Анатолий БАЙБОРОДИН. «ПО СВОЕЙ РУСИ ХОЖУ…». О судьбе и поэзии Михаила Трофимова
Анатолий БАЙБОРОДИН
«ПО СВОЕЙ РУСИ ХОЖУ…»
О судьбе и поэзии Михаила Трофимова
19 апреля сего лета предал душу Богу поэт Михаил Ефимович Трофимов, о котором четверть века назад сочинил я очерк, что ныне, изрядно выправив, предлагаю читателям.
Внимая пению пахотных мужиков, отхожих ремесленников, Федор Достоевский воскликнул с гордостью за русское простолюдье: ««Ах вы сени, мои сени…». Поэт не ниже Пушкина…». Видно, разбередила народная песнь русофильскую душу Федора Михаловича, хотя песен эдаких, да и краше, мудренее, крестьяне знали уйму. А вспомним житийные сказы о святых угодниках и страстотерпцах, о великих исповедниках и чудотворцах; вспомним величавые былины о киевских и новгородских богатырях; вспомним мифы и легенды про таежную и полевую, омутную и домовую нежить; вспомним, сказки и лубочные сатиры, что оглашали бродячие скоморохи; вспомним русские народные песни и душеутешающие плачи о преставившихся в Бозе…
В позапрошлом веке жила-была в северной деревушке великая сказительница и вопленица Арина Андреевна Федосова, по житейски скудная, не ведающая азы, буки и веди; но с ее скорбных уст всесветно прославленный писатель-народовед Елпидифор Барсов, обмирая от восторга, азартно записал три тома поэм-плачей; ее, крестьянскую бабу, вдохновенно слушали Некрасов, Римский-Корсаков, Балакирев, Шаляпин, Пришвин, Твардовский и даже Горький, что крестьян сословно не жаловал. И дивные плачеи, бывальщики, баешники и бодяжники – словом, талантливые песельники и песельницы, сказители и сказительницы, хотя и не столь величавые и божественные подле Арины Федосовой, – все же в былые времена во всякой деревушке вопили, оплакивая покойного, сказывали былички, бывальщины, заливали байки, сыпали частушками на поляне. И, как писал я в очерке о Сергее Есенине, «тускнеет книжная поэзия, даже пушкинская, пред их мудрым словом, кружевным, резным, молвленным на завалинке, у русской печи при лучинушке, вопленным на свадьбе и погосте, на проводах рекрутов, спетом в братчинном застолье, в девьем хороводе. Не все они – сказители, певни, плачеи-вопленицы – созрели вровень по силе и красе слова, но и сонм великих породила земля русская».
Упаси Боже равнять Михаила Трофимова с крестьянскими сказителями – поэт он хоть и народный, потешно воспевший, но и оплакавший колхозное село, а все же читаемый с листа, не изустный, но вообразим, что на закате позапрошлого века Михаил Трофимов, пахотный крестьянин, коего азы, буки, веди страшат, яко медведи, живет в добротной сибирской деревеньке …скажем, в родимой Снегиревке… и кем поэт прослывет в той деревушке?.. Я, по отеческому кореню из зажиточной забайкальской родовы скотоводов и скотогонов, при добротной бабе выбился бы, ежли не в кулаки, то в многодетные хозяйственные мужики. А из Михаила сроду не вышел бы крепкий хозяин, что всем многочисленным семейством пашет от зари до зари, у которого и матерый дом пятистенок, и рубленные амбары, и в сусеках жита до краев, и под крышей проветриваются дохи, шубы и меха, и скотный двор полон животины, и чтящие отца, послушные ребятишки, и кроткая жена: да убоится мужа.
Не выбился бы Михаил и в кулаки, на коего робят батраки, а сам хозяин в яловых скрипучих сапогах ходит по сосновой хоромине о два жила и думает думу хозяйскую: эх, язви ее в душу, чего бы не упустить, поболе бы жита намолотить, да барышно сбыть.
Нет, из Михаила Трофимова не вышел бы расторопный деревенский хозяин, не то, видно, ссулил ему Господь в земной юдоли. Михаил… мне кажется, жил бы со своим гомонливым, неприхотливым, веселым семейством на вольном берегу реки, в косенькой, продуваемой насквозь, гниловатой избушке, в начале лета утопающей в черемуховом, яблоневом цвету; тоже бы по-мужичьи робил, но без хозяйской хватки и сноровки, да к тому же всякое вольное время шатался бы в тайге, брал черемшу, голубицу и брусницу, бил орех, лепил бы деревенским ребятишкам глиняные дивы-свистульки, мастерил бабам берестяные туеса, плел тальниковые корзины и корчаги для ловли речных гольянов, попутно выплетая чудные байки и побаски; а женка бы ворчала: дескать, эвон люди-то живут – всего вдосталь, а тут перебиваемся с хлеба на квас, завтра – зубы на полку и по миру пойдем с холщовой котомой, дров не лучины, а живёшь без кручины, шатун; мужик бы отшутился: клен да береза, чем не дрова, хлеб да вода, чем не еда, и от греха подальше сунул бы исподтишка балалайку под полу армяка и пошел по приятельским дворам: где самодельные частушки-складушки пропоет, где завиральную байку зальет, где таежную бывальщину поведет, и за то хозяин сказителю медовую чарку нальет, а хозяйка ребятишкам гостинец сгоношит. Худобожии бы кулаки косились на балагура и сухо сплевывали: «Ботало осиново…», а зажиточные, но боговерущие мужики глядели бы с покаянным почтением, как глядят на блаженных, сидящих на церковной паперти, а уж сердобольные бабы взирали бы со слезливой жалью…
Словом, вышел бы из Михаила Трофимова деревенский балагур и баешник, а может, и сказитель, и гужом валили бы на его подворье шустрые студенты аж из белокаменной столицы, писать былички и бывальщины, песни и побаски, да и сам сибирский говор. Так бы оно и случилось, но поэт рос и матерел на позднем и печальном закате величавого устного слова, потесненного и вытесненного книжным, а посему и, распираемый сказительным даром, смалу бредил стихотворством, смолоду выучился на поэта в литературном институте, и пошел по миру со стихами.
Я не пытался дотошно исследовать полную мучительных противоречий, житейскую и творческую судьбу Михаила Трофимова; не пытался постигнуть его душу, где извечное поле брани света и тьмы; я изобразил поэта, узрев лишь добрые свойства его крестьянской души, воплощенной в лирике.
* * *
Михаил Трофимов – не узко сибирский поэт, эдаких пруд пруди, Трофимов – русский народный поэт, и редчайшее право величаться народным сполна заслужил творчеством, что сродни народным устным сказам. Недаром Трофимовские поэмы и стихи звучали натуральнее, живее, когда их прилюдно сказывал сам поэт. Борис Шергин, величавый мастер народного сказа, однажды молвил: «Русское слово в книге молчит... Напоминает ли нам о цветущих лугах засушенные меж бумажных листов цветы?..».
В годы благие для русской лирики, когда стихам душевно внимали, обретая любовь к родимой земле и земляку, Михаил Трофимов принародно читал стихи, и я видел, умиляясь, с каким радостным дивлением горожане и селяне, старые и малые, слушали бесхитростное, но живое сибирское слово, вспоминая, узнавая, открывая утешные и потешные, милые сердцу виды деревенской жизни.
В отрочестве облысевшие от излишнего ума высоколобые законотворцы-западники два века кряду упорно навязывали художникам слова, цвета и звука мнение опасное для русского искусства: мол, не в лаптях и сарафане, господа, народность русская, а – в ярком освещении народной тьмы светом европейского просвещения. Славянофилы же узрели народность искусства в глубинном постижении русского характера, в душевной способности художника искренно сострадать ближнему, переживать за народ и Отечество, перстом указуя дорогу ко Храму Господню. Эдакие дарования, разумеется, похвальны, но и без лаптей и сарафана скучно, словно расхожую русскую частушку поешь не под гармонь и балалайку, а с высокой университетской кафедры пересказываешь научно-скучным пресным языком: мол, некий деревенский муж …очевидно, вероятно, дурак… отпустил большую бороду, и проблема в том, что любимой жене трудно найти в бороде губы, чтоб поцеловаться. А частушка, что пела Лидия Русланова, коротка и ярка: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться…».
Книгочей, искушенный в чужеземной и здешней русскоязычной поэзии, дивом дивным глянет в трофимовскую книжку, скосоротится: псевдуха – псевдорусская стилизация под деревенскую темь, а русская народность, говаривал Виссарион Белинский, не в лапте и квасе, но в способности усмотреть и мастерски обличить пороки русские. Почитайте у Гоголя «Мертвые души»… А вы, убогие, сермяжные, куда прете с хомутами и подойниками, с говором выживших из ума стариков, безграмотных мужиков и дурковатых баб?!
Забившие умы бунтарскими книжонками, близоруко узревшие в деревенской жизни лишь пропахшие потом мужичьи порты и онучи, не увидевшие красы и мудрости в золотистой хлебной ниве и в хоромной избе, воплотившей вселенную, горемычные обличители из прокуренных журнальных кабинетов не осознали, что без народного речения не оживет и народных дух в сочинении; а коль испокон веку народ наш крестьянский, то, выражая народ, как же поэту обойтись без крестьянского говора, без корневого русского слова?!
Не говоря уж о русскоязычных, даже и среди сочинителей русских по духу народилась уйма писателей книжных, чьи сочинения, писанные порой и затейливо, мудро, похожи на переводы с иноплеменного наречия, похожи на сквозной березняк с опавшими листьями и увядшей сивой травой; и сочинения сии порождают в русском книгочее языковую нерусскость, при сем искажая и обедняя образ родного народа, в позапрошлом веке сплошь крестьянском. И таится в сем опасность великая: отвадившись от корневого русского слова, русаки и от духа народно-православного убредут в духовные потемки.
Можно по-всякому относиться к поборниками древлеотеческого православного обряда, но с какой болью и духовной страстью опальный протопоп Аввакум в огненных письменах царю Алексею Михайловичу оборонял от засорения исконный русский язык: «Не позазрите просторечию нашему, люблю свой русский природный язык, виршами философскими не обык речи красить. Небрегу о красноречии. Не уничижаю своего языка русского... Ох, ох, бедная Русь! Чего-то тебе захотелось немецких поступков и обычаев... Вздохни-тко по-русски. Ведь ты, Михайлович, русак, а не грек».
* * *
Слушаешь стихи Михаила Трофимова …неприхотливая, игривая и говорливая речушка вдоль деревни бежит, кружит… и чудится, сочинил их не стихотворец, подученный в столичном институте, а выплел на завалинке сельский краснобай, настращал бывальщиной, потешил лихой частушкой:
За щекой словцо лежит,
рот разину побежит...
Сочинял пока зачинку,
Сапоги отдал в починку.
Я б не только написал,
Я б и спел, и подплясал.
Я б для каждой нашей девки
Спел особые припевки,
Разведенку-вдовушку
Веселил бы вволюшку:
Знаю сорок
Тараторок
Басенки
И песенки –
Все бы спел на лесенке.
И гармошка мне дана
Голосом красивая,
Да за плечом стоит жена,
За плечом – ревнивая.
А у тещи есть корыто,
Есть на улицу окошко,
Чтобы глянула сердито,
Если я пройду с гармошкой –
Теща мне вторая мать:
Грозит гармошку разломать.
Требует неистово,
Чтоб ходил с транзистором.
Русский народный поэт Михаил Трофимов... Повторил величавый запев и споткнулся: а вдруг смутит и обидит собрата эдакое величание? Вдруг подумает: пустобайство… усмешка… либо грубая лесть, когда за пазухой таятся корыстные помыслы. А потом и привиделось вдруг, как отмахнулись удивленные и возмущенные брови столичных критиков: мол, ведаем, жил в Иркутске Вампилов-гений, жил Распутин-гений, а Трофимов… – пожмут плечьми, – книг его видом не видывали, имя его слыхом не слыхивали, а тут ишь чего загнул: русский да еще и народный... не слишком ли?!
Однажды, при рабоче-крестьянской власти, в Иркутск шалым ветром занесло паренька из «Литературной газеты»; прилетел в сибирское глухоморье посмекать поэтические дарования и случайно наткнулся на меня, а коль сам я ходил в середняках, то и поволок столичного гостя к Трофимову, да еще и посулился: мол, познакомлю тебя, братец, с народным поэтом – коренник в здешней писательской упряжке.
И побрели мы с московским гостем по снежному Иркутску. А уж синеватый стылый вечер притуманил город... Возле собора Богоявления дворник …распахнутый ямщичий полушубок, лохматый малахай, морозный румянец на щеках, веселый погляд… дворник тот разметал снег на церковной паперти, заправски широко и вольно отмахивая метлу …раззудись плечо, размахнись рука… словно не снег мел, а валил косой росную траву.
– Вот он... народный поэт Михаил Трофимов… а по совместительству церковный сторож и дворник.
Московский гость смутился: талантливый поэт, и вдруг – сторож, дворник… Вообразил Евгения Евтушенко, Андрея Вознесенского, Беллу Ахмадулину с дворницкой метлой…
Потом мы пили чай в церковной келье, любовались трофимовскими, докрасна обожженными глиняными потешками; и помню, меня дивило и радовало: Михаил Трофимов не стеснялся, что добывает хлеб насущный метлой и сторожбой, хотя и сам Распутин почитает его за народного поэта, а вот я, промышляя тем же ремеслом и ночами сочиняя повести, жутко стеснялся дворничества, и бросал метлу в кусты, коль примечу знакомцев – стыдно, все же писатель, и книжка в Москве вышла в свет.
Столичный гость испил крепкого чаю с богородичной травой, с печатным пряником, подивился трофимовским частушечным стихам, поцокал языком, вертя глиняные потешки, насулил поэту с три короба, да и укатил – и не слуху, не духу. Обнадежил мужика, да и забыл, гусь московский, про посулы народному… дворнику.
А я с досады записал в дневничок:
«...На руках бы носить народных писателей, а мы и признавать-то не желаем и посмертно, и пожизненно: примитивно, убого, устарело, славянофильские кислые щи да лапоть. Так мы не осознали чудо-сказочника Степана Писахова, коего северно-русский писатель Федор Абрамов вознес выше Андерсена, так же не разглядели …недосуг было в честолюбивой суете… Бориса Шергина, коего, опять же, Абрамов да писатель Личутин повеличали волшебником русского слова, иконой в русской литературе, лучшим писателем, жившим тогда в Москве. И Шергин, и Писахов дожили свой век в забвении и нищете, хотя и не сетуя на судьбу, дабы не гневить Бога, и не загадывая иной доли. Видимо, чтобы голос не засалился в житейской сытости, не охрип в ревучей тщеславной колготне, Господь оберег сынов-избранников от искушения славой и богатством, оставил на весь век среди голытьбы, чтоб не забыли жизнь простолюдина с радостями и горестями, с нуждою и надеждой».
Сколь дарований подобно Трофимову прозябают по городам и весям, облачаются небесами, подпоясываются алыми зорями, застегиваются белыми звездами. Да уж Бог ним, с нищенским житьем-бытьем и земным бесславием, жаль, что произведения талантливых самородков из простолюдья ведомы лишь собратьям по ремеслу да и то редким, избранным, и мало ведомы воспетому народу. Помню, когда стихи покойного Анатолия Горбунова, что по молодости дружил с Михаилом Трофимовым, посмертно вышли в «Нашем современнике», главный редактор журнала Станислав Куняев, удивившись их вещей силе и красе, покаялся, что недооценивал поэтический талант Анатолия Горбунова, хотя стихи его от случая к случаю украшали журнал. Слово покаянное журнальные редакторы могут сказать и о поэзии Михаила Трофимова… И выходит, что мы, равнодушные к издательски и житейски робким, простонародным художникам, русскую народную душу обворовываем, красоту и совесть в чердачных сундуках гноим!..
Прожив в деревне за Байкалом четверть века, вдосталь наслушавшись степных и таежных, речных и озерных говоров, где через слово да на всякое слово мудрая поговорка, прибаутка, природный образ, потом в университете и самоуком постигая великую устную поэзию, – поэмы Михаила Трофимова читал и слушал, как народные сказы, дивился и даже, признаюсь, завидовал белой завистью, чуя, что скудно прикопил я загашнике народной речи, и, однако, не владеть мне коренным русским словом так легко и натурально, как Трофимов. Но, не иссыхая от злобной ревности, дивясь и радуясь трофимовскому крестьянскому дару, я как уж мог служил ему, и сей очерк, без малого четверть века доводя до ума, пропечатал во многих газетах и журналах, и, конечно, сожалел, что слишком редко издавались книги Михаила Трофимова, а бойкие собратья не подсобляли – пекли свои книжки, как блины на масленицу, жаль, что из сорной муки и непропеченные.
Нынче я думаю, что в сем и винить-то некого – народный стихотворец так укротил свое тщеславие, что заради издательской судьбы палец о палец не ударил, а какой дурак будет за него оббивать пороги у властей и богачей, добывая деньжата на издания?! Мне чудится, Михаил подолгу забывал, что явился в сибирский мир поэтом, проживая жизнь лесной и полевой птицей, что поет задаром, не сеет и не жнет, плывет сосновыми борами и березовыми колками, плещет крылами в поднебесье, счастливая от небесной воли и земной красы.
* * *
Увы, русские журнальные редакторы да критики не баловали поэта привечанием – в большинстве своекорыстны, пасут именитых, жадно гложут, словно мозговую кость, и если на Руси вчерашней, нынешней и открывали поэтов-самородков, то лишь сами писатели, те же именитые, а уж потом критики, бывало, спохватится и взвоют заздравную песнь, хотя уж приспела пора петь заупокойную. Верно сказал Валентин Распутин о творчестве доброго сибирского писателя Алексея Зверева, что и к Михаилу Трофимову вполне подходит: «Критика наша, надо признать, довольно неповоротлива. Она как в святцы заглядывает в одни и те же имена, по которым и судит о состоянии всей литературы. Литература между тем и полнее и глубже, и при всей несвежести сравнения ее с айсбергом, оно, однако же, остается достаточно верным: то, что попадает в поле критического внимания, есть лишь малая часть действительной мощи нашей литературы. Там, в глубинах и на просторах России, многие писатели чутко и верно улавливают происходящие в обществе духовные и нравственные движения и говорят о них с болью и верой, говорят честно. И талантливо. И дело тут не в похвалах, которыми они обделены, а в том, чтобы высокую и чистую проповедь их книг знал и понимал наш, так называемый, большой читатель. И все-таки дело не в оценках, а в том, что делает писатель сам, как он работает, и, в конце концов, я считаю, что сделанное не останется втуне и все равно дойдет до читателя. Это гораздо лучше, если сравнить с судьбой тех писателей, которые делают мало и хуже, а славу имеют большую...».
К слову сказать, Алексей Зверев и Валентин Распутин, как и Михаил, выходцы из сельского простонародья, любили трофимовские поэмы и стихи.
Попрекнув русскую критику, скажу, что на Михаила Трофимова все же набрел критик Валентин Курбатов, учуял испоконный дух трофимовской поэзии и отважился, не заглядывая в критические святцы, написать о том в предисловии к сборнику стихов поэта. Хотя и Валентин Курбатов приступался к торофимовской лирике с опаской и оглядкой: «Я не знаю, как читал бы стихи Трофимова, не встречаясь с ним. Вероятно, мелькнула бы тень смущения – не притворна ли его старомодная, крестьянски простая муза, можно ли жить народной речью и мыслью естественно даже и посреди нынешней, отведавшей городского телевидения деревни, не то что в самом Иркутске, с чеховских дней отмеченном интеллигентностью. Показалось бы, возможно, что поэт или достаточно стар или сложился в пору Дрожжина или Прокофьева, или немного играет в милую сердцу недавнюю деревенскую песенно-частушечную культуру и тем в общем сберегает ее лад, чтобы этот лад не позабылся вовсе».
Приятельство с поэтом, долгие вечера в трофимовской избушке на Байкале убедили критика, что лирическое слово и житейская судьба поэта не разнятся, как случается в писательском мире: «Может быть, это и есть наиболее существенный вклад в сибирскую лирику, что он в русской природной поэзии, в распевном ладе русского поля и леса так полно услышал голос сибирской тайги в ее простой, будничной, незримой стороннему глазу жизни и написал ее любовно и благодарно, с истинно народной естественностью».
И после эдаких величаний не кинулись критики, сломя голову и сшибая друг друга, искать книги Трофимова, чтобы наперебой писать о лирике сибирского самородка – не вышло эдакого чуда, не судьба, а судьбы и на кривой кобыле не объедешь. В благой для поэзии застой не углядели, а ныне и подавно; ныне вопли сатано остатнюю душеньку из народа вытрясли, какая уж там тихая сельская лирика… Но говаривали безунывние русаки: не наполним озера слезами, не утешим супостата печалью.
* * *
Прикочевал я в губернский город из лесостепного забайкальского края, и стихи Трофимова умиляли, тешили мою сельскую душу; а вначале восьмидесятых, сравнивая Михаила с модным русскоязычным поэтом, записал я в амбарной книге: «Читаешь стихи N. и дивишься: ловко вьются строки, словно табачный дым над резной трубкой, но читаешь затейливые дымные строфы и чуешь: молчит душа виршеплета, дурит книгочея поэт-пустоцвет; и зришь сквозь словесную мглу стихотворца …смоляная борода, черная трубка в бороде, глаза в студеной поволоке… восседающего в креслах посреди книг, икон и голых краль – карточек с нагими, в серой дымке, косматыми дивами. У Трофимова же русская душа и поет, и плачет от любви к земляку и благословенной русской земле:
Землицу-мать сосет царевна рожь,
И вся земля – раскрытая душа,
Как с дерева, с меня стекает дождь,
С работушки иду я не спеша.
Засветит ночь счастливую звезду,
Земля в цвету, земля моя в меду,
* * *
В лирике Михаила Трофимова в счастливом ладу, безнатужно и природно крестьянский лубочный дух и песенная, сказовая деревенская стихия, что еще вечор жила на слуху, обитающая вечно зеленой кроной духа и художества в синих небесах, ангельских, архангельских и херувимских, а корнями – в славянском, поэтически величавом изначалье, в простудушном и прекраснодушном слиянии русских крестьян с отцом-небом и матерью-землей.
...Помню, едва признакомились, Михаил сманил меня в байкальский кедрач на добычу кедрового ореха. Прикатили мы на электричке из Иркутска в Култук, где трофимовская изба ютилась в тесном таежном распадке, возле студеного ручья, утаенного в зарослях курильского чая и тальника. По свету и до потемок копали картошку в лесном огороде, потом пили рябиновую настойку, прозванную трофимовкой, и до рассветных петухов слушал я таежные побаски, кои Михаил забавно довершал: «Короче, ближе к ночи добыли мы… три... четыре... пять кулей кедрового ореха». А про дикорослые ягоды так говаривал: «Набрали три... четыре... пять ведер брусники... черники... голубики».
Чуя наколоченные нами три… четыре… пять кулей кедрового ореха, я хмельно и завороженно слушал Михаила – таё-ёжник, таёга; но когда утром, наскоро испив чая, полезли в кедрач на крутой хребет в отрогах Хамар Дабана, я доспел: Михаил, бывалый таежник, ныне – не столь таёга, сколь таежный поэт: в хребетину скреблись – блудили, в кедраче – кружили, теряя табарное костровище, и, спускаясь с хребта, груженые некорыстным орехом, – вновь заплутали. По-первости, смехом горланил я на всю тайгу: «Куда ты ведешь нас, проклятый старик!? Кругом не видать ни зги…».
Потом, выбиваясь из последней моченьки, обливаясь жарким потом, раздраженно ворчал… С горем пополам забрались в кедрач. Михаил, о ту безбожную пору очарованный славянским язычеством, велел: «Давай, Толя, просить таёжного хозяйнушку». Я застеснялся – не приважен скоморошничать, да и в охотку слушая былички про избяную, водяную и таежную незримую силу, не верил я в домовых и баннушек, в леших и кикимор. Михаил же, отметнув руки к вершинам матерых кедрин, смиренно закатив глаза, повел сиротским голоском: «Хозяйнушко, батюшко, дай нам маленечко орешков – детишков отпотчетвать, самим побаловаться...».
По вершинам дубнякового кедрача прошумел ветер-верховик – вздохнул хозяйнушко кедровый, усмехнулся в сизую замшелую бороду: н-но, паря, вы бы еще по снегу приперлись… артисты. Спохватились... Тут уж до вас мамай прошел… Разве что дубняк проколотите – с его орех поздно идет, да по оборышам с полкуля добудете, и то ладно.
Затабарились на сухом взлыске неподалеку от говорливого ключа, худо-бедно по кулю шишек все же набили с измочаленных колотом старых кедрин, а ночью… едва задремали… повалил снег. Я проснулся от пробирающей до костей сырой стужи, и увидел, словно в зачарованном сне: вокруг белым-бело, а Михаил, в багровых отблесках похожий на древнего жреца, колдует над кострищем, шуруя в огонь сушняк, и звездной россыпью летят в снежную замять красные искры…
Хоть и не фартовым вышел заход в кедрачи, хоть и блудили, но в памяти осело лишь отрадное, счастливо волнующее душу: мягкая темь вокруг жаркого костра, таинственный шум поднебесных вершин, старческие хрипы, скрипы кедрового дубняка, душистый, с брусничным листом чай и веселящие душу побаски, завораживающие охотничьи бывальщины, кои Михаил фартово добывал из своего широкого загашника.
Но самое отрадное, что по соседству с Мишей присмотрел я избушку, что лицом взирала на ручей, заросший желтоватым курильским чаем, а спиной, словно к печному боку, жалась к лесистой хребтинке, на кою вздымешься и хлынет в глаза прохладной синевой батюшка Байкал…
* * *
Земляки в рабоче-крестьянском царстве-государстве пели величаво: «Вышли мы все из народа, дети семьи трудовой…», но про Михаила Трофимова, да и про помянутого русского поэта Анатолия Горбунова, не скажешь: вышли из народа – Горбунов и Трофимов не вышли; бились, колотились, да так и не вышли из народа, так в народе и остались жизненным ладом и укладом. Михаил, былой житель красноярского села Снегиревка, как уродился пареньком таежным, полевым, потешным и беспечным, по-отрочески хвастливым и обидчивым, таким и остался до редеющих, седеющих кудрей. Его, уже пенсионера, художники и писатели ласково величали Мишей. Разве что заматерел да земляной, древесной силушкой налился, не увядшей к пожилым летам, поскольку сроду не протирал штаны за письменным столом, но вечно промышлял в тайге, обихаживал землю, пилил, колол дрова, городил заборы, ладил усадьбу на Байкале, писал стихи на колене и на пне, ел вполсыта, пил вполпьяна – прожил век дополна; и, разумеется, любил побалагурить, залить байку, потешку, быличку, пропеть частушку. О своем безунывном характере Михаил Трофимов и поведал в простодушной поэме «Свадьба»:
...Я в село родное верил
И его аршином мерил... (...)
По своей Руси хожу
С русскою гармошкой,
Прибаутки горожу
Хвастаюсь немножко,
Чтоб судьбе и всем на зависть
Легкой жизнь моя казалась. (...)
Веселиться я умею,
Может, скоро поумнею,
Стариком бы мне родиться,
Рассуждать бы научиться –
Я писал, хоть бедовал,
Рот булавкой зашпилял...
Чтобы силушки хватило,
Мне моя звезда светила
Всяку ночь в мое окно…
* * *
Михаил Трофимов – мастер глиняных игрушек: …замершая в глине причудливая сельская жизнь… которые давно красуются в домах приятелей – художников и писателей, где их по-свойски величают глиняшками. Игрушки, смахивающие на сосновые наросты-капы, на топорно рубленных славянских идолов, напоминают трофимовские побасенные вирши, что народились в глине, а не в слове. Опять же, как обмолвился поэт, случалось, и стих, и рыжая потешка выспевали разом... Вот осадистая баба с подойником подле мычащей в небо, приземистой коровы; вот корявый мужичок, наяривающий на саратовской гармошке – «нос редиской, рот корытом, голова соломой крыта; криволапый, кособрюхий, полоротый, вислоухий; маменька косматая, за кого просватала...»; вот «девчоночки-беляночки попадали на саночки» – вроде, со свадебного поезда – и заголосили на всю улицу, весело плача по невесте…
Колокольчик в лад гармошке
Прокатился по дорожке.
Двое саней с козырями,
Двое с вычурами,
Мы невесту, как царевну,
От стиха веет родимой волюшкой, деревенскими дворами и березовой околицей, Русью многорадостной и многогорестной, на былину и на сказку, на вопль, на страдание, на частушку-тараторку, потешку-байку завсегда гораздой.
Вот она, родная Русь,
Снег до боли синий-синий,
И поддужный синий звон,
Ой ты, мать моя Россия,
С четырех лежишь сторон,
Под высоким пологом,
По жнивью да по логу...
Гляжу на глиняные потешки, что дарил мне Михаил по дружбе, гляжу и дивлюсь: сколь в ядреной бабе с коровой, в криволапом медвежалом, толстоносом мужике с гармонью природного кондового здравия; сколь в глиняных свистульках, свиристелках, словно в сибирских байках, игривой, причудливой выдумки и… натуральности, словно потехи сами собой народились из глины либо археологи вырыли из древних скифских захоронений, либо старосельский мужичонко шутя-любя-играючи между делом вылепил игрушки под вечерний сказ, под докуки-небылицы, не загадывая глиняным поделкам заманчивой судьбы, раздаривая их с пылу и жару, абы народ увеселить, чтобы отеплило и рассвело в темнеющих и холодеющих, стареющих до срока, скучающих сердцах, чтобы проснулся и взыграл в душах изначальный русский дух.
Игрушки Михаила Трофимова напоминали мне воплощенные в глине завиральные сказы Степана Писахова, архангельские побаски Бориса Шергина, вологодские бухтины Василия Белова, либо чалдонские байки – ангарские, ленские, енисейские, но, перво-наперво, потешки были созвучны детским стихам Трофимова, с коим выросли уже три поколения ребят-сибирят.
Но пришла задира рысь
И сказала кошке: – Брысь!
Где моя гармошка?
Раз, два, три, четыре,
Жили в озере чупыри,
Чупырята вчетвером.
Критик Валентин Курбатов, познакомившись с Михаилом Трофимовым, счастливо подивился: «Я узнал его сперва как мастера диковинных «глинянок» – коснозычно-родных, очень подлинных, смущающе первоначальных. В игрушках было что-то народно-коренное, не русское только, но как будто всеобще первородное – в них узнали бы свое и ацтеки, и скифы, и мифологические шумеры. Они казались не вылепленными сейчас, а найденными в раскопках, и сказать, каких зверей и птиц они изображали, можно было не всегда – это были просто птицы и звери до деления на лошадей, глухарей, коров, оленей».
Размышляющие и рассуждающие о творчестве Михаила Трофимова воспевали природосуеверные языческие начала в произведениях сибирского самородка, но, похоже, ошибались: в творческом духе поэта, даже и невоцерковленного в молодую пору, исподволь жила христианская любовь к ближнему, подобию Божию, к природе, Творению Божию, а имя Христа Бога – Любовь…
Впрочем, давным-давно поэт, бросивши в темный чулан избяных, дворовых и лесных хозяйнушек, чародеек и русалок, исповедовался и причащался во храме Божием, и даже сподобился написать духовный стих – «Молитву святителю Иннокентию», ясную и строгую в слове и духе:
Ты Господом послан
Стране Иркутской
Услыши молитву нашу… (…)
Буде заступником нашим
И ныне, и в час кончины.
Буде поводырем ко спасению,
Строй спасение душам нашим,
Соблюди и мою убогую душу.
Аминь.
* * *
Смолоду рыжекудрый, петушистый, песельный, баешный, балалаешный, мастер глиняных свистулек, дивно изображенный на холстах живописца Анатолия Костовского, Михаил Трофимов был в старости похож на ласкового и потешного деревенского дедка, и, вроде, на Николу Угодника со старых сельских образов: залысевший …снежные кудерьки топорщатся над ушами… сивобородый, голубоглазый. До пожилых лет Михаил бороды не ростил …огневыми кудрями красовался… хотя друзья-приятели, художники и писатели, смолоду забородатели: в люди вышли – борода лопатой, а он, частушечник румянощекий, лишь весело усмехался, глядючи на заросших густым мохом по самы очеса: «Ох, девки, беда, куды мне деваться, по колено борода, негде целоваться». Приятели спохватились …годы поджали, стариться неохота… обкарнали бороды до богемной небритости, а Михаил наоборот, как молитвенным летам пристойнее, в инистой бороде был. И стихи, ставшие редкими, постражали, словно осенние леса в предчувствии снега, словно мы, окаянные, но покаянные, в Прощенное воскресенье накануне Вечного Поста.
Недавно и виделись с Михаилом на Прощенное воскресенье …отыграла краснорожая обжорная Масленница, не наша ли с Михаилом… свиделись посреди городища, и брат, елозя бородой по моему лицу, слезно просил прощения; и кажется, после вечерней исповеди и заутреннего причастия полгорода оббежал, вымаливая прощения у приятелей и знакомцев. А что прощать, ежли сознательно, сколь помню, зла ближним не творил?!
Обнялись мы братски, и Михаил дальше пометелил по заснеженному городищу просить прощения, да не по летам прытко …эдак в Иркутске еще бегает восьмидесятилетний художник-берестянщик Евгений Ушаков… аж полы шубейки заворачиваются и снег из-под катанок летит порошей.
И казалось: не берут Михаила Трофимыча лета, и думалось, век отсулен ему долгий …у него еще и матушка вживе и в здравии, и сам крепкий вроде… и отпущен будет поэту добрый век на то, чтобы просеять плевелы и завещать русским внукам, правнукам спелое, чистое зерно. Ан нет его с нами уже с 19 апреля сего лета. Предал душу Богу поэт наш…
1980-е годы , 2006 год, 23 апреля 2019
Иркутск
Написано от души и о русской душе.
Царствие Небесное народному поэту рабу Божьему Михаилу! Люблю его родниковые, такие русские пронзительные стихи. В них сила нашей земли и ясность и прозрачность неба не только родной Сибири, но и всей Руси:
За деревней, в камышах,
Пруд, заросший тиною,
Там всю ночь звенит в ушах
Кряканье утиное.
Там дощатый шаткий мост,
Шум воды на мельнице,
И вода в крупинки звёзд
Жерновами мелется.
В моём сердце навсегда эти трогательные и … космические строки! Юрий Манаков
Упокой душу, Михаила, Господи! Читал и радовалась, и плакала душа моя. Низкий поклон тебе, брат Анатолий. за прощальную речь в этом повествовании, о Михаиле Ефимовиче Трофимове. Хотел сказать, что мое сердце бьется в унисон с твоим сердцем, да больше ни когда так не скажу, потому что это будет не правдой. А правда в том, что ударил твой голос главным колоколом церковной звонницы, а его подхватывают разноголосья других колоколов и разносится их малиновый звон по всей дремучей матушке руси! Только вот услышат ли, разберут ли этот перезвон, среди трескотни оголтелой пропаганды чужих голосов, ломающих девственные дебри родины нашей? Дай бог тебе, Анатолий сил терпения и здоровья!