Лидия СЫЧЁВА. В ГОСТЯХ У «ЗОЛОТОГО МИЛЛИАРДА». Рассказы
Лидия СЫЧЁВА
В ГОСТЯХ У «ЗОЛОТОГО МИЛЛИАРДА»
Рассказы
Необыкновенный концерт
Сорокалетней матери-одиночке Алёне Вёсловой на работе навязали два бесплатных профсоюзных билета в Дом Искусства. Она бы, конечно, ни на какой концерт не пошла, но тут позвонила её давнишняя знакомая Женечка Саранченко и стала жаловаться на лёгкое одиночество и душевную пустоту – наконец-то, после семи лет неладного брака с крепко выпивающим поэтом Борей Кравцовым она тихо-мирно развелась, но, достигнув чаемого, всё равно испытывала посттравматическую грусть. Алёна, оценив тяжесть ситуации, тотчас предложила Женечке развеяться, дабы заслонить душевную неустроенность новыми впечатлениями.
И вот две дамы, не чуждые искусству и жаждущие вкусить его спасительных плодов, погрузились в уютные концертные кресла в третьем ряду. Действо пока не начиналось, зал – в основном женщины за пятьдесят с благородными начёсами – тихо гудел, предвкушая встречу с кумирами юности. Концерт был задуман как чествование известного поэта-песенника Афанасия Фокусова (отмечалось его семидесятипятилетие) и потому ожидались выступления популярных артистов и певцов, посредством коих стихотворец выражал свои заветные чувства. Восторженная Женечка Саранченко тихонько читала программку и восхищенно ахала:
– «Серебряный звон», это, оказывает, он написал… И «Лавочку»… И «Звёзды ждут»… С ума сойти, я и не знала, что он такой известный…
Тут раздался ликующий возглас фанфар, зал погрузился во тьму, и на большом экране возникли кадры старых киносъёмок: лето, разнотравье, небольшой столик с портативной пишущей машинкой, а за ним – здоровый дядька лет сорока в клетчатой рубашке с расстёгнутыми сверху пуговицами. Усатое лицо дядьки хмурилось, изображало напряженную работу мысли, он вдруг начинал яро бить по клавишам машинки, потом замирал, морщил лоб, оператор давал его крупный план… Однако же, передать трагический полёт вдохновения киногруппе всё равно не удавалось – видно было, что у дядьки всё хорошо, что он счастлив, здоров и благополучен, что он любит свою дачу, любит работу, любит жену; вот и она – улыбчивая, белокурая появилась в кадре с оцинкованным ведром в руке, а вот она поливает густорастущие ромашки и кудрявый куст смородины… А дядька уже стоит, опершись на новый штакетник, прищуривается и многозначительно смотрит в даль…
– Очень поэтически! – хмыкнула скептическая Вёслова, хлопая, однако же вместе с залом в ладоши и почтительно вглядываясь – сюжет закончился, включили свет, и в левом углу сцены за небольшим столиком появился герой вечера – поэт-песенник Фокусов. Решительно невозможно было узнать в этом абсолютно седом – пряди белых волос младенчески свисали на его лоб – и, видимо, больном человеке – лицо его было добродушно-безвольным, всепрощающим, а движения робкими, неловкими – крепкого дородного дядьку, занятого на даче творческой работой. Контраст был столь разительным, что сердобольная Женечка тотчас расстроилась, трагически шепнув: «Что время делает с людьми!», а Вёслова, кивнув, подумала о глупости организаторов, которые решили начать концерт с такой невыигрышной ретро-съемки.
Рядом с Фокусовым за столиком восседал очень известный киноактёр Карманов, заявленный в программке как ведущий вечера. Лицо его, отлакированное миллионами зрительских взглядов, светилось знакомой жуликоватой улыбкой, усы задорно топорщились, темно-коричневый костюм был надет по-пижонски, с шиком, а лакированные туфли артиста вызывающе блестели.
– Какая душка! – ахнула Женечка. – Мне он невыносимо нравится! – Саранченко тотчас поправила маленькими пальчиками гламурные очёчки, чтобы лучше всмотреться в знакомый образ.
Карманов медленно начал вступительную речь о заслугах юбиляра, с натугой произнося простые слова. Вёслова сначала подумала, что киноактёр смертельно болен – так мучительно звучала его речь. Но уже через минуту она догадалась: Карманов мертвецки пьян.
Алёна поделилась своим наблюдением с Женечкой. Народный артист тем временем набирал разгон:
– Афанасий держит зёрнышко правды в своей руке, – и он сделал театральный размашистый жест, чудом не угодив в физиономию Фокусова.
– Двести пятьдесят грамм, – хихикнула Женечка, умудрённая опытом проживания с человеком творческой профессии.
Вёслова с ней заспорила:
– Да ты что?! Артисты – народ спитой, закаленный, думаю, бутылка, не меньше!
Карманов окончательно вошел в раж, начал цитировать по книжке стихи юбиляра, сбиваясь с ритма, делая опасные завывания и глубокие, трагические паузы, а в наиболее проникновенных местах переходя на невнятный шепот. В зале пошли лёгкие смешки – публика, похоже, стала прочухивать нюансы его специфического творческого состояния.
Наконец, после пятнадцатиминутной пьяной речи, Карманов перешел к прямой оценке творчества юбиляра:
– Афанасий – это гений русской поэзии! Других таких нет!
Фокусов смутился и слабой, дрожащей рукой попытался взять у ведущего микрофон. Карманов пьяно, по-заячьи, улыбнулся, стал грозить ему длинным тяжелым пальцем и раззадорился ещё больше:
– Видите? – воззвал он к залу. – Он – гений, он – стесняется, а другой бы после таких похвал бросился мне на шею! – и распоясавшийся Карманов начал обнимать и смачно целовать Фокусова, приговаривая: «А без Афони мне не жить! А как мне жить без Афони?!».
Из-за кулисы давно уже тревожно выглядывал молодой человек с планшетом в руке, наконец, он возник на сцене. Увидев его, Карманов засуетился:
– Ах, да, на вечере выступит ещё тьма народа! И я объявляю: Марина, ласточка моя, – Карманов добавил рычащих модуляций в голос, – народная артистка, вылетай, спой, покажи класс!
Молодой человек извиняюще улыбнулся залу:
– Наш сценарий немножко нарушился, и вам уже неформально представили следующего участника вечера…
«Ёлки-палки, – подумала Вёслова, – уж если на юбилее вполне благополучного советского человека такое творится, то как же будут выглядеть торжества по поводу знаменательных дат авторов нынешних буржуазных шлягеров – про „туси-пуси“ или про ночных бабочек?». Пока она делилась этой мыслью с Женечкой, на сцене появилась высокая, статная артистка Ягодова, героиня нескольких советских фильмов.
Саранченко вновь восхитилась:
– Какая женщина!.. Королева.
Ягодова и впрямь была «в форме». Природа не обделила её ростом и телесным богатством, концертный костюм искусно подчеркивал достоинства её фигуры, черты лица были усилены ярким гримом. Пением, конечно, её декламацию назвать было нельзя, но голос у Ягодовой был звучный, сильный, мелодия – привычной, а слова – знакомыми, так что зал ностальгически завздыхал, переносясь вместе с артисткой во времена молодости, когда жизнь, как теперь виделось, была простой, ясной и уютной…
Зрители зааплодировали, раздались нестройные крики: «Браво!»; Ягодова стала медленно, с достоинством, кланяться, прижимая руку к дородной груди; Карманов с трудом встал из-за столика и двинулся за кулисы; при этом он описал такую широкую дугу, так опасно отклонился в сторону, что чуть было не рухнул на сцену. Но профессионализм победил, несколько широких нетвердых шагов до спасительных кулис всё-таки было сделано; оттуда уже тянулись множественные руки страховщиков, чтобы подхватить медийное тело.
Вёслова и Саранченко, тревожно наблюдавшие за сложным манёвром, дружно вздохнули.
– Ужас! – зашептала Женечка. – Я такой стресс из-за него перенесла! Нигде нет покоя, придёшь отдохнуть – разрыв сердца получишь от таких зрелищ!
Ягодова тем временем на несколько мгновений покинула сцену. Объявившись вновь, она извлекла из небольшой коробочки фарфорового слоника.
– Дарю этот сувенир юбиляру! С намёком: желаю, чтобы хоботок у него никогда не опускался вниз!
Фокусов покорно кланялся за столом и говорил что-то неслышное залу.
– Чего у артистов не отнять, так это глупости, – Вёслова не успела развить свою мысль: на сцене возник давнишний молодой человек с планшетом. Он был очень улыбчивый, с очень стройными ногами и в очень тесных брюках. Зато был совершенно трезв и деловит:
– Дорогие друзья! Если вы разрешите, дальше концерт поведу я…
В эту секунду из-за кулис высунулась голова Карманова, и он пьяно и громко сказал:
– Конечно, разрешим! Валяй! – и артист, прощально махнув рукой, рухнул в недра сцены.
Молодой человек «не заметил» пьяной выходки, собранно и доброжелательно улыбнулся:
– В адрес нашего уважаемого юбиляра поступило много приветствий и поздравлений. Я вам зачитаю только одну телеграмму, – ведущий восторженно возвысил голос, – от президента страны!
Пока звучал державный официоз, Женечка горячо зашептала Алёне на ухо:
– Я что-то не поняла этих намёков – про слоника. Какой хоботок?! Несчастный Фокусов еле живой!
Вёслова с благородным негодованием вымолвила:
– Женя! Я тебе одно скажу: не дай Бог твоему Боре прославиться и дожить до таких беспощадных лет, когда с тобой что хотят, то и делают! Совершенно безнаказанно!
Доброжелательный молодой человек закончил чтение и тут же объявил, что сейчас вместе с дебютанткой, певицей Сиреной, они исполнят композицию Фокусова, специально написанную к этому вечеру.
– Многостаночник! – похвалила ведущего Женечка. – За всё берётся: и объявлять, и петь!
У микрофона уже крутилась крепкая сбитая, туготелая негритянка в коротеньком платьице.
– Что делается! – хмыкнула Вёслова. – Никак, афророссиянка!
– Подожди, Алён, скоро все такие будут, – вздохнула натуральная блондинка Саранченко.
Дуэт ведущего и Сирены затянул блюз о необычайно красивой, хотя и непонятной любви; негритянка пела старательно, широко открывая рот и показывая большой, как у телка, фиолетовый язык. Песня была «вокальной» и бессмысленной, так что Вёслова начала зевать, а Саранченко стала листать модный журнал, задержавшись на страницах, где реклама обещала средства для полного и бесповоротного омоложения лица и тела.
И тут на сцену, как чёрт из табакерки, выскочил «вечно юный» композитор Иващенко, в прошлом – создатель популярных комсомольских песен. Он был бодр, энергичен; несколькими строчками напомнил давние «хиты» (зал при этом одобрительно загудел), кратко поздравил юбиляра и заявил, что сегодня у него тоже премьера – он споёт песню на стихи Фокусова «Москва – столица родины моей».
Пустили фонограмму, и Иващенко, рьяно притопывая и помогая себе жестами и мимикой, попытался донести до зала нечто духоподъёмное.
Увы, стрелы летели мимо цели. Всё было фальшивым – слова, ноты, интонации; не было ни Москвы, ни родины, ничего, кроме неловкости и жалости – дед-поэт, в такт этим «африканским припевкам» поддакивающе качал младенческой головой. Иващенко же, словно пытаясь убедить сам себя в значимости содеянного, всё повторял припев, вколачивая в головы слушателей рефрен, и с каждым повтором в зале разрасталось что-то тягучее, мёртвое и ненужное.
Наконец певец закончил. Он низко поклонился публике и стремительно-бодрым шагом исчез со сцены.
– Что ни номер, то испытание! – вздохнула Женечка.
– То ли ещё будет! – прозорливо заметила Вёслова.
– А сейчас, – объявил молодой человек с планшетом, – перед вами выступит известный композитор Анатолий Бедяткин, с которым наш юбиляр плодотворно сотрудничает последние годы.
За роялем после значительных и сдержанных поклонов уселся мужик лет шестидесяти богемно-неопрятного вида – в серой костюмной паре, с серыми длинными волосами вокруг кругленькой лысинки, с вислыми серыми усами и бородкой; масляные глазки его поблёскивали и, кажется, тоже были серые.
– И вновь премьера, – загадочно-ласковым голоском заговорил композитор Бедяткин. – Вместе с юбиляром мы буквально за пятнадцать минут написали лёгкую песенку.
Композитор обратил свой взор к рояльным клавишам, резким движением головы отбросил длинные волосы назад, и бравурно отбарабанил вступление («Тянет на Аппассионату!» – шепнула язвительная Вёслова). Затем последовал проигрыш, и зазвучали елейные слова песенки:
Я присяду на пенёчки,
Соберу я все грибочки…
Припев, напротив, был вполне бодрящим:
А здесь, в лесу, опята,
Куда ни глянь – грибы…
Бедяткин очень старался: рвение его, чтобы донести до зала «заветное», было огромным и выражалось в том, как стремительно летали его руки над клавишами, как заискивающе звучал его бархатистый голос, обещая слушателям прелести грибной охоты и жизненного отдохновения.
Прекраснодушная Женечка растрогалась:
– Немолодой человек, а в какой экстаз ему приходиться входить!
А жестокосердная Вёслова задалась вопросом:
– Слушай, как он может запоминать такую муть?! Здесь же совсем нет смысла!
Женечка хихикнула:
– Так он каждый раз новоё поёт! Импровизация.
– А-а-а…
Молодой человек с планшетом вновь улыбался у микрофона – интригующе-восторженно:
– Дорогие друзья! Поздравить юбиляра пришёл его давний друг, народный артист Бурдюков!
Зал взорвался овацией, встречая знакомый образ, растиражированный в кино, рекламе и музыкальных клипах – зрелого мужчину с грубым лицом, грубыми манерами и голосом.
– Ах! – Женечка слабо взмахнула ручками. – Я теряю сознание! Не ожидала! – она даже всхлипнула от восторга. – Алёна, тебе брутальный типаж нравится?
Алёне не нравился:
– Знаешь, кого он мне напоминает?
– Кого?
– Твоего Борю, только очень сильно спитого.
Женечка хихикнула, оценив точность сравнения, и стала опасливо оглядываться:
– Тише! Тебя женщины побьют! Кумир миллионов!
– Да ладно! – Вёслова вошла в раздражение. – В советское время, самое большее, он бы забулдыг играл, а теперь, видишь ли, генералов!..
Бурдюков, между тем, говорил о том, что «Афанасий не может писать просто так… Он пишет сердцем… И песни рождаются, когда собираются вместе гениальный композитор и гениальный поэт… И сейчас я вам спою песню, которая стала иконой для миллионов людей».
– Ну это уж слишком! – пискнула богомольная Женечка, но тут грянула «минусовка» очень известной композиции Фокусова про родительский дом, голубые ставни и милую землю. Зал дружно, с охотой подпевал и правильно делал: народный артист, декламируя текст, всё же ухитрялся гнать его мимо нот.
Наконец соло с поддевками закончилось. Брутальный Бурдюков прижал руку к сердцу и проникновенно сказал:
– Вы так здорово пели, я даже слезу пустил… Я ведь случайно петь начал. Мы с Афанасием были как-то у Миши Евдокимова, ныне покойного, выпили после бани, сидим, затянули народное; и мне Фокусов говорит, – Бурдюков сделал жест в сторону юбиляра, – «А вы неплохо поёте». А я сомневался в себе сильно…
– И правильно делал, – поддакнула Вёслова.
– …Но тут укрепился, уверился в способностях. И знаете, – голос Бурдюкова доверительно забаритонился, – пение у нас стало семейным делом. И сейчас моя жена, актриса Азалия Бурдюкова, исполнит романс на стихи юбиляра «Ускользающая страсть».
– Она что, тоже знаменитая? – заинтересовалась Женечка.
– Не знаю, первый раз вижу.
Жена Бурдюкова оказалась высокой, крупной дамой с волевым лицом. Длинное гладкое одеяние плотно облегало её мощную фигуру. Азалия без лишних пауз возвела глаза ввысь и решительно затянула романс.
Пела она размеренно и ровно, чётко выговаривая все слова и время от времени делая акцентированные театральные жесты, призванные, видимо, продемонстрировать означенную в романсе страсть. Но банальность содержания была столь вопиюща, что Вёслова не выдержала и склонилась к Женечкиному уху:
– Саранченко, но ты хоть теперь понимаешь, что твой Боря – гениальный поэт?!
– Понимаю! – совершенно искренне шептала та в ответ. – Если б ещё не пил, цены б ему не было!.. Это романс для новых нэпманов. Рестораны, поди, заказывают. Во хмелю народ и не слушает, что поют. Лишь бы гудело что-то.
Вёслова даже подпрыгнула в кресле:
– Слушай, я долго не могла вспомнить, на кого она похожа! У нас начальник департамента Гаврюшкин таким же голосом планёрки проводит!
Азалия Бурдюкова закончила номер. Служительницы вынесли из-за кулис две корзинки с цветами и букет роз. «Это всё поэту, поэту», – картинно прижимая руки к груди и трагически глядя на Фокусова, густым басом прогудела артистка. Юбиляр сидел за столом, уже изрядно уставленным цветами, и выглядывал из разномастных букетов, как раджа на свадьбе. Он попытался что-то сказать Азалии, но тут в кулисах возникла суровая физиономия её мужа.
– Розы возьми себе! – строго приказал Бурдюков подруге жизни, и жена «звезды», прижимая огромный букет к груди, величаво покинула сцену.
Тут пригасили освещение, и безо всяких объявлений возникли двое стильных парнишек. Один высокий, с длинными волосами, стрижеными «лесенкой», в дырявых джинсиках и тёмной футболке с английской надписью, другой – пониже, в лёгкой курточке, брючках, с электрогитарой в руках. Зазвучали густые звуки синтезаторов и полилась мелодия отлично всем знакомой песни «Звёзды ждут»; слова и музыка будили воображение публики, и фантазия тотчас уносила зрителей далеко-далеко, к неизвестным планетам, коих так много во Вселенной, но где тоже есть братья по разуму, и они также ищут счастья, которое находят, лишь возвращаясь домой… Что-то романтически-отчаянное было в этой композиции, и в то же время притягательное; иногда она внезапно всплывала в памяти и звучала весь день, словно действительно пробивалась от далёких звёзд к земле… Зал блаженствовал, наслаждаясь знакомой полифонией, парнишки на сцене с ног до головы купались в электронной музыке, гитарист увлеченно, напоказ, терзал инструмент, поднимая голову вверх, будто вслушиваясь в звуки далёкого, бездонного космоса…
Загорелся свет. Зал неистовствовал.
– Мальчонки хорошенькие! – хлопая в ладошки, вздохнула Саранченко. – Особенно маленький, с гитарой. Он так старался!
Как бы ни была Вёслова увлечена музыкой и рождёнными ей воспоминаниями (о школьной дискотеке, например, и о своих первых сердечных симпатиях), всё же она искренне изумилась Женечкиной оценке:
– В каком смысле старался? У гитары даже шнура не было, они же всё под фанеру наяривали!
– Всё равно! С аксессуаром работал, имитировал…
Вёслова покачала головой: Женечку не переделаешь – ей всё представляется в розовом свете.
Парнишки ушли, сопровождаемые бурными овациями. Фокусов, воодушевленный успехом, пустился в воспоминания:
– Этой песне больше сорока лет. Мне позвонили с Гостелерадио и дали заказ: написать о космосе. Я думал-думал: ничего в голову не идёт. Стал перебирать старые стихи и зацепился за строчку – у меня там про деревню родную было написано, что звёзды ждут меня. И от этой строки родилась песня. До сих пор, видите, молодёжь её любит…
Ведущий с планшетом воспитанно выслушал ностальгические излияния Фокусова и вернулся к своим обязанностям:
– Наш юбилейный концерт продолжает артист театра и кино, звезда сериалов Валерий Ермущенко.
– Ой, а я его в театре видела! – радостно изумилась Женечка. – Страстный мужчина! Замечательно играл, я его с первого раза запомнила!
– На беса похож, – прокомментировала Вёслова.
Действительно, хотя звезда сериалов был в тёмном строгом костюме, белой рубашке и черных туфлях, в облике его чувствовалось что-то глубоко порочное. Возможно, это ощущение исходило от надменного лица, обрамлённого буйными полуседыми кудрями и украшенного роковыми гусарскими усами с кокетливой бородкой. Глаза Ермущенко горели угольями, а большие чувственные губы, подкрашенные помадой, то и дело складывались в чуть презрительную улыбку.
За работу звезда сериалов взялся всерьез. Песня, которую он затянул, повествовала о грешной любви и неземной страсти. Ермущенко не ограничился чуть хрипловатым, в котором так и кипели гормоны, вокалом, он с первой же фразы пустился в инсценирование – медленно вилял бёдрами, водил ладонью в районе паха, расстёгивал верхние пуговицы рубашки, обнажая растительность на груди и применял прочие исполнительские средства, дабы разбудить первобытную чувственность в закостеневшей публике.
– Жень, я тебе честно скажу: я стара такие песни слушать, – сказала Вёслова, когда композиция закончилась, и из зала раздалось несколько восторженных выкриков. – Зачем мне это? Я же не на порносеанс пришла.
Саранченко расхохоталась:
– Ну что ты?.. Я согласна, мужчина немножечко переигрывает страсть. Тексты, да, пошлые, но на него хоть посмотреть приятно, это не то, что композитор, который про опёнки пел.
Вёслова возмущённо пожала плечами и вжалась в кресло в ожидании новых каверз от звезды сериалов.
Ермущенко взялся за ещё одно произведение Фокусова – «Огонь любви», причём в ходе исполнения он стал совершать на сцене «эротические» движения и издавать, время от времени, низкие гортанные крики, имитирующие, по-видимому, заявленный огонь.
– Это уже, Женечка, ночной клуб какой-то, а не творческий вечер! – фыркнула Вёслова.
– Замечательно и как всегда ярко, – перекрывая аплодисменты, заметил молодой человек с планшетом. – Ну а мы продолжаем наш необыкновенный концерт, и сейчас вы увидите вокальную группу «Расцветают маки». – На сцене появились три полуобнаженные девицы неопределённого возраста. – Группа исполнит песню «Ночная жена».
Девицы дружно улыбнулись, разошлись к микрофонам, призывно вильнули задами, и заворковали что-то про «любовь на час, любовь за деньги». Одна из вокалисток была явно «логопедическая», шепелявая, видимо, её взяли в ансамбль из-за пышных рыжих волос и объемного бюста; всю композицию тянула солистка, стоящая в центре трио – самая невзрачная, но зато с сильным грудным голосом.
Загрустившая Вёслова пустилась в философствования:
– Каковы зигзаги творческого пути – от космоса до борделя!
Саранченко поддакнула:
– А что ты хочешь?! Художники откликаются на вызовы времени! За что платят, про то и пишут!
Прервал их размышления ведущий:
– Настало время послушать юбиляра. Сейчас Афанасий Фокусов прочтёт несколько своих стихов. Это большое счастье – услышать первозданное авторское чтение, – и молодой человек почтительно попятился со сцены.
Старый поэт походил на раскрылившегося, выпавшего из гнезда птенца – что-то доброе и беспомощное было в его облике, когда он подвинул к себе микрофон и начал читать свои давние, написанные десятилетия назад, стихи. Вёслова вдруг подумала, что и время государств, народов тоже стареет, вот и их страна, некогда походившая на Фокусова в расцвете сил – здорового, довольного собой сорокалетнего дядьку, ныне напоминает почти бессильного деда, который, чтобы удержаться на плаву и быть «в обойме», творит на потребу дня – для кабаков и борделей.
А Фокусов читал стихи и вместе с ними переносился во времена, когда он был молод и романтичен, когда вся жизнь у него была впереди, а все дороги – открыты, когда для счастья ему хватало мимолётного взгляда красивой девушки, или крепкой руки друга, или материнской ласки… Он шёл, покоряя жизнь без усилий, одним полётом вдохновения, и эта его радость становилась общей, любовь возносила к звёздам, а нежность была беспредельной, и казалось, что она может спасти мир, изменить течение жизни и помочь обрести краткие миги бессмертия…
Поэт увлеченно читал, удивляясь – как же он мог создать такую красоту?! – а сбоку, в кулисах, шло бурное кружение – там появился бывший министр культуры Михаил Шатков. И едва Фокусов сделал интонационную паузу и открыл рот, чтобы продолжить стихотворение, как перед ним возник ведущий, и ловким движением руки выхватил у поэта микрофон. Находчивый молодой человек доброжелательно зачастил:
– Дорогой юбиляр, уважаемые зрители! Сюрприз! Мы приглашаем на сцену высокого гостя, который не нуждается в представлениях!
Шатков вальяжно, блестя тыквообразной лысиной, выдвинул тело на сцену.
– Растолстел-то как! – ахнула Женечка. – Поди, катается как сыр в масле, заботник наш!
– Катается… По заграницам, – пробурчала Алёна.
Шатков солидно, как полагается людям его калибра, вручил цветы юбиляру и, стоя вполоборота к залу, что-то тихонько внушал Фокусову.
– Держу пари, сейчас он начнёт плести что-нибудь про холокост, – сказала Вёслова.
Саранчеко прыснула:
– Брось, каким боком это сюда подходит?
– Увидишь, – мрачно-загадочно вымолвила Вёслова.
Шатков важно подошёл к микрофону, кашлянул в раздумье.
– Говорят, что после Освенцима стихи писать невозможно, это безнравственно…
– Алёна, да ты провидец! Экстрасенс! – у Женечки округлились глаза.
Вёслова скромно пожала плечами.
– Всё это так, – продолжал Шатков, – но Афанасий Фокусов не боится писать о любви романтично, как будто он впервые прикасается к женщине…
– Не видел он этого борделя: группу «Расцветают маки» с «Ночной женой», – Женечка покачала головой.
– Да он всем одно и то же метёт, – отрезвила её Вёслова. – Я-то знаю этого прохвоста как облупленного.
Шатков сказал ещё пару банальностей и величаво покинул сцену.
Фокусов был растроган:
– Я давний поклонник Михаила Шаткова! Когда видишь его по телевизору, умнеешь на глазах!
– Соболезную вашему уму, – фыркнула Вёслова.
А Фокусов ни с того ни с сего стал рассказывать, как общался с Михаилом Светловым, автором песни «Гренада», и как тот занимал у него трёшку на водку, как ему довелось нести гроб Маршака и стоять в почётном карауле, а ещё юбиляр стал вспоминать свою комсомольскую юность. Было видно, что Фокусов смирился с неизбежностью смерти, он смотрит на неё обыденно, без страха, но всё же для большинства зрителей тема была некомфортной, и публика начала роптать.
Выправил ситуацию улыбчивый ведущий:
– А сейчас, после этой лирической паузы, – молодой человек сделал полупоклон в сторону Фокусова, – перед вами выступит ансамбль…
Продолжить он не успел – к ведущему семенил композитор Анатолий Бедяткин:
– Нет, ансамбль потом, а сейчас уже всё готово для прослушивания веночка из лучших песен.
У микрофона начались препирательства. Ведущий отступил:
– Будем надеяться, что ансамбль не обидится, и вы его ещё услышите, – молодой человек поджал губы и ушёл.
Из динамиков полилась музыка, а на экране возникли кадры из советских времён: молодой Фокусов в обнимку с композитором Бедяткиным (тогда ещё не богемного, а напротив, совершенно добропорядочного вида), вот они среди строителей гидроэлектростанции, в концертном зале рядом с космонавтами, на комсомольском съезде; а вот уже сам Бедяткин бродит в задумчивости среди берёзок («Грибы ищёт», – прыснула Женечка), он же среди смеющихся девушек, с популярными певцами, с киношниками…
– Всё, – шепнула Женечка Вёсловой, – дед полностью брошен, пошёл широкомасштабный самопиар, это надолго!
Вёслова «отключилась» от «веночка» и мысленно перенеслась в ближайшие жизненные заботы. Посмотрела на мобильник – пришла эсэмэска из дома, от дочки: «Мамулька, приходи, я по тебе скучаю». Вёслова мельком взглянула на Женечку и решила: ещё один номер и концерт пора закруглять.
«Веночек» закончился. Бедяткин долго кланялся («Аплодисменты вымогает», – подумала Вёслова), но тут на сцене появился обещанный ансамбль, и композитор ретировался, прощально посылая двумя руками воздушные поцелуи публике.
Ансамбль представлял собой дуэт, который составляли два очень здоровых и очень упитанных мужика, поразительно похожих друг на друга. Сходство ещё больше усиливалось одеждой – на обоих были просторные, сшитые с запасом темно-синие костюмы и чёрные рубашки с распахнутыми воротами; на мощных волосатых грудях горели золотые кресты на массивных цепях.
– Какой кормлёный ансамбль! – ахнула Вёслова.
– А мне нравится! – призналась миниатюрная Саранченко. – Я вообще неравнодушна к толстым мужчинам.
– Это только для бани хорошо, – мудро заметила Вёслова.
Ансамбль слаженно, хорошими голосами спел «народный шлягер» – старую и душевную песню Фокусова про бренность всего земного и недостижимость всего желаемого.
Вёслова приподнялась с кресла:
– Жень, давай на этой хорошей ноте покинем заведение…
– Пошли, а то мне в Раменки ехать…
Оглушенные и слегка пришибленные громкой музыкой, они вышли на старую московскую улицу.
Стоял декабрь, но со снегом было бедно, серый от городской копоти, он скромно жался у домов, делая общий пейзаж унылым и обыденным. Но зато так же, как и в другие дни, горела и мигала реклама, зазывно светились вывески бутиков, с тихим шуршанием проносились дорогие машины.
– Да, здоровье уже не то, чтобы предаваться таким увеселениям, – размышляюще заметила Вёслова, возвращаясь к зрелищу.
Женечка, напротив, не теряла оптимизма:
– Зато скольких мужчин отсмотрели! Всё-таки мне больше всех понравился страстный артист, звезда сериалов.
– Пошляк с претензиями.
– Люди «браво» кричали, народу нравится.
– Да что с него, с народа, взять! – завелась Вёслова. – Его на бойню поведут, а он будет думать, что на свиданье с милой.
Женщины вошли в метро. На платформе столпилось довольно большая толпа в ожидании поезда.
– Алён, а вот всё-таки хочется влюбиться, – мечтательно сказала Женечка.
– В кого? – остудила её пыл Вёслова. – Посмотри: везде одно бабьё.
Они огляделись, и, действительно, на платформе толпились в основном молодые и пожилые женщины. Лишь поодаль стояли трое кавказцев да двое мальчишек-приятелей увлеченно тыкали в экраны мобильных телефонов.
– Не показатель! – отмахнулась Саранченко. – Хочу сделать себе операцию по омоложению и испытать судьбу еще раз: найти мужчину, выйти замуж…
Вёслова посмотрела на неё с глубоким и неподдельным интересом:
– Слушай, я вижу, что твоё призвание – социальная работа. Варить, стирать, мыть, убирать, вести лекторий о вреде алкоголизма, содержать на свою зарплату какого-нибудь мятущегося бугая…
Тираду эту прервал поезд. Они вошли в полупустой вагон.
– Да, но что же делать? – вернулась к разговору Женечка.
Вёслова пожала плечами.
– А мне Борю всё-таки жалко, – призналась Саранченко. – Пропадёт ведь, окончательно сопьётся. Ты ведь его хорошо знаешь, в нём тьма положительных качеств. – Вёслова поддакивающе кивнула. Женечка, смущаясь, продолжила: – Ты, Алён, может быть, присмотрелась бы к нему повнимательней…
– На предмет усыновления? – ядовито осведомилась Вёслова. – По поводу Бори ты сразу, минуя местные инстанции, обращайся в ЮНЕСКО. Международная общественность им займётся – как же, объект мирового культурного наследия, нуждающийся в срочном спасении.
На следующей станции Вёслова, прощально махнув рукой, вышла – ей надо было делать пересадку.
Привычно маневрируя в людском потоке, она устало думала о том, что Женя права – без семьи нет счастья; и Вёслова попыталась нарисовать в воображении пастораль со своим участием, но грёза выходила ненатуральной, и тогда мысли унесли Алёну в завтра, в ближайшие задачи изворотливого выживания.
А Женечка торопилась на съемную квартиру в Раменское и озабоченно думала, что права Алёна – здоровье уже не то, чтобы предаваться излишествам (вот и поджелудочная заныла, не справившись с ударной дозой «пищи духовной», полученной на сегодняшнем концерте). Но всё равно Саранченко верила в чудо, и потому размечталась о дружной многодетной семье, о страстном муже, внешне похожем на звезду сериалов, о собственном уютном гнёздышке с просторной кухней и белоснежными салфетками…
А где-то высоко, за московским смогом, светили звёзды; они образовывали причудливые созвездия, знаки судьбы, и бесстрастно смотрели вниз на далёких смертных, мятущихся в суетных заботах.
В гостях у «золотого миллиарда»
После суда над фашизмом Варвара Парамоновна вышла из школы с гудящей головой. Давно замечено: чем меньше педагогам платят, тем больше у них энтузиазма. Вон, вчера во вторых классах ставили мюзикл «Кошкин дом», сегодня десятиклассники три часа Гитлера прессовали…
Короткий день уже сменился серыми сумерками, и особенно мрачно в жалком освещении редких фонарей смотрелся облупленный фасад кипрянского «дворца знаний». Школа была приговорена к закрытию, и, казалось, что старые стены чувствуют обреченность и уже смирились со своей незавидной судьбой.
– Чтоб ещё придумать, как изощриться, чтоб нас не выгнали, не оптимизировали?! – задумчиво-отчаянно выговорила Варвара Парамоновна.
– Всё равно закроют, ничто не спасёт – ни фашизм, ни холокост, – меланхолично откликнулась коллега-филолог Жанна Альбертовна.
Варвара вздохнула, покосившись на ухоженную словесницу – ей-то, понятно, всё по барабану, у неё муж обеспеченный, прокормит если что, она и на работу ходит, чтоб тряпки от моли пронашивать. А тут считаешь каждую копейку…
Но Жанну неожиданно понесло:
– А давай бросим всё, в Москву махнём!..
Варвара аж споткнулась на ровном месте, заохала:
– Я не могу, папа на мне, один живёт, он как малый ребёнок, два раза в день звоню, убирать и готовить езжу… А тебе зачем Москва? Ты ж там не выдержишь, столичных нагрузок не сдюжишь!
– Проживу! – жестко рубанула Жанна и скорбно поджала розовые губки. – Мне супружник ещё и доплатит, лишь бы я тут не болталась!
– А чего ж ты киснешь в нашем болоте? – ахнула Варвара.
– Боюсь, назад возврата не будет. У него в соседнем с тобой доме любовница молодая…
– …Да ты что?!.
– Представь себе!.. И я за этой селёдкой ржавой надзираю, чтобы она моего кота мартовского (он и по гороскопу Кот, и родился в марте – всё сходится!) не перетянула.
– Кто она? Не Люсьена ли из налоговой? – Варвара быстро перебрала соседей и сразу вышла на подходящую кандидатуру – одинокую долговязую брюнетку из «однушки» на первом этаже.
– Она! – с горькой ненавистью выговорила Жанна и разразилась таким страстным монологом, что и судьи Гитлера позавидовали бы.
«Однако… – осмысливала Варвара обнажившийся любовный треугольник, – вон что с богатыми деется!.. На чувства от безделья потянуло. Лёгкие деньги – питательная среда для пороков».
Дома Варвара поужинала, включила телевизор. Репортёр вещал про забавы «золотого миллиарда» – кто яхту купил, кто клуб футбольный, а кто и манекенщицу импортную на Рублёвку завёз.
И тут затренькал мобильный. Звонил папа. Варвара еле разобрала слабый голос: мол, всё, кранты, «скорую» сам вызвал. «Помираю, не знаю, доживу ли до утра!..».
– Жди меня, на такси приеду!..
«На два дня оставила, и вот результат, – негодовала Варвара. Машина тряско везла её по пустынным кипрянским колдобинам – тут яма, там «лежачий полицейский». – Что за люди дикие!.. Ну померяй ты давление, таблетку выпей. Сам видишь, что медицина вся угроблена, они к старым людям и не едут – им чем меньше народа, тем лучше, хоть вы все перемрите! Нет, «лекарства – это яд!..». А если тебя парализует, что я с тобой делать буду?!.».
За десять минут, пока угрюмый таксист вез Варвару с одной окраины на другую, в частный сектор, в её воображении нарисовалось несколько страшных картин возможного развития папиного нездоровья. Некстати полезло в голову и трагикомическое: у кумы Полины свёкра разбил инсульт. Кума его выходила, он уже и по двору кое-как дрыбает. Полина рассказывала:
– Я ему говорю: папа, вы не вздумайте помирать! Мы на вашу инвалидную пенсию кормимся. А он: ой, дочка, буду стараться, тянуться! Молодец, вылез. А то хоть самим в гроб ложись – работы, сама знаешь, никакой. (После закрытия фельдшерского пункта кума сидела дома и жила натуральным хозяйством.)
Варвара подъехала, когда «Скорая», бибикая, выруливала от отцовской хаты. Папа лежал на диванчике после укола с совершенно погасшим лицом. Видя такой печальный расклад, Варвара даже не стала его запугивать опасностью небрежения к лекарствам – было ясно, что дело плохо.
Чтобы как-то заглушить тревогу и никудышнее, если не сказать, отвратительное, настроение, Варвара взялась за уборку. Мелкие, суетливые движения отвлекали её от неприглядной правды жизни. Подмела полы, пыль вытерла, салфетки расправила, подушки на кровати в горнице взбодрила, подзор оправила. Двинулась на кухню, тут и Барсик объявился, она ему каши овсяной в плошку – на, ешь. А он морщится, башкой крутит – до чего же нравный кот, прямо дворянин!.. Ну и ладно, иди отсюда, не голодный, значит…
Отец вроде оклемался, сел на диванчике. Голос подал:
– Весной огород дальний обязательно пахать надо…
– Какой тебе огород! – взвилась Варвара. – Только с того света вернулся! Кто эти плантации обрабатывать будет?!
– А земля пустует?!.. Это ж непорядок…
Началась привычная распря. Но спор шел вяло – отец был вымотан перенесенным потрясением, а дочь, чтоб не разволновать, перечила без обычного жара.
И тут Варвара услышала стон. Так кричат брошенные дети. Или это ветер воет за окном? А может, коты дерутся? Или почудился ей этот звук? Но через минуту стон повторился. Встревоженная Варвара открыла дверь в коридор, и теперь ясно разобрала слабый кошачий вой с чердака.
– Пап, Барсик на горищах, слезть не может!..
– А я что ж? Снимать его буду?! – слабо хихикнул отец. – Во, дожили! Коты потеряли цепкость. Пропал мир!..
Пока отец сокрушался о судьбах погубленной прогрессом кошачьей популяции, Варвара двинулась по лестнице в темный зев чердачного отверстия. Барсик слабо упирался, когда она стала тащить его вниз. Бедняга весь дрожал, шерсть на загривке вздыбилась. Варвара занесла кота в хату и поразилась произошедшей в нём перемене: несчастное животное скрючилось и даже уменьшилось в росте. Барсик слабо стонал. «Отравился! – сразу поняла Варвара. – Хватил где-то крысиного яда!»
– Да что же это за день такой! – она пришла в отчаяние. – Ни на минуту вас оставить нельзя, сразу падёж начинается! Кот – негожий, ты – негожий! Придётся опять такси вызывать, везти к ветеринару. Подыхает на глазах!..
Папа подозрительно пристально посмотрел на Варвару. Но ей недосуг было разбираться в оттенках родительских чувств: надо спасать Барсика! За окном тёмная ночь, посему к ветеринару ехать бессмысленно. Варвара натолкла в чашке активированного угля, разболтала водой, закачала раствор в резиновую грушу. Теперь предстояло самое трудное – заставить проглотить лекарство. Варвара всунула наконечник в кошачью пасть и начала медленно вводить жидкость. Барсик, как ни странно, не сопротивлялся – то ли понял, что дела его швах, то ли у него не осталось сил на борьбу с медицинским насилием.
Наконец операция по обеззараживанию была закончена. Кот бессильно пал у её ног. Но Варвара понимала недостаточность своей реанимации:
– Попробовать покормить, что ли?
Схватила на руки, понесла к плошке с кашей. Против ожиданий, кот взбодрился и откушал с большим энтузиазмом. Он даже попросил добавки! «Хватит! – здраво рассудила Варвара. – А то заворот кишок будет». Она ликовала: оздоровление благородного животного вполне удалось.
И вот настал миг семейного единения и идиллии: дочь и папа сидят в старых креслицах, а между ними на половике калачиком свернулся многострадальный кот. Глаза прикрыл, хвостом огородился. Телевизор тем временем толковал про тандем, преемника и альтернативу.
Варвара умиротворилась, а всё ж для профилактики отцовского мировосприятия завела привычную пластинку, что вот, де, если бы не её присмотр, то и папа, и кот давно были бы в иных мирах.
Папа всё выслушал смиренно, тихо вздыхая. Потом ехидно прищурился:
– Вот я гляжу на тебя, Варвара, ты всё с этим котом колготишься. А зачем? Это ж не наш кот.
– Как не наш? – опешила Варвара. (Ужасная мысль тотчас озарила её сознание: совсем папа сдал, вот уже и разумом путается.)
– А так, – рассудительно продолжил папа, – у нашего кота расцветка тигровее, полос больше на боках. И морда умная.
– Морда умная! – передразнила Варвара папу. – Тут любую морду от голода и от отравления потеряешь. Он же весь трясся, он – больной! А ты от него отрекаешься, – укорила Варвара папу.
– Да ничего я не отрекаюсь, – обиделся папа. – Я, если хочешь знать, без нашего Барсика жить не могу! Он меня лечит от тоски – на грудь ложится, на живот. Знаешь, как одному тяжело?! Но я тебе авторитетно заявляю: это не наш кот.
– А кто ж это тогда? – скептически вопросила Варвара. – Преемник, что ли?
Папа спорить не стал, только рукой махнул: что с тебя, умной, взять!..
Варвара несказанно опечалилась: вот что старость с людьми делает – родного кота человек не признает. Того и гляди – она невесело усмехнулась – приедешь, а он у дочери родной спросит: «Ты кто?».
Горестные размышления прервал телефонный звонок.
– Что с папой? Как он? – это сестра Василиса объявилась. Варвара коротко доложила обстановку: мол, и папу отходила, и кота, а то было совсем худо.
Василиса пустилась в философствования:
– И за то слава богу – восемьдесят пять лет, а человек себя обслуживает. Между прочим, если ты в таком возрасте сам передвигаешься и в памяти, да ещё и кот при тебе, значит, ты вошел в «золотой миллиард»…
– Чё? Какой такой «золотой миллиард»? – возмутилась Варвара.
Но несерьезная (в папу) Василиска хихикнула и подтвердила – да, мол, папа в элите человечества, а вот как у них с сестрой дела пойдут – это ещё вопрос.
Закончив бестолковый разговор, Варвара вспомнила, что не закрыла ворота на чепок. Неохота идти, а надо – ворья да лихого люда вокруг беззащитного «золотого миллиарда» полно.
Вышла на крыльцо и опешила: в круге света сидел Барсик!
Варвара схватила его на руки, вбежала в горницу.
– Папа! – вскричала она, показывая на кота, лежащего на половике. – А это кто?!.
Папа тонко, заливисто хихикал, вытирая слёзы и приговаривая: «К ветеринару хотела везти… кота приблудного… лекарствами поила… ой, не могу!..».
Уязвленная Варвара тоже начала смеялась. А коты, увидав друг друга, подобрались, зарычали. Они и впрямь были похожи как братья – оба нежной, серо-дымчатой масти, только Барсик побольше и, действительно, «тигровей» – полоски на боках у него шли чаще. Зато у приблудного шерсть была гуще и пушилась.
– Как же он на чердак попал? – недоумевала Варвара. – Сколько он там, интересно, просидел? И куда нам девать этого «преемника»?!
Барсик презрительно смотрел на хозяев: он был в шоке от появления на его законном месте безродного пришельца...
– Ты когда приедешь? – звонил через день отец Варваре. – Коты меня разоряют, я не могу их содержать! Всю колбасу из холодильника отдал им. Приезжай, корми своего, я за него не отвечаю! Он теперь на пороге сидит, никуда не уходит.
Варвара повесила трубку, начала собираться.
Опять звонок! Жанна на проводе:
– Выйди, пожалуйста, глянь, стоит у соседнего дома серебристое авто с номером 169 УК? Куда моего супружника на ночь понесло, на какую такую «линию», где якобы «обрыв»? Пойди, посмотри, он уже должен доехать к ней…
– А если и тут, что ты делать будешь?!
– Не переживай, придумаю. Я ему устрою Куршавель, мало не покажется!..
«Да уж, – думала Варвара, спускаясь по лестнице. – На одну семью – два кота. На две семьи – один мужик…».
Очарована, околдована
Август золотил перрон, свежевыкрашенное здание вокзала, лица людей, кладь, сумки, чемоданы... Сам воздух, казалось, был золотисто-прозрачный, спелый, как вот эти пахучие яблоки, собранные у дома, яблоки с развесистой старой яблони, коричневой, сучковатой, кряжистой. А когда-то это был трогательный прутик, и неизвестно было – вырастет он или замёрзнет бесснежной зимой, или затоскует, засохнет в жару, или подхватит какую-нибудь страшную болезнь, вроде «чёрного рака», парши или ржавчины, и – не выдюжит, пропадёт. Но дерево выросло, а жизнь – прошла.
Алла Валерьевна вздохнула. Она сидела у окошка (специально пришла на посадку пораньше, чтобы занять место), тревожилась: досталась ей верхняя полка. Просила знакомую в железнодорожный кассах подобрать что-то стоящее, но та лишь руками развела: поздно, голубушка, хватилась – сезон, всё расхватали. Ну, одна надежда на попутчиков – попадутся подобрее, можно будет договориться. За всю её жизнь у неё только однажды был билет на верхнюю полку, и то с ней молодой человек легко поменялся: «Я, знаете ли, люблю наверху, никто не мешает…».
Хороший был парень, Алла Валерьевна его до сих пор помнит. Сейчас молодёжь не та пошла, порченная, воспитанных мало. По телевизору ума набираются, а там такое показывают!.. Даже ей, семидесятилетней бабке, стыдно. (Тут она себя одёрнула: нет, не бабка она, и не старуха, а пожилая женщина. Ей больше шестидесяти и не дают ещё, хотя месяц назад справили юбилей – семьдесят.) Конечно, раньше она была куда как хороша, а уж здорова́, что, казалось, сносу не будет!.. Алла Валерьевна взяла со столика приготовленный для проводника паспорт и с грустью перелистала страницы. Вот она на фото десятилетней давности: крепкая, уверенная в себе женщина с чуть надменным лицом – накрашенные губы сжаты плотно, завитые светлые волосы уложены в высокую прическу, взгляд серых глаз строг: «У нас не побалуешь!» Вроде бы вела она свою жизнь уверенно, как водитель-дальнобойщик тяжелую фуру, плотно держала руль в руках, все повороты-развязки проходила, словно опытный ас, а вот проглядела на дороге гвоздик ничтожный, и – всё, больше не летит она по трассе, не обгоняет других, а только тяжко и осторожно ползет с опасным грузом, перемогая тоску и боль. И красота прежняя поувяла – лицо стало суше, в морщинах, всё ещё густые волосы в грубых седых нитях, а главное, глаза потухли, да и хвори стали донимать. Вот и сейчас полиартрит давал о себе знать, нехорошо ныло в опухших, круглых, как мячи, коленках; она уже знала, что надо ждать «стрельбы» – пронзающей, игольчатой боли. Значит, золотые денёчки уходят, погода меняется, будет дождь и тягучая, крутящая суставы пытка. Да ещё эта полка верхняя!.. Залезет, конечно, никуда не денется – ехать-то надо!
Чтобы отвлечься, она стала бездумно смотреть в окно. Чего только люди не тащат в поезд! Кошек в корзинках, помидоры в вёдрах, телевизоры, старые детские велосипеды, тугие узлы, набитые мягким (вещами? пряжей?), огромные чугунные гири, дыни-«торпеды»… У самой Аллы Валерьевны лёгкая сумка – взяла самое необходимое, чтобы в Москве, у подруги, перебыть, да яблок немного. Уж больно пахучие!.. Это не магазинные «деревянные», неизвестно как выращенные, а свои, без химии, во дворе собранные. Ну и печенье захватила – чай пить.
А по перрону шагает мужчина, и почти на вытянутых руках несет ребенка, помещенного в закрытый кювет – у дитяти только беспомощная головёнка торчит. Может, перелом или болезнь какая?! Лицо у младенца страдающе-апатичное (лекарствами накололи, – догадалась Алла Валерьевна), а мужчине тяжело его нести, лицо красное, пот градом, большое мокрое пятно выступило на синей рубашке. Остановился, сердечный, передохнуть, присел, ношу на вытянутых руках держит. А рядом – жена и тёща, с сумками, с детской коляской, хлопочут, что-то говорят… Мужчина отдышался и дальше ребенка понёс.
«Горе-то людям какое», – вздыхает Алла Валерьевна, не в силах сдержать слёз – так её тронула чужая беда. Раньше, в счастливые времена, она на больных и калечных даже не глядела – чего о них печалиться! А теперь увидит такого несчастного, и сердце её начинает биться медленно и громко. Потому что ясно: люди хорошие, а вот жизнь у них изломанная, не сложилась. За что им это, спрашивается?!
– Здрасте…
Вот и попутчик объявился! Молодой человек, худощавый, застенчивый, в джинсиках, в футболке, в пыльных кроссовках, в руках – небольшой рюкзак. У парня тоже верхняя полка, Алла Валерьевна этот вопрос, для неё важный, сразу выяснила и интерес к пассажиру потеряла. Она людей повидала на своём веку, и сразу поняла, что парень этот хороший, не злой, спокойный, без каверз. Но уж больно он худосочный, неразвитый! И по характеру – трава-травой. Недотёпа, в общем. Такие ребята, сверчки запечные, никогда ей не нравились. Она их и не замечала – что они есть, что нету. Надо, чтоб если тебя парень обнял, сердце замерло! А этот, видно, в компьютере сидит день и ночь. Ему и девчата не нужны.
Потом пришли с боковых мест пассажиры – мать с дочкой. И с этими не поменяешься – девочка мала, лет восемь на вид, мать дитё малое наверх не пустит… (И правильно: она тоже своих детей берегла, никогда бы Аню или Сашу не стала ради чужой тётки мытарить!)
Но вот, кажется, повезло ей – пришли на оставшиеся нижние места две подруги, девицы. Одна – смешливая, улыбчивая, кругленькая, русоволосая, белокожая; другая – строгая, чернявая, костистая, высокая. Алла Валерьевна, трепеща сердцем, начала переговоры, и, к счастью, вопрос уладила – чернявая, без охоты, хмурясь, но всё ж согласилась поменяться. Но это уж мелочи – дуйся, вздыхай, а дело сделано! Алла Валерьевна, чтоб девицы не передумали, пустилась их всячески улещивать:
– Девчата, угощайтесь, яблоки мои, домашние! Берите, не стесняйтесь!
– А они мытые? – подозрительно спросила чернявая.
– Мытые-мытые, – зачастила Алла Валерьевна. – И ты, парень, возьми, съешь! Глянь, какое красненькое, аппетитное!
Недотёпа только головой мотнул апатично. Но Алла Валерьевна уже чуяла в нём лёгкую добычу для завязывания вагонных знакомств:
– Ты что ж, на учёбу едешь?
– На работу…
– Ой, а я думала, ты учишься, такой молоденький! – девицы снисходительно заулыбались её оплошности. – А живёшь где?
– В Воронеже.
– Понятно… Что ж, и невеста у тебя есть?
Парень, смущённый её натиском, еле вымолвил:
– Нету.
– Ну, невесту мы тебе прямо тут найдём! Глянь, какие красавицы! – Алла Валерьевна широко повела рукой, девицы зарделись от её похвал. – А живёшь где?
– У друга. – Парень начал рыться в рюкзаке, всем своим видом показывая, что разговор ему неприятен. Алла Валерьевна отступила, замолчала.
Поезд, между тем, тронулся. Медленно, словно нехотя, он заворочал железными мускулами; двинулись, сначала не спеша, а после всё быстрее, заоконные виды, позолоченные золотистым августовским солнцем; мелькнула густая, тёмная зелень кудрявых привокзальных деревьев, в долине открылся город – милые старые домишки и высокие чопорные новостройки, разбросанные, словно вставные зубья, тут и там; а вот и водохранилище заблестело – голубая спокойная гладь… Алла Валерьевна вздохнула и призналась:
– Люблю я Воронеж! Всю жизнь тут прожила. Была, конечно, и других местах, а родной город всё равно милей. Ни на что его не променяю, здесь и помру!
Пассажиры молчали, очарованные ходом поезда.
Но вот парень достал из рюкзака плеер, надел наушники и, сбросив кроссовки, неловко подтянувшись, забрался на верхнюю полку. Аллу Валерьевну такое небрежение компанией расстроило. Она заговорщицки подмигнула девчатам:
– Я-то думала, жениха вам нашла, а он сбежал!
Девицы тактично промолчали. Алла Валерьевна теперь, когда вопрос с местом был решен, смотрела на них не заискивающе, а оценивающе. Видно было, что девки крепкие, спелые, без червоточины, но – без мужиков, и оттого чуть неуверенные, хоть и ведут себя независимо. Потому как время пришло – гнездо вить, детишек растить, мужиком управлять. А их – не выбрали (а правильнее сказать по нынешним временам – не захавали они мужиков!), и вроде получается, что они – неполноценные, никому не нужные. Потому и держатся друг дружки. Были, были у них, конечно, любови всякие, – Алла Валерьевна видела, что девки искушенные, повидавшие жизнь, – но ничем серьезным их отношения не кончились. А тут ещё и парень – ноль внимания. Он, конечно, им и даром не нужен, а всё равно обидно – хоть бы взгляд какой кинул, или разговор завёл… Алла Валерьевна девчат решила поддержать.
– Простак, – шепнула она, показывая глазами на верхнюю полку. – Внучка у меня, Иринка, 17 лет ей. Хоть она и не в нашу породу – рыжая, глаза синие, круглые, а всё равно красивая, в теле. Всё тут у неё есть, – Алла Валерьевна показала жестами завидные формы внучки. – Я ей говорю: «Ты не наша, не Лабазина. Ты – папина дочь, Пупкова». Она смеется, весёлая! Привела жениха. Мы и ахнули! Наподобие этого, – Алла Валерьевна мигнула глазами вверх. – Тихий-тихий, маленький, как грибок, ей – по плечико. Я говорю: «Иринка, что ты творишь? Это что за безобразие? Разве он тебе пара?! Ты выбирай себе под стать, чтобы он тебе опорой был! А это что за чудо-юдо?..». А она: «Ты, бабушка, уже старая и ничего не понимаешь, а я его люблю!». Ну, правильно, мы жизнь прожили, детей-внуков вырастили, а она, вертихвостка, с одного взгляда во всём разобралась…
Девчата воспитанно кивают, но, кажется, уже погружены в свои мысли и в дорожные заботы. Алла Валерьевна делает последнюю попытку привлечь к себе внимание:
– Я сейчас майку буду снимать – переодеться хочу, так вы на меня не глядите! Да если и глядеть, что вы увидите?! Это раньше я была хорошая, полная, а сейчас – одни воспоминания остались! Грудей нету, обвисли…
Попутчицы дружно уверяют Аллу Валерьевну, что смотреть на неё не будут, отвернутся.
– И правильно, – соглашается Алла Валерьевна, стягивая с себя майку, и прицеливаясь в рукава пижамы, – сейчас по телевизору такое показывают, что никого ничем не удивишь. Антон у меня, внучек («Иринка от дочки, Анечки, а от Саши, сыночка, Антон», – поясняет она спутницам), так вот, Антон сидит и смотрит по телевизору, как мужчина с женщиной спит! Но зачем ребенку одиннадцатилетнему такое знать, скажите на милость?! Где это видано? Я стала ему глаза ладошкой закрывать. А муж мой, Женя, подошел и телевизор выключил. А внучек у меня нравный, – гордится Алла Валерьевна, – говорит деду с гонором: «Имею право смотреть, что хочу!». Женя, конечно, быстро его укоротил, он преподаватель, доцент, знает, что сказать, но вы посмотрите, какие дети теперь слова знают: «Я право имею!». А вы ешьте, ешьте яблочки... Я вижу, что вы – девчата хорошие, и не только потому вам так говорю, что вы мне место уступили. А просто вот вижу и – всё!
Но подружки яблоки не едят, а начинают стелить постели. А за окном – знакомые пригороды, много тут было езжено, хожено, и всегда эти места рождают непонятную грусть – будто бы Алла Валерьевна бродила тут, гуляла, да и ненароком обронила, потеряла что-то важное, а что – до сих пор понять невозможно… Вроде бы привычен и мягок пейзаж за окном – леса и перелески, березки худосочные, растрёпанные клёны, а вон – сельцо, домики с заборчиками, ворота новые, а вот и мужик на телеге поехал, копёшку сена повёз, а следом коричневая дворняга трусит, хвост бубликом, уши торчком, но грустно Алле Валерьевне, и на душе суетно-сумрачно; а ложиться на нижнюю полку, с таким трудом добытую, ещё рано – заснешь на закате, намаешься с головой, да и ночью что делать?!
В динамике над окном что-то щелкнуло, зашуршало, кашлянуло, и бригадир поезда молодым торопливым голосом сообщил, что в вагоне-ресторане есть выбор продуктов на любой вкус, что аптечка находится у проводника и что пользоваться туалетом надо соблюдая правила. Снова раздался щелчок, и после недолгого змеиного шипения зазвучала старая, заезженная песня: «Очарована… Околдована… С ветром в поле когда-то обвенчана… Драгоценная ты моя женщина…».
Алла Валерьевна слушала знакомую мелодию, а потом вдруг песня ушла из её внимания, растворилась. И вдруг ей стало жаль себя до слёз – никому ненужную, одинокую… У неё настала минута, о которой ей говорили знакомые – захотелось раскрыть душу, рассказать свою жизнь незнакомым людям, которых она больше никогда не увидит. Алла Валерьевна обвела взглядом купе: на боковом месте, за столиком, дородная мать, уже переодетая в халат, уминала дорожную снедь, и пичкала большим кружком розовой колбасы свою шаловливую, вертлявую дочку с жидкими пшеничными косичками; парень-недотёпа лежал тихо, как мышь, будто умер; кругленькая русоволосая девушка с увлечением листала модный журнал, разглядывая фотографии красоток, а её чернявая подруга, похоже, уже дремала – глаза её были закрыты. Нет, никому до Аллы Валерьевны не было дела.
«Ждите два гроба», – всплыло вдруг в её сознании предсказание гадалки, и Алла Валерьевна вздрогнула. Не раз и не два пожалела она, что поддалась уговорам своих товарок по Юго-Западному рынку, насоветовавших ей узнать судьбу у «бабушки», и поехала в аж в Старый Оскол к колдунье. Бабка, на вид добродушная и благостная, на поверку оказалась настоящей ведьмой – наговорила ей такого, что всю обратную дорогу Алла Валерьевна выла в голос. Погадала, называется: и деньги проездила, и покой потеряла. И зашла в тупик: верить колдунье или погодить? Как теперь узнать, прорицательница ли перед ней или ловкая аферистка, выманивающая деньги и специально запугивающая наивных жертв? Алла Валерьевна верила, что есть необыкновенные люди, действительно предсказывающие судьбу (тут же всплыл в памяти облик старушки Фараончихи, к которой водила её мать), но карты старооскольской гадалки наверняка лгали – убеждала она себя.
Вояж этот вспоминался теперь как кошмар. Хотелось развеять скорбные впечатления. Потому и выпросилась у Жени в Москву: «Давно подругу не видела, соскучилась. Болеет, просит приехать». Муж отпустил, и вот теперь она сидит у столика, а за окном плывёт название станции – «Графская»… Памятное место! Потеряла она на «Графской» своего графа!..
Жизнь прошла, и теперь можно признаться: послала ей судьба великую любовь. Нет, конечно, никакого равенства на земле: есть реки глубокие и мелкие, деревья высокие и низкие, есть мужчины-красавцы и уродцы, есть везунчики и недотёпы, есть любовь-гигант, что как рычагом, жизнь ворочает, а есть любовь-карлик, которую и под лупой не всегда разглядишь. Полюбила она крепко, с первого взгляда, полюбила, как присохла, милого своего Сеню. Вдуматься бы: а за что? Был он («Царство Небесное», – вспомнила Алла Валерьевна присловье по покойнику) не красавец – кривоногий, жилистый, носатенький, а вот милей его в целом свете не найти, обнимет – сердце долой, будто с горы она падает в сладкую-сладкую пропасть, а очнётся – словно ничего и не было между ними. «Всё прошло», – горько говорит себе Алла Валерьевна, а сама видит (как в кино), себя в светлом платьице в талию (у неё ещё прическа была тогда с кудрями – модная), и они на площади у Лесотехнического института провожают студенческую бригаду в колхоз. Сеня – в широких брюках, в ковбойке с засученными рукавами, чёрные кудри вьются, он ещё тогда усы отпустил, шутил: «Я же казак!». Как раз прошел в кинотеатре «Тихий Дон», и лихие, бедовые парни на Петра Глебова равнялись, подражали его виду. Не все, конечно, а наиболее дерзкие… Тогда, на проводах, мать Сени, тётя Клава, всячески Аллу обхаживала: «Невесточка моя, сынок институт закончит, вы и поженитесь, и заживёте как голубок с голубкой!». А кругом шум, гам, оживление, народ рюкзаки, баулы в полуторку грузит, кто-то на гитаре жарит, кто-то хохочет, а Алла никак с Сеней не распрощается, будто не в колхоз он едет, а на войну. Слёзы в три ручья бегут, даже неудобно перед ребятами. А Сеня с ней ласков, нежен. «Не горюй, ты и не заметишь, как месяц пролетит. Я тебе письма из Графской буду писать». «А я к тебе в колхоз приеду через две недели, проведать», – это уже Алла обещает любимому, глядя сквозь влажную пелену в родное лицо.
И вот он уже в автобусе, улыбается через мутное стекло, машет ей рукой, а Людочка, чернявая красотка с его курса, улучила минуту и рассмеялась Алле в лицо:
– Плачь не плачь, хоть обрыдайся, а ты его больше не увидишь. Он мой будет! – сверкнула жемчужными зубами, змеиным телом своим повела, раз – и уже на подножке очутилась. Алла слова вымолвить не успела, как автобус, набитый студентами, бибикнул и тронулся, а она так и осталась стоять с открытым ртом и зарёванными глазами.
Нет, не прислал ей Сеня весточки из колхоза (она на день по три раза бегала к почтовому ящику). А когда приехала в Графскую его проведать, он и не глянул на неё. Глаза пустые, лицо зачумлённое. Опоила его красотка Людочка заговоренной водой, жарко было тем летом на сенокосе, вот она и подсунула Сене приготовленное зелье. Больше никаких объяснений внезапной перемене его чувств Алла не нашла, потому что не только она его без ума любила, но и он в ней души не чаял. Что слова?.. Ими врать сколько угодно можно, а когда тело с телом говорит, тут уже друг дружку не обманешь. И вдруг, словно чёрную повязку ему на глаза надели – не узнаёт он Аллу, не помнит их любви, забыл всё заветное, а ведь три года они гуляли! Потерял Сеня волю, выпустил судьбу из рук. А красотка Людочка родом была с Хренового, у них там издавна знаменитые колдовки жили, и, конечно, парня присушить – это для них не работа, а забава. Портили народ, куражились над людишками. Знала Людочка про силу наговоренной воды, потому и не удержалась, похвасталась на проводах сопернице, что отобьет зазнобу.
Всё ж таки тогда, в Графской, слезами и ласками расшевелила Алла жениха, заставила его на себя посмотреть пристально. Больно было ей видеть, как увяли его смоляные кудри, каким мутным стал взгляд серых глаз, как бессильно повисли жилистые, большие, добрые руки. И сам он – будто пустой, «вынутый», знать, ночами крепко на нём черти ездили, всласть пила из него силу красотка Людочка. И заговорил Сеня (будто не своим голосом!), глухо:
– Я пред тобой, Алла, виноват, знаю, но женюсь на Людочке. Хочешь, суди меня, хочешь, нет…
…Пришел подтянутый, малоразговорчивый проводник, собрал билеты, придирчиво рассмотрел паспорта. «Раньше женщины на этой работе были, – вспомнила Алла Валерьевна, – теперь берут мужиков. И правильно, сподручней им в поездах трястись, матрасы тягать, да пьяниц гонять из тамбуров». На форменной рубашке у проводника была прикреплена визитка с именем. Алла Валерьевна прищурилась и прочитала: «Арсений Петрович». Надо же, тёзка её Сени! Но чужое, гладковыбритое и сухое лицо мужчины совсем не походило на того, кого она любила всю жизнь, да и сейчас, даже от воспоминаний, слёзы закипели у неё в горле. Ещё чуть-чуть, и она расхлюпится, завоет, упадёт в подушку, будет причитать, просить у жизни пощады… Нет, конечно. Да и теперь, что ни говори, всё же ей легче, чем тогда было. Вспомнила Алла Валерьевна стыдную сцену из прошлого, как тогда, на свидании в Графском, упала она в ноги к Сене, и кричала в голос, просила не губить её, вспомнить их любовь! Но легче было камень разговорить, чем Сеню расколдовать – не стал он её слушать, ушёл. А она с ужасом смотрела, как в густых сумерках быстро исчезает его родная и теперь уже чужая фигура, он шагал торопливо, и руки его были непривычно прижаты к телу, словно он боялся что-то выпустить из себя. А ночь была чудно хороша, летняя, стрекочущая кузнечиками, пахло пылью, сеном, хомутами, парным молоком, простой, трудовой деревней, и, казалось, даже далёкие колкие звёзды пахнут ночной свежестью, вечностью… Было особенно несправедливо быть брошенной именно в такой вечер, когда земля набрала силу, а лето обещало долгое, милое телу, тепло.
Она плакала (теперь уже внутренне) и год, и два. Белый свет стал немил. Алла мечтала тогда – ночи напролёт: позови её сейчас Сеня – и она всё сразу забудет, простит, бросится ему на шею, и этот морок, что на него нашел, исчезнет, растворится, а они будут рядом – навсегда. Но Сеня, конечно, про неё и не вспоминал: она знала, что он женат на красотке Людочке (не стали дожидаться окончания института, потому что после Графского Людочка понесла), что свадьба, которая, кстати говоря, была на соседней от Аллы улице – жили они недалеко, прошла с потугами на веселье, но без настоящей гульбы – жених был хмур и подавлен. «Дурачок! – жалела его Алла. – Телёнок глупый!». Не было у неё злости на Сеню, а змеища Людочка, конечно, поставила против себя колдовскую защиту – не могла Алла про неё думать никак: ни хорошо, ни плохо. Словно не эта чернявая гадюка, а неведомая стихия разлучила её с любимым.
Поезд замедлил ход – проезжали небольшой пристанционный посёлок, три бабы в платках стояли на платформе, у одной – плетеная корзина, завязанная сверху линялым куском ткани; мать её, она в том же возрасте тогда была, что и эти бабы, так вот, мать Аллы видела, что дочь пропадает, «сохнет». Везде про свое горе советовалось, и прознала, что есть в городе старушка слепая, провидица, и никто точней, чем она, не может предсказать судьбу.
Алла мать слушалась, но, сколько та ей ни говорила – забудь Сеню, это у неё не никак получалось. И вот пошли они к провидице. Память легко воскресила летний жаркий день, и как они с матерью (мать – впереди, охая, у неё больная нога), поднимаются по меловой тропке на крутую горку, где стояла белая хатка, куренёк, провидицы Фараончихи.
Старушка сидела у дверей, в теньке, в белом платочке в меленький горошек, вся худенькая, слабенькая (в чём только душа держится! – подумала тогда Алла), в руках у неё палочка сухонькая, и она ей постукивала по выбитой земле.
Они ещё и «здрасте» вымолвить не успели, как Фараончиха заговорила медленно и строго:
– Никого я не принимаю, ни с кем не разговариваю, а тебя, женщина-хромоножка, выслушаю – много ты людям добра сделала…
Алла помнит, какая оторопь её тогда взяла – старушка была слепой, глаза её смотрели мимо, невидяще, а всё же она как будто прозревала их в ином, неподвластном обычным людям, мире.
Мать справилась с волнением быстрей:
– Мне ничего не надо, дочку я привела, несчастье у неё…
Фараончиха перебила:
– Знаю, моя любезная, про беду – бросил её суженый. Но этому горю не поможешь – вместе им не быть.
Тут Алла не выдержала и вскрикнула:
– Да как же, бабушка! Люблю я его!
Тень снисходительной улыбки прошла по незрячему лицу провидицы. Она водила палкой по выбитому пятачку земли перед своими ногами.
– Вы, внученька, как разные планеты, вместе вам нельзя. Проживёте свои жизни порознь. Но в самом конце пути… – старушка задумалась, – слабо я вижу, – вдруг призналась она, – так вот, либо вы соединитесь, поженитесь, либо он умрёт, а ты жить останешься.
Алла крепилась, как могла, но чувствовала, что сейчас разрыдается, или сердце её разорвётся от горя. Оно трепыхалось – большое, как жаркая, сильная птица, билось в прутья грудной клетки, и Алла была бы даже счастлива сейчас умереть – красиво и трагически, чтобы не мучиться больше одиночеством. Но Фараончиха поспешила её утешить:
– А я тебе скажу, милая, за страдания, которые ты от него претерпела, пошлёт тебе судьба большой подарок, награду! Будет у тебя муж – король, он всю улицу перевернёт. А больше я вам, девчата, ничего не скажу, – и ведунья отвернула от них лицо.
Они спускались с пригорка, от избушки, и Аллу душили сомнения: верить? Не верить? Какой король? Ей никого, кроме Сени, не надо – ни парней, ни мужиков. Жгла и обида на Фараончиху: неужто ничего нельзя было сделать, чтобы обратить к ней Сеню?!
Алла Валерьевна отвлеклась от воспоминаний на вагонную жизнь: проводник с родным именем ловко принес чай. Паренёк-недотёпа спустился с верхней полки. В чем и душа держится, а вот, поклевать на ночь тоже охота!.. Алла Валерьевна подвинулась у столика – садись, не жалко (русоволосая девица с нижней полки, похоже, уже спала, отвернувшись к стене, модный журнал валялся в ногах, листы загнулись). Парень насуплено хлебал чай, провода торчали в ушах – слушал музыку или вид делал, чтобы не разговаривать – кто ж их нынче поймёт?! «Подожди, – мысленно позлорадствовала Алла Валерьевна, – и тебя ещё приспичит, на людей будешь кидаться, а перемолвиться словцом не с кем». Впрочем, это было незлобное ворчание. «Старость», – критически обозрела она свои мысли.
После чая она прибрала на столике, выбросила мусор, и с наслаждением расстелила простыни – бельё было новое, белое, хрусткое, пахло утюгом, и уютной, долгой дорогой. Алла Валерьевна с наслаждением вытянула под простынею затёкшие, ноющие в коленках ноги, подмостила подушку поудобнее. Теперь она смотрела в окошко напротив – там всё ещё сменялись виды, мелькали деревья, поля, одинокие домишки, наплывал закат – пока ещё далёкими багряными облаками. Кажется, что она уже отъехала от повседневной своей жизни очень далеко – и даже не вверилась, что ещё сегодня она выходила на работу торговать окорочками на Юго-Западном рынке, правда, отбыла не полную смену, попросила Полину подменить её пораньше. На секунду вдруг мелькнуло (и тут же исчезло) ощущение полного счастья, довольства, равновесия души, и сразу вернулось плохое – гадкое гадание старооскольской ведьмы, домашние неурядицы, Саша… Алла Валерьевна вдруг подумала, что прошлое ей милей, дороже настоящего, что ни говори, но там уже ничего невозможно поменять и, тем более, ухудшить. А хорошее в её жизни тоже было. А самое лучшее в хорошем, это его предвестие, предчувствие, когда в твоей судьбе ещё всё разбито, раскурочено, разграблено, и, кажется, не будет никакой перемены к лучшему (ты её, эту перемену, во всяком случае, не ждёшь), но чашу весов уже толкнула невидимая рука бесплотных сил, и участь твоя вот-вот изменится к лучшему, а ты всё ещё скулишь и воешь в несчастье. У Аллы Валерьевны было такое любимое, много раз обкатанное в голове воспоминание о том, как радикально и естественно изменилось её жизнь. И можно только гадать: кто они были, эти «эпизодические», но очень важные герои, которые разворачивали её жизнь? Слепые посланцы судьбы? Сознательные кузнецы чужого счастья? Просто хорошие люди?
Она работала – после техникума – в НИИ Стойпроект, и, конечно, подруги-сослуживицы были в курсе её разрыва с Сеней. Нет, она головой о стену не билась, никому не жаловалась, напротив, была всегда вежливой, нарядной. Ну, и сообразительной – это у неё не отнимешь. В общем, ценный кадр без личной жизни (хотя Алла терпеть не могла «научных» женщин-аспиранток). Личное горе зрело у неё в душе золотым слитком, он утяжелял её походку, делал ещё более выразительным взгляд синих глаз, и придавал, помимо её воли, многозначительность её простым речам.
Однажды её вызвал начальник отдела Карабанов. Это был красивый, видный мужчина, от которого всегда исходила (Алла чувствовала её иногда даже физически) волна доброй мужественности, так что при Карабанове хотелось подтянуться, выглядеть лучше, чем есть, понравиться ему, впрочем, без всякой надежды на взаимность – он не обращал внимания на такие пустяки, тем более, на кокетство, он был требователен, строг, устремлён, словно знал какую-то иную цель жизни, чем та, к которой стремились все вокруг. Она, кстати, простодушно считала, что Карабанова все обожают – потому что, по мнению Аллы, его невозможно было не любить, она тоже была им очарована, но это не было земным чувством, потому что, во-первых, Карабанов был намного старше, а во-вторых, он был совершенно недосягаем, высок, и невозможно было бы представить его «в быту», поскольку он принадлежал совсем другой реальности, чем та, в которой, допустим, жила Алла. Карабанов со временем попал в руководящие кадры треста, потом его перевели в Москву и там он исчез, растворился – никто не знал, что с ним сталось, да, кажется, никого это особо и не волновало. Многие даже вздохнули с облегчением, когда Карабанова от них перевели, – не потому, что он был как-то придирчив или зануден, руководя их отделом, нет, напротив, это был редчайший экземпляр идеального человека, и соседство с ним некоторых утомляло, раздражало – любое сравнение всегда было в пользу Карабанова, хотя он и не прилагал к этому никаких сверхусилий. И сейчас, вспомнив про своего начальника, Алла благодарно вздохнула – что ни говори, а такие люди – украшение жизни, и жаль, что их встречается так мало.
В тот день он вызвал её к себе в кабинет. Карабанов сидел за столом с зелёным сукном – как всегда, представительный, излучающий энергию и бодрость.
– Садитесь, – сказал он Алле чуть загадочно.
Она села.
Карабанов взял за дужку очки, лежащие перед ним на столе, крутанул их, приблизил к подбородку, но надевать не стал, а внимательно, можно сказать, пронзительно посмотрел на неё своими большими, темно-карими глазами. («Эх, красив был мужик!» – она отвлеклась от воспоминаний и громко, тяжко вздохнула; и вновь, как будто смотрела старый добрый спектакль из своей жизни, нырнула в прошлое.)
Она вспомнила, как после этого взгляда вдруг заволновалась, затрепетала (вызов к начальству всегда считался чрезвычайным происшествием).
Карабанов не стал больше медлить, а решительно заговорил:
– Алла, от нашего института в колхоз едут сотрудники. Я тебя тоже командирую.
Дело обычное – в прошлом году они заготавливали силос, убирали картошку, теперь вот близился сенокос… В деревню посылали, как правило, бесполезных неумех, без которых институт мог вполне обойтись. Чувство горькой обиды обожгло Аллу:
– Не поеду, Василий Николаевич. Не хочу. Смежники чертежи ждут, – и, волнуясь, она начала доказывать, почему эта совершенно глупая поездка ей не нужна.
А Карабанов всё смотрел на неё – тепло, пристально-пронзительно (и тогда она подумала, что с такой внешностью он бы вполне мог сниматься в кино, его бы вся страна любила!), и наконец, решительно прервал её:
– Алла, я тебе приказываю: поезжай. Всё, это решено, мы ничего больше не обсуждаем.
И совсем просто добавил:
– Сдается мне, что жизнь твоя там изменится.
Помнится, Алла, выходя от него, буркнула: «Спасибо, Василий Николаевич, удружили». Надулась, насупилась. Но что делать?! С начальником не будешь ведь спорить или драться?!
Народу в тот раз в колхозы выезжало много – студенты политехнического института, парни из СХИ, музучилище («балалаечники») почти в полном составе, представители организаций, вроде их Стройпроекта. Перед отъездом командированных разбили на группы по двадцать человек. Народ перемешали, чтобы в бригадах было поровну парней и девчат.
Ехали долго, почти на край области, в Переволочное, и здесь их «десант» расселили в соседних избах. Алла вспомнила, сколько шороху навело явление городской бригады в колхозе. Молодые, азартные, они с подколками, с прибаутками днем сгребали и копнили сено (и хорошо было обедать здесь же, у пахучих стогов, в сладостном теньке; пить студёную воду, от которой ломило зубы, из ведра, принесенного школьниками-тимуровцами; вдыхать аромат свежеиспеченной горбушки и хлебать жгуще-красный, никогда не надоедающий борщ, закусывая его молодым зубком чеснока), а вечером у клуба играла гармонь, и наиболее бойкие из приезжих девчат плясали так, что застёжки у босоножек отскакивали!..
Впрочем, Алла знала про гулянки лишь по рассказам, вечерами она сидела дома с бабой Дусей, хлопотливой одинокой старушкой. Та всё охорашивала горницу, вязала крючком круги-половики из тряпичных полосок. Домишко у неё был ухоженный, светлый, с геранями на подоконнике да с фотографиями родни по стенам, заведенных по тогдашней моде в рамы под стекло. Баба Дуся понукала Аллу: «Пойди, пройдись, попляши, покажи себя, пока молодая!» – но она отмалчивалась, сердце её было пусто и стыло.
Так прошел вечер, другой, третий… На четвёртый к крыльцу избы пришли парни из бригады. Алла сразу, когда они ещё ехали в автобусе, отметила среди них – но лишь механически, глазами – студента Женю. Был он самый красивый из ребят – высокий, ладно сложенный, с широким разворотом плеч, с горячим взглядом, с чистым лицом. Глаз не отвести – до чего ж хорош! Но что Алле его красота – у неё своё горе, своя любовь, безответная, привязчивая. Никто ей, кроме Сени, не нужен. Она уж решила: так и умрёт – от любви, тихо истает, свечкой восковой.
И вот Женя, дожидаясь, пока другие девчата выйдут на улицу, говорит (она на крылечке сидела, прошлогодние семена перебирала):
– Ребята, а вы заметили, Алла с нами никуда не ходит?
Парни зашумели: да, мол, так и есть.
Алла только усмехнулась:
– Очень нужно!
А Женя, чистая душа, удивился:
– Это почему же?
Алла до сих пор помнит, как резко она ответила:
– Потому что я – засиделка. Меня жених бросил! – и кинулась в домишко, только дверь хлопнула.
И тогда Женя сказал ребятам: раз Алла гулять не ходит, и мы на улицу не выйдем. Устроим бойкот гулянкам…
Это Алле девчонки передали. Ну, ей-то что?! Она никого не неволит, хотите – пойте и пляшите, нет – дома сидите. Тоже мне, комсомольцы-добровольцы!.. Но в тот вечер и впрямь городские по хатам сидели. Алле даже неловко стало, не по себе – лишила людей веселья. (А вечера-то, вечера стояли!.. Сначала долгие, густые синие сумерки, а после – тёплые ночи, такие дивные, свежие после утомительного дневного зная, с яркой россыпью звёзд, с ликующим стрекотанием кузнечиков, да с редким, но задиристым лаем собак – где-то на окраине села… И со здоровой, налитой силой жизни – и в смётанных стогах, и в крепких руках, и в их молодых, не знающих ещё болезней, телах).
Девчата, конечно, дулись, фыркали. А днём, на работе, к ней подошла Оленька – тоненькая беленькая девчушка из музучилища. Они стояли посреди луга с граблями – со стороны можно было подумать, что тут важный производственный вопрос решается. А Оленька, опустив глаза, теребя кончики косынки, еле вымолвила: «Пожалуйста, Алла, выйдите на вечору! Очень мне Женя нравится, может быть, я больше и не встречусь с ним…».
Если бы кто другой попросил, Алла бы и ухом не повела. Но Оленька!.. Что-то в ней, нежно-тоненькой, было обречённо-трагическое, как в жаворонке, который как раз трепетал в небе (наверное, где-то поблизости было его гнездо). И Алла, чтобы не видеть её унижения, которое Оленька пыталась всячески замаскировать, выдать за стойкость, поспешно кивнула: «Ладно!».
После уже поняла: раззадорила она Женю своей холодностью. Решил он понять, что за птица перед ним, и в тот вечер, Оленьке на беду, не отходил от Аллы. Всё о себе рассказывал. Слово за слово, и она стала таять от его неподдельного внимания, вступать в беседу, но смотрела на него спокойно, как на друга. Да, красив, да, приятно, что он внимание оказывает – ухаживает культурно и благородно, без нахальных приставаний, а всё же сердце её принадлежит Сене, о нём все думы – горькие и теперь уже несбыточные…
Десять колхозных дней пролетели быстро, а жизнь развернули круто. Где сейчас беленькая Оленька, что с ней сталось?! Еще в советское время Алла увидела её лицо на афише – Оленька выступала с романсами в филармонии. Рядом с ней – симпатичный казах в смокинге (они пели дуэтом). Муж, друг, коллега? Больше Алла ничего о ней не знала, никогда её не видела. И сейчас, устремив взор в тёмное вагонное окно, где изредка мелькали одинокие огни, она ещё раз твёрдо сказала: нет, Женю она ни у кого не уводила, не отбивала. Сам виноват, что увлёкся Аллой. А может быть, прорицательница Фараончиха что-то своей палкой настучала, чем-то судьбу его поворотила?! Но Алла перед Женей чиста – ни в колхозе, ни после, в городе, когда он к концу рабочего дня уже прохаживался перед окнами их НИИ, она ему голову не дурила, ничего не обещала. «Смотри, твой уже здесь, с цветами!» – завидовали ей девчонки на работе. Как же всё-таки красив Женя – до сих пор! Куда бы с ним Алла ни пошла – везде восторженные вздохи, завистливые взгляды, всюду летят на него поклонницы, как бабочки на огонь. А уж в молодости!.. Конечно, её самолюбию льстило, что такой «король», первый красавец, рядом с ней, что он никого, кроме неё, не видит. Сердце её не обманывало, она чувствовала, что Женя её полюбил без памяти (за что? – недоумевает она до сих пор). «Какого парня себе отхватила!» – слышала она вслед завистливый шёпот. Аллу, конечно, тоже дурнушкой никто не мог назвать, ну куда ей до Жени! Высокий, плечистый, с горделивой осанкой, кудри чёрные, густые, брови вразлёт, глаза широкие, ясные, губы чувственные, с благородным изгибом – посмотришь на такого парня однажды и взгляд уже не сможешь отвести. И, главное, Женя – не бабник, он своей красоты словно бы никогда и не понимал. Другие мужики знают: вот, я мигну, и любая юбка – моя, а ему и мигать не надо, женщины сами за ним косяком шли. (До сих пор на банкетах в институте, где Женя преподает, Алла оборону держит, отваживает любительниц чужих мужей.) Но он женщинами не увлекался, Алла это ещё тогда, в молодости, поняла. Приехал Женя из Брянска, из бедной многодетной семьи, помочь ему никто не мог, но парень он был способный, активный, учился на одни пятёрки, и всегда рассчитывал на себя, на свои силы.
…Поезд заскрежетал металлическими сочленениями, замедлил ход, и, словно после некоторого раздумья, несколько раз запнувшись, наконец, остановился. Похоже, что в чистом поле: Алла Валерьевна пыталась разглядеть полустанок, перрон, но за окном была только плотная сумеречная густота. Как будто на чужой планете оказались, в неизвестном мире. Она вздохнула и покорно вытянулась на узкой постели, сложила руки на груди. «Как покойница!» – мелькнуло в голове. А что, может быть, это её собственный гроб нагадала ей колдунья?! И Алла в не первый раз подивилась мгновенности промелькнувшей жизни – в ней, кажется, и не было вот таких внезапных остановок, жизнь неслась, год за годом, к «пункту прибытия»… Как знать, может быть, перед смертью у неё тоже будет томление: быстрей уж, приехали, пора «на выход», чего толпиться в тамбуре, пожалуйте в потусторонний мир – Алла всё-таки склонялась к мнению, что «там» «что-то есть». Но всё же приятно было лежать в чистой постели и осознавать, что до смерти ей ещё далеко, что ничто пока не предвещает финала, и ей даже казалась, что впереди у неё – достаточно долгая дорога, которая обязательно должна её подготовить к «выходу».
Да, так вот, она знала, что Жене она не пара, что он – лучше её, честней, красивей, и, наконец, что он – награда судьбы за перенесённые муки. А всё же любви, понимания, что вот этот человек – её потерянная и найденная половинка, её родная сущность – не было. Она выходила за него замуж не по расчёту, а по «общественному мненью» – сколько же можно дурить такому парню голову! (Они встречались после колхоза два года.) И впрямь, «король всю улицу перевернул» – сбылось пророчество старой Фараончихи, поглазеть на завидную пару, а особенно, на жениха, шли стар и млад, свадьба гудела три дня (захватили и понедельник), а уж как была счастлива мать Аллы! «Он на тебя наглядеться не может!» – Женю она сразу приняла всем сердцем и до самой смерти души в нём не чаяла.
Ну и прожили они, как прожили – не хуже других, двух детей родили, внуков дождались. Алла мужем гордилась – и было за что. Красивый. Порядочный. Карьеру сделал. Но – чужой. И своим не стал. На старости лет стал Женя упрекать её: «Прожили мы, а ты меня ни капельки не любила». Понял, горько ему. А что сделаешь, если осталось её сердце с Сеней?! Детей они с Женей вырастили красивых, крупных – в мужа пошли. А характер у них – слабый, мягкий. Особенно у сына, Саши. Может, потому так вышло, что сердцем она не в семье была?!
Годы прошли, у Сени – сын вырос, и у Аллы – дочь и сын, и жизненный капитал кое-какой они нажили, она в своем институте на хорошему счету, а Сеня вообще высоко поднялся – заведовал в городе озеленением. Давно он переехал из родительского дома, и никак их пути не сходились. Потому что специально Алла встреч не искала, а случаев не выпадало, хотя она точно знала – обязательно они увидятся. Утишилась её любовь, вернее, она её задвинула в дальний угол души, на «чердак», как вещь, которая и в хозяйстве не нужна, и выбросить жалко. И в эту самую пору вышло так, что их институту нужны были проектные бумаги от Сени, и опять же – Алла не прилагала никаких усилий, наоборот, вяло отпихивала от себя эту работу – идти нужно было к Тихолазову именно ей и никому больше.
Поезд внезапно тронулся, и будто что-то столкнул – тайное, стыдное – в её воспоминаниях, она даже поморщилась. Потому что да, любовь почти умерла в ней, но оскорблённое самолюбие было живо, сильно «подлеченное», конечно, Женей, идеальным, в общем-то, мужем и отцом, а всё же Алла чувствовала себя уязвлённой и отомщённой не до конца. И потому на официальный прием к А.Н. Тихолазову она собиралась так, как, наверное, полководец готовится к решающей битве. Сто раз осмотрела себя в зеркале. Костюм на ней был модный, красного цвета (Женя подарил на день рождения), сережки в ушах жемчужные – редкость, очень ей шли (золото Алла никогда не любила – не приучена была с детства). Прическа высокая – волосок к волоску. Румянец – свой собственный, от волнения. Пусть душа её была почти спокойной, а всё равно щёки пылали, дрожали коленки, и все её жесты стали суетливо-поспешными.
Шла она к нему через площадь Ленина, в административное здание, и думала: «Может, сейчас он на меня в окно смотрит…». И вдруг ощутила то же счастливое волнение, что и в юности, когда бежала к нему поздним вечером на свидание, и когда они целовались на скамейке, а вокруг душно и сладко цвела сирень, пробовали петь соловьи, где-то звучали гитарные переборы, и было полное чувство абсолютного владения своей жизнью – настоящей и будущей. Никогда больше она не была так безусловно и полно счастлива, как в те вечера. Так на что же она теперь надеялась, о чём не смела мечтать?! Нервно шагая через площадь, она поняла: ничего в ней не умерло. Любит она Сеню!
В приёмной и секунды не ждала – секретарша её сразу пригласила в кабинет и плотно закрыла дверь. А дальше… Алла и не поняла, как это вышло: кинулись они друг к другу, обнялись… Сеня плакал. Полысевший, постаревший. А всё равно – родной!
Наконец они сели к столу. «Какая ты красивая Алла, видная собой», – он оценил её наряд, да что наряд, жизнь её оценил! Потому что средние годы – это не молодость, тут уже не что Бог от родителей дал, а что сам нажил, на человеке видно. И Алла рядом с Женей (о котором в те минуты забыла напрочь) расцвела, похорошела, вошла в красивую бабью пору. А вот чернявая Людочка-разлучница стала страшной как ведьма, а ведь была яркой красавицей! Искалечила она чужую любовь, но и самой ей счастья не досталось – вот как бывает!
И в ту встречу они, конечно, не про официальные бумаги говорили (чего на них время тратить!). «Не люблю я её, – каялся Сеня. – Ни капельки. Как только появлялась у меня возможность – сразу изменял ей. Всю жизнь от неё проходил. Ничуть она мне не мила».
Долго они тогда посидели – часа два, не меньше (очередь у кабинета скопили – человек десять). Рассказывали друг другу про свою жизнь, вспоминали прошлое – счастливое. И Алла в эти минуты откровения могла бы спросить: чем всё-таки змея Людочка взяла его, как очаровала, но почему-то почувствовала – не надо ей эту тайну знать. И – промолчала. И Сеня – не сказал… И попрощались они скомкано: вдруг стали звонить телефоны от областного начальства, которые до этого момента молчали, и Сене нужно было погружаться в работу, и они просто друг другу махнули – он ей от своего начальственного стола, она – от дубовой двери… Вышла – и почувствовала себя тревожно-счастливой. И – грешной.
Всем был у неё Женя хорош. Только уж очень умён. И – ревнив безумно. Кто, как ему про ту встречу донёс? Неизвестно. Никаких разбирательств не было. Женя сказал ей:
– Алла, как хочешь: если я узнаю, что ты ещё раз с ним встретилась, я уйду сразу.
И никогда, ни разу больше не попрекнул её (но Алла знала – не забыл, Женя всегда всё помнил), не укорил, не подшутил, но одной этой своей фразой такую стену возвёл между ней и Сеней, что она ни то, что видеться, думать о нём больше не могла… Редко-редко, тайно-тайно…
Увидела она Сеню через десять лет, на похоронах. Сгорел за полгода – рак на губе вскочил и быстро развился (может, туда его как раз Людочка-змея и поцеловала в первый раз?!). Сама-то Людочка раньше его померла, на несколько месяцев. Всё тогда в Алле встрепенулось: ну вот и стал Сеня свободный! Как они могут вместе очутиться, каким путём – этих планов она не строила, но позови он её, прибежала бы сразу. А Сеня – не позвал. Не было у него больше сил жить, не хотел он цепляться за свою любовь. Да и Людочка даже за гробом не отпускала его, волокла к себе.
Алла не хотела идти на похороны и, тем более, подходить к покойному: зачем ей Сеню видеть мёртвым?! Он для неё всегда живой. Но поток народа на гражданской панихиде увлёк её, захватил, и она всё-таки на секунду взглянула в чужое мёртвое лицо. И странное чувство она переживала. Горе? Да, конечно. А ещё – опустошенное спокойствие. Надо было учиться жить без любви!
А времена наступали такие, что всё, прежде нажитое, рушилось. В 90-е, только-только Алла вышла на пенсию, как институт их закрыли, помещения разграбили и растащили на аренду. Дочка Анечка, правда, удачно была замужем и в директора школы тогда выбилась, а вот сын сидел после института без работы, и Жене, конечно, тяжело было семью тащить. Алла тогда, по примеру многих, ударилась в челночный бизнес – закупала вещи в Лужниках, волокла на себе сумки, перепродавала на местных базарах. Разбогатеть не сумела, но зато полиартрит себе заработала – всё время ж на нервах, да на обмане, а тяжести какие – в любой погоду! Морозы тогда стояли лютые. Хорошо хоть в Москве ей подружка помогала, та самая, которую Алла теперь едет навестить.
Что и говорить, разбойные были времена: и сумку с деньгами у неё резали, и рэкеты накатывали, и товар порченный подсовывали… А ещё Алле теперь вспомнился случай, который, как ей казалось, она тогда прочно похоронила в памяти. Как-то на рынке привязалась к ним цыганка: «Дай погадаю». Ходит и ходит следом, покою не даёт. У Аллы уже и денег не было – на покупки растратила. «Отстань, – говорит Алла цыганке, – у меня осталось только 150 рублей». А той лишь бы зацепиться, схватила клиентку за руку и зачастила:
– А я тебе как раз на эти деньги и погадаю! Ввек не забудешь.
Цыганка старая, в пышных грязных юбках, глаза у неё кошачьи, хитрые, во рту полно золотых зубов, на шее монисты звякают. Держит она Аллу за руку, а сама смотрит в сторону и будто книжку читает, и всё по ней точно рассказывает:
– Вижу, – говорит, – красавица, что у тебя дома – король трефовый. Он всем заправляет, твоему дому – голова. Вижу у тебя двоих детей – сына и дочь, и сын у тебя тоже король и красавец, но судьба у него будет тяжелая. До 50 лет не доживёт…
Алла так и охнула от такого гадания:
– Скажи, что делать, от чего беречься?
Но цыганка выхватила деньги у неё из рук и была такова – только юбками крутанула да монистами звякнула.
Если б не подруга, Алла бы, наверное, после таких предсказаний руки на себя наложила. А Рая, молодец, дурные мысли отвела:
– Не верь мошенницам! Они же психологи, специально человека в ступор загоняют, делают его зависимым от гаданий, колдований и предсказаний. Забудь, и тогда ничего не сбудется. А будешь горевать, на беду себя настраивать, попадёшь к ним в зависимость. Они таких людей по глазам находят, пристанут – не отлипнешь. Гадости говорить – это у них работа такая.
Ну, Алла и утешилась разумными словами. И почти забыла про наглую цыганку. А судьба у Саши всё равно несчастливо сложилась. Симпатичный, умный, добрый, незлобивый, Алла, стыдно признаться, больше дочери его любит. Можно ли было представить, что она, родная мать, к своему сыну на свадьбу не пойдёт?! Через два года после того базарного гадания Саша женился, а она сутки напролёт ревела, кричала (выли они на два голоса с престарелой матерью). Алла плакала и причитала: «Где ж ты её взял? В какой подворотне? Ни кожи, ни рожи, ни денег… Ни ума, ни сердца… А ты глаз с неё не сводишь, на руках носишь… Змея она ядовитая, подколодная… Сыночка родный, зачем же ты себя, молодого, губишь? Разве можно так, со скандалом, новую жизнь начинать? Где ж это видано!». А сердце обидой жгло. Сказал Саша родителям страшное: «Я её люблю. Не позволите на ней жениться – повешусь!».
Женя всё-таки пошел на свадьбу (гуляли в кафе), а она – не смогла. Но решила переломить себя, пустить молодых в дом. (А зря, – понимает теперь Алла. Надо было отправлять их на квартиру. Там бы они помыкались, помыкались, и – разбежались. А здесь, чем плохо, на всё готовом?! Живи – не хочу.)
Сначала, правда, вроде и благополучно семейная жизнь пошла. Антон родился – здоровое дитё всегда в радость. Но невестка-то – Алла быстро её раскусила – наркоманка! Вмажет себе что-то и ходит по дому как зомби, ничего не видит. То весёлая, а то мрачней тучи – как собака на тебя кидается. С наркотиками у неё проблем нет, поскольку медсестрой работает. (Труженица незаменимая, даже в отпуск старается не уходить – а как больных обворовывать?! Она пациенту вколет витамин, а себе – какой-нибудь трамал, и кайфа ей до дома хватает.) Ладно сама-то, туда тебе и дорога, злорадно думала Алла, а если Сашу подсадит на наркотики?! Она стала просить сына:
– Сыночек, брось её! Ты такой красивый, умный! Мы тебе хорошую женщину найдём! За тебя и девушка пойдёт незамужняя – посмотри, какой ты видный, ухоженный…
Разговор этот состоялся года четыре назад, когда отношения между молодыми совсем расклеились. Невестка Сашу совсем ни во что не ставила, загнала под каблук, третировала. Плюс эти её наркотические вывихи – она ж собой не владеет! А ребёнку каково?! Антон – нервный, крученый, ещё бы, между родителями война каждый день. Надо, надо было Сашу вырывать из этой ямы!
Но он сказал:
– Нет, мама, я её не брошу. Мне её жалко.
Вон она, мягкотелось когда сказалась! Не в Женю сын пошёл характером. И не в Аллу. А в кого? В себя, несчастного человека. Если б, конечно, Алла любила Женю, может быть, и у сына что-то волевое в породе закрепилось. А он родился без стержня. Пока папа-мама его берегли, это ничего, не чувствовалось, а начались испытания – сломался.
И запил Саша… И тут слёзы побежали у Аллы Валерьевны по щекам, и закрутила боль в суставах так, что она едва сдержала стон, но гримаса тяжелого страдания всё равно исказила лицо; хорошо, что свет в вагоне только что выключили, и никто не видит, как она плачет – от воспоминаний и от боли… Потому что пьёт Саша так, что уже по улицам валяется. Приходят соседи, и говорят где лежит её сын, потому что до дома он дойти не в силах. Первый раз стыдно было это слышать, а теперь Алла привыкла, на улыбочки соседей не обижается, а наоборот горячо благодарит добрых людей. Потому что можно вот так зимой упасть где-то и не проснуться. Алла берет коляску и отправляется на поиски. Если Саша в состоянии, он тяжело шагает, опираясь на мать, если нет, то она везёт его на тачке на потеху уличным острословам.
Конечно, пьяница никому не нужен – сколько бы Женя, поднимая свои связи, Сашу ни устраивал на работу, нигде он больше месяца не держится – поскольку запивает и его увольняют за прогулы. И Алла тогда пошла торговать окорочками на рынок, от хозяина. А Женя по-прежнему держится за место, преподает в институте. Деньги нужны, потому что надо тянуть Сашу, поднимать Антона. Алла улыбнулась сквозь боль и слёзы: вспомнила, как обцеловывал её внук, которому она на день рождения подарила три тысячи. Ну, правильно, а от кого ребенку чего ждать?! У матери – своя жизнь, отец – нигде не работает. Женя его держит строго (он Алле однажды высказал: «Упустила ты Сашу. Разбаловала. И внука мне не порть!»), а какая у мальчишки жизнь?! Хорошо, хоть доченька Анечка взяла его в свою гимназию, в хороший класс. И то до Аллы слухи доходят, что родители недовольны: чему мол, наших детишек может научить мальчик, у которого мать наркоманка, а отец – алкоголик?!.. Эх, люди…
Уже была глубокая ночь в вагоне, парень наверху посапывал, посвистывал, тихо спала русая девица напротив, разметав по белой простыне нежные руки, чернявая её подруга, напротив, ворочалась, вертелась – наверное, всё-таки была непривычна к верхним полкам; из соседнего купе доносился сдерживаемый хихикающий женский смех и грубый мужской шёпот, мерно постукивали колёса, а вот и встречный пролетел – с гудением, с мельканием огней, и вновь – живая ночная тишина вагонной ночи…
Алла думала о сыне: как он там, где сейчас? Однажды ночью она увидела в щелочку – Саша стоит на коленях на кухне перед иконой Николая Чудотворца (старая, от матери осталась) и так плачет, так молится! Слезами заливается. Хотела Алла выйти к нему, утешить, но потом постеснялась – наверное, ему стыдно будет, если кто-то узнает про эту его молитву. Видишь как, в Бога верит, а пить бросить не может. Попался!.. Попасться легко, а выбраться как?!
А вот Алла не очень в божественное верит. И крест до сих пор не носит. А надо бы – старая уже… И вот интересно было бы, подумала она, встретиться со своей душой и поговорить всласть. Алла Валерьевна верила, что душа её всё-всё на свете знает – и про её жизнь, и про мир, и про то, что «там» находится. Душа вроде как «учительница», преподавательница, она бы могла наставить, как правильно жить. Но таких встреч у Аллы Валерьевны не было. Наоборот, часто наползало что-то мрачное, муторное (душа-то была прозрачной, хрустальной, как ядрёное осеннее утро!), а тут ещё это предсказание с гробами! И снова ныли суставы, боль крутилась в коленях и отдавала в сердце, стучащее тревожно и судорожно.
А поезд всё шел и шел через ночь, ещё было долго ехать, и уже стихли вагонные разговоры, и тогда Алла Валерьевна перешла к испытанному методу засыпания: она стала грезить, мечтать. Вот нашелся чудо-врач, чем-то внешне похожий на её начальника Карабанова – такой же проницательный, добрый и мужественный. И Саша походил к нему на сеансы, и вылечился. И однажды в парке встретил девушку – юную, нежную, и она полюбила его за пережитые страданья. А невестка тоже нашла себе человека по сердцу и ушла из их дома. Антон остался с отцом, Саше они купили машину, и он теперь учит сына её водить. И вот вся их семья – дочка, сын, зять, новая невестка, внуки, Женя, Алла, собрались у дома на скамейке, под раскидистой яблоней, а вокруг – золотой август, спелый и солнечный, и она всех угощает пахучими яблоками, и всё хорошо… хорошо… хорошо…
Осенью, в листопад
Осенью, в листопад, Ольга всегда вспоминала Владимира Григорьевича. По правде говоря, она неправильно жила – суетливо, заполошно, короткими мыслями и никчемными (с точки зрения вселенских масштабов) делами. А вот чего-то стала его упорно вспоминать. Сердце просило.
Владимир Григорьевич был крупным ученым-физиком. И лириком – он писал стихи. И артистом – играл в их любительском театре. Боже, как же он был красив! – Ольга вздохнула. Такие люди больше не встретились ей в жизни. Он обнимал её на сцене – по ходу пьесы – и душа её взлетала ввысь, будто на качелях. Нет-нет, никаких «чувств» Ольга себе не позволяла. Владимир Григорьевич жил в иных, недоступных ей, измерениях, среди квантовых частиц, он управлял скрытыми энергиями и, будучи физиком-ядерщиком, вершил судьбы мира. Он казался ей пришельцем с далёких планет – так совершенны были черты его лица, так обаятельна и располагающа – без намерений нравиться – улыбка. Он будто светился изнутри, и когда его сильные руки касались её – того требовала роль – что-то менялось в жизни Ольги, словно он выносил её на озарённую солнцем поляну. Казалось, что возвращается юность, когда чувства были остры, сердечны, а в жизни виделся головокружительный и всё же постижимый смысл. «Странно, – теперь думала она, – что же это было со мной?! Неужели…».
Она боялась думать дальше. Пора листопада настраивала на элегический лад – золотой невесомый лист, танцуя, опускался к её ногам. Ей больно было вспоминать Владимира Григорьевича. И она сторонилась мыслей о нём, убегала от них. А он всё возвращался в её жизнь. Зачем? Или она всё это выдумала?!
Вчера, щёлкая пультом телевизора, она попала на советский фильм эпохи «застоя». Люди на экране всерьёз жили производственными страстями. С болезненным интересом, упустив из внимания сюжет, Ольга всматривалась в лица актёров, в их смешную одежду – расклешенные брюки, летящие вороты сорочек, удлинённые полы костюмов; а вот прямые коротенькие платьица на героинях, высокие, «башней», причёски… Время походило на бурную реку – как быстро оно уносит от вчера ещё родных берегов; плыть против течения бесполезно; остаются только «слепки», фотографии, картинки прошлого; и то, что вчера казалось жизненно-важным, единственно-верным, вдруг теряет смысл. Почему же так?!
Она нечасто возвращалась к этому воспоминанию – то был день, когда она встретила Владимира Григорьевича в трагический момент его жизни. Он шел по их городку, по абсолютно безлюдной улице, был стылый ноябрь. Снег не выпал, так, только серой крупой присыпало. Тучи тоже стояли низкие, грязные. Ольгу тогда поразили его глаза – Владимир Григорьевич даже нашел силы улыбнуться ей – ясные, они кричали от внутренней боли. Некоторое время она ещё медленно брела, потрясённая, а потом не выдержала, оглянулась. И он – обернулся. И что-то в этой синхронности было тайно-стыдно-радостное для неё. Владимир Григорьевич помахал ей рукой. Словно говоря: «Всё в порядке». А она всё-таки ещё раз потом оглянулась – стесняясь, чуть воровато. Он шел твёрдо, прямо, одинокий, по центру пустого тротуара. Если бы он тогда оглянулся… Ольга, наверное, побеждала бы к нему со всех ног. Зачем? Это она не могла объяснить. Всё-таки они были очень разными людьми. В жизни Владимира Григорьевича всегда была определённость, щеголеватая чёткость. Так ей казалось… А Ольга жила по наитию, будто в тумане. Она была обычной, в общем-то, женщиной. Ей суждено было с ним встретиться, чтобы понять разницу. Ольга не роптала на судьбу – она восхищалась Владимиром Григорьевичем и никогда, даже в мыслях, не смела приближаться к нему. Но в тот миг, если бы он оглянулся – побежала бы, не раздумывая. Как друг-донор. Как медсестра на фронте. Ну даже как собака, которая врачует раны любимому хозяину. Но он – не оглянулся.
Тогда, в год самого жесткого противостояния СССР-США, дочь Владимира Григорьевича вышла замуж за американца, сотрудника ЦРУ. Любовь, видишь ли, поразила её в самое сердце! Люсенька училась в Москве, в институте иностранных языков, американец обретался там же, проходил стажировку. Неизвестно, может быть, Майкла специально «ориентировали» на дочь засекреченного физика, или всё вышло по известной поговорке «любовь зла…». Люсеньку нельзя было назвать глупенькой девушкой (при такой наследственности!), но чувства управляли ей, а не долг, и уж тем более, не «государственные интересы». В общем, она пренебрегла всеми этими условностями, и смело упорхнула в Вашингтон вить семейное гнёздышко. Дома оставалась родина (но что значит сия абстракция по сравнению с любимым мужчиной?!) и разрушенная жизнь родителей. Майкл победил – он для Люсеньки значил больше, чем всё её комсомольско-пионерское прошлое, больше, чем секретный городок, где она выросла, больше, чем родной язык, друзья, подруги…
Это неправда, что от Владимира Григорьевича все отвернулись, нет. Его жалели. В городке все знали друг друга. Люсеньку пытались понять и даже оправдать, когда собирались за чаем и коньяком на интеллигентских кухнях и слушали сквозь трески заглушки радио «Свобода». Пытались… Но – не получалось оправдания. Во всяком случае, у Ольги. Если бы отцом Люсеньки был, например, Арнольд Наумович – тоже видный физик-ядерщик, советский еврей, то её побег был бы вполне объясним – что кочевому народу чужая страна?! Да и сам вид Арнольда Наумовича – желчно-унылый, будто у него постоянно болела печень, со страдающе-всклокоченными остатками волос на огромном черепе подталкивал если не к побегу, то к радикальной перемене участи. Но как можно было нанести такой удар Владимиру Григорьевичу, Ольга не понимала. Что-то беззащитно-доброе было во всём его облике, и в то же время притягательно-мужественное – нет, такого отца невозможно бросить, оставить навсегда! А Люсенька – смогла.
Своего отца Ольга любила без памяти. Он пришёл с войны без ноги – оторвало под Сталинградом. Ольга любила отца больше, чем мать – за сердечную нежность. Был он человеком ранимым, чувствительным. Больше всего на свете не любил вспоминать про войну, на которой пробыл только три дня. А мать… Матери тяжело пришлось – с мужем-калекой. Ну, она сама его выбрала – жениха убили на войне. Ольге рассказывала эту трагическую историю бабушка, то ворча, то причитая. Она слушала старушечий стон-вой в детстве, и – не особо переживала. Не из душевной чёрствости. Просто она была счастлива, так, как это бывает в пору цветения жизни. У неё был отец, мать, младший брат и целый мир в придачу. Лес начинался прямо у самого дома, и она, очарованная, мечтала, что вот-вот появится на золотой опушке Иван-царевич и увезет её в своё царство-государство, в волшебный дворец…
Может, и Майкл был для Люсеньки Иван-царевичем?! Может, действительно, предрассудки это всё – царства-государства, гонки вооружений, социализм-капитализм, а на самом деле миром правит любовь?! И надо идти на её голос во что бы то ни стало, отметая прошлое – пусть даже это прошлое – отец и мать, – потому что будущее в победительном, бесстыдном, биологическом зове?! Но не получалось у Ольги стать на сторону Люсеньки. Она не осуждала её лишь потому, что та была дочерью Владимира Григорьевича. Ольга молчала во время кухонных посиделок. А в душе, конечно, считала Люсеньку неблагодарной дурочкой.
Владимира Григорьевича вместе с женой (Валерия Ингемаровна тоже была физиком) вывели из научной темы, на заседании профкома приезжий чин из Москвы требовал от них отречься от дочери – прекратить с Люсенькой всякие контакты, переписку. Взамен кэгэбэшники обещали Владимиру Григорьевичу оставить лабораторию и дать ему другую тему, менее секретную. Но он от дочери отказываться не стал, и вместе с женой стал прочно невыездным – теперь уже не только из страны, но и из городка тоже.
Вот в эти дни Ольга и встретилась с ним на безлюдной улице. Может, потому, что городок их был отгороженным от мира, ей казалось, что чувства, переживаемые им, Валерией Ингемаровной, Люсенькой «носятся в воздухе», что они понятны всем обитателям этих мест. И ничего удивительного не было в её порыве – непременно спасти Владимира Григорьевича. Если бы он, конечно, обернулся…
А Люсенька, получается, предвосхитила общемировые процессы – вскоре начались «перестройка», «гласность» и «разоружение». И генсек Горбачёв возлюбил президента Рейгана не менее страстно, чем она – Майкла. О Люсеньке в городке теперь многие говорили с гордостью, как о героине. И только Владимир Григорьевич молчал, не поддерживая этих разговоров и болезненно морщась.
Ольга помнит, как на волне низвержения всего и вся они с Владимиром Григорьевичем играли в любительском спектакле новомодную пьесу «Свалка». Оформление сцены было зловещим – огромные разорванные фото, кое-как сложенные, как символ изломанных судеб. Для усиления эффекта на переднем плане висели три доски – будто бы гробовые, и уж совсем с целью убойного воздействия по центру качалась верёвочная петля. Ольга, по ходу действия пьесы, трогала её. Петля колебалась зловещим маятником…
Через неделю после этого спектакля Валерия Ингемаровна повесилась.
Говорили всякое: «из-за дочери», «из-за потери смысла жизни», «в состоянии аффекта», «депрессия», и даже – «довела советская власть». А Ольга чувствовала, что Валерия Ингемаровна просто не могла больше видеть этот мир, вот и всё. Не было никаких причин, кроме самой жизни. А может, во всём виновато «искусство»? Люсенька соблазнилась голливудскими картинками, а Валерия Ингемаровна отравилась «Свалкой» – чернушной пьесой про выброшенных из жизни людей. Ольга не знала, что и думать. Они играли в клубе, в помещении, где-то когда-то был православный храм. В этом Ольга видела даже что-то символичное – «храм культа» сменил «храм искусств». Честно говоря, она не испытывала никакого трепета, выходя на сцену, где прежде располагался алтарь, – жизнь среди учёного люда, расщепляющего атом, сделала её материалисткой. И всё же мистика присутствовала: Ольга помнит, как после одного из спектаклей из жизни врачей ночью её увезли на «Скорой» с болевым приступом (в пьесе она играла женщину с аппендицитом). Очнувшись от шока, она первым делом подумала про Владимира Григорьевича: а что с ним? У него была роль – умирающий от инфаркта человек…
«Свалку» они больше не играли. Хватило и одного представления. Владимиру Григорьевичу было теперь не до театра, и вообще, жутким казалось повторить этот спектакль, переживать всё заново. В то время Ольга была увлечена новой постановкой – она участвовала в пьесе про голого короля – современный бурлеск, с намёками на текущую политическую ситуацию.
Через неделю после представления ей звонил однокурсник Олег Леонов. «Слушай, правда, что у вас в храме голый человек на сцене был?». Бывший геофизик, перспективный учёный, в перестроечные времена Леонов вдруг всё бросил и ударился в веру, поступил в Духовную семинарию в Ленинград. «Во-первых, это было не в храме, а в клубе, – охлаждала его пыл Ольга. – Во-вторых, человек был условно голый, что же мы, сумасшедшие что ли?! Он в плавках был, мы его тазиком прикрывали». Олег охал на другом конце трубки: «Вы не ведаете, что творите! Ладно, буду за тебя Богу молиться…».
А потом пришли ельцинские времена. Боже правый!.. Оказалось, что всё – разрешено. До такой степени, что суперсекретного Владимира Григорьевича безо всяких проволочек, по одной его робкой просьбе, выпустили в Америку, к дочери. И он полетел в Вашингтон, чтобы увидеть двух внуков (родная кровь!), посмотреть на дом-особняк с бассейном и Люсичкино счастье – что ж, её «американская мечта» удалась.
А Ольга похоронила отца. От горя она была как в тумане – всё вокруг рушилось, мир потерял чёткость, очертания. У неё была такая сердечная боль, будто у неё оторвало ногу. Она всё вспоминала папу и рыдала от жалости к нему. Особенно, когда встретила на улице военкома – вся его грудь была в орденах и медалях. «Петр Савельевич, – насмелилась она, – откуда у вас столько?». Она знала, что в войну ему было годика два, не больше. «Так это же юбилейные, Олечка, их всем дают», – объяснял военком. Она заплакала тут же, на улице, и пошла, жалкая, ссутулившись. У отца её не было ни одной медальки. Он радовался, как ребёнок, когда его как-то «представили» к юбилею Победы, принесли бумажку из военкомата. («Книжечку дали, а медаль потом, – объяснял он Ольге, сияя, – сейчас нету, не завезли».) Но он так и умер, не дождавшись награды. «Любить надо при жизни», – твердила Ольга, и никак не могла унять слёзы.
С Владимиром Григорьевичем она встретилась случайно. Стояли в очереди в магазине – со снабжением были ощутимые перебои, а уж цены-то, цены! Говорили на бытовые темы, про Америку Ольга из деликатности не спрашивала. «Постарел, осунулся, – с горечью отмечала она, видя, как меняется выражение его лица – от растерянности к надежде. – Но, может, не напрасны были все эти его жертвы, раз дочь счастлива?!». Вспоминали любительскую труппу – она распалась, условное искусство театра теперь было не нужно, вон, по телевизору та-кое показывают!.. «А, в сущности, в прошлом было много хороших, забавных случаев. Жаль, что его не вернуть». Поговорили и разошлись.
Осень пришла дождливая, слякотная. Но иногда проглядывало солнце, расцвечивало багрянец аллей, и что-то просыпалось, пробуждалось в её душе – смутный образ будущего, надежда на счастье. В воскресенье Ольга стояла у окна, смотрела вниз, на усыпанную крупными желтыми листьями детскую площадку. Вдруг звонок телефонный. Муж взял трубку: «Алло?». Вместо ответа – гудки. Через три минуты снова звонок, теперь уже сын, Димка, подошёл. Та же самая история. Сын улыбнулся, покачал головой: «Мам, это тебя, наверное. С нами не хотят говорить».
И точно: позвонили в третий раз, Ольга взяла трубку. А там, без приветствий – «живая музыка», песня под гитару. Ольге неловко – муж и сын рядом стоят, смотрят вопросительно.
– Простите, голос такой знакомый… – Она, конечно, узнала его! – Но мне трудно угадать, кто вы…
Владимир Григорьевич рассмеялся:
– Да это же я, Оленька! Вот решил вам позвонить, удивить…
– Я и не знала, что вы песни пишите…
– Вы многое про меня не знаете, Оля…
Чувствовалось, что ему хотелось поговорить, попеть. Но рядом были домашние, и она, извиняясь, стала с ним прощаться.
Димка спросил строго:
– Кто это тебе серенады поёт?
– Владимир Григорьевич.
– А-а…
Муж расхохотался:
– Ты гляди, как воспрял мужик! Вон что Америка с людьми делает!.. Смотри, а то и ты с ним эмигрируешь, а у нас картошка на участке не убрана. Будешь нам гуманитарную помощь посылать!..
С шутками-прибаутками они отправились на огород. А Ольга весь день про этот звонок думала. Пыталась понять, что он значил, зачем Владимиру Григорьевичу это было нужно. Уже много позже узнала – он позвонил в день своего рождения. Значит, пытался себе праздник устроить, новую жизнь начать. И для Ольги в этой жизни, наверное, нашёл какое-то место. Может быть, роль благодарного слушателя?! Или – вдохновителя. Или – страшно сказать – Музы. Потому что заподозрить Владимира Григорьевича в мелкой интрижке она не могла – не такой он человек. Даже ревнивый Костя это понимал. Да, впрочем, кто такой Владимир Григорьевич, и кто – Ольга?! Они были страшно далеки друг от друга, находясь на двух полюсах научного мира. Если бы не «храм искусств», никогда бы ей не побывать в его объятьях. Но может, великим людям тоже иногда нужны простые смертные? Для утешения, отрады?
И вроде, да, жизнь его стала налаживаться. До Ольги доходили слухи, что Владимира Григорьевича зовут в Москву, в академический институт, и он решил перебираться в столицу – открывались замечательные перспективы, его ждала новая работа.
И тут настал октябрь 1993 года.
Владимир Григорьевич жил тогда у родственников. Смотрел телевизор, как Ельцин из танков расстреливал Дом Советов. И – сердце его не выдержало. Он умер от инфаркта. Может, он и выкарабкался бы – это говорили его родственники, но «Скорая» приехала поздно, с огромной задержкой, потому что все машины были там, где крушили парламент.
Ему было шестьдесят лет, Ольге – сорок пять.
Хоронить его привезли домой, в городок. Дочь младшая, Наденька, выхлопотала. Осень стояла сухая, звонкая, радостная. Ольга помнит: день выдался – загляденье. Кладбище в городке – в берёзовой роще. И вот по этой золотой тропе несли гроб с Владимиром Григорьевичем. Народу было видимо-невидимо – все, кто мог ходить, пришли. Любили его очень – светлый был человек, и, как оказалось, одиноко-беззащитный.
После похорон Ольгу окружили бывшие артисты их театра: давай, мол, помянём Владимира Григорьевича. Сели за кладбищем, на полянке. У Ольги было три яблока, у Вани – шоколадка, у инженера Карпиновича – фляжка с коньяком. Славно посидели, повспоминали. До поминок у неё на душе было плохо – тревожно-тягостно-давяще. А тут вроде бы и отступило это чувство.
Вернулась Ольга домой с кладбища, и расстроилась – потеряла серёжку! Специально надела эти украшения – червлёное серебро, внутри камень чёрный – морион, и от него вроде как брызги – мелкие слёзки-камушки. Ольга стеснялась в траур обряжаться (ну, кто он тебе, скажут, тут и породнее есть!), а вот серёжки с морионом она специально для Владимира Григорьевича подобрала. Такая вот «деталь», чуть театральная… Жалко Ольге стало серёжку, расстроилась она.
А наутро досада от потери прошла. Легче на душе стало. Но что-то так властно вдруг потянуло её на кладбище! Будто сила какая. Ольга внимательно прислушалась к себе, и решила: пойду. Рассуждала: «Надо папу проведать, давно у него не была, вчера не зашла, вот теперь совесть и мучает. Ну, и Владимира Григорьевича навещу – как он там лежит теперь?!».
Ольга шла по дорожке к кладбищу, берёзы кланялись ей плакучими золотыми ветвями. Всё кругом – золотое-золотое, радостное, яркое. И – листопад! Ольге казалось, что звучит едва слышная музыка невидимых сфер – торжествующая гармония мира. А листьев на тропу нападало! И все они яркие, нежные, чистые, – настоящее богатство. Ольга не выдержала, и, как в детстве, зачерпнула их в ладони. Прижала к лицу. И – вот уж чудо, так чудо – в этой охапке – потерянная серёжка! Не искала, а нашла. Ольга с удивлением стала рассматривать украшение: одной чёрной капельки-слёзки на серёжке не было. Потерялась. Вроде как Владимир Григорьевич себе её забрал… Чудно!
Потом ещё прошли годы… Много лет. Теперь в бывшем клубе, где играл их театр, храм. Отпевают покойников, венчают молодых. Ольга не очень верит в Бога, но всегда, когда приходит сюда, вспоминает Владимира Григорьевича. А ещё она думает о нём, когда наступает пора листопада. Как-то сам собой он к ней приходит, и всю золотую осень – с ней.
Как это объяснить?! Ну, даже с точки зрения квантовой физики? Сколько лет прошло, она уже старше его, жизнь под гору пошла. А вот почему-то остался он, запечатлелся в её памяти, и с каждым годом образ его становится всё яснее, ярче. Может, в чём-то он даже стал лучше, «сказочней», что ли. Хотя Ольга, конечно, пытается быть честной с собой, и, вспоминая, ничего не приукрашивает. С тихой грустью, зачарованно, она смотрит на листопад, на то, как невесомые золотые лодочки плывут к земле, своему последнему пристанищу.
Ольга думает: что же ждёт её там, впереди, в величественных антимирах, за горизонтом обыденности?!..
Яблоневый сад
Ночью мне снился сад – земной, не райский – и огромное яблоневое дерево, могучее, с круглой кроной, с густой, чуть тронутой осенью листвой. Как бывает это с большими деревьями, земля вокруг яблони тоже была в листве; земля была чуть влажной – оттого, что солнцу трудно добраться сквозь густоту веток, а может, на днях здесь прошумел дождь… Мама пришла в цветастом серо-голубом халате, домашнем – мягкий, приятный ситчик. Яблок нападало мало – может, год неурожайный, – но несколько штук она нашла, подобрала. Мне показалось, что для меня.
Я знала, что это сон, что мамы давно нет, и сердце моё сжималось тревожной болью. Мне часто снятся покойный муж и умершая мама; снятся вот так, буднично, будто потусторонний мир не где-то далеко, а рядом – протяни только руку. Они не зовут меня к себе, не разговаривают со мной; но ведут себя так, будто полностью в курсе моей нынешней жизни. Опять же, они не выказывают к моим поступкам никаких эмоций, они бесстрастны, но оттого, что даже там, за гробом, они соединены с моей жизнью, и, возможно, по-своему влияют на неё – мне не по себе.
Поход в церковь, поминание, на неделю-другую избавляют меня от просмотра тревожных снов; потом всё возвращается вновь. Сегодня, проснувшись – утро было хмурым, мокрым – я подумала о том, что жизнь моя накренилась – часть её проходит в полутьме, в мире умерших, в связанных с ними воспоминаниях. Я словно оглянулась назад, на пройденный путь: неужели это всё было со мной?! Нет, не поле жизни было позади, а зелёный луг, цветущий, щедро заселенный травами, широкий, раздольный. Но, Боже мой, что с ним сталось?! Везде зияют ямы и рытвины, как после бомбёжки, в безобразных колеях застоялась вода, травы посохли, пожелтели… Что же сталось с моей жизнью?! И за что всё это?! И оттого, что былая красота превращена – ну, положим, не мной одной – в безобразное месиво, мне больно. Я стараюсь не оглядываться, не смотреть в прошлое, не думать о будущем. Я, словно уцелевшая травина на этом лугу, живу настоящим, одним днём, одним часом…
Я вспомнила – всё ещё лежа в постели – что жизнь моя, пока была жива мама, была совсем другой. Тогда я мало чего боялась, была безрассудна, дерзка, и всё мне сходило с рук. Чего боялась? Ну, например, её болезни. (Это после её ухода я стала, как теперь понимаю, неосознанно искать смерти; да и теперь, в общем, во многом живу из чувства долга; это ничего, это дисциплинирует, но нет сладости жизни, её радости, её ощущения во всех её красках, звуках, запахах; нет безалаберного, беззащитного счастья, нет хулиганской лихости; есть только небольшой огонёчек любви – чувственной, земной, физической; это только и держит, по большому счёту, меня в жизни; не будь этой «свечечки», я бы давно погасла, была бы живым трупом… Да, да…).
Так вот, при маме я была совсем другой. Можно только удивляться, какой в ней был запас сил. Она похоронила сына, дочь и всё ещё держалась, и держала нас, тех, кто был вокруг неё. Она, как античная кариатида, держала над нами небо; тяжесть иного, потустороннего мира, держала из последних сил, и, в конце концов, «поднялось давление», небо придавило её, она ещё жила почти три дня – потом умерла…
Оттого, что она была духовно выше и сильней меня, я совсем не чувствовала тяжести неба. Боже мой, как же я была счастлива! Я писала об этом везде: на страницах газет и книг, на морском песке, на белом снегу (тогда ещё приходили нормальные зимы, снега, сугробы, метели, морозы – всё это было в моей жизни). Счастье моё было настолько полным, что его невозможно было скрыть. Оно было эгоистически-красивым и весёлым.
Но это было так давно, что даже не верится, что это было, и было со мной. Своё счастье я прожила, и теперь надо сжаться в «экономию», и, может быть, я что-то толкового накоплю… Тихого смирения под старость…
А небо давит на плечи теперь уже всерьёз, без дураков. Хмурое, пасмурное небо. Древние были правы: есть среди нас те, кто держит небесный свод.
* * *
На кухне, за разделкой кальмаров вдруг вспомнилась мама, и мне стало на сердце тепло-тепло (а до этого я с жестокостью гнала всякие воспоминания о прошлом – у меня нет прошлого! – говорила себе, даже не говорила, а не давала думать, чтобы не размягчаться, на это у меня нет ни времени, ни сил); ну вот, а то вдруг вспомнилось, будто мама у меня есть, она жива и я могу в любой момент к ней обратиться… И образ этой счастливой, цельной жизни возник передо мной, как же светло мне стало! И теперь, когда я пишу эти строки, здесь же – образы умерших сестры и брата (чуть в дымке); и снова я боюсь о них думать, не смею «размягчаться»…
Но счастье жизни – вот в таких секундах откровения; они помнятся, глубоко копятся в сердце, и стоит кому-то добраться до этих моих тайн, как я становлюсь беспомощна, не могу сдержать слёз… Может быть, если бы я была талантливей, приземлённей и проще, может быть, люди бы меньше от меня хотели, требовали, настаивали каких-то глупых сует, но всё вышло так, как есть. Мама смотрит на меня с небес (видимо, есть там у них такие дни, когда «позволяется»), и эта небесная нить соединяет живое и давно ушедшее.
И так сладостно мне было плакать потом – о маме; а после смотреть ясными глазами в блестящее зеркало; и после, уже в комнате, у книг, ощутить маленький, принадлежащий только тебе мир счастья; счастья родного, домашнего, милого; никому не понятного, кроме тебя…
Меня страстно (как в молодости, когда я была голодной, очень бедной и мечтательной) вдруг потянуло домой, к родным пашням; к немногим книгам (их – хватало, и, если честно, они, главные, были прочитаны ещё тогда, в детстве, больше ничего не прибавилось), потянуло к деревьям. К грубым людям, и к той плохо выражаемой мной тоске-кручине, которая родом из прошлого, из другого советского времени, которое теперь воспринимается «золотым», как для дворян, наверное, виделись монархические времена.
Да, грустно.
* * *
Наступили зрелые дни осени – солнечные, красочные, с голубым воздухом, с яркими рябиновыми гроздьями, с жаркими кленовыми листьями, со всё ещё густо-зелёной, будто не подозревающей о грядущих холодах, травой. Лучшие дни осени, будто лучшие дни жизни. Тянет на улицу, и вспоминается прошлое – в эти же дни осени начиналась моя взрослая жизнь – я родила дочь; в эти же дни, спустя годы, я встретила свою любовь… Как всё переплетено и странно. И – красиво, ярко.
Жизнь моя пишется акварельными красками – ничего уже нельзя поправить, каждое движение кисти запечатлевается на бумаге… Это моя особенность, слабость, но, может быть, в этом и мои преимущества. Иногда смерть подступает так близко ко мне (к счастью, это бывает редко), что мне становится страшно: как же я оставлю этот мир, в котором сделала так мало?!
Потратив весь день на несусветную глупость (в частности, читая и попутно кое-что правя в чужих рукописях), я вдруг к часу ночи ощутила тщетность и бесполезность этих занятий, и тревогу, будто собственная кончина стояла у меня если не на пороге, то где-то за ближайшими поворотами. Это было чувство Бога («я думаю о смерти каждый день…»), мы Его даже через церковь понимаем весьма неуклюже, неполно (это понятно), но вот в такие вечера это чувство есть; и я робко – в который раз – прошу Его простить меня (много мне всё-таки дано, но почему же я так несовершенна – сама виновата, да); отсрочить неизбежное – жизнь мне нужна… Нужна! Нужна и любовь. И счастье, и радость, и творчество.
* * *
Крепкое, ядрёное утро. Ночь была холодной, а день обещает быть ясным и солнечным. Сентябрь. Жизнь обещает счастье. И восторг – оттого, что столько цветов во дворе – осенних, зрелых (поздние розы цветут, и астры, хризантемы, и даже, кажется, георгины), что впереди день, который может быть счастливым и долгим, и что ты – живая, и что каждая твоя кровинка чувствует сейчас сопричастность с этой жизнью.
Я думала о том, как счастливы те, которые так же и пишут – словно дышат – вот этим ядрёным осеним воздухом, пишут, словно поют, не в силах молчать о том, как здорово и ладно устроен этот мир, пишут без натуги и размышлений о «конструировании»; да, это, наверное, и есть настоящие писатели… И настоящая жизнь. Я чувствую это, понимаю, что и моя жизнь могла бы быть устроена так же свободно и красиво; так же цвести, как пышный – много бутонов – розовый куст; но что-то не сложилось, не состоялось, и оттого грустно по-есенински. Впереди – целый день, а кажется, будто он для меня уже закончился.
* * *
Всё-таки есть что-то сладостное и властное в любви, красивое, и оно, это чувство, только твоё, оно принадлежит тебе, только тебе.
Снежный вечер, вьюжный ветер. Нас – двое. И радостно на сердце.
А утром, на Николу Зимнего, морозно, солнечно, празднично, снежные пылинки медленно, переливаясь на солнце, кружатся и падают. Хочется бежать на улицу, дышать этим морозным воздухом и восторгом жизни.
И вдруг вспоминаешь: ах, да, это ведь не просто «морозы», «временное», зима на дворе (а казалось, что в долгой осенней слякоти и тепле она никогда не настанет, а она – пришла!). Это жизнь твоя проходит – мимо, мимо, мимо этой радости и восторга, который называется «счастьем»; нужно всё бросить, бежать на улицу, да нет, в храм надо идти, зажечь под высоким куполом свечу, взглянуть на строгие иконы, глядящие из темноты, а после снова бежать сюда – к радости жизни, к сверкающим, искрящимся на солнце острым снежинам – крохотным зеркальцам.
Глядя в окно, я думаю: вот так рождается пейзаж – от восторга. Картина, пытающаяся запечатлеть в природе твоё ликующее состояние, но получается не всегда, не всегда…
* * *
Тополь белый, серо-синее небо. Яркая малиновая кофта соседской девочки у желтой кучи песка. С девочкой – два мальчика, поменьше. Жизнь сделала круг, повторилась: когда-то и моя маленькая дочь с мальчишками играла у этого тополя; теперь у одного из этих мальчишек сын, он копается в куче песка.
Нежная зелень травы в сумерках надвигающейся ночи. Всё романтично, печально и светло – жизнь уходит, и её в такие минуты не жаль – она будет всегда… Кажется, что здесь, на родине, и есть настоящая жизнь – в нужде, в экономии, в тяжком труде (огород только что посажен). А всё остальное – дикий, ненормальный, больной мир.
На душе моей тихо, почти празднично. Не верится, что в этот день, семь лет назад, умерла моя мама. Другие смерти – далёких и близких людей – заслонили это горе… Но не в этом дело. Дело в самой жизни. Неужели я стала какой-то особенной, иной, необычной, и неужели мне дано прожить жизнь неординарную, не такую, как у всех?! Хватит ли мне мужества это понять?! Хватит ли сил совершить предначертанное? Или, напротив, жизнь моя слишком отклонилась от житейской нормы, она искривлена, искорёжена, и мне не хватает мудрости это понять?!
За одно хочется себя похвалить: что я приехала сюда, на родной клочок земли в эти дни, что я тяпала сорную траву за домом, собирала сухие ветви, и даже на будущее посадила вместе с отцом яблоню (купила за 150 рублей), и, кажется, всерьёз верю, что дождусь с неё золотых яблочек.
Щелкают птицы на старом дереве, шумят на дороге машины, солнце садится, прощально слепит из-за крыши сарая, большая тень вечера уже пала на землю, от земли стыло; вот так, наверное, и Бунин мечтал во дворе своей бедной усадьбы стать поэтом, и – стал…
Небо – светло-голубое, белёсое, с белёсыми облаками; и тополю будто зябко, а днём он царствовал, парил над пространством ярко-голубого купола. Молодые мои силы ушли на любовь и творчество. Но что же делать?! Я и сейчас не очень об этом жалею. Любовь была достойной, а творчество – любимым.
И на прощание: много хорошего есть в жизни и без любви, но без любви всё это не имеет смысла и не может быть хорошим… Так я думаю…
Да, хороши рассказы!
Славные, добрые и... грустные новеллы.
Особенно близок «Яблоневый сад» – прекрасный образец «исповедальной прозы»!
С благодарностью, сердечным пожеланием всего самого светлого, успехов, радости, надежды и любви, Л. Владимирова (Одесса).
Рассказы хороши!
НА КОММЕНТАРИЙ #16589
Денисов, не надо вылавливать логических блошек во фразе:
"И вот две дамы, не чуждые искусству и жаждущие вкусить его спасительных плодов, погрузились в уютные концертные кресла...".
Здесь нет противоречия с вашими "навязанными билетами".
Будьте сами внимательнее, коли "жаждете вкусить" неточностей автора. Вас иногда заносит не туда.
- В "Необыкновенном концерте" юбилей описан узнаваемо, гротескно и иронично.
- В первом рассказе: "навязали два билета" и "жаждущие вкусить". Одно другому противоречит: "навязали" - это когда не хотят брать. "Жаждущие" - берут с удовольствием.
- В тексте: "на сцене возник давнишний молодой человек". Надо "давешний".
Успехов автору.
Николай Денисов
"Необыкновенный концерт" - шедевр иронии. Вы - мастер, Лидия!
Остальные рассказы пропитаны грустью несостоявшегося или просто уходящего... отходящего... перетекающего в иные измерения.
Двойниковые коты - роскошная находка!