ПРОЗА / Юрий МАНАКОВ. БРАТУШКИ. Повесть
Юрий МАНАКОВ

Юрий МАНАКОВ. БРАТУШКИ. Повесть

21.04.2019
1216
1

 

Юрий МАНАКОВ

БРАТУШКИ

Повесть

 

1.

Пчела с лёту стукнулась в Женькино плечо, но не шлёпнулась, как ожидалось, в траву, а зацепилась лапками за клетчатую материю рубахи и живо переползла ему на локоть, чтобы оттуда, расправив узорные прозрачные крылышки, спикировать наискосок к летку, прорезанному в нижней части окрашенного в синий цвет улья. Дядя Вася, скуластый сухощавый старик семидесяти пяти лет, с широко посаженными серыми глазами под густыми, с проседью бровями, в потрёпанной кепке и пиджаке с накладными карманами, из которых выглядывали дюралевая стамеска и перья куриного крыла, усмехнулся, провожая ласковым взглядом улетевшую пчёлку.

– Не до нас труженице. Тяжела и богата добыча, – дядя Вася обернулся и отошёл на два шага к забору, жестом приглашая сделать то же самое и Женьке. – Уйдём с дороги. Видишь, лёт у пчёлок грузный. Так-то еле дотягивают с нектаром до дому, а тут еще и мы расшаперились, якорь те в рёбра. – Дядя Вася помолчал с минуту и продолжил: – В другой раз она бы так дело не оставила, зажужжала, сзывая пчёлок-солдат из улья на подмогу, а сама бы впилась тебе в открытую шею. Сказывал же давеча, чтобы, идя сюда, одевался серьёзно, а не как на пляж, чуть ли ни голышом. Не будь у их взятка, они бы так нажарили, что опух бы ты, Евгений, дня на три!

– Да я, Василий Андреич, думал: глянем издали, да уйдём.

– Ишь ты, он думал глянуть да уйти. От их, братец, так просто не уйдёшь. Ежели ты не шалопай какой, то прикипишь к «божьим мушкам» так, что и не отскоблить. Я вот, почитай, уже лет шестьдесят с хвостиком с ими дружу. И каждую зимушку деньки подсчитываю, когда ж опять вынесу их на белый свет, да расставлю домики на колышки под старой яблонькой. А уж они-то как дожидаются! Бывало, заглянешь в феврале к им, осторожно приложишь ухо к корпусу, а изнутри такой ровный и живой гул доносится, что сердце сладко защемит: пережили, родимые, зимушку, матка сеет, пчёлка, всякая на своём месте трудится, – старик глубоко вздохнул. – Другой раз и слезу нежданную смахнёшь от несказанной благодати.

– Василий Андреич, да ты философ!

– Не знаю, уж какой я философ, но сызмальства научен всё вокруг себя подмечать да в ум прибирать. Голова-то нам дадена просторная, как амбар, вместить может ой сколько, абы только хозяин рачительным оказался. Ты, Евгений, про амбары-то знаешь хоть что? В городах об их небось и не слыхивали? А у нас в Семёновке при каждом дворе свой амбар имелся.

Помню в канун тридцатых, я тогда еще мальцом сопливым бегал с ровней по деревенским улицам, у деда моего по матери Ивана Яковлевича Попова амбар стоял на берегу Алея. Старожилы баяли в ту пору, что второго такого по всему окрестному Алтаю не сыскать. А как иначе, ежели семья огромадная: одних сынов семеро, да дочек пятеро, и все взрослые, семейные, уже и внучат как семечек в арбузе. Да я и сам застал те годы, в канун колхозов, когда в первые морозы забивали скотину: быков, кабанчиков, овечек. Вот ихними-то освежёванными тушами амбар и заполнялся под завязку, а был он, ну может чуть меньше, чем попадавшиеся мне на фронте немецкие полевые ангары под мессеры рядышком с бетонными аэродромами, когда мы их на танках сходу захватывали. Ну, ладно, побалакали и хватит. Время за работу приниматься. Ступай к бабке Орине, скажи: пусть снарядит тебя; там, в чулане халат свободный висит, сетку сам отыщешь, она у медогонки в простенке на крючке, а я пока забью трухляшками дымарь да разожгу. Глянем, не оттянули ли новые маточники наши труженицы, и не пора ли магазинки надставлять. Взяток-то вроде приспел.

– Дядя Вася, а тебе сетку что – не надо? Я б захватил…

– Так обойдусь: пчела меня знает, не тронет.

– Да уж знает… – с сомнением в голосе обронил Женька. – Помнишь, как весной они нажгли нас? До волдырей.

 

В минувшую осень, после того как откачали мёд и сформировали клубы, составили они вдвоём восемь дедовых и шесть Женькиных ульев в подпол нежилой в зимние месяцы комнаты во второй половине дяди Васиной бревенчатой избы, срубленной так называемой «казачьей связью». Это когда с высокого крыльца, расположенного посредине продолговато вытянутого сруба попадаешь в широкие сени с двумя дверьми в противоположные углы дома. В обеих добротных половинах разгороженные кути и горницы. При кутях-кухоньках сложено по печи-лежанке, каждая с тремя колодцами. При горницах: в жилой стояли две железные панцирные заправленные кровати, с пирамидками подушек под ажурными накидками; в летней громоздился старый продавленный диван у окна для того, чтобы старик после прополки огорода или осмотра пчёл мог прилечь в прохладной тишине вздремнуть. В нежилой, ближе к внутренней стене, находился с крашеным металлическим кольцом на крышке лаз в просторный подпол. Ульи по одному вносили в горницу, бесшумно ставили на край у раскрытого лаза; Женька прыгал вниз, оттуда осторожно стягивал корпус на себя, дед придерживал сверху, а напарник, обняв улей обеими руками, нагнувшись, уносил его и ставил на приготовленные загодя стеллажи вдоль земляных стен. Работали не торопясь, стараясь меньше беспокоить и без того разволнованных пчёл.

Составили без приключений, вернули на место крышку и до февраля не заглядывали в подпол. Температура в помещение ровная, без перепадов, почти всё время от 2 до -3 градусов, что благотворно влияло на зимовку насекомых.

 По обыкновению, в первых числах февраля матка начинала по ячейкам сеять расплод, поэтому, чуть выждав, Василий Андреевич и Женька решили проверить: как выходят пчёлы из зимы. Сняв с крайнего улья крышку, подушку для утепления и пропитанный прополисом матерчатый плажок, тихонько извлекли из середины корпуса рамку. Дядя Вася куриным крылом смахнул с неё встревоженных пчёл обратно в улей и отнёс рамку с подчищенными пустыми ячейками к лазу, куда обильно падал дневной свет; прищурив глаза, начал внимательно рассматривать едва ли не каждую гранёную ячейку, выискивая на дне их крохотные личинки.

– Густо сеет хозяйка. Баско! – старик бережно поставил рамку на место, поправил прикрытый плажок и закрыл улей. – Всё, Евгений, делать нам здесь больше нечего. Только мешаться. Пошли наверх.

Дней через шесть обескураженный дядя Вася скорым шагом прибежал к Женьке во двор и с порога упавшим голосом ошарашил.

– Беда у нас, Евгений: пчёлки все померли. Старуха-то моя, бестолковая, и не представить, чего отчепуздила! Она, видите ли, отыскала где-то початую баночку краски и решила своим бабьим умишком: чего добру пропадать – подкрашу-ка я в летней горнице облезлые доски на полу! И подкрасила, да так, что бедные пчёлки задохнулись от угара, из корпусов через приоткрытые летки повылезали и пропали. Теперь их в колено промежду ульёв. Столь подмору я отродясь не видывал! Пойдём, оценишь наш разор.

 

– Ладно, дядь Вась, чего уж теперь горевать, – Женька раскинул руки, вылезая из подпола, опёрся ладонями о высохшие крайние к лазу ядовито коричневого цвета половые доски и выбросил своё тело в комнату. Поднялся с пола и закончил: – Будем искать, где купить новых пчёл. Ты поспрошай у своих, а я съезжу в Кедровку к Пал Семёнычу – у него крепкие семьи, и я слышал, что он вроде бы собрался сокращать пасеку. Может, там и разживёмся.

Едва сошёл снег и пчёлка облеталась, нанял Женька бортовой УАЗ, загрузили они с дядей Васей в кузов порожние ульи и апрельским вечером после заката отправились к Пал Семёнычу в деревню Кедровку, что приютилась двумя улицами в таёжном ущелье. Экипировались мужики по всем правилам завзятых пчеловодов, Женька, кроме добротного халата и сетки, наглухо заправленной под воротник, натянул на руки еще и прорезиненные грубые перчатки. Но через несколько минут нервно снял их, лишь только принялись мужики переставлять рамки с сонно ползающими и свисающими гроздью пчёлами в приготовленные пустые корпуса. Спастись от укусов в этих перчатках еще можно, а вот работать, не уронив рамку и не покалечив насекомых – сложно.

Заполненные новыми жильцами и накрытые плоскими крышками ульи мужики бережно составили в кузове вплотную друг к дружке и, на малой скорости, чтобы лишний раз не тревожить крылатых переселенцев, поехали из ущелья к дяде Васиной усадьбе. Когда УАЗ задом сдавал к воротам, окончательно стемнело. Василий Андреевич скомандовал робко выглянувшей из-за дверей бабке Орине, чтобы та включила уличный фонарь во дворе, а сама бы спряталась куда подале: мол, пчёлы в курсе, что ты сотворила с ихними предшественницами, так что теперь добра от их не жди! – на полном серьезе закончил дядя Вася и провёл рукой перед собой, приглашая Женьку начать выгрузку и перенос на точёк привезённых ульев. Корпуса брали осторожно под дно и – дядя Вася впереди, Женька сзади – несли по одному и ставили на приготовленные колышки. В пылу работы у Женьки выбилась заправленная под воротник сетка, но он этого и не заметил, пока при переноске пятого улья не споткнулся и невольно не сдвинул крышку, смяв матерчатый плажок. Что тут началось! Насекомые облепили грудь и сетку мужика, вот одна отыскала лазейку в складках воротника. Жало обожгло Женьки кадык. Следом еще одна, другая, третья. А руки-то заняты! Улей не бросишь! Доточка еще с десяток метров. Женька, постанывая, старается больше не спотыкаться и как-то, но донести злополучный улей до места. Дядя Вася, покряхтывая от тяжести корпуса в руках, всё видит и с едва различимой через сетку ухмылкой наставляет Женьку:

– Что ж ты, парень, не проверил себя как следует, прежде чем взяться за переноску? Ничего, пожалят! Небось, наука вперёд будет! В нашем деле ворон считать – себе же хуже.

– Дядь Вась! Ну, хоть ты-то под шкуру не лезь! Мне всю шею изгрызли эти твои «божьи мушки»! Спасу уж нет.

– Всё – пришли. Ставь аккуратней, Аника-воин, да беги на летнюю кухню: на столике в тазу холодная вода, сполоснись, я подожду, и дотаскаем оставшиеся корпуса. Товарищ твой ждать вечно не будет. У него и своих дел невпроворот. А мы пчёлок-то как составим, я летки затворю и дня три к им заглядывать не следует. Они нынче злы, а там, глядишь, обвыкнутся, успокоятся. Тогда-то мы и их и проведаем.

 

Вечером следующего дня Женька после работы, не заходя домой, направился к дяде Васе – мужику не терпелось хоть разок, хоть издали глянуть при дневном естественном свете, как обживаются их летучие новосёлы, не покосились ли на колышках корпуса. Обычно дядя Вася в эти часы бывал либо на грядках, либо во дворике под навесом что-нибудь мастерил на верстаке. Сегодня же ограда была пуста. Женька прошёл в сени, бабка Орина сидела на табуретке и лущила рассыпанные по столу ссохшиеся стручки прошлогоднего зелёного гороха. Увидев Женьку в дверях, старуха радостно сообщила.

– Друг-то твой, старый пустомеля, полёживает себе средь бела дня в постелях, – старушка перевела дыханье и с нотками торжества продолжила: – Я ведь сказывала ему: не лезь к пчёлам, пущай оклемаются. Дождись Евгения, а там уж решите. Не утерпел, попёр. Я ему опять: ты хоть намордник-то свой накинь, а он только отмахнулся: пчёлки меня, дескать, любют! Вот и налюбили – рожу так разбарабанило, ты и не узнаешь теперь его, – и старуха победно закончила: – Иди уж к нему – проведай, он в летней комнатке охает, да диван свой продавливает.

Таким Василия Андреевича Женьке видеть еще не приходилось. Старик лежал на диване, вытянувшись во весь рост, в пиджаке и брюках; носок на левой ноге был дырявый, тёмный ноготь мизинца поблескивал в лучах заходящего солнца, что струились в комнатку сквозь низенькое окошко. Ботинки, один стоял у дивана, за второй Женька едва не запнулся, входя сюда из сеней, тот лежал на боку прямо у порога.

– А, это ты, Евгений, проходи, бери стул, садись. Вишь, как вражины надо мной поизмывались, – старик поднёс жилистую руку к лицу, растопырил тёмные в трещинках пальцы и провёл ладонью по воздуху над искусанным и распухшим бугристым лбом, над одутловатыми, вчера еще бывшими впалыми, щёками. И заговорил, оправдываясь: – Я всего-то и хотел глянуть, как они там устроились, снял крышку и чуток приоткрыл плажок. А они, ядрёный корень, как с цепи сорвались! Не поверишь – еле ноги унёс! Иначе бы загрызли. Ох, и злы же у твоего знакомого пчёлки. Век держу, а таких не видывал! Вот и думаю: как будем с имя работать? Они ж и соседей наших загрызут, ежели те что не по-ихнему изладят!

– Дядь Вась! Ты же сам говорил: нечего к ним лезть, пока они не обвыклись на новом месте. Я полагаю, что всё образумится, когда пчёлки отсидятся, упокоятся. Пал Семёныч, если бы было что не так, разве бы не сообщил об этом. Да и там, пока мы ходили между ульев, ни одна ведь не впилась. Ты лучше скажи: может, какую мазь тебе взять в аптеке? Я это мигом.

– Обойдусь, Евгений, своим организмом. Зря что ли я его вкусностями разными потчую. Пущай теперь и он позаботится обо мне.

– Вот за что я люблю тебя, Василий Андреевич, так за твой неисчерпаемый оптимизм. Только что умирал, а уже шутит. Так, может, я сбегаю в магазин, и мы отметим наше боевое крещение: моё – вчерашнее, твоё – сегодняшнее.

– Нетушки, Евгений, – дядя Вася вздохнул. – Не в этот раз. У тебя, я вижу, шея еще не сошла, а про меня и говорить нечего. С моей рожей только людей заиками делать. В нас с тобой нынче яду пчелиного на целый взвод! И коли мы выпьем, а ты не забудь – что труженица наша не терпит запаха зелья, то и пчелиный яд тутже взбунтуется, и кто ж нас тогда, якорь те в рёбра, откачивать будет? Вот оздоровим, непременно отпразднуем, а покуда смочи-ка мне чистую тряпицу в холодной водичке, я к ранам приложу, а то зуд сожжёт все щёки.

Как бы там ни было, но после этого случая пчёлы, мало того, что впредь ни разу не куснули, но приняли мужиков и позволяли тем заглядывать в их прибранные и опрятные жилища иногда даже и без защитных сеток. Бывает, проползёт какая по тыльной стороне ладони, Женька лёгким дуновеньем смахнёт её с руки, та, жужжа, и улетит довольнёхонькая восвояси: вот, мол, пообщалась с хозяином, и он благословил меня на сбор нектара и пыльцы!

 

По склонам сопок жёлтыми оплывинами отцветала акация. Мёд с неё почти прозрачный и запаха не даёт, но необыкновенно вкусный. Взяток этот у пасечников зовётся «поддерживающим», и откачивается в редких случаях, бережётся в сотах «божьим мушкам» на прокорм. Семьи в эти дни бурно развиваются, пчела молодеет. Здесь нужен глаз да глаз, потому что если проморгаешь при осмотре улья оттянутый маточник, то жди в скором времени неожиданных событий.

Когда Женька подходил к воротам, то поверх штакетника увидел в глубине усадьбы дядю Васю. Старик в халате и в похожей на скафандр космонавта пчеловодческой маске на голове по дощатой дорожке торопился через огород к развесистой старой яблоне. Подмышкой он нёс овальный сетчатый ящичек. Пространство в том месте, куда он спешил, было заполнено встревоженными пчёлами и угрожающе гудело. «Вышел рой», – понял Женька и, поспешно накинув в сенях сетку и халат, побежал на помощь другу.

Рой тёмной гроздью висел на тонком ответвлении высокой кроны. Добраться до него грузноватому Женьке опаснее, чем сухощавому и подвижному напарнику. Однако Женька без замедления ухватился за шершавый ствол, чтобы лезть вверх к раскинутой кроне.

– Евгений, не суетись. На-ка, держи роёвню и причиндалы, – старик протянул черпак, куриное крыло и округлую ёмкость с плоским фанерным дном и открытой лёгкой, схожей с ситом дверцей. – Подашь, как взберусь повыше, – и дядя Вася цепко ухватился за ветку.

Рядом, прислонённая к забору, лежала деревянная лестница. Женька приставил её к стволу, полез, но на третьем пролёте перекладина затрещала, и мужик вместе в роёвней весело рухнул на корни, в редкое разнотравье, теряя на лету шлёпанцы. Между тем юркий дед забрался под самую крону, и теперь надо было как-то передать ему инвентарь. Женька начал осторожно карабкаться, опираясь на толстые понизу ветви и обхватывая незанятой рукой ствол.

 Спустя минуту Василий Андреевич смахнул внутрь роёвни основную массу пчелиной гирлянды и, прикрыв сетчатую дверцу, передал гудящую посудину Женьке, а куриное крыло и черпак сбросил под дерево. Без происшествий мужики вернулись на землю.

– Дядь Вась, а пчёл-то куда определять будем? – Прислонив роёвню к бугорку и открыв дверцу, чтоб слетались к матке оставшиеся насекомые, Женька выпрямился и указал старшему другу на стоящие вдоль ограды ульи. – Сюда уж точно не войдут.

– Там вон в углу, у Забелинского заплота место есть, – старик махнул рукой в сторону западной окраины огорода. – Надо только травку выкосить да колышки вбить. Отныне будет у нас два точка: один ближний, а другой на камчатке. Ступай, Евгений, в сарай да принеси приготовленный корпус с порожными рамками. Придётся залезть нам в рабочий улей за сотовым мёдом для новосёлов, чтобы им обживаться было веселей. Пока своего натаскают.

Через несколько дней вышел еще один рой. И этих беглецов Василий Андреевич не проворонил. Только теперь матка облюбовала для передышки перед перелётом в какое-нибудь заранее намеченное дупло в тайге ловушку из пихтовой бородавки в щетинистых наростах, висевшую на черёмуховом кусте. Рои мужики поделили по-братски: первый отныне значился как дядин Васин, второй отошёл Женьке.

Пчёлы в обоих корпусах так дружно стали таскать мёд и хлебину, что всего через пару недель мужики приняли решение наставлять корпуса, поскольку все нижние ячеи были залиты мёдом, а некоторые уже даже и запечатаны.

 

2.

– Дядь Вась, а ты сколь провоевал на фронте? – обратился к деду Женька. Ласково сияло солнышко, в синем небе между цветущих сопок лениво плыли белоснежные облака, взбитые и сложенные пирамидками одно на другое, как подушки под лёгкой накидкой на заправленной в горнице кровати. Мужики сидели на лавке под навесом и отдыхали после осмотра ульев. На столике с краю лежали стамеска и общипанное куриное крыло, на тропке у огуречной грядки остывал опростанный от углей дымарь. – Мы с тобой давно дружим, а про войну из тебя до сих пор каждое слово надо вытягивать щипцами, или как говаривает моя мама: выкупать. Наверное, так страшно было, что и вспоминать не хочется?

– Ты шибко не спрашивал, я и не отвечал. Там по-всякому бывало. На войну меня забрали прямо с поля летом сорок второго, когда я косил на лобогрейке овёс. Приезжает верхом бригадир: пришла, мол, повестка тебе, Вася, садись сзади седла, поехали. А дома уже баня истоплена, отец телегу травы свежей накосил в дорогу. Прибыли в Змеиногорск в военкомат, переночевали во дворе, а утром – в Третьяки на поезд и в Красноярск учиться на танкиста.

 По дороге на фронт я первый раз в прорезь смотровой щели увидел, как везли разбитую, покорёженную технику в тыл на ремонт, как ползли санитарные полуторки с красными крестами на бортах и подводы, переполненные ранеными. Другой раз оторопь брала такая, что командиру танка приходилось торкать меня в плечо: не спи, боец, трогай вперёд. Я ведь – механик-водитель. Однако ж, скоро обвык на это глядеть. И что-то щёлкнуло внутри, лютая злость взяла на немцев, особенно когда увидел трубы сожжённых и обезлюдевших деревень. Молод был, горяч, а тут еще вставала в глазах родная деревня, лица отца и матери, младших братишек и сестрёнок, оставшихся дома; и в голове увиденные у фронта картины накладывались на нашу Семёновку. Всё во мне начинало гореть, и я себе места не находил.

 Конечно, бывало, что и страх подступал, но он был больше от неизвестности, неопределённости, я его даже и не прогонял от себя, он сам как-то сразу таял, исчезал. А вот азарта в нас, молодых, – мне тогда шёл всего двадцатый год! – куража хватало. Да и не забывай, мы же росли на селе, не то, что теперешняя молодёжь, к работе и трудностям привыкшие чуть ли не от мамкиной титьки. И забавы у нас были старинные, русские. Ты, Евгений, поди, слыхал о кулачных боях стенка на стенку?

 Ни один праздник в деревне не обходился без того. Семёновка наша вдоль Алея на два берега раскинулась, полдеревни на левом, остальная – на правом. Престольным праздником у нас был едва ли не последний тёплый день осени – Покров Пресвятой Богородицы, и я захватил всё это перед коллективизацией, когда еще жили единолично. К Покрову хлеб и прочий урожай давно в закромах, пошто бы, ядрёный корень, и не погулять!

 Собирались парни с нашего берега, брали нас, пострелят, как они говорили: «для затравки», и шли ватагой к мосту. Но драка происходила не возле него, а на той стороне, на широкой поляне, где было сельское торжище. Парни вставали в две шеренги метрах в десяти, ребятишек выпускали и те и наши вперёд. Мы набегали, лупили почём зря друг дружку, расквашивали носы, пускали красную шуйку, валялись в траве.

 И тут раздавалась зычная команда: «Освобождай поле!». Нас как ветром сдувало, разминка прошла, и впереди настоящая русская стенка. Вот это надо было видеть! Парни молча сходились, обмолачивали друг друга, как ячменные снопы; кулаки у каждого, что тебе кувалды. Но пусть и валтузились смертным боем, а упавших, лежачих, упаси бог тронуть! Обжидали, покуда встанет с земли и тогда продолжали биться. Ногами не пинались – бой же не зря звался кулачным. Обычаев старины в ту пору еще держались. А после драки парни помогали подняться тем, кто на земле, гурьбой спускались к реке, вода в ней бывала уже и студёна – но нам-то что! – смывали с себя кровь и пыль, и шли к общему столу, его бабы накрывали здесь же на берегу, только чуть поодаль, под вековыми берёзами. Стол сколачивали длиннющий, лавки вкруг него добротные; на столе вазы с осенними цветами и кистями жёлтой рябины, графины с брагой и медовухой, про закуску уж и не говорю, было всё: от хрустящих огурчиков и квашеной капустки до запечённых золотистых поросят. Нас, ребятню, тоже усаживали, только с краю, наливали в чарки морсу брусничного либо клюквенного: дескать, вот и вам как участникам сражений наш почёт! Под берёзами, однако ж, праздновали не шибко бы и долго – всё же осень, выпивали по чарке-другой, закусывали, плясали под гармошку и с песнями расходились по избам, догуливать, – Василий Андреевич помолчал, придвинул стамеску к куриному крылу, потеребил его, вздохнул по-стариковски и закончил: – Да-а, Евгений! Сколько лет минуло, а всё ведь помню, будто вчера случилось.

– Такое, дядь Вася, происходит сплошь и рядом, – Женьке нравилось, что он разговорил старика, что нащупал что-то правильное, с помощью чего сможет узнать от всегда немногословного друга много нового и любопытного. – Моя баба Сина, – мы так её звали, а полное имя Ксения, – так вот она незадолго до своей смерти стала забывать, где что положила и всё, что с ней было даже полчаса назад. Но стоило рядом посидеть, побеседовать, она вся открывалась и с охоткой начинала рассказывать о детстве, юности, о том, как сватался к ней наш дед Алексей. И так отчётливо, в подробностях, прямо как ты сейчас. Правда, про военное лихолетье вспоминала нехотя. Кстати, её родовое село Черепановское от твоей Семёновки не так и далёко, за Змеиногорском.

– Да знаю я, бывал в нём не раз проездом в тайгу, на Колывань. А сколько лет было твоей бабушке, когда она умерла?

– Восемьдесят три с половиной. А что?

– А мне всего-то, якорь те в рёбра, – семьдесят пять и, значит, еще лет семь-восемь я буду в доброй памяти.

– Ну, Василий Андреич! Ты уж совсем-то не примеряй на себя! Я же не имел в виду ничего, просто память человеческая – вещь причудливая. И я на примере бабы Сины хотел тебе сказать об этом.

– Ладно, хотел – сказал. Забыли, – с покровительственной ноткой в голосе отрезал дядя Вася и хитро прищурившись, спросил: – Слушать-то далее будешь?

– А как же?

– Я про «стенку-то» к чему вспомнил? А к тому, что здесь у нас в Сибири такие дела нужны были, я думаю, не столько как молодецкая забава, но и как боевая закалка. Старики сказывали, что в ранешное время и на пашню без ружья и сабли не отваживались ездить – басурмане могли со степи налететь и побить до смерти. Я тебе уже сказывал как-то про деда своего по материнской линии Ивана Яковлевича Попова. Он был жилистый, костистый, ростом за два метра. Их в нашей деревне таких обитало двое: мой дед и второй, друг его закадычный, однополчанин Ефим Никифорович Егоров. Оба прожили боле ста лет.

Как сейчас помню, идут они по переулку, заплоты и плетни высокие, у простого мужика одна шапка из-за подсолнухов мелькает, а их в пояс можно рассмотреть с полянок, на коих мы, ребятня полёживали на солнышке после речки. Степенные, в казачьих фуражках, с жёлтыми околышами и блестящими козырьками, в шароварах с лампасами, заправленных в яловые сапоги; седые окладистые бородищи поверх шёлковых рубах, – у нас, пострелят, ядрёный корень, глядя на их – аж дух захватывало!

 Еще помню, как сидели деды промежду деревенских мужиков, потягивали свои «козьи ножки», помалкивали. Но долго молчать им соседи не дозволяли. Кто-нибудь вдруг да спросит:

– А как вам, уважаемые старики, служилось при царе-батюшке?

Деды попыхтят табачком самосадным, и неторопливо, с расстановкой начнут:

– Служилось по-разному. Мы ить не один годок да при двух императорах – Втором и Третьем Александрах – в дозоры ходили из крепости Усть-Каменной до самого Китая. Ходили парой, на конях, при полной амуниции, за плечьми ружья, в ножнах сабли, в торбах у сёдел харч и прочая мелочь. Снабжены, как полагалось.

– И сколь дён длился ваш дозор?

– До месяцу. Ехали вдоль Иртыша, через Курчум до Зайсана, там сворачивали на Катон к старообрядцам. Опнёмся у их день-другой, они суровы, на слово не охотливы, однакож нас принимали – мы ить государевы служивые, а они в подданстве царю. Кормили, правда, отдельно, но сытно; посуду не давали, да у нас при себе и своя имелась. От кержаков тропой мы взбирались на таёжные верха и перевалы, поскольку именно оттуль лезли из Китая в Россию контрабандисты и прочие нарушители. Ежели попадались по двое-трое, тех доставляли в Зайсан в пограничное управление, но бывали и стычки, особливо когда их с десяток, а то и более, да ежели эти хунхузы ишо и при оружии.

– Никак рубились с имя саблями? Иль так отстреливали?

Деды, усмехаясь, переглядывались и покачивали седыми чубами.

– Ишшо бы сабли об их марать! На скаку переломишься с коня, ухватишь за косицы одного да другого – у энтих ить косоглазых сплошь волосья на затылках прибраны в пучки – отымешь от земельки, да головёнкой об головёнку шмякнешь – и готово!

– Чё ж, они поди и стрельнуть не успевали?

– Всяко бывало. Ефима вон, пару раз лизнула пулька: раз в ладонь, раз в крыльце, даже погон сорвала, а мне яловый сапог зараза попортила. Помнишь, Ефимушка, энто по весне случилось, в тот год, когда ишо чуть ране императора в столице, в Петербурге, взорвали? Мы тогда в степи ловили киргизов, которые угнали у иртышских казаков табун лошадей. Энти барымташи отчаянные были. Сами помчались на нас всемером, в малахаях и чапанах цветастых, да с ружьями и саблями. Да не ведали кайсаки – а мы ить с Ефимом-то заговорённые. Отправляя на службу, нам матеря надели на грудь по махонькому образку с Христовой молитвой-оберегом. И об энтих киргизов не стали мы сабли марать. Сошлись вкруговую, поскидали с лошадей, угомонили. Табун вернули казакам. Пораненную икру на ноге заштопал калёной иголкой, а на сапог до времени пришлось заплату ладить.

 

– Такие вот живали на Алтае мужики. – Василий Андреевич опять передвинул стамеску, встал из-за стола, прошёл к огуречной грядке, подхватил остывший дымарь и вернулся под навес. Здесь бережно прикрыл крышку; проверяя, сжал несколько раз меха и поставил дымарь на полочку, после чего обернулся к Женьке: – Я к чему тебе, Евгений, поведал про дедов-то? Иван Яковлевич – это ведь моя родова, корни. Прадеда своего я не застал, но сказывали, что и он был роста немалого и силы отменной. Деревня-то наша Семёновка, споначалу задумана форпостом, степным заслоном от басурман да китайских разбойников. Заселялась сибирскими казаками, ты ведь знаешь: в сопках, ближе к тайге и белкам, рудники демидовские серебряные да золотые раскапывались, остроги ставились, горняцкие посёлки отстраивались. И чтобы джунгарская орда или хунхузы их не разоряли да работных людей не побивали, по всей степи от Омска и до Зайсана, еще начиная с Петра Первого, были сооружены крепкие казачьи кордоны и заставы.

– Да и нашей местности это коснулось, – поддержал старика Женька. – Деревни-то между нами и областным центром либо кержачьи, либо казачьи. А горы как названы? Вон та, что виднеется из-за других на западе, – это Сигнал. Над селом Секисовкой огромный скалистый хребет именуют Глядень. На Убинке есть гора Сторожевая. Это я только навскидку вспомнил. Сегодня многим непонятны такие названия, а два-три века назад на седёлках у вершин дежурили дозорные, возле них стояли шалашами сухие и сырые, с подвяленным листом жёрдочки – заготовки для костров, с берёстой внутри. Кинь спичку и взметнётся к небу сперва яркое пламя, а следом и задымит на всю округу, предупреждая жителей окрестных деревень и рудников о приближении врага.

 Я читал в одной из краеведческих книжек, будто бы в восемнадцатом веке китайцы совершили набег на наш край, дошли до Кузнецкого острога и Колывани; летописец пишет, что на своём пути они разоряли всё, что попадалось, съели даже кошек. Но не это главное, автор подмечает одну особенность того набега: китайцы якобы на всём пути, в логах, на горах, на опушках в укромных местах вбивали в землю медные колышки с табличками, на которых иероглифами было начертано: «Земля Китая». Вобьют, укроют дёрном, пометят место на своих картах и уедут, чтобы уже там у себя в Пекине сдать пометки начальству, которое эти карты потом и схоронило до подходящих времён.

– Об этом я, Евгений, не слыхивал, но думаю, ядрёный корень: так оно и есть, – согласился с Женькой Василий Андреевич. – Давно живу на свете, а года не проходило, чтобы кто-то с чем-то не лез к нам. Поэтому мы и должны быть всегда начеку. Как при покойничке.

– При каком таком покойничке? – не понял Женька.

– При Иосифе Виссарионовиче, конечно же. Других, кого можно бы рядом с ним поставить, – я не вижу.

– Дядь Вась, так ведь он – «душегубец и кровопийца». Сегодня об этом кричат чуть ли не из каждого унитаза. Весь цвет нации якобы извёл.

 – Какой цвет? Какой нации? Якорь те в рёбра! Уж не той ли, что в революцию и двадцатых годах измывалась над русскими? Да, в тридцать седьмом покойничек вернул им долг, хотя и не сполна. К примеру, не прибрал втёршегося к нему в доверие Мехлиса. Бывал этот деятель у нас на фронте. Приедет, шумит, расстрелы показательные устраивает, снимает генералов, носится по дивизиям, распоряжается. А после него, ядрёный корень, то котлы, то отступления. Еще один такой же попадался мне на войне. Я тогда был в Пятой ударной бригаде. Этот, правда, наш, из хохлов – звали Никиткой Хрущом. Тоже фрукт еще тот, всё больше устраивал пьянки с командованием, песни да пляски – самодеятельность разводил такую, что покойничек быстро убрал этого плясуна от нас да набздавал ему в Кремле хорошенько. А уж потом Никитка-то всё Виссарионычу припомнил. Обгадил того после смерти, хотя сам по лысую свою макушку в крови за Москву и Украину. Столь народу порешил, да всё ему казалось мало, просил у покойничка: дозвольте, дескать, увеличить еще на 10 тысяч план по врагам народа. А тот ему резолюцию на подсунутой на подпись расстрельной бумажке: «Уймись, дурак!».

– Я ведь, Василий Андреич, в первый-то класс пошёл в шестьдесят четвёртом. При этом самом Хрущёве. Даже одну четверть при нём отучился. Жили мы тогда в городе, в школу ходили гурьбой с улицы. По шпалам железной дороги, по её ответвлению на хлебозавод. Район промышленный, мы – дети рабочих, дерзкие и сообразительные, за словом в карман не лезли. По пути ребята постарше анекдоты про Хрущёва и кукурузу травили, все хохотали, а в классе за парту сядешь, букварь раскроешь, а там на последней странице фотография большая цветная: Никита Сергеевич в строгом костюме, благообразный, на груди четыре Золотых звезды. Ничуть не скупился на себя. А мы-то потом еще над Брежневым, помнишь, смеялись, что вот, мол, лежит в больнице, грудь ему расширяют – некуда награды привешивать. Выходит, началось-то это хвастливое соревнование с Никиты. Со второй четверти мы уже ходили в школу под руководством мудрого Леонида Ильича. И была какая-то непонятка в том, что правитель в стране новый, а у нас в букваре старый, только что выпнутый.

– Клоуны они были, ядрёна вошь, один другого краше, – Василий Андреевич вздохнул. – После войны люди только оправились, вроде жить начали; в народе, я свидетель, такой подъём был, горы могли свернуть. Первый камешек столкнул Никитка, а там и покатилось. Брешут уже десятки лет, и удержу им нет. Дурят народ.

– Я согласен, дядь Вась, мозги нам так запудрили, что не каждый до правды докопается. Теперь вот договорились до того, что и правды-то, оказывается, бывают разные. У каждого, мол, своя. Даже если это и так, то я в юности встретил одну такую, я бы сказал – народную – правду. В июне семьдесят пятого незадолго перед армией довелось мне побывать в Москве. Завершил дела, осталось свободное время, посетил Третьяковку, побродил по Красной площади, проехал на кладбище при Новодевичьем монастыре.

 Накануне осенью там похоронили нашего с тобой земляка Василия Макарыча Шукшина. Отыскал могилку, всю укрытую живыми цветами, так что некуда было поставить букетик гвоздик, купленный мной у входа. Но не это поразило меня. Памятника еще не было, лишь портрет в чёрной рамке; так вот, в верхнем правом углу на нём кто-то прикрепил кисточку живой калины с тугими рубиновыми ягодами. Где взяли её и как сохранили до лета! Постоял у могилы, погоревал. Люди мимо проходят по дорожке, посыпанной мелким щебнем, остановятся, помолчат, идут дальше. А три женщины стоят в сторонке и, то посмотрят на портрет Шукшина, то на меня украдкой глянут. Вот одна насмелилась, подошла ближе и с виноватой улыбкой спросила.

– Простите, а вы не сын Шукшина?

От неожиданности я даже растерялся.

– Нет, у Василия Макаровича не было сына, только маленькие дочки-погодки.

– Но вы с виду так похожи.

– Наверное, потому что земляки – я тоже с Алтая.

– Ну, тогда извините.

– Ничего, бывает. – И мы разошлись, женщины углубились в пронизанные солнечными лучами тенистые аллеи, а я направился к выходу. И у старинной кирпичной стены, разделяющей кладбище надвое, почти под самой аркой встретил двух пожилых женщин в голубых платках и рабочих халатах, в руках они несли совок, тряпку и метлу, оцинкованное ведерко с водой.

Я посторонился, пропуская уборщиц и отмечая при этом, что женщины чем-то крайне расстроены. Подумалось: «что-то здесь не так». И я, молодой, горячий, а мне был всего-то восемнадцать, сходу к ним.

– Что стряслось? Кто-то обидел? Идёмте, разберёмся! Я вам помогу!

– Да нет, парень, – одна из женщин вздохнула с горечью. – Нам ты не поможешь. Если только согласишься караулить по ночам здесь одну треклятую могилу.

– Никак не выйдет, – я покачал коротко стриженой головой. – Я ведь в Москве проездом. Сегодня вечером поезд. А что такое случилось-то? Может, чем-то всё равно помогу?..

– Разве только подержишь ведёрко, пока мы будем соскабливать с памятника Хрущёва дерьмо, – повеселела одна из уборщиц, но тут же погасила улыбку. – Шучу я, парень, это… шучу. Как отеплило, так повадился кто-то пробираться сюда ночью и справлять большую нужду на этой могилке. Мы уж обезручили убирать да смывать такую вот народную любовь.

Конечно, жалко мне было этих уборщиц, но что поделаешь? В тот же год под осень, помнится, я или прочитал в газете, а может, услышал по радио, что у Брежнева умерла мать, и её похоронили в Новодевичьем монастыре. И теперь, дескать, посещение этого мемориала ограничено, и он взят под охрану. И тогда всплыли в моей памяти усталые лица двух пожилых русских женщин, которым этот петрушка Хрущёв и после своей смерти ухитрялся нагадить, и не только в душу.

– Крепко напакостил России Никита, – Василий Андреевич подхватил со столешницы стамеску и куриное крыло и прибрал их на полку рядом с дымарём. – Иуда. Волюнтарист.

– Дядь Вась, а ты и такие слова знаешь?

– Да век бы их не знать! Это всё радио, как его скинули, так и затрындело: волюнтарист, партийные нормы нарушил… А где же вы раньше-то были, когда он что хотел, то со страной и вытворял! Тьфу их! – дядя Вася матюгнулся вполголоса и, резко меняя тему, обратился к Женьке: – Обедать-то будешь. Оринушка щей со свининой изладила. Пойдём в избу.

– Спасибо, дядь Вась! Побегу я. Татьяне сказал, что скоро вернусь, но вот заговорились с тобой, теперь ворчать будет.

– Ну, смотри. В твои дела я не лезу. Когда теперь тебя ждать-то?

– Денька через два, – Женька раздумчиво помолчал. – Только ты уж дай слово, что еще расскажешь и про фронт, и про свою родню.

– Поведаю, коль имеется охота, – старик с хитринкой прищурился. – Неужли так интересно? Ну-ну!

 

Поблизости от сплошного забора, в дальнем углу огорода травенел махонький участок земли. Здесь-то, отныне не рискуя переносить ульи в подпол, чтобы, как он высказался: «не вводить старуху в искушенье», и надумал Василий Андреевич поставить омшаник.

Бережно сняли дёрн, выложили его в сторонке, приберегая, чтобы по окончанию постройки обнести им для утепления вкруговую завалинку, и Женька взялся за лопату. Углубили на четыре штыка, в самую пору для того, чтобы ульи дном встали на постеленные жерди, а крышки оказались бы вровень со срезом огородной пашни. Возвели сруб с наклонным навершьем, проконопатили мхом, для удобства прорезали и выстлали доской три широкие ступеньки от дверцы к земляному полу. Управились за полторы июльские недели.

– Поглянь-ка сюда, Евгений, – Василий Андреевич мягко притворил дверцу омшаника. – Видишь зазор междуей и косяком? Надо бы набить здесь полоску дранки. Сможешь?

– А почему бы и нет!

– Ты покури, там вон в тенёчке под яблонькой, а я схожу в стайку за подходящей досточкой, окромлю её рубанком и приладим.

– Я, дядь Вась, лучше за пчёлками понаблюдаю.

– Тоже дело хорошее. Только аккуратней.

Женька миновал яблоньку и по отаве – он сам не далее как неделю назад окашивал траву вокруг корпусов – прошёл к своим ульям. Присел сбоку одного из них на корточки и залюбовался работой семьи.

Сотни пчёл, ожидая своей очереди, вились над летками подвижными, гудящими граммофончиками, с вытянутыми в небо изломанными мохнатыми трубами. Заслонка на нижнем и клапан на верхнем летках были полностью отодвинуты, и пять-шесть пчёл могли одновременно попасть внутрь. Мало того, когда Женька пригляделся к тому, что происходило у нижнего летка, он заметил, что у тружениц кроме очерёдности соблюдались еще и своеобразные правила движения: пчёлы с полными хоботками нектара и цветными ботфортами пыльцы на лапках заползали в улей с правой стороны, а освободившиеся от груза работницы вылетали с левой.

Середину дощатой набойки, этот миниатюрный плацдарм, занимали три-четыре пчелы. Стоя на месте, они вращали крылышками как пропеллерами, нагнетая в корпус свежий воздух. И все так продуманно, слаженно. «Вот бы у кого поучиться нам, людям, – пришла Женьке в голову любопытная мысль. – Дисциплина и порядок. Хотя, как видно, и у них не всё ладом – вон трутень пузатый вылез! Этот-то уж точно никому не уступит, никого не пропустит, а мёду с рамки хапнет за троих. Вылитый олигарх! – Женька усмехнулся. – Однако теперь недолго ему тешиться осталось. Погоди-ка, погоди-ка – где там недолго!.. Оно ведь уже началось!».

Мужик опустил глаза долу и увидел, как на земле между острыми бодыльями и остяками скошенной травы копошились и наползали друг на дружку выброшенные накануне из улья бескрылые насекомые. Они беспомощно шевелили усиками, на спинках толстых тушек тускло поблескивали корешки обкусанных пчёлами-солдатами крыльев. А рядом сновали подвижные, тонко перехваченные в талии, с железными челюстями коричневые муравьи и уже примерялись, кого бы первым из этой кучи малы раздербанить и уволочь в муравейник за оградой на корм прожорливым домочадцам.

Отухажорились, бедолаги, отлюбились. И в этот же миг Женьку напрягла и отвлекла от трутней прожужжавшая над ухом оса. Он замер, зная, что отмахиваться от неё – себе дороже выйдет. Однако оса ни на секунду не задержалась около мужика, а пролетев еще чуточку, снизилась почти до отавы, зависла, словно выбирая наилучшее место для приземления.

 И вот она по миниатюрному плацдарму ползёт среди спешащих к сотам пчёл, пытаясь под шумок проникнуть к дармовому лакомству. Но не тут-то было! Сунувшуюся в леток воровку на входе облепили и принялись дружно жалить неизвестно откуда взявшиеся пчёлы-охранники, оттащили к приставленной к улью наклонной широкой дощечке и столкнули вниз к копошащимся трутням.

– Смотри, какие молодцы! Якорь те в рёбра! – раздалось сзади. Женька от неожиданности вздрогнул и обернулся. В метре от него стоял с лёгкой струганой дранкой в руке Василий Андреевич. Глаза его счастливо щурились, а тонкие упрямые губы расплывались довольно.

– Дядь Вась, предупреждать надо! Подкрался как тать в ночи; я от испуга чуть не завалился набок, – Женька тоже не сдержал добродушной улыбки. – Тогда уж точно бы опрокинул улей. И нам бы так досталось, что никаких бабкиных примочек не хватило б!

– На вот досточку, ступай, поправь косяк, а я пойду под яблоньку, – старик добродушно усмехнулся. – Понежусь в тенёчке, тебя ожидаючи. Что-то солнышком напекло.

Дранку прибить – дело пустяшное, когда под боком переноска с гвоздями, молотком и ножовкой. Минут через пятнадцать, присаживаясь на лавочку рядом с дедом, Женька шутливо отрапортовал:

– Докладываю, Василий Андреич: работа выполнена, дверца подогнана. Жду дальнейших распоряжений!

– Вольно, боец, – в тон Женьке ответил старик и уже серьёзно продолжил: – Всё же ловко мы с тобой удумали – изладить под яблоней лавку. И тихо, и обзор, глянь какой – пчёлы как на ладони, хоть весь день любуйся – не потревожишь, – Василий Андреевич легко вздохнул. – Да-а. Сызмальства уважаю опрятность и порядок, якорь те в рёбра. Мать у нас строгая была. У каждого в избе свой уголок всегда прибран. Спали на полатях, одёжку с себя укладывали аккуратно на вот такой же, на которой сидим, широкой лавке у печи. Первая с краю стопка моя, как старшего, следом брата и сестрёнок. Посуду всяк за собой ополаскивал сам. На огороде у каждого свой участок, своя постать, и на грядках, и на картофельной пашне. Никакой путаницы, проволынил – уже не спрячешься за чью-то спину.

– Об этом, дядя Вася, ты мне можешь и не рассказывать. А то я не вижу – что и как у тебя в хозяйстве! Грядки и картошка, вот они, перед нами. Овощ так и прёт! Всё думаю жену привести сюда за ручку, поучить её, как управлять. А то сколь с ней не бьюсь, а она мне одно: ваши огороды – это пережиток прошлого. Надо, мол, зарабатывать, и всё на стол брать с магазина. Там, якобы, всё проверено, всё чисто. А у тебя, дескать, вон и в капусте дождевые червяки попадаются. Я ей: так это же верный признак того, что продукт чистый, съедобный – в химию-то кто тебе полезет. А червяк что? Сколупнёшь его ногтем с листа аккуратно наземь, он свернётся в колечко, повьётся, вытянется да в норку и уползёт, дальше земельку рыхлить, огород твой удобрять. И как ни крути – а он помощник, каких еще поискать.

– Коль ты затеял про мой огород, я тебя сейчас испытаю, – Василий Андреевич опёрся ладонями о струганую кромку лавки, склонил седую голову набок и заглянул Женьке в глаза. – Я вижу, ты мужик наблюдательный, умеешь кое-чего подметить. Ладно. Тогда посмотри на эти вот картофельные сотки. Что можешь про них сказать?

– Ряды ровные, окученные, ботва пышная, колорадского жука не видно, значит, ты его вытравил. Картошка в цвету, а на ближних к нам кустах висят шарики зелёных балаболок – значит, эта уже поспела, можно потихоньку с краёв подкапывать.

– Всё верно. Однако есть еще одна закавыка, она у тебя прямо перед глазами, а ты её не видишь.

– Постой, дядя Вася, постой-ка, – Женька еще на раз окинул взглядом весь участок, сосредоточился на закруглённых уголках у дальнего забора. И хотел уже отрицательно покачать головой, сдаваясь, как вдруг его осенило: – Цветочки-то разные: одни фиолетовые, другие белые, а на том вон квадратике так они вообще розоватые!

– Молодец! В разведку годен. Но теперь уж додумывай до конца. Отчего бы это так у моей ботвы?

– А вот это-то, Василий свет Андреич, объяснить, как говорится, проще пареной репы: сорта у них разные. Здесь у меня мыслишка одна мелькнула, – говоря это, Женька встал и запрыгнул на лавку с ногами. Стоя на ней во весь рост, он шутливо поднёс ладонь ко лбу и обвёл взором всю картофельную пашенку. – Опять докладываю: поле твоё разбито на ровные прямоугольники и квадраты – это чётко видно с моей верхотуры, очень картинка смахивает на цветастое лоскутное одеяло. Дядь Вась, ты это нарочно сделал, поди бабу Орину подошкурять хотел?

– Ты разве, Евгений, не заметил, что я свою старуху до огорода не допускаю. Она, ежели доберётся сюда, так всё расфуряет, что мне неделю исправлять её самодеятельность. Она хожалая единственно до огуречной грядки: та и под боком от крыльца, и на тропке доски постелены – ничё шибко не потопчет. Это по осени, когда всё сберём, я дозволяю Орине пройтись по моим угодьям. Да и то под строгим присмотром.

Спрыгнувший на траву и снова усевшийся рядом с другом Женька так до конца и не понял: шутит ли старик, или у них действительно такие вот своеобразные отношения. Однако Василий Андреевич сам всё поставил на свои места, глубоко вздохнув и посерьёзнев.

– Она бы, Евгений, и рада мне помочь, да ноженьки-то у моей Ориши уже почти что и не ходят. По избе да около, а в магазин за продуктами или в город за бумагами – она меня снаряжает. Тебе-то виду не показывает, а ночами другой раз дело у её до крику доходит – так болят суставы, да еще и судорогой тянет. Доктора прописывают разные мази, но помощи мало, – дядя Вася сокрушённо покачал седой головой. – От старости еще никого на этом свете не вылечили. Вот и у меня – какая силушка была в руках, а теперь, чую: вся вышла. Другой раз и молотка удержать не могу. Висят как плети, – старик приподнял худые руки, чуть подержал перед собой и опустил на колени. Однако тут же живой огонёк блеснул в его серых глазах: – Воззрился на себя, и вспомнилось вдруг, как я, помогая ребятам, прицеплял к своей тридцатьчетвёрке этими же руками тяжёлые тросы от лебёдок мощных армейских тягачей. Было это в мае сорок пятого в Альпах, на том самом перевале, который когда-то брал наш Суворов. Внизу в долине яблони цветут, а где мы – снег, острые скалы, пропасти кругом. И одна горная дорога с драпающими по ней немцами. Мы – на вершине, шоссейка – внизу, склон почти отвесный. Вот и решили стравить наши три танка по склону, чтобы закупорить фашистам прорыв.

– Ладно, танки, а экипажи-то как спускали? На верёвках, что ли, отдельно? – простодушно поинтересовался Женька.

– Где там, ядрёный корень! Мы же не скалолазы какие-то, все русские парни, многие и гор-то до войны не видали. В башне сидели, каждый на своём месте, а я как командир танка высунулся из люка и руководил спуском. Сползли по крутяку, развернулись в строй, и вот тебе немецкие машины с самоходками из-за поворота. Мы их и расстреляли в упор. Сбросив в пропасть подбитые самоходки, вперёд пробилось два тяжёлых танка, мы и их пожгли. Они раскорячились и перегородили шоссе. К вечеру те, кто остался живой, сдались нам в плен. А было это 11 мая, через два дня после Победы. Вроде и отсалютовали, а некоторые немецкие части не подчинились капитуляции, да и к союзникам прорваться мечтали. Вот мы их и ловили по горам. Это еще что? Только здесь угомонили, нас перебросили в Карпаты. Там до глубокой осени, до самой демобилизации гонялся за бандеровцами. Ох, и люты они были, не щадили своих же, единокровных, ежели те новой власти не плевали вслед. Вырезали семьями, не жалели и детишек. Нелюди. Хуже фашистов.

 

3.

Со второй половины августа солнце в выцветшем небе хоть и лучилось по-прежнему ярко, но словно кто-то невидимой рукой прикрутил вентиль – тепла на земле заметно убавилось. Взяток иссяк и пчёлы теперь без нужды не вылётывали из ульев, перенеся все свои заботы на подготовку к зиме: подчищали пустые ячейки после выхода предпоследнего в этом году расплода; обучали сноровке и уму-разуму молоденьких пчёлок; доводили до зрелости свежий мёд в сотах, перед тем как запечатать их. Пчёлы-солдаты стерегли наполовину прикрытые нижние летки от непрошеных гостей: бесцеремонных ос, бесшабашных шмелей и прочих крылатых и ползающих воришек. Верхние летки были затворены наглухо, и наверняка проконопачены прополисом изнутри.

Наступало время откачивать мёд и готовить корпуса к зимовке: не позднее конца сентября формировать клубы, чтобы потом, уже после Покрова, перед тем, как поставить их в омшаник, пролечить семьи, поместив вдоль рамок хрупкие пластинки бипина, верного средства от варроатоза и, если возникнет нужда, подкормить тружениц сахарным сиропом.

Ручную медогонку, объёмистую оцинкованную бочку с изогнутой рукояткой сбоку и четырьмя решётчатыми кассетами внутри, мужики загодя выкатили из закутка на середину сеней, протёрли влажной ворсистой тряпкой, дали просохнуть и, облачившись в халаты и накинув сетки, отправились с дымарём и фанерной переноской на точёк.

 

Забрус с запечатанных рамок срезал, предварительно обмакнув лезвие специально выгнутого обоюдоострого ножа в тазик с горячей водой, Василий Андреевич сам. Он же и выставлял тяжёлые рамки с раскрытыми ячейками в вертикальные кассеты. После чего плавно взмахивал рукой, приглашая Женьку к работе. Хотя зубцы шестерёнок и были смазаны, но вращение начиналось туго, однако по мере разгона крутить рукоять становилось легче. И если вначале медогонка издавала недовольно-ленивый скрип: почто, мол, мой покой расшевеливаете; то вскоре она уже не только азартно пела, но иногда даже и подпрыгивала, будто собиралась пуститься в пляс. Василий Андреевич в таких случаях предостерегающе опускал свою сухонькую руку ладонью вниз: Евгений, не увлекайся. А сени между тем наполнялись таким медовым ароматом, что крутил бы и крутил эту удобную отполированную рукоять!

Минут через пять Женька ловил взглядом прищуренные глаза старика, тот молча кивал, что означало: пора сбавлять обороты и останавливать агрегат. Неспешно переворачивались рамки, ячейками с невыбитым мёдом к стенке, и вновь звучала победная песнь медогонки.

Бабка Орина раза два выходила к мужикам из горницы; постоит в цветастом ситцевом платочке, подвязанном на морщинистом подбородке, поглядит васильковыми очами, глубоко втянет ноздрями в себя медового аромата, пошамкает беззубым ртом, причмокнет, покивает чему-то своему, и, не сказав ни слова, опять уходит, осторожно прикрывая за собой дверь.

– Дядь Вась, а что это бабушка как немая?

– Да уж за пятьдесят-то годков наговорились мы с ей, наверное, на две жизни вперёд, – беззлобно усмехнулся Василий Андреевич. – Что разговоры? Бывает, она и подумать еще не успеет, а я уже знаю – о чём. И она так же. Другой раз за день и слова не оброним, всё и так понятно.

– Да вы прямо телепаты какие-то!

– Пошто, Евгений, ругаешься? Якорь те в рёбра! Я ведь обидного-то ничего не сказал.

– Дядь Вась, ну ты опять за своё! Я же совсем не думал подкусить тебя. Телепатия – это вовсе не то, о чём ты подумал. Телепат – человек, который может передавать свои и читать чужие мысли на расстояние.

– Гляди-ка ты! А мне-то, старому, в этом мудрёном словечке услышалось что-то неприличное. Но ты, Евгений, другой раз, когда будешь пользоваться такими словами, предупреждай заранее, чтоб недоразумений меж нами не случалось. И уж Орише подобных выражений избегай говорить. Я-то еще понятливый, а она – сам видишь, какая!

– Дядь Вась, а это не про тебя ли присказка: сам себя не похвалишь, кто ж тогда похвалит?

– Всё, Евгений, будет лясы точить! Сейчас заложим последние рамки, смахаем, да пойдём на лавку дух перевести, покуда весь мёд со стенок на дно не стечёт. А дальше нас ждёт самое интересное: розлив по бадейкам.

Через несколько минут пчеловоды вышли на крылечко и задёрнули за собой марлевую занавеску. Её накануне бабка Орина накинула на входную дверь на время откачки мёда для того, чтобы поступал свежий воздух и с улицы в сени не влетали осы и пчёлы и не принимали бы сладкую смерть, утонув в янтарном море откаченного мёда.

Солнце садилось, тень от избы удлинилась настолько, что накрыла не только ближние огуречные грядки, но и бугристую щетинку выкошенной перед уборкой картофельной пашенки. На высоком столбике изгороди у глухих ворот пострёкивала сорока. Заметив людей, она, не смолкая, перелетела в дальний конец огорода и уселась на коньке бревенчатой бани.

– Ишь, непоседа, – усаживаясь на лавку, проводил птицу взглядом Василий Андреевич. – Вроде балаболистая, а умная: в руки так запросто не дастся.

– Мистическая птица!

– Евгений, ты опять за своё? Говори понятней и проще.

– Вот я и говорю, что сорока, как и её закадычная подружка ворона, птицы необычные, и не потому, что они пакостливые и хитрые. Тут дело в другом. Сколь раз я наблюдал, что происходит, когда мы колем поросят. Ты же знаешь, дядь Вась, как это делается. Поутру, по морозцу, заливаешь паяльные лампы бензином, подкачиваешь насосом, подносишь спичку, тугая струйка вспыхивает, прислоняешь створ лампы к какой-нибудь бетонной или железной преграде, разогреваешь. Хряк в загоне ходит себе, похрюкивает, ни капельки не чувствуя, что сейчас ему придёт кердык. Вода только закипает в кастрюлях. Настил еще сколачивается, а на ближайших заиндевелых берёзах уже расселись вороны и сороки. Причём, как я заметил, в это время ни одна из них не каркнет, не застрекочет. Откуда бы им знать, что скоро здесь будет кровавое пиршество? Каким местом эти хищницы чуют, что через часок другой тут можно поживиться свиными потрохами? Ни запаха ведь нет, ни какого иного намёка, часто еще и место-то под разделку не вытоптано в снегу. Тишь вокруг да морозная благодать. А они уже слюной на берёзах исходят!

– Здесь ты, Евгений, прав! Я тоже это подметил уже давненько. И ведь не только птица, но и посмотри на тех же коров и быков – как они предчувствуют свой конец. Заходишь раненько в сарай в тот день, когда убирать быка или тёлку, они понуро стоят, смотрят на тебя, даже и не с укором, а с какой-то, я бы сказал, печалью; из глаз у них вниз по шерсти текут и текут слёзы. – Василий Андреевич помолчал. – Много чего я видывал в жизни, ядрёный корень, а вот от этой картины мне почему-то всегда бывает не по себе.

– Вот это-то, дядь Вась, и называется мистикой. Потому что такие вещи человеку по-настоящему трудно представить и понять.

– Это как сказать. На фронте я сталкивался, когда человек знал, что скоро погибнет. Да что далёко ходить, земляк у меня был Петя Корепанов из Шипунихи, тоже танкист. Отчаюга. Плясун и песенник, про таких говорят: подошвы срежет на ходу. Мы с Харькова воевали в одном взводе. Два года. Ничего не боялся. Я ему: « Петро, будь осмотрительней, не лезь в пекло…», а он мне со смехом: «Раньше смерти не умрём!». Весёлый был парень и беззаботный, последнюю рубаху с себя снимет и товарищу отдаст. Меня-то за войну трижды ранило, а на нём ни царапинки, и до венгерского Балатона дошёл на своей тридцатьчетвёрке, повреждения случались, а прямых попаданий не было. И вот февраль сорок пятого, бои, немцы дерутся насмерть, мы им тоже спуску не даём. Затишье в леску, проталины, ноздреватый снег. Чувствуется, весна набухает.

 Приехала полевая кухня с горячим обедом. Ребята толкутся радостно, выскребают кашу из котелков, шутят. И тут я увидел земляка, он смурной, стоит в сторонке, прислонясь к дубу, и ни на кого не обращает внимания.

– Петро, пошто не обедаешь? Не захворал ли часом?

– Здоров я, Васенька, здоров, – вяло отвечает он.

– Не из чего есть? Так бери мой котелок! Я уже управился, всё выскреб.

– А нашто мне шамать, коль нынче всё одно убьют.

Я от таких слов котелок в грязь чуть не выронил.

– Ну, у тебя и шуточки, Петро! Сам не хочешь, так я сбегаю, наберу тебе горяченького. Умнёшь – сразу веселей станет!

– Не голоден я, Васенька. Пойду, покемарю в башенке с часок, – земляк мой развернулся и ушёл к своему танку. Я постоял маленько, пожал плечами, и так ничего толком не поняв, направился за добавкой. Однако до кухни дойти не довелось. Откуда-то появился немецкий самолёт и успел сбросить на лес всего-то несколько бомб, как налетели наши ястребки и тут же его заклевали. Бомбы попадали мимо нашего расположения, все, кроме одной. Она-то и угодила прямо в открытый башенный люк тридцатьчетвёрки, где Петро собрался подремать. Взрывом всё пожгло и разворотило, – Василий Андреевич горько вздохнул. – Так что и хоронить нам некого было.

– Да-а, история… – протянул Женька, не зная, какие слова нужно говорить в подобных ситуациях. Мужики с минуту помолчали. Женька положил обе ладони на край стола, побарабанил пальцами по выцветшей клеёнке и доверительно обратился к другу: – Я вот предполагаю, что когда-то в древности почти все люди имели способность предчувствовать и предсказывать, что с ними должно произойти. Но цивилизация сделала всё, чтобы лишить нас этого дара. Халява расслабила человека. Где-то читал, что и наш мозг задействован всего-то на три-четыре процента, а остальные девяносто с хвостиком в течение всей жизни спят беспробудно, лишь изредка, да и то не всех, одаривая пророческими снами.

 Мне тоже иногда снится что-нибудь вещее. К примеру, давнишний товарищ, о котором ты уже и думать забыл, ни с того ни с сего вдруг явится во сне, взбудоражит твою память, а утром либо неожиданный звонок от него, или больше того – сам без предупрежденья примчится в гости. Вообще, сны – это нечто такое, что нас связывает не только с потусторонним миром, но они еще и что-то вроде барометра совести.

 Расскажу тебе, дядя Вася, о двух случаях из моей жизни. Ты же в курсе, что я не курю уже лет двадцать пять. А раньше так смолил, – причём крепкие сигареты без фильтра, типа «Памира» и «Примы», – что ногти на указательном и среднем пальцах почти всегда были жёлтыми от никотина.

Отец, сам заядлый курильщик, так и не сумевший одолеть эту привычку, бывало, говорил мне: «Сынок, посмотри на меня, видишь, как я маюсь по ночам со своим кашлем. Моё кафыканье другой раз и вам спать не даёт. Ты еще молодой, брось ты это курево к чертям собачьим. Лучше выпей рюмку водки, чем марать себя табаком».

 До этого я завязывал курить несколько раз. Помнится, оставалось служить полгода, и я бросил. Ребята подтрунивали: это, мол, ничего не значит, приедешь на дембель, встречины, выпьешь, потянет к сигаретке, и все твои старанья коню под хвост. Я пришёл из армии, с месяц крепко погулял, однако ни разу рука не потянулась к табаку.

 А курить обратно начал, когда понервничал, поругался на работе с начальником смены, пришёл домой, лёг на диван, а мысли разрывают черепушку. Надо как-то успокоиться, вот и пришло в голову закурить: все же кругом тогда твердили, что сигареты – это первое средство от нервов. Открыл ящичек комода, достал папкиных сигарет, затянулся. Чувствую, как дым попадает не туда, куда надо, – не в лёгкие, а растекается клубами в голове, дурманя мозг. Я тут же запаниковал: «Что же я делаю?». Но, как говорится, целка сломана, как теперь жить дальше. Злополучную сигарету я с отвращением вдавил в отцову пепельницу. Недельку-другую крепился, не курил, однако обет нарушен, и опять начал баловаться сигареткой-другой в день, а потом уже и пачки на сутки не хватало. Завязать окончательно с этой заразой смог только через два года после смерти отца, потому что привычка эта и вредная, и страшная.

 Но всё равно папкин наказ я исполнил. Причём последнюю свою сигарету погасил, когда был в подпитии за праздничным столом. Вдавил её в пепельницу и сказал: «Всё, амба. Больше ни одной!». Шурин, что сидел рядом, пьяно ухмыльнулся: «Завтра, Женёк, похмелимся и опять закурим!». Вот это-то «завтра» для меня не наступает уже не один десяток лет.

 А теперь, дядя Вася, о снах. Проходит примерно год, как я бросил курить. Мне снится: я с наслаждением разминаю сигаретку, прикуриваю, сладко затягиваюсь, пускаю дым через ноздри. И тут же во сне молнией обжигает паническая мысль: опять всё насмарку! Снова этот табачище до одури! Просыпаюсь разбитый, потный, во рту как куры нагадили… Но счастливый! Слава богу, что это был всего лишь кошмарный сон! Ведь наяву-то я боролся, и не только уже на сигареты смотреть не мог, но и когда на улице впереди меня кто-то шёл и курил, а ветерок в мою сторону, я прибавлял шагу, а то и бежал, обгоняя того курильщика.

Сон этот изнуряющий повторялся с интервалом где-то раз в десять месяцев. И пробуждение всегда было одно и то же: постель смята, сам разбитый, потный, во рту куриный помёт. И так до пяти лет. На шестой год снова мне снится этот навязчивый сон. Я также курю, но вкуса табака и наслаждения от этого уже не ощущаю, как, кстати, и паники, так трава какая-то ватная и дымная снится. И понимаю, что всё происходящее со мной не всамделишное. И я во сне сам про себя счастливо посмеиваюсь. А просыпаюсь в таком прекрасном настроении, что горы бы свернул.

Оказывается, целых пять лет нужно было, чтобы из организма вывести весь никотин! Вот и выходит, что эти мои провокационные сны на самом деле были лечебными: они таким наглядным и жёстким способом отваживали меня от дурной привычки.

– Так вот и отвадили, – Женька снова побарабанил пальцами по клеёнке и вернулся к разговору: – Второй момент, связанный со снами, о котором я тебе, дядя Вася, поведаю, произошёл лет пять назад. Надумал тогда я построить баньку на бережку ручья, того, что ты знаешь, бежит через мою усадьбу. Мужики советовали поставить стены из шлакоблоков, а потом обшить доской: будет, мол, всё равно, что в рубленой бане, и к тому же шлакоблок дешевле, чем брус или брёвна на сруб. Однако я бы на это в жизнь не согласился: банька должна дышать, а через плотно схваченный шлак и раствор разве когда продышишься! Походил я, походил, а тут и случай подвернулся взять на слом по бросовой цене давно уже брошенный поселковый клуб с проваленной крышей. Так-то он был обшит доской и оштукатурен, с засыпанным внутри шлаком и опилками, но стояки, стропила и матки из добротного бруса. На баню можно было выбрать. Пригласил помощников и начал ломать и рушить стены.

 А надо сказать, что с клубом этим у меня связано много воспоминаний из детства и юности; когда наша семья из города переехала сюда, мне было-то всего двенадцать лет. Мало того, что в нём пересмотрено сотни фильмов; здесь же проходили торжественные собрания на праздники, с концертами и танцами; новогодние утренники и вечера для нас, ребятишек и молодёжи, карнавалы для взрослых. Была библиотека, работали школьные кружки. В фойе, посредине, стоял биллиардный стол, в углу электрические печи-нагреватели. Зимой, бывало, за окнами метель, мороз, а в фойе на лавках и в зале на мягких плюшевых креслах так тепло и уютно, что и не выбирался бы на улицу до самой весны!

Ломать мы начали со сцены, той самой, на которой я тринадцатилетним подростком среди разноцветных гирлянд, свисающих с потолка блёсток дождя и снежинок из ваты, на новогоднем вечере звонким голосом пел:

Лунный снег, звёздный лёд,

Как во сне коней полёт.

Под морозной синевой

На дороге столбовой

Брошено в пургу

Сердце на снегу…

 

Сцену мы разобрали за полдня, а до сумерек еще и сняли обрешётку с крыши, и даже скинули вниз кое-какие стропила. После такой работы вроде бы и спать должен как убитый, без всяких там сновидений. Но не тут-то было. Усталый, я легко провалился в сладкую бездну, но вскоре мне начало сниться то, о чём накануне не мог бы и подумать. Будто бы я с этими же помощниками доразбирываю три внешние стены зала, а после этого мы начинаем поправлять высокое крыльцо перед входом в фойе, менять сгнившие и поломанные доски на перилах, ступенях и полу. Потом то же самое проделываем и в самом фойе, при этом оборудуя помещение как небольшой кинозал с миниатюрной сценой. И всё у нас так ладно получается, что душа моя во сне поёт:

Дороги дальней стрела

По степи пролегла,

Как слеза по щеке.

И только топот копыт,

И только песня летит

О замерзшем в степи ямщике.

 

Проснувшись, я долго лежал, не шевелясь, приходя в себя. Сердце поддавливало. Разноцветные обрывки только что увиденного и пережитого плавали перед глазами. И никак не проходило смутное чувство какой-то, детской что ли, обиды. Сделал усилие над собой и встал с постели. В голове шум. Слегка подташнивало. Всё утро ходил сам не свой, из рук всё падало. Пошёл в магазин, взял бутылку водки, вернулся домой, подогрел борщ. Ты же, Василий Андреевич знаешь, что я могу выпить и один, но без закуски никогда. Выпил, пожевал. Прошёл в комнату, полежал на диване, поворочался. Отлегло.

И еще один примерно такой же сон про старый клуб увидел я, когда мы уже доламывали фойе с крыльцом и подчищали территорию. Только в этот раз мне снился наш клуб, весь целёхонький и обновлённый. И у меня там, во сне, была какая-то радостная уверенность, что и я принял самое живое участие в его обновлении. На внешних простенках между окон фойе в пеналах красовались жёлтые, красные и синие флажки. Вдоль крыши крыльца растянуты праздничные транспаранты. Из раскрытых настежь дверей и окон льются бравурные марши. В парке рядом с клубом в белоснежных нарядах кусты яблонь и черёмух. Вижу счастливые лица, родные и незнакомые. А я молодой, в светлой нейлоновой сорочке и наглаженных брюках клёш иду к клубу по дощатому тротуару.

 Однако стоило мне подойти к крыльцу и приподнять носок начищенного до блеска туфля, чтобы поставить на ступень, как всё вдруг исчезло, и нога моя провались, увлекая и меня в чёрную пропасть. Я проснулся от того, что лежу, растелешась, на прикроватной половице, рядом скомканное сползшее одеяло, а коленка правой ноги болит от удара об пол. И опять я полдня бродил по дому чумной и не находил себе места. Хотя умом и понимал, что любимого прошлого не вернуть, да и сам клуб при сегодняшней жизни «купи-продай» вряд ли кому-то и нужен.

 Вот такой вот проявился барометр совести. Мне и сегодня неловко бывает, когда я оказываюсь на заросшем тополями пустыре на месте, где раньше стоял наш клуб. Что это, дядь Вася, как не та самая мистика?

– Заговорил ты меня, Евгений, своими рассказами, якорь те в рёбра! Мёд давно уже стёк и теперь ждёт не дождётся, когда мы его разольём, – Василий Андреевич сдвинул густые брови, с лукавинкой заглянул Женьке в глаза и кивнул в сторону двери, ведущей в сени. – Ничего не слышишь?

– Да нет, вроде всё тихо. Вот разве что пчёлки гудят и бьются снаружи в окошко. А так ничего.

– Ты прислушайся внимательней, Евгений, – старик вдруг стал серьёзным, как никогда прежде. – Вот ты называешь себя телепатом…

– Дядь Вась, причём это сейчас?

– При том, что телепат ты не настоящий.

– С чего бы это?

– А с того, что медогонка сколь уж посылает нам свои сигналы: опорожните меня, облегчите, устала я держать в себе столь мёду, а вас всё нет и нет. Горе – пчеловоды!

– С тобой, дядь Вася, не соскучишься!

– А ты думал, что тебе одному дано читать чужие мысли? Ладно, пошли работать, а то глядишь, не только мне от бабки влетит. Тем паче, что для таких вот говорунов у Ориши за дверью и костыль припрятан, с вострым гвоздиком на конце.

 

 4.

Красные сентябрьские погожие деньки баловали посёлок. Люди успевали до дождей собрать с грядок остатние огурцы, помидоры, выдернуть свеклу, репчатый лук и морковку. Капусту по обычаю рубили по первому снегу. Так что ей еще с месяц наливаться сочностью и тугостью.

В один из таких солнечных дней, ближе к обеду – этого Женька себе и представить не мог, – приковыляла к нему на усадьбу в сопровождении девчушки с русыми косичками бабка Орина, опираясь одной рукой на плечо подростка, а другой – на свой кривой костыль.

– Доброго тебе, Евгений, здравия, – еще толком не отдышавшись, слабым голосом начала старушка. – Чтой-то ты к деду моему дорогу совсем забыл. Вот он меня и послал тебя проведать. У самого-то спина разболелась. Под лопаткой у него стружка осколочная еще с войны. Доктора, сказывал, так и не смогли выскоблить. Теперь вот к погоде, особливо весной да осенью болит. Работать не даёт.

– Передай Василию Андреевичу, нечего разлёживаться – пусть выздоравливает. А к вам я не мог вырваться – дел, бабушка, выше крыши, – поздоровавшись, и воткнув вилы в ворох подвяленной помидорной и огуречной ботвы, ответствовал Женька, выходя с грядок навстречу гостям. – Сама же знаешь: сейчас день год кормит.

– Картошку-то, небось, выкопал?

– Да, вчера управились. На веранде рассыпанная подсыхает.

– А наша еще в земельке. Ждали сынов со внуками на выходные, да что-то те замешкались. Опосля позвонили: задержали, мол, на работе, не вышло приехать. А со Змеёва не ближний свет добираться сюда. Теперь опять до субботы. Раньше начальство не пустит, – старушка поправила сухонькими пальцами узелок платка на подбородке. – Боюсь, уйдёт в дожжи наш урожай. Где опосля её сушить? Ума не приложу.

– Баба Ориша, а я-то на что? Моя картошка под крышей. Ботву и мусор дособираю в любой другой день, а завтра раненько с утра ждите – прибегу.

– Ой, как правильно думаешь, милый ты мой Евгений! – расцвела старушка. – Так я теперь-ка не стану тебя от работы отрывать. Пойдём, Светланочка, порадуем деда. Ты, Евгений, тогда уж не завтракай дома, я с вечера борща наварю, сметанка есть, овощей порежу, лучком посыплю. Прибежишь, поешь. А картофель приберём, так и угощу. До свиданьица, дорогой ты наш помощник, – повеселевшая и будто помолодевшая бабка Орина живенько повернулась к калитке и, опираясь левой рукой на плечо так ни разу и не открывшей рта ясноглазой девчушки и бодро постукивая костылём по бетонной дорожке, побрела из Женькиной усадьбы.

– Бабуль, отчего ты так скоро уходишь? – крикнул вослед Женька и, уже сбавив голос, добавил: – Я и не понял, ты зачем приходила.

– Проведать, Евгений, проведать, – весело донеслось от калитки.

 

Лопаты у Василия Андреевича были еще советские, прочные, не то, что нынешние, китайские, при первом препятствии сворачивающиеся в рулон. Этими можно смело разрабатывать любую целину, а здесь земля, как пух. Удобренная, рассыпчатая, чернозёмная. И клубни, что тебе чушки, овальные, увесистые. Женька, стараясь угадать и не разрезать невзначай картошку, приставлял штык лопаты сбоку растопыренного стеблями от скошенной ботвы куста, поддёвывал лунку снизу и выворачивал, не поднимая в воздух, клубни. Оно и поднять-то их не так просто, настолько клубни были крупны и тяжелы. Другой раз с куста обиралось до полуведра.

Дед на корточках, в кепке и пиджачке, застёгнутом на одну нижнюю пуговицу, смятых штанах и кирзовых сапожишках с низкой голяшкой, не спеша отряхивал клубни и бережно, чтобы не содрать кожуру, складывал картофель в ведёрко. Помощницей ему бегала по пашенке всё та же молчаливая девчушка-соседка. Когда ведро наполнялось с верхом, Женька отставлял лопату и уносил картошку под навес, где и рассыпал осторожно.

Фокус заключался в том, каким причудливым способом они собирали урожай. Картошка, как отметил Женька, когда еще летом стоял под яблоней на лавке, росла вроде как лоскутами. Всего он их тогда насчитал пяток.

Утром после борща, салата и крепкого чая из белочного корня, Василий Андреевич повёл его на огород. Там вручил лопату, себе оставив парочку капроновых ведёрок, и шутливо сообщил, что сейчас «мы наладимся всё равно как разминировать картофельное поле. Будем с каждого участка выкапывать по нескольку кустов. Я отберу из выкопанной картошки по ведёрку всякого сорту на семена. Остальную соберёт Светланка. А потом уж дружно примемся за всю. Ориша тебе укажет, куда ссыпать семенную. Всю прочую вали в один бурт».

Не выкопанной оставалась картошка на ближнем к забору участке, когда старик ни с того ни с сего уселся на кучку полусухих стеблей и волокнистых корней и вытянул перед собой ноги в серых от пыли кирзачах.

– Всё, Евгений, баста. Перекур. А то коленки что-то стали подрагивать да под лопаткой ноет. Так и до вечера не выдюжу.

– Я – только за. Сам знаешь, от работы кони дохнут, – Женька нагрёб лопатой стеблистый ворох картофельной ботвы и прилёг на него. – Что-то ты, деда, весь осунулся, видок еще тот! Шёл бы на диван, полежал. Солнце высоко, до заката я и один всё доберу. Мне это раз плюнуть.

– Как же это я свою пашню да брошу! Давай посидим, спина пройдёт. Это не впервой. За полвека свыкся.

– Бабушка вчера говорила, что у тебя там стружки от осколков?

– Они самые. Это в Югославии в ноябре 44-го зацепило.

– Расскажи…

– Мы тогда на двух самоходках разведывали фрицев. Были обнаружены и вступили в бой. Там-то меня контузило и ранило. Худо бы тогда пришлось, не подоспей югославские партизаны. А там и наши подошли. В горах, в ихнем госпитале я и лечился. Ухаживали как за родным. Называли нас, русских, ласково «братушками»; готовы были последнее с себя снять и отдать. Язык у их русскому близкий, я скоро освоил его, молод был, схватывал всё на лету. Особенно когда в деревне, в хате у сербов долечивался. Помню, в горницах чисто, опрятно, всякая вещь у места.

 За мной присматривали женщины, мужики-то все в партизанах. Иногда прибегали в деревню семьи проведать, видно, где-то рядом воевали. Я как-то спросил одного дядьку чубатого, белого как лунь, мужа хозяйки: «Как, мол, вам здесь жилось под немцем?». Дядька усмехнулся: «Я под им и дня не бывал, сразу в горы ушёл». «А семья как же?». «Сначала заперли в каменный сарай возле управы, подержали, помучили с неделю, думали – расстрел будет, но почему-то выпустили. Немцев-то немного в гарнизоне было, в основном албанцы, ну и некоторые из наших. Может, поэтому и не решились». Я тогда к дядьке с вопросом: «Сейчас-то где эти предатели? Надо, мол, срочно арестовать и судить трибуналом». «Мы их сразу прибрали, кто не успел убечь с фашистами». «Куда прибрали?» – не понял я. «Известно куда – покололи штыками да в пропасть скинули».

Подлечился я, догнал часть свою, она невдалеке Албанию освобождала. Но там народ оказался не то, что наши братушки-сербы. Сами нищие, дыры просвечивают на всей одёжке, а всё одно, смотрят исподлобья, нелюдимы, того и гляди нож в спину воткнут. И всё руки к небу задирают: аллаха своего кличут. Я думаю, больше для показухи.

 По одному мы не ходили, и обязательно с оружием. Нам политрук сказывал, он у нас башковитый был, что когда-то на Балканах жил один народ – славяне. Это потом часть откололась и легла под турок, стали они зваться албанцами. Другую часть оторвали себе псы-рыцари – онемечили всех и стали кликать хорватами. А третьи – сербы – так и остались верны славянской старине.

– А теперь-то, дедушка, смотри, что творится. Нет больше Югославии, за которую ты кровь проливал. Сербию кромсают…

– Я из-за того и телевизор давно уж не гляжу, ядрёна вошь! Боюсь, душа не выдержит. Нет на них покойничка. Встал бы, живо порядок навёл. Вот был человек. У меня в отделении служил Серёжа Колчин, москвич, я к нему после демобилизации по дороге домой заезжал. Два дня ночевал. Мать его уборщицей в Кремле работала. Так она сказывала, как жил покойничек. Ни тебе апартаментов, ни дворцов с фонтанами. Строгий кабинет, длинный стол под сукном, стулья, на больших окнах шторы. Отдыхал Верховный тут же, в отдельной комнатке на топчане, подушка и простенькое одеяльце, чтобы укрыться. И всегда был одет, сказывала Семёновна, в старенький френч, брюки заправлены в мягкие юфтевые сапожки. Слова лишнего не скажет, а уж прикрикнуть на кого – ни разу, мол, не слыхала. Редкий был человек, – Василий Андреевич замолчал, уйдя в свои мысли. Женька вытянулся на ботве и прикрыл глаза. Спустя какое-то время он услышал: – Не уснул, Евгений?

– И не думал…

– Поднимайся тогда, меня вроде как отпустило.

 

К тому часу, как Женька понёс последнее ведро с поля, а Василий Андреевич, покряхтывая, следом собрал лопаты и определил их в сарай, солнышко тихо укатилось за разноцветную лесистую горушку. Разлитый над посёлком свет сразу потускнел, словно насупился в ожидании, когда его окончательно растворит в себе непроглядная осенняя мгла, которую поверху густо усеют звёзды.

 В далёком теперь уже детстве Женька подозревал, что дневной свет кем-то неведомым вытягивался через эти маленькие гранёные жёлтые дырочки куда-то дальше наверх, за пределы видимого неба, и там всю ночь отдыхал. А ранним утром, пока люди еще спали, точно также через блестящие отверстия звёзд свет опять нагнетался сюда и растекался по всей земле. Женька легко улыбнулся, вспомнив те давние детские мысли.

 

Вечерять по настоянию деда сели не в избе, а на открытом воздухе за столом под навесом. И хотя еще было относительно светло, Василий Андреевич щёлкнул выключателем, и под дощатым потолком затеплилась лампочка.

– Нашто впустую жечь электричество, – проворчала бабка Орина, выставляя на середину стола запотелую, видно только что из холодильника, бутылку «красненькой». – Вам же не книжки читать – свету хватает. Похлёбка, вот она, вся на виду, а рюмку – старушка снисходительно ухмыльнулась, – вы и во тьме-тьмущей мимо рта не пронесёте! Давайте уж, выпейте, пока борщ не остыл.

– Ориша, и ты бы пригубила. Урожай-то знатный. Спасибо Евгению, помог управиться.

– Ох, и хитёр же ты, старый! Сколь годов знаешь, что я редко мараю губы об это зелье, а тут перед другом надо пофорсить: вот я, дескать, какой добрый да заботливый!

Между тем Женька наполнил рюмки, одну пододвинул Василию Андреевичу, другую поднял сам.

– Ну что ж, будем считать этот диалог началом нашего первого тоста, который я с вашего позволения, пока портвейн не прокис, закончу кратко: за вечную любовь и дружбу между супругами!

– Молодец, якорь те в рёбра! Оришенька, под такие задушевные слова и не выпить! Да и чтоб картошка не гнила! Я вон с полочки уже и мензурку достал. Плесни-ка, Евгений.

– Только не до краёв! Я ведь не осилю, – неуверенно обронила старушка, и в сторону, еще тише: – Вот шалопаи, мёртвого уговорят!

 Выпили по первой, закусили. Теперь дед наливал сам. Невольно Женька обратил внимание на то, как Василий Андреевич разливает вино. Себе и ему – по полрюмочки, а бабке Орине её стограммовую стопку чуть ли не с верхом. Старушка ела мало, поклюёт салата, отщипнёт хлебный мякиш, пожует впалым ртом, поглядит, разрумянившаяся, синими очами на мужиков. Улыбнётся загадочно.

– Дедушко, пошто замялся-то. Лей уж, не скупись. Да Евгению-то поболе! Видала я, парень, как ты зол на работу! Ну, прямо мой Васенька в молодости!

– Я бы, Оришенька, и налил, да ведь глянь – посуда-то уже почти суха.

– Не может быть! – старушка, смешно сощурив глазки, с недоверием оглядела приподнятую дедом пустую бутылку с цветной наклейкой.

 – Сейчас исправим! Отвернись-ка, Евгений, – и бабка Орина полезла пальцами под кофту ниже морщинистой шеи; вынула от груди из-под лифа кожаный кошелёк и достала из него аккуратно свёрнутые купюры. – Можно глядеть, Евгений, – старушка перевела дыханье. – Как самому из нас молодому, тебе и бежать за зельем-то.

– Ты уж ссуди парню, Оришенька, на «беленькую». А то нам, мужикам, «красненькая», как слону дробина.

– А то я прям и не ведаю, что вам, кобелям, не дробина! – старушка с пол-оборота входила в раж. – Не один ты, Васенька, способен думать! И у меня умишко-то имеется в наличии. Поэтому, Евгений, вот, на деньги – это мне на «красненькую». А вот эти – вам на «беленькую». И, давай, одна нога здесь, другая – там. Пока ходишь, я борща подогрею, да помидор еще покрошу.

Женька, шагая переулком, с полупьяным восторгом поматывал головой: вот дед так дед, как же это дядя Вася ловко подвёл скуповатую бабку Орину к тому, чтобы она раскошелилась. Затравил старушку, закружил той седую головушку стопкой-другой винца, выбил опору трезвости, а люди, что мужики, что бабы, существа-то одного порядка, в одной формовке отлиты.

Уже потом, вернувшись со спиртным, Женька выбрал минутку, пока бабушка ходила на кухоньку за жареными в сметане окуньками, и пожалел захмелевшего старика: вот, мол, тебе, дядь Вась, будет завтра за то, что подпоил и выманил деньги у бабки Орины.

На что Василий Андреевич расплылся в хмельной улыбке: «Не первый год живём. Оришеньку я знаю лучше, чем самого себя. И заметь, умею подобрать к ей ключик. Я тебе обскажу, что будет завтра. Она до вечера проваляется на кровати и простонет, жалуясь, как её плохо, да что же она это сотворила с собой, грешной. Но вот чтобы Оришенька меня попрекнула, что это, дескать, ты меня сам угостил, – такого сроду не бывало. В этом, Евгений, промеж нас претензий не случается».

 

 5

Первое, что бросилось Женьке в глаза, когда он, обогнув багряно-жёлтый черёмуховый куст, свернул с главной улицы в переулок – это пёстрая горка пиленых чурок у дедовских ворот и рядом с ней сухощавая фигурка Василия Андреевича. Старик стоял лицом к дровам и не сразу заметил подошедшего друга.

– Ты же говорил, что только к Покрову привезут, – Женька протянул правую ладонь. Рукопожатие у дяди Васи было крепким. – Я и не знал, что вы разбогатели.

– Это, Евгений, остатки. Основные полешки сыны перед своим отъездом в дровник снесли. В субботу приехали помочь с картошкой управиться, расстроились было, что мы всё убрали. Пока судили-рядили, подкатил ЗИЛок с дровами. Пришлось бежать к соседу за еще одним колуном.

– Колун-то у вас добрый?

– Это как?

– Ну-у – под меня, я имею в виду. Я люблю, чтобы поувесистей: килограмм на шесть-восемь. Хрястнул – и чурка пополам.

– Экий ты молодец, ядрёный корень! Я еще рта не раззявил, чтобы позвать, а ты уже раскомандовался. Ладно, шучу я, Евгений. Солнышко светит, половина дровишек в поленнице, чего ж не побалагурить, – старик был явно в духе. – Колун в тенёчке за воротами. Весу в нём полпуда. – Женька ушёл, обернулся секунд за пятнадцать, и теперь опять стоял рядом, поигрывая в руках тяжёлым колуном. Василий Андреевич посмотрел на него и продолжил с улыбкой: – Он у меня старинный, кованый, из деревни с собой когда еще привёз. Пробуй. Я ж погляжу на силу твою молодецкую, – дед замешкался, как будто что-то вспомнил: – Тебе поди верхонки дать? А может чайку перед работой сообразить? Пошвыркаем с медком. Я с вечера в миску сот наломал.

– Обойдусь, дядь Вася. Мне в рукавицах неудобно. А с чайком повременим. Не заработал еще…

– Дело хозяйское. Не буду мешать, – старик обернулся к горке дров, выбрал подходящую берёзовую чурку; подталкивая сапогом, ловко откатил к забору, поставил её на-попа и легко опустился на спил.

Женька приглядел широкий чурбак, поддел его лезвием колуна и определил на полянку. Надавил сверху, проверяя, не будет ли хлябать в основании, вроде сел мёртво, можно начинать. Водрузил пихтовую чурку, примерился. Ага, вот сучок. Бьём никак не поперёк, а только вдоль. Взмах, и – лезвие колуна на четверть увязло в древесине. Придерживая левой рукой чурку, Женька правой ухватил край продолговатого топорища и попытался подвигать ручку вверх-вниз, расшатывая. Не сразу, но это ему удалось. Женька высвободил колун, и, целясь в пробитую ложбинку на спиле, вновь с плеча обрушил его. По характерному хряску мужик понял, что чурка подалась. Значит, еще пару ударов сюда же, а следующие два-три необходимо направить на ближний и дальний срезы, рядышком с корой. Р-раз, и – сделано, с пятого удара чурка разлетелась.

Однако хвалить себя пока что не за что, потому как недогляд: у хорошего кольщика половинки не летят по всему переулку, как куры от сорвавшейся с цепи собаки. Видел же, что чурка трещит, надо бы убавить силу удара, щёлкнуть так, чтобы половинки стоять остались; впрочем, не беда, если бы одну и уронил наземь. Но сейчас у мужика либо кураж перед дедом: смотри, мол, как я умею, либо просто истосковался по колке дров.

Дома-то, в коттедже, у Женьки центральное паровое отопление, дров на баню он на год накалывал за день.А размяться, поиграть с колуном душа – ох, как просит!

– А ты умеешь найти подход к дровам, якорь те в рёбра, – негромко поощрил от забора Василий Андреевич. – Не каждому это даётся.

– Грешен, люблю тюкать. Лишь бы колун был что надо, – говоря это, Женька выставил очередную сосновую чурку и примерился. – По весне подрядился колоть знакомым в Кедровке. Вынесли мне колун, да какой-то миниатюрный и лёгкий, как пушинка. Я хозяевам: не смогу, мол, этим работать, руки быстро устанут кидать его вверх-вниз, а проку шиш получится – весу-то в нём нет, чтобы дрова поддавались. Они сбегали к соседу, приволокли кованый еще во времена царя Гороха колунище килограмм на двенадцать-четырнадцать. Подошёл и сосед, коренастый и бровастый мужик моих лет. И сходу: колун, дескать, неплохой, ударный, но плечи после него неделю точно будут болеть. Я попробовал. Действительно, с плеча им не на машешься, тяжеловат. Зато уж чурки им не колешь, а просто шинкуешь. Но рук никаких не хватит. И тогда я придумал, чтобы, как говорится, и овцы были целы, и волки сыты. Встал, пошире расставил ноги, несколько первых махов сделал между ними понизу, раскачивая колун как качели туда-сюда, и с каждым разом вознося его всё выше. Когда от ускорения он стал намного легче – решительный взмах над головой и сокрушительный удар по чурке. Вот это была работа! А главное, что плечи сберёг.

– Ко всему смекалка нужна. Ты никогда не пробовал колоть клиньями?

– Нет, клиньев я избегаю. Морока с ними лишняя. Стараюсь не всаживать колун по самое «не хочу». Чуть увязнет, сразу выдёргиваю. И никогда обушком по чурбаку не практикую.

– Ты не так меня, Евгений, понял. Я же не спросил тебя: колоть с клиньями, а колоть – клиньями. То есть без колуна. Одними ими.

– Это как?

– А так. На фронте в комплекты танка колуны, конечно же, не входили, а условия бывали разные. Зимой, к примеру, обогреться где-нибудь в лесу у костра, да и летом, обсушиться на передышке. А русский человек, он ведь до чего только не додумается, когда прижмёт. Вот и у нас, где колун сыскать? Дров море, топор есть, но это не то. Им долго рубить, несподручно. Не помню, кто из наших, то ли где подсмотрел, то ли сам удумал, но взяли мы стальные гусеничные пальцы, заострили с одного конца, другой чуть расплющили, и давай ими чурки оприходовать. Берёшь кувалдочку, напарник клин ставит на спил хоть посредине, хоть с краю. Удар – клин уходит в дерево, его оставляем, рядом по линии вбиваем другой, следом третий. И разваливаем чурку. Как говорится, дёшево и сердито. Всю войну этим обходились.

– Интересно, надо бы как-то испробовать. Дядь Вась, а с этими-то что делать намерен? – Женька указал колуном на растущую перед чурбаком кучу поленьев. – Оставишь подсыхать здесь, или – куда?

– Кабы во дворе кололи, так и оставил бы. На улице же – остерегусь. Народ-то ноне шалый. Это в ранешное время дверь прикроешь, накинешь на петлю щеколду, чтоб люди знали: хозяина нет дома, и хоть до глубокой ночи не будь, никто в избу порога не переступит. Зато нынче железные замки запросто ломают и выворачивают вместе с пробоем, якорь им в рёбра. Опнусь чуток, да схожу за тележкой в сарай и начну помаленьку отбавлять в дровник. В поленнице досохнут.

– Понял, – Женька подкатил, поставил на чурбак очередной комель и взялся за колун. – Я, дядь Вась, тоже захватил те благословенные годы. Мы жили в пятиэтажках, ну, этих, что от рудника за горкой. Наша квартира была на втором этаже, получалось, что проходная, сколько людей на этажи мимо нас поднималось. И ничего. У дверей на площадке перед каждой квартирой, как обычно, коврики да половички, а под ними ключи, если хозяев нет дома. И ведь заметь – никакого воровства не случалось. Ты же тоже навернякав те годы бывал у многоэтажек, – Женька неожиданно смолк. Старик заметил, что взгляд младшего товарища принял какое-то странное выражение, будто тот вдруг увидел перед собой нечто давно позабытое. И тут же Женька оживился: – Дядь Вась, вспомни-ка, что ты почти на всех подоконниках тогда наблюдал?

– Как – что? Обыкновенное дело: занавески, шторы, горшки с геранью, – не раздумывая, ответил старик.

– А вот главное ты и упустил, – Женька ухмыльнулся, махнул колуном, подобрал с земли отпавший кусок, пристроил его опять на чурбак. – Ну, припомни: на всех этажах… в спальнях… на кухнях… в окнах… стоят себе и кипят! И капроновые, и деревянные.

– Лагуны, ли што ли?

– Они самые. Я лишь заговорил о ковриках, а из памяти эти лагушки вдруг взяли да и всплыли. Пиво и настойка в них бродили знатные: из черноплодной рябины, вишни, малины, бывали и из смородиновых ягод и кислицы. А вот чтобы из калины – такого не припомню.

– Мы тоже из неё с бабкой только пироги ладим, – вставил старик.

– А у наших горняков калина использовалась еще и для другого, – Женька стрельнул весёлыми глазами на Василия Андреевича. – Бывало, идёшь по тротуару мимо какой-нибудь пятиэтажки, и вдруг на тебя наваливается такая вонь, любой запах перебьёт! Лично я-то люблю, как пахнет пареная калина, а вот некоторых от этого тошнит. Вдохнёшь терпкого запаха, отыщешь взглядом окошко с открытой форточкой и уже знаешь наверняка: в какой квартире варят самогон.

– Как это? Пошто так?

– По то, дядь Вася! Самогон, пока неочищенный марганцовкой и не процеженный сквозь толстый слой марли, он и сам-то воняет так, что хоть нос зажимай, а всё равно запах пареной калины эту вонь напрочь отбивает.

– Ну, народ, ну, молодцы! – дед лукаво прищурился. – Ловко удумали. Я в прежние годы, когда коров держал, для своих покосников нередко прогонял до ведра самогонки. С вечера затапливал печь, ставил флягу с пивом на плиту, настраивал трубки с проточной холодной водой. Остальным занималась Ориша. Бог миловал, ни разу никакой участковый не нагрянул. Переулок наш не шибко хожалый, окраинный. Иной раз за день два-три человека пройдут, и то хорошо. И чего маскироваться, коль у меня в соседях одна лишь баня, сарай да грядки.

– Да и запах вонючий у тебя в лес относило, а представь, что бы стало твориться в подъезде пятиэтажки, когда хоть кто-то один принялся гнать первач. Там, кстати, и опорный пункт милиции под боком. Дружинники по вечерам дежурили, ходили с участковым по улицам.

– В таких случаях, ядрёна вошь, мужикам смотреть в оба нужно.

– Меня вот что всегда забавляло: и тогда, и теперь, как вспомню, – Женька подобрал с земли и отбросил на копёшку только что наколотые осиновые, пахнущие аптекой, полешки. – С самогонщиками в те годы боролись крепко: штрафы, показательные товарищеские суды; прорабатывали залетевших и в хвост, и в гриву. И здесь же, на подоконниках у людей в открытую настаивались лагушки с брагой. Никто не вламывался в квартиру, не выливал в унитаз, хозяев не штрафовал и никуда не привлекал.

– Может, руки у начальства не доходили.

– Просто в то время к настойкам власть относилась примерно так же, как к лимонаду или квасу. Согласись, что и люди тогда так по-чёрному, как теперь, не пили. Если у нас на весь трёхтысячный посёлок было всего двое конченых пьяниц – Федя Гамов и Стёпка Чеботков, то все знали, кто они и относились к ним самим с лёгким призрением, что ли, а к их домашним, наоборот – с сочувствием. Другие жители тоже могли выпить, но меру знали. У всех семьи, работа, у некоторых скотина имелась, а это опять же – уход за ней, покосы, корма. Сильно не разгуляешься. Да и у земляков наших настрой на жизнь был настоящий; это сегодня многие гундосят: «моя хата с краю, прочь пошли отсель…», а тогда, ты же, дядь Вася, лучше меня знаешь, люди жили дружней, с мыслями о будущем.

 Помню, как старшая сестра выходила замуж. Свадьбу играли дома. Вынесли к соседям всю лишнюю мебель, поставили буквой «П» столы в зале и паровозиком через коридор протянули в спальню. Оставили уголок для плясок и танцев. Человек шестьдесят расселись, столы ломились от выпивки и угощений. Вечер отгуляли, как положено. Наутро – блины и, конечно же, опять застолье. Следующий день – понедельник, многим на работу, кому рядом на рудник, а кому-то в город ехать. Позавтракали, похмелились крепким чайком. И – каждый по своим делам.

Вечером почти вся родня снова в сборе за праздничными столами. Заздравные тосты, старинные песни, ядрёные частушки, пляски под гармошку. А утром все, как огурчики, по работам. И так всю неделю. Я к чему это? К тому, что ваше поколение, дядя Вася, еще умело жить по народной мудрости: «делу время – потехе час».

– Я тебе, Евгений, таких примеров, якорь те в рёбра, привести могу с добрый десяток, – Василий Андреевич кашлянул и начал подниматься с чурбака. – Одно скажу: такого никогда не повторится. Другое время, да и люди, погляжу, ноне давно уж не те, и никто поделать с этим ничегошеньки не в силах, – старик отряхнул опилки со штанов и направился к воротам. – Ладно, будет лясы точить. Схожу за тележкой, – и тут же скрылся, только звякнуло чугунное кольцо на воротах.

 

Женька перебросил колун из ладони в ладонь и вернулся к работе. Поленья кололись легко, сучковатые чурки попадались редко, с гнилой сердцевиной и того меньше. Раза четыре выставлял Женька оплывающие к низу узловатые комли. К этим он тоже знал подход: не всаживал поблескивающее лезвие в середину, пытаясь с маху располовинить чурку, зная по опыту, сколько времени уйдёт на расщепление вязкой корневой структуры, а начинал откалывать с краёв. Приноравливаясь, переходил к колке пластинами, или как сам называл этот метод – к «гармошке».

Сначала с одной стороны выколет несколько широких и продольных пластин, следом с другой быстренько пройдёт колуном, разваливая толстый комель на части, чем-то напоминающие меха развёрнутой деревенской гармони. Провернёт комелёк, приладит поудобней, и покрошит каждую пластину на ровненькие, вкусно пахнущие лесом и чем-то неуловимо чистым и свежим, поленья.

– Ловко, парень, у тебя получается, – раздался за спиной хриплый мужской голос. – Где учился?

– Известно где – у добрых людей, – произнося это, Женька обернулся. В трёх шагах от него на дороге стоял, переминаясь с ноги на ногу, Сашок Забелин, небритый мужик лет пятидесяти, а может и старше, поскольку трудно определить возраст, когда физиономия испита и помята.

– Ну, здравствуй, Евгений Батькович!

– И тебе не хворать, Сашок! Причастишься? – и Женька шутливо протянул колун мужику.

– Да ты что? Не видишь, что ли, как меня колбасит? Вчера с Митрохой перебрали малёхо. Он у меня лежит, головы поднять не может. А я вот к Андреичу, чтоб поправил хоть чем-нибудь. Он сам-то где?

– Сейчас будет. За транспортом ушёл.

В эту секунду скрипнули ворота, и дядя Вася выкатил из ограды четырёхколёсную тележку с прикреплённой сверху ржавой оцинкованной ванной.

– Бог в помощь, Василий Андреевич! – Женька обратил внимание, что говоря это Сашок весь подобрался, даже лицо едва заметно посвежело. – Вижу, работник у тебя стоящий, поди ж, до вечера всё и расколошматите!

– Ты здесь еще и петухом спой, – старик с прищуром глянул на соседа. – Неча под руку мне кукарекать. Сколь наколем – всё наше, – дядя Вася произнёс это обыденно, и тени неприязни не чувствовалось в его голосе.– Тебе, небось, деньжат на опохмелку надо?

– Не откажусь, Василий Андреевич, соседушка мой дорогой, не откажусь. Я-то ничё, а вот Митроха сдыхает. Он уже полмесяца без просыху, с бабой поцапался – Люська его и выперла к едреней фене. А мы с ним в леспромхозе лес вместе валили. Не пропадать же мужику.

– Ишь, зачастил, как сорока-белобока. Приостынь чуток, пока схожу за деньгами.

 

– Вот душа-человек! Всегда выручит, – от предвкушения скорой выпивки уСашка даже глаза прояснели и сделались небесно-синими.

 «А ведь он парнем видным был когда-то, – мелькнула у Женьки мысль. – Лоб высокий, черты все правильные, остатки кудрей и сейчас еще выбиваются из-под смятой кепчонки. Да-а, вот что творят с нами паскудные привычки!».

– Нет, ты, Женёк, послушай. Я уже обежал весь околоток. Не дают – жмоты. К соседу-то не шёл, думал, поди, дома нет. А как услыхал колун, так я здесь. Давай-ка я пособлю, наскладаю в тележку, пока он ходит. Обрадую старика, – Сашок начал суетливо подбирать с земли и закидывать поленья в ванну. – Я ведь за лето, бывало, по два самосвала себе накалывал. Расколю, просушу, под навес. Зато зимой в избе Африка! – Забелин как-то по-детски подвёл свои васильковые глаза под лоб, помолчал, вспоминая, но вдруг неожиданно вздохнул: – А как схоронил свою Веру, так руки и опустились. И пошло оно всё к ядреней фене!

– Что ты, Александр, опять за своё: плачешься в жилетку, – подошедший дядя Вася протянул мужику сторублёвую бумажку. – Вот, всё что есть. Бери и больше сегодня не приходи: дать нечего.

– Да побойся бога, Василий Андреевич! – Сашок счастливо хохотнул. – Сам же знаешь: бомба в одну воронку дважды не попадает.

– Ну-ну, не умничай, сосед. Ступай, лечи друга. А у нас работы много. В другой уж раз дозубоскалим, – старик проводил взглядом уходящего в проулок Забелина и повернулся к Женьке: – Какой был мужик: всё в руках горело, а как связался с пьянкой, не узнать теперь.

– Он говорит, что стал таким, как жену схоронил.

– Кабы так! Последние годы оба они попивали, из дому несли всё, что можно продать. Детки-то выросли, поразъехались. И вот пойми теперь: то ли они заскучали, то ли наоборот дождались этакой вольницы, и пошёл дым коромыслом. Верка-то и померла от самопальной водки. Его в больнице откачали. С год в рот не брал, а потом опять, ядрёна вошь, начались дружки с чёрными от пьянки рожами. Мне через забор-то рядом, не захочешь, а увидишь.

– А зачем тогда денег дал? Пусть бы шёл отлёживаться.

– Как не дать! Видно же, что не в себе человек. Да и по-соседски жалко. Правда, он не всегда отдаёт. Ну, да от меня не убудет.

 

В октябре темнеет рано. Еще несколько минут назад Женька наблюдал, как за сопку, что в направлении от дяди Васиного подворья, скатывалось малиновое солнце, а сейчас уже и ограда в чисто протёртом окне слилась с облетевшими кустами смородины и на небосклоне заблестели робкие звёздочки. Он собрался задёрнуть занавески и идти на кухню ужинать, как вдруг на западной закрайке что-то пыхнуло и ярко осветило кроны тополей вдоль шоссе и крыши ближних домов, как будто опять воротилось укатившееся за горизонт закатное светило.

– Вот тебе на! – в недоумении пробормотал Женька, подхватывая с вешалки куртку и выбегая на веранду. – Уж не дядь Вася ли горит?..

От бега сбивалось дыхание и сердце бухало как набат, когда Женька сворачивал с главной дороги в подсвечный бликами пожара переулок. И только здесь, увидев, что пылает не подворье друга, а одна из отдалённых соседних изб, скорее всего, того самого Забелина, что с неделю назад приходил занимать денег на опохмелку, Женька сбавил шаг и, успокаиваясь, отдышался.

За спиной раздался рёв пожарной машины, мужик отступил к обочине, пропуская её, и тут же припустил следом: мало ли что там, и уж точно его руки лишними не будут!

Когда он подоспел к месту пожара, огнеборцы в шлемах и жёлтых защитных костюмах растаскивали пролёты ветхого забора, освобождая путь для машины, а вокруг горящего как факел дома бегали тёмные фигурки с лопатами и вёдрами с водой. Отдельно от других, у сарая, хорошо освещённый отблесками огня, стоял, безучастно прислонясь к дверному косяку, сам хозяин – Сашок Забелин, словно показывая всем видом своим, что всё ему до лампочки давно и бесповоротно.

– Ты чего, Сашок, раскис? – Женька хоть как-то хотел приободрить погорельца. – Тащи лопату, ломик, бежим тушить! Вон и пожарка уже льёт вовсю. Нечего прятаться, ты же хозяин, должен там быть.

– Ой, не лезь ты ко мне, пожалуйста, – вяло отмахнулся Забелин. – Не до тебя, Женёк.

– Ты это брось! Видишь, вон соседи твои, и те тушат…

– Дак они боятся, что пламя к ним перекинется, – погасил горькую усмешку Сашок. – Лучше б на пузырь дали, я б в аут ушёл, и тогда уж точно не прокурил бы диван. А он бы, сука, не спалил бы мою хату! – Сашок желчно сплюнул. – Ничё я тушить не стану, пусть всё катится к ядреней фене! – выкрикнув это, мужик ссутулился, обмяк и тихонько обронил: – Тебе лопата нужна, дак она здесь, шуфельная, за дверкой,– и отвернулся, опять погрузившись в себя.

Взявшаяся крыша жарко потрескивала и пулялась лопающимся шифером. Опасаясь получить в лоб или быть подстреленными острыми кусками, люди отходили подальше от горящей избы, когда Женька с подборной лопатой наперевес подбежал как можно ближе к огню и принялся забрасывать землёй тлеющую завалинку со стороны осыпанной грядки, что примыкала к ограде дяди Васиного подворья.

– Близко-то не лезь, якорь те в рёбра! Шифером прибьёт! – раздался требовательный мужской окрик. Женька швырнул очередную порцию земли в огонь и повернулся. Метрах в четырёх сзади, прикрываясь рукавом от пламени, стоял Василий Андреевич. Заметив, что Женька смотрит на него, тот сбавил голос: – Отошёл бы ты, Евгений, от греха подальше. Пожарные знают своё дело: управятся и без нас, – старик подождал, пока приблизится товарищ и в сердцах бросил: – Вот беда-то! Начертомелил варнак! Это ж надо: в зиму без жилья остаться! Самого-то что-то не видать, не приключилось бы чего?

– Здесь он, у стайки косяк подпирает.

– Поди, хмельной?

– Да нет, вроде ни в одном глазу. Только какой-то весь ошарашенный.

– Допился, соседушко, – старик сокрушённо покачал седой головой. – Ну что ж, пошли к Александру. Поддержка ему ноне, ой как нужна!

 

6.

Снег летел косо, рассекая мутное, набрякшее сыростью пространство. До этого неделю моросил обложной дождик, однако сегодня перед рассветом резко похолодало, и земля, а также намокшие кусты, дома и крыши, будто избавляясь от октябрьского сиротства, начали пушисто отбеливаться, прихорашиваться. У Женьки выходной, и он надумал сходить проведать старика да заодно и справиться у того: не подоспело ли время составлять ульи в омшаник?

 

– Проходи, Евгений, к столу, пока я печь растоплю, – Василий Андреевич на минутку склонил к вошедшему седую голову, не вставая с махонькой лавочки, на которой сидел перед открытой печной дверцей, просовывая внутрь сухие берёзовые поленья и укладывая их поверх щепы и свитка берёсты на колосниках. Старик был в шерстяных носках, домашних тапочках, брюках, тёплой рубахе и стёганой безрукавке. – Зябко ноне в избе. Ничё, сейчас матушка запыхает и вернёт нам лето.

Старик дотянулся до пенала в простенке, достал коробок спичек, чиркнул, и пламя дружно взялось. Затворивши чугунную дверцу, опёрся на коленки, поднялся с низкой лавки и прошёлся от печи до окна. Глянул наружу.

– К вечеру буран уляжется. Это не снег, а так, разведка боем, якорь те в рёбра. По всему – завтра солнышка ждать.

– Погоду, что ль, дядь Вась, слушал?

– Моя погода у меня под лопаткой. Как начнёт вытягивать да ныть, значит, всё: скоро прояснит. Точней любого прогнозу. Ты, Евгений, завтра как – свободен?

Женька утвердительно кивнул.

– Подбеги составить семьи. Хватит уж мешкать.

Старик вернулся к печке, присел, рабочей рукавицей приоткрыл накалённую дверцу, пошурудил клюкой пылающие поленья, высвобождая место для новой закладки, всмотрелся в огонь и вполголоса начал.

– Охоч я вот так посидеть, погреться у печурки. Мысли около её какие-то светлые и добрые в голову приходят. Мне как ветерану еще в восьмидесятых дали однокомнатную квартиру со всеми удобствами. А ведь не прижился я в ей, ядрёна вошь! Вроде и тепло, вода на любой вкус под боком. Полёживай себе на диване да пялься в телевизор. Ан нет! Скука одолела, всё опостылело, да и от безделья хворать начал. Ориша тоже заохала. Вот мы и сменяли на этот домик. И ты не поверишь: хвори наши как рукой сняло! Пятнадцать годков уж здесь, а в квартиру и теперь тросом не затянешь.

– Не хлопотно ли с печкой возиться, дрова, воду таскать – в твоём-то возрасте?

– Да ведь всё рядышком! А когда двигаешься, крови в жилах не даёшь застыть, оно и жить-то веселей.

Старик еще с минуту полюбовался, как пламя, схожее с атласными лоскутками оранжевой материи, трепетно охватывает свежие полешки, и прикрыл дверцу. Тяга была отменной, и печь загудела, ровно и успокаивающе.

– Поглядел на огонь, – Василий Андреевич встал, потянулся и растопырил сухонькие ладони над плитой. – И вспомнилось, как сидели мы вот также под Воронежем в землянке зимой, грелись, и вдруг шум какой-то со двора. Вбегает старшина и с порога: «Мужики, там пленных итальянцев ведут, числом до батальона!». Ну, мы за полушубки и выскочили наружу. И точно, вся поляна между землянками запружена толпой в лохмотьях. Жмутся друг к дружке, рожи у их синие, в струпьях. Мороз-то под тридцать. Невдалеке стоит наш командир, полковник Молчанов, распоряжается. Здесь же связист Опёнкин и офицеры. Причём, как мы заметили, лицо у комполка озабочено, а у ефрейтора вид бравый, ну, прямо, как с картинки. Потом уж Опёнкин нам рассказал, в какую историю он угодил.

 Накануне ночью оборвалась связь с дивизией, его и направили отыскать причину и устранить. Он по проводочку на лыжах и пошёл. Километрах в двух отыскал порыв. Один конец оборванного провода в руках, а второго нет. Ощупал весь сугроб поблизости, опять – нет. Сообразил искать по направлению и метрах в пяти наткнулся на обрывок. Только начал подтягивать к себе и выбирать слабину, как из темноты вылезли трое чучел в ремках. И автомат не успел схватить, как они навалились. Ну, думает Опёнкин: пропал. А те его поднимают, отряхивают снег с полушубка и радостно лопочут: «Камерато, амиго!». Ефрейтор наш, якорь те в рёбра, от такого обращенья совсем спятил. Хлопает глазами, ничё не поймёт. Те его под белы ручки, автомат тоже не забыли, и бегом куда-то в ночь поволокли. Опёнкин, как сам сказывал: «сто раз, дескать, с жизнью простился!», пока они добрались до ихних окопов. Там его сразу в землянку к офицерам. Те обступили кругом и через толмача на ломаном нашем давай объяснять: «выводи, мол, мил человек нас из этой пропастины к своим. Иначе, нам всем здесь капут; к утру, ядрёна вошь, помёрзнем все до одного!». Опёнкин: «я, говорит, быстро очухался и решил принять командование на себя. Распорядился, мол, оружие несите: отдельно затворы от винтовок, с пулемётами тож самое, и автоматы – только без рожков. А чтоб не плутать в темноте, и случайно не напороться на кого, вывел я их к своим проводам и по лыжне строем доставил в полк. Хорошо, снегу было не шибко убродно».

– И что же стало с этими итальянцами?

– Обогрели, обрядили потеплей во что смогли, да и отправили в тыл.

– Ефрейтора-то хоть отметили за это?

– А то нет! Медаль «За отвагу» вручили.

 

Не ошибся Василий Андреевич с погодой: к обеду следующего дня снега как не бывало, солнышко всё растопило, земля успела кое-где даже подсохнуть, а, значит, и перетаскивать ульи в омшаник по жухлой стерне теперь можно не опасаясь поскользнуться на мокром. Старик сходил в сарай и принёс раскладные носилки: жерди, скреплённые между собой двумя прочными свободными верёвками, которые пропускались под дно корпуса. Продел, выбрал в натяг – и неси куда хочешь! Однако Женька, жалея деда, всё решил по-своему.

– Дядь Вась, оставь их в покое. Ты лучше спустись-ка в омшаник, будешь принимать, а я здесь уж как-нибудь сам управлюсь.

 Василий Андреевич изучающе глянул на напарника, кивнул и сделал, как было сказано. Женька прошёл к дальнему крайнему улью, плотно закрыл нижний леток; присев, обхватил корпус руками, осторожно поднял и понёс. Семья внутри приглушённо загудела. «Ничего, родненькие, всего-то десяток шагов и вы на зимних квартирах», – ласково пришёптывал мужик, стараясь меньше трясти тяжёлый груз.

Пригибаясь к дверному проёму, он подал протянувшему снизу худые руки старику угол корпуса, чтобы тот придержал, пока Женька перехватится и тогда они вдвоём определят место, куда поставить. Таким вот незатейливым способом мужики перенесли все ульи от ограды вблизи дома, на что ушло около часа.

 Солнце, хоть и прислонилось к западному небосклону, но лучи его по-прежнему согревали теплом притомившихся пчеловодов, усевшихся отдохнуть на скамье под опавшей яблоней.

– Благодать, – с чувством выдохнул старик, озирая убранный огород и подёрнутые легкими испарениями осенние сопки над посёлком.

Женька глянул сбоку на умиротворённое лицо друга. Оно посветлело, казалось, что и морщины расправились. Однако – что это? В уголке тонких упрямых губ, не примеченное раньше, тёмное пятнышко.

– Деда, а где болячкой разжился?

– Сам не пойму. Чувствую себя вроде хорошо, не знобит, в пот не бросает, а зараза, якорь ей в рёбра, вылезла откуда-то!

– Поди, аспиринчику попьёшь, или что там от простуды помогает?

– Как же, попьёт! – Женька обернулся на старческий женский голос, что донёсся с тропы, ведущей от избы. Бабка Орина, в синем шерстяном платке, фуфайке и стоптанных сапожках, опираясь на свою клюку, ковыляла к ним под яблоньку. Приблизившись, перевела дух. – Свёкрушка моя, Марья Ивановна, ему еще смолоду наказала: никаких таблеток в рот не брать! От их, дескать, и помирают. А он-то, олух царя небесного, всё за чистую монету и принял. Сколь не навяливала ему лекарств, а он своё: «Мама вот ни одной таблетки за жизнь не выпила, а прожила девяносто лет. Почто ж я-то должон имя года свои сокращать». Тьфу ты, старый поперешник! Уж ты ему, Евгений, обскажи, что ежели он сляжет – ходить за им некому! Я сама на ладан дышу. Пособи-ка, миленький мой, сесть.

Женька подскочил с лавки, подхватил старушку под локоток и осторожно подсадил на широкую доску. Дед проследил, когда жена усядется, посмотрел на неё с прищуром.

– У каждого, Ориша, свой огород. Я в твой – не ходок, и ты – в мой не лезь.

– А коросту эту, гербис, лечить можно и без таблеток, – Женька улыбнулся. – Народной медициной.

– Подскажи как, ежли не шутишь.

– Начну издалека. В городе жили мы в бараке возле железной дороги. Отопление, как и у вас, печное. Даже и плита один в один, с такими же чугунными кружочками. Дров, бывало, не хватало. Вот мама и брала меня с собой ночами уголь собирать, комки которого с вагонов осыпались на пути. За раз набирали по откосам до ведёрка этих осколков. Там-то я, видимо, и подпростыл. Выскочил на губе такой же, как у тебя, дядь Вася, гербис. Даже еще больше. Мама подучила старшую сестрёнку Люду стащить у соседей, только чтоб те не заметили, тряпку, которой вытирают со стола. К вечеру тряпка была у нас. Декабрь, печка топится, плита раскалена докрасна. Мама кладёт эту влажную тряпку на плиту, подзывает меня и приказывает взять парящую тряпку с плиты и приложить к губам. Это мы проделываем несколько раз. На другое утро от болячки и след простыл. Так что, дядь Вась, рекомендую – способ верный.

– Мы тоже так лечили своих сынов, – чуть слышно прошелестела старушка и, набирая голос, продолжила: – Но где нынче тряпицу-то своровать? Кругом коттеджи, да и многие избы к теплу давно уж подключены. У речки два дома топят дровами, но туда не доковылять. Сашок же, будь он неладен, сгорел. Сказывают, нынче ютится у сестры в Кедровке, – бабка Орина выровняла дыханье. – Да у него я бы и красть побрезговала. Буду деда отхаживать чаем с медком да прополис намну, чтоб прикладывал.

– Вообще-то, коль зашёл разговор о народной медицине, – Женька весело окинул взглядом собеседников. – Мне еще есть чего рассказать из своего детства. Если вы будете слушать, конечно.

– Валяй, Евгений.

– Почему бы не уважить хорошего человека.

– Ой, не перехвали меня, бабушка. Не такой уж я и хороший.

– Ну, а всё-таки…

– Так вот… Лет шесть мне было, и начал я заикаться. А скоро в школу. Ровесники обязательно станут смеяться иподначивать. Хоть я и умел дать сдачи, но на всех ведь кулаков не напасёшься. А в то время, вы-то лучше меня помните, с народными целителями и знахарями было строго, шла борьба, как говорится, по всем фронтам. Ведь Хрущёв обещал советским людям скорый коммунизм, а при коммунизме пережиткам прошлого и «всяческим мракобесам» не было места.

– Как же, знаем эти перегибы, – поддержал старик. – Носились с имя, по всем подворотням вынюхивали…

– Мы жили, если можно так сказать, на главной улице с фонарями, а рядом, у речки, был глухой переулок с покосившимися избёнками. В одной-то и обитала бабка Мотя-знахарка. Ребятишки её, как встретят, всегда дразнили: «бабка Мотя вся в лохмотьях», но она не обижалась. Правда, если сильно начнут докучать, обступят кругом, она осердится, подымет клюку, потрясёт в воздухе: «вот, мол, я вам проказникам!» Но чтобы ударила кого, этого я не припомню.

Однажды осенним вечером мама берёт меня с собой, и мы идём в этот переулок. Как сошли с улицы, темнота, хоть выколи глаза, но мама безошибочно находит калитку, и мы попадаем в тёплую комнатку с тусклой лампочкой под потолком и жаркой печкой. Старушка усаживает меня на низкий стульчик, маму просит встать рядышком, даёт ей в руку ковш с колодезной водой, сама полотенцем берёт с раскалённой плиты алюминиевую большую кружку. Встаёт передо мной, говорит маме, чтоб держала ковш над моей головой, а сама, бормоча то ли молитву, то ли какой-то заговор, начинает лить что-то жидкое и шипящее из кружки в ковш. Я от нечего делать смотрю на плотно задёрнутое окошко, поднимаю глаза на иконы в верхнем правом углу, украшенные бумажными цветками. Мне почему-то становится страшно, и я потихоньку ёрзаю на стульчике. Мать незаметно давит мне на плечо: «сиди, мол, смирно, сынок». Как ни странно, но прикосновение материнской руки успокаивает меня. А баба Мотя всё продолжает что-то медленно выливать в ковш, нашёптывая скороговоркой свои заклинанья. Потом замолкает и знаком указывает матери передать ей ковш. Подносит его ближе к свету, внимательно рассматривает то, что плавает в воде. Подзывает маму и меня и шамкает: «хлянь, мамаша, вот хто испужал мальца». Мы заглядываем в ковш. В воде плавает желтоватый кусок застывшего воска. И он очень похож на силуэт собаки с вытянутой мордочкой, можно даже различить закрученный кверху хвостик. Перед нашим уходом баба Мотя переливает воду из ковша в принесённую нами бутылку и наказывает мне пить по три глотка утром и вечером перед сном. Я еще не допил эту сильно отдающую воском воду из бутылки, а заиканье моё как ветром сдуло.

– Да это обыкновенное дело, – откликнулась на Женькин рассказ бабка Орина. – Помнишь, Вася, тётку Маланью? Она на пять деревень заговаривала и выливала ребятишкам испуг и останавливала грыжу. Вывихи правила. Молитвы знала особенные. Прожила до ста четырнадцати годков. И дочь её Поля тоже скольким людям помогла. Но денег за своё не брали. Сказывали: грех великий это. Ежели кто яиц, сальца, медку, сметанки поднесут, от этого не отказывались, но только чтобы в малом числе: разок откушать. Такие вот были люди. Ну, ладно, заболталась я с вами тут, пойду, прилягу.

– Погоди прилягать-то, ядрёный корень, – остановил жену Василий Андреевич. – У нас два улья осталось, скоро придём. Ставь покуда чай да лапшичку разогрей.

 

 Дядя Вася спустился в омшаник, а Женька направился в дальний, прозванный стариком «камчаткой», угол огорода, за которым виднелись горелые руины забелинской избы, и где у забора приютились два роевых улья. После определения сюда эти семьи настолько разрослись и окрепли, что к главному июльскому взятку пришлось надставлять не половинчатые магазинки, а нахлобучивать поверху объёмные дадановские корпуса, которые, к слову, вскоре были залиты мёдом под завязку. И семьи в зиму уходили сильными, надёжными. Вот бы таких, как эти – еще с десяток, и век бы горя не знали! Женька улыбнулся своим мыслям, поднимая с колышков первый улей. То ли отдохнул хорошо, то ли открылось второе дыханье, но корпус показался не таким тяжёлым, как те прежние. По пути к омшанику мужик обратил внимание и на то, что пчёлы какие-то тихие, даже не гудят. Поджидая друга, дядя Вася выглянул из дверей омшаника.

– Что-то пчёлы подозрительно молчат, – негромко, обвалившимся голосом сообщил Женька. – У меня предчувствия самые хреновые!

– Неси улей на лавку. Я сейчас выберусь, глянем, ядрёна вошь, чего это с ним стряслось!

– Ты пока, дядь Вась, сходил бы за масками, чтоб не пожалили нас напоследок.

– Это, Евгений, ни к чему. Отойди подальше, а я загляну. Пчёлка теперь сонная, вся вокруг матки лепится, – старик неопределённо хмыкнул. – Надо шибко постараться, чтоб её расшевелить…

Коричневую крышку Женька снял сам, приподнял её, сделал три шага в сторону и привалил к яблоневому стволу. Да там и остался, наблюдая издали, как Василий Андреевич со всеми предосторожностями принялся отдирать от корпуса проклеенный прополисом плажок. Вот уже виден верх испачканной воском крайней рамки, здесь бы пчёлам возмутиться, закишеть и облепить вероломного старика, но ни одна «божья мушка» не выползла наружу. Старик недоумённо крякнул и махнул рукой Женьке, подзывая к себе.

– Беда, Евгений, нету наших тружениц, – старик растерянно оглядел весь улей снаружи и начал машинально извлекать рамки одну за другой, ставить наземь и прислонять их к лавочному столбику. В другое время дед бы себе такого не позволил никогда: послал бы Женьку в сарай за порожним корпусом и бережно переложил бы тяжёлые медовые и медо-перговые рамки в принесённый улей. А сегодня, видно было, что пчеловод не то, что выбит из привычной колеи, но и крайне изумлён и расстроен случившимся. Опростав улей, еще раз тщательно всё осмотрели, проверили каждую щелочку и зазоринку, но пчёл не нашли.

– Ты, Евгений, хоть что-нибудь понимаешь, якорь те в рёбра?

– Откуда, деда! Самые сильные семьи и – на тебе! Ты заметь: и подмора-то на полу нет, будто кто их всех вымел отсюда невидимой метлой!

– Сколь живу, такого не видал!

– Постой-ка, дядь Вася! – Женьку осенило. – А не стал ли недавний пожар причиной, что они все улетели? Полыхало-то хорошо, а они рядышком, нажарило, вот и разлетелись кто куда, – мужик обмер от догадки. – Только б не в огонь… А вообще такое с ними может быть?

– Не могу знать. Я ж тебе, Евгений, сказывал: с таким встречаюсь впервые, – видно было, как старик тяжело приходит в себя. – Ну, пущай бы от испуга улетели, но времени-то сколько прошло! Могли бы и вернуться. Нет, здесь что-то не то, ядрёна вошь! Пойдём-ка, глянем другой.

Но и в том корпусе ничего утешительного для себя мужики не обнаружили. Походили по подсохшему огороду, повздыхали, да и надумали, не откладывая в долгий ящик, сию минуту откачать весь мёд из опустевших, брошенных пчёлами ульев. Надо же было куда-то девать всю ту отрицательную энергию, что скопилась в них, особенно в неуёмном Женьке из-за этого нелепого происшествия. От такого вот досадного состояния избавляться необходимо всегда без промедления, чтобы кровь, не дай бог, не застоялась и не прокисла.

Сначала отмахали дедовы рамки, разлили мёд по трёхлитровым стеклянным банкам; Женькины откачивали уже при свете лампочки. Мёдо-перговые рамки придержали на соты, чтобы потом долгими зимними вечерами лакомиться этой вкуснятиной в кругу родных и друзей.

 

Как бы там ни было, но уходил Женька с дяди Васиного подворья по темноте, однако в неплохом настроении, неся в одной руке посуду с мёдом, а в другой полиэтиленовый пакет с запечатанными рамками. И лишь где-то на самом донышке души у мужика нет-нет, да и поплёскивали остатки давешней досады.

Чёрное небо над головой было ярко расшито звёздным узорочьем. Луны не видно, однако на восточной закрайке на изломанных гребнях вершин в неверном свете проступали остроконечные силуэты пихт, а это означало лишь одно: жёлтая луна на тонких своих лучиках вот-вот выкарабкается из-за гор на небесный простор. И притушит звёзды, но зато подсветит спящий поселок.

Женька вдохнул полной грудью свежего ночного воздуха и порадовался про себя: пускай и не всё в ней гладко, но жизнь – штука занятная, и она продолжается!

 осень 2018 года – 15 февраля 2019 года

 Рудный Алтай

 

Комментарии

Комментарий #25028 24.06.2020 в 08:03

Михаил Немцев. Давно ждал новую повесть интересного и самобытного русского писателя Юрия Манакова. Как всегда, по своему, как-то необычно, повествует он судьбы двух "братушек" Евгения (в котором без труда узнаешь самого автора) и его давнего друга, партнёра и соседа Василия Андреевича. Совсем ненавязчиво, автор соединяет на страницах своей повести два поколения людей нашего великого советского народа. Труд, война, общие интересы показаны правдиво, без кривляния на какие-либо авторитеты. Интересно, через всё повествование проходит упорная и кропотливая работа пасечника, а Юрий знает очень многое в нашей жизни. Но, это, как говорится сюжеты для других повестей. Чего я очень жду от Манакова. Успехов тебе, дорогой брат.