Светлана ЛЕОНТЬЕВА. НА ЛИНИИ СЕРДЦА – ЧЕРТА. Стихи
Светлана ЛЕОНТЬЕВА
НА ЛИНИИ СЕРДЦА – ЧЕРТА
* * *
Наполнят горло. Захлестнут слова.
Предчувствия.
Предвиденья.
Размолвки.
И мёртвая восстанет вдруг трава.
И мир!
О, не бранись, не рвись в осколки.
Я виноватей невиновных всех,
за всё в ответе: было что и будет.
Мне – женщине,
мне – маленькой
твой век,
о, мир мой – муж мой, я вскормила грудью
вот это время. Молоко моё,
что материнское, что сладкое:
рубаху
мне намочило – тёплое бельё.
В моей утробе дети, словно птахи
времён, земель всех бьются вглубь меня.
Что с материнским чувством моим делать?
Кто Авель, а кто Каин, как разнять
всех братьев, всех сестёр, кто чёрный, белый?
Мне все равны. О, как же я стара.
Мне все нужны: убитые, живые,
сменившие коней у переправ
и канувшие в раны ножевые.
Я так огромна, мне сто тысяч лет,
я каменела во курганах скифских.
Всех Клеопатр, всех Жанн, Антуанетт
во мне – единой – раздробился свет,
в максималистке.
Иду по кладбищу. Бросаюсь к обелиску:
вот здесь.
Вот здесь, вот в этом длинном списке,
вот в этом свитке множество имён:
зачат, рождён и вскормлен молоком.
Ужель в грудях его вам стало мало?
Когда снарядом жизнь сынов разжало?
О, белый свет, о, мир, взыщи огня,
зачни ещё младенцев, сколько можешь.
Я жизнь помножу сладостью и дрожью.
Я жизнь помножу.
Не остави мя...
* * *
Ваша жизнь, ваши строки, ваша судьба,
вижу ваши кудрявые светлые головы,
поэтессы! Морщинки куриными лапками, что возле лба,
обнажённые рифмы пронизаны нервами голыми.
Треугольник Бермудский, поломаны все корабли,
Стоунхендж – инженерное чудо на камне висящий.
Если ваши воздвигнутые в небесах алтари
созерцаю незрячей вселенной всё чаще я, чаще.
Продвигаюсь на ощупь! Вот травы, вот рощи, листы,
вот трамвай, как цветок на ветвях проводов тёмно-алый,
вот одежды раскинуты, тёплый поток наготы
до ключиц. До изнанок.
Сестёр в вас своих узнавала.
Много раз говорила себе: не давай им совет!
Но, увы, вот сейчас я его вам даю, хоть не надо.
Никогда – лучше голову в петлю, к виску пистолет –
но не жалуйтесь людям.
Вам их утешать, а не падать!
Не просите сочувствия, жалости, денег, щедрот,
не пишите в сетях социальных про ваши мытарства!
Поэтесса – не просто, чтоб в рифму слагать. Ей – исход
по следам Богородицы,
чтобы иссохший свой рот
наполнять невозможнейшим: «Здравствуй, не верящий, здравствуй!
Не приемлющий, здравствуй! Привет, отрицающий мя!».
Как у Лермонтова, помнишь ли? Твоя грудь – моя плаха!
Пусть другие кричат: я – поэт, начиная с нуля.
Поэтесса – всегда с сотворения мира, со взмаха!
И не жалуйся, что подражают, дурёха, тебе!
Принимай это так, словно нищий у церкви алтынный!
Если б знали, как мне подражают, мне – Божьей рабе,
сколько вынесла я на себе, на плечах, на горбе…
И не жди, что похвалят. О, только не это отныне!
Неурядицу вечную ты переплавь в золотник
покаянно! Обидевшим ноги целуй, рухни рядом!
Умоляй! До костей раздевайся в разверстый родник,
насыщайся, сражайся!
А, впрочем, тебе это надо ль?
Обезглавленной Антуанеттой, сожжённой Д'Арк
и убитой любовью к нелюбящим, разве такая
сопричастность нужна? Я скорблю, я сочувствую так:
ибо, небережённая, я тебя оберегаю!
==================================
Из цикла «ПЬЯНЫЕ КОРАБЛИ»
…для подвига рождена,
отечественная литература –
отечественная война.
А.Вознесенский
1.
Не бывает поэтов ни белых, ни чёрных,
не бывает поэтов слабых, никчёмных.
Есть лишь – поэт.
Или же – не поэт.
А остальных нет.
Развенчайте меня. Не войну объявляю.
Белый флаг кладу в руки. Бросаюсь к роялю.
Говорят, что поэты – всегда шизофреники,
алкоголики и обличители. Гении,
путешествующие в пространстве и времени,
словно птенчики.
2.
Байрон. Англия. Жёлтый туман над водою,
«Чайльд-Гарольд», словно нож над твоею бедою.
Два бокала вина. Кофе. Карты. Разлука.
И погибель в восстании, что против турков.
Раздвоение личности?
Сколько нас, тысячи?
Дорасти до безумия! Вырвись, калеченый,
как на дыбе мужик: голова без предплечия.
Ибо боль вся внутри. Дыбой схвачен рассудок.
И увидишь молочное, млечное чудо
янтарями хрустящими. Литература –
это бой. И летит убивать пуля-дура.
3.
Это Бродский – последний поэт во вселенной:
Николай Чудотворец на пряжке военной.
Две недели в психушке в стенах Петербурга.
Все поэты, как крик на картине у Мунка.
Не хочу я работать. Хочу, чтобы деньги
просто так мне платили без всякой оценки,
без медалей и грамот – у Пушкина нет их.
У Есенина и Маяковского тоже.
Да плевать мне на премии, прении, вожжи!
На оценку моих современников! Пенки
всех архангельских труб! Изразцов на коленке!
Государство, плати по вселенской расценке:
морем бед,
морем слёз,
всем пожарищем сюрра.
Как же больно от слова мне: литература!
4.
Что тебе моё Слово в страстях, о, Галлея!
Разруби моё сердце, чтоб не было сердца!
Вот священник Владимир. Грешнее, святее,
но пока я вот здесь, но пока на земле я
чем мне греться?
Обжигающей болью от кардиограммы!
Её образ и почерк с приплеском пожарищ…
А поэт – он иная субстанция, манны –
ей товарищ!
5.
Все поэты, как дети. Обидчивы и жестоки.
Ради слова они человека карают!
И в проклятья сдвигаются. Ибо им створки
приоткрыты в иное. В межмирное. Краем
между Вакхом и Бахом в органы и оргии.
Я впадаю, безумная, в Миргород Гоголя,
в микрокосмосы Гаршина, в тени бесстрашия.
Ибо «Красный цветок» про меня! В рукопашном я
пропадаю бою. Войны литературные,
что ветрянка, под сорок два с температурою.
Если словом по темечку, как арматурою
два водителя насмерть дерутся. Ажурными
их плетеньями трудно назвать! И коклюшками
вологодскими вряд ли, они – пампадурные.
И бездушные.
6.
Я к тебе всем восторгом Марины Цветаевой.
Ты ко мне, как Ахматова, пренебрежительно!
Виноватей я всех невиновных! Обхаяна!
Караванными лаями!
7.
Грех святых.
Сласть всех горестей.
Жажд близ питья.
Дорога безногих.
Виденья слепых.
Правда вранья.
Ум безумствующих.
Глупость гениев.
Стон битья!
Какая ж ты курва – литература,
война без победы. Небо без дна.
Ты – порно для взрослых. Где много гипюра.
Атласные простыни. Шуры-амуры.
Плоть обнажена. Беременна!
8.
Так вспори своё чрево.
Иди ты к знахарке. Сделай аборт.
Поэт аномален, особенно первый.
Достоевского «Идиот».
9.
Но есть светлый момент. Например, Нобелевка,
от которой откажется Пастернак.
Или Пушкин, убитый Дантесом. Родина,
как же так?
Альфа-Центавра, где есть человечество,
там есть поэт – на тебя он похож,
голову класть чтоб на плаху вечности
да под нож!
Я – не поэт. Поэтесса. Мне проще.
Мне под топор всей берёзовой рощей.
Я уже делала так ради Слова.
Но моя роща взрастала по новой.
Это – Елабуга и Е.Благово,
родина та, что была кумачёва,
но на осколки рассыпалась силой.
Ими меня – на куски – распрямило.
СОРОКА
Притча
Ах, как же легко терять перья зимою.
Одно я нашла. Молоко так льняное
на пальцы, как будто лилось мне. Нас двое,
сорока моя! Я не стою, не стою,
наверное, дружбы! Лишь мира с войною.
О, дитятко, птица! Вот с этого срока
мне всё – глубооко. Мне всё – белобоко!
За что возвели тебя в ранг побирушек,
воровушек? Плюнь ты на этих подружек!
Я глажу перо твоё: белый лён, пряжа,
сырковая масса со вкусом изюма.
И пальцы мои серебрятся грильяжем,
и пахнут рахат-лукумом.
Прощу я, прошу, о, надо, не надо
тебе выколдовывать эти стекляшки
и в снах утопать. За тебя мне так страшно,
как страшно бывает за горечь и правду,
как за невиновных в руках террористов,
в льняное твоё молоко словно – выстрел,
когда поведут на костёр, словно ведьму
за стрёкот, за музыку. О, если петь бы,
катая, как зёрнышко, творог зернистый,
мне ясно, до связок разрывов – мне близко.
Я голос срывала, чтоб перекричать мне
воробышков, соек да Каинов-братьев!
Вот заповеди, например, птичьи. Десять.
Зачем у безлесья строчить про безлесье?
Зачем у легчайшего требовать веса?
Зачем у преснейшего ждать интереса?
Уж лучше в костёр. Чтоб сожгли, словно ведьму!
Где дуло к виску и стрелу арбалету.
Твоё сорочиное небо воздето.
И пёрышки оземь. Лён млечный прочитан.
Но любишь мучительней ты и открытей.
…Но нет на любовь никакого ответа.
* * *
Упорно не замечая, как давится слезами бедняк,
как выполаскивается вздох из его телогрейки,
на линии сердца черта! И сквозит с неба мрак,
считая копейки.
Потихоньку выносят с черного хода мечты
неуслышанных в нашу стужу,
как утешить мне из неутех,
выворачиваясь, как мех,
мягкой, розовой песней наружу?
Я, распятый, с тобой, где ты,
я с тобою, кто предан всуе,
пролетарий мой трудовой,
кто «ура» кричал, голосуя,
кто оставил на мостовой
своё мертвое тело косулье…
Кто – под танки.
Кто – под ружьё.
Мой народ, я с тобой, я со всеми.
Ты – последнее, ты своё
всё отдал, ты пролил своё семя
в русских женщин. Безбрежна судьба!
Но святей нет поруганных истин!
Горячее нет сорванных звёзд. И горба
нет прочнее и нет каменистей!
Кто не грешен, пусть слово бросает. Ловлю.
Голытьба, побирушка, путана.
Задыхаюсь я в крике. Пускай улю-лю
ты мне вслед. Всё – небесная манна:
я, как старая мать бесталанных детей
своих бедных, как вечная рана.
Неужели разденут нас всех до костей
в пользу срама?
И какому молиться теперь нам царю
Николаю? Лжедмитрию? Пану?
Коль к последнему тянутся сухарю.
А народ отдаёт со словами: дарю
с маком, пряный!
Трудовые мозоли на пальцах старух:
они шпалы таскали на шпалозаводе.
И распухшие ноги. И взгляд их потух.
О, прозренье слепых. Сотни – сотен.
Крик – молчавших.
Раскаявшихся Магдалин.
Слух неслышавших. Сласть огорчённых и горечь
всех услащенных. Видит ли вас Божий сын,
достаёт ли он с полки Златой свой кувшин,
шлёт ли помощь?
* * *
Говорим на одном языке, но тебя я не понимаю,
словно разные символы, знаки священные, память воды.
А могли быть мы сёстрами. Близкими. Дверца входная
у тебя вечна заперта, но ты кричишь мне, входи!
Я тяну к тебе руки. О, бедные, белые, тонкие.
Я тяну к тебе тело. И как ты там, как без меня?
Нас с тобой разделило. Как будто бы за перепонками
толщиной в триста лет между нами не воздух – броня!
Мы с тобой разметались. Распались на Авелей-Каинов,
на предавших и не предающих. Иуды сквозит поцелуй…
Разбросал. Раскидал. Мы друг другом смертельно изранены.
Я хотела сестрой.
Я хотела подругой.
Вмуруй
ты в себя свою память на десять веков и не менее.
Позабудь всё славянское. Кий кто? Хорив? А кто Щек?
И сестру нашу Лебедь. К лицу ль тебе это забвение?
Стыд щёк?
Не краснеет лицо ли? Не жарко ли ночью, не душно ли?
Нет раскаянья? О, как хочу, чтоб тебя моя кровная боль
изгвоздила насквозь! Обмотала бы шею. И рвущими
твою душу бы криками выплакала бы повдоль!
Эту боль бы мою ты пригоршнями в каждой посудине
ощущала, глотая сухими губами, от жажд
поизмучавшись, как под палящим, пустынным, полуденным
невозможнейшим солнцем. Но я не хочу баш на баш!
И войны не хочу. Ибо я всех простила предателей,
что в тебе накопились за эти все десять веков.
Всех твоих скупердяев. Всех шлюх. Всех вокзальных подателей.
И все дёгти твои. Все следы от когтей и зубов.
Даже серость всех снов, что ты мне присылала безудержно
вместо ярко-цветных и хрустальных жемчужин моих,
что из раковин выпали. Осиротелостью. Хуже бы,
я молила, не стало бы! Каждый молила я миг.
Я тебе посвящаю не фразы – забвенье, терпение.
Зажимаю я рот свой. Молчу. Я давлю в горле праведный крик.
Да хоть лоб расшибу. Хоть сотру пред тобою колени я.
Я – не друг!
Пирамида Хефрена ли и пирамида Хеопса
да Фароский маяк.
Но гори он, гори, Вавилон!
Если же на предательство – спрос. А на дружбу нет спроса.
Значит, я проиграла. Медаль тебе, грант, медальон!
* * *
Ю.М. Апарину
Загадаю, о нет, не желанье, мечту!
И не то, чтоб меня полюбил не любивший!
Загадаю картину я, как наготу
обнажённого нерва. В картину врасту.
Загадаю картину, как небо без крыши!
Загадаю картину, как рану – насквозь,
прямо к Богу. Картину, как аз, буки, веди,
чтоб картина – целила. Спасала от слёз.
Как медик!
Загадаю: поможет, излечит, спасёт,
государство порушенное в гипс содвинет.
Это будет картина, как Пушкин нам – всё,
как Цветаевой песни Марины,
где разверстая правда – в ней лица родных.
Вот сыночек идёт малый: ножки босые.
Бьётся, бьётся мне в грудь там, где рёбра, под дых
обмороженное сердце вещей России.
На сто тысяч ударов от пульса. Шкала
не выдерживает, растекается в космос.
Вся картина – стремительна. Вся, как стрела.
Корни дуба. Берёзовые крыла.
Я – не жизнь, а картину б картин прожила,
восклицая, что русский вовек не сдаётся!
Заходясь то в горячке, а то от невроза,
мне картина-подпевка, картина-желёзка,
мне картина, где не разорённые гнёзда,
Верещагинская степень «Апофеоза»,
я в неё бы спеклась, словно уголь дотла.
Это то, отчего будет много детей,
целовать чтобы пальчики, щёчки, ладошки.
Переполненность! Больше, чем вечности всей,
чтоб матрёшки в матрёшке!
Не согреться – обжечься! Не видеть, а чтоб
аз, пронжу, аз, воздам! Навсегда это чтобы,
не картина, а больше, чем чтобы до гроба,
как исторгнутый свет, всех кричащих утроб.
Если вы говорите на том языке,
как и я на синичьем, берёзовом, вольном.
Вам картина! Где по-настоящему больно,
словно на отколовшемся материке!
* * *
Не хочу, чтобы больно, как мне, никому не хочу!
Ни тому, кто Иуда, ни той, что купилась за деньги.
Я – израненная – не поранив иных ни чуть-чуть,
ни полкапли, мечтаю сплести для других обереги!
Ярко-рыжые, алые в мире Ассолей всем-всем
паруса, что на мачте высокой прикреплены, рдеют!
Обижаться? Смешно! Мне, обиженной, это зачем?
Лучше я под обиды взойду! Вот вам грудь, вот вам шея.
Жизнь прожить – это поле пройти: поле битв, поле слёз,
а за полем – поля, эти белые в топи дороги.
Сколько раз умирала по-детски я, гордо, всерьёз,
оттого что не понята.
Выжила как-то в итоге.
То, что нас не убило, нас сделало крепче – враньё!
Никакого нет панциря, стен, нет щитов, нет укрытий.
Говорят, соловьиное сердце, что ночью живёт,
воробьиным чириканьем надо прикрыть. Не смешите!
Надо жить нараспашку!
Врагу говорить – ты не враг,
умоляю я Каина камень не брать в пору злости.
А особенно в городе Нижнем, ветчак где, кержак
мой крикливый, базарный, мой гордый.
О, как здесь заносит!
Я бескостна – ты костен, я мягкая, а ты норд-остен.
улыбаюсь и всё тут, наверно, я – главный дурак!
Всё равно вас пою!
В каждом гимне.
В слепом вижу свет.
А в оглохшем сонату Бетховена соком цедящим!
Сколько я вам разверзла, сбивая до кровушки, неб.
И ещё я разверзну небес настоящих!
Вот сегодня в маршрутном такси, в электричке, метро,
в толкотне я базарной, здесь проще: вокзал, где да рынок.
Постоять. Помолчать. Серебро ты моё, серебро.
Я такой не была ещё любящей всех. Всех во имя!
* * *
Мне двадцать лет. Осенних улиц грязь.
Больница женская – шприцы, лекарства, марля.
«Блудницы!» – медсестричка матерясь,
прошла в палату.
Я дрожу.
Под шалью
мне холодно. И сразу горячо.
Запахиваюсь в ситцевый халатик.
Ужель таблеток всем, кто хочет, хватит?
И тот мужчина, первый, – палачом
и гильотиной – мне его плечо
и рук объятья?
Он сжёг меня. Теперь моё нутро
не айсберг и не океан ледовый.
И зря волхвы понапасли даров,
и гнули зря богатыри подковы.
О, научите, сёстры, вы теперь
не плакать Ярославну! Ибо скоро
лихие девяностые! Потерь
удвоится. Лишится свет опоры.
Но близкое, родное, как терять?
В кишащих зеркалах хирурга столик…
Отсюда, здесь я примеряю роли:
ни девица, ни мать, ни полумать!
О, тело женское, манящее, литавр
не хватит, чтоб воспеть тебя во страсти!
Рассудок потерял Отелло-мавр
И Гамлет!
Мир, разорванный на части
во мне скоблил бессмертное дитя!
Я помню этих женщин в токсикозе,
походки шаркающие, словно шелестят
сухие листья астр, рудбек, амброзий.
Ещё я помню на стене плакат:
«Мать и ребёнок!» – это очень просто,
и в пятнах крови ситцевую простынь,
и «всё про это», и сильней в стократ
по телевизору, чуть за полночь, разврат,
давалки, шалашовки и дома
терпимости. А нынче разве лучше?
Нас Достоевский учит, учит, учит.
Толстой нас учит. Век сошёл с ума
от денег.
Как же пахнет шаурма,
когда выходишь прочь из отделенья!
…Спит дочка, кулачки зажав в колени.
Ей не дождаться своего рожденья!
* * *
С твоей груди на плаху перейдет…
М.Лермонтов
Как поэтам завидовать мне? Подскажи-научи!
Ибо, видя поэта, мне хочется вынуть верёвку…
То ли травма зачатия в жёлтую темень ночи,
то ли травма рождения, то ли времён жеребьёвка?
Не осуждаю.
Люблю!
Либо в списке одном,
словно в санкциях я, всё запретно – глаза, память, руки.
И одно лишь открыто, как будто Вийону дурдом,
и одно запредельно – кипящие в омуте звуки.
Мне так больно порой понимать занебесную связь,
ты как будто с петлёю на шее, к виску с пистолетом.
Как завидовать мне? Ты – поэт, а не царь и не князь.
Ты зарёванный весь, ты заплаканный, ты – лишний третий.
Гастарбайтер, как будто водитель, уборщик хламья.
На дворе не серебряный век и не эсэсэсэрный.
Здесь провальная зона. Трясина. Когда воробья
отличить от жар-птицы не могут – ни стать, ни размеры.
Поколенье иное. Без строчек и без запятых.
Я кричу в своё эхо, и эхо меня понимает.
Мне хотелось завидовать бы, но над болью мосты
я скрепляю своим позвоночником, крепь ледяная
до тех пор, пока не зацветёт в моей пряной крови,
я кладу свою голову рифмам и ритмам на плаху.
Мне уже всё равно голова упадёт ли? Увит
лоб колючками, маками. Плач Андромахов
в каждой жилочке пульсом… Скажи мне, я разве пишу?
Пуповиной с ребёнком во чреве я связана слитьем.
Словно ломки во мне, наркоманом ищу анашу.
Как последняя нищенка.
Руки ко мне протяните!
За стихи денег нет. Не дадут. Лишь из горла кусок
будет вырван последний и клок переломанный правды.
Изощрённей нет пыток. Как будто под поезд бросок.
Ну вас, к ляду!
Сделать выдох и вдох. Не пиши, не пиши, не пиши.
Вырви рифмы из сердца. Не сможешь? Так сердце рви тоже!
Вымирающий вид. Краснокнижный! Не внемлющий лжи.
Птица дронт с золотистою кожей.
* * *
Человек состоит из воды.
И полоски суши.
Вадим Месяц
Когда идёшь в одном ты Крестном ходе,
причастная! По волнам городским
аки по тверди! Вместе, в плоть, в народе –
слиянная я, что спекалась в утробе
вот этой улицы. Не кинь, молю, не кинь!
О, сколько здесь порушенного было.
Мне на колени пасть у мостовых
пред куполом, пред каждою могилой
затоптанной! Святее нет таких.
Обиженных, униженных, распятых
с жестянкой-стеклотарой, нищих, здесь
у кованных ворот, придурковатых –
не счесть!
Кому-то даром. Им же всё недаром.
Кому-то грешно. Им безгрешно в старом,
немодном одеянии ночь-днесь.
Мы все в единой массе. В Крестном ходе:
над куполами птицы в хороводе,
сороки, сойки, голуби, грачи.
Молясь, молчи!
Я – бедная сегодня,
я – публика твоя, мой Волжский ход!
Здесь море-океан, Ока и Волга
сливаются, сцепляются в приплод.
Кто с детками, кто просто так, кто с мужем,
я лишь песчинка, комышек я суши,
в скирде иголка!
Но здесь с тобой, рабочий люд, но здесь с тобою.
Молотобойцы, рыбари, ткачи, вахрушки,
две стриптизёрши да малец и дед с козою,
ещё актриса, говорят, она с шизою,
но мы все братья, все мы сёстры – кольца суши!
На этом море. Море белом, разливанном.
На Антарктидовом. На Китежградье вместе!
Подставь ладони для своей небесной манны,
целуй нагрудный, под рубахой гретый крестик!
Да, публика я – публика из публик!
Но мне так лучше со иконами, не тесно,
чем восседать так одиноко без возлюбья
в ряду, где кресло!
Но если честно, если честно, если честно…
вот скоро всхолмие. Нам, выжившим от века,
пересказать вот в этом чохе, в этом звоне,
пересчитать потери наши в беззаконье,
держа в руках не похороненное древко!
* * *
Так сходят с ума, – повторял Вронский…
Из романа Л.Толстого «Анна Каренина»
…роман весь целиком, роман весь в шрамах,
особенно когда в последней сцене,
вот если б ты любил земным всем шаром,
вот если бы. Ни более, ни менее.
Вот если б всей душой, вот если б, если б…
Но, Анна, Анна, разве так бывает?
Давай подружимся, попробуем всё взвесить,
тогда под поезд ни к чему, ни под трамваи!
Из двадцать первого я века восклицаю,
из двадцать первого я века, где зима и
такое ж общество! Бомонд. Твит. Фээсбуки.
Сеть социальная. Имущих власть, имевших.
Препоны, губернаторы, ЖЭК, Дуки.
Разочарованные! О, так много женщин.
О, если б, если б этот самый Вронский
да с появленьем ровно на два века:
вот также бы в любви водоворонку
увлёк меня б румяную от снега!
Увёл. Уговорил. С пути содвинул.
Убил бы память. В сердце – медь с шипами!
А сам бы, не дай Бог, как дворянину, –
война ж кругом!
Нельзя остаться, – в спину
ему б кричала, кинувшись: «Я с вами!».
О, милый, милый! Родненький! Любовник!
Терновник! Слива-ягода! Останься!
И – тело под ноги ему б своё смоковье,
и груди белые ему бы, уст багрянцы!
О, если б я была Карениною Анной!
Безмерною, ревнивой, бесшабашной,
непризнанною обществом, незваной
на бал, на скачки, где Фру-Фру изящна.
В извечном, пряном, непогибшем смысле,
где мир весь-весь на гибких, скользких плитах.
О, если б лучшей женщиной! Чтоб письма
читать любовные, не эсэсмески. Титул
носить «её сиятельство», сиять бы
и не померкнуть! Несгоревший ужин,
не выходить из этого романа,
не выходить из этой недосвадьбы,
не выходить, где луч до боли сужен.
Да что там луч? Из фобий, страхов, маний,
из жёрл, помолов, из петлей вокзалов,
из всех ролей, театров и антрактов!
Лишь только слышать: как там дребезжало
всей нотой «до» простуженного такта!
* * *
Глаголь, народ мой, обо всём глаголь!
В музее Пушкина в снегах струится площадь.
Глаголет каждый камень, город, роща.
О, мне вот так бы выглаголить боль!
Когда я в «Скорой помощи» – поёт
стихами Пушкина моя кардиограмма.
Она глаголет веще и упрямо.
Глаголь, глаголь, в глагол вмести быльё,
весь задыхающийся ритм мой, брызги света
из неубитых строк убитого поэта.
И «Скорая» меня везёт, где площадь.
Аттракцион. Детишки. Мамы. Лошадь.
Глагольны все! Глагола остриё
впивается мне в жемчуга предсердья.
Не встать. Не выдохнуть. Не выхаркнуть. Не сесть мне.
И Белым морем город мой плывёт,
а пред глазами русский весь исход
от расселенья русов, арий, скифов
и Гавриил Романовича мифы.
Глаголь. Глаголь! Вопит во мне народ.
И закипают самовары медные
в моей груди всерусскими победами.
Морошку, клюкву, яблоки и мёд
подкладываю между я беседами…
А после, после, Боже, с пистолетами
дуэль на Чёрной речке. Падай, свод
теперь в любой глагол. Рифмуй глаголы.
Нет дела никому до высшей школы,
до высшей сферы, Млечного пути.
Могу сказать одно: «Поэт, прости,
разверзший небо до земной кости,
до раны!».
Все молчите вы доколе.
Лишь истинному можно так глаголить.
Лишь подлинному в нашу Русь и вдоль.
Ты почивал? Вставай, поэт! Глаголь!
* * *
Я не знаю, что такое чувство долга
из всех, сколько есть у меня чувств.
У меня есть чувство леса, реки по имени Волга,
чувство памяти, тела, рёбер и уст.
У меня ко всему чувство родины,
даже к тебе, кого я люблю больше сотни лет.
У меня чувство, что преданы мы, что проданы.
Иногда я чувствую тьму, где свет.
У меня к людям такое острое чувство,
словно режется, режется где-то молочный зуб!
Чувство смелости, отваги, чувство вкуса,
Чацкий, Фамусов, Скалозуб.
Чувство книг непрочитанных, неизведанных, но манящих,
привлекающих яростной новизной.
У меня к буфету чувство большое, как ящик,
берестовое – к запятой!
Чувство зверье, когда вижу кота одинокого,
выброшенного, заблудившегося, убегающего от собак.
Чувство птичье – синица во мне, сорока ли.
Чувство умирающего, отверженного, чувство драк.
Войн. Ссор. Чувство Иуд осиновых,
что вокруг столпились. Чувство, что в церковь пора,
причаститься, очиститься. Чувство большое, Россиево,
переполняюсь, выпархиваю. Чувствую, как я стара!
Но из всех чувств моих женских,
чувств кормящей, зачинающей, рожающей сынов,
есть такое чувство высокое, что песня,
золотистого неба, душистых хлебов.
Всех моих позвонков, рёбер, ногтей, крестцов.
Слева, где сердце, чувство стихов моих, од, моей совести,
что буду творить её, ползти к ней, сдирая кровь с сосцов,
мозолив ступни, умирая, оживая. Это чувство моей главной повести!
БРАТЬЯ
1.
Они уже старше не станут. Замкнулось
кольцо мирозданья. И оси, как спицы
тугих колесниц – искривленье, сутулость
за линией. Тропки, дороги, станицы.
Теперь мои братья, что Каины. Им ли
выкрикивать грубо: «Я брату не сторож!».
Как нас размосковило-то. Ели-пили.
«Не сторож я брату. Не сторож сестре я!» –
а нынче мы порознь.
2.
Мы – братья по вере. Хорош, отрекаться:
«Не будем мы братьями…», значит, паяцы,
шуты, скоморохи, петрушки, моркохи.
Стреляй! Вместе сдохнем.
3.
В обнимку! Каким местом в сердце
ты думаешь? Киевским думай вокзалом!
Ты думай вот этим каштаном. И берцем
на раненой пулей ноге. Слободаном
Милошовечием, думай Фиделем Кастро.
У нас ещё есть время. Аннушка масло
не всё разлила. Мы ещё страстотерпцы.
Ты целишься?
Целься!
4.
Жду тебя. Не выпадай из ребёр. Из груди.
Тем более этой ночью.
Жду тебя. Хотя я безумно, безмерно стара.
Брат, Иванушка, что же ты сердце так в клочья?.
Тело здорово, душа – словно спиды да рак.
Клиника. Здесь бесполезна совсем медицина.
Даже больница, что на Фиваиде, на острове, может быть, Ноя позвать?
Души спасти! Чтоб виновную вместе с невинной.
Душу обиженную и обидевшую. Сына, мать.
Тварь я дрожащая! Жду тебя, братец, где б ни был!
На переправе. У Припяти. Возле былинных мостов.
Телом над болью витаю. Ты боль мою выпей.
Раны мои забинтуй у могил и крестов.
Хочешь сама мостом лягу, чтоб плавились кости?
Хочешь, племянниц тебе нарожаю. Племянников! Все
богатыри! Селяниновичи, Даниилы да Кости.
А богатырши Настасьи в девичьей красе.
5.
Знобит. Рожаю ли. Болею. Иль катком
по мне асфальтовым прошлась моя земля.
Полынною звездой, разодранной, ползком
восходят небеса. Они из хрусталя.
О, если мне рожать. О, если мне болеть.
Когда в тех самых днях я женских занялась.
Подушек кружева. Овечья шерсть. Исеть,
и Волга, и Ока – отходят воды враз.
Отход вод из меня, морей во мне отход.
Считаю корабли, как Мандельштам считал их
околоплодных рек, околоплодных вод,
а где-то Крестный ход, базар, гудки, вокзалы.
Там кладбища, кресты, там церкви кружева.
Моя мне плачет жизнь в рубаху расписную.
И сквозь меня исход, и сквозь меня Москва,
весь мир меня смолол, теперь я существую.
За то, что ночевал. Пережидал снега
со мной, при мне, в моём распахнутом сном теле.
Не выжить я должна. А высмолить века
продлиться, перелить Спас яблочный. Спас Велий.
Вымучиваю. Длюсь. Я – рана. Женский путь.
Затылочек, висок и слабенькие кости.
О, как я жить хочу. Безумно пить хочу.
Реву, ору, кричу и плачу я от злости.
А воды из меня – уже красны! Страна
у нас такой была, и флаг, и галстук в школе.
Когда восходишь так, нет в теле выси, дна
и срама нет! Одна есть воля, бабья доля!
Есть тело. Стоны. Хруст. И мокрый пот со щёк.
И колыбель. Купель. Бинты и одеяло.
Рожаю Русь. Народ. И слово, что изрёк
былинный братец мой, когда его разняло.
Гончарный круг, фру-фру, всех горлиц и зегзиц.
Брат, слышишь? Подойди! К груди кладу младенца.
Я – раненая мать.
Склонюсь, паду я ниц,
лишь только возвернись!
И не стреляй мне в сердце!
6.
Но строчит пулемёт.
«Град» бьёт.
ПРОЩАНЬЕ С ЗИМОЙ
Не надо наносить раны, от них сквозные дыры, через которые
звёзды и небо всё! И я на кромке. И мой контур шепчет,
что всё хорошо.
Просто не по себе мне. Не по тебе. Какая-то выгоревшая земля.
Но я не умею
не дружить, отторгать. Мне проще подружиться ещё с кем-то.
Но тебя, обидевшую, отъятую,
оставившую мне выгоревший Карфаген с горчичным маслом,
я не могу выронить из себя.
Злую. И даже схоронившую меня. Я всё равно думаю о тебе.
Но не сердцем, а кусочком
позвоночника. И твоё предательство мне на пользу.
И твоя жестокость. И немилосердность.
Ибо ты в пустыне, за тем куском выгоревшей земли.
И разбрасываешь камни, как семена.
И они растут деревьями. Прорастают. Начинают цвести.
И мне всё-всё идёт на пользу.
Такого белый свет не видывал.
* * *
Не покину тебя, не уеду.
Да и куда ехать? Если родина вся внутри.
Родина, за тебя умирали прадеды, деды,
восходили под пули, тротилы, в костры.
За тебя вздохом я набралась радиации,
за тебя надышалась Чернобылем. Пыль
твоя бродит во мне, в лёгких, в рёбрах, субстанции
позвоночника, где кружева и текстиль.
Уезжают другие пусть те, кто не ведают,
пусть исходят они ностальгией, тоской.
Я распахана нежностью той, бересклетовой,
к этим пашням твоим и луной тет-а-тетовой.
Так сожги меня масленицей Костромской.
Каждый раз за тебя хоть на плаху готова я,
но верни, но верни то, что было – хребтовое,
наш фундамент, основу основ.
Русский мир – из иных он миров.
Из созвездий. Из космосов. Звезд. Ах, зачем же вы
их разбили? И памятники, что дубы
вековые повыковыряли? Как беженцы
из самих мы себя. В переплавке – гербы.
В перекраске – знамёна. И смыслы. А пеплы
до сих пор горячи, их нам не соскоблить.
Как Аввакум они возгораются. Слепнут
ораторией Баха в прозренье земли!
Чтобы снова прозреть. Возродиться, что Феникс.
Нет, как тысяча Фениксов, что два в одном.
И вот эта старуха, просящая денег,
и вот этот беззубый малец, на грудном
что на вскармливании. Базар наш старинный,
наш Канавинский мост – вся горячая мгла.
Нас не купишь за доллар и евро с полтиной
с похмела.
Сколько раз раздевали страну догола,
но она не была этой шлюшной, продажной.
Воскресала. Срасталась. По тропочке шла,
Богородица что протоптала однажды!
Вспоминается Ахмадулина. Есть находки, но очень многословно.
Всегда считала Светлану Леонтьеву большой русской поэтессой, а теперь вижу: великая!
Огромная благодарность Светлане за чувство Родины, и космоса, за такую пламенность строк, за причастность ко всем бедам, за образность всегда новую, и всегда точную, за эмоциональную заряженность строк!!!
Слишком часто сейчас литературные герои - обозреватели, наблюдатели, холодные, отчужденные, и так радостно встречать такой сильный поэтический темперамент! Спасибо большое, великолепно!