ПРОЗА / Михаил СМИРНОВ. НАШ СЫН И ВАШ БРАТ. Рассказы
Михаил СМИРНОВ

Михаил СМИРНОВ. НАШ СЫН И ВАШ БРАТ. Рассказы

 

 

Михаил СМИРНОВ

НАШ СЫН И ВАШ БРАТ

Рассказы

 

Наш сын и ваш брат

 

Вечером, вернувшись с работы, Семён отмахнулся от мужиков, которые играли за столиком в домино, поздоровался с соседками, сидевшими на лавке возле подъезда, медленно поднялся по лестнице, открыл дверь, повесил авоську с пустой банкой на гвоздь в прихожей и молча, стал разуваться.

— Сёма, — вытирая руки, из кухни вышла жена и полотенчиком шлёпнула сына, который подбежал и принялся тормошить отца. — Алёшка, не мешай. Отстань от папки! Слышь, Сёма, — опять сказала она, наблюдая, как муж медленно разулся, прошёл в зал и уселся на стул, устало вытянув ноги, и принялся растирать лицо ладонями. — Устал, да? Сейчас покормлю. Чуточку потерпи. Что хотела сказать… Телеграмма пришла. Матвей возвращается…

— Матвейка? — Семён нахмурился, и взглянул на жену. — Кто сказал? Он же… — и неопределённо кивнул головой.

— Да, правда, твой брат приезжает, — пожала плечами жена и погрозила пальцем ребятишкам, которые носились по квартире. — Надя была в деревне. Сказала, что принесли телеграмму. На Троицу Матвей возвращается. Дед велел всем приехать на праздник и, чтобы все мужики были с наградами.

— Зачем? — опять нахмурился Семён.

— Хочет встречу устроить. Он ещё передал, что свинью надо заколоть. Это тебя попросил сделать. Сказал, что у тебя рука лёгкая, — жена прикрикнула на ребятишек, которые устроили войнушку в квартире, и опять повернулась к мужу. — Надо съездить, Сёма. Всё-таки, ваш брат и сын приезжает. Столько лет не был дома. Наверное, срок отсидел и освободили.

— Наш брат или… — Семён замолчал, поднялся, доставая папироску, и вышел на балкон. — Где он был, когда мы воевали, а? — он тяжело взглянул на жену и задымил: густо, нервно и озлобленно. — Не успеешь в деревне появиться, как встречные-поперечные начинают носом тыкать, что Матвей…

— Сёма, не заводись, успокойся, — перебивая, сказала жена. — Отец велел. Значит, надо ехать.

— Ну, если отец велел… — помедлив, повторил Семён и вздохнул. — Ну, хорошо. Съездим, и встретим. Ишь ты, брат… — он мотнул головой и, плюнув, выбросил окурок на улицу.

…Семён долго сидел на низком чурбаке, почёсывая свинью. На зиму откармливали её, чтобы на всех поделить, но теперь придётся резать, так велел отец, а ему нельзя перечить. Семён вздохнул. В сторонке всполошено заорал петух, захлопал крыльями — пыль поднялась, подзывая несколько молоденьких кур, и принялся торопливо клевать. Видать, что-то нашёл в старой соломе.

— Сёмка, ну, как там? — донёсся тихий голос матери, и она заглянула в сарай, стоявший на заднем дворе. — Долго ещё ждать?

— Не мешайте, пусть успокоится, — буркнул Семён, продолжая чесать свинью, и кивнул на толстую перекладину над головой. — Приготовьте верёвки.

Он хмуро осмотрел сарай. Несколько кур копошились, разгребая старую солому. В углу заквохтала наседка. Потягиваясь, появилась пёстрая кошка. Запрыгнула на перегородку, посидела, словно прислушивалась и быстро исчезла в тёмном углу. Полезла на сеновал. Видать, услышала мышиную возню. Семён осмотрелся. После войны, когда он вернулся, тяжеловато жилось, сарай пустовал, всё съели за годы войны, долго восстанавливали хозяйство, а сейчас хоть какая-никакая, но скотинёшка появилась: коза и овечка, да вот эта свинка, а ещё куры бегают. На лето стали ребятишек отправлять в деревню. Соседка приносит молоко. И ребятишки все каникулы проводят здесь. Хорошо, вольготно, не то, что в городе. Опять заскрипела дверь. В проёме появилась мать. Прислонившись к столбу, наблюдала за ним. Семён мельком заметил, как братья готовили пучки соломы и проверяли паяльную лампу. Потом приволокли корыто. Мать вышла, быстро сполоснула его и приставила к стене, чтобы стекла вода. Братья  столпились возле входа, закурили и зашептались, стараясь не мешать.

Свинья похрюкивала, тыкалась грязным пятаком в колено и старалась прислониться. Семён, похлопал по холке, осторожно отодвинулся и продолжил чесать свинью. Пошарил за спиной, нащупал рукоятку, крепко зажал в руке, на мгновение застыл, глядя на свинью, потом перехватил её за переднюю ногу, резко дёрнул вверх, всадил длинный трофейный штык-нож и провернул. Свинья рванулась в сторону, завизжала, дёрнулась и повалилась на землю. Семён поднялся, продолжая держать в руке окровавленный нож. Схватил верёвку, быстро захлестнул петлёй задние ноги, позвал братьев, волоком дотащили свинью до перекладины и, перекинув толстую верёвку, подняли над приготовленным корытом. Придерживая голову свинье, он размашисто располосовал горло. Забулькала кровь и струёй стала стекать в корыто. Семён протёр клинок, поднялся на крылечко, в сенях подсунул штык-нож под бревно, вышел и принялся отмывать руки.

— Всё, заколол, — коротко сказал он и вздохнул. — Хорошая была свинья. Даже жалко стало её. Ладно, можете разделывать.

— Сёма, выпей, — рядом стояла мать, протягивая на тарелке старую обшарпанную кружку с мутной жидкостью и повядший огурец. — У тебя лёгкая рука, не мучаешь животину. Мясо вкусным будет. На, выпей.

Взяв кружку, Семён хмуро взглянул из-под кустистых бровей. Медленно выпил. Поморщился. Отмахнулся от огурца. На ладонь вылил остатки самогонки и, крякнув, растёр шею, потом подошёл к корыту и, зачерпнув полную кружку крови, неторопливо выцедил.

— Эх, хорошо, — сказал он, вытирая окровавленные губы. — Вкусно. Полезно для организма.

— Пап, папка, — подскочил Алёшка, крепкий мальчишка, лет семи-восьми, одетый в коротковатые штаны и в клетчатую рубашку с латками на локтях, и махнул длинным прутом. — Правда, вкусно? Дай попробовать, а? — и потянулся к отцу.

— Да, Алёшка, кровь — это полезная штука, особенно для тебя, — сказал отец и протянул кружку. — На, пробуй. Я всегда пил, сколько себя помню. Вкусно!

— Фу-у, дрянь какая-то, — попробовав на язык, Алёшка брезгливо поморщился и сплюнул. — Я-то думал, что вкусно. Баб, когда есть будем? А, ну ладно. Позовёшь. Папка, я побежал играть, — и громко крикнув, помчался за калитку, где ждали друзья.

Семён вышел на улицу. Постоял, осматривая небольшую деревню. Отдельно стояла школа. Сейчас каникулы. Там тишина. И замок висит. Рядом с домом тётки Клавы, которая лечила травами и заговорами, на скамеечке сидело несколько человек. Наверное, болеют, а может, просто подошли поболтать. Тётка Клава всех привечала. Ночью постучись и она откроет дверь и пойдёт в ночь, в непогодь, в любой мороз или дождь, если это нужно людям. Хорошая она, добрая.

Он оглянулся. Возле палисадника, где росла бузина, стояли и разговаривали соседки-старухи, кто неподалёку жил. Они пришли, чтобы посмотреть на гостей. Прознали, что должен приехать Матвей и теперь отцу покоя не давали. Семён нахмурился, развернулся и подошёл к крыльцу. Уселся, достал папиросы. Закурил. Выпустив облачко дыма, осмотрелся по сторонам. Братья на заднем дворе разделывали тушу. Переговаривались, о чём-то спорили, громко смеялись. Тревожно завыла собака, почуяв кровь, и умолкла, забилась в конуру, когда кто-то бросил в неё камень. А кошка крутилась рядом с корытом, надеясь что-нибудь утащить, а потом припала к лужице крови, которую нечаянно пролили на землю.

В сенях хлопнула дверь, и на крыльцо вышел отец: высокий, мосластый, с виду ещё крепкий старик, в старых штанах с заплатами на коленях, рубаха навыпуск и босоногий. Постоял, покручивая длинный ус, исподлобья посмотрел на сыновей. Потом взглянул на внуков, которые носились по двору, мешая взрослым. Цыкнул на них, погрозил узловатым пальцем — малышня бросилась врассыпную. Громко зевнул и, поглаживая лысину и узенький венчик волос, присел рядом с Семёном.

— Наташ, поди-ка сюда, — позвал жену, дождался, когда она подошла, и взглядом показал на старух, которые собрались возле палисадника, о чём-то разговаривали и изредка, словно невзначай, заглядывали во двор, смотрели, что делается у них. — Наташ, скажи, чтобы разошлись. Негоже под чужими окнами торчать, негоже. Угощу всех, когда придёт время. Всех позову, а сейчас пусть не путаются под ногами, не отвлекают. Не до них, — а потом ткнул пальцем в дочерей. — Скажи нашим девкам, чтобы требухой занялись. Нечего бездельничать, и лясы точить с соседями. Стоят, ворон ловят да кости перемывают, как бабки старые, — и не удержался, погрозил пальцем. — Надька, сейчас крапиву возьму и не посмотрю, что взрослая деваха — отлуплю! Клавка, живо взяла тазик и пошла работать. Эй, ребятки! — окликнул он взрослых сыновей. — Хватит хаханьки разводить — не бабы базарные. Чище опаливайте свинку, чище. Сами же будете есть. Свиные уши опалите, разделите и отдайте ребятишкам — вкусно. И шевелитесь. Нечего гонять лодыря. Время не ждёт, в рот пароход! — и, нахмурившись, привстал на крылечке, когда увидел, что во двор зашёл невысокий мужичок. — Ну-ка, пошёл отсюда, сволота! Ещё раз увижу, взашей выгоню. Вон отсюда! Сколько можно говорить, что в мой дом дорога закрыта для тебя! — Дождавшись, когда мужик выскочил и скрылся за палисадником, он опять присел на крыльце. — Гад, все деревенские мужики воевали, а этот метрику подделал и прятался за спинами наших баб. А сейчас в грудь кулаком стучит, что, если бы не он, вся деревня бы передохла от голода. Тоже мне, спаситель нашёлся. Сволота! — опять повторил он. 

Таким он был всегда: грозным, но в основном, только с виду и на людях, вечно хмурым, редко улыбался. Сам за двоих работал и других заставлял. А когда вернулся с тяжёлым увечьем с войны, пришлось почти всю тяжёлую работу перекладывать на сыновей и дочерей. Нужно было поднимать хозяйство. Ладно, семье удалось выжить, с голоду никто не умер, хоть и опухали, как бабка говорила. Тяжёлые времена были, голодные. Всё продали, лишь бы девчонок спасти от смерти. Если удалось пережить зиму, весной облегчённо вздыхали. На траве держались да на рыбе, что ловили. Сети плели, верши готовили, и весной выходили на речку. Все становились рыбаками, от мала до велика. Если взрослые не могли, тогда дети уходили на реку, а вечерами улов делили по едокам. Так и жили всей деревней. Он не испытал этого, не видел. Вместе с сыновьями на фронт ушёл. Считал, что отделались малой кровью. Шестеро ушли на войну. Один сын в танке сгорел. Второй, Матвей, в начале войны попал в плен, а когда союзники освободили из концлагеря, он отправился домой, но по дороге его арестовали и дали десятку без права переписки, нужно было страну поднимать из руин. Отсидел срок, но не стали освобождать, наоборот, ещё добавили несколько лет и отправили на поселение. Лишь недавно Матвейку выпустили, и сегодня он должен приехать домой. А остальные вернулись, хоть и все были с ранениями и контузиями. Главное — живые, а остальное — это ерунда.

— Давай-ка, выпьем, Семён, — старик подтолкнул сына и крикнул: — Слышь, Наташ, нам по рюмочке подашь? — так, в рифму, привычно сказал он и, достав из кармана папиросы, закурил.

Скрипнула дверь. Донеслись шаги. На крыльце появилась старуха в юбке до пят, в тёплой кофте с длинным рукавом, несмотря на летнюю погоду, и в платке. Поставила две потёртые кружки на ступеньку. Налила. Рядом поставила щербатую тарелку, положила несколько четвертинок лука, щепотку соли и кусочек ржаного хлеба и, поправив платок, молчком вернулась в избу.

— Видать, сегодня болеет, — кивнув на неё, сказал Семён. – Так и мается головой, да?

Отец взял кружку. Заглянул, передёрнулся от сивушного запаха, и медленно выпил. Поморщился. Вытер длинные усы и, шумно вздохнув, отложил в сторону кусочек хлеба.

— Да, Сёмка, хворает мать, — взглянув исподлобья, сказал старик. — И война подкосила, и Федька погиб, и голод, а потом со мной намучилась, когда с фронта привезли, да ещё столько лет прождала Матвейку. Бывало, ночью проснусь, поднимусь с полатей, чтобы водички глотнуть, гляжу, а она перед иконами стоит и шепчет. Вроде, как и не ложилась даже. Петух загорланит, а она уже на ногах и хлопочет по хозяйству. Наверно, с часок вздремнула и всё, а может, и того не было. Да, досталось нашим бабам, в рот пароход. — Дунул, табак вылетел из папироски, он достал другую, размял и прикурил, выпустив облачко дыма. — Эх, жизня!

— Правду говоришь, батя, и во время войны досталось, и после неё — проклятой, — тяжело вздохнув, буркнул Семён. – Я всю войну прошёл, а моя Нюрка поседела. Частенько бывает, ночами начинаю воевать, кое-как меня растолкает, а сама плачет. И ребятишки плачут. Залезут на одну кровать, в угол забьются и плачут. Боятся меня. Эх, ёшкин малахай! — он кулаком ударил по колену, поморщился и достал папироски. — Бывает, что себя боюсь, как бы чего не натворить спросонья. Всё война снится…

Они опять задымили. Молчали. Семён задумался, злые морщинки возле глаз появились. Сидел, не шелохнувшись, не обращая внимания, что папироска давно уж перестала чадить. Не видел, что отец поднялся и, как был босиком, так и пошёл на задний двор к сыновьям. Покручивая между пальцами длинный ус, что-то долго объяснял им, показывая на разделанную тушу, потом кликнул дочерей, опять ткнул пальцем в мясо, вернулся на крыльцо и снова присел рядом с сыном.

— Ну, ничего не могут без меня сделать, обормоты! — запыхтел он и погрозил пальцем. — Ух, не посмотрю, что вымахали, сниму кнут со стены, всех отстегаю. Разгильдяи, в рот пароход и в задницу корабль! — это было его любимое ругательство.

— Батя, неужели и меня отлупишь? — хохотнув, сказал Михаил, и поправил тяжёлый китель с множеством орденов и медалей. — Я же по званию намного старше тебя.

— А тебя в первую очередь, Мишка! — насупившись, рявкнул старик и, повернувшись, стал всматриваться в полутёмные сени в поисках кнута. — Не посмотрю, что в офицерах ходишь. Нацепил погоны и награды и думаешь, что на тебя управы не найдётся? Отлуплю как сидорову козу. Понял? Я — главнокомандующий в семье! И не забывайте об этом! Бабка, иди-ка сюда. Ну-ка, выпиши наряд вне очереди этому охламону, — и ткнул в сторону сына. — Отправь чистить навоз. Как раз для его офицерского кителя с сапогами. Будет знать, как отцу перечить. Ишь, стоит, бахвалится!

И Михаил, под хохот братьев и сестер, нахмурив густые бровищи, повесил китель на забор, молчком подхватил вилы и скрылся в сарае.

— Ох, суров ты, батя, суров, — покачивая головой, буркнул Семён, взглядом провожая брата. — Глянь, ведь послушался!

— А куда денется, охламон, — нахмурившись, старик опять погрозил пальцем. — Пусть попробует не выполнить. Враз вожжи или кнут возьму, да пройдусь по одному месту, неделю сесть не сможет! — и неожиданно повернулся. — Сёмка, скажи правду, что думаешь про своего брата, про Матвейку?

— А что говорить о нём? — помолчав, пожал плечами Семён. — Столько лет не виделись. Вот приедет, потолкуем. Посмотрим, что у него на душе.

— Я что хочу сказать, Сёмка, — старик посмотрел по сторонам, не подслушивают ли случайно, а потом опять повернулся к сыну. — Столько лет думаю о нём, и не могу поверить, что наш Матвейка сдался в плен. У него же характер — о-го-го, в рот пароход! Он скорее костьми ляжет, чем спину прогнёт. Он же комсомольским вожаком был, идейный — страсть! Всё носился по деревне с такими же, чуть не так, сразу мозги вправлял, сразу на собрание вытаскивал и песочил. Ну, а если взглянуть с другой стороны, как он смог попасть в плен, почему всю войну провёл там, а не сбежал? Ведь столько лет был в плену! Неужели не нашёл лазейку для побега? Не верю этому, в рот пароход, не поверю! Меня же таскали в органы из-за него, всё расспрашивали, всё допытывались. А что я мог рассказать? Меня же не было рядом, когда Матвейка в плен попал. Даже не знал об этом, пока в органах не сказали. Как обухом промеж глаз саданули. Думал, с копыток слечу. Всё допытывались, почему он оказался у фрицев, где пробыл всю войну, почему союзнички освободили в конце войны из концлагеря, как он попал туда. А я-то почём знаю! Потом какая-то бумага пришла. Видать, про Матвейку. Они поворчали, но отстали от меня, зато в деревне быстро прознали про это, и каждый сморчок проходу не давал, всё Матвейкой попрекали, мол, фашистский прихвостень, коль в плену побывал да на них работал. Идёшь по улице, а у тебя словно печать на лбу стоит — на всю жизнь заклеймили и буковки видны — «Отец прихвостня», а всякие встречные-поперечные ходят и тычут пальцами, и камнями кидают, и всё норовят в рожу попасть, да побольнее, — и засопел, нахмурившись.

Семён снова пожал плечами.

— Не знаю, что у него на уме, — сказал он, вытащил папироску, дунул в неё — табак вылетел. — Многих война ломала. Крепче, чем Матвей были, но словно тростинки ломались. А он… Жизни не видал, хоть и был идейным, сразу на фронт попал. Сам же знаешь, батя, что в первые месяцы войны творилось. Неразбериха. Погибали, раненые попадали в плен, а другие, кто ломался, первыми погибали, а бывало, что в дезертиры подавались или к фашистам уходили, лишь бы свою шкуру спасти. Всяко бывало. И пока с Матвеем ни поговорим, ни увидим, с чем приехал, что в душе у него, мы не можем его судить, да и не имеем права, — так, не поднимая головы, раскачиваясь, глухо сказал Семён и опять вытащил папиросы. — Я сынка, Алёшку, отправил на остановку. Когда появится Матвей, ребятишки прибегут и предупредят. Посмотрим, что у него на душе, а потом подумаем…

— Да я всё понимаю, — досадливо стукнул кулаком по колену старик, а потом похлопал по груди, — но вот здесь болит, покоя не даёт. Столько лет прождал его, чтобы вернулся, а сейчас, как на иголках сижу. С тобой болтаю, а у самого глаза в сторону калитки смотрят. Мы же до сей поры не знаем, как он оказался у фашистов. Ладно, если раненый попал в беспамятстве — это ещё можно понять, а ежели, как ты говоришь, что сломался и добровольно ушёл, тогда, как к нему относиться? Вроде бы простить должен его, всё же наш сын и ваш брат, а с другой стороны — он предал нас, нашу семью, тебя, меня, свою мамку — всех. Тогда как, а? — Старик замолчал, раскачиваясь, задумался, а потом сказал: — Вот возьми меня, в рот пароход. Я прошёл три войны. Три! И в окружении бывал, и в плен попадал, но всё же вырывался и опять пробирался к своим. А сколько раз было, что могли поймать, но я находил лазейку и смывался. Вон там, — он махнул рукой в сторону лесопосадки, — во время гражданской у нас стоял омёт. Я был в дивизии Чапая. В нашей деревне стояли белые. А у меня же семья большая! Мне приходилось пробираться сюда, чтобы своих проведать, чтобы кусок хлеба принести, лишь бы с голоду не померли. И один раз, когда появился, меня кто-то предал. Беляки бросились искать. Чую, что не успею скрыться, тогда огородами пробрался и спрятался в омёте. Они всю деревню перевернули, меня, чапаевца, искали, а потом взяли вилы и стали всаживать в омёт со всех сторон. И знаешь, Сёмка, меня спасло, что втыкали вилы — поперечина не дала глубже вогнать, а если бы стали штыками колоть, тогда мне кранты, убили бы — это точно. А потом, едва они кинулись к мельнице, я задами огородов выскочил из деревни. До леска добрался, а там стояла привязанная лошадь. Вскочил и помчался к своим, а беляки поскакали за мной. Дважды меня ранили, но я всё же вырвался. Чуял, что смерть придёт, если поймают, в рот пароход. А Матвейка столько лет был у фрицев и живой, а я бы на его месте все жилы перегрыз, лишь бы в плен не попасть, а он живой... Почему? — и старик опять замолчал, нахмурив и без того морщинистый лоб.

Отряхивая замызганные галифе, посматривая на испачканные сапоги, к крыльцу подошёл Михаил и облокотился на перила.

— Батя, приказ выполнен, — устало хохотнув, сказал он и принялся вытирать грязные руки. — Весь навоз уничтожен… Нет, на корыте вывезен на огород и уложен в кучки. Какие будут дальнейшие указания?

— Что говоришь? — старик взглянул, потом растёр лицо ладонями и вздохнул: — А ладно, сынок. Молодец! Одёжка грязная. Почистись и умойся. Негоже в таком виде щеголять перед всеми — офицер всё же, а не дитё малое. — И, нахмурившись, погрозил: — Да, а где зятья — Колька и Витька? Кольша с нашим Петькой покрутились, пока свинью разделывали, а потом оба умотали. Почему до сей поры не появились? А куда Витька запропал? Ну-ка, живо к ним сбегал и сказал, чтобы пришли при параде. Во всей красе предстанем пред нашим сыном и вашим братом.

Достав расчёску, Михаил быстро привёл волосы в порядок. Провёл по ним ладонью, приглаживая, подозвал ребятишек и велел им, чтобы позвали дядек, а сам принялся чиститься и отмываться под рукомойником.

Распахнулась калитка, и донёсся громкий крик:

— Папка, папка, фу, еле добежал!.. — Запыхавшись от быстрого бега, заскочил Алёшка и помчался к крыльцу, за ним забежали ребята и тоже подошли, едва переводя дух, а потом выстроились в очередь перед ведром с водой и, толкаясь, принялись звучно пить из большой кружки. — Там, там дядька и тётка идут от остановки. Не деревенские — чужие! А больше никто из автобуса не выходил. Правда! Они сюда пошли по дороге, а мы с мальчишками напрямки пустились. Сходи, посмотри.

Едва Алёшка крикнул, что видел незнакомых людей, все переполошились. Заметались, не зная, за что хвататься, чем заняться. Мать заголосила, бросилась к калитке, но осеклась от грозного окрика старика и, прикрывая ладошкой рот, скрылась за избой. Старухи, стоявшие возле калитки, вразнобой заговорили и, прикладывая к глазам ладонь лодочкой, стали всматриваться вдаль, надеясь рассмотреть приезжих.

— Сёмка, выйди-ка, посмотри, — отец кивнул в сторону улицы, закряхтел, нахмурился, но сын заметил, как он заволновался, как заелозил по ступеньке, а потом поднялся. — А я схожу, проверю, что ребята сделали. Всё ли подготовили, да и самим нужно пиджаки набросить, — и, покрикивая на сыновей и дочерей, пошёл на задний двор, но быстро вернулся и скрылся в избе.

Семён вышел на улицу. Долго стоял возле палисадника, хмуро наблюдая, как по тропинке между кустами, то исчезая, то появляясь, медленно шёл крепкий мужик с невысокой женщиной. Изредка приостанавливались, он осматривался, махал рукой, что-то показывая, а потом опять шагали. Вон присели на старый пень. Там все останавливаются, чтобы отдохнуть на широком пне. Видно было, что мужик закурил. Видать, волновался. Потом опять побрели, а его спутница всё время поправляла на руке плащ или пальто — не разберёшь издалека.

— Батя, готовься к встрече, — вернувшись, сказал Семён, взглянув исподлобья на отца. — Это Матвей идёт. Нет, я не ошибаюсь. До сих пор помню его походку. Идёт, словно подпрыгивает. Он приехал. Точно. А рядом с ним, наверное, жена.

Старик заволновался, но старался не подавать вида. Засуетился, оглаживая чистую рубаху. Потом зашёл в избу и вернулся в пиджаке, на котором посвёркивали несколько наград.

— Ну-ка, сынки, быстро ко мне! — держась за шаткие перильца, сказал он, и провёл ладонью по медалям, и принялся командовать: — Колька, я кому сказал, живо набросил китель. Петька, почему не надраил медали? Ух, дождетесь, разгильдяи! Так, чтобы у всех грудь колесом была. Пусть наш сынок, а ваш брательник посмотрит, как мы воевали. Девки, всем быть на заднем дворе. Нечего пялить глаза на них. Ребятишек заберите с собой. Негоже по двору носиться в такой час. Мать, — он повернулся к бабе Наташе, — не вздумай обниматься, пока я не увижу, кто перед нами — сын или фашистский прихвостень, а то ему быстро сделаю от ворот поворот, а если кто-то к ним сунется самовольно, чтобы поздороваться, кнутом до полусмерти отстегаю. Чтобы все стояли, не шелохнувшись. Я буду вести разговоры. Всем понятно? — и хмуро посмотрел на сыновей.

— Ладно, батя, не шуми зазря, всё поняли, — вразнобой сказали они. — Сам командуй.

Вскоре соседки-старухи зашептались, подталкивая друг друга, раздались в стороны, освобождая проход.

— А вот и гости долгожданные появились, — раздался протяжный старческий голос за забором. — Здравствуйте, Матвей Ильич! Ой, как вы изменились! Постарели, однако. А были-то, каким молодым! А сейчас… А это кто рядышком — жена, да? Это хорошо! Проходите, проходите…

— Тьфу ты, появилась сорока языкастая, принесла её нелегкая, — чертыхнулся старик и крикнул соседке. – Лизка, дождёшься, отстегаю, зараза! Ну, погодь у меня…

Скрипнула калитка, распахнулась. Во двор медленно зашёл Матвей: поседевший, лицо, иссечённое глубокими морщинами, взгляд хмурый и недоверчивый, в тёмном костюме, запылённых ботинках, а в руке хозяйственная сумка. Рядом с ним была невысокая худенькая женщина: гребешок в тёмных волосах с проседью, простенькие серьги, серое платье с белым воротничком и потёртое пальто в руках, несмотря, что стояла тёплая погода. Матвей исподлобья — взгляд как у отца, медленно осмотрел всех, шагнул вперёд, сдёрнул фуражку и низко поклонился.

— Ну, здравствуй, батя, — он посмотрел на постаревшего хмурого отца, потом на мать, которая стала ещё меньше росточком, словно высохла, она стояла возле забора и смотрела на него, прищурившись, задержал взгляд на Семёне, поперхнулся, сильнее сминая в руках фуражку, отвернулся и глухо сказал: — Здравствуй, мамка. Я вернулся. Я живой…

— Матвеюшка, сынок, — мать не выдержала, заголосила и бросилась к нему, но не добежала, вздрогнула от окрика, запнулась, чуть не упала и остановилась, продолжая смотреть на постаревшего сына, которого не видела с начала войны. — Матвейка приехал, а ты… Ну, как же так, отец? — и растерянно оглянулась на старика.

У Матвея задёргалась щека. Он стоял неподвижно и молчал, медленно осматривая пустой двор и родную избу. Взглянул на баньку, что стояла посреди огорода, потом на заросли черёмухи, что были за заборами. Нет, даже не заросли, а густой лес и каждую весну, когда черёмуха расцветала, над землёй появлялось огромное белое облако, а запах такой, что голова кружилась. И этот запах он чувствовал даже во сне. Матвей глубоко вздохнул и опять посмотрел на всех. Отец и братья тоже молчали. Семён скрипнул зубами, дёрнулся было, словно хотел выйти навстречу, но остался стоять, лишь ниже склонил голову. Изредка доносились всхлипы матери, на заднем дворе слышны женские и детские голоса и за забором шептались старухи.

Прошмыгнула пёстрая кошка. Запрыгнула на завалинку и принялась умываться. Гавкнула собака, почуяв чужака, но умолкла и спряталась в конуре от резкого окрика.

Долго стоял отец, посматривая на сына. Молчал, покручивая длинный ус. Потом вздохнул, потёр щетинистую щеку и нахмурился. Насупившись — брови сошлись на переносице, взглянул исподлобья на Матвея и его спутницу и поправил пиджак, брякнув медалями и орденом.

— Ну, сынок, пройди в избу, расскажи нам, — прищурившись, он обвёл рукой сыновей и зятьёв, стоявших на крыльце в кителях и пиджаках, на которых сверкали награды и орденские планки, — где и с кем воевал, и как воевал, что-то не замечаю твоего иконостаса. — Он провёл рукой по наградам и опять нахмурился. — Хорошо ли воевал, не опозорил ли нас, родителей и своих братьев и сестёр? Не стой, как столб, пройди в избу. Негоже во дворе разговоры вести. Посидим, послушаем, что расскажешь. А твоя баба пусть на крыльце остаётся. Ничего с ней не случится. А у нас будет долгий разговор, — и тут же повернулся к жене. — Так, бабка, не дай Бог, если кто-нибудь зайдёт в избу! Увижу, в кровь исхлещу, в рот пароход! — и погрозил пальцем, повторяя. — Кнутом отстегаю любого, кто сунется в избу! Всем понятно? — и медленно обвёл взглядом всех, кто был во дворе и за забором.

И, не обращая внимания на сына Матвея, развернулся и первым прошёл в избу. За ним потянулись сыновья и зятья. Матвей последним поднялся по ступеням, провёл ладонью по старым перилам, остановился, окинув взглядом избу, опять посмотрел на дальний черёмушник, потом прошёл вслед за всеми и захлопнул за собой скрипучую дверь.

Приостановившись в полутёмных сенях, Матвей вздохнул, осматриваясь. Возле двери стояла старая кровать. Раньше её не было, как не было выцветшего дождевика на стене. Видать, отец с фронта привёз. Старая потёртая кацавейка на гвозде, подбитая мехом, а рядом драная фуфайка. Кочедык и крепкий кнут висели на своих местах, и серп там же был воткнут. Как и раньше, как в его молодости. У отца было принято, чтобы каждая вещь лежала на своём месте, и не дай Бог, если возьмут и не положат. У него тяжёлая рука и быстрая на расправу.

Разувшись, он поставил запылённые ботинки в модельный ряд возле пары стоптанных кирзачей, рядом с ними разбитые опорки, а чуть поодаль виднелись обрезанные подшитые валенки. Наверное, мать шаркает в них, а раньше не носила. Дальше, в полутьме мелькнула дверь в чулан. Частенько в нём прятался, когда с мальчишками играл — это было давно, словно в прошлой жизни, словно не с ним. Матвей вздохнул. Наклонившись, он прошёл в избу и остановился на пороге. Свежий запах выскобленных полов и кисловатый запах опары — это мать всегда скоблила косарём широкие доски, а потом начисто промывала, и поэтому в избе стоял свежий хвойный запах, как и кисловатый — опары. Мать выпекала хлеб на капустных листах, а иногда на кленовых, но чаще подкладывала капустный лист — ей так больше нравилось. И эти запахи преследовали все годы, с той поры, как ушёл на фронт. Ушёл пареньком, а вернулся взрослым мужиком… Матвей медленно обвёл взглядом избу. Низкая стала, небольшая, как ему показалось, не то, что раньше была — светлая и просторная. А сейчас хотелось пригнуться, чтобы не задеть потолок. Большая русская печь. За ней были полати, на которых спал отец, — это он хорошо помнил. А вон в том закутке видны чугунки, ухваты и стол — это хозяйство матери, куда она никого не подпускала. Её мирок. Рядом с занавеской висит тусклое зеркало в коричневой деревянной раме. Сколько себя помнил, зеркало всегда висело на этом месте. В углу виднелась икона и еле заметно теплилась лампадка. Старая кровать с лоскутным одеялом вдоль стены. Мать спала на ней, да и сейчас тоже, наверное. А возле окна, напротив кровати, длинный широкий стол — семья-то большая была и несколько лавок. Вот и всё. Как было раньше, так и осталось, хоть прошло столько времени, много лет не был в родной избе… Матвей протяжно вздохнул. Растёр лицо ладонями — глаза покраснели. Исподлобья взглянул на сурового отца, который сидел во главе стола — это его место, хозяина, по бокам расселись братья и зятья. Сидели, курили и молчали, наблюдая за ним. И Матвей шагнул к столу…

— Ох, чует моё сердечко, что-то будет нынче, — едва закрылась дверь, запричитала мать. — Вся душа изболелась! Рассерчал отец, разгневался, как самовар кипит, того и гляди заплещет. И зайти-то запрещено — шкуру спустит. Ему нельзя перечить — хозяин, — она поправила платок, принялась осматриваться и ткнула корявым пальцем. — Слышь, как звать-то тебя, дочка?

— Татьяна, — коротко сказала спутница, и устало прислонилась к перилам.

— Танька, значит, — закивала головой баба Наташа. — А я Матвейкина мамка, — и невольно оглянулась на дверь, опасаясь, что услышит старик и отлупцует. — Присаживайтесь на крылечко. Не гневайтесь на отца. Характер такой. Хозяин! Пить хотите? — и помахала рукой. — Дочки, напоите её. Я бы накормила с дороги, но не могу — отец запретил заходить в избу. Потерпи, пока не поговорят. Валя, — старуха позвала сноху, — побудь на крылечке. Гляди, чтобы никто не зашёл, а я сбегаю на огород, чуток повожусь на грядках, пока они разговоры разговаривают, может полегче на душе станет, а то места не могу найти.

— Баб Наташ! — кто-то окликнул из-за забора. — Ну, что там, как сынок?

— Отстаньте, не до вас, — отмахнувшись от назойливых соседок, баба Наташа ушла на огород, что был позади дома, принялась было дёргать сорняки, но не удержалась, подошла к грядке, надёргала лук и вернулась к крыльцу, держа в руках небольшой пучок. — Скажи правду, Тань, как на духу, а когда нашего Матвейку выпустили из каталажки? — спросила у приезжей.

Татьяна отставила помятую кружку с водой на крыльцо, и пожала плечами.

— Ему давали десятку, но в конце срока ещё добавили несколько лет, — тихо, блёкло сказала Татьяна, видно было, что ей уже надоели с такими расспросами. — Когда освободили и разрешили выезжать, мы собрались и сюда поехали. Матвей скучал, хотел всех увидеть, но в то же время опасался, что на порог не пустите, выгоните.

Продолжая теребить в руках пучок лука, баба Наташа внимательно слушала, покачивала головой, а потом, словно решившись, оглянулась на дверь и прошептала:

— Скажи как на духу, а Матвейка — предатель или нет?

Отшатнувшись, Татьяна в лице изменилась — пятнами пошла, потом резко побледнела и хотела что-то сказать, но в это время из избы донёсся громкий протяжный крик, а потом с треском разлетелась табуретка.

— Всё, беда пришла, — запричитала баба Наташа, прислушиваясь к шуму, положила пучок лука на завалинку, едва стала подниматься по ступеням, чтобы зайти в избу, но вспомнила, что дед запретил заходить, и тогда торопливо принялась осматриваться. — Сейчас смертоубийство начнётся, — забормотала она, а потом протяжно закричала: — Ребятишки, подойдите сюда! — и замахала руками. — Побыстрее…

Оглянувшись на крик, Алёшка поддёрнул сползающие штаны, что-то сказал друзьям, с кем играл возле ворот на полянке и, открыв калитку, они подбежали.

— Что, баб? — вразнобой заговорили они. — Зачем звала? Мы же играем, а ты мешаешь.

— Проберитесь в избу, ребятки, — наклонившись к ним, тихо сказала баба Наташа. — Потихонечку погляньте, что там творится, — и ткнула пальцем. — Слышите, как ругаются. Дед Илья запретил взрослым заходить в избу, а вас, мальцов, не тронет, если заметит. Он любит вас. Прокрадитесь и послушайте. А я каждому карамельку дам. Вкусные! — и принялась шарить в кармане фартука.

— Не, баб, не пойдём, — загомонили ребятишки и вздрогнули, когда донёсся шум и громкие голоса. — Страшно! Вон, пусть Алёшка сбегает. Дедка никогда не ругает его. А мы постоим возле двери и покараулим. Лёшка, что говоришь? Ай, не бойся! Мы же рядышком будем. Иди, посмотри, — и принялись подталкивать его. — Ты же самый храбрый!

— Ну ладно, сейчас схожу, — шмыгнул Алёшка, и посмотрел на окна, плотно закрытые занавесками. — Ух, как дедка кричит! Баб, а на кого ругается, а?

— Вот и глянешь, на кого кричит, — сказала баба Наташа. — Иди, иди…

Прислушиваясь к шуму, Алёшка быстро поднялся по ступеням крыльца, и исчез в полутёмных сенях. Ребятишки поднялись на крыльцо и притихли, наблюдая за ним.

Приподнявшись на цыпочки, баба Наташа старалась заглянуть в запылённое оконце, но за плотно зашторенными занавесками ничего не было видно. Перебралась к другому окну. Опять заглянула, но бесполезно. И в третьем окошке ничего не видно. Всё наглухо закрыто от постороннего взгляда. Взмахивая руками, она заметалась по двору, то торопилась к дочерям на задний двор, то опять возвращалась к крыльцу. Старухи, сидевшие на лавочке возле палисадника, тоже громко заговорили, поднялись и норовили заглянуть во двор.

Постояв возле двери, Алёшка долго прислушивался к разговору, потом с трудом приоткрыл дверь, присел на корточки и медленно заглянул, продолжая слушать, о чём говорят за столом. Заметив, что дед поднялся, потом стал стучать кулаком по столу, что-то говорил, поперхнулся и закашлялся, закрутил головой и направился к ведру с водой, которое стояло возле входа. Видать, в горле пересохло. Алёшка испугался, что его могут заметить, тихонечко притворил дверь, и опрометью бросился из сеней.

Ребятишки скатились по ступеням и сгрудились возле бабы Наташи.

— Ох, дедка ругается, — появившись на крыльце, сказал Алёшка и поддёрнул штаны. — Сильно. Красный стоит, руками размахивает и по столу стучит. Баб, а там все ругаются, правда. Что говоришь? А дядька Матвей? Он тоже орёт. Нет, не орёт, а громко говорит, говорит, а сам торопится, а потом снова все начинают спорить и руками махать. Все ругаются, а мой папка сидит, голову обхватил руками и молчит. Почему, баб?

— Ой, горюшко-то, какое! — заплакала баба Наташа, и принялась вытирать слёзы кончиком платка, а за ней заголосили дочери и снохи, кто был во дворе. — Смертоубийство произойдёт. Дед разошёлся не на шутку. Теперь его ничем не остановишь. Ой, беда пришла! — и, вскарабкавшись на завалинку, опять прижавшись к стеклу, стала искать хоть небольшую щелку, чтобы заглянуть внутрь.

Следом за ней дочери и снохи облепили окна, стараясь рассмотреть, что творится в избе. Некоторые прижались к двери, надеясь услышать, о чём разговаривают мужики. Опять раздался крик, потом загалдели в избе, послышались громкие удары. Все отбежали от окон и дверей, опасаясь попасть под горячую руку старика. Девки скрылись на заднем дворе. Некоторые мелькнули на огороде и сразу принялись драть сорняки, словно и во дворе не были. Лишь Татьяна, спутница Матвея, продолжала сидеть на крыльце и о чём-то думать. Держала кружку в руках, изредка поднимала голову, осматривая двор, а потом опять задумывалась.

— Помогите, люди! — обхватив голову, заголосила баба Наташа, медленно спускаясь с крыльца. — Ой, соседи дорогие, они же поубивают друг друга! Да что же вы попрятались, а?

— Нет, баб Наташ, я не пойду, — замахала руками молодуха в ярком платочке и фуфайке, наброшенной на плечи и, оглядываясь, пошла к соседнему двору. — Дед злой, как собака. Не посмотрит, что баба перед ним, быстро по шеям накостыляет, что полезла не в свои дела. Ну его… Я лучше дома посижу, — и скрылась, захлопнув калитку.

— А я чем помогу? — зашамкала скрюченная старуха, опираясь на клюку. — Ты уж, Наташка, сама разберись. Это ваша семья. Илюшка сразу нос прищемит, ежели сунемся, — сказала, присела на лавку и, что-то бормоча, закачала головой.

Остальные соседи, что прибежали, услышав громкие крики, столпились возле забора, но опасались зайти в избу, зная крутой характер деда Ильи. Все хорошо помнили, как он одним ударом чуть было не убил здоровенного племенного быка, когда тот разорвал толстенную цепь и помчался по улице, заметив ребятишек, которые играли на дороге. А старик возвращался с мельницы и увидел. Бросился ему навстречу, ухватился за рог, рванул, разворачивая к себе, и всего лишь один раз ударил и племенной бык остановился, помотал башкой и повалился набок. Все уж подумали, что убил быка. С трудом, но всё же удалось отлить его водой, беднягу. И сейчас, если сунутся, а вдруг, под горячую руку попадёшь? Дед Илья не станет разбираться, тем более что предупредил всех, чтобы в избу не входили. Врежет разочек, и костей не соберёшь. Он хозяин в семье. А в чужую семью нельзя соваться, так было принято в деревне.

— Эх, помощнички, — баба Наташа махнула рукой. — Только и умеете, что кости перемывать другим да за столом сидеть и самогонку глушить.

— Зря так говоришь, баб Наташ, — донеслось из-за забора. — Мы всегда придём на помощь, ежели потребуется, но в семью не полезем. Нельзя! Сама знаешь, что будет, если сунемся. Ваша семья — сами разбирайтесь. Извиняй…

Соседи стояли, переминались и шептались, поглядывая на избу, откуда доносился шум. А потом крики прекратились, и наступила непонятная тишина. Резко замолчали. Словно взяли и выключили. Бабка прислушалась. Тихо в избе. Очень тихо. Это больше напугало, чем крики и ругань. Все стояли на улице и не могли понять, что там произошло. Лишь ребятишки ни на что не обращали внимания. Голосили, носились по двору, по улице, лезли на чердак и сеновал, а оттуда спрыгивали и опять принимались играть.

Оглянувшись, баба Наташа едва успела ухватить внука, который пробегал через двор, на ходу стреляя из деревянного автомата, который сам смастерил из сухих веток. Прижав к себе, она принялась что-то ему шептать. Алёшка недовольно заворчал, зашмыгал носом, посмотрел вслед мальчишкам, которые мчались к баньке, что находилась посреди огорода, там был их штаб, потом вздохнул и кивнул, соглашаясь.

Он вскарабкался на завалинку. Прижался к стеклу. Посмотрел. Ничего не видно. Поглядывая с опаской на окна, Алёшка медленно поднялся по ступенькам в сени, тихо, чуть дыша, на цыпочках добрался до двери, приоткрыл её и сполз на пол, а потом улёгся и, едва приподняв голову, долго смотрел, что происходило за столом. Потом поднялся, притворил дверь, на цыпочках вышел и кубарем скатился с крыльца.

— Ну, что там, Алёшенька? — увидев его, встревожено спросила баба Наташа. — Что случилось? Что дедка натворил? Говори…

— Баб, да они водку пьют! — запыхавшись, сказал Алёшка, подхватывая деревянное оружие, и помчался к огородам. — Много пьют. Кружками! А папка выпил, посмотрел на дядю Матвея и пальцем погрозил. Ладно, баб, отстань, я же играю, не мешай нам, — упал на землю и скрылся между грядками.

Раньше бы за такое отхлестали крапивой, что они балуются на огороде, а сейчас никто внимания не обращал, чем занимаются ребятишки.

— Ну всё, сейчас зальют за воротник и раздерутся, как пить дать, — опять всполошилась баба Наташа, оглядываясь на дочерей. — Стоит только мужикам губы помазать и всё, дурная кровь в бошки ударяет, и начинают кулачищами размахивать направо и налево. Ой, соседи дорогие, уходите от греха подальше! — и замахала руками, провожая старух, которые стояли возле калитки. — Вы знаете наших мужиков, ненароком зацепят, мало не покажется. Идите, идите… — и увидела внука, который опять появился во дворе. — Алёшенька, а ты видел, что там дядя Матвей делает?

— Ай, тоже водку пьёт, — поморщившись, отмахнулся Алёшка и поддёрнул сползающие штаны. — А мой папка как дёрнул рубашку, так пуговки во все стороны разлетелись. Теперь мамке придётся пришивать, если найдёт пугвочки. А зачем он кулак показывал дядь Матвею, а, баб? А дядь Петя под нос сунул кулак и что-то говорил. А зачем, баб?

Покачивая головой, баба Наташа стояла возле крылечка, о чём-то думая, потом размашисто перекрестилась, медленно поднялась по скрипучим ступеням и принялась стучать в дверь.

— Ребятки, сынки, не трогайте Матвеюшку, — громко закричала она. — Это же ваш брат. Не берите грех на душу, не надо! Ребятки… — и опять заколотила. — Отец, слышишь меня? Прокляну!

Но дверь не открывали. Видать, серьёзный разговор. Очень тяжёлый. Было слышно, как в избе громко разговаривали, почти переходили на крик, потом затихали, а через некоторое время опять начинали ругаться и стучать кулаками по столу, что-то доказывали, о чём-то спорили до хрипоты и опять громыхали по столу — того и гляди развалится.

Баба Наташа вернулась во двор. Уселась на завалинку и тихо заплакала, прижимая платок к глазам. Дочери и снохи сгрудились возле забора и молча наблюдали за ней и за избой, внимательно прислушиваясь, что там творится. Вдруг наступили тишина. Баба Наташа вытерла слезы и прильнула к запылённому стеклу, стараясь рассмотреть, что происходит. Опять поднялась по ступеням. Прошла в сени. Прислонилась к двери, ничего не услышала. Покачивая головой, она вышла на улицу. Приложив к глазам ладонь, долго смотрела в сторону ребятишек, которые играли неподалеку от дома и, заметив внука, опять замахала рукой.

— Алёшка, подь сюда, — протяжно крикнула она, дождалась, когда внук прибежит, и снова подтолкнула к двери. — Ты же знаешь, как заглядывать в избу, чтобы не заметили. Поэтому кликнула тебя, а не других ребятишек. Ты уж посмотри, что мужики делают. Нам же запретили заходить. Кнутом исхлещет. А дед не тронет тебя. Не боись. Он любит тебя, — она повторила. — Я знаю. Зайди, внучок, поглянь. Душа не на месте.

— Баб, я есть хочу, — недовольно забубнил Алёшка. — Дай пирожок! Мне надоело глядеть. Что я бегаю и бегаю… Вон, пусть другие мальчишки смотрят, или сама иди да гляди, а я есть хочу, аж в животе урчит, — и отвернулся, обидевшись. — Все мальчишки играют, ты не трогаешь их, а меня заставляешь. Иди с ними и смотри, — он продолжал недовольно бубнить.

— Подожди, внучек, подожди, попозже накормлю, — прижимая к себе, сказала баба Наташа. — Сам же видишь, что творится. Дедка никого в избу не пускает. А ежли ты зайдёшь, он не заругается. Любит тебя, — и опять повторила: — Сходи, внучек. А я кашку успела приготовить. В печке сготовила, натомила с пенкой. Вкусную, как ты любишь, пшёнку с молочком и тыковкой. Сладкая — страсть! Ну погляди, а?

Недовольно заворчав, Алёшка, неумело посвистывая, за что получил подзатыльник от бабы Наташи, медленно поднялся по ступеням. Добрался до двери. Прислонившись, долго стоял, прислушиваясь, потом опять приоткрыл дверь — щелочку, чтобы одним глазком взглянуть, присел на корточки и застыл, внимательно наблюдая, что делалось за столом. Потом прикрыл дверь. На четвереньках выбрался на крыльцо, поднялся и, быстро скатившись по ступеням, пошёл к калитке, не обращая внимания на бабу Наташу.

— Эй, Алёшенька, Алёшка, куда помчался, а? — недовольно окликнула баба Наташа. — Что молчишь-то, как в рот воды набрал? Что мужики делают? Я для чего посылала тебя? Ну-ка, рассказывай…

— Чего-чего… — буркнул Алёшка. — Плачут они.

— Как — плачут? — с недоумением взглянула баба Наташа. — Подожди, куда побежал?

— Как-как… Глазами плачут! — опять буркнул Алёшка, захлопывая за собой калитку. — Все сидят, разнылись, словно девчонки. Даже дедка глаза трёт и сморкается. Фу, глядеть противно! Вот только мой папка не плачет. Уставился на дядю Матвея, а сам молчит, — сказал и скрылся за калиткой.

Поправив платок, баба Наташа потопталась, поглядывая на окна, потом перекрестилась и исчезла в сенях. Приоткрыла дверь, долго смотрела на деда, на сыновей, которые сидели за столом. Облако дыма повисло над ними. Накурили, хоть топор вешай. Наконец-то, решившись, она зашла, сделала маленький шажок и остановилась, поглядывая на старика. Дыхание перехватило, когда дед взглянул на неё и нахмурился, хотел было что-то сказать, а может заругать, но не стал, а лишь махнул рукой. И баба Наташа торопливо перекрестилась, облегчённо вздохнула и медленно вышла на улицу.

Прислонившись к косяку, она неспешно обвела всех взглядом. Поправила платок. Посмотрела на гостью, что приехала с сыном, с Матвейкой, потом взглянула на соседей, которые продолжали толпиться за забором, и улыбнулась, прикрывая беззубый рот ладошкой.

— Всё, бабоньки, радуйтесь! Мой дед принял Матвейку! — крикнула она и, махнув рукой, заторопилась обратно в избу. — Дочки, пора столы накрывать. Гулять будем. Наш сынок и ваш брат вернулся. Радость-то, какая! Эй, ребятишки! — она приостановилась на пороге, подзывая внуков. — Ну-ка, быстро сбегайте по соседям и всех зовите в гости. Всех! — сказала и скрылась в избе.

И загудела небольшая деревушка. Прихорашивались бабы, вытаскивая наряды. Мужики степенно заходили во двор и закуривали, прислонившись к забору, и заводили долгие разговоры ни о чём. А потом, когда баба Наташа и дочери накрыли большущий стол, расставляя разнокалиберные тарелки, чашки, миски, где лежала картошка в мундирах, квашеная капуста, огурцы и помидоры, горки жареной рыбы, вяленая лежала, пожелтевшее сало мелкими кусочками было нарезано — его доставали только на праздник, и отдельно подали свежатину и всех пригласили за стол. Гости чинно расселись, дожидаясь, когда дед Илья первым возьмёт ложку, а потом уж остальные за ним. Раньше нельзя. Не дай Бог, если опередишь его и сунешься в чашку, сразу ложкой влепит по лбу, а то и выгнать может из-за стола. Хозяин! Сидели, поглядывая на стол, на деда, который был во главе стола и, заметив, что он взял ложку, положил небольшой кусочек в чашку и взял рюмку, гости неторопливо потянулись к свежатине. Не каждый день увидишь мясо в деревне, особенно в летнее время. Подняли рюмки, стаканы, кружки и выпили. Закряхтели, закашлялись. Крепка самогонка, крепка! Опять выпили и снова налили и выпили. И зашумели, заговорили вразнобой, поздравляя деда и бабку, поздравляя всех, что вернулся сын и брат. И так несколько раз — много раз. Курили на улице, возвращались и снова усаживались за столы. Вели долгие разговоры, плакали, вспоминая войну, иногда, исподтишка недобро посматривали в сторону Матвея, но отвлекались, а потом пели песни, протяжные, грустные и весёлые, и ещё плясали. Так плясали, что пыль столбом, что мебелишка тряслась. Снова садились, чтобы поднять стаканы и кружки. И так гуляли до глубокого вечера, пока не стемнело на улице, отмечая приезд долгожданного сына.

А вечером, когда гости разошлись по домам, Семён вышел на крыльцо, присел на ступеньку и молчал, задумавшись, закуривая одну за другой папироски. Молчал и думал. Рядом, прислонившись к перилам, на крылечке сидел Матвей и тоже молчал. Изредка вздрагивал, внимательно прислушивался, если где-то раздавался лай собак или всполошено спросонья орал петух, закуривал папироску, торопливо курил в рукав, быстро тушил и опять застывал, слушая ночь.

— Справная бабенка, — буркнул Семён.

— Да, неплохая, — помедлив, сказал Матвей.

— Где познакомился?

— На поселение отправили, там работала, — прикурив, сказал Матвей. — Сошлись. Так и живём. Уже двое ребятишек. А у тебя сколько?

— Семеро по лавкам.

— Ты в деда пошёл, — сказал Матвей.

— Да, и характер такой же, как люди говорят, — Семён опять закурил. — Что решил, навсегда приехал, или как?

— Не знаю, — пожал плечами брат. — Как народ примет.

 — Уезжай, — сказал Семён, поплевал на окурок, и сунул в баночку.

— Почему? — опять помедлив, сказал Матвей. — Я отсидел своё. Искупил вину, какой не было.

— Уезжай, — опять повторил Семён. — Так будет лучше и для тебя, и для отца с матерью. Тебя не примут в деревне. Поверь. На своей шкуре испытаешь…

— Я уже испытал, — перебивая, повысил голос Матвей. — Такого насмотрелся, другим не пожелаю.

— Мы тоже не за печкой прятались, — звякнули награды на груди, Семён достал мятую папироску и закурил. — Тоже пришлось повидать и испытать вот так, — и он ребром ладони провёл по горлу. — До сих пор воюем по ночам.

— Да я…

— Вот поэтому уезжай, — перебивая брата, буркнул Семён. — Недельку поживёшь. Пусть мать с батей успокоятся, а потом соберёшься и уедешь. Здесь не будет житья.

— Как батя с мамкой?

— Тяжело было, — покосившись, сказал Семён. — Батю подчистую списали после ранения. Приехал, кожа да кости. Мать радовалась, что живой вернулся, а ночами плакала. Сама болеет, и его выхаживала. И соседи проходу не давали, когда слух прошёл, что ты в плену всю войну пробыл, а потом ещё в лагеря отправили. В глаза одно говорили, а за спиной шептали — предатель.

— Но я же… — возмутился, было, Матвей.

— А ты хотел, чтобы тебя с распростёртыми объятьями встречали, да? — не выдержал, психанул Семён и ударил крепким кулаком по ступеньке. — А ты заслужил? Люди устали от войны, от смертей, от похоронок. Сам знаешь, что в деревне разговор будет короток. В плену был? Был! Работал на фашистов? Да, работал! Значит, предатель! Получил лагеря? Да, получил. А потом ещё срок добавили и на поселение отправили. А почему? Значит, в чём-то была твоя вина, о которой не хочешь рассказывать. Вот и пораскинуть умом, что должны про тебя говорить люди, что должны думать мы — твои братья и сёстры, как пережили это родители и, как в дальнейшем переживут. А вот ты не задумывался над этим, нет. Прикатил, и грудь колесом. Ишь, кум королю, сват министру! Сам же видел, какую встречу на крыльце приготовили. Это ещё цветочки увидел. А мог бы на лютики полюбоваться. Радуйся, что отлуп не дали, что сразу взашей не выгнали, а сначала решили поговорить. Посмотреть, что у тебя на душе. А тебя пожалели мужики. Да. Из-за бати и матери пожалели, а не будь их, сразу бы салазки завернули. Почти все мужики из деревни прошли войну, многие не вернулись, почти в каждом дворе похоронки, а то и две, даже по три есть, а некоторые вообще остались без кормильцев, и ты должен понять, как к тебе будут относиться, что с тобой будет, если останешься, — Семен выбросил окурок. — В общем, поживи несколько дней, побудь с батей и матерью, пусть порадуются, а потом забирай свою бабёнку и уезжай отсюда. Новую жизнь начинай в другом месте. А здесь, в деревне, не тревожьте людей, не злите. Иначе, будет беда. Большая беда.

И развернувшись, Семён зашёл в дом и захлопнул дверь.

Матвей долго сидел, курил папироски одну за другой, о чём-то думал, а потом застонал: тяжело, протяжно и безвыходно.

 

 

Ночные беседы

 

Опёршись на толстую суковатую клюку, старик прищурился и взглянул в сторону берёзовой рощицы, что виднелась за околицей. Вот уже десяток лет минуло с того дня, как жинку отнесли на мазарки. Думал, что его быстрее отвезут на кладбище, но оказалось, она опередила. Не болела, не жаловалась на хворь, а всё суетилась по хозяйству, но потом как-то сразу слегла, неделя не прошла, как сгорела, сожгла её хвороба. Молчала, а напоследки прошептала, чтобы простил её, непутёвую. Сказала, потянулась к нему, вздрогнула, откинулась на подушку и всё — ушла. Тихо ушла, спокойно, только лицо было хмуроватое, словно сейчас откроет глаза, погрозит пальцем и опять начнёт выговаривать, что он до чёртиков допился.

Старик вздохнул. Проводил взглядом стадо коров, бредшее по улице. Кивком поздоровался с пастухом, не замечая, что он о чём-то спросил. Отмахнулся от соседки, которая назойливо рассказывала ему про Ваську-тракториста, что он, зараза, проехал по её огороду и перемесил аж почти всю картошку, а скоро уже надо копать. И теперь она не знает, хватит картохи до весны или нет. Старик достал папироску. Закурил, натужно закашлялся, растёр плевок галошей, затянулся ещё раз, поплевал на окурок и бросил под ноги. Курица, копошившаяся в пыли, тут же бросилась к нему, ухватила папироску и с квохтаньем помчалась во двор, к подружкам, похвастаться своей добычей.

…Скрипнули тормоза. Из-под колёс врассыпную бросились куры. Заклубилась пыль, оседая на придорожной траве. Водитель, лет сорока, в расстёгнутой до пупа рубахе, в линялых джинсах, устало вздохнул, пригладил короткие волосы и растёр лицо ладонями. Неторопливо поправил фотографии, висевшие над стеклом. Подхватил приготовленную большую сумку. Открыл дверцу и спрыгнул на землю. Оглядел новый грузовик. И выглянув из-за кабины, забасил:

— Эй, дедок, здесь ли живёт старик Помидоркин? — тихо хохотнул и сказал: — Пустишь на постой?

Старик привстал со скамьи, приложил ладонь лодочкой к глазам, поправил очки с дужкой, замотанной синей изолентой и, прищурившись, стал всматриваться сквозь толстенные стёкла.

— Я те дам, Помидоркин! — заворчал он, снял фуражку, ладонью провёл по лысине и пригладил узкий разлохмаченный венчик волос. — На постой, говоришь? Ну, чуток постой, обормот, постой, а опосля можешь в управу вертаться. Там поживи. Ишь, нашли Помидоркина, — сразу зашевелились чернущие брови, словно гусеницы, и он стал бурчать, что ему много всего обещали, а ничего не сделали, все обманщики, начиная от завсклада и заканчивая председателем колхоза, и поэтому пусть все катятся к чёртовой матери или к его соседке, Катьке, которая разнесла это прозвище по всей деревне.

— Ну, а меня-то пустишь переночевать? — появившись из-за машины, засмеялся водитель и быстро сбежал по откосу насыпной дороги. — Здорово, дедка Лёша! Здорово, старый ворчун!

— Андрюшка, шалопай, приехал! — опираясь на клюку, дед поспешил навстречу. — Я уж не чаял, что увижу тебя. Думал, не дождусь, а ты взял и прикатил. Ох, молодца, Андрейка! Опять шуткуешь над стариком, да? Проходи в избу, проходи. Умойся, да за стол. Ужин простыл. Знаешь, а надысь Верка прибегала. Полы пошкрябала, увидишь, какие чистые. Не успел извазякать. В избу-то захожу токмо поспать и всё. Ещё бельишко простирнула да на огороде повозилась. А председатель, зараза, так и отправляет ко мне командировочных, так и норовит подселить, но я всех гоню в шею. Пущай у себя устраивает, куркуль. А утречком я курицу зарублю. Лапшичку сварганим. Да, Андрюшка? — и всё заглядывал в лицо, и всё теребил за рукав.

Андрей заметил, как старик обрадовался. Разговаривал, прыгая с пятого на десятое. Так было всегда, когда он приезжал в деревню. Приезжал в командировку, а бывая проездом в соседние районы, обязательно заворачивал на денёк к старику, у которого всякий раз останавливался, ежели заносило в эти края.

— Дед Лёша, какая курица? — скидывая обувь на крыльце, сказал Андрей. — Им же лет сто не менее, а петух — тот ещё в революцию горланил, сигналы подавал.

— Эть, неугомонный! — поправляя сползающие очки, хрипловато засмеялся старик. — Всё изгаляешься надо мной, шалопай, всё подсмеиваешься? Андрюха, ты знаешь, а моя внучка, Анютка, замуж засобиралась. Ох, времечко бежит — страсть! — открыв дверь в избу, зашлёпал по широким половицам. — Проходи, Андрейка, проходи, — и сразу же загремел чугунками.

Поставив сумку возле двери, Андрей осмотрелся. Всё было, как и раньше. Обшарпанная печь, рядом с ней стояли закопчённые чугунки, стол скособочился возле оконца, в углу висели иконы и чуть теплилась лампадка. Громко тикали ходики. На полу протянулись старенькие половики. Возле входа висела фуфайка да плащ неопределённого цвета на толстенных гвоздях, а под ними стояла небольшая скамеечка. Тут же, возле вешалки, примостился рукомойник. Скинув рубашку, Андрей потянулся и ковшиком долил в рукомойник воды.

— Разве она не уехала в город? — склонившись над старенькой раковиной, прибитой к стене, отфыркиваясь, сказал Андрей. — Ты же говорил, будто Аннушка поступала в институт.

— Ай, — дед махнул рукой и протянул полотенце. — Вот, возьми утирку. Чистая! Поступила, а потом перешла в этот или на этот… Ну, как его… Тьфу ты, забыл! Ну да ладно, бог с ним. Надумала замуж выскочить и хорошо. Парень-то нашенский, деревенский. Здесь будут жить. Ну и правильно! Нечего от родной землицы отрываться, нечего… А бабка Дарья, что в проулке жила, так в город к сыну укатила. Сказала, что навсегда. Хе-х! Зиму перекантуется, а к весне вернётся. Не выдержит жизни-то городской — суета, да и только. Хе-х! — опять хмыкнул старик и начал расставлять тарелки.

— Пусть выходит замуж, — пригладив мокрые волосы, сказал Андрей. — Детишки появятся, и ещё раз станешь прадедкой Лёшей. Нянькаться будешь. Пелёнки да распашонки менять и стирать. Это же хорошо! — и усмехнувшись, уселся на старую расшатанную табуретку.

— Опять смеёшься, злыдень? — насупив кустистые брови, добродушно заворчал дед Лёша. — Только и делаю, что с внучатами да правнучатками нянькаюсь. Ладно, боятся меня, могу и крапивой отстегать, а то бы заездили старика. А тебя, Андрюшка, я ещё вожжами отхожу. Понял? — опять перепрыгнув в разговоре, сказал он и погрозил скрюченным пальцем.

— За что накажешь? — сверкнув шалым взглядом, удивлённо спросил Андрей. — Не успел появиться, а уже хотят отлуп дать. Всё, пойду, возьму сумку и отправлюсь на уборочную. Эх, ну и встретил дорогого гостя, дедка Лёша… — и нарочито нахмурился.

Уперев руки в боки, притопнув ногой в старом драном носке, старик поправил сползающие очки и опять погрозил пальцем, что делал постоянно, когда Андрей шутил над ним.

— Будто бы не знаешь за что, — покачав головой, с ехидцей сказал он. — А кто своим дално… Как его… Долбо… Ай, забыл! — дедка Лёша махнул рукой. — Кто шоферюгам сказал, как меня в деревне обзывают, а?

Андрей засмеялся, взглянув на ершистого старика.

— Это, дедка Лёша… — откинувшись к ободранной стене, сказал Андрей. — Я уже устал говорить тебе, а ты каждый раз продолжаешь меня носом тыкать. Ну, сам подумай, если сказать твоё имя, водители полдня бы по деревне катались, чтобы тебя разыскать, а так, едва у первого встречного спросили про Помидоркина и сразу же показывают на твой дом. Ты же стал знаменитостью из-за прозвища, — и, не удержавшись, громко расхохотался.

Запыхтев, старик взъерошил седой венчик волос, ожесточённо пошкрябал небритый подбородок, скрюченным пальцем поправил очки и исподлобья взглянул на постояльца.

— Уже сколько лет мне прохода в деревне не дают, а тут ещё ваши наезжают да потом своим другарям рассказывают, — сдвинув густые брови, заворчал старик, продолжая греметь посудой. — Хоть из дома не выходи. Вот уж угораздило получить прозвище. Скоро по всей матушке-Рассеи прославлюсь из-за бестолковой соседки, — и, усевшись на лавочку, в который раз начал рассказывать, как получил прозвище: — Это осенью было, почти перед холодами. Сельпо-то рядышком. Сижу утречком, в оконце посматриваю, а сосед, Витька-обормот, из-за забора выглянул и махнул рукой, чтобы я вышел. Пока бабка возле печи возилась, я схватил папиросы, буркнул, что пошёл покурить, прошмыгнул мимо неё и быстрее на крыльцо, а там уже Витька дожидается. Ох, тоже любил погулять — страсть! Шепчет, чтобы я закусь взял и показывает две бутылки. Ну, а какая закусь-то? Только помидорки с огурчиками да сало. А сальцо-то возле моей старухи лежало в ящике. Не возьмёшь. Сразу поймёт. Ну, я заскочил в избу, чашку схватил и только хотел выйти, как бабка спросила, что я надумал. Ну и того… Говорю, что солёненького захотелось. Моя-то знала, как я любил помидоры. Посмотрела на стол, а в чеплахе горкой помидорки с огурчиками лежат — это я с вечера достал. И сейчас опять собрался. Видать, смекнула, что обманываю. Нахмурилась и велела, чтобы дрова принёс. Надо печь растапливать да хлеб выпекать, а меня дёрнуло сказать, что не царское дело с поленьями возиться и выскочил из хаты. Кто же от дармовой водки откажется? Токмо дурачок. Вот я губы-то раскатал на бесплатную водку. Ну, а бабка промолчала. Я обрадовался! Как был в пиджачке, так и выбежал. Кое-как в сараюшку пролез в галошах. Грязюка была страшенная! Соседу шепнул, чтобы в баню отправлялся и меня ждал. Сам-то нырнул в погреб. Помидорчики с огурчиками полную чашку наложил, из сарайки появился и смотрю под ноги, чтобы не упасть-то. А бабка с крыльца, как бросила в меня чеплаху со вчерашними помидорами и гаркнула, что, мол, вот тебе, царское отродье, угощеньице. Извольте выкушать! И надо было такому случиться,  здоровенная помидорина угодила мне по лысине и расползлась на голове, я от неожиданности, может с перепугу — не знаю, как рванулся в сторону, ноги скользнули по грязи, и я с размаху угодил рожей-то прямо в корытце, в котором моя старуха поросяток кормила. Поднимаюсь, раскорячился, с меня всё течёт, вся башка в помидорке, очки залеплены, а она, как увидела, так на крыльце и уселась. И тут, как нарочно, соседку принесло. Витьку своего потеряла, зараза! На меня посмотрела, а бабка говорит, что новую помидоркину корону примеряла, а сама закатывается, заливается. Соседка заохала, потом стала хохотать и быстренько рванула по деревне, всем растрезвонила, как бабка приголубила меня. Вот с той поры и прозвали Помидоркиным. Эх, да… Вот, Андрюшка, всем бы таких жинок, как моя была! Нет, таких уже не найдёшь. Перевелись… — и старик замолчал.

Андрей, приезжая в деревню, всякий раз слышал историю, как баба Таня отучила дедку от солений. Уже много лет прошло с той поры, как её не стало, а дед Лёша постоянно о ней вспоминал и, как Андрей подмечал в разговорах, тот частенько наведывался на старое кладбище и подолгу там сидел, рассказывая новости, разговаривал с баб Таней, а бывало, просто присаживался на скамеечку и молчал, посматривая куда-то вдаль, и о чём-то думал. Может молодость вспоминал, может свою жизнь перебирал, словно странички переворачивал, — никто не знает. Но всегда возвращался домой притихшим, задумчивым, присаживался на крылечке и осматривал опустевший двор, старую поленницу, что вытянулась вдоль покосившегося забора, с десяток кур, копошащихся в пыли и вздыхал, понимая, что без хозяйки дом становится пустым и холодным. Умирает дом-то… 

— Ладно, дедка, хватит меня разговорами кормить, — нахмурившись, сказал Андрей. —  Ужинать-то будем? Аж в животе урчит! Да, ещё… В пакете гостинцы привёз. Ну и чекушечку прихватил… — и хитровато взглянул на старика.

Дедка Лёша засуетился, нижняя губа мелко задрожала и отвисла, обнажив краешки обкуренных щербатых зубов. Недоверчиво взглянул на Андрея, потянулся, раскрыл пакет и, заметив бутылку, заулыбался и потёр ладони.

— Эть, молодца, Андрейка! — он поставил чекушку на стол, вопрошающе взглянул на постояльца, сокрушённо вздохнул и вытащил рюмку из шкафчика. — Уважил старика, уважил. Ну, может капельку, а?

— Нет, дедка, нельзя, — качнул головой Андрей. — Утром в соседний район ехать. Я же на денёк отпросился, чтобы тебя навестить. Работы много. Хороший урожай собрали. После уборочной сразу домой рванём, даже сюда не заверну. Сам пей, тебе же привёз гостинец.

— Эх, ну и ладно, — довольно махнул рукой старик. — Мне больше достанется. Хотя, погодь… Винишко испробуешь? Что? А-а-а, внучка с женихом приходили, вот и осталось. Ты же знаешь, я не уважаю винцо. Так, одно баловство… Лучше стопочку белоголовки тяпнуть. Хотя, какая сейчас белоголовка? Ерунда! Вот раньше была — да, водка! Стакан принял на грудь и пошёл частушки горланить по деревне. А теперь, опрокинешь бутылку и не можешь себя найти с утра. Одним словом — отрава!

— Нет, дедка, не хочу, — опять отказался Андрей. — Чем угощать-то будешь?

— Было бы что выпить, а закусь всегда найдём, — дед Леша поправил очки, хитровато взглянул на Андрея и загремел чугунками. — Ага, хочешь картошечку с буряками? Ага, не откажешься… Ну, тогда твоё место возле корытца, куда я рожей ткнулся, — и попёрхиваясь, залился тонким смешком. — Эть, как поймал тебя! Не всё надо мной смеяться, Андрюшка. Может, кашкой пшённой покормить? Не любишь? А мои цыплятки наперегонки бегут. Ох, скусная! — и опять прокатился смешок.

Прислонившись к стене, Андрей, улыбался и наблюдал за дедкой Лёшей. Ему нравилось смотреть, как дедка суетится, радуясь встрече. Суетился, не зная, чем угостить, куда посадить своего постояльца, к которому привык за долгие годы. Да и Андрей тоже привык к нему. Выкраивал денёк-другой, мчался сотни километров, чтобы встретиться со стариком, гостинец ему передать, а  потом поговорить по душам, что дедка Лёша очень любил, особенно, если чуток выпьет. Казалось, этот денёк-другой быстро пролетали, но в то же время они были долгими. Засиживались до третьих петухов. Нравилось слушать, как дедка рассказывал про свою жизнь, про семью, детей и внуков с правнуками. Постоянно говорил про бабу Таню, которую давно уж схоронил, но всегда о ней помнил и при случае рассказывал, как они жили. Пусть частенько повторялся, но Андрею интересно было  его слушать. Так и сидели до рассвета, пока на тарелках и в чеплашках ничего не оставалось, всю ночь гоняли чаи из самовара с баранками, пряниками да всякой карамелькой, какая находилась в запасах у старика. Едва ложились, чтобы немного вздремнуть, как до Андрея уже доносился бубнящий голос — это дедка Лёша выгонял пару овечек, а потом принимался кормить прочую живность. Затем начинал греметь чугунками, кастрюлями, что-то шкворчало на кухоньке, чем-то гремел, потом распахивалась дверь, и дедка теребил за плечо…

 

— Андрюшка, оглох что ли? — донёсся голос старика. — Вечерять-то будем, али как? Я такой супчик сварил, аж язык проглотишь. Третий день не могу доесть, и никто не заходит, зараза, чтобы помочь.

Устало растерев лицо, Андрей взглянул на дедку, который стоял возле него, держа в руках чекушку.

— Что? — тряхнув головой, сказал Андрей. — А-а-а, конечно будем! У меня в животе кишка кишке приговор пишет, как говаривала мать. А ты, вижу, дедка Лёша, дождаться не можешь, когда стопарик опрокинешь, да? Так и нянькаешь бутылку, так с собой и таскаешь. Наверное, на стол собирал, а её в руках держал или в кармане прятал. Видать опасаешься, что выпью…

— Эть, ну какой же ты неугомонный, шалопай! — ткнув пальцев в очки, дед Лёша поправил их, присел на краешек табуретки и торжественно водрузил чекушку на середину стола, где уже стояла початая бутылка вина. — Сам же отказался, а теперь изгаляешься над стариком, да? Ну-ну, смейся, злыдень! Вот дождёшься, отправлю в управу, пусть председатель к себе на постой берёт. У него места много! Бригаду оглоедов можно загнать и ещё место останется. Не домишко стоит, а дворец состряпал. Вот скажи мне, Андрюшка, зачем этому малохольному нужны такие хоромы, ежели вдвоём с жинкой живут, а? Перед кем решил похваляться? Перед нами? Нет, наверное, перед курями да гусятками. А нам-то наплевать и растереть, — и, похрустывая луком, посмотрел на постояльца.

— Какой дворец? — Андрей взглянул исподлобья и махнул рукой. — Там, возле пруда, который?

— Да, на бережку стоит, — сказал дедка Лёша и, не удержавшись, потянулся за бутылкой. — Выйдет из баньки, в чём мать родила, постоит, покрасуется, по пузу похлопает, потом сверкнёт голой задницей и бултых в воду! Сперва, как стали они жить в хоромах, все бегали туда, чтобы поглазеть, а затем махнули рукой. Пущай жирует! Главное, чтобы работа была да деревенских не обижал. Ну, смотрю, заговорил тебя, а сам уже поклёвываю со стола. Давай-ка, повечеряем…

На столе возвышалась горка нарезанных ломтей хлеба. Рядом стояла солонка. На тарелках и блюдцах были разложены картошка в мундирах, лук, сало отсвечивало розоватым цветом, лежали куски пирога — это Анютка принесла. Тут же, сбоку примостилась горочка жареной мелочёвки — то ли верховка, то ли окуньки — непонятно, вишнёво светился бок бутылки с вином, а рядом с печкой дожидался старенький самовар.

— Эх, дедка, так и знал, — горестно вздохнул Андрей, и хитровато взглянул на старика. — Себе-то поставил рюмку, а мне из горлышка пить, аль в тарелку с супчиком налить, а? — и, подперев подбородок, он посмотрел на старика.

— Ну, злыдень! — у старика задрожала губа, обнажая прокуренные зубы. — Опять меня цепляешь. Ты же сказал, что не будешь пить. Эть, ну и балаболка! — и, развернувшись на табуретке, открыл шкапчик и достал гранёный стакан. — Хороша рюмочка, Андрюшка, аль мелковата? — с ехидцей сказал он и довольно хохотнул, ткнув пальцев в очки, сползшие на кончик крупного шишкастого носа. — Наливай!

Плеснув немного вина в стакан, Андрей улыбнулся. Ему нравилось наблюдать, как ершился старик, как подсмеивался над ним, но и сам не обижался на шутки, а лишь нарочито хмурил чернущие брови-гусеницы и начинал ругать всех и вся, словно он такой сердитый, а душа-то у него была предобрая, да и характер безобидный, покладистый. Так, попыхтит, как самовар и успокоится. Ну, а «злыдень» — это его любимое слово, которое применял в любых случаях, когда шутил и когда бранил.

— Ух, вонюча, зараза! — дедка Лёша нюхнул водку, передёрнул плечами и, неторопливо выпив, зажмурился, не глядя протянул руку, схватил со стола кусок пирога и выдохнул: — Но хороша-таки, душонку греет! — и, надкусив пирог, аккуратно положил на стол, придвинул тарелку с супом и, покряхтывая, стал шумно хлебать.

Поставив стакан, Андрей придвинул щербатую тарелку, захрустел луком, зачерпнул гущу и с недоумением посмотрел в ложку, опять помешал в тарелке и снова взглянул.

— Деда, кто супчик варил? — он медленно положил ложку. — Не Анюта, случайно? С чем сварганили?

Шумно отхлёбывая, старик прошепелявил:

— Сам кашеварил, сам. Суп «санды», как называла его бабка. Что под руку попало, с тем и приготовил. Неужто, тебе не нравится? Вкусный — страсть!

Подняв ложку, с которой свисала капуста и вермишель, Андрей посмотрел на старика.

— Ты случайно не ошибся, дедка Лёша? Может, это для поросяток?

— Ага, придумаешь тоже, — утерев рот стареньким полотенчиком, прошамкал дед и вытащил из тарелки крупный мосол с мясом. — Это тоже свинюшкам, да? Нет, Андрюшка, я вкусный супчик сварил. Ух, а запашистый! — он вздохнул и прикрыл глаза.

— Ты бы ещё горох туда насыпал, — ворчливо сказал Андрей. — Что уж мелочиться-то?

— Прям, тебе не угодишь! — пробубнил дедка и потянулся за чекушкой. — Наворачивай, наворачивай… Здесь тебе и первое, и второе блюдо, словно в столовке побывал, — он взглянул на стол и шлёпнул по лбу. — Эть, старый дурень! Забыл же… Андрюшка, может в погреб слазить, а? Ну, вытащу баночки с огурчиками-помидорчиками. Хочешь?

Похрустывая косточками рыбьей мелочёвки, Андрей засмеялся, взглянул на старика, который сразу же насупил кустистые брови, чертыхнулся и погрозил ему скрюченным пальцем.

— Дедка, ты же клялся-божился, что не станешь их выращивать, — продолжая хохотать, сказал Андрей. — Сам же на всю жизнь наелся, так для кого засаливаешь?

— Это… Как его… — старик запнулся, привычно ткнул в дужку, поправляя очки, отодвинул тарелку и буркнул. — Да, от пуза наелся или накормили — не знаю! А соленья для гостей. Вот, к примеру, ты приехал, а я баночку достал и угощаю. А помидорчики да огурчики вкусные — страсть! Так могла только моя бабка Таня выращивать да солить. Ну и меня научила. Правда, сам-то не кушаю. Да… А раньше любил. Ох, как любил, пока моя старуха не отвадила. К-хе! Как вспомню, так смеюсь. Да уж, за раз меня отучила. Вот была характерная… Эх-хе-хе! — и дедка Лёша задумался, посматривал в оконце и, словно невзначай, изредка смахивал мелкие слезинки, что терялись в двухнедельной щетине. — Я же, Андрюшка, был шебутным в молодости — страсть! — насупившись, медленно сказал он. — Ох, измучилась со мной бабка! Нет, я не пропойца, как некоторые. Да, выпивал, но опосля работы или в выходной. Не успеет баб Танька оглянуться, я уже со двора ушмыгнул и быстрее к магазину. В кармане ни копейки, а домой на бровях возвращался. Ладно, летом тепло. Свалился под куст, отоспался и домой, а то и обратно к магазину. А зимой, бывало, упаду, кто-нибудь из соседей меня заметит и бабке скажет. Она схватит детское корыто, дочку возьмёт с собой, меня, как полено, загрузят и волокут, чтобы не замёрз, а я развалюсь и горланю песни. Да уж, досталось моей бабке…

Старик достал мятую пачку, вытянул папироску, дунул — табак разлетелся по столу. Вытащил другую, прикурил, выпустил сизоватое облако дыма, надсадно закашлялся и, задумавшись, опять стал смотреть в оконце, в ту сторону, где находилось кладбище.

— Ой, дедка, — шлёпнул себя по лбу Андрей. — Я же забыл! Краску в городе купил. В машине лежит. Надо баб Тане оградку и памятник покрасить.

— Что говоришь? — дед, не глядя ткнул папироску в старенькое блюдце, поморщившись, растёр грудь, достал новую и снова закурил. — Краска — это хорошо. За зиму вся оградка заржавела. Схожу опосля на мазарки, подмалюю, — он встрепенулся, поправил очки, вылил остатки водки, медленно выпил, громко закряхтел и поморщился. — Да уж, измучилась со мной бабка… — старик помолчал, потом неожиданно сказал. — Ну ничего, скоро с ней встречусь. Чуток осталось…

— Не понял, дед, — нахмурившись, сказал Андрей. — Как встретишься?

— Понимаешь, Андрейка, чует моё сердце, что долго не протяну, — чуть запнувшись, сказал старик. — И ночами снится бабка, будто к себе зовёт. Словно иду по рощице, она появится передо мной, помашет рукой, улыбнётся и скроется. Опять выглянет, усмехнётся и снова исчезнет, будто играется со мной, как будто ждёт, чтобы за ней побежал…

— Дедка, прекрати ерунду молоть, — Андрей взглянул на старика. — Ты ещё меня переживёшь. Вон другие, кое-как ходят, а ты носишься, будто молодой. У тебя же румянец на щеках, что любая девка позавидует. А сколько работы успеваешь переделать за день — не каждый здоровый мужик справится. Выброси из головы все дурные мысли, выброси, — и он хлопнул ладонью по столу.

— День, говоришь, — старик усмехнулся, взглянув поверх очков. — Это ты встанешь утречком и ждёшь, когда же денёк закончится. А я не успею глаза открыть на рассвете, смотрю, уже ночь на дворе. Это вы, пока молодые, не понимаете, как времечко бежит. Даже не бежит, а мчится. Да уж… И не поглядывай на мой румянец. Может щеки-то и красные, зато нутро сгорело, пеплом покрылось. Жизнюшка-то пролетела, вот уже порог впереди виднеется. Осталось переступить и всё, словно тебя и не было на этом свете. Эх-хе-хе! Да уж… — он качнул головой, взял бутылку, встряхнул, посмотрев на свет, и медленно поставил на стол.

Искоса поглядывая на старика, Андрей, всё больше хмурился,  подмечая, как за этот год сильно сдал дедка. Казалось бы, что он такой же шебутной, каким увидел впервые несколько лет назад, когда определили на постой к старику. А может, раньше не обращал внимания, что дед начал сдавать. Да и понятно, встречались-то  вечерами, когда Андрей возвращался после поездки, умывался, ужинали вместе, и под смешливый говорок старика, начинал засыпать, а утром опять на уборочную. И так все годы, когда бывал здесь в командировке или просто проездом.

— Ладно, дед Лёша, успокойся, — Андрей сильно растёр лицо ладонями. — На следующий год приеду, сходим на могилки, подправим оградку. Если получится, новую привезу. Ну и того… шкалик не забуду, — взглянул на старика и, хмыкнув, сказал. — Слушай, может тебе жениться, а? Глядишь, вся хвороба пройдёт.

Долгим взглядом смотрел на него старик. О чём-то думал, хмурился, и сразу начинали шевелиться брови-гусеницы, затем снова взглянул в оконце и, взъерепенившись, рявкнул:

— Ты, злыдень, — сказал он и погрозил пальцем. — Вот возьму кочерёжку да прогуляюсь вдоль хребтины, сразу забудешь про женилку. Ишь, болтун выискался! Запомни, жинка даётся один раз и на всю жизнь, а остальные бабы — это приблудные, — запыхтел, то и дело, поправляя очки и, посмотрев в окно, как-то сразу сник, сгорбился, немного помолчал и тихо сказал. — Знаешь, Андрюшка, не нужны мне другие бабки. Да и не хочется, чтобы в нашем доме, какой мы поставили ещё в молодости, где наши ребятишки родились, здесь появилась другая старуха. Вот взять вас, городских. Вы же поженились, чуток пожили и, если не по нраву, разбежались. И так всю жизнюшку ищите себе баб да мужиков. А я женился, когда батя велел. Ох, крутой характер! Голодное время было. Батяня-то сильно хворал нутрянкой, когда с войны вернулся. Весь израненный был. Мамка надорвалась на работе. Чуть живая ходила. И батька сидел, сидел, смотрел на меня, как я куролесил, а потом сказал, что поженит. Я в кошки-дыбошки! Молодой, не нагулялся ещё. А он, как врезал кулачищем по столу, аж доска лопнула. Вот такая силушка была. Да уж… Неделю со мной мучился, а потом рявкнул, что поженит на любой, кто согласится за меня выйти замуж. Я-то посмеялся и ушёл на посиделки. А батя присел на лавке возле дома и стал всех девок, кто мимо проходил и ему понравились, спрашивать, кто из них согласится. Я же шальной был, никому прохода не давал. Все отказывались, а тут Танюха с работы возвращалась. Он возьми да спроси, мол, выйдешь замуж за моего шалопая? Она тоже с характером оказалась, девка. Ну и нашла коса на камень. Сказала, что выйдет, но с условием, что в этот выходной придут сваты, а свадьбу сыграет через неделю и не позднее. Да ещё заявила, чтобы новую гармонь мне подарили. Ежели не исполнит, тогда она сделает от ворот поворот сватам. Отец аж головой завертел! А деваться-то некуда! Сам предложил. Да и девка была ладная и хозяйственная, а не какая-нибудь свиристелка. Не знаю, как у него получилось, но и сваты были, и свадебку сыграли, и кроме гармошки, которая до сей поры в горнице стоит, нам несколько ложек да стаканов подарили и штуки три утирки со скатёркой. Вот и всё наше богатство. Да уж… — и, задумавшись, долго молчал, потом опять продолжил: — Вот так мы и прожили всю жизнюшку. Любовь, любовь, вы говорите! А мы прожили, детишек вырастили, на ноги поставили, внуков дождались, а когда моя бабка умерла, знаешь, даже домой не хочу заходить. Душа болит. И в груди жжёт, будто уголёк попал. А захожу, так изба пустой кажется, словно никто не обитает в ней. Скажи, Андрейка, ты же грамотный, почему так? Одна радость, когда ребятки мои приходят или внучатки прибегают. А уйдут, сижу и посматриваю на мазарки. Сам-то здесь, а душа с бабкой ушла. Ну ничего, немного осталось, чуток ещё. Да уж… — дедка Лёша закурил, пыхнул несколько раз, затушил и молча стал смотреть в тёмное оконце.

И Андрей молчал, опасаясь нарушить воспоминания старика. Он впервые услышал, как дедка рассказывал про жизнь. Ту жизнь, настоящую, о которой он никому не говорил, от всех скрывал. И сейчас, он был не рядом, а там, в прошлом времени, когда были живы его родители, его молодая жена, Таня, когда подрастали ребятишки и он, отправляясь домой, прихватывал кусочек хлеба или варёную картоху, чтобы угостить малышню. Времена-то были тяжёлые, голодные…

— Дедка Лёша, рановато хоронишь себя, — наконец, сказал Андрей, посматривая на ночные сумерки за окном. — Тебе ещё жить да жить…

— Нет, я отжил своё, — перебив, махнул рукой старик. — Пора в путь собираться. Я уже и вещички приготовил, чтобы меня переодели. Переступлю порог, а там с Танюхой встречусь. Чую, заждалась она. Ты не ругайся — грех! — и, помолчав немного, неожиданно хлопнул ладошкой по колену и взглянул шало. — Знаешь, Андрюшка, хотя мне ещё рановато туда отправляться. Правда! Вот Анютку замуж выдам, напьюсь от души, наиграюсь на гармошке, охальные частушки спою, а потом вернусь домой и улягусь, возьму самую большущую свечку в руки и буду лежать, покуда концы не отдам. Ей-богу, ни разу не поднимусь, даже не шевельнусь! Вот-те крест! Ты знаешь меня, я же настырный. Как сказал, так и будет, — и дедка Лёша привычно перепрыгнул с пятого на десятое. — Ну, ладно, Андрейка, что-то заговорились с тобой. Всё, забудь, что языком намолол. Это душа болит, а поделиться не с кем. Вот и развязался язык, когда ты появился. Обрадовался, что приехал к старику, что увидел тебя. Не обращай внимания. Всё, пора на боковую. Часок вздремнёшь, и я подниму тебя. Пока до района доберёшься, уже обед настанет. Иди, укладывайся на диван и поспи чуток.

— А ты, дедка? — направляясь в горницу, сказал Андрей и, потягиваясь, громко зевнул. — Правда, аж глаза слипаются. Пойду, немножко поваляюсь…

— Я тоже привалюсь, — поправив очки, сказал старик и взял фуражку. — Сейчас на двор схожу, покурю на лавочке и вернусь. Спи, Андрейка, спи, — он стоял в дверях, долгим взглядом смотрел на постояльца, медленно растирал грудь, морщился, хотел что-то ещё сказать, но потом махнул рукой и тихонечко вышел.

Едва закрыв глаза, Андрей задремал, но вскоре ему показалось, что дедка Лёша ходит по кухоньке, о чём-то бормочет и привычно звякает чугунками. Зевнув, Андрей посмотрел на тёмный проём двери, за которым стояла тишина, лишь размеренно тикали ходики. Приподнявшись, он выглянул в оконце, где в ночном сумраке едва виднелся силуэт старика и изредка мелькал малиновый огонёк папироски и едва доносился глуховатый кашель. Андрей заворочался на стареньком диване и, чуть погодя, засопел.

Он вздрогнул, когда за стеной загорланил петух. За окном тёмно-серые предутренние сумерки. Поёживаясь, Андрей накинул на плечи рубашку и вышел на крыльцо. Старика не было на лавке. Андрей вышел за калитку и стал осматриваться.

— Ох, Помидоркин! Ну, неугомонный, — пробормотал Андрей, всматриваясь в серые предутренние сумерки. — Солнце ещё не взошло, а он куда-то умчался. От, шило в одном месте, а не старик!

— Андрейка, шалопай, — заскрипела калитка, ведущая в огород, и донёсся протяжный голос старика. — Где шляешься? Тебе же в дорогу. А я уже к внучке сбегал. Гостинчик собрали. С собой возьмёшь. Заходи в избу, чайком побалуемся напоследки.

Направляясь к дому, Андрей громко зевнул. Опять засиделись допоздна. Не выспался. Вдалеке всполошено загорланил петух, следом отозвался второй, за ним третий.

Деревня просыпалась.

 

 

Соловушка

 

Дядька Ефим проживал в глухомани, в забытой Богом и людьми деревне, от которой осталось всего дворов двадцать-тридцать, не более, а раньше, как Роман помнил, деревня Васильевка считалась, чуть ли ни самой большой в районе. Дядька давно звал в гости, а Роман Фадеев всё времени не мог найти, чтобы его проведать. Семья, дети, заботы и на работе запарка и с каждым днём всё больше отговорок, чтобы не ехать в деревню. И так все годы отмахивался, всегда находилась причина, лишь бы дома остаться. Письма да открытки к празднику, вот и всё общение. А в этом году ещё с зимы что-то внутри стало свербеть, покоя не давало, ночами снилась деревня, родственники, которых уж давно в живых нет, и друзья, с кем прошло его детство. Они всё чаще стали напоминать о себе, словно хотели, чтобы он приехал в деревню, родную Васильевку. И Роман не выдержал, засобирался…

День-два с женой потратили на магазины, покупая всякую всячину. Приготовили сумки. Билет взял заранее. Дядьке не стал сообщать, что решил приехать, а то начнёт колготиться. Жена осталась дома, а Роман утром помчался на вокзал. Более двух суток трясся в общем вагоне. Сидел, поглядывая в окно. Вполуха слушал дорожные разговоры ни о чём. Вроде бы, разговоры нескончаемые, а так, ни о чём. Каждый своё рассказывает. Друг друга слушают, поддакивают и тут же начинают о своём говорить. В тамбур выйдешь, чтобы покурить, и там стоят мужики, о чём-нибудь беседуют. А дедок, что напротив него занимал нижнюю полку, он ночевать приходил, да что-нибудь покушать, а остальное время проводил в тамбуре. Сидел, посматривая в окошко, сторонился, когда были остановки и заходили новые пассажиры, разговаривал с проводницами и опять в уголочке усаживался. А если кто-нибудь выходил покурить, они заводили долгие разговоры. Роман редко курил. Большей частью в окно смотрел на деревушки, что проносились за окном, на речки-змейки, на грохочущие мосты, на поля необъятные да горы высокие. Наконец-то замелькали, как показалось, знакомые места и к вечеру третьего дня поезд стал притормаживать. Долгий гудок. Вагоны дёрнулись и остановились на станции. Подхватив тяжёлую сумку, Роман попрощался с попутчиками, протиснулся к выходу и, спустившись по ступеням, поставил сумку на землю. Дождался, когда вновь раздался гудок и поезд стал медленно набирать ход. Помахал рукой проводнице. Постоял, глядя вслед поезду. И ещё раз махнул. Всё, он приехал…

Вытащив сигареты, Роман закурил. С любопытством посмотрел по сторонам. Всё же много лет в родных краях не был. Станция закрылась. Поезда останавливаются, но редкий раз кто-нибудь сойдёт с поезда или наоборот, сядет в вагон. Некому стало ездить. Дядька письма присылал, писал, что из деревень люди уезжают. Перебираются в города или в крупные райцентры, где есть работа, где можно жить, а не существовать.

Роман опять оглянулся. Помнил, раньше тут сидели старухи и продавали всякую всячину. Пассажиры торопливо бежали вдоль вагонов, чтобы купить огурчики или яблоки, рыбу вяленую да пирожки с картошкой или капустой, что выносили к приходу поездов. А другие мчались в буфет, который был пристроен к станции. Там было пиво, и некоторые успевали выпить кружечку, да ещё с собой прихватывали несколько бутылок, чтобы скрасить однообразную вагонную жизнь…

— Неужто Роман прикатил? — раздался позади голос, и кто-то крепко хлопнул по плечу. — А я смотрю, смотрю… Дай, думаю, подойду. И, правда, ты приехал. Как надумал, а?

И ткнул широкую ладонь, здороваясь.

Оглянувшись, Роман увидел низенького, плечистого, плотного мужичка в засаленных штанах, заправленных в стоптанные сапоги, рубахе, расстёгнутой до пупа и среди рыжей поросли едва заметен шнурок с крестиком. Тёмное лицо, недельная, а то и более, щетина, кепка на голове, сдвинутая на глаза, а в руках фанерный ящик.

Роман с недоумением взглянул, наморщил лоб, пытаясь вспомнить его, но так и не вспомнил, неопределённо пожал плечами и улыбнулся.

— Здорово, коли не шутишь, — сказал он. — Да, приехал.

— О, вижу, не узнаёшь меня, чертяка? — захохотал мужичок и зашлёпал по коленям. — Это же я, Андрюха Шилов. Ну, вспомни… Андрюха, который через проулок от вашего двора жил. Я ещё тебя в речку столкнул и ты чуть было не утонул. Ладно дядька Василий неподалёку рыбачил. Тебя вытащил, а меня крапивой отлупцевал, чтобы не баловался. Неделю не мог присесть. Ну, вспомнил?

И опять хохотнул, довольный, что его не узнали. Значит, богатым станет.

Роман мотнул головой. До сих пор вспоминает, как тонул. Ещё немного и всё, на дно бы ушёл. Соседский мальчишка толкнул в спину, когда стояли на берегу речки, он улетел с обрыва в воду и зацепился штанами за корягу. Пацаны смеялись, когда Роман махал руками над водой, а сам не появлялся. Думали, что шутит, а потом уж дошло до них, что Ромка тонул. Принялись кричать. На крики прибежал дядька Василий и, как был в одежде и сапогах, так и сиганул в воду. Вытащил. Ромка долго лежал на берегу, всё не мог отдышаться, и руки-ноги тряслись. А дядька Василий поймал Андрея, сорвал пук крапивы, пацана зажал между ног, стащил с него штаны и отлупцевал крапивой. Потом содрал с себя мокрую одежду и такими матюгами стал разбрасываться, что все мальчишки разбежались, опасаясь попасть под горячую руку. А дядька Василий был скор на расправу. Они убедились. Вон, не успели глазом моргнуть, как Андрюху крапивой отлупил, да ещё пообещал родителям пожаловаться. А если скажет, тогда хоть домой не возвращайся — трёпка обеспечена…

— И, правда, не узнал, — удивлённо покачал головой Роман. — Сколько лет не виделись. На улице бы встретил и мимо прошёл. А ты разве в деревне живёшь? Я уж думал, в городе корни пустил.

— Эх, да что говорить, я везде побывал, — хохотнул Андрей, закурил, пыхнул дымом, сморщившись. — Везде хорошо, но домой тянуло, спасу нет, хоть волком вой. И выл, и скулил, когда невмоготу становилось, а потом не выдержал, плюнул на всё, собрал манатки и быстрее помчался на поезд. А сюда добрался, чуть на четвереньки не грохнулся, всё хотел нашу землицу поцеловать. О, как меня проняло, до самых печёнок! А теперь в деревне живу. Правда, с работой туговато. Приходится ездить в соседнее село. И своим хозяйством занимаюсь. Коровку держим, пару овечек, свинюшки бегают, а птицу не считал — много. Ничего, нормально живём. Ну, а ты как, Ромка?

— Я в городе живу, — сказал Роман. — Как уехал после школы и больше не возвращался. Работаю. Вдвоём с женой остались. Дети отдельно живут. Хорошо живут, ничего не скажешь. Что говоришь? В деревню вернуться? Знаешь, как-то не задумывался. Правда, жена уговаривает, а я отмахиваюсь. А что там делать? Дядька письма присылал, пишет, что все разъезжаются. Все перебираются в города, а мы обратно вернёмся. Как-то, даже странно получится…

И Роман неопределённо покрутил в воздухе рукой.

— Ничего странного, если вернёшься, — пренебрежительно махнул рукой Андрей, а потом неожиданно провёл ребром ладони по горлу. — Мне вот так хватило и городской жизни, и денег, и моря, глаза бы не смотрели. А сейчас выйду вечером на крыльцо, сяду на ступеньку и смотрю на нашу речку, на стариков, что в деревне живут, даже на свою бодливую козу Нюрку, заразу, взгляну и радуюсь. Правда, радуюсь, что вернулся, — потом встряхнул фанерным ящиком. — Вот к поезду приезжал. Книжки передали для меня, да всякие семена для жены заказывал. Знакомые прислали. А вечером заеду в магазин в соседнее село, наш-то давно закрыли, накуплю продуктов, всякую мелочёвку, что старики просили и стану по дворам развозить. Они ждут меня. Нельзя стариков подводить. А ты к дядьке приехал? А что тогда стоим? Дядька Ефим каждый день тебя вспоминает. Постоянно рассказывает. Обрадуется старый!

И переваливаясь, словно утка, направился к самосвалу, стоявшему на просёлочной дороге.

Подхватив тяжёлую сумку, Роман заторопился вслед за ним.

Роман ехал, поглядывая из кабины на редкие деревни, на просевшие крыши домов, дворы позаросли сорняками, а крапива, чуть ли не в рост вымахала, скрывая разруху. В зарослях сорняка изредка виднелись груды кирпича. А там одни головёшки и печные трубы в небо смотрят. Он проводил взглядом.

— Приезжают всякие, мать вашу так, — перехватив взгляд, буркнул Андрей. — Любители шариться по пустым домам, а бывает, в жилой дом залезут, если хозяев нет. Ничем не гнушаются, сволочи! А бывает, что подпустят красного петуха и уезжают, а бошками не думают, что полыхнёт деревня, и нет её — исчезла. Сволочи!

И заматюгался: долго, грубо, зло.

Роман ехал, смотрел по сторонам и сравнивал, как было раньше, что стало сейчас. Смотрел и хмурился. Стоят деревни, там и сям заколоченные избы виднеются. Окна пустыми глазницами в небо смотрят, редкие машины пропылят по дороге и всё, а возле домов, в основном, старики сидят. А куда молодёжь подевалась? Он не забыл, сколько народу обитало в этих краях. Помнил ребят, с кем учился, с кем гоняли в футбол, а зимой каток заливали и опять играли, но в хоккей. И Володьку-дурачка, своего друга детства, не забыл. Частенько про него вспоминал. Про таких говорят — дурачок или убогий, а в деревне его прозвали — Соловушкой. А девчонки такие, аж… А вечером все на улицу высыпали. Кто возле двора играл, кто в клуб ходил, а другие на речку бегали. Стемнеет, а по деревне начинается перекличка — это взрослые кричат, ребят домой загоняют. А где же они сейчас, куда все подевались? Наверное, по всей стране разъехались, как он уехал из деревни и не вернулся…

— Да уж, небо и земля, что стало с деревнями, — покачивая головой, хмуро сказал Роман. — Андрюха, а куда ребята подевались, а? Я двоих-троих видел в городе и всё. Так, ни о чём поговорили и разбежались.

— Друзья во все стороны разъехались, а некоторых уже на мазарки снесли. У каждого своя судьба. Вон, Никита Лепухов поступил в военку, так до сей поры где-то служит, по стране мотается. Димку Носкова на Камчатке повстречал. У Вальки Малкиной уже семеро по лавкам и опять, как слышал, на сносях. Ванька и Петька Силины живут в соседней деревне. Знаешь, по пальцам пересчитаешь, кто в районе остался, а остальные по стране разлетелись. Говоришь, небо и земля… — и не удержался, опять ругнулся Андрей, а потом ткнул пальцем в разрушенный коровник, мимо которого проезжали. — Вот сюда нужно нашу власть привозить на экскурсии. На трассе высаживать, чтобы пешком добирались до деревень по нашим раздолбанным дорогам. Пусть смотрят, что стало с деревнями, что стало с землями. Да уж…

— Тебе, Андрюха, самому нужно во власть идти, — засмеялся Роман. — Навёл бы порядок.

— И навёл бы, навёл! — горячо сказал Андрей. — Я всю страну изъездил вдоль и поперёк и насмотрелся, кто и как живёт, чем занимаются, — и повторил: — Навёл бы порядок. Будь спокоен. Всех нужно возвращать туда, где они жили. Правильно говорят — где родились, там и пригодились. Вот тогда будет порядок, — и тут же резко затормозил. — Ладно, Ромка, дальше пешком доберёшься. Вылезай. Доберёшься до деревни. Недалеко осталось. Не заблудишься. А мне в Петряевку нужно заехать, зерном загружусь и на ток помчусь да в магазин заскочу, закуплю, что наши старики просили. Вечерком увидимся.

Едва Роман спрыгнул на землю и забрал сумку, он махнул рукой и, взревев мотором, самосвал свернул на просёлочную дорогу и помчался, скрывшись в густом пыльном облаке.

Роман стоял на обочине и курил, осматриваясь по сторонам. Потом подхватил сумку, взвалил на плечо и неторопливо пошёл по тропке. Изредка останавливался, перекуривал. Поглядывал на знакомые места, но в то же время они стали другими, запущенными, что ли. Стена крапивы, а репейник такой, что пройти не даёт, цепляется за штаны, за рубаху и потом приходится отдирать его, а на его место уже новый прицепился. Не стало хозяина в этих краях, и всё вымирает. Пройдёт немного времени, и начнут исчезать деревни и сёла, а снесут на погост последних стариков и считай, умер край…

Роман взглядом проводил стаю ворон, которые с карканьем куда-то понеслись. Издалека донёсся лай собаки. Деревня рядышком. И Роман, подхватив сумку, заторопился по тропке. Потом выбрался на дорогу в рытвинах да ухабах и, глядя под ноги, чтобы не оступиться, направился к редким домам, которые были разбросаны там и сям и мелькали вдоль речки, заросшей непроходимыми кустами. Роман остановился возле старого дома. Вздохнул. Пахнет печной гарью, тонко тянет пылью, повсюду какие-то железяки, разбитые стёкла, а в пустых оконных и дверных проёмах повисли пыльные лохмотья паутины. Заросший двор. Татарник заполонил, островки крапивы и вокруг тишина. Казалось бы, даже воробьёв не слышно. Тишина. Уходят хозяева и дом умирает…

Он вздохнул, поправил сумку и заторопился к дядькиному дому.

— Здоров, дядька Ефим! — добравшись до двора, Роман распахнул калитку и крикнул, заметив старика, который возился возле баньки, укладывая полешки да толстые ветви возле входа. — Гостей принимаешь?

Лениво гавкнула собака, вильнула метёлкой хвоста, зевнула и улеглась возле будки.

— Кто там? — приложив ладонь к глазам, прищурился сухопарый высокий старик, одетый в серые штаны, сам в галошах, в ватной безрукавке, из-под которой вылезла синяя рубаха, и в фуражке на затылке. — Кто пришёл?

Старик положил полено. Разогнулся, держась за поясницу, взял клюку и тихонечко направился к дому, продолжая всматриваться.

— Дядяка, я приехал, — сказал Роман, поставил тяжёлую сумку возле крыльца и поспешил навстречу старику. — Здорово, дядь Ефим! Сколько лет не виделись — ужас! А ты всё такой же: тонкий, худой и звонкий.

И засмеялся, взглянув на старика.

— А, Ромашка приехал, — так называл его в детстве старик. — Помереть можно, тебя дожидаясь, — не удержался, съехидничал он и обнял, похлопывая по спине. — Ох, большим стал, прям не обнять. Молодца, что приехал. Я уж заждался. Заходи в избу, Ромашка, заходи. Нечего возле порога топтаться.

И засмеялся, а сам всё прижимался к нему, всё норовил погладить. Соскучился дядька.

— Иди в дом, дядь Ефим, — Роман подтолкнул старика. — Сейчас отдышусь, осмотрюсь и тоже зайду. Иди, иди…

Дядьку проводил, а сам остался стоять, осматривая заросший двор, собачью будку, в тени которой лежала лохматая невысокая дворняга. За забором виднеются старые яблони, через щели в заборе лезет малина. Закудахтали куры и опрометью бросились в конец двора, к баньке, и принялись разгребать мусор. Из сарая выглянул поросёнок. Постоял, похрюкивая, и обратно вернулся. Раздумал. Жарко. Отсюда была заметна речка. Роман частенько вспоминал, как туда бегали с мальчишками и Володькой Соловушкой купаться; набирали картоху, огурцы с помидорами, а то прихватывали кусок сала, что бывало редко, и уходили на весь день к реке. Купались, пекли картошку, всё подчистую съедали, а Володька-дурачок сидел на берегу, нажимал на кнопки, растягивая меха гармошки, и тянул нескончаемую непонятную песню — это он пел и играл для друзей. А потом, вспомнив про домашние дела, все торопливо бежали обратно, чтобы успеть до прихода родителей всю работу переделать. А вот там был магазин. Сто лет простоял, не меньше, а может и поболее, деревня-то старая-престарая была. Сам тёмно-коричневый, полукружья окон с коваными решётками, толстенные крепкие двери, а замки такие, что в руках не удержишь. Закрылся магазин. Невыгодно стало. А вон там… А там была школа и рядом детский сад. Были когда-то, а теперь пустыри и кучи битого кирпича. Дожили… Роман хмуро посмотрел на редкие дома — до соседа не докричишься, на технику, что ржавыми островками виднелась там и сям,и вздохнул: тяжело, обидно, горько…

Роман поднялся по скрипучим ступеням. Постоял на крыльце, продолжая осматривать деревню, некогда большую, казалось, конца и края не было видно, а сейчас всего дворов двадцать-тридцать виднеются, а остальные разрушаются ежесекундно, ежечасно, с каждым днём и с каждым годом всё больше и больше — неминуемо…

Отовсюду знакомые запахи на веранде. Иногда ночами снились. Здесь берёзовые веники висят, а там мята и душица, а тут косы лука, вязанки чеснока (дядька ох как любил чеснок!), а там подоткнуты какие-то травы, сами меленькие, а душистые — страсть. Вдохнёшь в себя и стоишь, не хочется выдыхать. Мёдом пахнет. И правда, две банки стоят на лавке. Видать, дядька Агафон ещё небо коптит, так и занимается пчёлами. Пусть коптит, сколько свыше отпущено… А мёд у него — у, какой вкусный да запашистый!

Роман толкнул обитую дерматином дверь и зашёл в избу. Дядька Ефим уже хлопотал возле стола. Гремел кастрюлями, чайником, доставал чашки и расставлял на столе. Звякнули ложки. Пахнуло свежим хлебом. У Романа уркнуло в животе. Три дня не емши, пока добирался до деревни. Так, кусок перехватишь и ладно.

— Что задержался-то? — покосившись, спросил дядька Ефим и стал быстро нарезать хлеб. — Вон, умывайся. Утирка на гвозде висит. Чистая.

И опять заторопился, и снова загремел кастрюлями да чугунками.

Роман стоял, осматривая горницу. Казалось бы, ничего не изменилось с той поры, когда был в последний раз, но что-то ещё появилось или не хватало… Он не мог понять. Опять взглядом обвёл горницу. Кровать за занавеской, трюмо в углу, стол и диван рядом, на окнах занавески и горшки с цветами (бедненькие, кто же за вами ухаживает?), лавки вдоль стены. Между окон стоит комод. Всё хранится в нём, начиная от первой распашонки человека и заканчивая его смертной одёжкой. Красивый комод. На нём всегда валялись лекарства, одна-две газеты, книжка, обгрызенные карандаши… И тут дошло, что на комоде стояла небольшая гармошка. Роман взглянул. Нахмурился. Много лет прошло, что-то до боли знакомое мелькнуло или напомнила о себе гармошка. Дядька Ефим не играл. Медведь на ухо наступил. А тут стоит… Почему? Кажется, такая была у Вовки Соловушки, но она же… Хотел спросить, но махнул рукой и подошёл к умывальнику, висевшему возле входной двери. Наклонился над раковиной и, охнув от холодной воды, стал умываться. Вытерся полотенчиком и, приглаживая влажные волосы, подошёл к столу, громыхнул табуреткой и уселся, прислонившись к обшарпанной стене.

— Всё, наконец-то, добрался, — сказал он, и на мгновение прикрыл глаза. — Устал…

— Твой путь долгим был, — покосившись, буркнул дядька Ефим. — Сколько лет, а всё времени не находил, чтобы в родной дом приехать.

— От нашего дома ничего не осталось, — кивнув на окно, сказал Роман. — Давно в землю ушёл, а из всей родни — ты, дядька, и всё на этом. Вот и весь мой дом.

— Не скажи, Ромашка, — покачивая головой, заворчал дядька Ефим. — Ты родился здесь, отсюда в жизнь ушёл и до твоего последнего часа эта деревня останется родным домом, где всегда тебя ждут… Кто, говоришь? Земля, на которой ты родился, и люди, которые тут живут. Они ждут, а ты болтаешь, будто родни нет. Глянь, — старик ткнул пальцем в окно. — Видишь, сколько людей живёт в деревне? Все ждут тебя. Все до единого! Понял, охламон?

Голос повысил и нахмурился, аж брови сошлись на переносице.

Дядька Ефим всегда был таким: чуточку грубым, но в то же время, если присмотреться, у него душа добрая была, всегда хмурым ходил, улыбался ещё реже, а бывало в детстве, мог и крапивой отстегать или подзатыльников надавать, если заслужил. Всякое бывало, разве всё упомнишь…

— Деревню не узнать, — кивнув на окошко, сказал Роман. — Сюда шёл и удивлялся. Всё сравнивал с прошлой деревней. Небо и земля. Почему, дядяка?

Дядька Ефим присел на краешек табуретки. Посмотрел на Романа, потом выглянул на улицу. Нахмурился. Долго молчал, потом опять раздвинул занавески и ткнул, показывая.

— Почему, говоришь… — он растёр тёмное лицо, всё в глубоких морщинах. — А ты у нашей власти спроси. Спроси, почему они закрывают магазины, больницы, школы. Почему люди уезжают – это у нашей власти нужно спрашивать. Вспомни, Ромашка, сколько деревень было по нашей реке. А сейчас ехал, видел, что с ними стало? И так повсюду, куда ни глянь… Ай, ладно, что об этом говорить. Лучше расскажи, как живёшь.

— Да нормально живу, дядька Ефим, — сказал Роман. — Ребята выросли, отдельно живут. В общем, всё хорошо. А приехал… Знаешь, дядька, ночами стала деревня сниться. Даже запахи, вкус хлеба чувствовал. Друзей видел, с кем росли и играли, и нашего Володьку Соловушку, так и снится, будто сижу рядом и его песни слушаю, и тебя с тёткой Варварой видел, будто в гости прибегал к вам, а вы угощали меня блинами. До сих пор вспоминаю блины тётки Вари. У, вкусные! Утром проснусь, а на душе светло. И не выдержал. Собрался и помчался сюда, чтобы тебя увидеть, с соседями посидеть и нашу деревню посмотреть.

— Видишь, Ромашка, сам говоришь, что тянуло сюда, значит, ты остался деревенским жителем, а не городским, — ткнув пальцем вверх, подытожил дядька Ефим. — Ладно, хватит болтать. Разговорами сыт не будешь. Давай-ка, по стопке опрокинем и повечеряем.

И дядька Ефим взялся за стопку.

Роман выпил. Огнём полыхнуло внутри. Он закашлялся. Головой мотнул и быстрее стал хлебать жиденький суп. Хрустел луком, солёненькими огурчиками, жевал рыбью мелочёвку, видать, кто-нибудь из соседей принёс, брал кусок хлеба, вдыхал запах и зажмуривался — запах хлеба ночами снился. А потом снова тянулся к тарелкам…

Дядька Ефим сидел. Изредка отщипывал крошку хлеба, медленно катал её во рту, а сам всё смотрел на Романа, то хмурился, брови сразу сходились к переносице, то улыбался и морщинки разбегались по лицу, и снова о чём-то думал…

— Здорово, дядька Ефим! — заскрипела дверь, и на пороге появился Андрей, держа в руках несколько буханок хлеба и ещё какие-то свёртки. — На вот, привёз, что ты просил. Всё купил.

— Ай, молодца, Андрюшка! — сразу вскочил дядька Ефим. — Проходи, проходи… Присаживайся, повечеряй с нами. Мой Ромашка приехал. Радость в доме.

— Я же его привёз, — хохотнул Андрей. — На станцию приехал. Гляжу, он стоит и озирается по сторонам, сиротинушка. Пожалел его, бедолагу. Добросил до развилки, а сам дальше помчался.

— О, значит, с меня подарок, — заторопился дядька Ефим. — И не противься! Так принято…

— Ладно, дядька Ефим, я побегу, — сказал Андрей. — Мне ещё к Петровне нужно заскочить, потом к Авдеевым и Гусаковым загляну и домой поеду — устал сегодня, — и взглянул на Романа. — А ты, Ромка, надолго прикатил?

— Пока есть время, — так, неопределённо сказал Роман. — Успею надоесть.

— А, ну ладно, тогда ещё увидимся, — закивал головой Андрей. — Посидим, повспоминаем. Всё, я помчался.

И вышел, захлопнув дверь.

— Ай, молодца, Андрюшка! — покачивая головой, опять повторил дядька Ефим. — Никогда не отказывает. Попросишь его, всегда привезёт. И так для всей деревни старается. Молодца!

И принялся рассказывать про деревенскую жизнь.

Роман сидел за столом, прислонившись к стене, и слушал неторопливый говорок дядьки Ефима, который поглядывал в окошко, говорил, потом надолго умолкал, о чём-то думая и снова начинал прерванный разговор. Громыхал чайником. Наливал в кружки, незаметно пододвигал Роману, сам отхлёбывал и говорил, говорил и говорил…

— Дядяка, тяжело без магазина жить? — перебивая, сказал Роман. — Хлеб, соль, спички — это же самое основное. Помню, хоть каждый день готов был бегать в магазин. Зайдём с пацанами, у всех глаза разбегаются. Так бы и съели все конфетки. А сейчас…

И Роман махнул рукой.

— Андрей привозит, — кивнув, сказал дядька Ефим. — Если уж некогда ему, тогда два-три человека собираемся и потихонечку идём в Леснинку — это пять километров отсюда. Там ещё работает магазин, не успели закрыть. Пораньше выходим, по холодку добираемся, пока всё купим, а берём не только для себя, но и другим, вот и говорю, пока купим, пока посидим возле магазина, новости послушаем да свои расскажем, а потом возвращаемся. Глядишь, уж обед давно прошёл, а мы ещё телепаемся. Летом можно ходить, а вот в слякоть да в пургу не набегаешься. Одна надёжа — это Андрюшка, а без него, хоть ремень туже затягивай. Так и живём…

— Дядька, где сейчас ребятишки учатся? — опять спросил Роман. — Школа-то развалилась, как заметил. Пустыри и груды мусора.

— В нашей деревне ребятишек не осталось, — сразу нахмурился дядька Ефим. — Детей нужно учить, а не закрывать школы. Поэтому люди стали уезжать, чтобы детей на ноги поставить. Что говоришь, Ромашка? Работа… Да работы непочатый край. Вон, выгляни в окно. Поля обрабатывай, выращивай всё, что душе угодно, главное — не ленись, земля заботливых любит, но видать, кому-то это стало ненужным. Ну и… — он махнул рукой, закряхтел, налил стопку, опрокинул и даже не поморщился. — Ну и живём: один живёт и руки потирает, а пятеро с голоду подыхают. Оглянешься, позади жизнь была, вокруг посмотришь, всё разрушается, а вперёд заглянешь, тьма-тьмущая, одна чернота, а не будущее, — это наши деревни во тьме стоят. Понял? Эх, заматериться бы, да Боженька осерчает…

Дядька Ефим взглянул на икону и размашисто перекрестился.

Допоздна засиделись за столом. Всё не могли наговориться. Много разговоров скопилось за долгие годы, пока Романа не было в деревне, а сейчас приехал, и решили наверстать упущенное время…

Роман подошёл к комоду. Постоял, посматривая на маленькую гармошку. Нахмурился. Для чего напомнила о себе гармошка — не мог понять…

— Дядяка, откуда она появилась? — он ткнул пальцем в гармошку. — Знакомая вещь. Глянул на неё, аж в груди полыхнуло.

И поморщившись, Роман стал растирать грудь.

— А, гармонь, что ли? — дядька Ефим искоса взглянул, продолжая что-то искать среди фотографий и всяких бумаг. — Это же гармошка нашего Володьки-дурачка. Она много лет тебя дожидалась… — всплеснул руками дядька Ефим. — Ох, голова садовая! Помнишь внука бабки Авдюхи? Ну, который дурачок, его прозвали Соловушкой, если память не изменяет…

— Ну, как же — хорошо помню его. Часто Соловушку вспоминаю, как услышу на улице гармошку, сразу поворачиваюсь. Всё кажется, что Вовка играет. А почему к тебе гармошка попала, да ещё целая? Вовка сломал, вся гармонь развалилась. Сам, своими глазами видел. Я думал, что её выбросили, а она целая… Эх, если бы ты видел, как Вовка убивался по ней! До сих пор перед глазами…

Роман частенько вспоминал старую Авдотью, и внука её, Вовку — друга своего…

Володька Ляпунов появился в деревне где-то весной, перед каникулами. Роман с ребятами играл в футбол на поле возле школы, когда он подошёл.

— Пацаны, я хочу играть, — донёсся пронзительный визгливый голос и на футбольное поле показался парень в галифе, в расстёгнутом кителе, была видна майка, в фуражке с оторванным козырьком, но со звёздочкой на околыше и в стоптанных тапках на босу ногу, а под мышкой держал небольшую гармошку. — Дай мячик, а? — и растерянно затоптался на месте, осматривая поле.

— Пацаны, кто это? — схватив мяч, Роман отскочил в сторону и удивлённо взглянул на парня, на его большую лысую голову, на маленькое морщинистое лицо, словно в кулак сжатое, заросшее клочковатой щетиной, с носом-пуговкой, маленькими глазками, а во рту окурок. — Сейчас мяч отнимет, а потом попадёт от бати.

— Ай, — небрежно махнул рукой пацан, стоявший рядом, — это же Володька-дурачок. Вчера бабка Авдотья привезла его. Ты, Ромка, не бойся его, он хороший, хоть и дурак. Не бойся. Володь, айда к нам, — крикнул и побежал навстречу. — В нашей команде будешь играть.

— Здорово, пацаны! — закартавил Володька, осторожно положил гармошку позади ворот, оглянулся на неё и, вихляя задом, медленно побежал к мальчишкам. — Дай мячик. Я стукну. Я умею!

Так деревенские мальчишки познакомились с Володькой — большим ребёнком.

…Володьку Ляпунова привезла старая Авдотья, а по-простому, бабка Авдюха. Ему было лет двадцать, может, чуточку поменьше или побольше. Говорили, что бабка Авдюха получила письмо, быстро подхватилась и в тот же день укатила, оставив домовничать соседку, тётку Надю. Недели две-три её не было. Роман этого не помнил, но запомнил разговор дядьки Ефима с тёткой, когда вечеряли. Тётка Варвара стала рассказывать, что бабка Авдюха умчалась к старшей дочке, а доченька подсунула этого Володьку, сына своего. Дурачок. Видать, надоело возиться, вот и сплавила матери, а сама взяла билет и на край земли укатила, поехала деньги зарабатывать. Обещала, что станет Вовке помогать. Говорила матери, что ему лучше в деревне жить, потому что в городе его обижают, издеваются над ним, а она не может с утра и до вечера за ним присматривать. У неё же своя жизнь, которую нужно устраивать. В общем, золотые горы наобещала старой Авдотье, Вовку сплавила, а сама смоталась. Лучше будет в деревне… Многие смеялись над Володькой, когда он в деревне появился. Некоторые издевались. Особенно, подвыпившие. Мальчишки первое время, когда сталкивались с ним, пальцами показывали на нескладную грушевидную фигуру, на галифе и стоптанные тапочки, на линялую грязную майку и китель с блестящими пуговками. Показывали на него, смеялись над ним и обзывали — дурачком. А старухи жалели, всё конфетку норовили ему сунуть. Убогонький, ласково называли. Володька был слаб умишком, мало говорил, но был добрым, даже слишком добрым, а ещё наивным и безобидным — этим пользовались взрослые и ребятня. Володьку быстро научили материться. И Вовка ругался: долго, всяко, многоэтажно — это деревенские мужики научили. Так ругался, что любой боцман позавидует. Мужики, частенько просили, чтобы он поматерился и Володька вовсю старался и, услышав громкий смех, тоже вслед за всеми смеялся: тоненько, долго и визгливо. Володька, не умея читать и писать, не зная ничего из жизни, не понимая людей, в то же время умудрялся любить всех и вся, и относился к людям и ко всему живому с добром, потому что по-другому не умел…

Володькой никто не занимался. Старая Авдотья поднималась утром, потихонечку хлопотала по хозяйству, а Вовка брал свою гармошку и отправлялся на улицу. Садился на скамейку возле двора и, склонив голову к гармошке, нажимал на кнопки и, растягивая меха, тоненьким, пронзительным голосом начинал петь непонятную песню, если это можно было назвать пением. Собаки, первое время, едва услышав его визгливый голос, поднимали разноголосый лай, а соседи ругались, грозили кулаками, чтобы заткнулся, но Вовка никого и ничего не слышал, он играл и пел…

— Здорово! — Володька заулыбался, когда на дороге замечал соседа. — Как дела?

Он здоровался со всеми, кто встречался по дороге, и улыбался всем: радостно, искренне. Так может улыбаться лишь человек с чистой душой или малый ребёнок, кем он и был, собственно говоря.

— Здорово, Вовка! — мужик подходил, протягивая руку. — Что сидишь?

— Песню пою. Хорошую! — Володька улыбался. — А я умею на гармошке играть.

— На другом конце деревни слышно, как гармонь мучаешь, — говорил мужик и вытаскивал пачку папирос. — Ты бы потише горло драл, а то гляди, соседи отлупят, или собаки порвут. Вовка, закуришь?

— Ага, — радостно кивал башкой Володька и быстро оглядывался на дом. — Бабка Авдя ругает, когда курю. Нехорошая она.

— Кури, я не скажу, — мужик протягивал папиросы, давал прикурить и смеялся, когда Володька закашлялся. — Ладно, Вовка, я пошёл на работу. Пока.

— Пока, — шмыгая носом, пробурчал Володька.

Володька смотрел вслед, а потом снова брался за гармошку и начинал беспорядочно нажимать на кнопки и петь. Щекой прижмётся к гармошке, губы вытянет трубочкой и заливается. О чём поёт — этого никто не знал, знал лишь Вовка. Но всегда говорил, что песни хорошие, что поёт для всех. Он любил всех, а вот многие люди избегали его, не здоровались, не протягивали руку, когда он тянул свою. И общаться избегали. О чём можно говорить с дурачком? Он же словно ребёнок. Многие взрослые видели не человека в Володьке, а дурака, над которым можно посмеяться. Старухи жалели его. А вот ребята любили Володьку. Он добрый и хороший, ну а то, что умишком слабоват… Ну и что? Главное, Вовка такой же, как и они. И мальчишки не смотрели, что с ними играет взрослый парень. Володька стал своим среди ребят…

Роман бросал все дела и бежал ко двору бабки Авдотьи, едва заслышав рвущиеся звуки гармошки и непонятные песни. Прибегал. Садился рядом на лавку, а бывало, что на траву перед Володькой и, обняв колени, всё пытался понять его непонятные песни. А Вовка не замечал его, как не замечал других. Он пел и играл — это главное, а остальное для него не существовало...

— Вовка, пошли с нами на речку! — кричали ребята, подбегая к лавке. — Вода тёплая-претёплая!

Володька поднимался и, держа под мышкой гармошку, вихлясто спешил за мальчишками к реке. Все купались, а Вовка садился на берегу и опять играл и пел песни для них, для своих друзей…

— Что ты орёшь, как оглашенный? — на крыльце появлялась бабка Авдюха. — Ни днём, ни ночью никакого покоя не даёшь, ни мне, ни соседям. Ишь, тоже мне, объявился Соловушка из Васильевки! Ну-ка, зайди в избу. Я пшённую кашку потомила. С пенками. Вкусная — страсть!

И Володька уходил, но вскоре возвращался, размазывая остатки каши по щекам, усаживался на скамейку возле двора, осторожно брал гармошку и, склонив голову, опять начинал растягивать меха и петь свои песни.

— Авдюха, уйми своего полоумного! — доносилось с улицы. — Ишь, привезла соловья залётного! Громче радио орёт. Всех кур перепугал. Нестись перестали. Уйми его, говорю! Иначе, заставлю свои яйца отдавать.

— Откуда у меня яйца-то? — всплёскивала руками бабка Авдя, появляясь на крыльце. — Полтора петуха да одна курица. И как же уйму Вовку-то? У него умишко — кот наплакал. — И тут же кричала: — Вовка, зараза такая, хватит орать!

А Володька ничего и никого не слышал. Он играл и пел…

— Ребятки, ребятки! — начинала тогда кричать бабка Авдюха, заметив мальчишек на дороге. — Возьмите с собой Вовку, пусть с вами играется, а то соседи на него жалуются, а я вас карамельками угощу.

И каждому совала по слипшейся конфетке. Мальчишки тормошили Вовку, а потом бежали с ним на речку, в лес или на футбольное поле.

Роман помнил, Володька с ними всё лето пробегал. Везде побывал. На рыбалку с пацанами ходил, в колхозный сад лазили за яблоками, а Вовка караулил, горох драли на поле или молодую кукурузу и охапками тащили куда-нибудь на берег речки, а бывало, если попадали на маслобойку, выпрашивали зёрнышки или жмых и делили на всех, а потом мчались по своим делам. И Вовка везде был, и всегда с ним была его гармошка. Ни на секунду не расставался. Выдавалась свободная минутка, Вовка усаживался на траву, на бревно, на камень или на голую землю, прислонялся к гармошке щекой и начинал петь свои непонятные песни. И ничего не могло его отвлечь в эту минуту: ни семечки, ни яблоки, ни карамельки бабки Авдюхи…

Не успели оглянуться, а лето ушло. Ребята пошли учиться, а Вовка остался дома. Все уходили в школу, а Вовка усаживался на скамейку возле двора и начинал играть. А бывало, приходил к школе и тогда срывались уроки, учителя начинали ругаться, когда он появлялся перед окнами и тонким голоском начинал петь свои непонятные песни. И все ребята прилипали к окнам и стучали, а Вовка сидел, играл и никого не слышал. Иногда, чтобы ребята не баловались, учителя зазывали Володьку в класс. И тогда он, вихляясь, появлялся в классе, здоровался со всеми и всем улыбался, потом усаживался за последнюю парту и все уроки тянул руку, тоже хотел отвечать, а было, что поднимался посреди урока, опять выходил на школьный двор и принимался играть и петь.

С наступлением холодов Вовка стал пореже приходить. Бабка Авдюха не пускала, и одежды не было. Случалось, появлялся в старой фуфайке-раздергайке, верёвкой подпоясанный, на ногах огромные разношенные ботинки, которые шлёпали и спадали при ходьбе, на голове солдатская фуражка и в руках неизменная гармошка. Сядет на бревно, нахохлится, плечики поднимет и начинает красными пальцами нажимать на кнопки, и снова своё запоёт. А ветра студёные. Посидит, озябнет, оглянется на окна, потопчется и, никого не дождавшись, медленно вихляет по разбитой мокрой дороге в сторону своего дома. А ребята сидели за партами и смотрели ему вслед…

Зимой Володька не выходил. Бабка Авдюха строго-настрого запретила шляться по улице. Околеть можно, как в деревне говорили. Суровая зима была, с морозами да метелями. Как завьюжит, ни зги не видно. По три-четыре дня метели бушевали. По крышу дома заносило. В светлые дни, когда непогодь отступала, ребята выбегали на улицу. Играли в войнушку, с горок катались или крепости строили, а Вовка сидел дома. Не пускала бабка. Одёжки не было, а купить не на что. Дочка, как умотала на край земли – и ни слуху, ни духу, ни одного письма не прислала, не то, что деньгами помочь. Вот бабка Авдя и тянула Вовку на свою пенсию.

По весне, едва потеплело и снег стал подтаивать, а дороги превратились в сплошное месиво из снега, грязи и воды, Вовка вырвался на улицу. В последние дни криком исходил, никакого покоя бабке Авдюхе не давал, всё на улицу просился. И бабка Авдя не выдержала, отпустила его. Видать, самой уж до чёртиков надоело слушать всю долгую зиму Вовкины песни, и она махнула рукой — иди. И Вовка подхватился. Напялил растрёпанную фуфайку, сунул ноги в сбитые огромные ботинки, на голову свою неизменную фуражку, в руках гармошка и пошлёпал по деревне. К ребятам заторопился, к друзьям. Соскучился за зиму. И ребята загалдели, к окнам бросились, когда услышали рвущиеся звуки гармошки и протяжный Вовкин голос. Соловушка появился. Он сидел на своём месте, на толстом бревне напротив окошек и, прислонившись щекой к гармошке, тонким пронзительным голосом пел свои непонятные песни. Уроки были сорваны, а может, сами учителя отпустили. И Роман с мальчишками выскочили на улицу, заталкивая учебники под ремень, и помчались через пустырь к речке. Вовка бросился за ними. Завихлял, заторопился за пацанами и споткнулся, не удержался и во весь рост растянулся в глубокой залитой колее. Пацаны смеялись, и Володька вслед за ними закатывался, стараясь подняться, а потом неожиданно вскрикнул и, стоя на четвереньках, стал руками шарить в грязном месиве. Заплакал, когда достал из залитой колеи гармошку с оторванными мехами. Видать, на неё упал. Сидел в глубокой колее, в весенней слякоти и плакал, словно маленький ребёнок. Хотя, если взглянуть, Володька был большим маленьким ребёнком. А Роман с ребятами стояли возле лужи и не знали, что им делать. Весенний ветер — промозглый, до костей пробирает. А на Вовке одёжка насквозь мокрая. И он, заливаясь слезами, медленно поплёлся домой, и всё продолжал обнимать свою гармошку. А ребята стояли и смотрели ему вслед…

А вечером прибежала бабка Авдюха. Роман сидел за уроками. Услышал, как бабка Авдя запричитала. Володька огнём заполыхал. В бреду заметался. Всё плакал, что гармонь не сберёг, что для друзей играть не сможет.

Вовка не смог оклематься, сожгла его простуда. Он помер на майские праздники. Последние дни бредил, в себя не приходил. Даже воду не пил. Всё бормотал про гармошку и пытался петь свои непонятные песни. Роман заходил к нему. Подолгу сидел возле него. Сказки читал. Вовка сказки любил. Разговаривал с ним, но Володька не отвечал, не слышал его. Он был в своём мирке. Частенько Роман сидел и слушал, как Вовка в бреду поёт и казалось, что Ромка стал понимать его песни, но понимал не слова, а душой чуял, о чём Вовка поёт…

День ясный был, солнечный, когда Вовку похоронили. Всем миром в последний путь собирали. И Роман впервые увидел его в поношенной, но чистой рубашке, в потёртом пиджаке, видать, кто-то из деревенских мужиков отдал, полоска на лбу, а на лице была улыбка, казалось, что Вовка сейчас откроет глаза, поздоровается и улыбнётся, а потом возьмёт гармошку и начнёт играть. Играть и петь для своих друзей. За телегой шла бабка Авдюха, рядом деревенские старухи, несколько мужиков, а чуть поодаль, чуть в сторонке, тянулись за телегой пацаны и девчонки, с кем Вовка дружил, кому песни свои непонятные пел… Старухи вытирали редкие слезинки. Мужики покряхтывали, хмурились, взглядывая на Вовку, и отводили глаза. А девчонки плакали, не скрывая слёз. И мальчишки толкались, смотрели под ноги, не поднимая головы, и нет-нет, незаметно уходили за кусты, а потом снова возвращались и опять взгляд в землю.

Тихо стало в деревне. Непривычно тихо. Некому надрывно рвать гармошку, некому стало петь. Мальчишки перестали играть в футбол. Всё казалось, что сейчас подойдёт Володька, осторожно положит гармошку на траву и скажет: «Пацаны, я тоже хочу играть. Дайте мячик». И люди, проходя мимо двора бабки Авдюхи, невольно взглядывали на лавку, где всегда сидел Вовка и играл на гармошке, никого не слыша, никого не замечая. И люди отводили взгляды, словно какую-то вину чувствовали перед ним, перед Вовкой-дурачком. А может, и была вина — кто знает…

Бабка Авдюха сильно убивалась по Володьке. Каждый день собиралась и уходила на кладбище. Садилась возле простенького крестика, где стоял небольшой венок, да лежали несколько маленьких букетиков. Сидела, раскачиваясь из стороны в сторону, поглаживала холмик земли и не плакала, видать, все слёзы уже выплакала, а смотрела вдаль и шептала:

— Володенька, соловушка мой, я пришла, а ты молчишь. Прости меня, что на улицу отпустила… Моя вина, что занемог. А ныне… Я должна лежать в земле, а ты раньше меня туда ушёл… Прости, соловушка…

Бабка Авдюха сидела, гладила морщинистыми пальцами холмик, уголком платка прикрывала впалый рот, всё прощения просила у Володьки, а бывало, начинала заунывно тянуть какую-то непонятную песню. Казалось, что она Володьке подпевала, а остальное вокруг неё не существовало.

Уже лето прошло. Рябина заполыхала. А бабка Авдюха продолжала ходить на кладбище. Садилась на своё место возле креста и начинала просить прощения, поглаживая холмик, а потом начинала тянуть одну и ту же непонятную песню, и всё вдаль глядела, словно хотела что-то рассмотреть, а может и видела то, чего остальные люди не замечали. Кто её знает…

Давно уж бабки Авдюхи нет. Рядом с Вовкой похоронили, как она просила. Всё дочку ждали, а она не приехала. Даже ни одного письма не прислала. И ей некуда было написать. Адрес не оставила, когда на край земли умотала. Двери и окна заколотили. Тоскливо стало ходить мимо избы бабки Авдюхи. Крыльцо обвалилось, следом крыша просела, обнажая стропила, двор в зарослях крапивы да репейника. Забор давно обвалился, а скамейка, на которой всегда сидел и играл Володька, до сих пор стоит. И тоска накатывала, когда люди проходили мимо пустого дома. Всем слышались рвущиеся звуки гармошки и тоненький пронзительный голос Володьки Соловушки, который пел свои непонятные песни…

— Забыл сказать, гармошку принёс дядька Николай — он мастер на все руки был. Бабка Авдюха попросила починить, и сказала, когда её похоронят, чтобы гармошку отдали тебе, Ромашка. Это память о твоём друге, Володьке-дурачке или Соловушке, как его прозывали в деревне.

Роман взял гармошку. Долго сидел, о чём-то думал, может, Вовку вспоминал, а потом прислонился щекой к гармошке, разнеслись рвущие звуки и Роман затянул непонятную для других песню. Песню, которую всегда пел Вовка-дурачок, в которой нужно понимать не слова, а её надо чувствовать душой…

И Роман понял душой.

Соловушка вернулся…

 

 

 

 

Комментарии

Комментарий #19326 20.07.2019 в 13:07

"Наш сын и ваш брат" - рассказ силён и оригинален по исполнению, да и по замыслу тоже. Характеры ещё те! Скорее всего, списано с натуры.