошь покрыта безнадёжно закрашиваемыми автографами и афоризмами обожжённых, обмороженных, лишённых органов, конечностей и кожных покровов бедолаг. Но упорно жаждущих иллюзий своей полноценности в общении с такими же жаждущими. Отчаявшиеся одиноко лежали по палатам или тупо сидели в столовой перед телевизором. С теми же Черномырдиным, Чубайсом и Моникой…

Да, вчера наступил Новый год… С новолетием их поздравлял сам начгоспиталя, а потом ещё пел детский хор…

Из-за чуть позвякивающих стёкол дуло.

Степь да степь кругом,

Путь далёк лежит…

Там – в степи глухой

 

Ох, хо-хо… Голые, прилизанные веками сопки на слиянии Шилки и Нерчи снегом до самого февраля обычно так и не покрывались. Всё, что иногда наносило с востока, дня через два-три тщательно уносило с запада. Ветры здесь знаменитые. Покрытая ледяной перхотью, глубоко полопавшаяся лысая земля вокруг Нерчинского казачьего острога, а потом пересылки и каторги, а после и грозящей Китаю военной базы, под своей внешней скудостью хранила несметные богатства, из-за которых сюда по-за восемь тысяч вёрст из столиц прибывали и присылались вольные и невольные авантюристы. Казаки, солдаты, купцы, ссыльные и переселенцы, каторжане, проститутки, искатели приключений и непримиримые старообрядцы, они стаптывали десятки пар лаптей и сапог, истирали окованные колёса и полозья, вывозя, а то и на себе вынося из далёкой «Рассеи» всё необходимое для новой жизни. Всё – от икон, семян, сох и винтовок, и вплоть до тараканов, монист, песен и домовых. Здесь, кроме мяса, всё было привозным, от этого цена каждой российской и, тем паче, европейской штуковины в знойном и морозном мареве двухлетнего пешего пути как в увеличительном стекле возрастала неисчислимо: в Нерчинской библиотеке, бывшей до революции офицерским собранием, сияли трёхметровые зеркала – на руках! – принесённые сюда каторжанами из Москвы. Здесь, во всхолмленной суперазиатской глубине, за тайным морем Великого Чингиза, чьё священное имя в страхе было утоплено обессиленными его ханством монголами под покровом «Байгал», вокруг отчаянно дерзко, но так прозорливо обустроенного русского городка, в глубь голубых и зелёных сопок повсюду с неистовой силой уже двести лет вгрызались и вкапывались тысячи и десятки тысяч искателей угля, железа, кобальта, урана, золота и камней-самоцветов. Колдовские карлики, человеколицые полозы и поверженные титаны, убийцы, насильники, декабристы, правдолюбы и стяжатели, инженеры и мастера каменных цветков, они выносили из недр на свет и отправляли в далёкую Отчизну дивные сокровища страны, раскинувшейся, ох, как далеко за геродотовской Гипербореей. И если здесь до самых сталинских времён было слишком мало могил, чтобы крестами обрусить этот кочевой край неведомых возможностей, но теперь их стало излишне достаточно. Теперь, обильно засеянная белыми костями, волей и неволей эта земля тоже стала Россией. Дальней Русью, в избыточной пассионарности захлестнувшей, было, и американский континент, но затем стянувшейся в свои реальные возможности. Возможности осмысления, одоления и преобразования. Преобразования? Может быть, может быть, оно уже в очень скором будущем. Но пока Читинская область, Нерчинский район – это шахты, шахты, рудники, прииски, копи и разрезы. А где изымать уже нечего, там, в рукодельных норах, замаскировано затаились, нацеленные на лежащий в каких-то ста сорока километрах миллиардный Китай, разной величины ракеты, неусыпным дежурством сдерживающие назревающую очередную волну Великого переселения народов. Очередного наплыва всепожирающих орд – на Дели, Самарканд, Прагу...

Ох, хо-хо… И что тут такое судьба-судьбишка одного, видите ли, обиженного на весь белый свет нелепой, непреднамеренной случайностью, ой, ой, какого несчастного или же неудачливого, а точнее – несостоявшегося игрока в героя? Застрявшего на вечном, до мистики торном пути от моря к морю. И обратно.

 

Иванова родственники всё же забрали. Он, уже в ярко-синем, с начёсом, свитере и ватных стеганых штанах, вдруг расчувствовавшись, молча крепко пожал им руки, оставил по большому, ничем не пахнущему вощёному аргентинскому яблоку и молча вышел. Как пропал. Дело было к вечеру, новеньких уже не ожидалось, и Сергей с отцом Вадимом расположились поудобнее, подоткнулись от холодных стен подушками, и начали говорить. Говорить громко, долго, доказуемо и с наблюдением реакции собеседника. Но вёл всё же диакон:

- …Вас «врождённые способности» заинтересовали? И почему их четырнадцать? Так я только своё могу предложить, доморощенное, без опоры на авторитеты. Просто результат практических наблюдений педагога. Я, в своё время, много в школе детей тестировал, потом обрабатывал материалы, обдумывал. И вывел некую сетку. Жаль, не с кем сравнить, не на ком из оппонентов опробовать. Так вот, самая первая, «царственная» способность человека – интеллектуальная. Следующие за ней четыре из эмоционального плана: музыкальная, изобразительная, зодческая и лингвистическая. Далее следуют обращённые к материальному миру: ремесленная и техническая. Ну, ремесленная видит и слышит предметы естественные, а техническая – созданные человеком. Далее, две способности обращены к миру природы: растениеводческая и животноводческая. Далее – организаторская способность. Затем идёт квалификационная – научная, или, другими словами, предрасположенность различать мировые явления, и способности социально-гуманистские: ораторская, врачевательная, пластическая. И последняя – это умение чувствовать своё тело.

- А актёрская? Или вот ваша, педагогическая? Они-то где?

- А как раз актёрских и педагогических способностей и не бывает. И то, и другое – дар. Не способность. Что такое дар? Ну, как бы… если вы не конченый материалист, то дар – это соединение естественных психо-физических способностей и нематериально душевных свойств. Это нечто, не просто обращённое в окружающий мир, к предметам и животным, а – через душевные чувства – только к людям. Душа к душам. Поэтому педагогический дар может быть ложным, и может быть истинным. Если в педагогике соединяются способности и душевные свойства, то это дар истинный. А если соединяются способности и одна только эмоциональность – ложный. Что вы затаились? Да, по-моему, актёрский дар с позиций нравственной психологии – это всегда ложный дар, потому что актёрский дар – это всегда соединение способностей со страстной эмоциональностью.

- Вот в вас поповство и прорвалось!

- Ой, ли? Я стараюсь катехизис от правил уличного движения отличать. Скажу более: у нас в храме за приснопоминаемого убиенного Игоря Талькова постоянно частичка вынимается. Удивляетесь?

- Да и нет! Хотя забавно. Я о другом хотел. Ну вот, я всегда чувствовал в противостоянии церкви и театра некую зависть, причём с обеих сторон. Мне даже кажется, что от этой вот зависти и происходит бравада неким… театральным сатанизмом. Точнее, мелким бесенизмом: мол, раз вы так, то мы этак.

- «Бесенизмом»? Какое вы замечательное словечко употребили. Только вряд ли у церкви есть причина завидовать, а у театра нет повода. Тут ведь отношения господина-культа и служанки-культуры. Знаете, это когда хозяина нет, прислуга его очки, одёжу примеряет, винцо потягивает. А в присутствии господина культура своё место знает. Ваш «бесенизм» в обезбоженном, расцерковлённом и расхристанном обществе возможен. В котором человек насильством материалистической идеологии, воспитанием и взращением в незнании истины выбора лишён. Выбора для своей души: с каким духом ей единиться.

- Стоп! А не попадалась ли вам одна интереснейшая статья, точнее – тезисы к докладу Павла Флоренского о демоновиденьи Блока?

- Флоренский о Блоке? А есть такая? Нет, даже не слышал. Жаль, но нет, не попадалась. Где она издавалась?

- Не знаю, я отпечатанную на машинке читал. Там как раз о служанке и госпоже, то есть о культуре и культе – слово в слово, как вы сейчас говорили. И ещё много о духах, которые определяют творческое вдохновение. Я только не понял: человек-то чем виноват, если его от рождения тот или иной дух преследует?

- Нет, конечно же, человек не виноват! Не виновен, особенно, если с детства. Одержимость – тема сложнейшая, тут общих рецептов нет, тут каждый раз нужно индивидуальный анализ проводить. Да с молитвой, в страхе. Отчего она врождённая? Для чего? Тут и ответственность поколений, родовое наследие: бывает, что родители колдовали, но бывает, что деды свято жили. Бывает и сам Господь, наперекор своим же законам, свою волю проявит. Он же Творец вселенной, она вся в его власти. И законы… Но есть и не врождённая одержимость, приобретаемая. В том числе, и через технику актёрства.

- Как это?

- Обратите внимание: амплуа спасает актёра от внутренней гибели! Почему? Да потому, что внутри амплуа артист эксплуатирует свои врождённые качества, а вне – их подавляет. «Благородный отец», прежде, чем перевоплотиться в «злодея», или «герой» в «комика», внутренне сами себя выжигают, опустошают. Выхолащивают. Уничтожают личные качества, освобождая место для чуждых, несвойственных натуре. Но однако позвольте продолжить собственные измышления о культуре: в коммунистический период «господина-то» в России долго «дома не было». Вот культура вообще, и театр в особенности, развеселились до невозможного. В господинских очках и с господским коньячком. Это вроде того, как бы затянувшуюся школьную вечеринку после полуночи ваши «бесенята» превратили в оргию. Простите, но я уверен, что завидует церкви только советский театр – не русский, а советский.

- Я другого и не знаю.

- Не только театр, или там иное какое искусство, в это дикое время разбаловались и наука, и техника. И даже сельское хозяйство. Бездуховность – как беспризорность, тут грех и разврат неизбежны. К тому же, ладно тирания, она мораль удерживает. А когда нет единоначалия, то начинается всеобщий разброд и склоки. Ибо тогда кто во что горазд дует. Всё в перестройку стало нерусским.

- Я путаюсь: «нерусским» – это для вас как?

- Просто: бесцельным. Для нас с вами, Сергей, бесцельным. Смысл-то какой в этой огромной, богатой и, одновременно, такой безалаберной стране жить без русской идеи? Великой идеи мировой гармонии. Обогащаться? Умничать? Грозить соседу? Пустое всё, сие в Англии или какой Америке гораздо сподручнее делать. А наша-то идея проста до невозможности: «Русь Святая, храни веру Православную». Когда хозяин в доме, то и дом в порядке.

 

 

Глава восьмая

 

Снег. Снег. Снег…

Февраль. Мать родна, все холмы, поля за березняком – всё бесконечно белое!

Снег…

За окном Сибирь, а она и есть бесконечность… Бескрайность. Бесприютность.

Поезд стучал, стучал, стучал, как растревоженный нагрянувшими переменами пульс, и замкнутая в его составе жизнь пассажиров длинной-длинной сдвоенной ниткой стремительно тянулась вослед секундам отбиваемых стыков. Целеустремлённость неутомимо тянущего состав локомотива была просто фатальна. Из пункта «А» прибыть в пункт «Б» с таким-то сроком. И ещё: ты можешь никуда не спешить, медлительно пить чай, бледный от полудужки лимона, дремать, прикрывшись огромным кроссвордом, смотреть на метель сквозь двойное стекло или же любоваться в нём на своё отражение, но при этом неотступно, незабываемо ощущать, как тебя несёт, несёт, несёт… Из этого вот пункта «А» в тот пункт «Б». Нет, неприятная это вещь – вылизанная до гильотинного блеска рельс, диспетчерски размеренная, застрахованная, отнивелированная железная колея. Даже если эта колея – твоя… И забавно, что чем жаднее глядишь в окно, надеясь захватить памятью мелькающую мимо чужую жизнь, тем меньше запоминаешь: из пункта «А» в пункт «Б» всё мимонесущееся повторяется, повторяется, и заснеженные сопки, заснеженные равнины, заснеженные станции и мосты сливаются в одно бесконечное и нераздельное… всё проходящее... В Сибирь. В бескрайность. Бесприютность.

Сергей пил. Неспешно, почти одиноко. Как только можно одиноко пить на виду чужих людей – то есть, в свой интерес на фоне показного безразличия. В купе садились, из него выходили, расстилали и скручивали постели, обильно ели и громко храпели. А Сергей, демонстративно выставив под откидным столиком отвратительно новые протезы – надевать неделю не больше чем на полчаса! – неразговорчиво цедил из маленького пластикового стаканчика, стараясь не сильно хмелеть, но и не трезветь до ломки. Дремал, тоже сидя в уголке, просыпаясь от озноба – из-за шторки чувствительно продувало. Проводники, сами приносившие за двойную цену водку, с деланной заботливостью подсаживали в купе только мужчин, заранее предупреждая, что «инвалида и ветерана нужно потерпеть». Те и терпели. Пытались, правда, пару раз составить компанию, пожалеть и морально поддержать, но, уразумев его настрой, стыдливо дули своё пиво, полуотвернувшись.

Хватит с него бесед. В госпитале наболтался. С церковнослужителем, реально и ритуально, всё как полагается. На ближайшее время исповедальная тема исчерпана. И ещё: когда Сергею подогнали протезы и показали, как ими ходить, когда на деньги, высланные сестрой, купили билет до Новосибирска, и Анечка, дежурившая в тот день с красными припухшими веками, принесла ему выстиранную и подштопанную ею одежду – вместе с ненужными уже, такими летними туфельками! – вдруг совершенно неожиданно передали письмо, да не письмо! – записку от жены Геннадия. Вдовы Геннадия. И в ней главный вопрос: «Он, правда, не мучился?».

Почерк ровный-ровный, учительский, со всеми полагающимися завитушками. Сергей тогда чуть не кончился. Сидел в коридорчике, гонял под языком валидол и недоумевал: вот, повстречал человека, которого впервые со дней далёкой юности захотелось считать другом. А теперь только один вопрос: «правда, не мучился?». Почему так? Почему? Кто и где составляет это проклятое расписание: кому сколько проехать по дороге, сколько провести задушевных бесед, кому кого спасти или укокошить, родить и перетерпеть боль? Ну, не случайно же всё... Чтобы на бесконечно пустой трассе в одной точке и в одном мгновении собрались легковушка, КАМАЗ, мотоциклетка и лошадь... А если это так, если действительно, что когда где-то некий неведомый диспетчер включает зелёный семафор и раздаётся первый крик новорождённого, и в тот же миг кому-то другому где-то в другом месте приходится раскорчёвывать поле, чтобы засёять его подсолнечником, чтобы, отжав семечки и разлив масло по банкам, через сколько-то лет продать его нерасторопной бабе, которая прольёт его около трамвайных путей? То что тогда? Что тогда пресловутая «свобода воли»? Воля – это же и ум, и желание, и сила в желании. А если всё предопределено и предписано, то в чём же тогда смысл человечьих стремлений? А?! Стремлений – куда? Или – от чего?.. Эх, птица-тройка. И нет ответа… А может быть и есть: суета, братцы, всё суета сует.

Сергей пил. Неспешно, почти одиноко. За упокой души Геннадия. И Петра. Святых душ. И за хоть коротенький покой для окаянной души Сергея.

 

А в Красноярске он отстал. В первый раз сам надел протезы, взял костыли и с помощью сердобольных соседей выкарабкался подышать, просвежиться в подмерзающем вечере. И отстал. Понадеялся на двадцатиминутную стоянку, потащился в вокзальный буфет. А теперь занудный мент на сто десятый раз задавал одни и те же вопросы, а подступающее похмелье кольцом стискивало череп и встречно выдавливало желудок в горло. Наконец всё проверено, запротоколировано, подписано. Следующий поезд западного направления был через полтора часа. Старлей, хоть и зануда, но сам отвёл в медпункт, уговорил приютить и напоить чаем. Дежурная фельдшер померила давление, ахнула и зло уложила его на ледяную, застеленную пятнистой клеёнкой, кушетку. Вколола в вену какую-то гадость, и Сергей придремал.

Его втолкнули в общий вагон. Высоченный, сутулый проводник незло, но искренне матерился. Свободных нижних полок не было, и что с этим калекой делать, у него в голове не укладывалось. В конце концов, посадил на собственную кровать – «пока что-то ни прояснится». Сергей сидел тише воды и ниже травы, выслушивая внутренние бурления организма и стараясь не заплакать от накатившей к самому себе непреодолимой жалости. В чём смысл человечьих стремлений? А в чём смысл его, Сергея, страданий? Суета, всё суета.

Проводник появлялся и исчезал. Что-то устраивал, чем-то распоряжался, выдавал и принимал бельё, закрывал и открывал туалеты, мудрил с билетами, считал деньги и ругался с цыганками. Он старался как бы и не видеть забившегося в уголок и притворяющегося дремлющим «отставшего», честно пытаясь не раздражаться на навязанное ему присутствие убогого недотёпы, что удавалось не всегда. Потом откуда-то подошёл его напарник, проводники вышли шептаться в коридорчике, косясь в Сергееву сторону. Куда бы деться? Сергей осторожно, с непривычки ещё, как журавль на болоте, высоко поднимая колени, вышел в грохочущий полутёмный тамбур и, согнувшись, навалясь на костыли, честно заскулил. Что ж теперь, ему так и быть для всех обузой? Полуходячим моральным градусником демократического гуманизма? И все теперь будут тяготиться, морщиться, вздыхать – и помогать, помогать, проявляя лучшие нравственно-этические качества. А что ему? Принимать с благодарностью? Или как должное?

Неужели всё настолько предопределено?!

 

Поезд замедлял ход, въезжая на освещённые мощными прожекторами путевые разводы какой-то полуночной станции. Проводник, опрометчиво выскочивший в одной гимнастёрке, с трудом открыл заиндевелую понизу дверь, поднял порог и, похлопывая себя по плечам, скрылся в теплоте вагона. Он продолжал не замечать Сергея. В проём за завихряющимися снежинками влетали запахи угля и мазута, тормозящие колёса жутко скрипели. Сергей дождался полной остановки, осторожно выглянул на пустой перрон и сбросил на него костыли. Потом на руках соскользнул по поручню.

Долго не мог подняться, всё время заваливаясь на спину. Всё-таки встал. Вокруг никого. Пустой белый перрон третьестепенного пути, чёрный спящий состав напротив, сверху зло гремящий голос об отправлении и осторожности. Всё выжидающе замерло, и только крупный снег под фонарями взлетал снизу вверх, кипящими фонтанами нарушая закон всеобщего тяготения. Сильно опираясь подмышками, Сергей неуклюжими шагами направился к концу пустого состава, из-за которого чуть виднелся шпиль вокзала.

Метель просто слепила. С чёрного неба сыпал белый снег. Дежурная ещё раз предупредила об осторожности, мимо него из снега в снег проскочили два обезумевших мужика с огромными клетчатыми сумками, потом раздался надрывный суставчатый лязг сдвигаемых вагонов. И Сергей остался на свободе. Свободе воли.

Станция называлась «Междуреченск». Хм, а Тигр и Евфрат тут причём?

С чёрного неба сыпал и сыпал белый снег. Пушистый, мягкий. И скользкий.

 

Через двое суток деньги кончились, и он выменял у блатнящегося пацана свою кожаную куртку на крытый брезентом ватник и две бутылки водки. Задружив под такой гешефт, они вместе забрались в крайний товарный вагон, заваленный обледеневшими подкирпичными поддонами, и, переждав обход, развели в нём костёр. Пришлось исчиркать почти весь коробок, прежде чем бледный огонёк, от кое-как наструганных финкой лучинок осмелился перебраться на достаточно сухие доски. Дым быстро заполнил пространство, нещадно выедая глаза и царапая носы, но около стреляющего во все стороны угольками огня хотя бы с одного бока было тепло. Даже почти жарко.

Пили, закусывая поджариваемыми тут же ломтиками хлеба. Пятнадцатилетний Муха беспризорничал с мая, с переменным успехом воруя на вокзалах и попрошайничая в электричках. Теперь же, как следует намёрзшись, он уже внутренне приготовился вернуться в приют «рога мочить», но всё не было повода. Как назло в последнее время удача не отворачивалась, а если тебя не схватили за руку, то западло самому-то голову в душняк совать.

- Блин, чтоб опять кумы фанеру ломали? Ладно, ещё чуток покайфую и сдамся на явку с повинной.

- Ты сирота?

- Типа того. Я свободу полюбил. Вот в хазке перекантуюсь до зелёнки и опять уйду.

Худющий Муха постоянно подкашливал, при этом его обросший разной длины волосами, смугло прокопченый, с огромными выкаченными глазами и резко торчащим, чуть раздвоенным на кончике носом, уже совсем не детский череп трясся, и великоватая собачья шапка сползала на брови. Тоненькая грязная ручонка привычно взбивала её на затылок, но от следующего покашливания шапка вновь сползала и сползала. Теперь к великанской шапке добавилась несоразмерная Сергеева куртка, и Муха походил на усохшую черепашку или рака-отшельника, прижившегося внутри чужой раковины.

Хотя водка была явна палёная, не больше тридцати градусов, но мальчишка быстро опьянел, засмурнел и зазевал, потом резко свернулся калачиком у самого огня и мгновенно заснул.

Наконец-то стронулись и, постепенно убыстряясь, дёргано покатили в нужном западном направлении. Больше всего Сергей боялся поджечь протезы. Да и стёртые культи страшно мёрзли и ныли, так что пришлось отстегнуть железно-пластмассовые конструкции и, намотав на укороченные конечности разорванный пополам шарф, ползать за топливом на коленях. Одного поддона хватало часа на полтора или на три глотка водки. Вагон гремуче трясся и жутко скрипел на поворотах, болтанка мутила и убаюкивала, но нужно было бодрствовать, чтобы поддерживать неравномерную жизнь вспыхивающего и спадающего огня. Муха, морщась остатками полупрозрачной плоти на своём безвозрастном черепе, то и дело переворачивался, рискуя сползти в мечущееся вслед снежным завихрениям пламя. Сергей осторожно отпихивал мальчишку на безопасное расстояние, сам подставляясь то одним боком, то другим. Но, даже отвернувшись, он никак не мог не видеть, не чувствовать магнитящих взгляд протезов. Сколько уже он смотрит на эти странные и страшные заменители своих ног, сколько ему ещё их забывать? Пока они станут… родными? Стали же привычными костыли.

 

Геннадий тихо подсел напротив, ссутулившись, пригорюнился. Прыгающее белесое пламя, размывая резкость, мешало поймать выражение лица. И Сергей решился окликнуть. Но Геннадий не шевельнулся. Только голос.

- И что там, братан?

- Всё нормально, братан.

Они опять помолчали. Теперь Сергей повесил нос, ощутив ровное сердечное тепло. От пришедшего друга глубоко в груди стало спокойно и уверенно.

- И что там, братан?

- Всё нормально, братан. Я прошёл трубу.

- Трубу. И?

- Всё нормально. Жить можно.

- Жить? Там жить? Чем там жить?.. А здесь?

- А здесь я за себя оставил: девочка – это же такое чудо.

 

Муха тряс Сергея за плечо:

- Ты чё, в натуре, дурной? Так сгореть запросто.

Сергей едва разлепил веки. Тишина. Стоим? Станция? Или в поле? И тут его догнал пронзительно прокалывающий спину, сотрясающий озноб. Трясущиеся руки безуспешно искали что-нибудь горючее. Перед ним больше парили, чем дымили, широко рассыпанные последние угольки. Он, оказывается, заснув, вполз в самое пепелище.

- И чё? Ты всю водяру выдул? Позырил бы на себя: типа, чисто чёрт! Нет, сейчас разводить огонь никак – засекут. И высекут. Надо в житухе погреться.

В голосе Мухи не было агрессии, впрочем, и водка, в принципе-то, была Сергеева, шла довеском к ватнику. Или ватник к водке.

- Где мы?

- В Тайге. Ну, станция такая.

- Я знаю.

- Тогда потопали. Покрутимся, чухнём, как подфартит: может, я у кого лопатник нашарю. Фортуна, она тля весёлая. Тогда мы с тобой вечерком, как люди, в евросауне с тёлками почалимся.

- А ты откуда про Фортуну знаешь? Книжки, что ли, читал?

- Ага, типа, с картинками.

Тощий Муха с трудом принял Сергея, обстучал со спины сажу, и они челноками-зигзагами поскрипели меж бесконечных отстойных товарных составов: на костылях ни под состав не поднырнёшь, ни по акведуку не напрыгаешься.

- А ты, вправду, артист?

- Не хуже тебя.

- Так вправду? Или, типа, по пьяни понтовал?

Сергей сидел около батареи на полу, рядом со входом, и терпеливо ждал. Правая штанина была закручена, чтоб менты не вязались. Народа в старом вокзальчике, мутно освещённом высокими пыльными окнами в смесь с неоновыми лампами, днём толклось немного, и Муха пошёл искать счастья куда-то к завокзальным ларькам. Мало того, что проклятый протез опять протёр свежую кожицу культи, ещё страшно захотелось есть. Но у них на двоих было полтора рубля, даже на хлеб не хватало. Сергей из-под приспущенных век смотрел, как на дальней скамейке молодая мама всячески пыталась заставить расплакавшегося мальчишку откусить яблоко, а тот только крутил головой и истерично визжал. Наконец, она сдалась, и всё кончилось обыкновенными поджопниками. Потом совсем рядышком с костылём чумазый воробей лихо уворачивался и ускакивал от своих собратьев, не имея сил взлететь с большим куском булки. А вон ещё… Короче, все мысли и чувства собрались под ложечкой. Даже пробивающее спину щедрое тепло разгорячённого чугунного радиатора не радовало: почки не отпускало. Особенно левая – как гвоздь торчал. Застудил? И последствия лекарств? Ладно, терпеть, ему нужно просто терпеть. Сейчас важнее: как там, у киосков, поворачивает своё колесо весёлая Фортуна?

В туго подпружиненную скрипучую дверь вдавился Муха. Он был без шапки, из носа по вздувшейся верхней губе на подбородок и на грудь обильно текла ярко-алая струйка крови. Сочащиеся ссадины краснели и на ухе.

- Ты что? Что такое? – Сергей достаточно лихо подтянулся, встал на костыли.

- Да суки местные, пидоры, шапку сняли. – Муха, громко матерясь, размазывал по смуглому лицу кровь и открыто, не сдерживаясь, кашлял. На них косились и отходили подальше.

- Так пойдём, разберёмся! – Сергей толкнул плечом дверь.

- Куда ты, бацильник костылёвый? Размажут, даром, что взять с тебя нечего. Они сказали: час на то, чтобы смылись. С их территории. Эти не шутят, забьют нахрен.

Тяжёлый кашель сотрясал жалкую мальчишескую худобу под большой, далеко ещё навырост курткой, расцарапанное ухо и вздутая губа продолжали кровянить. Муха изо всех сил отворачивался, чтобы только предательски не заблестеть глазами, – и что можно было для него сделать?! Сергей попытался приобнять за плечо, но тот рывком вывернулся:

- Пошлёпали, там электричка скоро отправится. До Болотной, это в сторону Новосибирска. Побереги слюни, они тебе сейчас понадобятся.

План был хоть не гениален, но прост: Сергей снимал правый, длинный протез, завязывал узлом штанину и с заднего вагона шёл в передний, где его дожидался Муха. С этим самым отстёгнутым протезом. И по ходу костыляния Сергей взывал к милости. Нет, вместе им попрошайничать сегодня нельзя, лохи крови боятся и битым ни черта не подают. А инвалиду должны отсыпать.

- Ты же, блин, артист! Всё как раз по твоей масти. Потом, как прошаришь, сойдём, похаваем, и в следующую. Так, электричками, и до Новосиба доберёмся. А там-то, в большом городе, мы себе местечко заточим, не жмись. Там всем хватает, не то что здесь. Типа, как Фортуна покатит, а то в метро без ноги можно тысячи сшибать. Ну да, на евросауну с тёлками.

 

Тяжело переставляя костыли, медленно ковылять по чуть покачивающемуся вагону и уничижительно жалостливо заглядывать в лица отворачивающихся – это этюд для начинающих. Для первого курса. Тут результат беспроигрышен: главное выдерживать паузу. Секунду, две, три… Ведь появление твоё все заметили от самого входа, и теперь срочно придумывают повод как бы не видеть. Счастливчики прикрываются газетой, менее удачливые таращатся в окно, самые неловкие демонстративно придрёмывают. И всё это так грубо, так ненадёжно: да родные же вы мои, да ведь нас всех пионерия воспитывала! Неужто бы и Сергей, сиди он сейчас в ваших рядах, не ощутил бы тоски от неистребимости морального кодекса строителя коммунизма при виде страдающего калеки? Так подайте же! Подайте хоть десять копеек, и ваша совесть облегчённо вздохнёт и отстанет. Всего-то десять копеек за свободу от совести! Никто же не просит снять последнюю рубашку и, тем более, накормить, обогреть и приютить в своём доме. Подайте копеечку, люди добрые!

Сергей никогда не думал, что такое может увлечь всерьёз. Не догадывался о себе, не подозревал за собой такой способности к подобной отстранённости в исполнении роли. Пассажиры, мучительно сопротивляясь своей рачительности, откупались, а Сергей всё затягивал и затягивал паузы показного унижения, превосходно кривясь, щурясь до мелких слёз и подрагивая пересохшими губами. И одновременно делал ставку: кто и сколько? Верзила, второй ряд с краю – рубль. Дама в капюшоне – три. И почти всегда выигрывал. У себя. Что такое актёрское мастерство? Да прикладная психология! Дальше больше: после третьего вагона они уже просто давали ему столько, сколько он им мысленно указывал. Интересно, что самыми щедрыми оказывались работяги, делившиеся явно заначенным на послеобеденную складчину. Это жалость к неудачнику в чистом виде. Потом шли молодые, неплохо одетые в лису и нутрию женщины, которых коробил вид нестарого, но уже ни на что не годного мужика. Брезгливость. После них – старухи и молодёжь. Этих давило суеверие: вдруг и самому придётся? А вот из стариков расколоть удалось только двоих, и то, как Сергей с опозданием заметил, первый был тоже инвалидом. Тут побуждением служила радость превосходства.

 

Дойдя до двери к машинистам, Сергей растерянно подёргал ручку: а где Муха? С его «ногой»? Обернулся в вагон, ещё на раз осмотрелся. Пусто! Осторожно, с самого краю, присел рядом с двумя укутанными тётками, обнял костыли и замер. И обмер от услышанного:

- Дак, ты чего, не поняла, что, когда его арестовывали, у него в мешке какой-то аппарат лежал. Это и была бомба.

- Ну, какая ещё бомба! Он же не этот, не черножопый.

- Дак, чё ж тогда?

- Может, самогонный аппарат. Он такой какой-то, я точно видела.

- Дак, что ты могла видеть? Милиционер мешок сразу отнял.

- Вот, отнял, а потом заглянул. Ну, и я тоже. Аппарат там был! Могёт, и не самогонный, но какой-то технический.

- Вот, сама баешь: бомба.

Электричка притормаживала, и тётки засобирались к выходу. Сергей, пропуская их, проскользнул к окну и окончательно убедился: повязали именно Муху.

- Дак, и что ж с того, что молодой? Мало ли? Это он, могёт, для народу кричал об отце-инвалиде? Внимание отвлекал. Ну, ничего, в отделении с ним быстро разберутся. Кто отец, а кто инвалид.

Вслед тёткам вышло больше половины вагона. Сергей отвалился к стеклу и, закрыв лицо шапкой, закостенел в полном стопоре: вот, и что теперь? Что? Теперь-то он даже спуститься из вагона сам не сможет, а кто такому грязному захочет помочь? Прокоптились они в товарнике насмерть. И небрит уже пять дней. И неумыт. Культя без протеза подмерзает. А ведь ещё нужно как-то добраться до Академгородка. В автобус его таким не впустят. Хотя в карманах мелочью никак не меньше двухсот рублей, и, может, ха-ха, такси взять? Картинка: калека-побирушка в Городок на тачке подъезжает и расплачивается на вес. От такой Сергей стал оттаивать: юмор – признак хороший. Жить будем. Надо же, а он как-то привык уже к Мухе. Парнишка, в общем-то, неплохой. Неплохой, если в светлое будущее не заглядывать.

Опять остановка.

Глаза, если их долго не открывать, слипались. Наконец, со стоном разодрав веки, он в упор столкнулся взглядом с молодым парнем в чёрном полупальто, тоже дремавшим на короткой скамье напротив. Парень спросонья испуганно вытаращился на Сергея:

- Чего тебе? Денег? Курева? На!

И бросив Сергею на колени почти полную пачку «Аэрофлота», рванул на выход.

Где же Сергей уже видел такой голубой, из-под чёрной чёлки, взгляд? Аккуратно припрятав хорошие сигареты подальше во внутренний карман, проследил за окном убегающий, плохо очищенный от заносов перрон дачного посёлка, по-зимнему сиротливо прячущегося за оголённой лесополосой. И опять зажмурился от укола в левой почке. Вот зараза! Неужели теперь так и будет?

 

Дороги. Железные, каменные, воздушные, водные, грунтовые и ледяные дороги. Асфальтные трассы для бескамерной финской резины, лесные колеи для лагерных вагонеток, пыльные просёлки для босоногого детства: Россия не воспринимается в статике. Абсолютно. Смысл её существования, суть её величия и тайна красоты познаются только через движение. От Москвы до самых до окраин, через одиннадцать часовых поясов мощно расходится, разбегается, далее всё разрежаясь и ослабевая, напряжённая пульсирующая сетка трасс и тяг. Имперских? А что же ещё из центробежности ойкумены творит центростремительную империю, как не они, эти вот самые грунтовые, каменные, железные? Что ещё соединяет, привязывает и удерживает неохватимое сознанием разнообразие географических, исторических, национальных, экономических, культурных, культовых и иных зон, фактов, процессов и стремлений своей живой волокнистостью? Стволы, ветви, веточки, побеги и ножки листьев, в которых приказы и отказы, контрибуции и дары, полезные и смертоносные ископаемые, техника и народы, сталкиваясь, пересекаясь и вновь отдаляясь, в реальном времени уже тысячелетие ощущают себя единством величайшей, богатейшей и красивейшей страны.

Империя – венец всечеловеческой идеи религиозного, государственного, этнического и социального обустройства. История человечества исчисляется империями. Империями, как живыми системами из десятков и сотен народов в их сложнейшей гармонии сочетания без слития, в единых космогониях и мифах, при фантастических неповторимостях законов выживания и экзотике бытовых ритуалов, при разностях земельных предназначений – и в божественном единстве судеб. Империя – это полноценный и самодостаточный мир, единственно настоящий, сегодняшний мир, а всё вокруг него – только обломки былого, или сгустки будущего. Демократии племён пигмеев и латиноамериканские диктатуры.

Жизнь империй связана с Солнцем. Каждой дано чуть больше тысячи двухсот лет. Зарождение, спад, расцвет, снова спад, и последний всплеск. Но и эти государственные спады проигранных войн, бунтов и неурожаев есть лишь внешняя концентрация материи на сотворении в себе духовного плода – культуры. Только в горниле и под ударами молотов из руды создаются мечи и розы, только через погружение на дно цветущий металл обретает свою твёрдость. И поэтому даже нынешняя Россия, ужатая чужаками и обезображенная смутами, ещё на двести лет вперёд – самостоятельный, самодостаточный мир, на который многим придётся равняться даже без желания. В этом тайна «Слова о полку» и пророчества «Божией Матери Державной».

Дороги, дороги, дороги… От пункта к пункту, от дома к службе, от сердца к сердцу... Слишком тонкие и слишком длинные, чтобы не порождать тревожности…

Дороги – вены и артерии. И от каждой станции разбегаются капилляры просёлков.

А вокзалы? Вокзалы – тромбы.

 

Милиционер довольно больно ткнул кончиком дубинки в грудь:

- Вставай, прибыли.

- Куда? Что тут?

- Новый Вавилон! Конечная.

Сергей с трудом взгромоздился на костыли. Неужели заснул? Нет, просто провал какой-то. Оказывается, электричка уже с полчаса стояла на конечной, и патруль, обходя опустевший состав, устало сгонял на мороз таких вот затаившихся бедолаг, торопясь до того, как объявится посадка на обратное направление. Перед Сергеем к вагонному выходу, толкаясь, семенили ещё двое крепко поддатых мужичков. Один, который поменьше, беспрерывно материл всех и вся, от Сталина и Хрущёва до матушки Деда Мороза. Молодые менты, терпеливо замыкая шествие, не мешали народному гневу сотрясать самые основы демократической государственности и одновременно клеймить национальную политическую и экономическую элиту. Второй мужик, который повыше, похоже, вообще не разумел, что происходит. И с ним в том числе. Кое-как спустились, каждый сам. Ну и что дальше?

- Так, вы, граждане, в вытрезвятник. А с этим что? Документы есть?

Паспорт был, но заграничный. Не предъявлять же!

- Дома всё.

- Дома? На рояле оставил?

- Да, на белом.

Патрульные переглянулись. В самом деле, не обыскивать же бомжа: или вшей, или лишай, но что-нибудь точно подцепишь.

- Шутить изволишь? Ладно, инвалид, колупай отсюда. Иди-иди. За паспортом. Остальные налево! Вперёд шагом марш!

 

Нажать звонок у незнакомо оббитой светлой рейкой бронированной двери, а когда-то твоей, когда-то родной коричнево-досчатой, ох, как не просто. Сергей уже минут пять не мог поднять руку.

На порог вылетела сестра. В жёлтом халатике, босиком. Да-с, милая Кэт, двадцать лет ни для кого не проходят даром. Она, видимо, кого-то ждала, открыла рывком, без вопросов и подглядывания в глазок. И с заготовленной улыбкой. Или нет, нет же! Это Сергей отзвонил условным, тридцать лет назад им же придуманным набором: длинный, короткий-короткий!

- Вам… тебе хлеба?

Она уже испуганно смотрела на странное и страшное, повисшее на костылях существо, но почему-то не могла захлопнуть, пока ещё было возможно, перед ним дверь. Лицо? Прокопчёный, покрытый седой двухнедельной щетиной, сизо отёкший пузырь с гнойными щёлками глаз. Глубоко полопавшиеся вывернутые губы. Руки грязные, расцарапанные, с жуткими когтями. Но за этой жутью было… что? Засаленная и закопчённая телогрейка, пустая штанина… вонь. Что?! А! А-а-а-а: длинный, короткий-короткий!

- Серёжа?.. Сергей?!

Хорошо, что он не шагнул с объятиями. И даже не шелохнулся. Иначе бы тяжеленная гильотина двери смаху срубила бы ему полчерепа. Хлопнула на весь подъезд, даже пыль с проёма посыпалась.

Ну, и что теперь далее? Зачем же ты так, родная?.. Сергей сидел на полу, на какой-то раз медленно пересчитывая оставшуюся мелочь. Двадцать два рубля восемнадцать копеек. Тянулась самая длинная пауза, которую не только Шаляпин, но и Коля Шипин не удержал бы. Пауза страха, переплавляющегося в стыд. Только сеструха-то не ахти какая пионерка, может и не страдать совестью: кому нужен неудачник?

Из-за родительской двери ни звука. Нет, кровь должна перебороть. А может, Сергей неправ, и сестра просто в обморок упала? И, падая, захлопнула дверь. Так вот, нечаянно. Однако если вспомнить их совместное детство, она на такое не была способна. В смысле, на обмороки. Более того, с пелёнок поражала рачительностью. Даже игрушки не ломала.

Какая же там тишина... Опять тянуло и прокалывало почку, приходилось периодически поворачиваться, менять положение. Двадцать два рубля восемнадцать копеек… Правую культю он как следует обмотал найденным около мусорных баков хорошим ещё синим мохеровым шарфом, и всё равно она продолжала мёрзнуть. Да, интересно, как Кэт выкрутится из положения? Сергей-то уходить не собирался. Сколько придётся сидеть под дверью? Всё равно. У него и часов нет. Мимо, то и дело, вверх и вниз проходили незнакомые люди, подозрительно зло косились, но вслух пока не возмущались. Надо же, не прошло никого, кто бы мог хоть чем-то и как-то походить на Нежинских или Устюжаниных. Или Куцев. Забавно, но для него все теперь новенькие. Даже если прожили здесь лет пятнадцать. Или, стоп, с восемьдесят второго, это когда он в последний раз побывал дома, по двухтысячный: ого, восемнадцать! Тогда, конечно, простительно. Всем им и всё простительно. Двор-то как весь зарос, что липы, сирень выше головы – этого ничего не было. И сам подъезд, выкрашенный повсеместно лупящейся бежевой краской, стал совсем не таким, ну, не тем, по которому Сергей прыгал со школьным портфелем. Тогда все подъезды были зелёными.

Да что же она, сука?! Открой, открой же!!

И дверь действительно открылась. Кэт, ужав губы ниточкой, протянула через порог стопку одежды:

- Переодевайся здесь. Это отцово. А своё засунь в пакет. И не вздумай вносить.

И снова хлопок.

Переодеваться на площадке? А если кто?.. Тихо! Тихо. Примем это за следующий этюд для первокурсников. А если кто и увидит, как тут переодевается пропойный калека, то вряд ли возбудится.

От прихожей его проконвоировали в ванну. Круто отделано! Всё блестит: ребристый кафель, полочки из стекла и никеля, бутыльки. Ну-ну! Спасибо, что не велели обезвреживаться перекисью или формалином. Плевать. Душ. Кайф. Из запотевшего зеркала вытаращило голубые глаза безобразно отёкшее, ощетинившее, заветренное лицо со сросшимися бровями. Откуда, всё-таки, у него в крови такой явный кавказский след? Хотя пока не лысеет. Но, по указке сестры – только душ, не бриться, не расчёсываться. И мокрое полотенце Кэт демонстративно двумя пальцами бросила в помойное ведро. Ну-ну. Пережить возможно и такое. А где родители? И наверное, у неё самой тоже должны быть какие-то сожители? Муж, дети? Где кто?

Они сидели на неузнаваемой, импортного цветастого кафеля и заказной мебели, кухне. Новая, странно откидывающаяся всей створкой, оконная рама, новая, дымного стекла, модерновая посуда, новый высоченный никелированный холодильник. Новая сестра. Окончательно потолстевшая, с усталыми подглазными мешками, с глубокими складками на шее. И крашеная в полоску.

- Родители ждали тебя. Очень.

Она говорила жёсткие, жестокие слова, а Сергей никак не мог наесться. Кэт добавляла винегрет и гречку, подрезала колбасу, сыр и хлеб. И говорила, говорила.

- Муж забрал мальчиков с собой в Питер, чтобы немного разрядить. Послезавтра вернутся. А мама… Мама, когда узнала про тебя, сразу слегла. И начала заговариваться. Вызвали скорую, они давление сбили, но она в себя не пришла, всё бормотала про какое-то нераскаянье. А потом выдыхала одно только слово: «каяниты, каяниты». Со страхом, словно какое-то имя. Я задним числом у всех спрашивала, что это? Никто не знает. Наверное, из детства, от раскольников. Когда стало ясно, что это инсульт и дома не помочь, решили отвезти её в больницу, ну, чтобы снять шок. Там… от передозировки сердце остановилось.

Сергей никак не мог наесться.

- А отец... Он тебе писал, дважды соврал про маму, мол, она всё ещё в больнице. Ты же знаешь, как они любили друг друга. Он умер через три месяца. Возле её портрета. Как сидел, так и сидел, даже не сразу заметили. Я дала телеграмму, но тебя уже выписали. Мы ждали все три дня, надеялись, что успеешь.

- Отстал от поезда. Не смог догнать на костылях.

Кэт смотрела в окно и плакала одними глазами. Лицо не кривилось, не краснело – только слёзы соскальзывали по проторенным дорожкам. Хорошо для крупного плана в кино, а на сцене такое не годится. На сцене нужно хотя бы голосом вибрировать. Для достоверности-то. Сергею теперь захотелось выпить. Просто мучительно.

- Сестрёнка, ты давай, ну, за помин душ.

Она словно выросла:

- Что?

- Ну, как полагается. По-русски.

Встала, принесла начатую бутылку водки, две рюмки гранёного хрусталя.

- Земля им пухом. И вечная память.

Сергей сглотнул и скривился от боли: почка, проклятая.

- Прости, не спросил сразу: детей-то как звать? И сколько им?

- Володя и Сергей. Девять и двенадцать.

- А муж кто? Я его не знаю?

- Не знаешь. Кончил наш универ. Был до перестройки геологом. Сейчас торгует. Как все.

Сергей покивал на бутылку. Сестра поморщилась, всё также невыносимо медлительно налила только ему.

- За твоих сыновей!

Он сглотнул и откинулся к стенке. Широковатые отцовы брюки, стянутые старым-престарым, ещё из детства, исшарканным вдоль дырочек ремешком, его же тёплое, застиранное нижнее солдатское бельё – наверное, выданное к юбилею как ветерану, и почти новая клетчатая рубашка. Нет, при всём старании Сергей никак не улавливал от одежды ничего особого. Никаких флюидов.

- Ты бы фотографии показала.

Кэт кивнула, и бесшумно вышла, и он быстро схватил бутылку и сделал несколько глотков прямо из горлышка. Вот теперь хорошо. Теперь душевно.

Как всё переменилось. Просто в принципе ничего не осталось из его прошлого. Ни самодельных полочек, ни наивных картинок-мозаик из бересты. Даже потолок подвесной, зернистый, с зеркальными полосками. Морёное дерево, никель, цветной пластик. Они всё тут вытравили. Ну да, муж-то торгует. Ему пофиг вся ностальгия. А тем более теперь-то, после смерти стариков, не будет же он терпеть розовский мусор. Теперь он окончательно тут хозяин.

Сергей успел приложиться ещё раз, прежде чем сестра внесла несколько больших и малых альбомов. Кэт внимательно, с болезненным зажимом всмотрелась ему в лицо, но промолчала. Вначале подала старый, знакомый с детства, тёмно-зелёный. Наклеенные на картон чёрно-белые снимки с аккуратными мамиными примечаниями. Сергей, сестра, родители. А вот все вместе на берегу Обского моря. Школа, Новый год, опять выезд на природу. Надо же, даже его армейские сохранились. В конце тонкой стопкой лежали совсем свежие, ярко цветные снимки похорон. Как много народа было. И почти все незнакомые. В три ряда вокруг гробов.

- Ой-ёй, родные мои, простите, простите же меня! – Сергей потянул к себе бутылку, хотел налить, но потом опять крупно глотнул из горла. Водка не пошла, рванула обратно и протекла из носа. Кэт выдернула поданный было ему альбом своих мальчиков. Быстро бросила перед ним на стол салфетку. Чего уж там! Ему и не очень-то хотелось бы видеть чужое счастье. На фоне его горя. Кое-как сглотнул. Ведь только подумать: родители умерли и похоронены без него! Это же только подумать!

- Серёжа, ты больше не пей. Тебе поспать лучше.

- А потом?

- Потом мы позвоним в Улан-Удэ. Лена знает, что ты должен приехать сюда.

- Да ну её! О чём ты говоришь? Мама и папа умерли, а я не успел даже на похороны!

- Кто ж тебе виноват? Кто виноват в твоём запое?

- А как не пить? И кто не пьёт? Твой мужик, что ли? Конечно, если пофиг.

- Серёжа, это и наше горе. И мой муж вытянул на себе все эти дни. И морг, и кладбище, и поминки. Если бы не он, я бы просто сошла с ума.

- Да перестань ты! «Горе»! «С ума»! Бутафория Грибоедовская. Кто тебе поверит? Я и не такие спектакли видел. У тебя же всё хорошо: муж, дети! У тебя же всё как полагается. Это я вот калека. Урод. То есть, такое моё семейное положение: урод. Калека и всё. Пустота. Ну, и скажи честно: что, я тебе не противен? Что, я тебя не смущаю и не мешаю своим присутствием? Соври!

- Перестань.

- Нет! – Он допил оставшееся. – Нет. Теперь у вас всё будет ещё лучше. И квартира, и… всё. Только меня не забудьте забыть. Проветрите, пожалуйста, как следует, чтоб и не пахло. Уродом. Ха-ха, горе у них! Жилплощадь освободилась.

Кэт встала, сложила альбомы на подоконник, вытерла пальцы полотенцем:

- Будь ты проклят.

- Что?

- Что слышал. Будь проклят.

 

На необозримо огромном, только что заново отделанном бронзой и мраморами, многохолльном в несколько этажей новосибирском вокзале не так-то просто затеряться. Даже среди стотысячной, снующей, прибывающей и убывающей, встречающей, торгующей, промышляющей и оказывающей услуги толпы, постепенно разрежающейся вместе со своими гулом, шипом, рекламой и музыкальными репродукциями в радиусе километра. Всё время кто-то достаёт. Внутри менты, снаружи блатные.

Нет, ни в какой Улан-Удэ ехать Сергей не собирался. Деньги, конечно, взял, от них не убавится. Взял и отцову одежду: крытое коричневой плащёвкой, на натуральной цигейке пальто и новёшенькую чёрную кроличью шапку у него в ларьке с руками оторвали. Сразу появились друзья с хатой, пару ночей перекантовался в весёлой компании. Потом, правда, немного повздорили с хозяином, так как деньги слишком быстро кончились, а, насколько помнится, в его планы как-то не входило поить восемь рыл... Кстати, выяснилось, что и паспорт пропал. Заграничный… Но дело не в деньгах, нет. Просто, раз он уже решил, что не поедет, значит решил. Единственное, что Сергей сделает, это пойдёт на почтамт и отправит дочери маленькую посылочку. Бандерольку с плоской красной коробочкой. Пусть дочурка знает, что её отец, настоящий отец, не всегда был таким. Таким калекой. Он был солдатом и воевал. Воевал за Советскую Родину.

А что он делал на вокзале? Зачем тёрся? Так, была слабенькая надежда, что вдруг да Муха объявится. С его ногой. Почти неношеной.

 

Перед спуском в метро два парня увлечённо что-то обсуждали, широко разводя руками с горячими, обёрнутыми промаслившимися бумажками беляшами. Надо же, столько у молодых людей здоровья: на морозе, под ветром стоят себе с обнажёнными головами, ещё и пиво из банок сосут. Один, чёрнявый, с ярко голубыми глазами, вдруг осёкся и внимательно всмотрелся в замершего рядом в просительной позе безногого бомжа, чертыхнулся и неожиданно подал беляш. За ним и второй, высокий, с пышными пепельными кудрями, отдал свой. Правда, перед этим ещё раз откусил. Жлоб.

Парни, скинув в урну смятые баночки, сбежали по заметённым дымящимися снежными языками, скользким ступенькам в тепло и свет метро. Беляши были хорошие, тёплые. И мяса ещё много. Пошевелил в мусорнице синие жестянки – нет, пусто, пива не оставили. А между прочим, этого чернявого и голубоглазого Сергей узнал. Узнал почти сразу: это же он его позавчера в подземном переходе сбил. Вылетел из-за угла как ужаленный, долбанул прямо по коленке. Много же у людей в таком возрасте здоровья. И ничего молодые не помнят. Ничего. Кажется, это Хемингуэй подметил, что счастье – это крепкое здоровье при слабой памяти.

 

- Ты чё, кандыба, опять у байдана ошиваешься? – Над Сергеем выгнулся длинный, но хлюповатый, какой-то словно на ослабленных шарнирах весь вихлястый гопник. – Никак, тут работать пристрогался? Чужой хлеб, типа, отбирать? У старушек, а?

- Да нет. Сына жду, он протез подвести должен.

- Сына в мокасинах? И сколько ждёшь? Если ты здесь за так, типа, лаву пособирать думаешь, то ошибаешься. Я тебе не только костыли, а оставшиеся полноги перешибу. Уразумел, бичара? Или повторить, специально для бельмондо?

Огромная олего-поповская кепка из меха норки, матово-чёрная, с барашковыми отворотами турецкая кожанка, широченное синее трико с лампасами. В руке демонстративно крутилась раскладная «лисичка». Лицо бледно-зеленое, с черняками под глазами: малый явно на игле. И без тормозов конкретно. Если вписать ему с левой в печень, потом сразу в пах коленом – он длинный, сломается сразу. Год назад Сергей в один миг бы от гопника пятна не оставил, а теперь приходилось глотать. Глотать приходилось теперь часто. Но уже не обидно: к слабости, как к боли, тоже привыкаешь.

- Да я ж, братан, сам понимаешь, готов делиться.

- Ты чего, не включаешься? Пошёл вон! «Делиться» лохматник готов. Ещё раз увижу, что ты мне здесь статистику портишь, уздечку подрежу. По самое-самое.

 

Яркий рубин рифлёного стекла замигал, перелил свет в лимонно-жёлтый. Перейти улицу Гоголя на костылях довольно непросто. Улицу давно не чистили. Грязный, истоптанный за зиму снег на проезжей части просел и не прятал того, что далёкие потомки назовут «культурным слоем». Город, город. Смог и сплошное авто. Человеку просто места не осталось! И плевать, что какой-то таксист, сворачивая навстречу, чуть было не зацепил мятым задним крылом и обдал брызгами снежной грязи. Главное, нужно быть уверенным, что тебя вовремя заметили на законном переходе, ибо к концу рабочего дня все давятся безо всякой привязки к светофору. На цвет и свет только очкастые пенсионеры ориентируются.

Нет, совсем уже к вечеру, когда уже на грудь принял, тогда ладно, идёшь себе, ковыляешь в отрубе проклятого инстинкта выживания. И пусть они на своих джипах фафакают, тебе на это сморкаться. Они, которые на джипах, уже совсем из другого мира, с ними даже не представишь, как и где можно соприкоснуться. На заправках и около супермаркетов, где эти хозяева жизни покидают свои толстокожаные сидения с подогревом и песцовыми подголовниками, все места поделены от сотворения российской демократии. Там в основном кормятся пацаны. Малолетки, они очень опасны, одиночку могут забить за так, ради куража, когда обкурятся или ширнутся. И кто бы подумал, что эти развращённые в беспредел ублюдки – тоже дети. Чьи-то дети. Конечно, если бы Сергея взяли на службу куда-нибудь в переход. Но! Но из-за почек рожа постоянно отёкшая, и подающий народ отпугивается. Вдобавок, из-за них же частое недержание. Цистит, это, даже если лечить, надолго. Скентоваться с такими же бичами? Ежу понятно, что в компании хорошо, но только хорошо, когда в кармане не пусто. Тогда тебя, даже если не особо обихаживают, то по крайней мере не опускают… на социальное дно. Так что, при любом раскладе ему лучше проволчарить до тепла.

Сергей присмотрел себе подъезд с пустой околочердачной площадкой, обжил, но старался особо не светиться.

 

Когда академик Павлов примучивал животных, он прошёл в своих исследованиях от множества частных рефлексов до обобщающих их инстинктов, типа удовлетворения голода, размножения, самозащиты и территориальной привязанности. И далее – до единого, главного, всех их объединяющего и всё распределяющего. Названого им «инстинкт цели». Вот только какой цели – цели к чему? Похоже, любимый ленинско-сталинский академик, изучавший пара-возможности мозга и на старости вновь вернувшийся в лоно церкви, просто не решился тут произнести «промысел Божий». Для животных главное: да, выживание вида, но у человеков-то есть ещё и некая жажда смысла личного бытия. Собственного. Та самая, что заставляет человека есть, пить, размножаться и убивать, вполне на вид как животное, но… со смыслом. Смыслом для себя… А может, правда, есть этот инстинкт – инстинкт высшего смысла? Через него-то человек уже и физиологически даже отделяется от животного. Например, не пьёт, не ест силой воли. Но Павлов об этом умолчал. Ха-ха! Это потому, что академик бродяг не препарировал. Которые безвольно едят и пьют.

А Фрейд на бомжах вообще отдыхает: какому бичу до размножения?..

Если нет смысла твоей жизни, то человек уже не человек. Нечто «хомо сапиенс». Да, это из изучаемой некогда латыни. Только легко классифицировать через бикуляры, а если заглянуть в зеркало? От объекта, так сказать, переместиться к субъекту. Можно ли и в чём можно признаться себе о себе? Вот что теперь для Сергея есть «жизнь»? Вставание часов в пять, до того, как проснутся жильцы и по подъезду поведут на выгулку собак, потом, похмельно стуча зубами и избегая беспредельных халявщиков, осторожное собирание стеклотары, с параллельным подробным изучением содержимого мусорных баков и плевательниц, с периодическими отогревами в магазинных тамбурах – там заодно и хлеба подадут. А вечером перебинтовывание ног припрятанным за батареей тёплым тряпьём и отключка около этой же батареи в тяжёлой алкогольной дури. И при этом хотеть завтрашнего дня?! Зачем и чем его хотеть?.. Ага! Вот он, инстинкт смысла жизни. Это какой-то такой чёрный жучок, что засел глубоко в голову, и существует сам по себе, наплевав на больной, воспалённый непрекращающейся усталостью мозг, на больное, мучительно разлагающееся снаружи и изнутри тело. Жучок нежелания смерти. Вот! Жизнь – есть нежелание. Прав Гамлет Высоцкого: даже такая искалеченная плоть против! Только водка изолировала этого жучка, окукливая его мутью, но слишком ненадолго, и он к утру снова начинал там, в подкорке, шевелиться, перебирать лапками и грызть, грызть, грызть. И от его шевеления и свербения опять нужно было вставать в пять, собирать стеклотару, осматривать баки и ждать подачки у хлебного.

Где он гнездится, этот проклятый инстинкт?

И как от него избавиться?.. Эх, Павлов. А ещё академик…

 

В парке «Берёзовая Роща», недалеко от окостеневшего до весны колеса обозрения, по воскресеньям с утра толклись продавцы, покупатели, менялы, агенты-оценщики и просто любители антиквариата, тёрлись нумизматики, филателисты и собиратели прочей приятной мелочи. Из года в год, из воскресенья в воскресенье, они собирались здесь с э… ну точно, с середины шестидесятых. Перекрестье двух парковых дорожек являлось перекрестьем интересов нескольких сотен представителей сменяющихся поколений, которые в молодом полуторамиллионном городе, сформировавшемся за счёт эвакуаций и переселений со времени Отечественной войны, упорно искали для себя материального подтверждения своей принадлежности многовековой истории. Родовые киевские иконы и ганноверские инженерные приборы, петербургские табакерки, московские фотографии, тифлисские кинжалы, царицынские открытки и сузунские монеты давали их обладателям право не причисляться к иванам-непомнящим, а становиться участниками исторического процесса сотворения Русского мира. Покупали ли здесь, или продавали? Нет, завсегдатаи таких рыночков – не торгаши. Не стоило ради редкой и копеечной выгоды из года в год, по возможности каждое воскресение, приезжать на этот толчок-пятачок. Меняли? Да. Выменивали. Ибо, продав марку или пороховницу, тут же, добавив из заначки, покупали карту епархии Томской губернии. Здесь продавая-покупая-меняя – приобретали.

Плотно разложившись «товаром» по застеленным картоном и фанерой скамейкам, расставив складные лотки или развернув приспособленные под прилавки и витрины этюдники и туристские седушки, знакомая-перезнакомая аудитория важно, несуетно и многозначительно кучковалась, деланно равнодушно перебрасываясь сквозь зубы ничего не объясняющими случайным или посторонним фразами. Все понтовались с нарочито скучными лицами, почти незаметными притопами и прихлопами разгоняя мороз. Хотя часам к десяти-одиннадцати этот проклятый морозец вовсю уже отгоняли и из-за пазух. Кто-то плоскими чекушками «походной», а кто-то вискарём из серебряных фляжек. И к полудню лица теплели. И разговоры приобретали сердечность. Уважения и симпатии меж участниками многолетне тянущейся выставки-продажи обладателями больших и малых собраний и коллекций никак не соотносились с тем, подъехал ли человек сюда на трамвае, или периодически через плечо брелком заводил стынущий за кустами «крузер».

После двенадцати все, и всё решительней, прохаживались по рядам, искренне здороваясь, передавая приветы и выспрашивая о причинах чьего-то отсутствия. Любые новые лица провожались неотпускающими, хотя внешне прикрытыми долгими и косыми взглядами: если это покупатель, то чего ищет и сколько готов отдать? А если новый продавец: то чем и откуда? Однако больше, чем новые люди, пятачок будоражили новые вещи. Любое «новьё», гордо неспешно выставляемое торжествующим хозяином, обступалось немедленно, обстоятельно рассматривалось со всех сторон, проводилось через дебаты к определению истинной цены и удачности открытия. А потом, без выказывания явной зависти, как бы непосрамлённые чужим обладанием, конкуренты понуро расходились по своим местам и оттуда вполголоса более страстно обсуждали вещь и осуждали хозяина.

«Берёзовая Роща» – мужской клуб с мужскими интересами. Холод, дождь, жара или государственные праздники не особо влияют на количество собирающихся... Чуть меньше, чуть больше... Практически все здесь знакомы с пионерского возраста, когда приезжали сюда менять первые марки и значки, книги и пачки из-под импортных сигарет с хрущёвской оттепели. Знакомые, знакомые, знакомые лица – чаще с одними только именами, без фамилий. И без табели о рангах. Истинно мужской клуб. Обновление членства происходило медленно, как смена воды в аквариуме. Если кто-то вдруг исчезал, это означало либо «подкаблучную» женитьбу, либо отъезд из города. Или же смерть. Перестройка внесла свои коррективы, теперь и тут появлялись люди, способные собрать неплохую коллекцию года за два, за три – были бы деньги, желание и консультант. Но к таким «новым русским» относились без восторга, не спеша переводить их из разряда «клиентов» в «ценителей»: здесь же не рынок. Здесь настоящая коллекция – это жизнь.

А настоящая жизнь – коллекция?

 

Остекленевшие деревья недвижны под тяжеленной опушкой толстенного инея, гигантские шатры старых тополей и берёз матовым серебром сияют на фоне бледно-эмалевой голубизны. Редко-редко и нежданно округлые облачные вершины струйно осыпаются, то ли под не чувствуемым внизу ветерком, то ли под накопившейся собственной тяжестью. Иней длинными искрящимися ручьями-лентами сеется вниз, а ему навстречу, через трёхметровые отвалы сугробов, обнажённые сильные ветви ранеток и сирени упорно тянутся в небо, бережно вздымая, словно затаившихся во сне зверей, пышные снежные комья. На прокопанных дворниками дорожках гуляющим прямо на плечи спархивают такие доверчивые в эту пору синицы, а рядом под ноги оседает лёгкая ольховая шелуха с пиршества залётных красавцев свиристелей. В коротких сиреневых тенях желтоватый от маленького низкого солнышка холод пронзительно скрипит под каждым шагом. Сергей, пока допрыгал на костылях от остановки, промёрз до крупной тряски. Осторожно подошёл к крайнему в раду нумизматов.

- Медали не покупаешь?

Мужичок постарался не услышать. Смотрел поверх, постукивал валенками. На лбу было написано: вот, бомжара лапанул и пропивает. За пузырь отдаст, если правильно помурыжить. Ну-ну, на это даже стоило посмотреть, полюбоваться: как он старательно тянул, как равнодушничал, надеясь на дополнительный барыш. И Сергей молчал, типа, пусть и тот тоже созреет. Ждать-то можно. Только мутило. И одежонка тоже подводила.

- Так покупаешь?

- Палёные нет.

Врал, падла, всё брал. Не своё же он наследное разложил. Сколько тут блестело чьего-то позорного горя: отцы и деды бились, бабы и матери на себе пахали. И вот их кровь и пот здесь на деньги оценивались. Да ещё так омерзительно дёшево. И в чём тут проклятый высший смысл? Эй, академик Павлов!

- А если с удостоверением и в присутствии награждённого?

- Пошёл ты. Вали отсюда!

Сергей раскрыл подрагивающую на ладони коробочку, вытянул вслед за медалью складную картонку удостоверения. Толкнул к самой его наглой роже:

- Дочь болеет. На дорогу денег нет. Я же воевал, ранен за нашу с тобой Родину. Смотри: Розанов Сергей Владимирович. Это я.

Слипшиеся вокруг рта ледяным комком усы и бородка мешали Сергею отчётливо произносить слова. Пауза глаза в глаза: и вдруг самому не поверилось, что награждённый Розанов имеет к нему какое-то отношение.

- Стольник.

- Ты чего, мужик, совсем оборзел? Я же жизнью рисковал!

- А пофиг. На кой кому сейчас твоя жизнь?

- Это же война была! Дай хоть пятьсот.

- Считай: сто пятьдесят. И вали.

 

Это же была война. И «вертушка» шла на бреющем, ныряя по-над расплавленными холмами, надвигалась сладкой смесью мурлыкающего рокота и свиста. Она тогда искала и нашла его…

 

Эх, Катя, Катенька. Прости, прости, доченька. Ничего-то тебе от отца не досталось. Э-эх, блин! Сергея на повороте сильно качнуло, и он завалился грудью в снежный бархан. Скрутившийся вокруг воздух уплотнился в какую-то бледно полосатую трубу, и его с нарастающим ускорением понесло в возносящую неизвестность. Куда это?.. Куда?.. Зачем?.. Нет, не надо… Жучок против… Жучок высшего смысла… Который в голове.

Если толкнуть под язык льдинку, она действует так же, как валидол.

Прости, доченька, прости... Где-то тут, где-то совсем рядом должна стоять «стекляшка». Давным-давно они студентами-пересмешниками забегали в неё пропустить по мутной двухсоточке разливного азербайджанского портвейна. Где-то совсем уже рядом… От неожиданно выглянувшего из-за заиненных тополей встречного солнца снег засиял ослепительными сварочными разводами, сверху, снизу и со всех сторон резанув по глазам нетерпимой болью. Низко склонив голову и щурясь до елеразличимости контуров, Сергей из последних сил отталкивал костылями из-под себя короткую фиолетовую тень. Где-то совсем уже рядом. Такой ребристый, бетонно-витринный «пентагон». Они ещё покупали в нём из-под прилавка «Союз-Аполлон», по полтиннику за пачку. Какие ж это были деньги!

Но понт всегда дорого стоил. И стоит. Эх, Катя, Катенька. Прости доченька…

Прости меня, доченька, прости... прости, героя.

Прямо над головой раскатисто басовито бомнуло. Потом ещё, ещё, и вдруг разом раззвенелось на разные голоса. Разогнувшись, Сергей разлепил веки и обомлел: прямо перед ним за прозрачным, узорно металлическим забором стояла… церковь. Такой вот серо-розовый храм, штукатуренными «под шубу» стенами повторявший периметр былого кафе. Только крышу синюю подняли, с играющим на солнце чешуйками куполком-луковкой по центру. И приставили невысокую квадратную колоколенку. С которой и раскатывалось по парку на разные голоса. По парку? Ну да, наверняка до революции на этом месте было кладбище. А потом, как полагается, танцы и гуляния. И массовые зрелища. Кстати, где-то когда-то Сергей слышал, что на сербском «зрелище» – это «позорище».

 

Сегодня он вернулся в подъезд раньше обычного. Был же повод. Да и замёрз. Ступенька за ступенькой переставляя костыли, Сергей медленно, с хрипящей одышкой, поднимался и поднимался, подпрыгивая на длинной ноге. Подолгу приходил в себя на каждой площадке, но на предпоследней всё же чуть не помер. Сердчишко хватануло так, что пришлось присесть на высокий узкий подоконник. Разинув рот ждал, пока отпустит. Эх, если бы так на улице: снежок-то под языком как валидол. А здесь? Он растерянно водил глазами, боясь вздохнуть.

- Ну, ты чо, дура! Ты так его только напугаешь. – Вверху, на «его» над-этажной площадке, с которой металлическая лестница и задраенный люк вели на чердак, шёпотом перепирались девчачьи голоса.

- Да не напугаю! Кис, кис-кис!

- Ага, пойдёт он теперь.

Раздалось шебуршание, потом всё ненадолго притихло.

- Ну вот, видишь! Пьёт.

- Какой малюсенький. А ты завтра в школу идёшь?

- А то! У нас больше трёх дней болеть нельзя.

- Дурь какая! А если у человека грипп? Чо, у вас классная совсем того?

- Причём тут классная? Наоборот, Галина Васильевна вообще человек. Это всё директриса. Шниткина, знаешь? Она ведь ведьма. Ага, йогой занимается и поэтому не стареет. И ещё потому, что энергию из учеников сосёт. Вампиризирует. Какой грипп? Шниткина вообще ни за что, ни про что может из училища выгнать. Под настроение. Или просто так кого доведёт, высосет, что кранты. У нас на прошлой неделе один мальчишка в туалете повеситься пытался.

- И чо? Жив же! Да я бы просто послала её в… туда. Подумаешь, балет! Ради чего такие унижения терпеть? А вдруг ты солисткой потом в театре не станешь? Мало ли? Сама же говорила: рост, вес, размер головы – чуть не так, и в заднюю линию. И зачем тогда так трястись?

Продолжая громко шептаться, девочки медленно спускались, и Сергей вжался в дальний угол. Только куда тут спрятаться?

На секунду замерев, подружки оценили степень опасности и неизбежность риска. Вытянувшись, бочком-бочком проползли вдоль перил... И с шумом рванули вниз. Фу. Теперь можно было подниматься.

Из-под батареи пучеглазо выглядывал испуганный рыжий котёнок. Ну, братан, ты-то зря пугаешься: люди кошек не едят. По крайней мере, уж в самую последнюю очередь. Сначала коров, потом собак. Потом друг дружку. Это они тебя прямо из пакетика поили или как? Ан нет, в сторонке, в перевёрнутой крышке белели остатки молока. Сергей взболтнул картонку «Домика в деревне», высосал остатки. Котёнок как можно страшнее выгнул худенькую спинку, разинул розовый ротик и зашипел. Что, жалко? Так, брат, жалко у пчёлки, пчёлка на ёлке, ёлка в лесу, лес на мысу, мыс на реке, река вдалеке. Уразумел? А хочешь, я с тобой водкой поделюсь? То-то. И луковку ты не будешь.

Сергей неспешно достал и развернул высохшее и прогретое за радиатором тряпьё, и приготовился было снять левую протезную ступню, когда скорее почувствовал, чем услышал снизу приближение беды. И котёнок, внимательно наблюдавший за всем из дальнего угла, тоже что-то понял. Выгнувшись, опять почти беззвучно зашипел. А потом вдруг бросился на Сергея, запрыгнув на спину. И вовремя.

С лестницы на них набегали ротвейлер и его хозяин. Молодой и жирноватый, лет тридцати, уже лысеющий кабанчик левой рукой держал за ошейник чёрную лоснящуюся суку, а правой сжимал вывинченную ножку от табурета или журнального столика. Сорокапятикилограммовая собака не лаяла, даже не рычала, а только азартно подрагивала в ожидании команды на атаку. Бедный рыжий стоял на спине Сергея на самых кончиках лап, лишь бы выглядеть повыше и погрознее. А костыли лежали слишком далеко.

- Ну ты что, козёл, решил наш подъезд засрать? Другого места нет?

Ротвейлериха тихо-тихо заподскуливала, неотрывно глядя на не закрывающего от ужаса рот котёнка.

- Молчать! Ты зачем, козёл, моего ребёнка испугал?

Чёрная, сытно-блескучая торпеда неожиданно рванулась, и, похоже, хозяин не особо расстроился её непослушанием. Сергей успел вскинуть перед лицом руку, но псина, опрокинув его ударом передних лап, клацнула зубами выше, пытаясь схватить рыжего. От толчка котёнок отлетел под батарею и мгновенно забился за горячий чугун. Мелко притоптывая от возбуждёния, ротвейлериха совала рыло в промежутки рёбер, и, обжигаясь, свирепела на глазах. А сколько же там выдержит рыжий?

- Ты чего? Убери, убери собаку!

- Убрать? Ни хрена. Ноема, фас! Фас!

Собака недоуменно, всем корпусом повернулась и на жест хозяина всё также молча бросилась на Сергея. Тот, закрывая лицо и уши руками, закричал и, извиваясь, пополз к ступеням:

- Ты чего?! Убери собаку! Убери, я уже ухожу! Ухожу!

Из-за пазухи с глухим стуком выпала и покатилась по площадке начатая бутылка. Водка, побулькивая, толчками выливалась на желтоватый кафель, а Ноема мощно сотрясала и трепала его рукав, проникая клыками всё глубже и глубже. Наконец Сергею удалось доползти до ступеней, и он с кувырка покатился вниз. Потеряв выкрученное предплечье, собака попыталась перехватить его за щиколотку, но, скользнув зубами по спрятанному под штаниной железу, удивлённо отскочила. Хозяин успел подхватить её за ошейник. В этот момент окончательно пришпаренный котёнок из-за батареи рыжей искрой прорвался к выходу.

- Ты чего? Убери собаку!

- Пошёл отсюда! Пошёл быстро!

Пинок попал в губы, сорвав старую коросту и вызвав сильное кровотечение.

- Пошёл отсюда! Считаю до пятнадцати и спускаю! Раз. Два…

Зажимая ладонью разбитые губы, Сергей скатывался и сползал по ступеням, даже не пытаясь выпросить костыли. Кого просить? Потом, потом, сейчас нужно выживать.

Он успел вытолкнуть входную дверь на «четырнадцать».

 

Звёзды. Ближние два фонаря не горели, и насыщенная чернота выдавила из себя нелюбящие город мелкие иглы синих звёзд. Город отвечал тем же равнодушием. Что они там, в сравнении с его витринами и рекламой? Далёкая никчёмность. Ну, не Божьи же, на самом деле, искры. А насчёт их пророчеств и гороскопов, то это всё можно прослушать сидя на кухне или в автомобиле. В городе вообще излишне задирать голову. Всё нужное для жизни лежит на асфальте. А выше… Мелкие бесчисленные квадратики всех оттенков жёлтого разбегались и панельным эхом микрорайонов множились в беспросветном студне зимней ночи длинными и короткими строчками великой книги слепых. Слепых? Ну да, им же изнутри ничего уже не видно. Вот, хотя бы там, за блестящими штрихами кленовых веток розовеет уютный огонёк, и именно от уюта там нет никакого дела до того, кто тут сидит на ледяной скамье один, с остекленевшим лицом и сведёнными рукав в рукав, липкими от густеющей крови руками. Им там, за двойными стёклами и полупрозрачными шторами, слишком хорошо от горячих батарей, от горячего чайника и горячих… чего? А, всё равно, им хорошо, и плевать на всех, кто не с ними.

Мимо чьи-то весело-скрипучие молодые шаги, молодые голоса. Мимо.

Как холодно. И неправильно. Разве ж он хотел испугать? Всё случилось глупо и ненароком. Можно было б объясниться, он же всегда готов извиниться. И ушёл бы он сам, зачем было бить? Тем более травить собакой…

Холодно. Разве ж он смог бы кого-то обидеть? Тем более девчушек. Он помнит: «девочка – это же такое чудо». Гена, Гена…

- И что там, братан?

- Всё нормально, братан. Жить можно.

Обидеть девочку… Разве ж Сергей смог? Да. Да. Смог. Да, было! Да, в Америке… Тамара и Саша… он осквернил… их доверие… оттого, что не досталось «Баунти»…

И я сказал: «Смотри, царевна,

Ты будешь плакать обо мне»

 

Кончита ждала семнадцать лет... И Ассоль ждала… Молодость верит в чудо. И в молодости чудо случается. Ибо молодость имеет на него право. Ведь на рассвете все паруса алые… А на закате они багровые…

Холодно. Совсем холодно. Катя, Катенька! Прости меня, доченька, прости. Ведь ты помнишь: «Жил-был один принц. Или, вернее, царевич. Или… нет, не портной, а художник. А может быть поэт. С небольшой, но ухватистой силою...».

Стоп, всё-таки это был артист.

Прости его… меня.

Мама и папа умерли. Пусть не в один день, но вместе… Потому что любили… Лера любила. Ленка тоже любила… и любит… А он? Что-то мелькнуло – Таня? Мелькнуло…

Он никого по-настоящему не любил. Ни-ко-го…

Хотя обещал. Как тогда обещал…

Простите же все! И за всё. Простите его… меня… окаянного…

Сергею хватило сил переползти удивительно пустынную улицу, проползти пустой парк.

И он умер, едва дотянувшись, прилипнув бесчувственными пальцами до бетонной ступени паперти.

Скрутившийся ледяной воздух уплотнился в бледно-полосатую трубу, и Сергея с нарастающим ускорением потянуло в возносящуюся неизвестность. Где-то там, уже совсем близко, нужно было отвечать, отвечать за добро и зло, за содеянное и за отложенное, за веру и предательство, реально случившееся и только выдуманное – за все его бестолковые сорок четыре года.

«Да святится имя Твое… да будет воля Твоя...».

Странное, металлическое эхо гремело по трубе вверх и вниз.

 

 

Эпилог

 

Высокие, многослойно крашенные белой эмалью окна туберкулёзного диспансера сегодня расклеили и разрешили после обеда приоткрыть. Май начинался сильно, и ночи стояли уже тёпло-парные. Обе яблони под окном распустились одновременно, и дурманящий сладкий дух, истекающий из лопающихся пузырьков белой цветочной пены, медленно растворялся в густом, безветренном воздухе.

Мишка Мухин, сидя на подоконнике, листал неведомо откуда занесённый к ним в палату журнал «Театр» за этот, 2001 год. Фотографии, ну, классные такие фотографии… Тёлки что надо.

Да, он тоже знавал одного артиста, нормальный был фраер, без особых понтов. И они тогда ништяково побичевали, всё было честно, по-пацански. Правда, артист чего-то там пытался ему втирать про какую-то вечную черепаху Тортиллу и про буратин с мальвинами, которые сами себя ломают. Но Муха в жизни бы не догадался, что на толстой лощёной бумаге какая-то понтовая цыпа может понести точно такую же пургу: «...в каждом спектакле «Дали» я совершаю акт самоуничтожения – крушу самоё себя. В театре Васильева к самоуничтожению я была готова, но там всегда наступало возрождение: Феникс возрождалась из пепла. Здесь же я разрушаюсь и только...».

Хорошая бумага, дорогая. Мишка перевернул страницу. «10 февраля, в день рождения Вс. Мейерхольда, в его Музее-квартире в Борисовском переулке в Москве в четвёртый раз состоялась церемония вручения именных стипендий, учреждённых Творческим центром им. Мейерхольда. Выдвижение стипендиатов Центр предоставляет кафедрам режиссуры театральных вузов. Обладателями стипендий этого года стали: студент РАТИ Роман Плёнкин (руководитель курса – Леонид Хейфец) и студент СПАТИ Македоний Киселёв (руководитель курса – Юрий Красовский). Стипендии призваны поддержать развитие традиций режиссёрского театра, воплощением которого было творчество Мастера»...

Май. Май! Ночи влажно тёплые, светлые, а днями солнце прямо сквозь пижаму прижаривает – эх, это же свобода зовёт, свобода!

Мишка сложил из вырванного листа длинноносый самолётик, аккуратно продавил складки ногтём и запустил его в яблоневую накипь.

 

 

Комментарии

Комментарий #30696 27.03.2022 в 02:49

Доктор филологии Светлана Борисовна Токарева (со 22,5 минуты) https://www.youtube.com/watch?v=IgeyEjVk-Vo

Комментарий #28854 10.08.2021 в 22:42

Здравствуйте!
Кто ввел термин "инстинкт смысла"?

Комментарий #16556 15.03.2019 в 15:43

Многое в романе можно не прочитать, проскочить по поверхности сюжетных перипетий, если кто не знаком с разработками темы каинитства Евгением Авдеенко:
Вводная – https://www.youtube.com/watch?v=Nl_wplV4w6s
1 часть - https://www.youtube.com/watch?v=J0HqTBpxXO4
2 часть - https://www.youtube.com/watch?v=99Y9ZesWXbQ
3 часть – https://www.youtube.com/watch?v=KnMdDKTiWNw&t=4s
4 часть – https://www.youtube.com/watch?v=cOLRJUu0TTQ
5 - https://www.youtube.com/watch?v=dranzCePBb0
Только, если учесть, что роман Василием Дворцовым написан раньше, чем появились публикации Евгения Андреевича, то перед нами замечательный пример выхода на одни и те же выводы с разных отправных точек – от философии и от психологии о конечной бесплодности современной урбанистической цивилизации.