ЮБИЛЕЙНОЕ / Сергей ДМИТРИЕВ. ПОБЕГ В АРЗРУМ, или Самое загадочное путешествие Пушкина. К 220-летию со дня рождения Поэта
Сергей ДМИТРИЕВ

Сергей ДМИТРИЕВ. ПОБЕГ В АРЗРУМ, или Самое загадочное путешествие Пушкина. К 220-летию со дня рождения Поэта

 

Сергей ДМИТРИЕВ

ПОБЕГ В АРЗРУМ, или Самое загадочное путешествие Пушкина

К 220-летию со дня рождения Поэта

 

Никогда еще не видал я чужой земли.

Граница имела для меня что-то таинственное;

с детских лет путешествия были моею любимою мечтою.

Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу,

то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России.

А.С. Пушкин. Путешествие в Арзрум во время похода 1829 года

 

Начало путешествия

 

Близится 220-летие со дня рождения «солнца русской поэзии», и хочется ознаменовать это событие чем-то необычным. А повод для этого нам дарит календарь. Дело в том, что именно в дни весны-лета 2019 года исполняется ровно 190 лет самого долгого, важного и загадочного путешествия в жизни Пушкина – путешествия в Арзрум, которое длилось более 4,5 месяцев – с отъезда из Москвы 2(14) мая до возвращения в столицу в конце сентября 1829 года. Причем это был настоящий побег поэта, который находился под постоянным надзором и обязан был по распоряжению Николая I всякий раз спрашивать разрешение на свой отъезд. Убегая якобы только для «свидания с братом и некоторыми из моих приятелей», поэт не мог не понимать, что его ждут серьезные неприятности. Но он не мог поступить иначе: получив ранее отказ императора на службу в армии, он рвался принять участие в событиях продолжавшейся русско-турецкой войны.

Еще в 2015 году мне, как путешественнику, удалось повторить путешествие Пушкина на Восток, стартовав из Владикавказа на автомобиле, добраться на нем до Арзрума (современное название Эрзурум) и вылететь оттуда самолетом в Стамбул. Конечно, это было более мимолетное и намного более легкое по сравнению с пушкинским странствие, но оно позволило мне воочию ощутить и увидеть прошедшее время, различив в его тумане мелькающую тень великого поэта и обратившись к приметам и загадкам его побега на Кавказ.

К кому и зачем в действительности ехал великий поэт? Почему он делал это тайно? Какие напасти ждали поэта на пути? Правда ли, что он встретил по дороге гроб с телом Грибоедова? Можно ли считать, что Пушкин все-таки побывал за границей? Участвовал ли он в боевых действиях с турками? Что ему удалось увидеть и привезти из путешествия? Эти и другие загадки постараемся кратко осветить в настоящей статье.

Итак, в ночь на 2(14) мая 1829 года Пушкин отправился из Москвы в свое дальнее путешествие, но неожиданно сделал довольно большой крюк, чтобы увидеть «легенду» того времени генерала А.П. Ермолова. Послушаем слова поэта:

 

«…Из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орел и сделал таким образом 200 верст лишних; зато увидел Ермолова. Он живет в Орле, близ коего находится его деревня… Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашел в нем ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные, серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, писанный Довом. Он был в зеленом черкесском чекмене. На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы, памятники его владычества на Кавказе. Он, по-видимому, нетерпеливо сносит свое бездействие… Я пробыл у него часа 2. Ему было досадно, что не помнил моего полного имени. Он извинялся комплиментами. Разговор несколько раз касался литературы. О стихах Грибоедова говорил он, что от их чтения –

скулы болят. О правительстве и политике не было ни слова».

 

О чем же еще говорили поэт и генерал. Конечно, о войне на Кавказе, о сменившем Ермолова на его посту И.Ф. Паскевиче, «легкость побед» которого Ермолов не мог не представлять «язвительно», называя последнего Графом Иерихонским, «перед которым стены падали от трубного звука». Говорили об истории Н.М. Карамзина: Ермолов «желал бы, чтобы пламенное перо изобразило переход русского народа из ничтожества к славе и могуществу». И, конечно, не раз вспоминали близкого каждому из них Грибоедова, погибшего всего три с половиной месяца назад. И так получилось, что грибоедовская тема зазвучала с первых дней путешествия Пушкина и сопровождала его рефреном до самого конца.      

Очень важно отметить, что рассказ о посещении Пушкиным Ермолова вообще не вошел в окончательный текст «Путешествия в Арзрум», а отразился в так называемом «Кавказском дневнике», который поэт начал вести через две недели после встречи в Орле. Этот дневник лег в основу «Путешествия», написанного и составленного автором в 1835 году, и он не всегда совпадает с текстом данного произведения. Как мы увидим далее, дневник во время своего странствия поэт вел только тогда, когда у него была для этого возможность, и, конечно, многое не попадало в дневник, а просто отпечатывалось в памяти странника.

И еще одно важное уточнение: расстояния, которые приходилось преодолевать в своем путешествии поэту, не могут не впечатлять, особенно с учетом тогдашнего способа передвижения. Поэта ждал вот такой сложнейший маршрут: Москва – Калуга – Орёл – Елец – Воронеж – Ростов – Ставрополь – Георгиевск – Владикавказ – Ларс – Коби – Тифлис – Джалал-Оглы – Гергеры – Гюмри – Карс – Зивин – Арзрум и обратно. А это в целом 4,5 тысяч верст.

Чтобы добраться только до Орла из Москвы Пушкину потребовалось более двух суток, ему пришлось проехать через Боровск, Малоярославец, Калугу, Перемышль, Козельск, Белев 358 верст. А из Орла Пушкин выехал 5(17) мая и его ждал путь в 384 версты до Новочеркасска через Малоархангельск, Ливны, Елец, Задонск, Воронеж, Казанскую, Павловск. Далее следовать пришлось через Ростов-на-Дону и Ставрополь до Георгиевска, куда Пушкин прибыл лишь 12(24) мая. А это еще 531 верста. Обратим внимание, сколько городов и поселков приходилось складывать поэту в свою копилку странствий! И пока он еще движется к Новочеркасску и Георгиевску, расскажем немного о том, какое вообще место в жизни Пушкина занимали путешествия и дороги…

 

Дороги Пушкина

 

Ах, Пушкин, Пушкин! Сколько всего написано о нём почти за 200 лет, сколько потаённых сторон жизни и творчества поэта было вскрыто его современниками и исследователями. Но ещё остались зияющие пустоты в ускользающем портрете человека, которому суждено было заложить краеугольные камни в здание русской поэзии и литературы. И, пожалуй, самое обидное упущение связано с тем, что до сих пор не воссоздана со всей яркостью и широтой странническая ипостась великого поэта, его сильнейшая страсть к путешествиям, а также многие скрытые черты его конкретных странствий.

Пушкин не просто любил путешествовать, в своих странствиях он получал необычный творческий импульс, «полнясь пространством и временем». «Петербург душен для поэта. Я жажду краёв чужих, авось полуденный воздух оживит мою душу», – писал он 21 апреля 1820 года, отправляясь в вынужденное путешествие на южные окраины России. Именно с этого первого длительного странствия и началось время скитаний поэта по просторам Отечества. В повести «Станционный смотритель» он словами своего героя сказал: «…В течение 20 лет сряду изъездил я Россию по всем направлениям…».

Долго ль мне гулять на свете

То в коляске, то верхом,

То в кибитке, то в карете,

То в телеге, то пешком?

Не в наследственной берлоге,

Не средь отческих могил,

На большой мне, знать, дороге

Умереть Господь судил… –

 

писал поэт об этих странствиях в 1829 году в своем шедевре «Дорожные жалобы». По признанию И.И. Пущина, «простор и свобода, для всякого человека бесценные, для него были сверх того могущественнейшими вдохновителями».

Дотошными исследователями подсчитано, что только по почтовым дорогам и трактам за свою жизнь Пушкин проехал около 35 тысяч вёрст (русская верста равнялась 500 саженям или 1,0668 километра). Для сравнения укажем, что это больше расстояния всех переходов путешественника Н.М. Пржевальского. Лишь в Торжке, что лежит на пути между Москвой и Петербургом, поэт побывал более 20 раз. Он посетил сотни губернских и уездных городов, деревень, поселков и станиц, усадеб и имений, останавливаясь на многочисленных почтовых станциях, где нужно было менять лошадей. У поэта не было своего экипажа, и ему приходилось отправляться в дорогу на перекладных, или почтовых, как назывались казенные лошади, нанимавшиеся на станциях. Ехать на них можно было только с подорожной – документом, в котором обозначался маршрут следования, фамилия и должность ехавшего, цель – казенная или личная – поездки, и сколько лошадей можно тому или иному путнику выдать, что строго регламентировалось высочайшими повелениями. Пушкин, получивший после окончания лицея чин коллежского секретаря (10-й класс), а с 1831 года – титулярного советника (9-й класс), имел право только на три лошади.

Причем за почтовых лошадей всегда брались прогонные деньги (к примеру, за каждую лошадь и версту от Москвы до Петербурга бралось по 10, а на других трактах – по 8 копеек). «Дорожник» за 1829 год советовал, что если путешественник «прибавит сверх прогонов по копейке на версту, а ещё лучше на лошадь, то ямщик за то припрягает лишнюю лошадь, исправляет повозку проворнее, подвязывает к дуге пару звонких колокольчиков, мчит седока, как из лука стрела…». По правилам того времени «обыкновенных проезжающих», ехавших «по своей надобности», можно было возить не более 12 вёрст в час зимою, летом – не более 10, а осенью – не более 8 вёрст. Однако в день при быстрой езде проезжали более 100 вёрст, а по хорошей дороге в случае уговора с лихим возницей – «Ну, ямщик, с горы на горку, // А на водку барин даст» – и до 200 вёрст в сутки.

Так и представляешь, как Пушкин едет на своей казенной тройке по необъятным снегам и колючему морозцу и сочиняет при этом бессмертные строки:

По дороге зимней, скучной

Тройка борзая бежит,

Колокольчик однозвучный

Утомительно гремит.

Что-то слышится родное

В долгих песнях ямщика:

То разгулье удалое,

То сердечная тоска…

Ни огня, ни чёрной хаты…

Глушь и снег… Навстречу мне

Только вёрсты полосаты

Попадаются одне.

 

Или о том же самом, но чуть позднее:

В поле чистом серебрится

Снег волнистый и рябой.

Светит месяц, тройка мчится

По дроге столбовой.

Пой: в часы дорожной скуки,

На дороге, в тьме ночной

Сладки мне родные звуки

Звонкой песни удалой.

Пой, ямщик! Я молча, жадно

Буду слушать голос твой.

Месяц ясный светит хладно,

Грустен ветра дальный вой.

 

Ох, как много мы потеряли, странствуя ныне в автомобилях, самолетах и поездах: мы лишились главного, что составляло основное очарование и в то же время дарило серьезные испытания во время путешествий прошлых эпох – прямой и непосредственный контакт с живой природой во всех ее проявлениях, в том числе и губительных для человека. Вспомним «Бесов» Пушкина, в которых гениально воссоздана мистическая и тяжкая ипостась русских дорог:

Мчатся тучи, вьются тучи;

Невидимкою луна

Освещает снег летучий;

Мутно небо, ночь мутна.

Еду, еду в чистом поле;

Колокольчик дин-дин-дин…

Страшно, страшно поневоле

Средь неведомых равнин!..

Хоть убей, следа не видно;

Сбились мы. Что делать нам!

В поле бес нас водит, видно,

Да кружит по сторонам.

 

В дороге действительно могло происходить и происходило всякое: от мелких неприятностей до встречи с разбойниками или чумой. Вот маленькая зарисовка из письма поэта В.П. Зубову 1 декабря 1826 года: «Я… выехал 5-6 дней тому назад из моей проклятой деревушки на перекладной, из-за отвратительных дорог. Псковские ямщики не нашли ничего лучшего, как опрокинуть меня, у меня помят бок, болит грудь, и я не могу дышать; от бешенства я играю и проигрываю… жду, чтобы мне стало хоть немного лучше, дабы пуститься дальше на почтовых».

Кибитки, коляски, сани, кареты, пошевни, возки, дрожки, линейки, дормезы, телеги, верховых лошадей и бог знает что ещё использовал во время своих странствий Пушкин. Представим себе, сколько времени приходилось ему проводить в тряске по бесконечным русским дорогам, и поймем, что дорожные думы и переживания поэта – неотъемлемая часть его жизни и творческих исканий. А сами дороги поэт знал намного лучше других. В седьмой главе «Евгения Онегина» он даже мечтал, что

Лет чрез пятьсот… дороги, верно,

У нас изменятся безмерно:

Шоссе Россию здесь и тут,

Соединив, пересекут.

Мосты чугунные чрез воды

Шагнут широкою дугой,

Раздвинем горы, под водой

Пророем дерзостные своды…

 

Однако реальность того времени, «с колеями и рвами отеческой земли», была совсем другой:

Теперь у нас дороги плохи,

Мосты забытые гниют,

На станциях клопы да блохи

Заснуть минуты не дают;

Трактиров нет. В избе холодной

Высокопарный, но голодный

Для вида прейскурант висит

И тщетный дразнит аппетит…

 

Послушаем, что писал Пушкин о русских дорогах в своем «Путешествии из Москвы в Петербург» (эти слова звучат актуально и для наших дней): «Вообще дороги в России (благодаря пространству) хороши и были бы еще лучше, если бы губернаторы менее об них заботились… Лет 40 тому назад один воевода вместо рвов поделал парапеты, так что дороги сделались ящиками для грязи. Летом дороги прекрасны; но весной и осенью путешественники принуждены ездить по пашням и полям, потому что экипажи вязнут и тонут на большой дороге, между тем как пешеходы, гуляя по парапетам, благословляют память мудрого воеводы. Таких воевод на Руси весьма довольно».

 

Радовала поэта лишь зимняя езда по снегам России:

Зато зимы порой холодной

Езда приятна и легка.

Как стих без мысли в песне модной –

Дорога зимняя гладка.

Автомедоны наши бойки,

Неутомимы наши тройки,

И версты, теша праздный взор,

В глазах мелькают как забор.

 

Именно после этих строк приближающийся к Москве вместе со своим героем Онегиным Пушкин написал всем известные с детства слова, которые ярче всего отражают его странническую судьбу:

Как часто в горестной разлуке,

В моей блуждающей судьбе,

Москва, я думал о тебе!

 

Поэт-скиталец, блуждающий по России, даже простую скрипучую телегу представил как образ времени в своем шедевре «Телега жизни», где скорость движения этого народного вида транспорта он олицетворил с периодами жизни человека:

Хоть тяжело подчас в ней бремя,

Телега на ходу легка;

Ямщик лихой, седое время,

Везёт, не слезет с облучка...

 

Катит по-прежнему телега:

Под вечер мы привыкли к ней

И дремля едем до ночлега,

А время гонит лошадей.

 

Как же много гениальных творений родилось у Пушкина в дороге, и неописуемо жаль, что ему, проехавшему «от западных морей до самых врат восточных» по территории Российской империи, так и не суждено было увидеть дальние страны, где его талант, несомненно, заблистал бы новыми красками. Если же взглянуть на карту пушкинских путешествий, то самыми крайними точками окажутся: на севере Петербург и Кронштадт, на юге – Карс и Арзрум, на западе – Измаил, Тульчин и Псков, а на востоке – Оренбург и Бердская слобода.

Сенека как-то сказал, что человек должен первые 30 лет учиться, вторые – путешествовать, а третьи – рассказывать о своей жизни, учить молодых и творить. В письме к Плинию он красноречиво писал: «Ты не странствуешь, не тревожишь себя переменою мест. Ведь метания – признак большой души… Я думаю, что первое доказательство спокойствия духа – способность жить оседло и оставаться самим собой». Как удивительно, что русская поэзия подарила нам намного больше поэтов «с метаниями», не «оседлых» и не «спокойных духом», чем «не странствовавших» и не тревоживших себя «переменой мест». К числу подвижников странствий (не важно – вольных или невольных) можно без преувеличений отнести и Грибоедова, и Пушкина, и Лермонтова, и Бунина, и Гумилева, и Бальмонта, и Волошина, чьи души питались новыми жизненными соками именно в дороге, в пути, на перекрестках параллелей и меридианов, пусть даже для некоторых из них эти параллели и меридианы вообще не убегали за русские границы.

 

Путешествие продолжается

 

Мы остановились на том, что 12(24) мая 1829 года Пушкин добрался на своем пути до Георгиевска. И вот как он описал увиденное им в дороге:

«До Ельца дороги ужасны. Несколько раз коляска моя вязла в грязи, достойной грязи одесской. Мне случалось в сутки проехать не более пятидесяти верст. Наконец увидел я воронежские степи и свободно покатился по зеленой равнине. В Новочеркасске нашел я графа Пушкина, ехавшего также в Тифлис, и мы согласились путешествовать вместе.

Переход от Европы к Азии делается час от часу чувствительнее: леса исчезают, холмы сглаживаются, трава густеет и являет большую силу растительности; показываются птицы, неведомые в наших лесах; орлы сидят на кочках, означающих большую дорогу, как будто на страже, и гордо смотрят на путешественника…».

 

В этом отрывке поэт упомянул графа Владимира Алексеевича Мусина-Пушкина, своего старого знакомого, который за близость к декабристам переводился из гвардии на Кавказ в Тифлисский полк и составил Пушкину добрую компанию, тем более приятную, что граф следовал к месту назначения на бричке, полной всяческих припасов и представлявшей собой «род укрепленного местечка». Друзья путешествовали вместе больше двух недель, вплоть до прибытия в Тифлис.

 

С поэтом в степи на пути к Георгиевску успела произойти и одна забавная история, когда он встретил в дороге калмыков:

«Калмыки располагаются около станционных хат. У кибиток их пасутся их уродливые, косматые кони, знакомые вам по прекрасным рисункам Орловского.

На днях посетил я калмыцкую кибитку (клетчатый плетень, обтянутый белым войлоком). Всё семейство собиралось завтракать; котел варился посредине, и дым выходил в отверстие, сделанное в верху кибитки. Молодая калмычка, собою очень недурная, шила, куря табак. Я сел подле нее. «Как тебя зовут?» «***». «Сколько тебе лет?» «Десять и восемь». «Что ты шьешь?» «Портка». «Кому?» «Себя». Она подала мне свою трубку и стала завтракать. В котле варился чай с бараньим жиром и солью. Она предложила мне свой ковшик. Я не хотел отказаться и хлебнул, стараясь не перевести духа. Не думаю, чтобы другая народная кухня могла произвести что-нибудь гаже. Я попросил чем-нибудь это заесть. Мне дали кусочек сушеной кобылятины; я был и тому рад. Калмыцкое кокетство испугало меня; я поскорее выбрался из кибитки и поехал от степной Цирцеи».

 

И не удивительно, что эта, казалось бы, незначительная история стала поводом для написания Пушкиным в Георгиевске 15(27) мая стихотворения «Калмычке» – одного из первых его нового кавказского цикла, навеянного дорогой.

Прощай, любезная калмычка!

Чуть-чуть, назло моих затей,

Меня похвальная привычка

Не увлекла среди степей

Вслед за кибиткою твоей.

Твои глаза конечно узки,

И плосок нос, и лоб широк,

Ты не лепечешь по-французски,

Ты шелком не сжимаешь ног…

Что нужды? Ровно полчаса,

Пока коней мне запрягали,

Мне ум и сердце занимали

Твой взор и дикая краса.

Друзья! не всё ль одно и то же:

Забыться праздною душой

В блестящей зале, в модной ложе,

Или в кибитке кочевой?

 

В тот же день в Георгиевске Пушкин сделал черновые наброски своего известного стихотворения «На холмах Грузии лежит ночная мгла», хотя и до Грузии еще было далеко, и первые строки гениального творения звучали еще совсем по-другому: «Всё тихо, на Кавказ идёт ночная мгла, / Восходят звёзды надо мною…». И вот что любопытно: как всегда толчком для поэтического взлета стал конкретный момент в жизни Пушкина, связанный с тем, что 15(27) мая он ненадолго съездил из Георгиевска на Горячие Воды. «Здесь я нашел большую перемену, – отметил Пушкин, описав благоустроенный бульвар, чистенькие дорожки, зеленые лавочки, цветники. – Мне было жаль их прежнего, дикого состояния; мне было жаль крутых каменных тропинок, кустарников и неогороженных пропастей, над которыми, бывало, я карабкался. С грустью оставил я воды и отправился обратно в Георгиевск. Скоро настала ночь. Чистое небо усеялось миллионами звезд. Я ехал берегом Подкумка. Здесь, бывало, сиживал со мною А.Раевский,  прислушиваясь к мелодии вод. Величавый Бешту чернее и чернее рисовался в отдалении, окруженный горами, своими вассалами и, наконец, исчез во мраке...».

Полный этими впечатлениями и воспоминаниями о своей жизни на Кавказе девять лет тому назад, Пушкин и написал в итоге стихотворение, в котором звучит тема прежней любви, вспыхнувшей в нем вновь: «Мне грустно и легко – печаль моя светла, / Печаль моя полна тобою»…

 

От ссылки в Михайловское до побега в Арзрум

 

А теперь, пока Пушкин удаляется все дальше и дальше от Москвы, вернемся к истокам путешествия поэта в Арзрум. Почему оно началось именно весной 1829 года, и куда именно ехал поэт? Чтобы понять это, следует напомнить, что Пушкин только в сентябре 1826 года, лишь за два с половиной года до своего побега на Кавказ, почувствовал себя почти свободным человеком после долгого «заточения» в Михайловском. 8 сентября 1826 года у поэта состоялась первая и на много лет единственная встреча с императором Николаем I. Судьба поэта висела на волоске – неверные слова или дерзость могли привести его даже не в Михайловское, а намного дальше. Но все обошлось. Как рассказывал позднее сам император: «Я впервые увидел Пушкина… после коронации, в Москве, когда его привезли ко мне из его заточения… “Что вы бы сделали, если бы 14 декабря были в Петербурге?” – спросил я его между прочим. “Был бы в рядах мятежников”, – отвечал он, не запинаясь. Когда потом я спрашивал его: переменился ли его образ мыслей и дает ли он мне слово думать и действовать впредь иначе, если я пущу его на волю, он очень долго колебался и только после длинного молчания протянул мне руку с обещанием сделаться иным».

Итогом разговора стала договоренность, что Пушкину, как сообщал ему шеф жандармов и начальник Третьего отделения императорской канцелярии генерал А.Х. Бенкендорф, «предоставляется совершенная и полная свобода», в том числе в «употреблении отличных способностей» для «воспитания юношества», что поэт может приезжать в столицы, но «предварительно испрашивая разрешения письмом» (это касалось и других его поездок), а «государь император сам будет и первым ценителем произведений и цензором» Пушкина. Прощение было получено, и поэт ощутил наконец «прелести свободы», правда, под бдительным начальственным надзором, который не мог не усложнять его жизнь.

Так, отправляясь в Петербург в апреле 1827 года, он испросил на это разрешение у императора и получил от него положительный ответ с уверенностью, что «данное русским дворянином государю честное слово: вести себя благородно и пристойно, будет в полном смысле сдержано». Однако столицы не вдохновляли поэта, прошло совсем немного времени, а страсть Пушкина к путешествиям проснулась в нем с новой силой. Ему было мало «недалеких разъездов» по Центральной России, его душа снова рвалась в «дальние дали» и неведомые страны.

Конечно, на страсть и тягу Пушкина к путешествиям не могло не влиять то, что многие его друзья и соратники успели уже посетить различные страны и не раз рассказывали ему об увиденном. Так, П.Я. Чаадаев, старший товарищ и наставник поэта, послуживший одним из главных прототипов Евгения Онегина, успел с 1823 года около трех лет пропутешествовать по Европе, посетив «мировые столицы» Лондон, Париж, Рим, а также Милан, Флоренцию, Венецию, Берн, Женеву, Дрезден и Карлсбад. И он мог вслед за Гёте сказать: «Кто хорошо видел Италию, и особенно Рим, тот никогда больше не будет совсем несчастным». Чаадаев в ходе путешествий смог насколько возможно расширить свои представления о «Божьем мире» и устройстве жизни разных народов, и этот опыт не мог не подействовать магически на впечатлительного Пушкина.

Добавим к этому «Письма русского путешественника» Н.М. Карамзина, увидевшего Европу еще в конце XVIII века; участие в первом кругосветном путешествии русских кораблей (1803-1806) Ф.И. Толстого, прозванного Американцем, высаженного за неповиновение на Алеутских островах и добиравшегося через Сибирь в Россию два года; странствия по Европе многих боевых участников Наполеоновских войн, рассказывавших о своей миссии поэту, а также кругосветное плавание (1822-1824) Д.И. Завалишина, в том числе к берегам Русской Америки под флагом Российско-американской компании.

Некоторую обиду у Пушкина вызывало и то, что многие его сослуживцы по Коллегии иностранных дел, куда поэт был приписан в 1817 году вместе с А.С. Грибоедовым и В.К. Кюхельбекером, успели уже послужить на ниве зарубежной дипломатии. Не будем пока говорить о самом Грибоедове, который еще в 1819-1821 годах прожил в Персии около трех лет, упомянем только два славных имени в истории русской поэзии – Константин Батюшков и Федор Тютчев. Первый из них, участник Отечественной войны 1812 года, друг Пушкина, дошел с русской армией до Парижа и сумел посетить Польшу, Пруссию, Силезию, Чехию, Францию, Англию, Швецию и Финляндию («Все видел, все узнал и что ж? из-за морей // Ни лучше, ни умней // Под кров домашний воротился...» – писал он о своих странствиях). Пережив «три войны, все на коне и в мире на большой дороге», измученный болезнями К.Н. Батюшков перевелся на дипломатическую службу и в 1819 году прибыл в Неаполь, где был причислен к неаполитанской миссии в качестве сверхштатного секретаря при русском посланнике графе Г.О. Штакольберге. Вскоре он переселился на остров Искию близ Неаполя, а впоследствии долго лечился в Германии.

Ф.И. Тютчев, закончив Московский университет, с 1822 года начал служить в Министерстве иностранных дел. Родственные связи дали ему возможность занять место при русской дипломатической миссии в Мюнхене. Место было скромным, сверх штата, лишь в 1828 году поэта повысили до младшего секретаря, но по роду своей службы он часто посещал Францию, Италию, Австрию, а впоследствии долго служил в Турине. В целом в Мюнхене и Турине он пребывал с 1822 по 1839 год, лишь изредка приезжая на Родину в отпуск, и, конечно, богатый опыт путешественника не мог не отразиться на творчестве великого поэта, в том числе и на осмыслении им «с далекого расстояния» России.

Упомянем, что по дипломатической части служил в те годы Ф.С. Хомяков, брат А.С. Хомякова, заменивший Грибоедова на месте секретаря по иностранной части при генерале Ф.И. Паскевиче в Тифлисе, а также родной брат будущей жены Пушкина Дмитрий Гончаров (1808-1860), посетивший после смерти Грибоедова Персию в составе русской миссии. Знакомый Пушкина Ф.Ф. Вигель еще в 1805 году в составе посольства Головкина отправился в Китай, хотя и не был допущен в Пекин, а лицейский товарищ поэта Ф.Ф. Матюшкин участвовал в полярной экспедиции в поисках северного пути в Китай, и именно ему Пушкин посвятил восторженные строки:

Сидишь ли ты в кругу своих друзей,

Чужих небес любовник беспокойный?

Иль снова ты проходишь тропик знойный

И вечный лед полуночных морей?

 

И вот в середине апреля 1828 года, лишь стало известно о начале новой русско-турецкой войны, Пушкин обращается к императору с просьбой вместе с П.А. Вяземским «участвовать в начинающихся против турок военных действиях», но получает отказ с отпиской, что в армии «все места заняты». Подоплекой отказа стало, в том числе, мнение великого князя Константина Павловича, который писал Бенкендорфу: «Вы говорите, что писатель Пушкин и князь Вяземский просят о дозволении следовать за Главной императорской квартирой. Поверьте мне, любезный генерал, что в виду прежнего их поведения, как бы они ни старались высказать теперь преданность службе его величества, они не принадлежат к числу тех, на кого можно бы было в чем-либо положиться…».

Ответ Бенкендорфа поэт получил 20 апреля, а 25 апреля Полномочным министром российской миссии в Персии был назначен Грибоедов, приехавший в Петербург с Туркманчайским миром всего лишь за месяц с небольшим до этого. Получив отказ в поездке на войну, поэт от огорчения сильно захворал, впав «в болезненное отчаяние… сон и аппетит оставили его, желчь сильно разлилась в нем, и он опасно занемог», как вспоминал навещавший Пушкина сотрудник Третьего отделения А.А. Ивановский.

Конечно, рассказы Грибоедова не могли не повлиять на желание Пушкина отправиться именно на Восток, где вершилась судьба многих народов, где в новых баталиях ковалась слава русского оружия. Пушкин, как и в 1821 году во время греческого восстания (вспомним фактически отдавшего свою жизнь за свободу Греции, заболевшего и умершего там в апреле 1824 года Байрона), хотел пойти добровольцем на освободительную войну, но император решил по-другому, сообщив, что «воспользуется первым случаем, чтобы употребить отличные… дарования» Пушкина «в пользу отечества».

И вот что весьма занимательно: в эти дни, а именно 18 апреля, на квартире у В.А. Жуковского встретились сам хозяин, Пушкин, И.А. Крылов, П.А. Вяземский и Грибоедов, которые договорились вместе поехать в Париж, а, может, и посетить Лондон. Вяземский писал жене на следующий день: «Вчера были мы у Жуковского и сговорились пуститься на этот европейский набег: Пушкин, Крылов, Грибоедов и я. Мы можем показываться в городах, как жирафы… не шутка видеть четырех русских литераторов… Приехав домой, издали бы мы свои путевые записки…». 21 апреля Пушкин снова обращается к Бенкендорфу, «сожалея, что желания» поехать на войну «не могли быть исполнены», и тут же просит о новой поездке: «Так как следующие 6 или 7 месяцев остаюсь я, вероятно, в бездействии, то желал бы я провести сие время в Париже, что, может быть, впоследствии мне не удастся. Если Ваше превосходительство соизволите мне испросить от государя сие драгоценное дозволение, то вы мне сделаете новое, истинное благодеяние».

Из этих слов видно, как сильно хотел Пушкин увидеть Европу, ведь чтобы добраться до Парижа, нужно было проехать несколько стран. Лучше всего о страсти поэта воочию увидеть далекие страны рассказала в своих записках А.О. Смирнова-Россет, с которой Пушкин часто встречался в салоне вдовы историка Е.А. Карамзиной. Вот как она передала весьма красноречивые для нашего повествования слова поэта: «Я желал бы видеть Константинополь, Рим и Иерусалим. Какую можно бы написать поэму об этих трех городах, но надо их увидеть, чтобы о них говорить. Увидеть Босфор, Святую Софию, посидеть в оливковом саду, увидеть Мертвое море, Иордан! Какой чудесный сон!».

«Затем он говорил о Риме сперва идолопоклонническом, потом христианском, – продолжала Смирнова-Россет, – говорил об Иерусалиме, причем я заметила, что он был взволнован. Глаза его приняли выражение, которого я не видала ни у кого, кроме него, и то редко. Когда он испытывает внутренний восторг, у него появляется особенное серьезное выражение: он мыслит. Я думаю, что Пушкин готовит для нас еще много неожиданного. Несмотря на веселое обращение, иногда почти легкомысленное, несмотря на иронические речи, он умеет глубоко чувствовать. Я думаю, что он серьезно верующий, но он про это никогда не говорит. Глинка рассказал мне, что он раз застал его с Евангелием в руках, причем Пушкин сказал ему: “Вот единственная книга в мире; в ней все есть”. Я сказала Пушкину: “Уверяют, что вы неверующий”. Он расхохотался и сказал, пожимая плечами: “Значит, они меня считают совершенным кретином”».

Заметим, что из трех великих городов, выделенных Пушкиным, Иерусалим и Константинополь – это жемчужины Востока, Рим был когда-то столицей империи, простиравшейся на три континента – Европу, Африку и Азию, а Библия вообще самый выдающийся памятник восточной культуры. И как жаль, что поездка по Европе самых лучших поэтов России, так и не состоялась, она могла бы стать одним из самых выдающимся событий в истории русской литературы, и, конечно, пополнила бы ее сокровища. Вяземский вскоре с горечью констатировал: «Пушкин с горя просился в Париж: ему отвечали, что, как русский дворянин, имеет он право ехать за границу, но что государю будет это неприятно». Грибоедов же 6 июня отправился в Персию, откуда ему не суждено было вернуться.

Проходит всего лишь несколько месяцев и Пушкин, у которого возникли серьезные неприятности с поэмой «Гаврилиада», снова бредит Востоком. В письме Вяземскому 1 сентября 1828 года он пишет: «Ты зовешь меня в Пензу, а того гляди, что я поеду далее, // Прямо, прямо на восток…». Пушкин воспроизводит здесь строку из стихотворения В.А. Жуковского с показательным названием «Путешественник» (1809), посвященное Востоку и являющееся вольным переводом стихотворения Шиллера с тем же названием. В этот период за поэтом усиливается полицейский надзор: еще в августе по Положению Правительствующего Сената, утвержденного императором, за поэтом устанавливалось строгое «секретное наблюдение». При любой поездке начальству той губернии, куда ехал Пушкин, приказывалось взять его под «секретный надзор». И конечно, чувствовавший все это поэт не мог не желать того, чтобы вырваться из-под присмотра и совершить, наконец, тот самый побег, который он «давно замыслил». И как ни странно, ему это вскоре все-таки удалось!..

Ведь 4 марта поэт получил подорожную «на проезд от Петербурга до Тифлиса и обратно», подписанную санкт-петербургским почт-директором К.Я. Булгаковым, минуя Третье отделение и нарушая при этом установленный порядок. Поэта ждало весьма длительное странствие: почтовый тракт от Петербурга до Тифлиса охватывал 107 станций и 2670 верст.

 

Цель побега

 

Куда же все-таки ехал Пушкин? Вопрос этот совсем не праздный, ведь не случайно же П.А. Вяземский, прекрасно знавший и Грибоедова, и Пушкина, сообщал в своих письмах и дневниках того периода, что Пушкин отправлялся куда-то «дальше», «на Восток». В предисловии к «Путешествию в Арзрум» сам автор вот так объяснил свой поступок: «В 1829 году отправился я на Кавказские воды. В таком близком расстоянии от Тифлиса мне захотелось туда съездить для свидания с братом и с некоторыми из моих приятелей. Приехав в Тифлис, я уже никого из них не нашел. Армия выступила в поход. Желание видеть войну и сторону мало известную побудило меня просить у е.с. графа Паскевича-Эриванского позволение приехать в Армию. Таким образом видел я блистательный поход, увенчанный взятием Арзрума».

Однако, что-то здесь концы с концами не сходятся, ведь поэт еще в Санкт-Петербурге получил, можно сказать, «по блату», благодаря своему знакомству с почт-директором А.Я. Булгаковым, подорожную сразу до Тифлиса, а не до Кавказских вод. Позволим себе высказать предположение, которое, конечно, следует еще подтвердить и доказать, что во время своих встреч в Петербурге Пушкин и Грибоедов могли договориться о том, что Грибоедов, имея полномочия по приему в состав своего посольства новых сотрудников, в случае приезда Пушкина в Тифлис попытается принять его на службу или просто возьмет с собой в Персию. Для Пушкина, как сотрудника Коллегии иностранных дел, которого никуда не отпускало начальство, такой поворот в судьбе мог быть весьма привлекательным, особо учитывая его желание воочию увидеть Персию и постоянные неувязки в тот период с устройством им своей личной жизни (вспомним хотя бы о готовности поэта уехать в Китай в долгосрочную экспедицию).

Пушкину было хорошо известно, что Грибоедов как российский посланник в Персии должен был длительное время находиться именно в Тифлисе, отправляясь оттуда в Персию и возвращаясь обратно (напомним, что, уехав из Петербурга в конце июля 1828 года, Грибоедов отправился в Персию лишь 6 октября, а из Тегерана в Тавриз он планировал вернуться как раз в конце января – начале февраля 1829 года, когда и произошла трагедия). И Пушкин, отправляясь на Кавказ из Петербурга в начале марта 1829 года, как раз и мог рассчитывать на то, что он застанет Грибоедова в Тифлисе. А само ужасное известие о гибели поэта-дипломата дошло до Пушкина уже в Москве около 20 марта (1 апреля), что не могло не внести коррективы в его планы. Ведь поэт, перестав торопиться, пробыл в Москве до 2(14) мая, причем он отправился сначала именно в Орел к генералу Ермолову, с которым Грибоедов служил долгие годы.

В Москве поэт обсуждал тегеранскую трагедию со многими своими знакомыми и друзьями, в том числе с сестрами Ушаковыми, о чем может свидетельствовать очень выразительный портрет Грибоедова, который Пушкин нарисовал позднее в альбоме Ел. Н. Ушаковой. Примечательно, что поэт изобразил Грибоедова именно в персидской шапке. (В последний раз Пушкин нарисовал Грибоедова в своих рукописях в мае 1833 года).

Пушкин не скрывал от друзей, что он собирается на Кавказ, и эта новость не могла не вызывать и в Петербурге, и в Москве кривотолки, во-первых, о каком-то мифическом плане Пушкина бежать через турецкое побережье за границу, во-вторых, об опасности такого путешествия, а в-третьих, о бросающейся в глаза схожести судьбы поэта с судьбой Грибоедова. В.А.Ушаков, например, писал: «В прошедшем году (т.е. в апреле 1829 года) я встретился в театре с одним из первоклассных наших поэтов и узнал из его разговоров, что он намерен отправиться в Грузию. “О боже мой, – сказал я горестно, – не говорите мне о поездке в Грузию. Этот край может назваться врагом нашей литературы. Он лишил нас Грибоедова”. – “Так что же? – отвечал поэт. – Ведь Грибоедов сделал свое. Он уже написал “Горе от ума”». А в письме московского почт-директора А.Я. Булгакова к брату от 21 марта 1829 года говорилось о той же самой аналогии: «Он <Пушкин> едет в армию Паскевича узнать ужасы войны, послужить волонтером, может, и воспеть это все. “Ах, не ездите, – сказала ему Катя, – там убили Грибоедова”. – “Будьте покойны, сударыня, – неужели в одном году убьют двух Александров Сергеевичев? Будет и одного”».

Убегая на Кавказ, Пушкин не думал об опасностях своего пути:

Я ехал в дальние края;

Не шумных… жаждал я,

Искал не злата, не честей

В пыли средь копий и мечей.

 

Поэт, помимо предположительных договоренностей с Грибоедовым, мог рассчитывать на благосклонность к своей неустроенной судьбе и военного начальства на Кавказе, а именно И.Ф. Паскевича, который был женат на двоюродной сестре Грибоедова и по службе очень сблизился с ним в 1827-1828 годах. Напомним, что Пушкин, окончив Царскосельский лицей и будучи в 1829 году коллежским секретарем (чин 10-го класса) мог претендовать на службу офицером (штабс-капитан в пехоте, штабс-ротмистр в кавалерии, подпоручик гвардии). И хотя поэт понимал, что даже Главнокомандующий на Кавказе Паскевич не посмеет взять его в ряды армии, но на помощь его он мог надеяться, что и произошло позднее, ведь именно Паскевич разрешил Пушкину прибыть в армию и стать свидетелем ратных дел. Суть побега поэта и заключалась в том, что, не получив разрешение императора, он не мог не принять участие в событиях русско-турецкой войны и уехал на Кавказ, ожидая милости грядущих дней.

Поэт не мог не чувствовать витавшие и над ним порывы «роковой» судьбы. И как это часто бывало в его жизни, он сам смело шел навстречу этим веяниям, проявляя почти безрассудный героизм и стремясь к выполнению задачи, сформулированной им самим еще в марте 1821 года: «Сцена моей поэмы должна бы находиться на берегах шумного Терека, на границах Грузии, в глухих ущельях Кавказа…». Начнем с того, что, фактически убегая из столиц якобы только для «свидания с братом и некоторыми из моих приятелей», поэт не мог не понимать, что его ждут серьезные неприятности.

Конечно, этот побег выглядел довольно странно. О планируемом отъезде поэта знали очень и очень многие, подорожная ему, хотя и с нарушениями, была выписана, Пушкин, приехав в Москву 14(26) марта, уехал из нее только в ночь на 2(14) мая. Получается, что недреманное око жандармского надзора почему-то выпустило из поля зрения поэта, и не специально ли Пушкину было дозволено все-таки отправиться на Кавказ, чтобы он мог воспеть впоследствии победы русского оружия? «Узнав случайно, что г. Пушкин выехал из С.-Петербурга по подорожной, выданной ему… на основании свидетельства частного пристава Моллера» (а это стало известно в III Отделении еще 5(17) марта), Бенкендорф 22 марта (3 апреля) распорядился о продолжении за Пушкиным «секретного наблюдения» в местах следования. И, конечно, начальству было хорошо известно, что Пушкин более чем на полтора месяца задержался в Москве. Показательно, что уже 12(24) мая в Тифлисе генерал И.Ф. Паскевич довел до сведения военного губернатора Грузии С.С. Стрекалова, что направляющийся на Кавказ Пушкин должен состоять под секретным надзором. При этом сам Пушкин прибыл в Тифлис только 27 мая (8 июня).

Получается, что побег как бы был, но ему не очень-то препятствовали сверху. А самое удивительное, что Бенкендорф, не сообщавший о самовольном отъезде Пушкина императору четыре месяца, только 20 июля (1 августа) подал Николаю I записку со странным вопросом: «Надо его спросить, кто ему дозволил отправиться в Эрзерум…» Государь потребовал в этом разобраться. А в это время Пушкин уже выезжал из того самого Эрзерума обратно домой… Дело, о котором мечтал поэт, дело в его судьбе уже было сделано и оставило неизгладимый след в его жизни…

 

От Георгиевска до Владикавказа

 

Продолжая свое путешествие, 28 мая 1829 года Пушкин и его спутники выехали из Георгиевска и в тот же день достигли станицы Екатериноградской, или Екатеринограда, где им до 30 мая пришлось дожидаться конвоя, который из-за возможных нападений горцев должен был сопровождать всех, кто следовал далее по Военно-грузинской дороге до Владикавказа. Вот как красочно описал поэт дальнейшее приключение:

«С Екатеринограда начинается военная Грузинская дорога; почтовый тракт прекращается. Нанимают лошадей до Владикавказа. Дается конвой казачий и пехотный и одна пушка. Почта отправляется два раза в неделю, и приезжие к ней присоединяются: это называется оказией. Мы дожидались недолго. Почта пришла на другой день, и на третье утро в девять часов мы были готовы отправиться в путь. На сборном месте соединился весь караван, состоявший из пятисот человек или около. Пробили в барабан. Мы тронулись. Впереди поехала пушка, окруженная пехотными солдатами. За нею потянулись коляски, брички, кибитки солдаток, переезжающих из одной крепости в другую; за ними заскрыпел обоз двухколесных ароб. По сторонам бежали конские табуны и стада волов. Около них скакали нагайские проводники в бурках и с арканами. Всё это сначала мне очень нравилось, но скоро надоело. Пушка ехала шагом, фитиль курился, и солдаты раскуривали им свои трубки. Медленность нашего похода (в первый день мы прошли только пятнадцать верст), несносная жара, недостаток припасов, беспокойные ночлеги, наконец беспрерывный скрып нагайских ароб выводили меня из терпения. Татаре тщеславятся этим скрыпом, говоря, что они разъезжаются как честные люди, не имеющие нужды укрываться. На сей раз приятнее было бы мне путешествовать не в столь почтенном обществе. Дорога довольно однообразная: равнина, по сторонам холмы. На краю неба вершины Кавказа, каждый день являющиеся выше и выше. Крепости, достаточные для здешнего края, со рвом, который каждый из нас перепрыгнул бы в старину не разбегаясь, с заржавыми пушками, не стрелявшими со времен графа Гудовича, с обрушенным валом, по которому бродит гарнизон куриц и гусей. В крепостях несколько лачужек, где с трудом можно достать десяток яиц и кислого молока».

 

Переход до Владикавказа через горы Большой Кабарды длился в таких сложных условиях четыре дня. Измученный медленным движением Пушкин то и дело пытался найти для себя что-либо интересное, вникая во все, что происходило вокруг. Поэта поразило место погребения нескольких тысяч погибших от чумы и минарет Татартуб, оставшийся на месте когда-то шумевшего там селения:

«Первое замечательное место есть крепость Минарет. Приближаясь к ней, наш караван ехал по прелестной долине, между курганами, обросшими липой и чинаром. Это могилы нескольких тысяч умерших чумою. Пестрелись цветы, порожденные зараженным пеплом. Справа сиял снежный Кавказ; впереди возвышалась огромная, лесистая гора; за нею находилась крепость. Кругом ее видны следы разоренного аула, называвшегося Татартубом и бывшего некогда главным в Большой Кабарде. Легкий одинокий минарет свидетельствует о бытии исчезнувшего селения. Он стройно возвышается между грудами камней, на берегу иссохшего потока. Внутренняя лестница еще не обрушилась. Я взобрался по ней на площадку, с которой уже не раздается голос муллы. Там нашел я несколько неизвестных имен, нацарапанных на кирпичах славолюбивыми путешественниками.

Дорога наша сделалась живописна. Горы тянулись над нами. На их вершинах ползали чуть видные стада и казались насекомыми. Мы различили и пастуха, быть может, русского, некогда взятого в плен и состарившегося в неволе. Мы встретили еще курганы, еще развалины. Два, три надгробных памятника стояло на краю дороги. Там, по обычаю черкесов, похоронены их наездники. Татарская надпись, изображение шашки, танга, иссеченные на камне, оставлены хищным внукам в память хищного предка».

 

Пушкин забыл упомянуть, что, поднявшись на минарет с Мусиным-Пушкиным, он оставил на его стене и свое имя, как некий материальный след собственного присутствия на Востоке. Постепенно в его дневниковых записях усиливается восточный колорит, и становится заметнее знание автором истории этих мест (многое говорит, например, упоминание поэтом графа генерал-фельдмаршала Ивана Васильевича Гудовича (1741-1820), гремевшего совсем недавно на Кавказе). Описывая в дальнейшем быт и нравы кавказских народов, Пушкин проявляет явную прозорливость, когда пишет, к примеру, о черкесах, которые очень долго выступали противниками усиления России на Кавказе:

«Черкесы нас ненавидят. Мы вытеснили их из привольных пастбищ; аулы их разорены, целые племена уничтожены. Они час от часу далее углубляются в горы и оттуда направляют свои набеги. Дружба мирных черкесов ненадежна: они всегда готовы помочь буйным своим единоплеменникам. Дух дикого их рыцарства заметно упал… Почти нет никакого способа их усмирить, пока их не обезоружат, как обезоружили крымских татар, что чрезвычайно трудно исполнить, по причине господствующих между ними наследственных распрей и мщения крови. Кинжал и шашка суть члены их тела, и младенец начинает владеть ими прежде, нежели лепетать… Что делать с таковым народом? Должно однако ж надеяться, что приобретение восточного края Черного моря, отрезав черкесов от торговли с Турцией, принудит их с нами сблизиться. Влияние роскоши может благоприятствовать их укрощению: самовар был бы важным нововведением. Есть средство более сильное, более нравственное, более сообразное с просвещением нашего века: проповедание Евангелия».

 

Как видим, Пушкин видел выход из создавшегося положения и в разоружении горцев, и в прекращении их связи с Османской империей, и, главное, в привнесении в их жизнь «примет цивилизованности» вплоть до проповеди Евангелия. Еще 24 сентября 1820 года в письме к брату поэт писал: «Дикие черкесы напуганы; древняя дерзость их исчезает. Дороги становятся час от часу безопаснее, многочисленные конвои излишними. Должно надеяться, что эта завоеванная сторона, до сих пор не приносившая никакой существенной пользы России, скоро сблизит нас с персиянами безопасною торговлею, не будет нам преградою в будущих войнах». Поэт прекрасно разбирался в попытках прогрессивного преобразования кавказских территорий, имевших место в начале XIX века. Ему через посредство Грибоедова, знатока Кавказа и Востока, могли быть известны следующие сочинения: «Мнение адмирала Мордвинова о способах, коими России удобнее можно привязать к себе постепенно кавказских жителей», и записка В.Ф. Тимковского о «Киргизской орде». И естественно, что Пушкин хорошо понимал то благотворное влияние, которое христианское миссионерство могло оказать и оказало в итоге на народы Кавказа.

 

Тяга к Востоку

 

«Путешествие в Арзрум» вообще прекрасно продемонстрировало ту тягу к Востоку, которая сквозной нитью проходит через все творчество поэта. Откуда же появилась у Пушкина эта тяга и весьма серьезные познания восточного мира? Отметим сразу, что творческие поиски поэта, по сути, соответствовали резко возросшему всеобщему интересу к Востоку в то время. Пушкин не только внимательно следил долгие годы за всеми литературными новинками, касавшимися восточных стран, переводов персидской и иной поэзии, он неоднократно бывал также в петербургских и московских театрах, где тогда были очень популярны оперы и балеты на восточные темы.

Первоначальный интерес поэта к Востоку, без сомнения, пробудился в связи с его «африканскими корнями»: прадед поэта, Абрам Петрович Ганнибал, был выходцем из Северной Эфиопии и принадлежал к знатному роду. Позднее Пушкин неоднократно обращался к теме Африки и своего прадеда в произведениях «К Языкову», «Как жениться задумал царский арап», «Моя родословная», «Арап Петра Великого». Поэт, которого друзья в шутку называли «бес арабский», а сам он себя называл «потомком негров безобразным», имел огромный интерес к родине своего прадеда, сочувствовал судьбе «моей братьи негров», желая их скорого «освобождения от рабства нестерпимого», и неудивительно, что он мечтал когда-нибудь увидеть Африку:

Под небом Африки моей

Вздыхать о сумрачной России,

Где я страдал, где я любил,

Где сердце я похоронил…

 

Очень важно подчеркнуть, что, прекрасно зная родословную своего «африканского» предка, Пушкин воспринимал свои корни и как мусульманские, хотя он прекрасно знал, что Петр I обратил «арапа» Ганнибала в православную веру и что в Эфиопии было широко распространено христианство. Об этом свидетельствует факт наличия в пушкинских архивных бумагах анонимной биографии рода Ганнибала, где указывается, что отец Абрама Ганнибала «по магометанскому обычаю имел очень много жен, в числе около тридцати»…

В лицее, по свидетельству многих, Пушкин особенно много внимания уделял изучению истории и философии, в том числе древней. В рецензии на второй том «Истории русского народа» Н.А. Полевого Пушкин позднее писал: «...В сей-то священной стихии исчез и обновился мир. История древняя есть история Египта, Персии, Греции, Рима. История новейшая есть история христианства...». Во время обучения в лицее Пушкина лекции по истории там читал профессор И.К. Кайданов, автор учебника «Основания всеобщей политической истории», который рассказывал лицеистам и о Персии, «первом великом государстве на свете», и об учении Зороастра (Заратуштры), и об Аравии, и о Мухаммеде и созданной им религии – исламе. Эти лекции и самостоятельные занятия пробудили у лицеистов стойкое увлечение Востоком, которое выразилось в составленном ими под руководством В.К. Кюхельбекера объемном «Словаре» с выписками по самым различным вопросам истории, философии и литературы. Пушкин долго еще помнил этот словарь, в котором встречаются и восточные авторы Саади, Зороастр:

Златые дни! Уроки и забавы,

И черный стол, и бунты вечеров,

И наш словарь, и плески мирной славы,

И критики лицейских мудрецов.

 

Еще в 1824 году Кюхельбекер писал в статье «О направлении нашей поэзии»: «При основательнейших познаниях и большем, нежели теперь, трудолюбии наших писателей Россия по самому своему географическому положению могла бы присвоить себе все сокровища ума Европы и Азии – Фердуоси, Гафис, Саади, Джами ждут русский читателей». Пушкин, к примеру, прекрасно знал перевод стихотворения «Завещание» Саади, и, по мнению литературоведов, оно послужило одним из творческих толчков к написанию им знаменитого «Памятника» с теми же самыми идеями: «Душа в заветной лире мой прах переживет». А в качестве эпиграфа к своему «Бахчисарайскому фонтану» поэт выбрал слова Саади из его поэмы «Бустан»: «Многие, так же как и я, посещали сей фонтан; но иных уж нет, другие странствуют далече». Эти же строки поэт повторил позже и в «Евгении Онегине»:

Но те, которым в дружной встрече

Я строфы первые читал…

Иных уж нет, а те далече,

Как Сади некогда сказал.

 

Позднее, в 1828 году, в стихотворении «В прохладе сладостной фонтанов…» Пушкин воспел последователей поэта Саади, «тешивших ханов стихов гремучим жемчугом», а самого Саади возвел на олимп поэзии, назвав Персию «чудной стороной»:

Но ни один волшебник милый,

Владетель умственных даров,

Не вымышлял с такою силой,

Так хитро сказок и стихов,

Как прозорливый и крылатый

Поэт той чудной стороны,

Где мужи грозны и косматы,

А жены гуриям равны.

 

В 1829 году в черновом варианте упоминавшегося нами ранее шедевра «На холмах Грузии лежит ночная мгла…» поэт еще раз вернулся к словам Саади в своей блистательной поэтической манере:

Прошли за днями дни. Сокрылось много лет,

Где вы, бесценные созданья?

Иные далеко, иных уж в мире нет –

Со мной одни воспоминанья.

 

Обучаясь в лицее, Пушкин мог быть свидетелем въезда в Царское Село персидского посольства во главе с Мирзой Абул Хасан-ханом в 1814 году и, так же как его младший современник князь А.Д. Салтыков, восхититься великолепной процессией персов в ярких одеждах с двумя слонами и множеством лошадей, и захотеть увидеть, хотя бы когда-нибудь, удивительный восточный мир. «Это странное видение произвело на меня сильное впечатление и породило желание видеть Восток, и особенно Персию», – писал тогда Салтыков. Пушкин не мог также не читать модных в то время журналов, где то и дело появлялись статьи о Персии и восточных странах. К примеру, в «Вестнике Европы», где поэт дебютировал в 1814 году, в марте 1815 были опубликованы статьи «О народах, обитающих в Персии» и «О нынешнем шахе персидском». Во второй из них с отрывками из стихотворений шаха рассказывалось о том самом Фетх-Али-шахе, который через 15 лет сыграет роковую роль в тегеранской трагедии, приведшей к гибели Грибоедова.

Уже в поэме «Руслан и Людмила» чувствуется сильное влияние на Пушкина восточной поэзии, в частности иранского эпоса Фирдоуси «Шах-наме», который отдельными эпизодами вошел в «Повесть о Еруслане Лазаревиче», которую внимательно изучал Пушкин. В этой пушкинской поэме произошло слияние элементов русского народного эпоса с элементами восточных сюжетов, ведь поэт, к примеру, сам признавался, что

…благо мне не надо

Описывать волшебный дом;

Уже давно Шехерезада

Меня предупредила в том.

 

А в «Бахчисарайском фонтане» Пушкин прекрасно передал жизненные идеалы, религиозные и моральные представления людей Востока, которые особенно ярко выразили в прошлые века великие персидские поэты, говорившие о предпочтении земного блаженства райскому. В так называемой татарской песне из этой поэмы Пушкин прямо признал, что земные радости блаженней даже паломничества в Мекку и геройской гибели:

Дарует небо человеку

Замену слез и частых бед:

Блажен факир, узревший Мекку

На старости печальных дет.

Блажен, кто славный брег Дуная

Своею смертью освятит:

К нему навстречу дева рая

С улыбкой страстной полетит.

Но тот блаженней, о Зарема,

Кто, мир и негу возлюбя,

Как розу, в тишине гарема

Лелеет, милая, тебя.

 

Любопытно, что три недели, проведенные Пушкиным в августе-сентябре 1820 года в Гурзуфе, маленькой татарской деревне в Крыму, поэт считал «счастливейшими минутами жизни своей». Поселившись там вместе с Раевскими на даче бывшего генерал-губернатора Новороссийского края герцога Ришелье, он нашел в библиотеке сочинения Байрона, которые раньше читал по-французски. Теперь же при помощи друга Николая Раевского он упорно изучал английский язык и прочел в подлиннике восточные поэмы Байрона: «Гяура», «Корсара», «Лару», «Абидосскую невесту», «Осаду Коринфа» и «Паризину». Эти поэмы не могли не повлиять на поэта, что чувствуется во многих его восточных произведениях. Вслед за Байроном Пушкин считал, что в увлечении Востоком поэт должен сохранять вкус и взор европейца. Он прямо признавался, что при написании «Бахчисарайского фонтана» «слог восточный» был для него «образцом, сколько возможно нам, благоразумным, холодным европейцам».

Дотошными исследователями творчества Пушкина установлено, что из 2000 наиболее часто употребляемых слов в текстах поэта слова «турок», «француз», «роза» встречаются 101 раз, прилагательное «турецкий» – 75 раз, слово «восток» – 44 раза, слова «кавказский» и «Русь» – 42 раза, а «гарем» – 41 раз. Налицо явное увлечение поэта восточным колоритом. Существуют многочисленные свидетельства, что Пушкин несколько раз предпринимал попытки изучения турецкого, арабского, древнееврейского и других восточных языков, но далеко в этом не продвинулся. В его библиотеке хранилось множество книг, посвященных истории и культуре восточных стран, которыми он постоянно пользовался. Это относится и к «Истории Персии» Джона Малькольма, изданной в Париже в 1821 году.

Поэма «Бахчисарайский фонтан», которая просто изобиловала достоверными историческими сведениями из истории Крымского ханства, сразу обратила на себя внимание именно ее ориенталистскими мотивами. Поэта даже стали называть тогда в печати «нашим юным Саади».

 

Южная ссылка поэта

 

Немаловажно также иметь в виду, что сама судьба как бы толкала Пушкина в «восточные объятья», ведь в свое первое долгое странствие с восточными мотивами Пушкин отправился не по своей воле. За вольнолюбивые стихи и эпиграммы он был выслан из Петербурга, хотя сама ссылка и была обставлена лишь как перевод поэта по службе – он был прикомандирован к канцелярии генерала И.Н. Инзова, попечителя над иностранными колонистами на юге России, впоследствии наместника Бессарабии. 5 мая 1820 года Пушкину была выдана подорожная за № 2295: «…Показатель сего, Ведомства Государственной коллегии иностранных дел Коллежский секретарь Александр Пушкин, отправлен по надобностям службы к Главному попечителю колонистов Южного края России, г. Генерал-Лейтенанту Инзову…». И, конечно, молодой ссыльный не мог знать, что суждено ему будет уехать из Петербурга на долгие 7 лет: он вернется в Москву из ссылки в Михайловском только 8 сентября 1826 года, а в Петербурге появится и вообще лишь 23 мая 1827 года. И увидит поэт за это время самые разные края: Кавказ (более двух месяцев лета 1820), Крым (3 недели в августе-сентябре 1820), Украину (лето и осень 1820, зима 1821, 1823 года), Молдавию (многочисленные поездки 1820-1823 годы). Больше всего времени поэт проведет в Кишиневе (в целом не менее полутора лет с 21 сентября 1820 года по 2 июля 1823 года) и Одессе (тринадцать месяцев – с 3 июля 1823 года по 31 июля 1824 года).

Напомним, что поэт находился в тех краях по долгу службы, хотя он и часто писал о себе как о вольном страннике: «Здесь, лирой северной пустыни оглашая, скитался я…». С бывшим храбрым боевым генералом Инзовым у него сложились прекрасные отношения, что очень помогало поэту по службе. По ходатайству генерала перед начальством Пушкину удалось перевестись из Кишинева в Одессу к новороссийскому и бессарабскому генерал-губернатору М.С. Воронцову. Однако через некоторое время с новым начальником у Пушкина испортились отношения, опальный поэт стал вести себя слишком дерзко и попросил отставки. В итоге все кончилось весьма печально: 11 июля 1824 года в Одессе было получено предписание: Пушкина «исключить из списка Министерства иностранных дел за дурное поведение» и выслать в Псковскую губернию, в село Михайловское, где его ждало более двух лет изоляции (с 9 августа 1824 года по 4 сентября 1826) лишь с кратковременной отлучкой в Псков.

Годы южной ссылки были одними из самых благодатных в жизни Пушкина, по сути, они сделали из него поэта, известного всей России. Достаточно сказать, что за эти годы им были созданы больше 125 стихотворений, в том числе «Песнь о вещем Олеге», первые главы «Евгения Онегина», а также ключевые для его творчества поэмы «Кавказский пленник», «Бахчисарайский фонтан» и «Цыганы». И совсем неудивительно, что в творчестве поэта засверкали совершенно новые мотивы и краски, связанные со сквозной и очень важной для него темой Востока. Так уж получилось, что эта тема оказалась одной из центральных в творчестве трех великих поэтов «золотого века русской поэзии» – Грибоедова, Пушкина и Лермонтова.

А чего вообще следовало ожидать от молодого, романтически настроенного Пушкина, перед которым открылся неведомый ему ранее мир Востока, который он увидел и на Кавказе, и в Крыму, и в частичном, обрывочном виде в Бессарабии и на юге Украины? Все эти пограничные земли империи многие века находились в орбите и военного, и религиозного, и политического соперничества России с ее южными соседями. Реалии Востока были здесь просто на каждом шагу. Даже в Одессе поэт попадал в иной мир, когда

…За трубкой раскаленной,

Волной соленой оживленный,

Как мусульман в своем раю,

С восточной гущей кофе пью.

 

А в Крыму, в Гурзуфе, поэт поселил героя своей незаконченной сказки Мехмета, с весьма показательными характеристиками:

Недавно бедный музульман

В Юрзуфе жил с детьми, с женою;

Душевно почитал священный Алькоран –

И счастлив был своей судьбою…

 

Народы, языки, религии и обычаи – всё смешалось на южных просторах России, и поэт не мог не отражать в своих стихах этой удивительной пестроты:

Теснится средь толпы еврей сребролюбивый.

Под буркою казак, Кавказа властелин,

Болтливый грек и турок молчаливый,

И важный перс, и хитрый армянин…

 

А сколько чудес дарил новый мир дикой природы:

Забытый светом и молвою,

Далече от брегов Невы,

Теперь я вижу пред собою

Кавказа гордые главы.

Над их вершинами крутыми,

На скате каменных стремнин,

Питаюсь чувствами немыми

И чудной прелестью картин…

 

В письме к брату Пушкин писал: «Два месяца жил я на Кавказе… Жалею, мой друг, что ты со мною вместе не видел великолепную цепь этих гор; ледяные их вершины, которые издали, на ясной заре, кажутся странными облаками разно-цветными и недвижными; жалею, что не всходил со мною на острый верх пятихолмного Бешту, Машука, Железной горы, Каменной и Змеиной. Кавказский край, знойная граница Азии, любопытен во всех отношениях».

Поэт глубже и глубже погружался в этот загадочный восточный мир и оставлял его яркие блёстки, в том числе об исламе и Коране («Его таинственная сила…// Слова святые начертила»), в своих стихотворных набросках:

В пещере тайной, в день гоненья,

Читал я сладостный Коран,

Внезапно ангел утешенья,

Влетев, принес мне талисман.

 

Пушкин действительно привёз с юга сердоликовый перстень-печатку, ставший его знаменитым талисманом, но, к сожалению, впоследствии не сохранившийся:

Там, где море вечно плещет

На пустынные скалы,

Где луна теплее блещет

В сладкий час вечерней мглы,

Где, в гаремах наслаждаясь,

Дни проводит мусульман,

Там волшебница, ласкаясь,

Мне вручила талисман.

 

Позже поэт, мечтая и о странствиях, и о покое, и о военных подвигах, не раз вспоминал свой талисман:

В уединенье чуждых стран,

На лоне скучного покоя,

В тревоге пламенного боя

Храни меня, мой талисман.

 

Уже в первых своих стихах, написанных на юге, поэт, назвавший себя «искателем новых впечатлений», «изгнанником неизвестным», «на скифских берегах переселенцем новым», воспевает свое бегство с Родины («Я вас бежал, отечески края…», «Мне моря сладкий шум милее»):

Шуми, шуми, послушное ветрило,

Волнуйся подо мной, угрюмый океан.

Лети, корабль, неси меня к пределам дальным

По грозной прихоти обманчивых морей,

Но только не к брегам печальным

Туманной родины моей…

 

И вот уже вскоре поэт, увидевший «лазурь чужих небес, полдневные края», «сады татар, селенья, города», «чуждые поля и рощи», «холмы Тавриды, край прелестный», может с гордостью написать:

Я видел Азии бесплодные пределы,

Кавказа дальний край, долины обгорелы,

Жилище дикое черкесских табунов,

Подкумка знойный брег, пустынные вершины,

Обвитые венцом летучим облаков,

И закубанские равнины!

Ужасный край чудес!..

 

Причем всё увиденное поэт воспринимал со страстью и любопытством. Он умел гениально чувствовать дух каждого края и его народа, неповторимо передавать красоты увиденных им пейзажей и природных мест. Говоря о горячности поэта, следует лишь упомянуть, что в 1821 году в Молдавии Пушкин, очарованный цыганами, ушел в табор и странствовал с ним некоторое время:

Встречал я посреди степей

Над рубежами древних станов

Телеги мирные цыганов,

Смиренной вольности детей.

За их ленивыми толпами

В пустынях часто я бродил.

Простую пищу их делил

И засыпал пред их огнями.

 

А когда в том же году вспыхнуло восстание греков против османского ига, Пушкин настолько рьяно рвался им на помощь, как и многие другие добровольцы («увижу кровь, увижу праздник мести… и смерти гордой ожиданье», – писал он тогда), что в Москве даже прошел слух, будто он находится в армии восставших греков. Летом же 1824 года в Одессе, находясь в тяжелом состоянии духа, поэт вообще замыслил «поэтический побег» из России за границу морем, в чем ему готовы были помочь Е.К. Воронцова и В.Ф. Вяземская. Пушкин признавался тогда, что хочется ему «взять тихонько трость и шляпу и поехать посмотреть на Константинополь». Однако чувство любви и привязанность к друзьям остановили поэта:

Могучей страстью очарован,

У берегов остался я.

 

В Кишиневе Пушкин сблизился с будущим популярным прозаиком А.В. Вельтманом. Они встретились снова лишь десять лет спустя, в 1831 году в Москве, и как знаменательно, что поэт, прекрасно знавший творчество Вельтмана, успел тогда познакомиться с одним из самых известных романов писателя, показательно названным «Странник» (уж очень модным стало в ту бурную эпоху это слово, ведь произведения с такими названиями встречаются, пожалуй, у большинства русских поэтов того времени, в том числе у Пушкина и Грибоедова). Поэт неоднократно рвался куда-то в самые дальние дали, не в Европу даже, а в загадочные «отдаленные страны», в том числе, конечно, и восточные, хотел начать «вольный бег по вольному распутью моря». В 1823 году он выразил это своеобразным гимном океану в стихотворении, обращенном к неизвестному моряку:

Дай руку – в нас сердца единой страстью полны.

Для неба дального, для отдаленных стран

Оставим берега Европы обветшалой;

Ищу стихий других, земли жилец усталый;

Приветствую тебя, свободный океан.

 

В этот период у поэта появилась страстная тяга к морским просторам и ко всему, что с ними связано: кораблю («Морей красавец окриленный! // Тебя зову – плыви, плыви…») и ветру («Ты ветер, утренним дыханьем // Счастливый парус напрягай…»). Позднее, находясь в ссылке в Михайловском, как бы предвидя, что ему не суждено уже будет увидеть море, Пушкин написал прощальную оду «К морю»:

Прощай свободная стихия!

В последний раз передо мной

Ты катишь волны голубые

И блещешь гордою красой…

 

Прощай же, море! Не забуду

Твоей торжественной красы

И долго, долго слышать буду

Твой гул в вечерние часы.

В леса, в пустыни молчаливы

Перенесу, тобою полн,

Твои скалы, твои заливы,

И блеск, и тень, и говор волн.

 

Восток манил и манил к себе поэта. В 1824 году во «Втором послании цензору» он упомянул Омара де Гали, мусульманского халифа VII века, который, по преданию, сжег Александрийскую библиотеку. В 1826 году в «Песнях о Стеньке Разине» появляется персидский мотив с легендарной плененной царевной:

…Грозен Стенька Разин,

Перед ним красная девица,

Полоненная персидская царевна.

Не глядит Стенька Разин на царевну,

А глядит на матушку на Волгу…

Как вскочил тут грозен Стенька Разин,

Подхватил персидскую царевну,

В волны бросил красную девицу,

Волге-матушке ею поклонился.

 

Именно в Михайловском, «в глуши, во мраке заточенья», поэт снова вернулся к теме своего побега, обращаясь к своему брату: «Благослови побег поэта…». Он объяснил свою цель побега и желания оказаться «под небом дальным», «в чуждой стороне», следующими строками:

Иду в чужбине прах отчизны

С дорожных отряхнуть одежд.

 

Поэт ещё долго мечтал о морских просторах, о бегстве в неведомые земли. По его словам, он «оставить был совсем готов // Неволю невских берегов» или отправиться в «чёрный отдалённый путь».

Тема Востока и восточных странствий была отнюдь не проходной и случайной в творчестве поэта, а именно стержневой, на которую нанизывались многие произведения автора. Если все их собрать вместе, то получился бы солидный том, занимающий по самым приблизительным подсчетам до седьмой части стихотворного наследия поэта. Не имея возможности анализировать все эти произведения, в которых восточная тема раскрывалась впрямую или косвенно, через призму истории, мифов, легенд или сказок, путевых зарисовок или наблюдений, переводов или интерпретаций, перечислим лишь основные из них, созданные поэтом в 1820-1829 годах, до своего второго путешествия на Кавказ: поэмы «Руслан и Людмила», «Кавказский пленник», «Гаврилиада», «Бахчисарайский фонтан», «Цыганы», стихотворения «Погасло дневное светило…», «Я видел Азии бесплодные пределы…», «Черная шаль», «Земля и море», «Война», «В.Л. Давыдову», «Кто видел край, где роскошью природы…», «К Овидию», «Недавно бедный музульман…», «Баратынскому», «Песнь о вещем Олеге», «Таврида», «Гречанке», «Адели», «Завидую тебе, питомец моря смелый…», «Из письма к Вигелю», «Кораблю», «К морю», «Фонтану Бахчисарайского дворца», «Виноград», «О дева-роза, я в оковах…», «Клеопатра», «Храни меня, мой талисман…», «Злато и булат», «Буря», «Соловей и роза», «Талисман», «Не пой, красавица, при мне…», «В прохладе сладостной фонтанов».

Особняком в этом ряду стоит несомненный шедевр Пушкина «Подражания Корану», написанный в сентябре-ноябре 1824 года в Михайловском и Тригорском и ясно свидетельствующий о том, насколько хорошо и глубоко поэт знал не только текст, но и сам дух Корана и исламских традиций. «Я тружусь во славу Корана…», – откровенно писал он тогда брату из Тригорского. Суть своего замысла автор объяснил так: «…Многие нравственные истины изложены в Коране сильным и поэтическим образом. Здесь предлагается несколько вольных подражаний». А далее поэт кратко и ясно оценил стиль и особенности Корана: «…Какая смелая поэзия».

Пушкин познакомился с Кораном еще в лицейскую эпоху и потом неоднократно обращался к нему. И в Одессе, и в Михайловском поэт пользовался переводом Корана, сделанным М.И. Веревкиным и изданным под названием «Книга Аль-Коран, аравлянина Магомета…». Существуют подсчеты, что до 1/5 части «Подражаний» Пушкина почти буквально передают текст Веревкина, но с вольными интерпретациями поэта. Из «Подражаний» видно, что Пушкин просто очарован поэтикой Корана, следуя за стихами его различных сур. Поэт использовал в своем цикле, в частности, следующие суры: 2, 25, 33, 48, 59, 61, 73, 93.

Особый интерес у Пушкина вызывала личность самого Мухаммеда (Магомета, как он его называл). В начале XIX века и в Европе, и в России все считали Магомета автором Корана. Пушкина же более всего увлекал сам факт того, что Магомет был поэтом. В не вошедшей в шестое стихотворение «Подражаний» строфе он прямо называл его поэтом:

Они твердили: пусть виденья

Толкует хитрый Магомет,

Они ума его творенья,

Его ль нам слушать, он поэт!

 

Жизнь Магомета, поэта-изгнанника, поначалу гонимого и не признанного, была созвучна с судьбой самого Пушкина, бывшего в то время в ссылке и обеспокоенного темой изгнания («Всегда гоним, теперь в изгнаньи // Влачу закованные дни»). Большинство стихов «Подражаний» фактически прослеживали жизненный путь пророка – от раннего периода его деятельности до обретения им власти духовного лидера, полководца и правителя. При этом поэт не просто повторял канву Корана, а вносил от себя в стихотворения новые мотивы и тексты в духе подлинника.

Пушкин прекрасно понимал особую роль России в евразийском пространстве и своими восточными произведениями оставил нам своеобразный наказ: понимать другие народы, ценить особенности их культуры, уважать религиозные различия и ни в коем случае не делать их поводом для межнациональной вражды. Будучи знатоком истории, увлекаясь поэзией различных народов мира, поэт уже в 1825 году пришел к выводу, который и сегодня следовало бы иметь в виду силам, которые хотят причесать все народы «под одну гребенку», не учитывая их вековые особенности: «Климат, образ правления, вера дают каждому народу особенную физиономию, которая более или менее отражается в зеркале поэзии. Есть образ мыслей и чувствований, есть тьма обычаев, поверий и привычек, принадлежащих исключительно какому-нибудь народу». Показав в «Арапе Петра Великого» (1827), что приобщение к передовой европейской культуре благотворно для людей разных национальностей, поэт мечтал об объединении народов Запада и Востока силой поэзии. В своем хрестоматийном стихотворении «Я памятник себе воздвиг нерукотворный» он не случайно утверждал, что «и ныне дикий тунгус, и друг степей калмык» рано или поздно приобщаться к его поэтическому слову.

Новое путешествие Пушкина на Кавказ и «далее на Восток» только укрепило его стремление глубже понять приметы восточного мира, ну и, конечно, постараться отразить их в новых произведениях.

 

На Военно-Грузинской дороге и в Тифлисе

 

1 июня 1829 года Пушкин после четырехдневного пути из Екатеринограда добрался до Владикавказа, как он писал, «прежнего Кап-кая, преддверия гор», ставшего ключевым местом соединения «Кавказской линии» с Закавказьем. Далее предстояло самое интересное и сложное – путь по Военно-Грузинской дороге (а она занимала в целом более 200 верст) до Тифлиса, путь опасный и удивительно красивый, который и сегодня поразит любого путешественника. Во Владикавказе пришлось два дня ждать новой оказии, и Пушкину удалось впервые за долгое время сделать свои дневниковые записи. Утоляя собственное любопытство, он отправился к осетинским аулам, окружавшим город, вновь изучать местный быт:

 «Я посетил один из них и попал на похороны. Около сакли толпился народ… Мертвеца вынесли на бурке... положили его на арбу… Тело должно было быть похоронено в горах, верстах в тридцати от аула… Осетинцы самое бедное племя из народов, обитающих на Кавказе; женщины их прекрасны и, как слышно, очень благосклонны к путешественникам. У ворот крепости встретил я жену и дочь заключенного Осетинца. Они несли ему обед. Обе казались спокойны и смелы; однако ж при моем приближении обе потупили голову и закрылись своими изодранными чадрами».

 

В дорогу до Тифлиса Пушкин отправился 3 июня, всего лишь за 3 дня до своего 30-летия, которое пришлось встретить в дороге, да еще в экстремальных условиях. Уж не нагадал ли тем самым поэт самому себе тревожное и трагическое следующее десятилетие своей жизни?

А пока Пушкин, наконец-то, впервые увидел те самые чарующие красоты дикой природы Кавказа, которые дарит странникам Военно-Грузинская дорога. Ведь побывав ранее, в 1820 году, только на Кавказских Минеральных Водах, Пушкин очень жалел, что не увидел тогда Грузии и не смог расположить «сцену поэмы» «Кавказского пленника» «на берегах шумного Терека, на границах Грузии». Вот как он живописал теперь, в 1829 году, потрясшие его виды:

 «Пушка оставила нас. Мы отправились с пехотой и казаками. Кавказ нас принял в свое святилище. Мы услышали глухой шум и увидели Терек, разливающийся по разным направлениям. Мы поехали по его левому берегу.

Шумные волны его приводят в движение колеса низеньких осетинских мельниц, похожих на собачьи конуры. Чем далее углублялись мы в горы, тем уже становилось ущелие. Стесненный Терек с ревом бросает свои мутные волны чрез утесы, преграждающие ему путь. Ущелие извивается вдоль его течения. Каменные подошвы гор обточены его волнами. Я шел пешком и поминутно останавливался, пораженный мрачною прелестию природы. Погода была пасмурная; облака тяжело тянулись около черных вершин.

Не доходя до Ларса, я отстал от конвоя, засмотревшись на огромные скалы, между коими хлещет Терек с яростию неизъяснимой. Вдруг бежит ко мне солдат, крича издали: «Не останавливайтесь, В(аше) Б(лагородие), убьют». Это предостережение с непривычки показалось мне чрезвычайно странным. Дело в том, что Осетинские разбойники, безопасные в этом узком месте, стреляют через Терек в путешественников. Накануне нашего перехода они напали таким образом на Генерала Бековича, проскакавшего сквозь их выстрелы».

 

До Ларса, где пришлось заночевать, путники добрались все-таки без приключений и нападения. Пушкин попробовал там «в первый раз кахетинского вина из вонючего бурдюка» и нашел «измаранный список Кавказского Пленника», который «перечел с большим удовольствием». На другой день поутру отправились дальше и вскоре вступили в знаменитое и неповторимое Дарьяльское ущелье, которое пробудило у поэта бурные чувства, оставшиеся на всю жизнь:

«В семи верстах от Ларса находится Дариальский пост. Ущелье носит то же имя. Скалы с обеих сторон стоят параллельными стенами. Здесь так узко, так узко, пишет один путешественник, что не только видишь, но, кажется, чувствуешь тесноту. Клочок неба как лента синеет над вашей головою. Ручьи, падающие с горной высоты мелкими и разбрызганными струями, напоминали мне похищение Ганимеда, странную картину Рембрандта. К тому же и ущелье освещено совершенно в его вкусе. В иных местах Терек подмывает самую подошву скал, и на дороге, в виде плотины, навалены каменья. Недалеко от поста мостик смело переброшен через реку. На нем стоишь как на мельнице. Мостик весь так и трясется, а Терек шумит, как колеса, движущие жернов. Против Дариала на крутой скале видны развалины крепости. Предание гласит, что в ней скрывалась какая-то Царица Дария, давшая имя свое ущелию: сказка. Дариал на древнем Персидском языке значит ворота. По свидетельству Плиния, Кавказские врата, ошибочно называемые Каспийскими, находились здесь. Ущелие замкнуто было настоящими воротами, деревянными, окованными железом…».

Как видим, Пушкин прекрасно знал историю, а Дарьяльское ущелье стало для него символом дальних странствий: не случайно же он, вернувшись с Кавказа, заказал художнику Никанору Чернецову картину с изображением ущелья, и она сопровождала его до самой смерти в 1837 году в кабинете на Мойке, 12.

Далее на пути к селению Казбек, что находится у подошвы одноименной горы, Пушкин увидел над Тереком Троицкие ворота, «образованные в скале взрывом пороха», Бешеную Балку – «овраг, во время сильных дождей превращающийся в яростный поток», а в самом селении он подружился с фактическим хозяином селения М.Г. Казбеги (1805-1876), происходившем из семьи владетельных грузинских князей. Дальнейший путь уже не был для поэта таким захватывающим:

«Скоро притупляются впечатления. Едва прошли сутки, и уже рев Терека и его безобразные водопады, уже утесы и пропасти не привлекали моего внимания. Нетерпение доехать до Тифлиса исключительно овладело мною. Я столь же равнодушно ехал мимо Казбека, как некогда плыл мимо Чатырдага. Правда и то, что дождливая и туманная погода мешала мне видеть его снеговую груду, по выражению поэта, подпирающую небосклон».

 

Однако в размеренность путешествия ворвалась сама история. Пушкину стало известно, что на его пути может встретиться сын персидского наследного принца Аббас-Мирзы, внук Фетх-Али-шаха, Хосров-Мирза (1813-1875), который в сопровождении многих спутников направлялся в Санкт-Петербург с «искупительной миссией» извинений персидского двора за жестокое убийство в Тегеране 30 января 1829 года министра-посланника А.С. Грибоедова и около 40 его сотрудников и охраны. Грибоедовская тема, с которой началось путешествие Пушкина в Арзрум, опять громко заявила о себе. И примечательно, что недалеко от Казбека вначале Пушкин встретил не самого принца Хосров-Мирзу, а известного поэта и ученого Фазиль-Хана, находившегося в составе миссии. Вот как Пушкин описал эту встречу:

«Ждали персидского принца. В некотором расстоянии от Казбека попались нам навстречу несколько колясок и затруднили узкую дорогу. Покамест экипажи разъезжались, конвойный офицер объявил нам, что он провожает придворного персидского поэта и, по моему желанию, представил меня Фазил-Хану. Я, с помощию переводчика, начал было высокопарное восточное приветствие; но как же мне стало совестно, когда Фазил-Хан отвечал на мою неуместную затейливость простою, умной учтивостию порядочного человека! Он надеялся увидеть меня в Петербурге; он жалел, что знакомство наше будет непродолжительно и проч. Со стыдом принужден я был оставить важно-шутливый тон и съехать на обыкновенные европейские фразы. Вот урок нашей русской насмешливости. Вперед не стану судить о человеке по его бараньей папахе и по крашеным ногтям».

О том, что эта встреча также навеяла Пушкину воспоминания о Грибоедове, свидетельствует хотя бы то, что в черновой редакции его очерка приводилась цитата из «Горя от ума», а одного из участников персидской миссии, камергера двора персидского шаха, позднее, осенью 1829 года, Пушкин нарисовал по памяти в том же альбоме Ел. Н. Ушаковой, где он запечатлел несколькими листами позднее самого Грибоедова в персидской шапке. А в своем наброске стихотворения, посвященного Фазиль-Хану, Пушкин совсем не случайно вспомнил любимых им, так же как и Грибоедовым, персидских поэтов Хафиза и Саади:

Благословен твой подвиг новый,

Твой путь на север наш суровый,

Где кратко царствует весна,

Но где Гафиза и Саади

Знакомы.... имена.

Ты посетишь наш край полночный,

Оставь же след......

Цветы фантазии восточной

Рассыпь на северных снегах.

 

Любопытно, что Фазиль-Хан долго и скрытно хотел переселиться из Персии в Россию, выразив это желание еще в своем тайном обращении к российским властям во время поездки в Санкт-Петербург в 1829 году, и под конец жизни ему это все-таки удалось: он переселился в Тифлис, где был преподавателем восточных языков и где умер. Следует особо отметить, что в описании встречи с «искупительной миссией» Пушкин больше внимания уделил поэту Фазиль-Хану, нежели самому принцу, которого поэт встретил на дороге в день своего рождения, 6 июня, и о котором в очерк вошли только такие строки:

«Тут я встретил Русского офицера, провожающего Персидского Принца. Вскоре услышал я звук колокольчиков, и целый ряд катаров (мулов), привязанных один к другому и навьюченных по-азиатски, потянулся по дороге. Я пошел пешком, не дождавшись лошадей; и в полверсте от Ананура, на повороте дороги, встретил Хозрев-Мирзу. Экипажи его стояли. Сам он выглянул из своей коляски и кивнул мне головою. Через несколько часов после нашей встречи на принца напали горцы. Услыша свист пуль, Хозрев выскочил из своей коляски, сел на лошадь и ускакал. Русские, бывшие при нем, удивились его смелости. Дело в том, что молодой Азиатец, не привыкший к коляске, видел в ней скорее западню, нежели убежище».

Скудость описания встречи с исторической фигурой Хосров-Мирзы можно объяснить тем, что, когда Пушкин в 1835 году работал над «Путешествием», ему уже была хорошо известна довольно постыдная для властей предержащих история, связанная с тем, что слишком пышные многомесячные приемы принца в России и царскими властями, и аристократией резко контрастировали с замалчиванием героической судьбы Грибоедова и официальными обвинениями его в том, что он якобы сам виноват в разыгравшейся трагедии. Встретив миссию персидского принца, Пушкин также не знал, что в ее составе в качестве личного врача принца находился том самый Гаджи-Баба (Хаджи-Баба, Мирза-Баба), о котором он упомянул позднее в «Путешествии», рассказывая о прошлом Арзрума. Дело в том, что этот врач, посланный Аббас-Мирзой на обучение в Лондон, провел там 9 лет и стал прообразом главного героя двух романов английского писателя Дж. Мориера «Похождения Хаджи-Бабы из Исфагана» и «Мирза Хаджи-Баба Исфагани в Лондоне». Пушкин прекрасно знал эти романы, и, наверное, он бы сильно удивился, встретив наяву по пути в Тифлис легендарного литературного персонажа.

Кроме упоминания романов Дж. Мориера в своем «Путешествии» Пушкин цитировал (причем на английском языке) в описании тифлисских бань известную поэму английского романтика Т.Мура «Лалла-Рук», которая была очень популярна в России. А в ряде мест его путевых записок можно заметить перекличку с также широко известными в России «Персидскими письмами» Монтескье. Пушкин при этом, как и Грибоедов ранее, переходил в описании увиденного им во время странствий от абстрактного романтизма к явному реализму, навеянному зримыми приметами восточного мира.

Об этом же свидетельствует и история написания поэтом стихотворения «Монастырь на Казбеке», которым Пушкин вдохновился неподалеку от подножия Казбека, где на горе Квенамта находится монастырь Цминда-Самеба (Святой Троицы). Совершая свой побег на Кавказ, Пушкин как будто бы бежал еще дальше – к «вольному» небу, «вожделенному» свету и «вечным лучам», а иначе – к Богу. Горный монастырь на Казбеке поэт отчетливо увидел в образе спасительного ковчега:

Высоко над семьею гор,

Казбек, твой царственный шатер

Сияет вечными лучами.

Твой монастырь над облаками,

Как в небе реющий ковчег,

Парит, чуть видный, над горами.

Далекий, вожделенный брег!

Туда б, сказав прости ущелью,

Подняться к вольной вышине!

Туда б, в заоблачную келью,

В соседство Бога скрыться мне!..

 

Путешествие в Арзрум было одним из самых тяжелых испытаний в жизни поэта, прежде всего потому, что его ждали трудности долгого и изнурительного пути то верхом, то пешком, бывало по 40-50 верст в день, а также опасности угодить под «горскую пулю» в любом месте, о чем рассказано на многих страницах «Путешествия». В дороге поэту пришлось действительно показывать чудеса выносливости. Именно от Коби, где Пушкин попрощался со «своенравным» Тереком, начиналась самая тяжелая часть пути (Крестовый перевал и Гуд-гора), которую предстояло преодолеть в самых неблагоприятных условиях еще значительного снежного покрова и опасностей обвалов, которые, по словам Пушкина, именно в это время случались там довольно часто.

Мне выпало проехать Военно-Грузинскую дорогу 2 мая 2015 года, то есть на месяц раньше Пушкина по весеннему календарю, и я могу засвидетельствовать, что в это время покров снега в районе Крестового перевала достигал 2,5 метров. И хотя мы двигались на машине по сравнительно расчищенной дороге, все это с трудом можно назвать простой поездкой.

Вот как описал свою «снежную эпопею» сам Пушкин:

«Пост Коби находится у самой подошвы Крестовой горы, чрез которую предстоял нам переход. Мы тут остановились ночевать и стали думать, каким бы образом совершить сей ужасный подвиг: сесть ли, бросив экипажи, на казачьих лошадей или послать за Осетинскими волами? На всякий случай я написал от имени всего нашего каравана официальную просьбу к г. Ч(иляеву), начальствующему в здешней стороне, и мы легли спать в ожидании подвод».

В итоге Пушкин решился отправить «тяжелую Петербургскую коляску обратно во Владикавказ» и ехать верхом до Тифлиса. Мусин-Пушкин не последовал его примеру, а «предпочел впрячь целое стадо волов в свою бричку, нагруженную запасами всякого рода, и с торжеством переехать через снеговой хребет». Пушкин направился дальше с подполковником Н.Г. Огаревым, отвечавшим за здешние дороги, и вот как все это происходило:

«Дорога шла через обвал… Мы круто подымались выше и выше. Лошади наши вязли в рыхлом снегу, под которым шумели ручьи. Я с удивлением смотрел на дорогу и не понимал возможности езды на колесах.

В это время услышал я глухой грохот. «Это обвал», сказал мне г. Ог(арев). Я оглянулся и увидел в стороне груду снега, которая осыпалась и медленно съезжала с крутизны. Малые обвалы здесь не редки. В прошлом году русский извозчик ехал по Крестовой горе; обвал оборвался: страшная глыба свалилась на его повозку; поглотила телегу, лошадь и мужика, перевалилась через дорогу и покатилась в пропасть с своею добычею. Мы достигли самой вершины горы. Здесь поставлен гранитный крест, старый памятник, обновленный Ермоловым. Здесь путешественники обыкновенно выходят из экипажей и идут пешком. Недавно проезжал какой-то иностранный консул: он так был слаб, что велел завязать себе глаза; его вели под руки, и когда сняли с него повязку, тогда он стал на колени, благодарил Бога и проч., что очень изумило проводников».

 

Путники добрались до вершины Крестовой горы (2395 метров над уровнем моря) – высшей точки перевала Главного Кавказского хребта. Название эта гора получила от установленного там креста, причем историки до сих пор спорят, когда же он появился здесь впервые: при грузинском царе Давиде Возобновителе, при Петре I или Екатерине II? Более вероятно, что при царе Давиде, но Пушкин прав, что этот крест был «обновлен» именно при Ермолове в 1824 году.

Любопытно, что одним из первых среди русских поэтов Крестовый перевал преодолел именно Грибоедов еще в октябре 1818 года, за десять с лишним лет до Пушкина, в еще более сложных условиях. Если Пушкин от Владикавказа до Тифлиса добирался 4,5 суток, то Грибоедов на сутки больше. Послушайте, как он описывал свои странствия в «Путевых записках», которые еще ждут своего внимательного прочтения и комментирования в силу их полного забвения в истории русской литературы:

«Ужасное положение Коби – ветер, снег кругом, вышина и пропасть. Идем все по косогору; узкая, скользкая дорога, с боку Терек; поминутно все падают, и все камни и снега, солнца не видать. Все вверх, часто проходим через быструю воду, верхом почти не можно, более пешком. Усталость, никакого селения… Наконец добираемся до Крестовой горы… От усталости падаю несколько раз. Подъем на Гуд-гору по косогору преузкому; пропасть неизмеримая сбоку… Не знаю, как не падают в пропасть кибитка и наши дрожки».

Да, нелегки были пути и тропы великих русских поэтов, но именно они дарили им вдохновение и сюжеты новых произведений. Ведь по Военно-Грузинской дороге путешествовали… и Чацкий, и Онегин, и Печорин. В «Горе от ума» Чацкий вспоминал о своих странствиях:

… Я был в краях,

Где с гор верхов ком снега ветер скатит,

Вдруг глыба этот снег в паденьи все охватит,

С собой влечет, дробит, стирает камни в прах,

Гул, рокот, гром, вся в ужасе окрестность.

 

А вот странствия Онегина:

Он видит: Терек своенравный

Крутые роет берега;

Пред ним парит орел державный,

Стоит олень, склонив рога;

Верблюд лежит в тени утеса,

В лугах несется конь черкеса,

И вкруг кочующих шатров

Пасутся овцы калмыков,

Вдали кавказские громады:

К ним путь открыт. Пробилась брань

За их естественную грань,

Чрез их опасные преграды;

Брега Арагвы и Куры

Узрели русские шатры.

 

И, наконец, выдержка из «Героя нашего времени»: «Гуд-гора курится, задувает сырой, холодный ветер, начинается мелкий дождь, потом валит снег…». Однако природа всегда милостива к странникам: погружая их в опасности и неудобства, она потом обязательно дарит им красоты и очарование. Так получилось и у Пушкина:

«Мгновенный переход от грозного дикого Кавказа к миловидной Грузии восхитителен. Воздух юга вдруг начинает повевать на путешественника. С высоты Гут-горы открывается Кайшаурская долина с ее обитаемыми скалами, с ее садами, с ее светлой Арагвой, извивающейся, как серебряная лента, и все это в уменьшенном виде, на дне трехверстной пропасти, по которой идет опасная дорога…

Мы спускались в долину. Молодой месяц показался на ясном небе. Вечерний воздух был тих и тепел. Я ночевал на берегу Арагвы, в доме г. Ч(иляева). На другой день я расстался с любезным хозяином и отправился далее.

Здесь начинается Грузия. Светлые долины, орошаемые веселой Арагвою, сменили мрачные ущелия и грозный Терек. Вместо голых утесов я видел около себя зеленые горы и плодоносные деревья. Водопроводы доказывали присутствие образованности. Один из них поразил меня совершенством оптического обмана: вода, кажется, имеет свое течение по горе снизу вверх.

В Пайсанауре остановился я для перемены лошадей».

И это происходило именно 6 июня (26 мая) 1829 года в день 30-летия Пушкина! Вот такой неожиданный праздник выпал поэту: он отшагал в этот день больше 20 верст от Пасанаура до Ананура и дальше до самого Душета, где голодный и усталый ночевал на квартире городничего, майора Р.С. Ягулова:

«Я дошел до Ананура, не чувствуя усталости. Лошади мои не приходили.

Мне сказали, что до города Душета оставалось не более как десять верст, и я опять отправился пешком. Но я не знал, что дорога шла в гору. Эти десять верст стоили добрых двадцати. Наступил вечер; я шел вперед, подымаясь все выше и выше. С дороги сбиться было невозможно; но местами глинистая грязь, образуемая источниками, доходила мне до колена. Я совершенно утомился. Темнота увеличивалась. Я слышал вой и лай собак и радовался, воображая, что город недалеко. Но ошибался: лаяли собаки грузинских пастухов, а выли шакалы, звери в той стороне обыкновенные. Я проклинал свое нетерпение, но делать было нечего. Наконец увидел я огни и около полуночи очутился у домов, осененных деревьями. Первый встречный вызвался провести меня к Городничему и потребовал за то с меня абаз».

 

Как писал Пушкин, у городничего ему была отведена комната и «принесен стакан вина». (Вот тебе и юбилей! Так скромно и с таким истощением сил поэт не встречал, пожалуй, ни один свой день рождения!):

«Я бросился на диван, надеясь после моего подвига заснуть богатырским сном: не тут-то было! блохи, которые гораздо опаснее шакалов, напали на меня и во всю ночь не дали мне покою. Поутру явился ко мне мой человек и объявил, что граф П(ушкин ) благополучно переправился на волах через снеговые горы и прибыл в Душет. Нужно было мне торопиться!.. Я оставил Душет с приятной мыслию, что ночую в Тифлисе. Дорога была так же приятна и живописна, хотя редко видели мы следы народонаселения. В нескольких верстах от Гарцискала мы переправились через Куру по древнему мосту, памятнику римских походов, и крупной рысью, а иногда и вскачь, поехали к Тифлису, в котором неприметным образом и очутились часу в одиннадцатом вечера».

Теперь Пушкина ждали почти две недели отдыха, и можно было, хоть и с опозданием, отметить свой юбилей! И в Тифлисе поэт не мог не вспоминать ежедневно о Грибоедове, о котором в этом городе действительно напоминало очень многое, ведь он уехал из него с молодой женой в Персию всего лишь восемь с половиной месяцев назад. А встречаться Пушкину пришлось со многими друзьями и знакомыми Грибоедова, которые не могли не рассказывать о нем гостю: с гражданским губернатором П.Д. Завилейским, соавтором Грибоедова в работе над очень важным «Проектом Российской Закавказской компании», с П.Н. Ахвердовой, воспитательницей жены Грибоедова Нины Чавчавадзе, с редактором «Тифлисских ведомостей» П.С. Санковским. Почему Пушкин не встретился с самой вдовой Грибоедова, не совсем ясно; вероятнее всего, она болела после тяжкой вести о смерти мужа и смерти сына Александра или ее просто не было тогда в Тифлисе, в который она вернулась из Тавриза в марте того же года.

В Тифлисе во время первого своего пребывания Пушкин прожил всего лишь около 14 дней: с 26 мая по 10 июня (во второй раз – по возвращении – всего 6 дней – с 1 по 6 августа 1829 года). Однако он навсегда запомнил этот город, где «познакомился с тамошним обществом» и провел несколько вечеров «в садах при звуке музыки и песен грузинских». «Очаровательный край! – писал он. – Сколько я почерпнул истинной поэзии, сколько испытал разных впечатлений». Пушкину понравилась и восточная экзотика города, и тифлисские бани, и местная публика. И не случайно Евгений Онегин путешествует в незавершенной главе «Странствия» по берегам Арагви и Куры, а по «первоначальному замыслу» Пушкина его любимый герой должен был «погибнуть на Кавказе» или «попасть в число декабристов».

 

Встреча на перевале

 

Получив 10 июня разрешение Паскевича присоединиться к армии, Пушкин, меняя лошадей на казачьих постах, «галопом помчался» к лагерю русских войск, преодолев в первый день 72 версты, во второй – 77, в третий – 94, в четвертый – 46, всего, с учетом пройденного еще походным порядком вместе с войсками, около 320 верст за 4 дня. Такую нагрузку мог себе позволить только самый опытный кавалерист. И именно в эти изнурительные для поэта дни произошли два события, которые автор «Путешествия» описал с особым настроем. Первое произошло 11 июня неподалеку от крепости Гергеры. Вот слова автора:

«Я стал подыматься на Безобдал, гору, отделяющую Грузию от древней Армении… Я взглянул еще раз на опаленную Грузию и стал спускаться по отлогому склонению горы к свежим равнинам Армении. С неописанным удовольствием заметил я, что зной вдруг уменьшился: климат был другой.

Человек мой со вьючными лошадьми от меня отстал. Я ехал один в цветущей пустыне, окруженной издали горами... Я увидел в стороне груды камней, похожие на сакли, и отправился к ним. В самом деле я приехал в армянскую деревню. Несколько женщин в пестрых лохмотьях сидели на плоской кровле подземной сакли. …Я пустился далее и на высоком берегу реки увидел против себя крепость Гергеры. Три потока с шумом и пеной низвергались с высокого берега. Я переехал через реку. Два вола, впряженные в арбу, подымались по крутой дороге. Несколько грузин сопровождали арбу. “Откуда вы?” – спросил я их. “Из Тегерана”. – “Что вы везете?” – “Грибоеда”. Это было тело убитого Грибоедова, которое препровождали в Тифлис».

 

Далее в «Путешествии» следует широко известный, примерно полуторастраничный текст о Грибоедове, который включает в себя и воспоминания Пушкина о встречах с другом, в том числе о последней из них с трагическими предчувствиями поэта-посланника, и точный психологический портрет Грибоедова с особенностями его характера и вехами судьбы, и слова о завидном для Пушкина геройском завершении жизненного пути его товарища и тезки: «Не знаю ничего завиднее последних годов бурной его жизни. Самая смерть, постигшая его посреди смелого, неровного боя, не имела для Грибоедова ничего ужасного, ничего томительного. Она была мгновенна и прекрасна».

Не о такой ли смерти думал и мечтал для себя сам Пушкин, который в трагические дни дуэльной истории с Дантесом бесстрашно шел на поединок, словно в смертельный бой, защищая и свою честь, и честь своей жены. Также геройски Пушкин вел себя и во время своего арзрумского приключения, беря пример, в том числе, и с Грибоедова. И.П. Липранди как-то отметил такую показательную черту характера поэта: «Александр Сергеевич всегда восхищался подвигом, в котором жизнь ставилась, как он выражался, на карту» (напомним, что и игроком Пушкин тоже был азартным!).

Сетуя, что «замечательные люди исчезают у нас, не оставляя по себе следов», Пушкин фактически ответил на вопрос, почему в его «Путешествии» появилась отдельная вставка о Грибоедове: «Написать его биографию было бы делом его друзей…». Пушкин, по сути, отдал дань памяти поэту-мученнику, имя которого сразу же после гибели стало запретным с учетом загадочных и политически острых обстоятельств его смерти.

А была ли сама эта встреча в горах, мистическое значение которой бросалось в глаза уже в 1830-е годы: ведь в ее итоге на Кавказе произошла символическая передача условной палочки «одного из первых поэтов России», от Грибоедова, к не превзойденному никем Пушкину, но одновременно и трагической линии судьбы от более старшего к более молодому поэту? Для сомнений действительно есть немало оснований. Во-первых, еще никем точно не рассчитано, могли ли вообще встретиться именно в этот день и именно в этом месте Пушкин и траурная процессия. Во-вторых, Пушкин, зная прекрасно пройденный им маршрут, почему-то, как будто бы специально, перепутал в своем повествовании положение мест следования: крепость, или село Гергеры, расположена на самом деле до Безобдальского перевала, а не после него, как он указал в тексте, рядом с этим селом нет никаких «трех шумных потоков» и стоит оно не на «высоком берегу реки». В третьих, и это самое главное, Пушкин увидел не внушительную и торжественную процессию, а весьма скромную и немногочисленную: два вола везли арбу, сопровождаемую несколькими грузинами.

Попробуем разгадать эту загадку, которая давно уже будоражит умы исследователей. Начнем с того, что тело убитого Грибоедова действительно пережило удивительную эпопею. После разгрома миссии оно в силу страшных повреждений было с величайшим трудом опознано среди трупов убитых только по сведенному мизинцу – итогу ранения, полученного поэтом во время его дуэли в 1819 году с А.И. Якубовичем.

В церковных книгах сохранилась запись, свидетельствующая о том, что в 1829 году в армянской церкви Тегерана в течение двух месяцев находились три гроба с покойниками: русским послом Грибоедовым, князем С.Меликовым, также погибшим во время резни, и богатой пожилой армянкой Воски-ханум. (Остальные погибшие, до перезахоронения их на территории армянской церкви в 1836 году, были просто свалены в яму за городом и находились там около 7 лет.)

В архиве той же церкви имеется запись о церемонии погрузки на телегу гроба посланника для отправки к русской границе. Этот гроб самой простой работы, покрытый «черным плисом», который везли «в трахтраване, обшитом белым сукном», сопровождался до границы с Россией сотней вооруженных сардаров во главе с персидским офицером и сначала был доставлен в Тавриз, где при участии русского консула А.К. Амбургера к гробу приделали ручки и накрыли его малиновым балдахином, на котором золочеными нитками был вышит российский герб.

1 мая 1829 года гроб был переправлен на пароме через Аракс в районе Джульфы (вот новое совпадение: именно в этот день Пушкин выехал из Москвы на Кавказ) и торжественно встречен на российском берегу войском и духовенством. На всем пути следования траурного кортежа в сторону Нахичевани его сопровождала скорбящая толпа людей. В Нахичевани, в силу изуродованности тела и его жуткого состояния по причине длительности хранения, гроб был законопачен и залит нефтью. 3 мая гроб с телом Грибоедова выехал из Нахичевани, его сняли с колесницы и повезли дальше уже на простой арбе, потому что долгая горная дорога не допускала иного транспортного средства, а также не способствовала массовому торжественному шествию. Сопровождать гроб через Эчмиадзин, Гумри и Джалал-оглы в Тифлис было поручено прапорщику Тифлисского пехотного полка Макарову с командой солдат этого полка.

Почему же до Безобдальского перевала и крепости Гергеры процессия двигалась так долго – до 11 июня, ведь примерное расстояние до них от Нахичевани по дорогам того времени – не более 500 верст? Объяснение состоит в том, что тогда в разных местах вспыхивала эпидемия чумы, повсюду вводились карантины, на дорогах выставлялись заставы и ограничивался проезд транспорта и людей. Траурный кортеж вынужден был не раз останавливаться из-за этих карантинов и лишь в конце июня достиг предместья Тифлиса – Ортачала (Артчала) в трех верстах от города, где снова пришлось пережидать карантин. Лишь 17 июля гроб с телом был доставлен в Сионский кафедральный собор Тифлиса, а 18 июля погребен в монастыре Святого Давида на горе Мтацминда (еще одно совпадение: именно на следующий день Пушкин отправился из Арзрума обратно в Тифлис). Так закончилась почти полугодовая эпопея с останками поэта.

Пушкин, выехав из Тифлиса 10 июня, и проехав за два дня почти 150 верст, именно 11 июня въезжал верхом в Армению со стороны Грузии, через Гергеры, по дороге, которая нынче заброшена и заменена другой, того же приблизительно направления, связывающей районные центры Армении – Степанаван (раньше Джалал-оглы) и Калинино (раньше Воронцовка) – со столицей Грузии Тбилиси. Перевал, где состоялась, по некоторым данным, историческая встреча, находится между Ванадзором и Степанаваном, раньше он назывался Безобдальским, но был переименован в Пушкинский в честь печальной встречи, так же как и село Гергеры получило имя Пушкино. Высота Пушкинского перевала 2030 метров и с него действительно открываются потрясающие виды на Армению. В 1938 года на перевале в произвольно выбранном месте был установлен памятник-родник с бронзовым барельефом, изображающим Пушкина на коне, рядом с ним арба, запряженная волами, а на арбе гроб. Памятник собирались установить сначала на вершине горы, но из-за геологических условий не смогли этого сделать. Поэтому он был установлен на 860 метров ниже, у старого шоссе Степанаван-Ленинакан (ныне Гюмри). В 1971 году через гору построили двухкилометровый тоннель, и памятник стало неудобно посещать, так как он находился вдалеке от новой дороги. Поэтому было принято решение перенести его ближе к району села Гергеры. Памятник переместили почти на 8 километров и 30 ноября 2005 года открыли на новом месте, опять же совершенно произвольном. Получилось, что памятник стоял и стоит совершенно не там, где, согласно описанию поэта, произошла та самая встреча. Думаю, что когда-нибудь должна будет восторжествовать справедливость, и памятник будет перенесен туда, где находится его законное место.

Но была ли все-таки встреча на перевале? Посмеем утверждать, что была. Указанные выше сомнения рассеиваются, если учесть следующие существенные обстоятельства.

1. Время следования Пушкина в одну сторону, а гроба с телом Грибоедова в другую сторону по одной и той же дороге, соединявшей Грузию и Армению, доказывает, что они могли пересечься в указанной точке именно 11 июня. Надеюсь, что где-нибудь в архивах еще прячутся документы о точном расписании движения процессии, которые подтвердят это утверждение.

2. Неточности в описании Пушкиным порядка следования и деталей окружающей природы можно объяснить не только тем, что он описывал эти события по памяти, хотя и с использованием своего кавказского дневника, позднее, в 1830 или 1835 годах, но и тем, что, по-видимому, для поэта такие детали не имели существенного значения, ведь он передавал не только и не столько четко документальную картину увиденного, сколько яркий художественный образ своего путешествия. По мнению исследователя К.В. Айвазяна, Пушкин то ли по забывчивости, то ли специально назвал именем Гергеры село Джалал-оглы (в 1924 году переименованное в честь Степана Шаумяна в город Степанаван), которое подходит по всем приметам: и три речки сливаются здесь перед въездом в село, и стоит это село, представлявшее собой крепость, именно на «высоком берегу».

Мне посчастливилось проехать тем же самым путем, которым следовал Пушкин в Арзрум по Армении, и я могу с полной уверенностью утверждать, что историческая встреча состоялась никак не на самом Пушкинском перевале и никак не в Гергерах, а именно в Джалал-оглы, которое полностью подходит под то описание, которое оставил поэт. Доказательством этого являются красноречивые фотографии, которые приводятся в настоящей книге: и перевала, и Гергер, и Джалал-оглы.

3. Это же обстоятельство художественности, а не строгой документальности, вероятнее всего, сыграло свою роль и в том, как скупо описал Пушкин саму траурную процессию. Напомним, что все обстоятельства гибели Грибоедова были фактически преданы забвению сразу же после трагедии и даже упоминать о них тогда было запрещено цензурой. Пушкин хотел прежде всего обратить внимание российской публики на саму память о великом русском поэте, погибшем на дипломатическом посту, и разукрашивать картину проводов «уже почти забытого светом» поэта он просто не посчитал нужным.

При этом Пушкин отнюдь не погрешил против истины. Мы знаем, что гроб с телом в горных условиях везли действительно на арбе (примечательно, что первоначально поэт писал, что ее везли «четыре вола», потом он переделал их на «два вола»), а колесница или следовала далее, или просто была оставлена где-то на очередном карантине. Не забудем, что шел уже 38-й день путешествия гроба из Нахичевани, и, конечно, на безлюдной горной дороге никому не нужна была торжественная процессия с «малиновым балдахином», «расписанным золотом российским гербом», и марширующей ротой солдат. Все происходило намного прозаичнее: сопровождавшие гроб солдаты (кстати, именно Тифлисского, а значит, грузинского полка) во время нудного пути по жаре и горным перевалам могли не соблюдать строгости марша, рассредоточиваться, отдыхать в дороге и т.д. Вот почему и могли сопровождать арбу, как писал Пушкин, «несколько грузин» (Пушкин ведь не утверждал, что они не были солдатами).

Немаловажно также учесть, что первоначальным пунктом следования прапорщика Макарова с солдатами и гробом Грибоедова был именно Джалал-оглы, где располагалась крепость, которая была построена в 1826 году под руководством – и это весьма удивительно! – именно Дениса Давыдова, известного поэта и партизана. Вероятнее всего, в Джалал-оглы почетному эскорту пришлось пробыть из-за эпидемии чумы некоторое время и, по-видимому, каким-либо образом перегруппироваться или даже переформироваться.

4. До сих пор появляющееся в печати сомнение, что в отличие от траурной процессии Пушкин якобы не мог так быстро миновать все «чумные карантины», когда он выехал из Тифлиса, опровергается очень просто: поэт ведь ехал из еще не охваченного эпидемией Тифлиса в сторону боевых действий с официальным разрешением на это, свернув впоследствии с дороги на Эривань в сторону турецкого Карса и Арзрума. О самой чуме по пути следования поэт узнал как раз после встречи с останками Грибоедова, когда он встретил «армянского попа», ехавшего в Ахалцык из Эривани: ««Что именно нового в Эривани?» – спросил я его. «В Эривани чума, – отвечал он»». Кстати, на обратном пути из Арзрума, куда уже пришла угроза чумы, Пушкин, так же как и траурная процессия, несколько дней вынужден был потерять в чумных карантинах: до Тифлиса он добирался больше 11 дней.

5. Не противоречит факту встречи и то обстоятельство, что текст о Грибоедове смотрится в общем контексте «Путешествия» как отдельная и важная вставка. По мнению исследователя С.А. Фомичева, этот отрывок был написан Пушкиным как самостоятельное произведение еще в 1830 году для напечатания в «Литературной газете» в качестве второй статьи о его путешествии (первая – «Военная Грузинская дорога» – была опубликована там же в начале 1830 г.). Эту версию подтверждает хотя бы то, что в беловом автографе «Путешествия» «грибоедовский эпизод» помещен на отдельных листах, заключен знаком концовки, а перед его начальными словами рукой Пушкина сделана пометка карандашом «Статья II». По-видимому, никакие неточности в тексте о Грибоедове не смущали Пушкина, желавшего напомнить читателям о том, кого Россия так трагически потеряла.

Итак, печальная встреча состоялась, и она не могла не наложить свой отпечаток на все путешествие, которое уже на следующий день, 12 июня, принесло поэту новый прилив эмоций. Ведь Пушкин добрался наконец до границы своего бескрайнего Отечества. Послушаем его яркое признание: «Перед нами блистала речка, через которую должны мы были переправиться. “Вот и Арпачай”, – сказал мне казак. Арпачай! наша граница! Это стоило Арарата. Я поскакал к реке с чувством неизъяснимым. Никогда еще не видал я чужой земли. Граница имела для меня что-то таинственное; с детских лет путешествия были моею любимою мечтою. Долго вел я потом жизнь кочующую, скитаясь то по югу, то по северу, и никогда еще не вырывался из пределов необъятной России.
Я весело въехал в заветную реку, и добрый конь вынес меня на турецкий берег. Но этот берег был уже завоеван: я все еще находился в России».

Какой восторг и какое разочарование звучат в этих словах поэта: наконец-то он вырвался за пределы своего Отечества, на вольные просторы мира, за ту потаенную границу, преодолеть которую мечтал долгие годы, куда не раз хотел совершить свой побег странника-поэта, но и тут снова оказалась вроде бы русская земля. Правда, тогда поэт еще не знал, что ему «посчастливится» углубиться на территорию Турции до самого Арзрума, а это не менее 300 верст по иноземным путям-дорогам. В отличие от земель Грузии и Армении эти земли, хотя и войдут впоследствии в состав Российской империи, позднее, в 1918 году, в революционную эпоху, вновь вернутся в состав Турции. И можно с полным основанием считать, что Пушкин целых полтора месяца, с 12 июня по 28 июля, единственный раз в жизни, но все-таки находился за границей.

 

«Не то солдат, не то путешественник»

 

13 июня Пушкин прибыл в военный лагерь к своему брату Льву Сергеевичу, служившему в Нижегородском полку и принимавшему активное участие в русско-персидской и русско-турецкой войнах. Первые слова, которые сказал Пушкин, обращаясь к встреченному им декабристу М.И. Пущину, были: «…Где турки и увижу ли я их; я говорю о тех турках, которые бросаются с криком и оружием в руках. Дай мне, пожалуйста, видеть то, зачем сюда с такими препятствиями приехал». Поэт попал в самое пекло русско-турецкой войны и впервые в жизни показал себя настоящим воином, проявив неприкрытый и порой безрассудный героизм, следуя примеру многих героев той жестокой военной поры, в том числе и Грибоедова, погибшего, по сути, на поле боя с оружием в руках. Позднее Н.А. Раевский утверждал, что «было нечто, мне кажется, болезненное в той легкости, с которой он рисковал своей жизнью…». Поэт готов был мчаться под пули без всякой опаски, воодушевленный своим участием в великих исторических событиях. И это с особой силой проявилось в сражении за Арзрум, блистательной операции, принесшей славу русскому оружию.

Многие участники этой кампании запомнили Пушкина, который в кавказской бурке, наброшенной на изысканный сюртук, в круглой шляпе, с нагайкой в руке или длинной казацкой пикой во время боя, скорее напоминал солдатам то ли «немецкого пастора», то ли «батюшку», но никак не штатского поэта. Пушкин со свойственной ему иронией позднее изобразил самого себя в таком виде в ушаковском альбоме, нарисовав также вид города Арзрума. Участие поэта в боевых действиях протекало так: 14 июня он участвовал в перестрелке с турецкой кавалерией, 19 и 20 июня – в преследовании отступавшего противника, 22 и 23 июня – в походе к крепости Гассан-кале, а 27 июня – в самом взятии Арзрума. Преследуя турок, поэт не раз отрывался от войск и лишь случайно уберегся от пуль и ранений. По словам Пущина, «в нем разыгралась африканская кровь, и он стал прыгать и бить в ладоши, говоря, что на этот раз он непременно схватится с турком». От беды Пушкина спас капитан Н.Н. Семичев, вовремя взявший под уздцы лошадь Пушкина. Как писал историк Н.И. Ушаков, «Семичев, посланный генералом Раевским вслед за поэтом, едва настигнул его и вывел насильно из передовой цепи казаков в ту минуту, года Пушкин… схватив пику после одного из убитых казаков, устремился противу неприятельских всадников».

Пушкин как будто бы о самом себе писал в стихотворении «Делибаш»:

Эй, казак! Не рвися к бою:

Делибаш на всем скаку

Срежет саблею кривою

С плеч удалую башку.

Мчатся, сшиблись в общем крике…

Посмотрите! каковы?..

Делибаш уже на пике,

А казак без головы.

 

Во время штурма Арзрума поэт находился рядом с Паскевичем на чистом месте, когда по ним палили турецкие батареи. Так же как Грибоедов сделал это во время русско-персидской войны, Пушкин проверил свою храбрость под обстрелом орудий. Как вспоминал М.Ф. Юзефович, «Пушкину очень хотелось побывать под ядрами неприятельских пушек и, особенно, слышать их свист. Желание его исполнилось, ядра, однако, не испугали его, несмотря на то, что одно из них упало очень близко». А однажды, сакля, в которой несколько минут до этого находился поэт, взлетела на воздух от прямого попадания в пороховой запас. Поэт, оказывавшийся каждый раз в центре грозных батальных событий, в итоге имел полное право сказать:

Был и я среди донцов,

Гнал и я османов шайку;

В память битвы и шатров

Я домой привез нагайку.

 

Пушкину, не участвовавшему по молодости в баталиях 1812 года, посчастливилось принять живое участие в новых победах русского оружия, определивших будущее целого края:

Опять увенчаны мы славой,

Опять кичливый враг сражен,

Решен в Арзруме спор кровавый,

В Эдырне мир провозглашен.

 

27 июня русские войска вошли в Арзрум. Среди пленных был паша, который, увидев штатского среди военных, спросил, кто это такой. Узнав, что перед ним поэт, как вспоминал Пушкин, «паша сложил руки на грудь и поклонился мне, сказав через переводчика: “Благословен час, когда встречаем поэта. Поэт брат дервишу. Он не имеет отечества, ни благ земных, и между тем, как мы, бедные, заботимся о славе, о власти, о сокровищах, он стоит наравне с властелинами земли, и все ему поклоняются”. Выходя из палатки, я увидел молодого человека, полунагого, в бараньей шапке, с дубиной в руке и мехом за плечами. Он кричал во все горло. Мне сказали, что это был мой брат, дервиш, пришедший поприветствовать победителя».

Вообще за время своего арзрумского бегства Пушкин собственными глазами увидел столько восточного колорита, что его хватило на несколько лет творчества. Приведем несколько примеров такого рода: на пути к Георгиевску поэт посетил калмыцкую кибитку и разговаривал в ней с молодой калмычкой; не доезжая Владикавказа, он поднимался на минарет Татартуб и оставил на его стене свое имя; в Тифлисе ходил в местные бани, в которые его, несмотря на женский день, провел «старый персиянин», и особенно полюбил в столице Грузии армянский базар, где однажды видели, как он «шел, обнявшись с татарином»; в Карсе внимательно осматривал крепость, которую чудом взяли русские войска; в частях русской армии общался с «беками мусульманских полков», проявляя особый интерес к вероисповеданию курдов-язидов, слывших на Востоке дьяволопоклонниками, разговаривал с ними и убедился в их вере в Аллаха и неприятии сатаны; в Гассан-Кале побывал в серно-железистой бане, осмотрел местные источники и крепость; на полях боев неоднократно рассматривал убитых и раненых турок, помогал последним; неоднократно беседовал с русскими солдатами и офицерами об их воинских подвигах и судьбах (к примеру, один из офицеров, попав к персиянам в плен, был оскоплен, 20 лет служил евнухом и рассказывал о своем «пребывании в Персии с трогательным простодушием»); в Арзруме участвовал во всех парадных мероприятиях по случаю русской победы, долго и подробно изучал тесные и кривые улицы города, минареты, крепостные постройки, общался с турецкими пленными, жил во дворце Сераскира; там же не испугался навестить лагерь зараженных чумой и с удовольствием посетил с целью проверки гарем плененного Османа-паши: «Мы осмотрели сад и дом и возвратились очень довольные своим посольством. Таким образом, видел я харем: это удавалось редкому Европейцу».

Поэт прекрасно видел, насколько неоднороден и разнообразен Восток. Об этом он лучше всего сказал в стихотворении «Стамбул гяуры нынче славят…», показав разницу между «порочным» Стамбулом и «праведным» Арзрумом:

Стамбул отрекся от пророка;

В нем правду древнего Востока

Лукавый Запад омрачил –

Стамбул для сладостей порока

Мольбе и сабле изменил.

Стамбул отвык от поту битвы

И пьет вино в часы молитвы…

Но не таков Арзрум нагорный,

Многодорожный наш Арзрум:

Не спим мы в роскоши позорной.

Не черплем чашей непокорной

В вине разврат, огонь и шум.

 

Следует особо отметить: именно во время своего боевого похода Пушкин рассказывал друзьям-офицерам, что по его первоначальному замыслу Евгений Онегин должен был или погибнуть на Кавказе (опять реминисценция с судьбой Грибоедова!), или попасть в число декабристов. Вернувшись 1 августа в Тифлис и пробыв там 6 дней, поэт первым делом посетил свежую могилу Грибоедова, который был похоронен всего лишь полмесяца назад. По воспоминаниям Н.Б. Потокского, перед могилой «Александр Сергеевич преклонил колени и долго стоял, наклонив голову, а когда поднялся, на глазах были заметны слезы». Сказано скупо, но мы можем представить себе, какие чувства обуревали поэта в этот миг прощания и преклонения перед другом. По некоторым данным, Пушкин посетил могилу Грибоедова дважды, что подчеркивает его особое отношение к памяти о друге. Пушкину суждено было посещать еще не обустроенную могилу, на которой известный памятник появится намного позже, и это не могло не усиливать у поэта горестные ощущения горечи, забвения и тревоги…

Очередной загадкой является то, что и на этот раз Пушкин не упомянул о своей встрече в Тифлисе ни с вдовой Грибоедова Ниной, ни с ее отцом, поэтом и государственным деятелем А.Г. Чавчавадзе. По-видимому, эти встречи тогда все-таки состоялись, но поэт не мог упомянуть о них в 1835 году, так как Чавчавадзе с группой его единомышленников был обвинен в 1832 году в антиправительственном заговоре, осужден и отбывал наказание.

 

После поездки

 

Самое любопытное, что на следующий день после отъезда из Арзрума, 20 июля, над Пушкиным начали сгущаться тучи. В этот день А.Х. Бенкендорф доложил наконец-то императору об отъезде поэта на Кавказ (получается, что он скрывал этот факт от государя по крайней мере с 22 марта, когда «случайно» узнал об отъезде и поручил продолжать по пути следования секретный надзор за поэтом). В своей записке шеф жандармов указывал: «Надо его спросить, кто ему дозволил отправиться в Эрзерум, во-первых, потому что это вне наших границ, во-вторых, он забыл, что должен сообщать мне о каждом своем путешествии». Государь попросил разобраться и найти виновных. Тем временем, преодолев за шесть суток более 1000 верст, 20 сентября поэт вернулся в Москву, где сразу был взят под надзор.

14 октября Бенкендорф обратился к Пушкину с запросом о его поездке на Кавказ, вновь упирая на то, что поэт посмел уехать не куда-нибудь, а за границу: «Государь император, узнав по публичным известиям, что вы… странствовали за Кавказом и посещали Арзрум, высочайше повелеть мне изволил спросить Вас, по чьему позволению предприняли Вы сие путешествие». До этого Бенкендорф поручил своим подчиненным провести расследование «побега поэта» и получил данные, что заключительная часть путешествия была дозволена Паскевичем. Приехав в Петербург, 10 ноября Пушкин написал наконец оправдательное письмо Бенкендорфу, в котором слукавил, будто он почти случайно, а не с заведомой целью оказался в действующей армии: «По прибытии на Кавказ я не мог устоять против желания повидаться с братом… с которым я был разлучен в течение 5 лет. Я подумал, что имею право съездить в Тифлис. Приехав, я уже не застал там армии. Я написал Николаю Раевскому… с просьбой выхлопотать для меня разрешение на приезд в лагерь. Я прибыл туда в самый день перехода через Саган-лу и, раз я уже был там, мне показалось неудобным уклониться от участия в делах, которые должны были последовать; вот почему я проделал кампанию в качестве не то солдата, не то путешественника».

Далее поэт написал, что он «бы предпочел подвергнуться самой суровой немилости, чем прослыть неблагодарным в глазах того… кому готов пожертвовать жизнью, и это не пустые слова», имея в виду императора. А сам император позднее, встретившись с Пушкиным в Петербурге, по воспоминаниям Н.В. Путяты, «спросил его, как он смел приехать в армию. Пушкин отвечал, что главнокомандующий позволил ему. Государь возразил: “Надобно было проситься у меня. Разве не знаете, что армия моя?”. Конфликт был вроде бы исчерпан, но «недреманное око» продолжало следить за своевольным поэтом. Достаточно сказать, что в марте 1830 года Пушкин получил новый нагоняй от императора и Бенкендорфа за то, что без спроса уехал всего лишь из Петербурга… в Москву, куда, наоборот, приехал Вяземский. Николай I не постеснялся в выражениях, когда сказал об этом Жуковскому: «“Пушкин уехал в Москву. Зачем это? Какая муха его укусила… один сумасшедший уехал, другой сумасшедший приехал”».

Пушкину приходилось еще долго оправдываться за свою поездку в Арзрум, «за которую имел я несчастие заслужить неудовольствие начальства», как писал поэт Бенкендорфу 21 марта 1830 года. При этом он привел слова, сказанные как-то самим шефом жандармов Пушкину: «…Вы вечно на больших дорогах». Тем самым Бенкендорф как бы намекнул поэту: зачем ему ездить в далекие страны, если он и так всегда в пути и движении, хватит, мол, и этого.

Путешествие придало Пушкину новые силы и новые надежды. Именно в последние месяцы 1829 года, под впечатлением поездки в Арзрум, поэт фактически закончит главу «Странствие» романа «Евгений Онегин», которая войдет потом в него в качестве «Путешествия Онегина», а также почти допишет поэму с описаниями примет быта и обычаев жизни кавказских горцев «Тазит». Он закажет для себя акварель с видом Дарьяльского ущелья художнику Н.Г. Чернецову, и картина маслом по этому рисунку будет висеть в его кабинете в последней петербургской квартире на Мойке. Любопытно, что «дариал» на древнем персидском означает «ворота» или, точнее, «врата аланов».

Поездка на Восток на время успокоила страсть Пушкина к путешествиям, но уже в конце 1829 года он написал, по сути, программное стихотворение и для самого себя, и для многих путешественников, назвав несколько мест, которые ему хотелось бы посетить:

Поедем, я готов; куда бы вы, друзья,

Куда б ни вздумали, готов за вами я

Повсюду следовать, надменной убегая:

К подножию ль стены далёкого Китая,

В кипящий ли Париж, туда ли наконец,

Где Тасса не поёт уже ночной гребец,

Где древних городов под пеплом дремлют мощи,

Где кипарисные благоухают рощи,

Повсюду я готов. Поедем… но, друзья,

Скажите: в странствиях умрет ли страсть моя?

 

В этом стихотворении поэт упомянул несколько стран, куда влекли его мечты странника, – Китай, Францию, а также Италию и, вероятно, Испанию. А какова была реальная подоплека этого стихотворения. Оказывается, очень и очень любопытная и вновь связанная с Востоком. Дело в том, что после возвращения с Кавказа поэт неожиданно встретился со своим старым знакомым по работе в Коллегии иностранных дел П.Л. Шиллингом, человеком широкого научного кругозора, занимавшимся не только физикой, но и синологией (китаеведением). Зная китайский язык, Шиллинг изучал рукописи Древнего Китая и занимался организацией в эту страну научной экспедиции, которая должна была отправиться туда вместе с российским посольством.

Шиллинг пригласил Пушкина, известного своей страстью к путешествиям, присоединиться к этому весьма трудному и опасному предприятию, поскольку Китай в ту пору был «закрытой страной» для европейцев. На интерес Пушкина к Китаю повлиял и знаменитый своими авантюристическими наклонностями Н.Я. Бичурин (в монашестве Иакинф), который в качестве начальника православной духовной миссии прожил в Китае 14 лет и написал целый ряд книг, в том числе «Описание Тибета». Пушкин не только был знаком с этими книгами, но и часто общался с Бичуриным, открывавшим поэту тайны далекого Китая и также звавшим его в намеченную экспедицию.

Из-за сложностей со сватовством к Н.Н. Гончаровой поэт находился в тот период на грани отчаяния и поэтому живо откликнулся на предложение друзей. 7 января 1830 года он отправился на прием к Бенкендорфу, но, не застав его, написал ему письмо, в котором повторил свою старую просьбу о посещении Европы и сообщил о своем новом желании посетить Китай: «Покамест я еще не женат и не зачислен на службу, я бы хотел совершить путешествие во Францию или Италию. В случае же, если оно не будет мне разрешено, я бы просил соизволения посетить Китай с отправляющимся туда посольством».

По сути, в данном случае поэт поступал так же, как Байрон перед его женитьбой. Опасаясь отказа в сватовстве, Пушкин признавался в своем незаконченном отрывке «Участь моя решена, я женюсь…», переведенном якобы с французского, о своем твердом и навязчивом желании уехать подальше от родных просторов: «Если мне откажут, думал я, поеду в чужие края, – и уже воображал себя на пироскафе. Около меня суетятся, прощаются, носят чемоданы, смотрят на часы. Пироскаф тронулся, морской, свежий воздух веет мне в лицо; я долго смотрю на убегающий берег – My native land, аdieu. (Моя родная земля, прощай (англ.)». Причем поэту почти неважно было, куда ехать. В том же 1830 году в «Домике в Коломне» поэт признавался, что ему все кажется, «что в тряском беге / По мерзлой пашне мчусь я на телеге»:

Что за беда? не все ж гулять пешком

По невскому граниту иль на бале

Лощить паркет или скакать верхом

В степи киргизской. Поплетусь-ка дале,

Со станцию на станцию шажком…

 

Однако его надеждам на новое путешествие не суждено было сбыться. 17 января 1830 года он получил ответ Бенкендорфа с уведомлением, что император «не соизволил снизойти на вашу просьбу посетить заграничные страны, полагая, что это слишком расстроит ваши денежные дела, а кроме того слишком отвлечет вас от ваших занятий. Ваше желание сопровождать нашу миссию в Китай так же не может быть удовлетворено, потому что все входящие в нее лица уже назначены и не могут быть заменены другими без уведомления о том Пекинского двора».

Как же Николай I не хотел никуда отпускать поэта, в первую очередь в силу его сомнительной «неблагонадежности»! В марте 1830 года он не отпустил Пушкина даже в Полтаву с Николаем Раевским. И как мог император утверждать, что путешествие в Европу «отвлечет» Пушкина от его «занятий», ведь литературное поприще, особенно для гениального поэта, в том-то и состояло, чтобы «напитываться новыми впечатлениями» и на их основе создавать новые произведения.

М.А. Цявловский в своих, к сожалению, уже забытых статьях о Пушкине приводил вообще феноменальный для темы нашего исследования факт: когда зимой 1830 года Пушкину было отказано в посещении Европы и Китая, он ухватился за мысль проситься в Персию, поданную ему тем самым чиновником Третьего отделения А.А. Ивановским, который навещал Пушкина еще в 1828 году. Свидетельств факта такого прошения в документах не сохранилось, но ведь оно могло быть высказано и в устной форме, например во время одной из встреч Пушкина с Бенкендорфом. В любом случае готовность Пушкина отправиться туда, где погиб его друг и выдающийся дипломат Грибоедов, говорит о многом: и о смелости, и о готовности жертвовать собой, и о дружеской верности великого поэта!..

Накануне свадьбы поэта, 12 февраля 1831 года, из поездки в Персию вернулся старший брат Натальи Николаевны Дмитрий Николаевич Гончаров, который, будучи чиновником Министерства иностранных дел, как раз и занимался в Тавризе разбором вещей и бумаг Грибоедова. И совершенно очевидно, что он не мог не рассказывать Пушкину во время их встреч о подоплеке и реальных обстоятельствах гибели поэта-посланника (Тархова Н.А. Жизнь Александра Сергеевича Пушкина. М., 2009. С. 498). Неизвестно, привез ли Гончаров с собой в Москву что-либо памятное из грибоедовских вещей…

Между тем венчание поэта и Натальи Гончаровой прошло 18 февраля 1831 года и было омрачено предзнаменованием, которое уж слишком явно напомнило то, которое произошло два с половиной года назад во время венчания Грибоедова с Ниной Чавчавадзе 22 августа 1828 года в Тифлисе, когда болевший лихорадкой жених обронил обручальное кольцо и сказал, что «это дурное предзнаменование».

Присутствовавшая на венчании Пушкина Е.А. Долгорукова вспоминала: «Во время венчания нечаянно упали с аналоя крест и Евангелие, когда молодые шли кругом. Пушкин весь побледнел от этого. Потом у него потухла свечка. “Tous les mauvais augures” (“Все плохие предзнаменования” (фр.)), — сказал Пушкин, выходя из церкви» (Тархова Н.А. Жизнь Александра Сергеевича Пушкина. М., 2009. С. 499). Провидение еще раз протянуло незримую ниточку сходства между судьбами двух великих поэтов, хотя одному из них до исполнения мрачного предзнаменования оставалось чуть более 5 месяцев, а другому – немногим менее 6 лет.

Начинался новый этап в жизни Пушкина, наполненный и моментами счастья, и очередными испытаниями, и различными путешествиями, которые привели поэта через преграды и сомненья («Напрасно я бегу к сионским высотам, / Грех алчный гонится за мною по пятам…»), через духовные порывы («Недаром тёмною стезёй / Я проходил пустыню мира…») к очевидному выводу, ранее высказанному им не единожды:

Всё те же мы: нам целый мир чужбина;

Отечество нам Царское Село.

 

И имел здесь в виду поэт, конечно, в целом родную землю. Скитания Пушкина в итоге укрепили его неразрывную, кровную связь с Россией и ее природой. Однако все происходившее вокруг, тягости столичной жизни и ежедневная погоня за благополучием своей семьи не могли не обострять мрачные настроения поэта, которые он гениально отразил в строках, которые звучат как явная перекличка с «Горем от ума», постоянно, как тень, сопровождавшим Пушкина в его жизненных перипетиях:

Не дай мне Бог сойти с ума.

Нет, легче посох и сума,

Нет, легче труд и глад.

Не то, чтоб разумом моим

Я дорожил; не то, чтоб с ним

Расстаться был бы рад…

 

Да вот беда: сойди с ума,

И страшен будешь как чума,

Как раз тебя запрут,

Посадят на цепь дурака

И сквозь решетку как зверька

Дразнить тебя придут.

 

Важно, что тема путешествий, в том числе и на Восток, продолжала занимать поэта и в самые последние годы его жизни. Об этом может свидетельствовать хотя бы отрывок «Мы проводили вечер на даче…», написанный в том же 1835 году, посвященный Клеопатре и созвучный с незаконченной повестью поэта «Египетские ночи» (в этой повести, кстати, в качестве главного героя действует поэт по фамилии Чарский – почти что Чацкий!).

Послушаем, какая поэзия дальних странствий звучит в описаниях Пушкиным египетских реалий древнего времени: «Темная, знойная ночь объемлет африканское небо; Александрия заснула; ее стогны утихли. Дома померкли. Дальний Форос горит уединенно в ее широкой пристани, как лампада в изголовье спящей красавицы… Порфирная колоннада, открытая с юга и севера, ожидает дуновения Эвра; но воздух недвижим – огненные языки светильников горят недвижно… море, как зеркало, лежит недвижно у розовых ступеней полукруглого крыльца. Сторожевые сфинксы в нем отразили свои золоченые когти и гранитные хвосты…». Да, величайший в истории России поэт становился на склоне своих лет непревзойденным мастером прозы.

Именно Н.В. Гоголь лучше, чем кто-либо другой, понял, какую роль в творчестве Пушкина сыграл Восток. По его словам, судьба совсем не случайно «забросила» поэта туда, «где гладкая неизмерность России прерывается подоблачными горами и обвевается югом», Кавказ не только поразил Пушкина, но и «вызвал силу души его и разорвал последние цепи, которые еще тяготели на свободных мыслях». В итоге, как писал Гоголь о поэте, «в своих творениях он жарче и пламеннее там, где душа его коснулась юга. На них он невольно означил всю силу свою и оттого произведения его, напитанные Кавказом, волею черкесской жизни и ночами Крыма, имели чудную, магическую силу…». И как это часто бывает у писателей-гениев, Пушкин, пропитавшись духом Востока, еще сильнее и ярче стал воспевать родную землю, русская струна зазвучала в его творениях более пронзительно и звонко.

В последний год жизни настроения поэта менялись, и он уже не так истово рвался в дорогу, особенно учитывая его семейные дела. Но он до конца оставался верен Музе странствий, помня о своих былых путешествиях. Под конец жизни не утерял поэт и интереса к истории. Обращаясь к Ювеналу, он писал тогда: «Ты к мощной древности опять меня манишь…». Поэт в этот период лишь окончательно менял вектор своих устремлений. Вот как гениально он высказал эти настроения в своих стихах:

В ту пору мне казались нужны

Пустыни, волн края жемчужны,

И моря шум, и груды скал,

И гордой девы идеал,

И безымянные страданья…

Другие дни, другие сны;

Смирились вы, моей весны

Высокопарные мечтанья,

И в поэтический бокал

Воды я много подмешал.

Иные нужны мне картины:

Люблю песчаный косогор,

Перед избушкой две рябины,

Калитку, сломанный забор…

 

В этих словах чувствуется неприкрытая тяга поэта к родной земле (заметим, не к столицам, а к русской деревне и усадьбе). Между тем мечты о новых путешествиях, в том числе дальних, вовсе не оставили поэта. Больше того, за полгода до смерти, в 1836 году, в стихотворении «Из Пиндемонти» поэт вообще поставил путешествия и познание культурных творений, наряду с независимостью и свободой поэта, выше каких-либо других ценностей бытия:

По прихоти своей скитаться здесь и там,

Дивясь божественным природы красотам,

И пред созданьями искусств и вдохновенья

Трепеща радостно в восторгах умиленья,

Вот счастье! вот права…

 

 

 

Комментарии

Комментарий #17598 28.05.2019 в 19:14

Сергей Николаевич, спасибо за чёткость в прояснении возможных деталей встречи Пушкина с гробом Грибоедова на грузинской дороге!
И вообще прекрасно подан этот пушкинский бросок на Восток.
Теперь понятна чёткость и убедительность его вариаций на эту тему, разлитых по многим произведениям.
Он почти всё пережил и перечувствовал сам в реальности, прежде чем написать об этом.