ПРОЗА / Александр ПОПОВ. ПОСЕЛЕНИЕ. Роман
Александр ПОПОВ

Александр ПОПОВ. ПОСЕЛЕНИЕ. Роман

 

 

Александр ПОПОВ

ПОСЕЛЕНИЕ

Роман

 

И отвалились от земли руки у Серого:

«Поневоле сдашь ее, землю-то:

ее, матушку, в порядке надо держать,

 а уж какой тут порядок!».

И.А. Бунин, «Деревня»

 

1.

Начать сенокос как обычно после Петрова дня Виталику Смирнову в этот раз не удалось. Всему виной был установившийся с недавних времен порядок пасти деревенское стадо по очереди. Сразу три дома попросили выручить, попасти за них не в свой черед. Конечно, можно было бы и заупрямиться, отказать. Но уж больно причины у всех были серьезные и уважительные. У одних умер близкий родственник где-то в дальних краях, у других разом заболели корью гостившие внучата из города, у третьих призывали (что случалось все реже и реже, и воспринималось уже как экзотика) сына в армию. Виталик помялся, поежился, поулыбался тихими васильковыми глазами… и пошел всем навстречу. По жизни он предпочитал особо ни с кем не заедаться и вообще был покладистым малым, хотя на сердце заныло – для своих трех коров и пяти овец с ягнятами сена надо было каждый год запасать тонны, и тут каждый день в середине июля, в самую жаркую пору, когда накошенная трава высыхала на глазах, был на счету. Да и косилку он уже навесил на трактор, прошприцевал все, подтянул, опробовал на холостом ходу. И готовился начать обкашивать овраг за деревней, где трава в этом году после сырой и затяжной весны поднялась как никогда густая и сочная. И вот на тебе, предстояло отдать четыре золотых денечка на занудное кочевание с коровами и овцами по лугам, псу под хвост, безо времени… И это его тяготило, как всегда тяготило то, что приходилось делать, словно с перепугу, нежданно-негаданно, без наторенного, привычного порядка.

Но в первый же день досадного несвоевременного пастушества, когда Виталик погнал ранним утром жиденькое деревенское стадо – три десятка пестрых, разнопородных коров и грязно-серую, лохматую сплотку овец – по привычному маршруту в пойму Кержи, подкрался мелкий, несмелый, как начинающий воришка, дождь, и от сердца Виталика отлегло.

Он шел за нестройно рассыпавшейся вдоль шоссе, голодно припадающей с утра к траве скотиной, пощелкивал для острастки на отстающих колченогих, страдающих копыткой овец коротким ременным кнутиком на длинном кнутовище, отполированным в ладонях до лакового блеска, посматривал на быстро затягивающееся темно-серыми тучами небо и думал, что оно может быть и ничего, что досталось вот так неожиданно пасти, косить в такую погоду все равно нельзя, и в этом смысле хорошо, что так получилось. Но когда пристальнее оглядывал из-под длинного козырька бейсболки набухающие влагой и все ниже проседающие на землю облака, мысли опять приобретали неспокойный характер – главное, чтоб на сеногной не завернуло, как два года назад. Тогда вот так же начиналось с сопливого теплого дождичка, а разошлось не летними холодными ливнями на три недели, так что за покос он взялся только в августе. А какое сено в августе – проволока, а не сено…

И, словно подслушивая невесело-обременительные мысли Виталика, дождь пришпорил, смелее зашуршал по крапиве и лопухам, редким, объеденным овцами кустам вдоль дороги. Виталик достал из брезентовой сумки через плечо предусмотрительно захваченный, аккуратно скрученный в рулон матово-прозрачный полиэтиленовый дождевик с капюшоном, тщательно обрядился в него, застегнувшись на все пуговицы-кнопки, разгладил на себе, огляделся и, визгливо скользя резиновыми сапогами по сырой траве, побежал заворачивать непутевую, вечно отбивающуюся от стада глупо-строптивую корову Генки Демьянова, которая и в это утро, как всегда, самоуверенно и нагло направилась в сторону зеленеющей капусты на крайнем от села приусадебном участке. «Какая вредная тварина – вся в хозяина!» – беззлобно думал Виталик, несколько раз легонечко, щадяще приложившись кнутиком к худым, с намертво присохшим навозом, ляжкам коровы. Корова обиженно повела на него своим большим, глупым оком и коряво припустила, тяжело болтая огромным круглым выменем, размером с футбольный мяч, с заляпанными грязью сосками, куда-то во главу стада. Виталик перегнал табун через шоссе с искрошенным, переломанным в мелкую плитку асфальтом, и вольно распустил стадо по отлогому косогору к реке. Теперь можно было расслабиться и передохнуть, подкрепиться чем Томка снарядила в дорогу. Он присел под густые, запахшие горечью под дождем кусты черемухи на горке, выбрав место посуше у корневищ, и с удовольствием позавтракал парой яиц вкрутую, вареной курятиной, запив все горячим чаем из термоса. Томка у него была баба хозяйственная и заботливая, Виталик подумал с теплотой, и в который раз, что женился правильно.

Пасти ему выпадало обычно три-четыре раза за сезон с мая до середины октября, и это было для него каторгой. Не любил он уныло-тягучее, изнурительное пастушье дело. Четыре дня – три за коров и один за овец (так почему-то было определено в деревне) – монотонного, однообразного перемещения вдоль реки и одичавших полей, когда время шло черепашьим шагом, все на ногах, и в дождь, и в жару всегда в резиновых сапогах, так, что до неестественной белизны опревали пальцы на ногах; сухомятка, вставание ни свет ни заря, усталость за день такая, что отваливались, становились ватными ноги, – выматывали его до такой общей разбитости, полного изнеможения, что обычно на четвертый день не хотелось ни вставать, ни шевелиться, ни есть, ни пить. То ли дело было прежде, когда всем селом нанимали пастуха, скидывались ему на зарплату, кормили по очереди самым вкусным и лучшим, чтоб старался, скотинку не обижал… и горя, как говорится, не знали. Правда, тогда и стадо было побольше, под двести голов, в каждом хозяйстве держали корову и не одну, телят, овец по десятку. Коровы спешили в жару по улице на полдни, поднимая облако пыли до небес, а вечером по росе возвращались, нагуленные, домой, неспешно разбредались по дворам, с трудом удерживая молоко в сосках, рассеивая его сладкий, густой запах в воздухе…

Виталик оторвался от воспоминаний и нашарил в сумке китайский приемник, специально подаренный ему сыном в прошлом году на случай такой вот одинокой, скучной работенки. Покрутил колесико настройки, везде с утра зубоскалили, смешили друг друга, рассказывали хохмочки и байки, пели непонятные песенки, что-то трещали про цены, курсы, индексы. Виталик с отвращением выключил радио. Ничего дельного, чтобы хоть что-то услышать полезного, чтобы хоть кто-то рассказал, как жить тут, как другие живут. Одна неразбериха какая-то и тарабарщина – триллеры, трейлеры, ритейлеры… и не выговоришь, и ничего не понять. Он действительно не понимал, что происходило за пределами его хозяйства, семьи, возни с коровами, отелами, стрижкой овец, выпаиванием телят, чисткой навоза, сенокосом, уходом за домом, продажей молока, сметаны, творога… Раньше понимал, а вот теперь, хоть убей, не понимал. Нет, он понимал, что надо как-то выживать, что-то зарабатывать, крутиться, прикапливать деньги на свадьбу сыну и дочери, ведь когда-то они будут жениться и замуж выходить; нужна им будет и крыша над головой, не все же по общежитиям и чужим углам отираться, а там надо будет обзаводиться обстановкой, пойдут дети, их нужно будет каждый день поить-кормить, покупать одежду-обувь… Опять же внукам помогать надо, как же без этого… Но вот как все это устроить, как приладить и завинтить в одно целое, чтобы было от чего-то устойчивого и надежного оттолкнуться и пойти, пойти дальше, от одного к другому, налаженным ходом? Как? Этого он решительно не понимал. Раньше понимал, когда работал в совхозе на машине, потом на кране… был везде нарасхват, знал, что будет делать каждый день, сколько заработает, сколько налевачит, на сколько и чего купит для хозяйства, на какие шиши приоденется с женой и детей в школу соберет. И сколько на главное дело, можно сказать, мечту заветную, на книжку положит…

В армии Виталик служил в ГДР, в автороте, на авиабазе под Дрезденом. Служба была не обременительной, другие ходили в караулы, сутками не спали, охраняя хранилища и ангары, бегали по боевой тревоге, палили на пыльных стрельбищах, чеканили шаг на плацу, а Виталик исправно крутил баранку огромного и неуклюжего на вид, крокодилистого «Урала», перевозил разнокалиберные армейские зеленые ящики со складов на аэродром и обратно, бомбы и ракеты в круглой опалубке, всегда гомонящих и хохочущих, радующихся как дети любой поездке на машине солдат, картонные коробки с маслом и тушенкой, авиазапчасти, бочки с техническим спиртом, хозинвентарь, мебель и немудреный скарб вечно кочующих из гарнизона в гарнизон офицеров. У других ни минуты покоя и отдыха, все по часам и уставу, а Виталик набросит пилотку на глаза и подремывает себе, вытянув ноги в просторной, пахнущей нагретой кожей и соляркой кабине грузовика, кемарит, пока не загрузят-разгрузят кузов, матерясь, на полусогнутых сноровистые, неутомимые солдатики. Но Виталик, надо заметить, не только меланхолично позевывал на службе, не только лениво подсчитывал, сидя в теплой машине, как и большинство шоферов, в календарике вожделенные денечки до дембеля или наводил бархоткой от безделья на сапогах глянец… Нет, не все так однозначно, водилась за Виталиком как бы одна страстишка. И даже не страстишка, а врожденное свойство его натуры. Тут надо сказать, что Виталик был весьма любопытен и наблюдателен по природе, а потому с самым живейшим интересом и внимательнейшим образом присматривался еще ко всему, что вокруг происходит, деется, особенно у немцев этих, когда выпадало, допустим, к соседям под Лейпциг, где тоже стояли летуны, наведываться. Случится, скажем, в дороге, когда, обязательно сопровождающий груз офицер или прапорщик попросит в каком-нибудь небольшом городке или деревушке притормозить у магазина – сигарет или что для дома-семьи купить, и, строго поправляя ремни, важно уйдет за покупками, Виталик уже не разваливался масленичным котом на сидении, а живенько выпрыгивал из машины, начинал деловито прохаживаться неподалеку, вглядываясь в незнакомый, чрезвычайно интересный мир окружающей неметчины.

Виталику нравились опрятные, вылизанные улицы; ровные, выложенные плиткой тротуары; обвитые плющом или диким виноградом неброские, но какие-то надежно сработанные каменные дома немцев; низкие, хорошо прокрашенные, пряменькие изгороди между соседями; цветники, клумбы, подстриженные бобриком газоны; чистота и порядок во дворах, где все было продуманно и каждый предмет знал свое место; правильно сформированные, подрезанные деревья. Но особенно эти прочные, двухэтажные дома из камня повсеместно… Они не выходили из головы, волновали его. А почему не построить что-то похожее у себя в деревне, и не зажить вот так же крепко и основательно, часто думал он и его не раз подмывало как-нибудь остановиться вот у такого домика, зайти, осмотреть все внимательно, расспросить как строить надо, может быть, план срисовать… Он даже не выдержал и осторожно подступился с таким предложением к прапорщику Зозуле, с кем у него за два года службы и частых совместных поездок в командировки сложились вроде бы неплохие, чуть ли не приятельские отношения. «Ты шо, сдурел, хлопец! – насмешливо посмотрел на него прапорщик Зозуля, огромный, добродушный, пузатый хохол откуда-то из-под Ровно. – Контакты с местными… ни-ни! – Зозуля решительно рубанул воздух рукой, похожей на медвежью лапу, – у тебя в кузове богато всяких интересных хреновин понакидано… узнают, что стоял, балакал с немчурой… замордуют!». Виталик понял, что сморозил глупость и смиренно прикусил язык.

Но, как говорится, кто ищет… Словом, однажды возвращались на базу из очередной поездки к каким-то дальним авиаторам, и тут надо было такому случиться, что у всегда надежного как танк «Урала» неожиданно закипел двигатель. Впрочем, не мудрено, жара установилась тогда, несмотря на начало мая, нестерпимая, градусов за тридцать. Виталик поднял крышку парившего, как поспевший самовар, капота и понял, что без ведра холодной воды не обойтись. К счастью, тормознули у буйно цветущей яблоневой аллеи, уходящей от основного шоссе куда-то вглубь поля к краснеющим черепицей постройкам. Подумав, заметно посомневавшись, сопровождающий груз офицер, капитан Седельников, прозванный за не по чину повелительно-строгое, сухо-надменное обращение с сослуживцами Генерал-капитаном, все-таки приказал Виталику сходить за водой к «бауэру», только, свирепо рявкнул он, быть там предельно осторожным, в дом не заходить, лишний раз пасть не открывать, поздороваться, да поприветливее – «gutenTag!», попросить «wasser», сказать «danke», и быстренько, на рысях, обратно. «Gut?» – грозно посмотрел капитан на Виталика. Виталик молча, втайне обрадовавшись, отмотал прикрученное проволокой к запаске помятое ведро и отправился, как по райской дорожке, под гудящими пчелами в кипенно-белом цвету яблоневой аллеи к «бауэру». «Вот таким будет подъезд и к моему дому» – отметил он, осторожно, можно сказать, трусовато, вступая на незнакомый, чужой немецкий двор.

Перед ним отрылось довольно широкое пространство в форме буквы П, вымощенное столетней, обкатанной временем до серо-сизого блеска, брусчаткой. Справа под навесом стоял довольно потрепанный колесный тракторишка с брезентовым вылинявшим верхом на четырех железных стойках, и новенький белый «Трабант»; слева, также под навесом, были аккуратно, в рядок, расставлены плужки, культиваторы, сеялка, бороны. Виталик по-деревенски опытно отметил сверкающую сталь лемехов и зубьев борон от недавней работы с землей. Впрочем, судя по темным подтекам на брусчатке, технику здесь только что помыли. Под навесами было прохладно и сумрачно, и от того как-то особенно радостно и приподнято выделялся на солнце выкрашенный нежной розовой краской большой двухэтажный дом с лепной, в вензелях цифрой «1885» на треугольном фронтоне. В центре двора на высокой клумбе цвели желтые и красные тюльпаны. Виталик почувствовал, как у него разливается на сердце тепло. Вот так нужно сделать и у себя дома.

У трактора возился коренастый, плотный, средних лет человек в синем замасленном комбинезоне, позвякивал ключами по металлу. Когда Виталик вошел во двор, он оторвал крепко посаженную на короткой шее, с жидкими прядями светло-рыжих волос голову от работы и с тревожным недоумением взглянул на гостя. Виталик, напрягая все свои познания в немецком языке, вынесенные из курса средней школы, сказал, что «main autostop… bitte, wasser». Как ни удивительно, но немец его понял и показал на колонку в углу двора. Пока ведро наполнялось водой, Виталик еще раз с плохо скрываемым восхищением оглядел двор и дом, что не укрылось от хозяина. Вытирая на ходу ветошкой руки, немец подошел к Виталику.

 – Карл, – гортанно выдохнул немец, протягивая широкую ладонь, и добавил наполовину по-русски, наполовину по-немецки: – Здравствуй, kamerad!

«Не воевал, на вид – перед войной родился», – подумал Виталик, пожимая руку немца.

 – Карашо? – сказал Карл, махнув ветошкой вокруг себя.

 – Хорошо, – сдержанно подтвердил Виталик и неожиданно начал объяснять на смеси немецкого и русского: – Nach Heimat bauen auch Haus... хочу сделать такой же дом… на родине… nach Heimat!

Немец и это понял.

 – Карашо, очен карашо! – схватил он еще раз и потряс, смеясь, руку Виталика. – Kom… kom, kom! – показал на вход в дом.

Виталик замялся, вспомнив строгие наставления капитана.

 – Бистро, очен бистро! – понимающе увлек его под локоток немец.

Виталик был уже не рад, что связался с этим «фрицем», но любопытство пересилило страх. «А-а, семь бед, один ответ. Когда еще посмотришь, как изнутри они живут!». Дом изнутри, однако, на взгляд Виталика, был не совсем правильно спланирован – слишком много маленьких комнаток, кладовок и подсобок, все это было бы лучше укрупнить, расширить, придать размах… Но вот кухня ему понравилась с первого взгляда, поразила своей просторностью, ухоженностью, блеском эмалированной посуды на полках, ладно подогнанными друг к другу шкафами на стенах с горками тарелок, чашек, затейливыми рюмочками, стаканами, с идеально чистым кафельным полом, большим круглым столом посередине, обставленным стульями с высокими спинками, букетом сирени в прозрачной вазе на белой скатерти. «Вот такую чистоту и порядок заведем и у нас на кухне, где будем собираться всей семьей за круглым столом» – разом размечтался Виталик. Немец угостил его из сифона стаканом шипучей воды с привкусом лимона и неожиданно достал из холодильника бутылку пива и кружок домашней колбасы, нарезал хлеба, упаковал все в полиэтиленовый пакет и протянул Виталику. Посмотрев на немца, на его доброе, просиявшее искренностью лицо, в светлые, без фальши глаза, Виталик понял, что жеманиться и отнекиваться здесь не надо, и принял подарок.

 – Тебя только за смертью посылать, рядовой… Почему так долго? – подозрительно ощупав Виталика взглядом, процедил сквозь зубы тоном, не предвещающим ничего хорошего, Генерал-капитан, когда Виталик нарочито суетливо, энергичной трусцой подбежал к машине, стараясь не расплескивать в одной руке воду в ведре, зажав другой под горло пакет с пивом и колбасой.

 – Да бауэр пахал на задворках, я ему махаю, махаю… далеко, пока он подъехал… а колодезь у него на замке, – соврал первое, что пришло в голову, и прикинулся валенком Виталик, забираясь на высокий бампер «Урала» залить воду в радиатор.

 – «На задворках… махаю… колодезь»… деревня! – недовольно передразнил Генерал-капитан. – А что у тебя тут? – осторожно, двумя пальцами, поднял за ушки пакет с земли, аккуратно приставленный Виталиком к переднему колесу грузовика.

 – Да немец что-то сунул в руки, когда я побег обратно с водой, – сказал Виталик, вытирая пилоткой пот со лба. «Вот влепит под горячую руку пяток нарядов вне очереди, карячься потом со шваброй в казарме после отбоя!» – подумал Виталик, физически ощущая, как нарастает, готовый вырваться огнем, нешутейный гнев в капитане.

 – Что-то в руки сунул! А если он тебе гранату в штаны сунет, так и побежишь придурком! – заорал капитан. – О, пивко, запотевшее… холодненькое, колбаска домашняя! – заглянув в пакет, резко убавил обороты Генерал-капитан, – не отравленное? – сурово пронзил взглядом Виталика.

 – Давайте на мне испробуем, товарищ капитан, – облизнул сухие губы Виталик.

 – Ты у меня испробуешь, ты у меня испробуешь наряд вне очереди! – машинально, смягчившимся голосом пропел Генерал-капитан, точным, отработанным движением срывая крышку с бутылки о край подножки. – Хорошо, рядовой, на жаре холодненького пивка принять!

Виталик понял – гроза миновала, и с облечением вздохнул.

 – Не вздыхай, – сделал несколько крупных глотков из бутылки Генерал-капитан, – пива я тебе все равно не дам, ты за рулем, а вот колбаски пожуй, заслужил! – и протянул пакет Виталику.

После армии Виталик как-то очень тихо и незаметно женился. А что оставалось делать. Не шляться же с парнями по деревенским улицам с переносным магнитофоном до рассвета, не травить же по лавочкам, лузгая семечки, байки и анекдоты, не пить же портвешок до одури и беспричинных драк до увечий. Нет, Виталик был другой, ему нравилась полезная, правильная жизнь. Во всем размеренная, во всем аккуратная и с какой-то своей завершенной ладностью. Скажем, копает Виталик грядки, так он их так приподнимет, глубоко, на весь штык врезая лопату в землю и перекидывая пласт повыше, так тщательно потом каждый комочек руками разомнет, граблями любовно разрыхлит и обхлопает для стойкости лопатой по боковинам, что вырастут в огороде, выровненные в строгую линейку, не грядки, а настоящие клумбы в каком-нибудь ухоженном немецком городке. Любо-дорого посмотреть. Или колет он дрова на дворе, так поленья бросает не как попало, куда рука «поширше маханет», а в кучку поладнее и повыше прилаживает, чтоб лужайку меньше засорять. А когда дрова подсохнут, перенесет их в поленницу в сарай, и каждую щепку, завиток бересты соберет в корзину, и на дворе чисто, и на растопку зимой сгодится. В кладовке, где держали инструмент, устроил специальные гнезда для раздельного хранения лопат, граблей, вил, мотыг. Все должно быть на своем месте и под рукой.

Не любил Виталик в жизни беспорядок, неряшливость или разор какой… Все в нем от «бардака» протестовало, появлялось желание поправить, сделать хорошо. Но Виталик понимал, что он очень «маленький» человек, и потому особо не высовывался, не лез без команды вперед… Хотя душа болела… Случится, пошлют его на машине сено перевозить куда-нибудь в дальнюю «неперспективную» деревеньку, где остались три одинокие бабки куковать, а дома все брошенные стоят, так пока разнорабочие сено в кузов навиливают, Виталик пройдется по оставленным избам, повздыхает, что ушла большая и налаженная жизнь, и ничего другого не придумает, как что-нибудь полезное найти, сохранить или запомнить, с расчетом на будущее, так сказать. Хоть так, чтоб не все пропало бесследно. Однажды подобрал в старом сарае топор с подгнившим топорищем и немецким клеймом двадцать пятого года. Оказался топор крупповским, Виталик вымочил его в керосине, очистил от ржавчины, насадил на новое топорище, наточил в кузнице на электрическом точиле, и стал топор острее бритвы – одно удовольствие было им с деревом работать. А с деревом Виталику очень по душе пришлось неторопливыми зимними вечерами заниматься. Полюбилось ему всякие финтифлюшки деревянные вырезать. Взялся он как-то покосившееся крылечко в родительском доме перебрать, да так увлекся, что решил вместо простеньких столбиков под навес резные балясины поставить. Недели две возился с двумя сосновыми бревнышками, но все-таки придал им с помощью того же найденного топора, долота и рубанка нужный фасон, как на одном из крылечек когда-то богатого дома в одной из заброшенных деревень. После балясин Виталик, войдя неожиданно во вкус, решил приняться за кружевные, тоже подсмотренные в какой-то умирающей деревушке, наличники. Но тут он понял, что на одном желании далеко не уедешь. Стал расспрашивать старичков, знающих толк в плотницком деле (они еще кое-где доживали в ту пору по окрестностям), как подобраться к узорам по дереву, заглянул даже в местную библиотеку, и, надо заметить, какие-то полезные книжки там нашел. И пошло все складываться как-то одно к одному: нужный инструмент прикапливаться, понимание и сноровка появляться. Виталик завел даже специальный блокнот, который возил теперь всегда в бардачке машины, и, если встречал что-то необычное по дереву, тут же спешил как мог зарисовать карандашом на бумаге. Через год немудреная изба его родителей украсилась наличниками, на которые прохожие оборачивались.

Незаметно Виталик с головой ушел в хозяйство, зарылся в домашних делах так, что даже мать, неторопливая, степенная женщина, сама дальше дома и огорода не любившая никуда высовываться, однажды не выдержала: «Ты бы, сынок, хоть в клуб сходил, промялся… не старый еще». А отец, всю жизнь проходивший в кладовщиках, всегда на людях, бойкий и речистый, сидя как-то на лавочке и наблюдая, как Виталик сноровисто наводит метлой порядок во дворе, насмешливо бросил сыну: «Тебе бы вот так, как с метлой, с девками научиться управляться… Я в твои годы ни одной гулянки не пропускал». Виталик обиделся, но смолчал, хотя что-то в голове у него щелкнуло, и он подумал о Томке Лисицыной, бухгалтерше в совхозной конторе, присланной недавно после техникума к ним в Романово. У Томки были добрые, всегда весело и дружелюбно смотревшие из-под густых черных бровок сияющие бирюзовые глазки. И Виталику они нравились, хотя ни статью, ни фигурой Томка не удалась. Угадывалась в Томке будущая колобковатая округлость. Но Виталик сам был среднего росточка плотный крепышок, и в этом смысле, понимал Виталик, они были пара. К тому времени Виталика, как башковитого и непьющего работника, отправили от совхоза на шестимесячные курсы автокрановщиков, и он стал частенько бывать в бухгалтерии то с командировочными отчетами, то за очередной стипендией. Томка всегда посматривала на него из-за своего стола ласково и участливо; когда не было старшей, бралась ему помогать. Виталик обычно тушевался в конторе среди женщин, мямлил что-то о печатях и подписях, незаметно вытирая вспотевшие ладони о штаны. С Томкой у него с оформлением бумаг выходило всегда ловко и без напряга.

Виталик стал снова появляться в клубе и несколько раз проводил Томку до квартиры, к одинокому дому бабы Зои Котовой, куда Томку определили как молодого специалиста на постой. Дом стоял на отлогом берегу перерезавшего село ручья, заросшего непролазными травами, ольхой, бузиной и черемухой – пышно цветущее и до болей в висках пахнущее весной раздолье для соловьиных страстей. Обычно перед тем, как расстаться, Виталик и Томка садились на скамейку под самыми окнами бабы Зоиного дома, вглядывались в голубовато-зеленое свечение умирающей и нарождающейся зари, вслушивались в соловьиные страстные песенные схватки, неловко молчали. Виталик веточкой отгонял комаров, Томка сочно шлепала их ладошкой на голых икрах. Так бы они, видно, промолчали бы еще очень долго, если б не баба Зоя, высокая крепкая старуха с властным решительным лицом боярыни Морозовой.

– Ты, вот что, касатик, либо женись, либо в другое место ходи соловьев слушать! – Выросла она однажды в ночи, словно из-под земли, грозной фурией перед заробевшим Виталиком. – Томка девка честная, работящая и чистоплотная… Бери, не пожалеешь! Или – другую поищи!

Виталик подумал-подумал и женился. Без ора и шума всех этих бестолковых деревенских свадеб, гудений клаксонами свадебного поезда, красных лент через плечо шаферов, двухдневного пьянства, корявых речей с подмигиваниями: «Дарю тебе зайца, чтоб засунул по самые яйца», фальшивых братаний с невестиной родней и всей этой кутерьмы и суеты, от которых нестерпимо болит голова и свадьба превращается в испытание воли и силы духа брачующихся. А сколько денег – на мотоцикл с коляской – улетает просто на ветер. Виталик подумал и предпочел скромный вечерок в родительском доме, где с его стороны был старший брат Федька с женой, родители, само собой, да старый дружок еще со школы – он был свидетелем, – местный силач, гулена и большой авторитет среди парней, широкогрудый, весь прошнурованный мускулами, налитой силушкой немеряной Ванька Кузнецов. С невестиной стороны приехала из соседнего района мать Томки, простая, без фокусов женщина, сразу полюбившая «рассудительного» зятя и от всей души одарившая молодых «на обзаведеньице» ста рублями. Отца, как выяснилось, у Томки не было. Он был, конечно, но давно состоял с тещей в разводе, где-то «странствовал по свету», так что его уже все и забыли. Приезжал еще на бракосочетание Томкин брат из Москвы Николай, со своей благоверной, толковый мужик, как показалось Виталику, он возил на «Волге» директора завода в столице. Внимательно и строго оглядывала присутствующих из-под очков свидетельница со стороны Томки, тоже недавно присланная в Романово после пединститута учительница химии Любовь Максимовна. Некоторое время, пока не подготовили комнату в школьном общежитии, она также была на постое у бабы Зои Котовой, и девчонки задружились, хотя Любовь Максимовна была и с высшим образованием… Тихо-мирно посидели, не напиваясь, познакомились, часам к двум ночи разошлись. Правда, Федька с Ванькой Кузнецовым все-таки удалились куда-то в темноту, на огород, выпили там на двоих бутылку водки из горла и, поплясав для куража на лужайке перед домом, поорали одиноко в ночи непристойные частушки. Так Виталик перешел в новое для себя качество женатого человека.

 

Вскоре ему дали автокран. Романово бурно разрасталось. К двум улочкам, тесно обсевшим склоны ручья старых, седых изб с садами-огородами, начали активно пристраивать, «придавать селу стройность и завершенность», как говорил директор совхоза Сергей Васильевич Дьяконов, ряды типовых двухквартирных домов. На горке, вверх по ручью, заложили новую контору, детский сад, школу, дом быта, универмаг, котельную, баню, с полсотни кирпичных и панельных двухэтажек. Тут задумывалась жизнь, как в городе, с водопроводом, ванной, теплыми туалетами, центральным отоплением. Работы для Виталика хватало, он был всегда нарасхват. С утра краном блоки под фундамент укладывает, люльки с кирпичом и раствором тягает, вечером панели поднимает, одну на другую ладит – «майна! вира!». Рядом с большой совхозной стройкой зашевелился и частный сектор. Кто-то старый дом подновлял, кто-то новый ладил. Все зовут Виталика, краном он любую тяжесть играючи поднимет, куда надо перенесет и установит. Стал накапливаться к зарплате солидный приварок, копеечка в кармане завелась. Тут-то в Виталике и проклюнулась снова мечта о собственном каменном доме. Но прежде Виталика, как молодого семьянина и ударника труда, премировали квартирой в новом двухквартирном доме. Виталик был рад, Томка к тому времени родила Андрюху, первенца, у родителей стало тесно. Какое-никакое (ему оно не нравилось, раздражало соседство через стенку), а все свое, можно сказать, жилье, думал Виталик, а там поживем, деньжат поднакопим, и, глядишь, лет через пять-шесть можно будет и за свой отдельный кирпичный дом браться. Чем-то похожий на тот, что «сфотографировал» он тогда у немца, у этого Карла.

Стал Виталик понемногу, по десятке-другой, каждый месяц на книжку откладывать. Вроде и невелика сумма (всего-то на три бутылки), а за год, однако, больше тысячи набегало. Томка его мечты полностью разделяла. Она действительно оказалась неглупой и покладистой бабой. Виталик да Виталик – щебечет, – как ты это хорошо придумал, я согласна… – и все глазками бирюзовыми Виталика оглаживает. Ночью с деликатной нежностью прижмется к плечу: «А на втором этаже у нас обязательно будет комната для детей, такая… я по телевизору смотрела, с ковром на полу… ты им кроваток с резными спинками наделаешь…». Виталик скупо отвечал: «Угу!». А про себя удовлетворенно думал: «Понимает все, и приметливая… по телевизору смотрела!».

Через шесть лет на книжке скопилась приличная сумма. «На новенькие «Жигули» хватит», – не без приятности оценивал Виталик. Тут и Маринка, дочка, как по заказу, родилась. Пора начинать, решил Виталик… с какой-то неожиданной занозой в сердце. Что-то подсказывало ему в последнее время, что он то ли проворонил нужный момент, то ли по обстоятельствам, не зависящим от него, начинал дело заведомо невыполнимое. Раздвоенность и хмарь какая-то в душу закралась. Все вокруг неясно шевелилось, кривилось, пучилось и поворачивалось полной непредсказуемостью. А Виталик любил твердость, последовательность и определенность. Пошел к Дьяконову, подумал через совхоз кирпичом разжиться, прикинул, дешевле выйдет, на доставку не надо будет тратиться. Сергей Васильевич характерно поскреб указательным пальцем крупный, облысевший лоб: «Не понимаю, что творится, фонды по живому режут, скоро листа шифера не допросишься, а кирпича уже полгода нет. Страна работает, а того гляди, спички пропадут…». И, усмехнувшись, пристально посмотрел на Виталика: «Ты газеты читаешь, телевизор смотришь? Чувствуешь, куда все клонится?!». Виталик ушел от беспредметного разговора, рассусоливать о том, что нельзя было потрогать руками, не любил, главное он понял – кирпича в совхозе нет. Дьяконов был мужик честный и конкретный, поэтому и держался так долго, тридцать лет у руля – если говорил да, то да, нет, так нет. А потом он приходился Смирновым хоть и какой-то дальней по женской линии, но все же родней. Виталик чувствовал, что дядя Сережа (так он звал Дьяконова с детства) его всегда незаметно, но поддерживает. Помог бы и в этот раз, если бы было чем…

После встречи с Дьяконовым Виталик через день решил съездить на базу райпотребсоюза, может там удастся кирпич достать, пусть и дороже, но надо было спешить. Виталика охватила отчаянная лихорадка добытчика, хотя что-то уже однозначно говорило ему, что добывать-то особенно и нечего. «Спохватился, разиня! Дождался, досиделся!». И действительно, на базе не то что кирпича, гвоздей –  обыкновенных, железных гвоздей, которые раньше отпускались ящиками, на глазок, – не удалось выписать. Знакомый завскладом сказал, что снабжение стало, как в Гражданскую войну, и для наглядности показал пустое хранилище, где, как в издевку, висели в углу никому не нужные дуги, хомуты, уздечки, вожжи и стояли деревянные бочки с колесным дегтем. «Зря улыбаешься… покупай пока есть! – сказал с печальным вздохом завскладом. – Чует мое сердце, к лошадкам скоро вернемся!».

«Неужели пролетел? Неужели порядка больше не будет? А в беспорядке, что путное сделаешь…» – несколько дней, до приезда шурина из Москвы, думал Виталик, бестолково шурша, пробуя вчитываться в единственную выписываемую им газету. В газете писали, что поступаться принципами нельзя и предупреждали о разрушении народного хозяйства чуть ли не всего государства. Правильно, соглашался Виталик, и, вспоминая о кирпиче, думал, что развал уже начался. Потом брал другую газетку, которую ему регулярно приносил, хитро улыбаясь, Ванька Кузнецов, и которую в свою очередь привозил Ваньке из города его брат, художник Вениамин, без опаски, нахраписто и вызывающе ругающий на чем свет стоит «зажравшихся коммуняк». Читал в этой газете, что пришла пора менять командно-административную систему, смелее внедрять хозрасчет и кооперативы, демократические формы управления, гласность, не бояться инициативы, освободить человека от оков замшелого догматизма и, мстительно раздражаясь, тоже соглашался с писаками, что правда – то правда, довели «партократы» страну до ручки, гнать их надо всех. Потом ловил себя на мысли, что запутывался, кого гнать и как гнать, когда и так все сыпется, какими принципами не надо поступаться… и включал телевизор. А там, занимая очередь перед микрофоном, говорили и говорили народные депутаты. И опять все мешалось, пропади они пропадом эти депутаты, в голове. Ругал кто-то дребезжащим, заикающимся голоском армию за Афганистан, он был против – армия выполняла приказ и по рассказам тех, кто побывал там, ребята воевали хорошо, честно; он ими гордился, а по словам депутата выходило, что все они были чуть ли не убийцы, бомбили и обстреливали мирные кишлаки, грабили, мародерствовали, торговали наркотиками, своих раненых, как последние гады, бросали на поле боя. «Тебя бы туда, придурка, хоть на пару деньков! Сразу бы поумнел!» – негодовал Виталик. Выходил на трибуну кто-то лысый и горластый и начинал задиристо, убедительно, надо сказать, бросаться словами, как скрутили мужика по рукам и ногам, замордовали приказами и глупыми инструкциями, не дают развернуться, что наряду с колхозами-совхозами надо фермерство внедрять, и Виталик с ним соглашался. Начинал вдруг с непонятным воодушевлением примериваться к роли фермера-единоличника, распалялся: «Вы только дайте нам земли, да не жадничайте, вон ее сколько! Да тракторишка какой-нибудь завалящийся на первых порах, да пару плужков с культиваторами, да не лезьте с вечными указивками своими как пахать-сеять, и, действительно, мужики, ух, развернутся! Вон этот, лысый-то, что говорит – фермеры в России до революции кормили пол-Европы, сливочным маслом в Сибири тележные оси мазали! А сейчас что? За сливочное масло, чтобы только пожрать, в очередях друг друга готовы поубивать. Действительно, фермерство нам надо! На своем-то поле каждый будет порасторопнее крутиться».

Но мысль о кирпиче, который так хотелось добыть во что бы то ни стало, о неразберихе, заклубившейся вдруг рядом, охлаждала воображение Виталика, выталкивала из головы все эти горячечные мечтания о фермерстве. Тут надо было думать, что делать сейчас, конкретно, когда главное, со страхом признавался себе Виталик, в том, что деньги скоплены и немалые, и как их теперь на что-то дельное потратить, если с домом, вообще, вдруг все сорвется? И Виталик с еще большим нетерпением стал ждать к субботе шурина. «Колька, он в Москве, при начальстве, может, что знает там, подскажет…».

Но Колька тоже ничего не знал. Нет, кое-что он знал, даже, как выяснилось, многие очень серьезные вещи знал, но не то, что хотел узнать Виталик. А Виталика интересовало, когда на складах снова появятся кирпич, шифер, гвозди. А то, похоже, бардак начинается, и когда руководство начнет наводить порядок?

– Много знать хочешь, брат! – со значением и задушевно (они, породнившись, как-то сразу закорешились) сказал Колька – крепко сбитый, с худым, широкоскулым лицом, сорокалетний мужик, – когда они распаренные, после бани выпили на уютной, чистенькой терраске у Виталика по первой рюмке самогона, на который деловито перешел Виталик сразу же после знаменитого указа по борьбе с пьянством. – У них там наверху полный раскардаж, они сами не знают, что теперь будет и что, вообще, делать.

– Как, не знают? – недоверчиво посмотрел Виталик. – Там же в министерствах планируют все.

– Планировали… – энергично затряс влажной от пота рубахой на груди Колька, поудобнее откидываясь на резную спинку деревянного диванчика, сделанного любовно минувшей зимой Виталиком, – а теперь все кувырком, склады забиты продукцией, а до потребителя ничего не доходит, а если и отгружают, то все где-то или пропадает, или через год пердячьим паром к месту назначения добирается. – Колька понизил голос: – Тайный саботаж кругом, людей дефицитом злят, страну валят…

– Кто? – тихо спросил Виталик.

– Те, кто с американцами снюхался, – веско сказал Колька, – под ширмой перестройки, по заданию оттуда… из-за океана, они хотят Союз развалить, чтобы одни американцы были хозяевами на шарике, вот и путают нам все карты, гласность и демократизацию придумали, народ на власть науськивают.

– Да, уж… – неопределенно протянул Виталик, понимая, что сейчас шурин, видимо, повторяет слова кого-то очень важного, – даже отсюда видать. Тут Ванька Кузнецов приносил газетку, так там, как это?.. – «Не стесняйся пьяница носа своего, он ведь с красным знаменем цвета одного»… – процитировал Виталик. – Ну, это уж совсем… так у нас, действительно, все развалят.

– Не должно, не допустят, – решительно замотал головой Колька, – хотя, – махнул он рукой, – там у них, говорят, агенты влияния верх берут, а Мишка Меченый оказался полным импотентом… Если не снимут, тут такое начнется! Все под откос полетит!

– Да уже летит, – помрачнел Виталик, – только нам-то что делать? – И снова вернулся к истории с кирпичом, уже рассказанной Кольке в бане.

– Попробую переговорить с шефом, может, он чем поможет… мужик солидный, со связями, – пощупал Виталика бирюзовыми, как у Томки, глазами Колька. Но по тому, как сказано было, и по какой-то скользящей рассеянности во взгляде Кольки, Виталик понял, что говорится это просто так, когда по делу сказать нечего. И не стал открываться шурину о накопленных деньгах, которые, нереализованные, в нарастающем хаосе, не давали ему покоя.

А вскоре случилась история с ГКЧП. Венька, художник, брат Ваньки Кузнецова, гостивший у него тогда, сказал, что гэкачеписты незаконные и никто их распоряжения выполнять не будет, пусть хоть тысячу танков введут в Москву. Виталик чувствовал, что все наоборот, все гэкачеписты при власти были, а, значит, законные, и что надо им как следует поднажать и все подчинятся, куда денутся, а народ их поддержит, почему-то уверен был Виталик, словоблудие Мишки Меченого всем надоело… Но благоразумно промолчал, слушая «болтунишку Веню», и, как выяснилось, правильно сделал. Через три дня всех этих маршалов, председателей и вице-президентов, как несмышленых кутят, отправили в тюрьму, вот и поддерживай их после этого. Приехавший в очередной раз Колька, сказал, что «трусливые лизоблюды просрали последний шанс спасти страну», и добавил зачем-то, что его шеф «даже заплакал, когда все навернулось».

Виталик продолжал, как и все романовцы, по привычке ходить на работу, получал наряды, ехал на своем автокране на коттеджи за околицей, где что-то еще пытались гоношить: начали новую улицу, но чувствовал каждый день, как слабеет, распрямляется в пустоту заведенная пружина привычной жизни, как замирает наработанный порядок и уклад. Приедет на стройку, где обычно этого нет, того нет, посидит с безразлично покуривающими мужиками на штабелях бетонных панелей, поговорит о том о сем. Потом бригадир скажет, подражая известному юмористу: «Кирпич ёк, цемент ёк, пошли обедать». Однажды вечером после работы, если теперь можно было называть работой то, что он делал, ноги почему-то сами привели его в контору к Дьяконову, на огонек. Сергей Васильевич был не в меру грустен и задумчив, показалось, как-то особенно тепло поздоровался с Виталиком, обрадовался. В кабинете у Дьяконова было сумрачно и пусто, горела только настольная лампа с металлическим колпаком, ярко высвечивая контрастным низовым светом блестящий шелк красно-малиновых, с тяжелыми желтыми кистями, знамен в углу. Виталик знал, что это были особые знамена, переданные совхозу «на вечное хранение за успехи в социалистическом соревновании». Привычные слова, они как-то сами собой, машинально, выстроились у него в сознании с каким-то неожиданным, странным предчувствием, что, возможно, он видит их в последний раз, и ему стало чего-то очень жаль.

– Вот перебираю бумажки, порядок навожу, – кивнул Сергей Васильевич на стопку разноцветных канцелярских папок на столе с тесемками, завязанными бантиком, – а лучше сказать, итоги подвожу… Ты по делу, или так? – бегло взглянул он поверх лампы на Виталика.

– Так… – вяло сказал Виталик, оглядывая, как в первый раз, кабинет Дьяконова.

– Грустишь, значит?.. бывает. Я вот тоже, брат Виталий, грущу… – прокашлялся наигранным смешком директор совхоза. – Первый раз за тридцать лет не спустили план на следующий год. А куда русский человек без плана? Никуда… на печку заберется, не сгонишь потом… План он нашему брату спать не дает, кровь разгоняет.

Виталик растерянно посмотрел на Дьяконова и неожиданно наивно, по-детски, как робеющий ученик учителя, спросил:

– Что будет-то теперь, дядя Сереж?

Дьяконов завязал бантиком очередную папку, меланхолично взвесил ее на пухлой белой ладони:

– Вот здесь вся документация по газификации Романова на будущий год… Осточертело всем дровишки палить, тысячу лет палим… сколько возни с ними – привези, напили, расколи, в поленницу сложи… А тут спичку к форсунке поднес и только регулируй потом температуру в доме. Думал, сделаю последнее хорошее дело и на пенсию, на заслуженный отдых… Что будет, говоришь? – отложил Дьяконов папку в сторону и забарабанил по ней короткими, аккуратно-прямыми пальцами, невесело улыбнулся: – Легче сказать, чего не будет… Газа, похоже, в Романове уже никогда не будет. Зато рынок будет, племяш ты мой, дорогой!

Виталик, вытягиваясь над потоком света от лампы, вопросительно взглянул на Дьяконова.

– Рынок – это, брат мой, сурово… – нехотя ответил Дьяконов. – Рынок – это когда выживает тот, у кого мозги хитрее, лапы сильнее, зубы острее… Рынок – это теперешняя жизнь с точностью до наоборот… Опасная игра затевается, – вздохнул он, – опасно это, на полном ходу дать полный назад. В щепки все разнесет. – Дьяконов опустил голову, привычно поскреб плешивый лоб. – Горбачев доболтался, Ельцин его вот-вот спихнет. За Ельциным стоят молодые волки… хунвейбины. Они задерут подол России-матушке, как уже один раз делали их предки… По-моему, они идут еще и поживиться крепко – разворуют они все! – вскинул голову Дьяконов. – Такой у нас будет рынок!

Виталик с сожалением подумал, что не все понимает, о чем говорит Дьяконов. «Не догоняю!» – признался про себя.

– Как это разворуют? – заерзал он на стуле. – Вот вы, мы… тут работали-работали, и вдруг все разворуют… а что не работать и дальше, как работали?

– Жалею, что так и не отправил тебя в свое время в институт. Сколько раз предлагал! С направлением от совхоза давно бы уже и поступил, и закончил… – недовольно посмотрел на Виталика Дьяконов. – Ну, в общем, проще говоря, будет у нас скоро, дружище, не социализм, а капитализм.

– Непонятно как-то… чудно получается, – справился с растерянностью Виталик, – строили-строили социализм, и вдруг все поменять наоборот… капитализм… Зачем?

– Правильно, вот и я о том же – зачем? Лучше, чем сейчас, в деревне, да и вообще в России, никогда не жили! – сказал вдруг горячо Дьяконов. – Надо было осторожно улучшать, выправлять систему, она рабочая и справедливая, в целом пришлась по характеру нашему народу. Нет, взялись осатанело ломать все… крушить. Почему? Я понял одно, они ненавидят, как-то очень люто ненавидят наше государство, вот такое огромное, богатое, сильное… что бы они там не говорили – развивающееся… И самое главное, не дающее им безнаказанно воровать! Система так устроена! Поэтому они решили стереть ее до основанья, снова взяв власть… И вот, похоже, берут, взяли уже! Теперь они будут доводить государство до состояния дистрофика, это у них называется рынок внедрять… И под шумок раздевать страну донага, карманы набивать. Дай Бог, чтоб я оказался не прав, но слушали мы тут недавно в области на совещании одного рыночника из Москвы, к Ельцину, как нам сказали, приближенного, так он такое нес! Представляешь, деревню назвал «агрогулагом», «черной дырой»! После этого мне стало окончательно ясно… возьмутся за Россию они основательно… недолго осталось.

Напряженно вслушивался Виталик в слова многоопытного, пожившего, видавшего всякое, Дьяконова. Виталик, как и многие в Романове, искренне уважал, даже чтил своего директора. Умный и грамотный был Дьяконов мужик, справедливый. Слово его всегда оказывалось почему-то верным… Слушая директора, Виталик ощущал какое-то общее беспокойство и страх. Он вновь подумал о каменном доме, о том, что надо было хотя бы на год-два раньше начинать, глядишь бы, и успел… И сожаление об упущенном болезненно ворохнулось в нем… Опять же деньги, что делать с ними теперь? Спросить, не спросить? Виталик потупился, втянул голову в плечи и передвинулся вместе со стулом из полосы света в тень.

– Говорят, фермеров поднимать будут… – неожиданно сказал он из полумрака. – Один депутат по телевизору рассказывал, что до революции наши фермеры пол-Европы хлебом кормили…

Дьяконов удивленно изогнулся и как-то снизу, из-под лампы внимательно посмотрел на Виталика.

– Не похожи они на тех, что приходят что-то поднимать, –нахмурился он. – Фермерство тоже требует много денег, не меньше, чем колхозы-совхозы. Этих денег русской деревне не дадут… русская деревня им не нужна, они ее всегда презирали... и боялись. Сейчас им надо что-то красивое посулить народу, сбить деревенского человека с толку, чтоб развалить побыстрее то, что организует, воспитывает и развивает человека на земле. Поднимает его на серьезный, современный уровень и в работе, и в жизни. Они же хотят раздернуть, распустить нас на нитки, как они говорят, атомизировать, погрузить поодиночке в тупую борьбу за биологическое выживание. Вот это и будет их фермерство… Так что готовься жилы рвать, чтоб с голоду не помереть! – насмешливо вгляделся в Виталика Дьяконов. – Дом подлатай, коровенку, пока есть возможность, еще одну прикупи, и зарывайся в навоз! Деревня поехала в обратную сторону! Куда-то к царю Гороху! – Дьяконов стал нервно перебирать карандаши в гнезде письменного прибора. – А что касается того, что, мол, хлебом пол-Европы кормили… может кого-то и кормили, только сами его вдоволь не ели. Я еще помню стариков, которые рассказывали, что хлебушка до марта едва хватало, в прямом смысле слова – голодали. Голод целые губернии охватывал. Сказочников много развелось сейчас… Впрочем, – досадливо махнул рукой Дьяконов, – когда разваливают государство, всегда появляются удивительные сказки либо о светлом будущем, либо о чудесном прошлом.

Виталик вновь поймал себя на мысли, что мало понимает из того, о чем говорит директор. Кроме слов, что надо готовиться выживать. Он и сам это чувствовал, и даже начал запасать впрок сахар, крупу, стиральный порошок, мыло, свечи, спички… Но вот деньги? Снова подумал о них, проклятых, Виталик и неожиданно решился:

– Я на дом – помните, дядя Сереж, про кирпич спрашивал? – восемь тысяч накопил… Куда их теперь? Не пропадут?

Дьяконов отвернул лампу в сторону, строго посмотрел на Виталика.

– Что же ты раньше молчал? Восемь тысяч хорошие деньги… могут и пропасть, государство на волоске держится… Слушай, есть одна мысль! – мягко шлепнул ладонью по столу Дьяконов. –Ты на коттеджах работаешь, согласись – жилье может получиться на уровне, девяносто квадратов общая площадь, это уже не двухквартирные домики… но совхоз их, видимо, уже не осилит. Покупай такой… недостроенный, тысяч семь-восемь он как раз и будет стоить, потом как-нибудь доведешь до ума, отделаешь, парень ты рукастый.

Виталик долго смотрел в пол, прикидывал. Коробку поставили с крышей – это хорошо, но электричество, воду не подвели… начнешь доделывать, еще тысячи три не меньше вбухать надо, где их взять? А потом, типовые они, эти коттеджи, панельные, все равно какие-то унылые! Нет, думал Виталик, не то это все, не то… И, может, еще все наладится? Может, преувеличивает все Дьяконов? Как бы все-таки хотелось иметь свой, каменный… с душой, для себя, построенный дом! И отказался.

Как он потом жалел об этом!

Где-то через месяц, морозным декабрьским вечером, управившись со скотиной, Виталик присел перед телевизором посмотреть, как всегда на ночь, программу «Время». Вот те на! До него не сразу дошло увиденное и услышанное. Показали как-то мельком, ничего не разобрать, какое-то заседание где-то в лесу, где Ельцин и главные хохол и белорус распустили Советский Союз. Нет, он в начале ничего не понял, «денонсация (он и слова-то такого не знал) союзного договора», потом вдруг «США уведомлены о создании Содружества Независимых Государств – СНГ» вместо СССР. Нет! Этого не может быть! Виталик побежал на кухню путанно пересказывать все Томке. Она, насколько уж была далека от политики, и то сразу заинтересовалась, и посоветовала Виталику (вот ведь умная баба!) послушать «Голос Америки». Виталик достал с шифоньера дембельский, купленный еще в военторге в Германии «VEF» и пошарил на коротких волнах зарубежные радиостанции. Нет, все правильно, везде возбужденно и, как показалось Виталику, радостно верещали, что Советский Союз распущен. Прав оказался Дьяконов, на волоске все висело…

А потом прошло еще немного времени, и Горбачев ушел из президентов – «добровольно сложил полномочия»... Показали, как над Кремлем спустили красный флаг и подняли трехцветный. На следующий день после этого Виталик встретил на улице Ваньку Кузнецова. Ванька был с хорошего бодуна, весь какой-то взбаламученный, злой, с нарочитой лихостью смял до боли своей железной лапищей руку Виталика и с подмигиваниями пропел:

 Пили мы и горькую,

 Пили мы и сладкую.

 Что же ты наделала,

 Голова с заплаткою?!

 

– Слушай, корефан, а ведь мы с тобой присягали Советскому Союзу, – мутно посмотрел он на Виталика. – Чему теперь, если что, служить будем? И что он их всех не перехватал в этой Пуще?! Имел право, этот обсос меченый!.. Они же заговор устроили! Все голосовали весной за Советский Союз! Это госпереворот! Даже Венька наш согласился… госизмена!

Виталик уклонился от опасного разговора, да и чего баланду травить, когда все уже там, наверху, решили и ничего не поправишь… Он спешил на почту, деньги снимать. Решился все-таки… когда они, рублики-то, на руках, спокойнее как-то. Но на почте заведующая Зинаида Митрофановна, необъятных размеров женщина с добрым сытым лицом и внимательными бдительными глазками, только сочувственно, с пониманием посмотрела на него из полукружья окошка в стеклянной перегородке: такие деньги надо заранее заказывать в банке, а банк после всей этой чехарды вот уже неделю не работает. Виталик, чуя неладное, чертыхнулся про себя, оставил заявление и ни с чем вернулся домой.

А затем тихо и вкрадчиво, без обычной новогодней приподнятости и суеты, с ельцинскими «дорогими россиянами» вместо «дорогих товарищей», по телевизору в серой туманной январской оттепели пришел, как коварный баскак, 1992 год. Где-то в середине января Виталик получил на почте свои кровные восемь тысяч. Зинаида Митрофановна отсчитала Виталику еще красными советскими червонцами все, что лежало у него на книжке. Вздохнула, посмотрев пристально и сострадательно Виталику в глаза: «Может не надо забирать-то сейчас? Пусть бы себе и лежали… может, какая компенсация будет? А то вон куда все двинулось, в городе килограмм мяса уже сто рулей!». Виталики сам чувствовал, что он делает что-то не то, не по времени, запоздало и как-то кувырком. Но решился…

В конце месяца он зарезал барана и поехал на рынок продавать. Действительно, парная баранинка уходила по сто двадцать рубликов за кило. Виталик выручил тогда сразу две тысячи. Но когда возвращался на автобусе домой, вдруг с ужасом понял, что его восемь тысяч, которые он копил полжизни, тянут всего-то на четыре «современных» барана! Виталик почувствовал себя нагло, самым бессовестным образом раздетым и обобранным, и, вернувшись домой, с нарочитой веселостью, хвастливо-оживленно (во, сколько разом подвалило!) передавая кругленькую сумму Томке, попросил неожиданно выпить, и как-то очень скоро тяжело и безрадостно захмелев, украдкой и скупо расплакался.

Вскоре совхоз переименовали в какое-то ООО «Колос», Дьяконов ушел с работы, выделили каждому работнику по шесть гектаров земли, но где конкретно, не сказали, престали платить зарплату, к осени порезали и распродали за долги всех совхозных коров, «приватизировали» по-тихому технику (Виталику тогда, как бывшему «передовику», достался латанный-перелатанный колесный трактор), обанкротились и разбрелись каждый по своим дворам. Так Виталик стал, как говорили при старой власти, единоличником. Тут он окончательно понял, что денег в кассе ему уже не видать никогда, а детей надо было как-то поднимать, вспомнил Дьяконова, еще раз мысленно отдав должное его прозорливости, и с головой «зарылся в навоз».

А сам Дьяконов неожиданно умер. Все был, вроде, ничего, крепким смотрелся еще мужиком. После совхоза, правда, похудел, живот немного сбросил, но и помолодел от этого как-то, выглядеть стал свежее. Вполне бодрым шагом пройдет мимо окон за хлебом в магазин, также уверенно обратно с сеткой, набитой буханками, прошагает. При встречах как обычно приветливо поздоровается, о семье-доме расспросит, про себя что-нибудь с юмором расскажет. Как, например, ругала тут его жена, что он, мол, ничего не делает, только спит в кресле сутками. А маленький внук Никита после этого спросил у бабушки, а где же рядом с дедушкой утки? Однажды, как бы между прочем, обронил, что сын у него в Москве «докторскую защитил». По тому, как сказал это, обычно очень сдержанный Дьяконов, по его неожиданно повлажневшим глазам, Виталик понял, что всегда круглый отличник, их деревенский парень Юрка Дьяконов, добился в жизни чего-то серьезного.

Виталик видел, что доживает когда-то первый и уважаемый человек в округе, в общем-то всеми забытый и никому не нужный. Иногда Виталик вспоминал старика, думал, что неплохо бы зайти, помочь, может, чем, но в суете все откладывал и откладывал на потом, пока Дьяконов не умер от внезапного инсульта. Так ли уж внезапного? Потом как-то местная фельдшерица Светка Пономарева рассказала, что Дьяконов после ликвидации и разграбления совхоза стал резко страдать повышенным давлением. А смертельный удар случился, когда при странном стечении обстоятельств сгорела совхозная контора вместе с завоеванными им и романовцами в «трудовых битвах» красными знаменами…

Жаль было Дьяконова Виталику, было к кому обратиться, поговорить серьезно, дельное слово услышать… как осиротел. Кроме Дьяконова оставался в Романове еще Ванька Кузнецов, с кем можно было отвести душу. Но дружба с Ванькой обернулась неожиданно враждой и ненавистью. Кто бы мог подумать, что все так получится…

 

После того вечера, когда Виталик расписался с Томкой, женился вскоре и Ванька Кузнецов на той самой учительнице, Любови Максимовне, что была со стороны Томки свидетельницей. Тогда Ванька, оказывается, пошел провожать Любовь Максимовну в учительское общежитие выкошенными лугами старого села, и в копне сена на чьих-то задворках случился у них грех. Через три месяца Ванька, как честный человек, не дожидаясь, пока у Любови Максимовны вылезет пузо, повел ее «под венец». Женившись, Ванька, будучи завмастерскими, тоже получил вне очереди квартиру в доме на две семьи на одной улице с Виталиком, буквально напротив, через дорогу. Соседство только подогрело дружбу. Они часто ездили семьями на Ванькином служебном «Москвиче» купаться на дальние пруды, вдвоем, «без баб», порыбачить, поохотиться… Праздники, особенно Новый год, любили встречать вместе.

Но вот пришли новые времена, общественное отменили, вернули снова частное. Все с ног на голову. Начинай с нуля… Но делать нечего, надо было как-то выживать. И каждый принялся выживать по-своему…

Виталик по старинке ухватился за скотину. Дедов и прадедов из нужды выводила и теперь с голоду не даст помереть, решил он. Завел вторую корову, потом третью, двух боровков, овец, гусей, уток. И правда, года через три, скопив деньжат от вырученных на рынке молока, творога, сметаны, мяса, Виталик купил подержанную «Волгу» у шурина на заводе, где тоже все рушилось и распродавалось. Ванька в «навозе ковыряться» не любил, ударился в пчеловодство. Развел пасеку в двадцать ульев и прикупил вскорости еще крепенький «Форд» с кузовком. Теперь он летом вывозил пчел на медосбор в бывшую барскую усадьбу, километрах в семи от Романова, где каким-то чудом сохранились столетние липовые аллеи, обильный ежегодный взяток с которых позволял Ваньке уже мечтать о пристройке к дому и новой терраске. Для охраны пасеки был куплен за хорошие деньги в городе жгуче-черный, со светло-коричневыми подпалинами, щенок ротвейлера. И вырос мощный, клыкастый зверь, весь из ярости и упругой ловкости, остервенело и грозно носящийся черным дьяволом, с дымно парящим красным языком, без лая по проволоке, натянутой по диагонали пасеки. Его неутомимое, опасно-беззвучное скольжение по проволоке, бесовское сверкание глазами в ночи, почему-то тревожили Виталика. «Не дай Бог, сорвется! Насмерть порвет!» – с предусмотрительной опаской думал он, прислушиваясь от своего дома к беснованиям страшного пса в Ванькином огороде.

И однажды пес сорвался. Странным образом, как потом выяснилось, перетерлось стальное кольцо, соединяющее ременный поводок от ошейника с проволокой. Одним прыжком перемахнув полутораметровый забор, отделяющий Ванькин двор от улицы, молниеносно растерзав несколько куриц, лакомящихся после дождя жирными червями на тропинке, зверь кинулся на семилетнюю дочку Виталика Маринку, на корточках присевшую с бумажными корабликами у широкой, разлившейся на полдороги, лужи. Девочку спасла от верной гибели толстая, из прочного, как брезент, китайского нейлона, куртка с капюшоном. Пока взбесившийся кобель рвал капюшон и куртку, покусав до крови руки, которыми Маринка пыталась закрывать лицо и шею, на крики девочки выбежал побледневший до смертельной белизны Виталик, с соседом через стенку Лехой Зайцевым, ловким, вертким, как чертенок, мужиком, в молодости бесстрашном, решительном бойце и зачинщике многочисленных деревенских драк. Мгновенно оценив ситуацию и выхватив из железного ящика с ключами Виталькиного трактора, тарахтевшего на нейтральном ходу у дома, увесистый ломик, Леха несколькими рубящими, беспощадными ударами перебил псу позвоночник. Зверь завыл и, скалясь розовой от крови пастью, закрутился на траве, не в силах опереться на парализованные задние лапы. Леха прицелился добить собаку по голове, но опустил руку с ломиком, к месту схватки бежал, не разбирая луж, Ванька Кузнецов.

В дело как-то очень споро тогда вмешался участковый, кому все доложила по телефону фельдшерица Светка Пономарева, производившая первый осмотр покусанной Маринки и срочно направившая девочку в районную больницу. Участковый, молодой, неоперившийся лейтенантик, после милицейской школы направленный в Романово, еще мало разбирался в тонкостях взаимоотношений коренных романовцев, и потому действовал строго по закону. По закону Ваньке Кузнецову грозило уголовное преследование, потому что собака была бойцовой породы и «содержалась в ненадлежащих условиях», к тому же оказалась «не привитая». Так что светил Ваньке вполне реальный срок. Виталик обиженно молчал и не влезал в расследования участкового, хотя по-дружески мог бы и попытаться как-то сгладить инцидент. В конце концов, Ванька договорился с лейтенантом «переквалифицировать» дело в административное нарушение и заплатить штраф, довольно серьезный по сельским меркам, надо заметить. И еще, по закону, настоял участковый, необходимо было взять анализы у собаки. Такая специальная служба по собачьим анализам была только в области. Везти куда-то, за тридевять земель, парализованного пса Ванька отказался наотрез. Участковый в свою очередь довел до его сведения, что он связывался с лабораторией и что на анализы необходимо доставить тогда песью голову. Что переживал Ванька, когда добивал из ружья собаку, когда отрубал ей башку, можно только догадываться.

С тех пор он избегал любых встреч с Виталиком, а если случалось сталкиваться на улице или в магазине, старательно отворачивал лицо.

А потом на Ванькиных пчел ни с того ни с сего напала вдруг какая-то «моровая язва». Разом погибли пятнадцать семей. Такое бывает, намекнули Ваньке опытные пчеловоды, если распылить через леток в улей какую-нибудь ядовитую дрянь, ну, например, хлорофос. «Неужели Виталька? – разжигал себя мстительными догадками Ванька, выметая гусиным крылышком из опустевших ульев золотисто-коричневые, сухо шелестящие комочки мертвых пчел. – Нет, вряд ли… с Маринкой все обошлось, кобель оказался здоровый… Нет, тут кто-то другой… из местных босяков, завидуют! Хотя, чем черт не шутит… мог он кого-нибудь и подговорить! Вот и живи здесь без злой собаки!».

На следующий год Ванька стоически попытался поднять пасеку на прежний уровень. Но что-то как будто решительно надломилось у него с пчелиным хозяйством. Летом он прозевал несколько сильных отводков в период роения, и пчелы, взмыв в небо черной кометой, улетели куда-то в сторону леса. Оставшиеся в ульях словно осиротели, и работали вяло, в полсилы. Купленные за хорошие деньги у знакомого пчеловода несколько, казалось бы, сильных семей, оказались зараженными клещом, быстро вырабатывались и умирали, более того, перенесли заразу на здоровые ульи. К осени, чтобы не сработать себе в убыток, Ванька пожадничал и откачал у пчел меда сверх меры. Зимой в ульях начался голод. К весне не осталось ни одной живой семьи. Ванька приуныл, пристройка к дому и новая терраска откладывались, похоже, надолго, если не навсегда. Ванька, морщась, купил корову, с отвращением завел поросенка и устроился к Любови Максимовне в школу (к тому времени она стала директором) на смешные деньги учителем труда и рисования.

А вот Виталик Смирнов все глубже «закапывался в навоз». Каждую субботу и воскресенье мотался с Томкой на «Волге» по рынкам и подмосковным дачным поселкам. Торговал «экологически чистыми продуктами» где только мог. Но когда садился с тетрадкой за расчеты – на сколько выручил, на сколько потратился, – в итоге всегда говорил себе, откладывая в сторону дешевую шариковую ручку: «Нет, не догоняю!». Конечно, молоко, сметана, творог, мясо приносили определенный барыш. Особенно в последние годы, когда появилась в дачных поселках постоянная клиентура и как-то меньше стали отбирать на рынке наглые, безжалостно-свирепые быки-бандиты. Их то ли перестреляли, то ли пересажали, то ли все они ударились в бизнес, но их стало меньше. Впрочем, больше стала брать администрация рынка. Но сколько уходило на корма! На посыпку, зерно… На одном сене много молока коровки не дадут, на одной картошке боровки в весе не прибавят, без зерна гусь жиреть не будет, курица нестись откажет. А потом, электричество, горючка, запчасти для трактора… И сколько надо вложить в «Волгу», чтоб была всегда на ходу! Виталик, вздыхая, вставлял все расходы аккуратно в общий столбик. Складывал, получалась сумасшедшая цифра. «Не догоняю!» – снова признавался он себе, вскакивал со стула и звал Томку, чтобы еще раз проговорить, на что надо потратиться в первую очередь, где расходы урезать. Ласковым, улыбающимся, насметаненным колобком закатывалась в комнату Томка: «Ну что, отец, – медово пела, – опять у тебя что-то не сходится?». У Виталика все сходилось, давно уже все сошлось в голове. С некоторых пор до него стало доходить, что если он даже заведет еще десяток коров, отару овец, дюжину кабанов, не будет есть и пить, откажет себе в новых штанах, мыле и зубной пасте, будет из экономии сидеть при лучине, ходить в лаптях – то и тогда не разбогатеет, не обзаведется той серьезной копеечкой, которая позволила бы не то что каменный дом построить, ладно, Бог с ним, а купить хотя бы по однокомнатной, самой скромной квартирке Маринке и Андрюхе в райцентре. Об этом пришла пора озаботиться. Маринка была уже зрелая девка, на выданье, двадцать три незаметно набежало, работала бухгалтером на хлебозаводе – чем не невеста! А замуж выйдет, где жить будет? Андрюха после армии подался в «ментовку», служил полицейским в небольшом подмосковном городке. Ему двадцать восемь недавно отметили. Постоянной подруги, догадывался Виталик, у него еще не было. Но как в жизни бывает, сегодня нет, завтра есть. Так что о крыше над головой и для него не грех подумать.

Правда, Виталик отдал тут ему недавно практически все вырученные за молоко деньги, триста тысяч, на бэушный, но еще свеженький «Фольксваген», не все же парню по электричкам и автобусам мотаться… Хотя и жалел потом, лучше бы продолжал копить на квартиру в городе. Но на квартиру пришлось копить бы бесконечно, а вот хорошая машина, утешал себя, – это вещь, ходовая вещь, всегда, если что, потом продать можно… Да и что деньги сейчас! Их на что-то капитальное, снова и снова распалял себя Виталик, как не хватало, так, судя по всему, и не будет хватать. Да и как их будет хватать, когда сколько ни корячься под коровами, все получается либо по минусам, либо с небольшим довеском, чтобы только с голоду не умереть. А как может быть по-другому? – изводил себя злыми мыслями Виталик – если литр бензина стоит дороже литра молока! Они что там, совсем офонарели! Бензин, он из нефти, нефть берется из земли, тут сама природа все дает – и ее, говорят, в России хоть залейся. А молочко-то оно трудное, попробуй добудь его от коровки… за ней вон какой уход нужен! Она же, корова – живая, и молоко от нее живое, а бензин что? Химия! Понастрой заводов и гони себе! И о чем они там думают? Где это видано, чтобы химия была дороже живого! И как тут работать себе не в убыток! А недавно, вспоминал Виталик, зашел он в жаркий день в магазин рядом с рынком водички освежиться купить. Зашел и ахнул, бутылка воды, на вкус из-под крана, но с этикеткой «Родниковая», по цене уже вровень с молоком. Ну, что это у нас за такой мудацкий рынок, долго с негодованием размышлял после этого Виталик, если шельмец и пройдоха обманом наверняка зарабатывает больше, чем он, вечный навозный жук, не поднимающий головы к небу? И куда власть смотрит, почему все шиворот-навыворот!

Свои обиды Виталик надсадно-закупоренными носил в себе, если и делился с кем, то только с Томкой. «Ну, что тут сделаешь, отец, – вскидывала на него смышленые, бирюзовые глазки Томка, – ничего не изменишь, жулики всегда за счет тружеников живут… Ты же не будешь разливать воду из колодца по бутылкам и продавать, как минералку». «Не буду, – соглашался Виталик, – только не всегда они за наш счет жили, были и другие времена» – многозначительно добавлял он, опуская глаза в землю. «Да будет тебе, – чутко понижала градус разговора Томка. Она после совхоза как-то очень удачно устроилась справки выписывать в сельсовет, по-новому, в администрацию Романовского сельского поселения, и это накладывало на нее определенную ответственность, – те времена давно прошли… А ты и сейчас кое-что зарабатываешь честно». «Копейки, – хмурился Виталик, чувствуя, что ему приятны слова жены, что он «зарабатывает честно», – хороший дом на них не построишь, детям квартиру не купишь». «А может нам, отец, в фермеры податься? – сказала однажды, как всегда с улыбкой, Томка. – Земли у нас вместе с родительской двадцать пять гектаров, выделиться, взять поближе к деревне… ты у нас еще не старый… Вон как Бяка-то развернулся, какой дом отгрохал, кирпичный, с мансардой… машины, трактора, коровник, свинарник…». Виталик призадумался, Томка словно его тайные мысли читала… Ушлая все-таки баба!

Виталик давно приглядывался к Мишке Макарову, Бяке, как звали его в деревне с детства, – фермеру, можно сказать, заметному, бывалому, с совхозных времен. Еще в «перестроечные» времена, на излете Советской власти, будучи простым механизатором, Бяка выделился из совхоза, взял в аренду пятьдесят гектаров земли, выклянчил кое-какую технику и занялся с дальним родственником выращиванием ржи на продажу. Дьяконов тогда не препятствовал рвению молодого «кулачка», все делал в соответствии с постановлением верховной власти по развитию крестьянских фермерских хозяйств, и даже более того, поощрял Бяку в его интересе с рожью. Дьяконов был большим поклонником этой древней культуры, считал ее изгнание с полей средней России в пользу пшеницы исторической глупостью, наносящей вред деревне. Поэтому ржаное поле Бяки считал чем-то вроде опытного участка, возможностью доказать исключительную полезность ржи, и как мог помогал фермеру удобрениями, с ремонтом, специалистами. Бяка пошел в гору, удачно продавал несколько сезонов рожь государству, купил комбайн, построил на своем поле летний домик, гараж, мастерскую, подвел за копейки электричество, проложил гравийную дорогу от большака, выкопал пруд. Помещик, да и только!

Но вот рухнула Советская власть и вместе с ней закатилась звезда «вольного хлебопашца» Бяки. Тарифы взметнулись до небес, не стало практически бесплатных совхозных удобрений, запчастей из совхозных мастерских, специалисты разбежались. И Бяка за год-второй абсолютной предпринимательской свободы полностью прогорел. Рожь сеять перестал, землю занял клевером – меньше хлопот, полевое хозяйство забросил. Казалось, закатилась звезда фермера навсегда. Но прошло какое-то время, и Бяка неожиданно снова поднялся, и зажил лучше прежнего. Виталик несколько раз и так, и сяк, и по пьяной лавочке пытался выведать у Бяки, как тому удалось и дом построить каменный, и коровник со свинарником сгоношить, и тракторами-машинами обзавестись, и даже работника нанять, но ничего конкретного у скрытного Бяки выведать ему так и не удалось. «Хитрый Бяка, – думал Виталик, – что-то он химичит, неспроста у него денежки водятся… Но ничего, рано или поздно дознаемся!». И всегда после таких мыслей с особым удовольствием вспоминал тот случай на речке из раннего детства, после которого Мишка Макаров на всю оставшуюся жизнь остался Бякой.

Тогда они, компания романовских мальчишек, ловили в омуте у разрушенной мельницы раков. Бесстрашно нашаривали их руками в норах под высоким, изрытым корневищами деревьев, берегом и, стараясь не напороться на клешни, ухватив рака за хрупко-твердую панцирную спинку, выбрасывали на берег. Периодически выскакивали из реки и собирали маниакально уползающих в сторону воды раков в плетеную корзину. На берегу сидел, увязавшийся за старшими, пятилетний, вечно простуженно шмыгающий носом, плаксиво-капризный, а потому недолюбливаемый пацанами, Мишка Макаров. Вначале Мишка боязливо и настороженно рассматривал копошащихся, налезающих друг на друга в корзине темно-зеленых раков, похожих на огромных тараканов. Потом осмелел и, пересиливая страх, попробовал даже прикоснуться к одному, самому маленькому и нестрашному, пальчиком. Рак клацнул клешней и больно стеганул Мишке по руке. Мишка взвизгнул, отдергивая до крови прокушенный палец: «Бяка!». Мальчишки в ликовании, давясь от смеха, попадали на землю и, суча в воздухе белыми, промытыми пятками, зашлись в мстительном восторге: «Бяка! Бяка!».

 

 

…На четвертый день пастушества, в субботу, наконец-то, разведрилось и проглянуло солнце. Земля после трехдневных дождей, быстро подсыхая, запарила, разом стало жарко и душно. Виталик, раздевшись к полудню до пиджака, уже несколько раз запускал кнутовище под рубашку, с наслаждением чесал между лопатками, мечтал о вечерней бане. На берегу Кержи не выдержал, разулся, с наслаждением пополоскал опревшие, задыхающиеся в резине ноги в мутной от дождей, холодной, непрогретой воде. Долго рассиживаться, правда, не пришлось. Скотина от оводов и слепней начинала сатанеть. Коровы ломились, спасаясь от кровососов, через кусты подальше от реки на ветерок, на прибрежную горку. Заворачивая их по высокой, еще мокрой траве в очередной раз на луг, чтоб не дали деру с горки в деревню, Виталик совсем выпустил из виду проказливую коровенку Генки Демьянова, которая, пока пастух бегал по косогору, тут же перебралась в брод на другой берег реки, где принялась, подманивая остальных коров, утробно реветь и рыть рогами землю.

Пришлось снова разуваться и босиком, высоко закатав штаны, больно ударяясь о скользкие камни на дне реки, перебираться на другую сторону Кержи. Лезть обратно в речку корова не хотела, хоть тресни. Виталик пытался и уговаривать ее, и подталкивать – бесполезно! Упрямое, строптивое животное, широко и грузно раскорячившись, словно вросло в землю, продолжая призывно трубить, воспаленно косясь на Виталика дурным, на выкате, глазом. Терпение Виталика лопнуло. Кнут он оставил на другом берегу рядом с сапогами. В горячке, не размышляя о последствиях, Виталик решительно выломал в ивняке длинный, гибкий прутик, секанув несколько раз для острастки со свистом воздух, принялся с яростным остервенением, не помня себя, нахлестывать корову по худой, мосластой хребтине. Несколько наиболее сильных ударов хлыстом вспороли корове кожу до крови, на глазах вспухли толстыми, насосавшимися пиявками рубцы. Тут побежишь! Протяжно и обиженно замычав от боли, корова, грузно и неуклюже, как только ноги о камни не переломала, тяжелой махиной ринулась в воду… Виталик не на шутку струхнул, быстренько следом пересек речку, по-солдатски, мигом обулся и, нагнав корову, попытался клочком травы затереть следы от побоев. Рубцы позеленели и стали еще заметнее.

Пас в этот день Виталик как никогда долго, до сумерек. Зародилась наивная мысль, что рубцы, возможно, рассосутся, ранки затянутся, а если нет, то в темноте не будут так заметны. Он несколько раз осторожно подкрадывался к корове, пристально разглядывал ее спину. Нет, рубцы не исчезали, не рассасывались. И Виталик медлил, затягивал с возвращением в деревню. И только, когда солнце окончательно провалилось за горизонт, небо загустело темной синевой, а с речки потянуло холодом и сыростью, Виталик развернул стадо в Романово.

Как назло, встречал в этот вечер свою непутевую коровенку на лужайке перед домом сам Генка Демьянов. Обычно это делала его жена Нинка, рано увядшая, зашуганная, вечно смотрящая в землю сутулым коньком-горбунком, бессловесная раба. Она, принимая корову, обычно мелкими шажками и как-то пугливо трусила за ней до сарая, не особенно оглядывая кормилицу. Генка, тот наоборот, изображал из себя заботливого, внимательного хозяина. Обычно в заношенном до желтых, просоленных пятен под мышками полосатом тельнике, в нейлоновых, спортивных штанах, в неизменных резиновых шлепанцах на босую ногу, Генка вальяжно распахивал повисшую на одной петле, чертившую землю калитку, давал корове посоленную корочку, картинно оглаживал ее бока. У Виталика это всегда вызывало улыбку. Он-то хорошо знал, что Генка был тот еще хозяин, корову держал всегда полуголодной, сена запасал до февраля, не больше, а потом побирался с веревкой по соседям, выпрашивая охапку-другую «до лета». Корова у него по весне выбиралась на свет божий из хлева, пошатываясь.

Как-то Виталик зашел к Генке во двор и поразился толстому слою окурков перед низеньким, прогнившим крылечком. Так и представилось, как хозяин изо дня в день посиживает на трухлявых ступеньках, непрерывно смолит, бросая экономно выкуренные до корешка окурки под ноги. «Сколько же денег улетело с дымом! – подумал тогда Виталик. – И сколько новых крылечек можно было сделать на них!». А какая замызганная, с сухими наростами корма для скотины у ручки, ободранная, с клоками пакли из-под полуистлевшей мешковины, вела дверь в дом Генки! А какой запущенный, с чмокающей под ногами темно-коричневой навозной жижей, не просыхающей даже летом, ржавыми консервными банками, битой посудой под забором, щепой от колотых дров, без единого деревца был у Генки двор! «Ты бы сюда хоть пару машин щебенки бросил, – помнится сказал тогда Виталик, с ужасом оглядывая дикость и разруху кругом, – все бы до сарая легче было добираться». «Щебенку, говоришь? – с вызовом посмотрел на него Генка карими, с сизой дымкой в зрачках, глазами. – На щебенку денег надо… Это у вас, у прихватизаторов, их много, а у нас, простых колхозников, денег нет!». «У каких таких прихватизаторов?» – изумился Виталик. «Да у таких, как ты, – недобро оскалился Генка, – разжились на народном добре…». «Не понял?» – снова удивился Виталик. «Все ты понял, – сплюнул под ноги Генка, – когда совхоз делили, тебе вон трактор с навесной техникой дали, а мне пососи только…» – похлопал он себя ладонью ниже пояса. «Вон оно как!» – по-прежнему, изумляясь, подумал Виталик и хотел было добавить, что и при совхозе надо было больше работать, а не спать под кустами на телогрейке, тогда, глядишь, и тебе что-нибудь досталось бы, но благоразумно промолчал и дал себе зарок больше к Генке не заходить.

– Что-то ты сегодня, пастух хренов, запаздываешь! Корова, она животное такое, любит вовремя доиться! – крикнул недовольно Генка Виталику от криво откинутой, так и не починенной за лето калитки, тыча встречаемой корове одной рукой горбушку хлеба в губы, другой нарочито ласково похлопывая ее по спине.

– В дожди пригонял раньше, сегодня решил добрать время… – мимоходом бросил Виталик, норовя побыстрее проскочить мимо Генки.

– Э, стой, зазноба моя, это что тут у тебя?! – услышал Виталик крик Генки, и, стараясь не оглядываться, прибавил хода. – Да на тебе живого места нет! Ого, до мяса приголубили! А ну-ка, погодь, пастушок, ты что это с коровой нашей сделал? – Виталик услышал за собой, как часто зашлепал резиновыми тапками по голым пяткам Генка, и понял, что тот догоняет его…

– Я нечаянно, я не хотел! Она все через реку лезла! – развернулся Виталик лицом к преследователю и интуитивно прикрылся рукой с кнутиком, улавливая каким-то особым чувством, что Генка настроен решительно.

– Нечаянно?! А если она скинет, она в марте огулялась, ты за нее телиться будешь?! – Плотный, на голову выше ростом, Генка сходу, не размахиваясь, коротко отвесил тяжелым, как гирька, кулаком Виталику в ухо. Виталик почувствовал, как его ноги отрываются от земли, и кувыркнулся в грязную, мокрую траву. Бейсболка с головы слетела, закатилась в лужу. Кнутик выпрыгнул из рук.

– Будешь знать, как над домашним животным издеваться, гад! – назидательно сказал Генка и, презрительно отплевываясь, развернулся к дому.

Виталик, оглушенный, встал на ноги, достал бейсболку из лужи, отжал, и, прижимая холодную, влажную ткань к стремительно наливающемуся жаркой тяжестью уху, огляделся. К счастью, сумеречная улица была пуста, скотину уже разобрали и развели по дворам, никто, кажется, ничего не видел. Хотя, показалось, шевельнулись занавески в темных окнах, еще без света, у Ваньки Кузнецова… Виталик машинально накинул мокрую бейсболку на голову, потоптавшись на месте, нашел в траве кнутик, и, повертев его бессмысленно в руках, закипая: «Да чтоб, вас всех!», с треском сломал о колено.

 

 

2.

В выходные Андрюха Смирнов старался побывать у родителей. Он видел, как достается отцу. И когда приезжал домой, помогал старикам по хозяйству с полной выкладкой. Чистил хлева, вывозил на тачке в огород горы слежавшегося, утрамбованного коровами навоза, который, пуп надорвешь, прежде чем вырвешь вилами из сопрелой толщи и кинешь на тележку; колол дрова – комлистые, перевитые древесными жилами чураки, в которых колун застревал и взять их можно было только железным клином; копал по весне бесконечные гряды в огороде, после чего спина не разгибалась; летом впрягался в сенокос – подменял отца, валил тракторной косилкой траву, потом с матерью и сестрой разбивал валки, шевелил, сгребал сено, складывал в копны, перевозил к дому, скирдовал… Иной раз зайдут друзья вечером, в клуб приглашают, так Андрюха деликатно уклонится, что не могу, мол, завтра рано на работу надо ехать, а сам с отцом возьмется обшивать тесом дом с улицы. К слову, когда все сделали, покрасили в голубой цвет, наличники причудливой резьбы на окна навесили – заиграла халупа.

Виталик с тихой радостью поглядывал на старательного домоседа-сына, удовлетворенно угадывал в нем себя. Он часто ловил себя на мысли, какой знатный трудяга мог бы получиться из Андрюхи, если б тот остался в деревне. Технику любит и знает, приучен работать на ней, можно сказать, с детства. Работящий, аккуратный, спорый… не пьет. Учился в школе очень даже ничего, все-таки на автомеханика в техникум поступил и закончил. Вот если бы все оставалось по-старому, прикидывал Виталик, далеко бы пошел в совхозе парнишка. Этот уж точно бы каменный дом поставил. А так, где ему по специальности тут работать – все развалили, растащили, да и в райцентре картина такая же – ни одного завода не осталось. Вот и пришлось подаваться в «ментовку». Да и то надо сказать спасибо шурину, у того какие-то зацепки в подмосковной полиции оказались, взяли Андрюху сразу сержантом. И все равно, в деревне Андрюха, в нормальной деревне, как раньше, был бы куда больше на своем месте. Ух, крепко бы зажил парень! Виталик воображал сына то механиком, то завмастерскими, то на кране, то на комбайне, заколачивающем в уборочную по восемьсот рублей в месяц, за три сезона на новенький «Урал» с коляской. А что, разве мало зарабатывали, кто старался, не пил, не отлынивал от работы! Рукастый, с башкой механизатор получал больше, чем директор. Все-таки, хорошее было время! – уносился в прошлое мыслями Виталик. И представлял Андрюху с хозяйственной, толковой женой, с нормальными ребятишками, естественно, в добротном кирпичном доме, где впереди яблоневая аллея, мощеный гладкими, обкатанными водой камушками (вон их в реке сколько!) двор, с клумбой посередине и разными пристройками… как у того немца, в Германии. «Не у меня, так у него, точно получилось бы!».

Но возвращался Виталик в обыденную реальность, опускался на грешную землю, огорченно вздыхал, нет, никогда уже не жить Андрюхе в деревне, прошло все в деревне, пропало, жить здесь молодому незачем, перспективы никакой… Лет через десять одни старики и дачники в Романове останутся. Пусть уж в полицейских и дальше ходит. Все при деле, и деньги стабильно платят. Хотя, работенка еще та – пьяных-ссаных на улице подбирать, шпану в кутузку таскать. То ли дело в деревне хозяином быть! Эх! Виталик смурнел, шустрее, чтоб отвлечься, начинал возиться по хозяйству. Главное, чтоб не скурвился там, в этой «ментовке», не связался бы с кем ни попадя, на какую-нибудь отпетую сволочь не нарвался… Виталик старался суеверно о плохом не думать, боязливо гнал от себя тревожные мысли, чутко ждал каждые выходные сына.

 

…После бессонных суток дежурства Андрюха Смирнов никакой, измотанный до предела, рухнул на узкую расшатанную кровать в полицейском общежитии в восемь вечера пятницы и проспал, как убитый, до десяти утра субботы. Проснулся выспавшимся и бодрым, в приподнятом настроении. Принял душ, надел джинсы, новую голубую рубашку, ярко подсинившую и без того синие васильковые глаза, жадно и с удовольствием позавтракал яичницей с жареной колбасой, и в самом благодушном расположении духа вырулил на своем подержанном, но смотрящимся почти новым, чисто вымытом и ухоженном «Фольксвагене» на трассу в сторону родного Иванграда.

Все в тот день, от наконец-то появившегося солнца, после трехдневных серых дождей, чистоты и свежести промытых пространств с фиолетовыми пятнами люпиновых колоний, малиновыми линиями иван-чая, цветной вышивкой трав, до дерзкого хода автомобиля, напористо подминающего под себя километры местами еще влажного, маслянисто лоснящегося на солнце асфальта, – все это было так зримо, энергично и сильно, и так сливалось с внутренним ощущением полета, довольства и безмятежности, что Андрюхе хотелось кричать что-то бессмысленное и несуразное, голосить во все горло и подпрыгивать от беспричинной радости за рулем, что он периодически и делал, на долю секунды фиксируя краешком глаза диковато-недоуменные взгляды водителей пролетающих мимо, как из пращи, машин… Памятный выдался тогда денек, надолго он запомнился Андрюхе.

Подъезжая к Иванграду, распираемый желанием щегольнуть и покрасоваться на иномарке, Андрюха несколько раз набирал по мобильному домашний телефон дядьки Федора, тот по субботам частенько выбирался с женой в Романово навестить родителей. Машины своей дядька не имел, ездил в деревню на автобусе, еще ходившем два раза в сутки (раньше было пять рейсов), днем и вечером, с грехом пополам в Романово. Что такое романовский автобус по субботам Андрюхе объяснять было не надо – поездил, знавал это дело. В маленький, всегда почему-то заляпанный сухой светло-коричневой грязью, с ободранными сиденьями «Пазик» народу набивалось под завязку. Ехали обычно весело, с прибаутками и матерком, и нередкими драками за свободные места… Никто у дядьки Федора дома на звонки не откликался. И Андрюха решил завернуть на всякий случай на автостанцию, подхватить дядю, если тот решил съездить в деревню, непосредственно у автобуса.

Андрюха дважды объехал вокруг романовского «Пазика», энергично штурмуемого расторопными земляками, правя одной рукой, нарочито высовывая голову из машины. Дядьки нигде не было. Притормозив поодаль, Андрюха решил дождаться конца посадки, авось еще прискочит старый козел. Настроение у Андрюхи начало портиться, никто его особо не замечал, знакомые здоровались сдержанным кивком головы, подбросить никто не напрашивался. Гордый народ романовцы, с самомнением, что тут скажешь, мать их так! И тут от толпы отделилась в коротком розовом платьице и голубой джинсовой курточке, на упругих ровных ножках в белых туфельках на высоком каблучке девушка Мальвина. Именно в такую, почти в такую, влюбился когда-то в детстве Андрюха, посмотрев в романовском клубе «Приключения Буратино».

– Здравствуй, Андрюша! Ты случайно не в Романово? – очаровательной стрекозкой подлетела, и замерла, словно зависнув в воздухе, над высунутой из окна машины головой Андрюхи Мальвина, поправляя солнцезащитные очки на высокой, взбитой прическе крашеных пепельно-голубоватых волос. Мальвина – это была точно Мальвина, настоящая, с экрана, из детства! Только повзрослевшая… И еще у той глаза были синие, печально-неподвижные, а у этой смеющиеся, карие, с клубящимся сизым дымком в глубине зрачков.

– Ты что, не узнаешь меня? – Мальвина отступила на полшага назад, как бы давая себя рассмотреть. – Это я, Люда Демьянова, мы еще в школе учились вместе, только я в пятом, а ты в десятом.

– Что-то припоминаю, – растерялся Андрюха, с неприличным магнетизмом зашарив глазами по оголенным стройным ножкам Мальвины. – Хотел дядьку встретить… в Романово еду. Могу подвезти… – неопределенно промямлил он.

– Дяди Феди здесь нет… Так что, мне садиться? – заиграла глазками Мальвина.

– Да садись… какие дела! – расторопно, справляясь с растерянностью, ответил Андрюха, чувствуя, что девушка ему нравится. – Даже если он придет, всем места хватит.

Мальвина, цокая каблучками, розово-голубым облачком облетела машину и эфирно-бесшумно опустилась на переднее сиденье рядом с Андрюхой.

– А как же билет? – покосился Андрюха на высоко открывшиеся бедра Мальвины… и проглотил вожделение.

Мальвина, усмехнувшись, достала из кармашка джинсовой куртки прямоугольный листик бумаги, скомкала его и выщелкнула пальчиком в окно:

– С местом… кому-то повезет…

В автобусе с трудом закрыли спинами переламывающиеся дверцы последние пассажиры, и «Пазик», дергаясь, приседая на правую сторону, начал отъезжать от автостанции.

– Не пришел… не повезло дяде Феде, – Андрюха тронул машину с места.

– В следующий раз повезет… ты ведь каждую субботу ездишь домой, – завозилась на сиденье Мальвина и поддернула из-под себя розовое платьице, натягивая на колени. Андрюха не удержался, снова пошарил глазком полуприкрытые бедра Мальвины и почувствовал, как в нем вспыхнуло сладкое желание соития.

– Откуда знаешь, что каждую субботу… следишь что ли? – заелозил вспотевшей рукой по набалдашнику рычага переключения скоростей. На повороте, при выезде от автостанции на центральную улицу города, он опасно, почти на красный свет, обогнал романовский автобус и полетел, не разбирая дороги.

– Да ничего особенного, – неожиданно смущенно сказала Мальвина, – когда идем с девчонками в клуб, всегда видно, стоит не стоит твоя машина у вашего дома. А почему ты никогда не ходишь на дискотеку? Там бар открыли, прикольно… – спросила она и покраснела.

– Честно? – спросил он, встретившись глазами с Мальвиной и, мгновенно уловив, что ответить надо как думаешь. – Просто смысла не вижу. Пива насосаться, да поплясать в дыму… не, это не для меня, я лучше в бане попарюсь…

– А молодость? – задумчиво, как бы вспомнив что-то свое, глубоко интимное, сказала Мальвина. – Вот так и пройдет?

– Не знаю! – резко оборвал Андрюха, улавливая полезность, но крайнюю несвоевременность разговора. – А я бы тебя никогда не узнал. Чем занимаешься? Где живешь?

Между тем миновали город, свернули на шоссе в сторону Романова.

– Ну и жара сегодня, кошмар! – замахала ладошками у лица Мальвина. – Говорят, весь июль теперь простоит такой… Я в парикмахерской работаю… комнату у одной бабули снимаю… Хочешь, Андрюша, тебе модную прическу сделаю! – Она вдруг плутовато нацелилась на Андрюху. Серые дымки заиграли у нее в глазах. – Что у тебя на голове? Какой-то самодельный полубокс! Хочешь, я сделаю тебе каре, как у хачиков? Нет, каре тебе нельзя, ты все-таки в полиции работаешь… Во, тебе гранж подойдет, очень стильный вид будешь иметь! – Мальвина неожиданно гибко метнулась к Андрюхе и ловко взъерошила ему волосы на голове.

Андрюха уловил легкий запах пота, который показался ему приятным, машинально сбросил скорость, остановился.

– Так и разбиться можно! – притянул к себе Мальвину.

– Ну и пусть! С тобой я на все готова… я поняла это еще в пятом классе, – засмеялась Мальвина, прижимаясь всем телом к Андрюхе.

Андрюха на миг отстранился, огляделся и, обнимая одной рукой девушку, тронул машину с места, чтобы через несколько метров свернуть с шоссе на полевую дорогу, пробитую в высокой траве к реке рыбаками и любителями пикников на чистых песчаных отмелях.

 

…Распираемый довольством и счастьем, первый раз в жизни ощутив нежность и страсть влюбленной, потерявшей разум женщины – ничего подобного до этого ни с кем у Андрюхи не было – он подъехал к дому с желанием с кем-нибудь поделиться своими чувствами, выговориться… может быть, с отцом… Было где-то около восьми вечера. Выяснилось, что сегодня отец пасет. «Четвертый день уже», – уточнила мать, внимательно приглядываясь к сыну.

– Ты сегодня особенный какой-то… и нарядный, как жених, – сказала она, собирая на стол.

«А может я и есть жених!» – хотел сказать Андрюха, но передумал. Все-таки серьезные, мужские дела он предпочитал обсуждать с отцом. А ведь мать угадала. После произошедшего сегодня у него с Людкой, он готов был на ней, ни много ни мало, жениться. Андрюха чувствовал, что он встретил свою женщину. Он это сразу понял, когда слился с ней…

– Вечером схожу в клуб, – уклонился он от разговора с матерью, – одноклассников, когда ехал, на дороге встретил, пива попьем, давно не виделись.

– Только осторожнее там, – сказала Томка, – сейчас в деревне кого только нет, не раньше… а ты милиционер.

– Хорошо, – сказал Андрюха, прикидывая, хватит ли ему времени протопить баню и попариться до встречи с Людкой в клубе. Решил, что успеет. Заодно и отцу будет не грех помыться после четырех дней пастьбы. А в бане, если не разминутся, может удастся и поговорить.

Летом натопить баню – дело быстрое. Это зимой кадишь по два-три часа, пока прогреются стены, полы, полок… С десяток охапок дров, не меньше, спалишь, прежде чем почувствуешь, как наполняется устойчивым сухим жаром темное, прокопченное нутро бани. А в июле достаточно десятка поленьев – и все, через час волосы на голове трещат, пар из каменки, если плеснуть туда из ковшика, вырывается, как из огнемета, злым раскаленным облаком, только уворачивайся. Таким гремящим духом, когда погаснет в печке огонь, и вода в котле начнет булькать и постукивать, надо баню несколько раз прожарить, промыть как бы, запарить в тазике с горячей водой березовый веник, дождаться пока он даст целебный, дегтярный запах – и тогда можешь смело заходить париться.

Андрюха уже во второй раз забрался на полок, когда услышал, как в предбанник, как всегда, чуть осторожно вошел отец и стал неторопливо и размеренно раздеваться, сопя стаскивать сапоги, с глухим стуком отбрасывая их в угол.

– Бать, ты? – крикнул Андрюха. – Опаздываешь! Я уже по второму кругу!

– Ох, и накалил! И как только терпишь! – коренасто и разлаписто, белея в неярком свете банной лампочки сбитым борцовским телом, на коротких ногах вошел в парную Виталик, машинально прикрывая голову ладонью. – Шапку бы надел, мозги расплавятся.

– Не расплавятся, всего-то двенадцать полешек бросил…

– Ну да, лето, много ли надо, – сказал Виталик, присаживаясь на низкую скамейку вдоль стены. – Вначале отопреем, за четыре дня с этой скотиной… спина зудит просто.

– Давай предварительно веничком, – изъявил желание соскочить с полка Андрюха.

– Потом, – поморщился Виталик, охлаждая руку в бачке с холодной водой и прикладывая ее к уху.

– Что с ухом? – всмотрелся Андрюха сверху. – Оно у тебя вареником оттопырилось.

– Да так… ты только матери не говори, я ей сказал, что у реки поскользнулся, на камень упал, – не стал ломаться Виталик и все как было рассказал сыну.

– Да я ему сейчас, козлу, пойду ноги повыдергиваю! – в бешенстве спрыгнул с полка Андрюха.

– Не стоит, – продолжая смачивать холодной водой ухо, кисло сказал Виталик, – никто ничего не видел… не стоит с дерьмом вязаться. А я его весной сеном выручал… – хмыкнул неопределенно.

– Как это не стоит! – вскинулся Андрюха. – Если тут каждый будет руки распускать… это уже ни в какие ворота! И что? Никто ничего не видел? На всей улице никто? Так не бывает, свидетелей найдем! На пятнадцать суток! Сразу поумнеет! Но сперва я ему глаз на жопу натяну!

– И черт меня дернул с этой его коровой… Сам не знаю, что на меня нашло! – сокрушенно замотал головой Виталик.

– Бать, ты чего? – продолжал ерепениться Андрюха. – Ну, хлестанул ты эту сраную корову, ну, рубец остался… она что, сдохла от этого? А тут хулиганство! Он же ударил тебя! Не, так просто ему это не пройдет!

– Да кончай ты! – раздраженно оторвал от уха и замахал рукой Виталик. – От дерьма подальше! Никто ничего не видел… а там жизнь покажет.

– Как скажешь, бать, – неожиданно сбавил обороты Андрюха. До него вдруг дошло, что этот «козел», которому он готов «ноги повыдергивать» за отца – родной отец Людки. И как-то нехорошо ворохнулось что-то в душе. Словно, знак какой-то проявился…

– Ты только матери ничего не говори, – снова напомнил Виталик, по-своему оценив замешательство сына, – да и вообще, никому…

В клуб Андрюха пришел где-то в начале одиннадцатого в самый разгар бурного, разухабистого веселья. Пошарил глазами по скачущим, подпрыгивающим в трассерах пульсирующих огней изломанным фигурам танцующих. Людки нигде не было. Подошел к барной стойке, где бармен, он же и диск-жокей в наушниках, в розовой рубашке и желтом в белый горошек галстуке-бабочке, с факирской ловкостью орудуя бутылками, приплясывая, сооружал кому-то, высокому и пижонистому, в дорогой, тонкой кожи черной куртке и белых штанах, стоявшему спиной к Андрюхе, какой-то замысловатый коктейль. Бармен сделал знак глазами, снял наушники с головы, что-то коротко сказал, и человек в кожанке обернулся.

– О, кто к нам пожаловал! Здорово, мент поганый! – сказал он довольно доброжелательно Андрюхе, не протягивая руки.

– Здорово, урка вонючая! – в тон ответил Андрюха, тоже не протягивая руки, и вскарабкался неуклюже на неудобный, длинным кукишем торчащий из пола, барный стул. Перед ним был Витек Орешников, однокашник до восьмого класса. Не виделись они лет семь. Витек сильно изменился. Из жидкого «глистеныша», как звали его в школе за худобу и заморенность, Витек раскачался в крепкого, вполне бойцовского вида «быка», нагулял вес, как-то весь раздался, заматерел. Карие влажные глаза, большие и красивые, смотрели нагловато и твердо. «Вполне уверенный в себе бандит», – почему-то подумал, интуитивно весь подобравшись, Андрюха. Ростом он был пониже и массой пожиже, но неожиданно почувствовал, что, если придется сцепиться, он завалит Витька. Он ощутил себя собранным, хладнокровным и готовым рассудочно применить то, чему учили на занятиях рукопашного боя.

Витек, усмехнувшись и как бы что-то уловив, с небрежной барственностью привычно и ловко угнездился на стуле напротив, картинно откинул руку назад, в которую бармен услужливо вставил фужер с коктейлем.

– Выпьешь? Это мое заведенье, угощаю… Денис, два по сто коньячку! – отставляя стакан с коктейлем, приказал бармену.

– Выпить всегда можно… А вот угощать меня не надо! – положил на барную стойку две сотенные бумажки Андрюха, принимая рюмку с коньяком.

– Брось ломаться… можно подумать, в ментовке платят как на фирме? – насмешливо заблестел красивыми глазами Витек.

– Нормально платят, – сухо отрезал Андрюха, – выпить хватит. – И еще раз оценивающе оглядел Витька. Черные, густые волосы с природным сильным блеском, словно налаченные, хорошо, тщательно стриженные с модным коком надо лбом; почти сросшиеся у переносья брови вразлет, тонкий горбатый носяра, маслянистые глаза – Витек был не по-местному, экзотично красив. Проступала во всем его облике резкая, завершенная очерченность. Отец Витька когда-то проработал с год ветврачом после сельхозинститута в совхозе. Был он откуда-то из Дагестана, звали его Алиаскер, или что-то в этом роде. Но в Романове он был просто Алик. Неугомонным и любвеобильным оказался Алик парнем. Стремительным всадником гонял он по фермам на выделенном ему совхозом «Ижаке», пока не вынесла его горячее страстное тело тяжелая, упрямая машина на одном из крутых поворотов на груду собранных на меже валунов. Хоронить увезли его на родину. Романовцы искренне жалели, говорили «хороший был человек», многие девушки и женщины плакали. Особенно рыдала и убивалась по покойному доярка Файка Орешникова, пышногрудая и крепкозадая деваха, к тому времени ходившая уже с приличным животом. Большая охотница погулять, повеселиться родила Файка с тех пор еще двоих от разных ухажеров, но не унывала: «Советская власть всех на ноги поставит!». Но тут Советская власть внезапно приказала долго жить, и пришлось Витьку с младшими братом и сестрой с ранних лет впрягаться в изнурительную борьбу за кусок хлеба. Ходили они втроем, оборванные и голодные, по селу, подрабатывали как могли у одиноких женщин и старух – кому грядки за сто рублей вскопают, кому дрова за двести переколют и приложат. После восьмого класса Романовской средней школы отправился Витек в город, в ПТУ, учиться на токаря. Но кому нужен был токарь в Иванграде, где к той поре все производства встали! Подрабатывал Витек кое-как в шиномонтажках и автосервисе. Кругом бандиты, обман и свирепая резня за деньги. Кончилось приобщение Витька к когда-то гордому классу пролетариев тем, что подался он к «пацанам», был замечен сборщиком «дани» на рынке, угодил в темную историю выбивания долгов с какого-то барыги посредством паяльника и получил пять лет колонии строгого режима. Это все доходило стороной до Андрюхи, так что в целом он про Витька кое-что знал.

– Когда откинулся-то? – спросил он Витька, пригубливая, не чокаясь с ним, рюмку.

– Да с полгода уже, – с вызовом ответил Витек, отхлебывая тоже из своего стаканчика. – А что?

– Ровным счетом ничего… просто спросил, – в сторону сказал Андрюха, внимательно еще раз оглядывая танцующих, – и сразу бизнес открыл… молодец.

– Я в твоих похвалах, мент, не нуждаюсь! – мгновенно ощерился Витек, – я за пять лет речей ваших поганых наслушался – вот вы где у меня! – провел он ладонью по горлу.

– А коньячок-то паленый, – принюхался, усмехаясь, к рюмке Андрюха, – ванилькой отдает.

– Ну и работенка, даже на отдыхе все вынюхивать… легавые везде легавые, – парировал Витек, вглядываясь куда-то за спину Андрюхи. – Вот и Людок, красавица наша, пожаловала!

Наверное, Андрюха слишком поспешно оглянулся, наверное, с излишним интересом вгляделся в приостановившуюся у порога Людку с подружкой, наверное, слишком эффектна и заметна была Мальвина в узких в обтяжку джинсах и светлой рубашке, завязанной узлом на оголенном животе, что он залюбовался, не сумел скрыть свои чувства, и что не укрылось от Витька.

– Что, нравится? – ухмыльнулся Витек и наклонился ближе к Андрюхе. – Рекомендую… трахается, как зверь, юлой вертится… Не знаю, может это у меня с ней с голодухи… Ты что делаешь?! Ты что творишь, сучара?! – внезапно выпучил от ужаса и боли глаза Витек, ломая зажатую в руке рюмку.

– Умолкни, гнида! – страшным шепотом, не помня себя, зашелся Андрюха, с силой вдавливая кулаком причинное место Витька в упругую дерматиновую подушку барного стула. И только когда Витек, нехорошо побледнев, стал хватать воздух ртом, Андрюха отдернул руку.

– Андрюш, ты куда? Что с тобой? – жалобно пискнула Людка, когда Андрюха с перекошенным от злобы лицом, брезгливо вытирая кулак о штанину, решительно двинулся к выходу.

– Отвяжись! – кажется, оттолкнул он Людку и выскочил на воздух.

То, что напохабничал ему Витек, было так похоже на правду, было так близко к тому, что он сам испытал с Мальвиной, что ему казалось невозможным, что она могла так же щедро и бурно раздавать себя другому. Этого не могло быть! Так не бывает! Она же не машина! Но эти подробности… их придумать нельзя. «Тварь! Дешевая тварь!» – бесконечно повторял Андрюха, шатаясь бесцельно до утра по деревне.

 

 

3.

Утром в воскресенье Виталик залеживаться не стал. Хотя вечером после бани, разнежившись, пообещал Томке, что завтра работать не будет, а будет весь день отдыхать. «Ты бы поберег себя, отец, не все чертоломить», – ласковым, медовым голоском баюкала Томка, смазывая зашибленное ухо какой-то противовоспалительной мазью и для пущего эффекта подкладывая под бинт, налагаемый на больное место, листья подорожника. Ее мягкие пальчики, почему-то со временем совсем не огрубевшие от ежедневной деревенской работы, проворными барашками прыгали вслед за бинтом вокруг головы Виталика. Сердце Виталика таяло от благодарного чувства к жене, и он покорно, молчаливыми кивками головы соглашался, что нужно отдохнуть. Но думал он только о том, как поведет себя на лугу навесная косилка, которую давно уже нужно было менять. Но она стоила денег, а лишних денег у Виталика после покупки сыну машины не было. Да и трактор, похоже, свое отработал, размышлял Виталик, тридцать лет… так, говорят, работает только японская техника… движок надо перебирать, на ходу глохнуть стал. А когда этим заниматься? В сенокос? Кто ж так делает! И Виталику не терпелось поскорее начать, врезаться в круговерть сенокоса, забыть проблемы. А там посмотрим, а там, если что-то пойдет не так, по ходу решим, выкрутимся, придумаем…

И потому, несмотря на вчерашнее согласие отдохнуть «хотя бы в воскресенье», Виталик, как заведенный, вскочил в половине пятого, размотал бинт на голове – ухо, кажется, прошло, не саднило, опухоль начала спадать; подоил и выгнал коров в стадо, выпустил овец, успокоил зашевелившуюся в постели Томку, что «уже выспался… не спится», попил парного молочка и с нескрываемым удовольствием завел стоявший на задворках трактор…

Косить он начал по отлогому, просторному склону неглубокого, с пересыхающим летом ручьем и небольшими, болотистыми бочажинами оврага, километрах в двух от Романова. Это были когда-то самые удобные, самые лакомые покосы в окрестностях села. Рядом с домом, и сено на солнечных, покатых угорах выходило всегда необыкновенно душистое от зрелого разнотравья, плотное и тяжелое. Когда-то за делянки здесь, как рассказывали, романовские мужики крепко и с остервенением бились. Теперь они и даром никому не были нужны. Виталик уже лет пятнадцать здесь косил, и все свыклись с мыслью, что это Смирнова угодья. Да если бы кто-то заехал и другой, Виталик не стал бы возражать, травы хватило бы всем. Но те, кто держали скотину, предпочитали заготавливать сено еще ближе к селу, на одичавших, бывших клеверных совхозных полях. И Виталик тоже больше по привычке обкашивал в овраге самые лучшие ровные участки, а затем переезжал на давно облюбованное им поле у соседней Хорьковки.

Трактор работал легко, без напряга, Виталик остро прислушивался к движку, радовался, от удовольствия, даже перевернул бейсболку козырьком назад. Правда, жарковато становилось, и начали доставать слепни, набивались в кабинку, ошалело летали, бились о лобовое стекло. Виталик их периодически гонял бейсболкой. На ходу, правда, они не кусали, больше надоедали. Старая косилка работала тоже сносно. Тьфу, тьфу! Острые стальные зубцы без шума и скрипа беспощадно врезались в плотную, густую траву, подрезали ее, оставляя после себя пахучую изумрудную дорожку скошенной травы. Виталик похвалил себя, что не поленился, капитально смазал косилку на зиму солидолом. И вот – не работа, а загляденье! Прикидывал, что при такой погоде уже к вечеру можно будет приехать с Томкой разбить, пошевелить валки, а завтра сгребать в копны. Пожалел, что Андрюха после обеда уедет к себе, а вот Маринку вообще не отпустили на выходные с работы. Подумал, суетная работенка у нее, сплошные отчеты, бумажки, без выходных-проходных, можно подумать министерство, а всего-то какой-то районный хлебозавод, но столько канители в бухгалтерии, столько соков хозяева отжимают из работников… всё деньги прячут, от налогов уходят, когда же нажрутся!

Виталик работал уже несколько часов кряду, кружил с косилкой по склону оврага, так что начала ныть и постанывать занемевшая от неудобной позы спина, когда на другой стороне оврага на свое поле выехал валить клевер Бяка. На красном, новеньком, поблескивающем свежей краской «Беларусе», с мощной роторной косилкой – «И где только деньги люди берут!» – Бяка уверенно зашел на высокие, густые чащи зеленовато-коричневого, с редкими розовыми шапочками, начинающего осыпаться клевера. Его трактор работал как бы без выхлопа, ни одного темного дымка над трубой – Толик перевел взгляд на свою чадящую керосинку – «Эх!». Роторная косилка Бяки без зажевываний, играючи забирала жесткие стебли перезрелого клевера и словно бритвой срезала под корешок – «Нам бы такую!». И еще Виталик вспомнил, что, как тут недавно ему рассказывали, Бяка прикупил по весне пресс-подборщик и какую-то машину с замысловатым названием для очистки полей от подлеска.

Обычно, обкашивая свои делянки, Виталик задавался целью где-то к полудню делать перекур напротив родника на противоположной высокой стороне оврага. Родник, сколько помнил Виталик, всегда пульсировал здесь упругими светлыми клубами хрустальной воды, словно ритмично работало в недрах земли чье-то невидимое неустанное сердце. В прежние времена ключ каждое лето углубляли, расширяли лопатами, забирали в просторный деревянный сруб, так что образовывалось небольшое озерцо, где в холодной, никогда не прогреваемой солнцем воде хранились до отправки на молокозавод бидоны молока от полуденной дойки совхозного стада. Молоко не скисало сутками. Случалось, мальчишки в жаркие дни, если проходили мимо, окунались и даже пробовали плавать в родниковой заводи. Но обычно пулей через минуту-другую вылетали из воды, долго стучали от холода зубами, яростно растирались майками и рубашками.

«И ведь не болели!» – как всегда машинально подумал Виталик, останавливая трактор напротив ключа. «Закаленные были, ничего не брало… весь день на воздухе и зимой, и летом… как быстро пролетело все…» – размышлял он, пробираясь к роднику по дну оврага среди зарослей ивняка, душных, остро и приторно пахнущих дебрей сныти, коричневых султанов рогозы.

У родника он разделся по пояс, намочил руку, присев на корточки, в ледяной воде, пошлепал ею по начинающей лысеть с затылка голове, осторожно потрогал ухо – кажется совсем прошло! – напился из пригоршни, и решительно обмыл лицо, шею, грудь ключевой водой. Растерся рубашкой, тело заполыхало жаром и свежестью. «Вот потому и не болели» – снова подумал Виталик о пользе закаливания, вспоминая неясно и мимолетно о детстве… А когда оделся и присел на крутой склон оврага, вбивая для упора каблуки ботинок в землю, мысли его сразу стали заняты главным и привычным – где разжиться деньгами на новую технику? Может и в самом деле в фермеры податься? Говорят, им кредиты стали давать... Тут надо бы с Бякой поговорить... Но ведь никогда правду не скажет, шельмец, думал с легким раздражением Виталик, прислушиваясь к чистому, мощному гудению Бякиного трактора, равномерно, без натуги, то приближающегося к оврагу, то уходящего далеко в поле. Несколько раз Виталика подмывало подняться наверх, остановить под каким-нибудь благовидным предлогом Бяку, поговорить. Но какое-то чувство гордыни не пускало его. И он, пожевав в задумчивости травинку, собрался уже уходить. Внезапно Бяка, словно угадав его желания, остановился где-то неподалеку. Виталик услышал, как он выпрыгнул из кабинки на землю и, шумно разрывая цепкую густую траву ногами, направился к оврагу.

– Не пересох еще ключик? Хватит напиться? – крикнул Бяка сверху и, скользя подошвами сапог, хватаясь руками за высокие, жилистые стебли желтеющей пижмы, стал боком, выставляя ногу вперед, спускаться к роднику.

– Ну и жарища сегодня! – вприпрыжку подскочил к Виталику и с разбега звучно поздоровался за руку. – Я смотрю, ты здесь с самого ранья, уже на корову, поди, навалял… Я тоже хотел пораньше, но вчера были гости из города, поддали крепенько, с утра еле раскачался. – Бяка опустился на колено, зачерпнул кепкой воду из родника и стал, булькая горлом, торопливо и жадно пить. Напившись, он умыл лицо, отжал кепку и нахлобучил ее мокрую на заросшую густым диким волосом, давно не стриженую голову.

– Завтра, если такая погода постоит, уже можно будет сено прессовать, – сказал Бяка, поглядывая на небо.

– Это, смотря кто… прессовать… – осторожно ответил Виталик, глядя в землю. Он обдумывал, как половчее подъехать к Бяке с назревшим деликатным разговором, если тот сам в руки просится.

– Что, неужели все по старинке с граблями и вилами по лугам бегаешь? – насмешливо скосил глаза с желтыми белками Бяка.

«Пьет, капитально пьет», – подумал Виталик, пристально посмотрев снизу на Бяку, отметив и желтизну глаз, и серую, с трехдневной щетиной, нездорово натянутую на скулах кожу исхудалого, не по возрасту в обильных морщинах Бякиного лица.

– Да как-то все никак на пресс-подборщик не скоплю… вот и приходится с граблями и вилами… – вынужденно миролюбиво пробормотал Виталик, проглатывая обиду. – Кстати, почем они сейчас? Ты, я слышал, новый купил?

– Новье по сто тридцать тысяч и выше, – покровительственно сказал Бяка, машинально ощупывая рукой склон и усаживаясь поудобнее рядом с Виталиком. – Подержанный можно подыскать и за тридцать-сорок… набери в интернете, там чего только нет.

– В интернете… – с непонятной обидой хмыкнул Виталик. «Тебе бы наши заботы» – подумал.

– Скажешь, и интернета у тебя нет?! – с издевкой сказал Бяка.

– А у тебя есть?! – огрызнулся Виталик.

– Есть… давно уже от школы оптоволоконный кабель домой провел. Пора уже от лучины, Виталя, отрываться, – похлопал Бяка Виталика по плечу. – Интернет – великое дело, очень полезная штука… я по интернету хоть каждый день с главой района могу связываться! – вдруг вырвалось у него. – По телефону, или на прием там, хрен добьешься, а по интернету письмишко на его электронный адрес бросил, глядишь, через день-два помощник его тебе уже ответ начирикал.

Виталик с интересом посмотрел на Бяку:

– А с какого перепугу он тебе отвечать станет?

– Их обязывают реагировать, так сказать, на нужды трудящихся… – усмехнулся Бяка. – В интернете никаких бланков, официальных подписей, отбрехался через помощника, кто там чего проверять будет… А потом, таких как я, нас всего двое в районе, хочешь не хочешь – особое отношение…

– Что, всего два фермера на весь район? – напрягся (что-то забрезжило полезное в разговоре) Виталик.

– Когда делили паи, нарисовалось сразу где-то под сотню… думали, главное землю взять, – задумчиво, с сухим треском потер небритый подбородок Бяка, – а потом – налоги, тарифы, цены, техника… сам знаешь… За двадцать лет все разорились. Барахтаемся вот пока – я, да еще один мужик из бывшего «Дубеневского» совхоза… – вяло уточнил Бяка.

– Барахтаетесь… ну, тебе-то грех жаловаться… вон у тебя… каждому бы так, – потыкал большим пальцем через плечо Виталик в сторону поля.

– Э, брат, не завидуй, – усмешливо сузил глаза Бяка, – если тебе рассказать, как это все достается… Но лучше не будем! – хлопнул он себя ладонями по коленам и сделал попытку встать.

Виталик понял – или сейчас, или никогда.

– Миш, – вдруг доверительно и проникновенно, чувствуя, что следует подпустить «слезу», заговорил он, – а я хочу в фермеры податься! Торговать молоком и сметаной по дачам – это ничего, но все-таки не то… не догоняю, понимаешь? – не догоняю и все тут! Тити-мити… – пошуршал пальцами в воздухе Виталик. – Трактор еще совхозный, надо менять… какую-то новую технику купить тоже невозможно. Не все же с граблями и вилами, в самом деле, по лугам бегать! Детям что-то пора приобрести – у обоих ни кола, ни двора! А тут, может, какие кредиты дадут… У нас с Томкой и с родителями двадцать пять гектаров паевых есть. Выделимся, зерновыми займусь, стадо заведу, глядишь, копейка серьезная появится… Что-то надо делать! Вот ты, хоть и говоришь, что трудно, но что-то у тебя выгорает – трактор вон новый, пресс-подборщик, новая косилка, этот, как его, мульчер… поля чистить, ведь лес везде поголовный прет… Но это надо было все как-то приобрести! Значит, можно! Вот я и думаю, может и мне рискнуть?!

Бяка молча, насупившись, сгреб пятерней кепку с головы и отбросил в сторону, расстегнул молнию, снял байковую ветровку с капюшоном. Кисло пахнуло застарелым потом, несвежим бельем. Остался в одной вылинявшей, грязно-серой футболке.

– Меня на следующий день после пьянки стало часто в пот бросать. Вот так вдруг прошибет, что хоть майку выжимай. Не знаешь, почему это? – спросил неожиданно Бяка, утираясь внутренней стороной ветровки. – Я слышал – от сердца…

– Да просто жара сегодня, – поспешил успокоить Бяку Виталик, хотя ему показалось, что Бяка вдруг как-то излишне побледнел, – а ты оделся как на Северный полюс… охолонись вон лучше из родничка.

– Пожалуй, ты прав, – с раскачкой приподнялся с земли Бяка. У родника он, широко, по-бабьи расставив ноги, наклонился и с чувством, сильно, почти втирая воду, умыл одной рукой лицо, намочил голову и шею.

– Враз полегчало! – оторвался от родника и, повернувшись лицом к Виталику, пристально оглядел его, как бы к чему-то примериваясь. – А все-таки с сердцем что-то не то, то стучит и стреляет, как тракторный пускач, то обмирает, как курица под топором… – Последние слова были сказаны Бякой словно в дополнение к какому-то непростому, внутреннему диалогу с собой.

– Провериться надо, – машинально сказал Виталик, чувствуя приближающуюся развязку.

– Вот что, земеля! – выпрямился медленно Бяка. – Я тебе, по-дружески, откровенно, как мужик мужику скажу – не суйся ты в это дело, в это фермерство гребаное! Живешь спокойно, не голодаешь – ну и живи! А дети? Что дети? Дети у тебя выросли, пристроены мало-мальски… пусть ипотеку берут…

– Ну, ты скажешь тоже… ипотеку! Ипотека – это на всю жизнь хомут… две квартиры, говорят, в итоге выплачивать приходится, – промямлил растерянно Виталик. Слова Бяки явно озадачили его.

– Смешной ты человек, – заулыбался Бяка, подходя ближе к Виталику, – а кредиты, о которых ты мечтаешь, если фермером станешь, они тебе что, за просто так будут даваться? Их тоже, как и ипотеку, возвращать с процентами надо!

– Говорят, начинающим есть льготные какие-то…

–  «Говорят, начинающим…» – передразнил Бяка, – минимально под десять процентов, вот тебе и все льготы! А дальше сам думай, крутись, выворачивайся наизнанку, как их вернуть…

– А ты… ты как же? – мягко, боясь спугнуть момент, задал свой главный вопрос Виталик.

– Что я? – неопределенно пожал плечами Бяка и снова долго, как бы что-то прикидывая, рассматривал Виталика. – Я в говне по самую макушку… – медленно сказал Бяка и снова замолчал. Виталик, трепеща, впился в него взглядом.

– Запутался я в этих кредитах, век бы их не видать, – продолжил неожиданно, словно на что-то решившись, Бяка, – берешь новый, прикрываешь старый, потом снова берешь, закрываешь предыдущий… и так до бесконечности. Живу в долг и каждый день жду, когда этот пузырь лопнет… Надоело… скорей бы обанкротиться – все какая-то ясность! Но и этого сделать не дадут… – засмеялся натянуто Бяка, показывая отсутствие передних зубов.

– Почему это… не дадут? – вильнул глазками Виталик.

– А я для них дойная корова, – насмешливо посмотрел на Виталика Бяка, – сорок процентов с каждого кредита наверх отдаю! Представляешь, миллион они мне, допустим, оформляют, а я им четыреста тысяч обратно в конвертике возвращаю… Так кто ж такой несушке голову будет рубить?! Вот они меня и подсаживают, как какого-нибудь наркомана на иглу, на кредиты… Виталя, друг сердечный! Это паутина! – морщась и растирая рукой левую часть груди, начал вдруг говорить что-то ужасное Бяка, – липкая грязная паутина! Лучше не попадать в нее! И техника у меня не моя – вся она в лизинге! Не завидуй!.. И вообще, запутался я в мутных схемах с этими жуликами по самое никуда! Поэтому и тебе не советую лезть в это говно! Живи спокойно, радуйся, что никому ничего не должен, что сам по себе и что ни одна сволочь не держит тебя на крючке! – Бяка поднял кепку с земли, оббил ее о колено, и, зажав вместе с ветровкой в руке, не прощаясь, стал зло и решительно, как показалось Виталику, постанывая, карабкаться вверх по склону оврага.

После разговора с Бякой что-то в душе у Виталика разладилось. Были упования, пусть неясные, но какие-то надежды на изменения в лучшую сторону чего-то главного в жизни. Снова всплыли в сознании забытые было грезы о собственном каменном доме. Но Бяка пролил в душу неуверенность и сомнение. Может, действительно не надо ничего менять? Вроде, все есть, все сыты, одеты, обуты. Погонишься за большим – ни потеряешь ли то малое, что есть, что вот оно, как говорится, в руках? Не случайно же все эти фермеры разоряются? А то, что Бяка рассказал о себе? Жуть, страшно становится.

Виталик так раздумался, разволновался, что не заметил в траве россыпь мелких, острых камней. И откуда они только берутся! Виталик каждый покос чистил от них овраг, но они маниакально, как драконовы зубы, лезли и лезли всякий год из земли… Стальные, натертые до блеска травой ножи косилки искристо царапнули камни, заскрежетали, вздыбились, начали с хрустом ломаться, словно стеклянные. Виталик чертыхнулся, остановил трактор, дал задний ход. Но было уже поздно, косилку заклинило намертво. «Теперь до вечера ножи меняй! Только бы Андрюха не уехал, вдвоем управимся быстрее!» – Виталик возбужденно погнал трактор в деревню.

 Было уже около пяти пополудни. Установилось полное безветрие. Солнце палило немилосердно. Виталик обливался потом, задыхался от зноя и пыли, трясясь в раскаленной кабинке на ухабах по дороге домой. Мутило – с утра ничего не ел, злился, что не нашлось в тракторе пустой бутылки набрать воды в роднике, что ничего не взял утром перекусить, что не углядел с косилкой… Доставалось мысленно и Бяке: «Зажрался! Все ему не так! Да еще пугает!..».

Как ни гнал, ни спешил, сына дома все-таки не застал.

– С полчаса как уехал, – сказала Томка, вглядываясь в лицо мужа. – Андрей весь день был мрачнее тучи, ты вон тоже какой-то недовольный… Что с вами сегодня? Давай-ка я покормлю тебя, – понимающе добавила она, – а потом полежи, отдохни… И что тебя погнало с утра, завтра бы с сеном начал… а сегодня с Андреем пообщался бы; не то что-то с ним, чувствую, – заканючила Томка и осеклась, заметив, как раздраженно стал морщиться Виталик.

– Может, подрался с кем… пиздюлей получил, – грубо сказал Виталик, все еще недовольный, что сын уехал раньше обычного, и потрогал зашибленное ухо.

– Да нет, не похоже, что-то другое… – задумчиво проследила Томка за рукой мужа. – А ухо у тебя, я смотрю, совсем спало…

– Слава Богу, – уже ласковее отозвался Виталик, – да вот как назло на покосе Бяку встретил, а потом косилка полетела, на камни напоролся… Как проморгал?! И все Бяка со своей трепотней… расстроил меня…

Томка сделала вид, что пропустила про Бяку мимо ушей, достала из холодильника початую бутылку самогона, холодную, зажаренную с утра в духовке курицу, банку малосольных огурцов.

– И что теперь? Косилку новую покупать? – сострадательно посмотрела на мужа.

Виталик выпил рюмку, закусил огурцом, набросился на курицу, раздирая ее руками.

– Да сделаю, там всего-то ножевое полотно поменять, – невнятно заурчал он с набитым ртом. – с Андрюхой, конечно, повеселее бы… но ничего, сам управлюсь… Говоришь, расстроенный уехал?

– Весь день был какой-то смурной, – долго вытирала руки Томка кухонным полотенцем, неожиданно добавила: – Мне передавали, вчера он подхватил у автостанции в городе Людку Демьянову…

– Ну и что? – недовольно покосился Виталик, вспомнив вчерашнюю историю с Генкой.

– Вот и то! – вырвалось раздраженно у Томки. – Люди-то заметили, тронулись они от автостанции вместе с автобусом в час, а домой-то он приехал где-то в начале девятого…

Виталик пожал плечами, потянулся было к бутылке, но передумал – пьяным работать не любил, а вечером он твердо наметил косилку починить.

– Нормально… покатал девку, – ухмыльнулся, – дело молодое.

– Да как сказать, – многозначительно сказала Томка. – Говорят, она весной с Витькой Орешниковым путалась, когда он вышел из тюрьмы.

– Говорят, говорят… все у вас говорят, – нахмурился Виталик, почувствовав, как недобро екнуло сердце. И налил все-таки вторую рюмку. Выпил, долго и сосредоточенно хрустел огурцом. Томка терпеливо переминалась у стола.

– Ну, а приехал-то он вчера… ничего? – спросил Виталик, твердо и решительно завинчивая бутылку.

– Веселый, в настроении… – вздохнула Томка. – Ну, ты же его сам в бане видел…

– Значит, что-то там в клубе приключилось… – забарабанил пальцами по столу Виталик. – Я ему говорил, нечего там делать… лучше бы лег пораньше, а с утра сено со мной поехал косить… глядишь бы я с Бякой не заболтался, косилка была бы цела… эх! – махнул рукой. – Приедет в субботу, поговорю! – Виталик решительно поднялся. Постоял, подумал и зачем-то добавил: – Ну, а что касается Людки и этого… как его, Витька Орешникова, то со свечкой мы там не стояли… а у нашего должна быть башка на плечах, не маленький уже…

Томка покачала головой:

– Не маленький, конечно, но неопытный еще… сейчас девки вон какие… да этот тюремный тут… говорят, бандит отпетый! – разволновалась неожиданно она.

– Ладно, ладно – разберемся, – досадливо морщась, попытался успокоить жену Виталик. – Приедет, все узнаем! Главное, без нервов… а то напридумываешь ты вечно!.. Лучше послушай, что Бяка баит, – свернул неприятный разговор Виталик, снова усаживаясь за стол.

– Да как же иначе… сердце болит, – часто заморгала бирюзовыми глазками Томка, и, виновато улыбаясь, задвигала табуреткой присесть.

Виталик в подробностях передал разговор с Бякой в овраге.

– Даже не знаю, что тут и сказать… – задумалась, выслушав мужа, Томка. – Конечно, у каждого сегодня жизнь не сахар, но получается-то пока – Бяка лучше всех в Романове живет и что-то, похоже, не спешит фермерство бросать.

– Говорит, скорей бы обанкротиться, кредит кредитом покрывает, как белка в колесе! – торопливо вставил Виталик.

– Это все они так говорят, у кого свое дело… ноют и жалуются, – рассудительно сказала Томка. – Только добровольно никто еще от этого куска хлеба не отказывался. Жадные, хитрые… и соперников боятся.

– Ты куда это клонишь, не пойму что-то?! – искренне удивился Виталик.

– Да как сказать, – внимательно посмотрела на мужа Томка, – пока он тут в округе один фермер, все кредиты его, а появись еще кто-то – уже на двоих делить надо.

– Ну, ты и скажешь! – подскочил Виталик на месте. – Как это… конкуренции боится?! Поэтому и запугивал, значит! – С нескрываемым интересом посмотрел на жену: «Век живи, век учись», и почему-то вспомнил, что идея с фермерством принадлежала Томке. – Не знаю, – пожал плечами, – мне показалось, Бяка от души говорил, без подлянки…

– Может, оно и так, – сказала Томка со вздохом, – тут подумать надо, нас же никто не гонит…

– С работой-то я справлюсь, – как-то виновато заговорил Виталик, – но вот этот шахер-махер с начальством… сорок процентов отдай… не мое это… – Виталик подвигал что-то от себя руками в воздухе.

– Не говори, отец, – понизила голос Томка, – страшно связываться с ними, потом век не выпутаешься… тут Бяка точно не врет. – Она помолчала. – Ну, и не надо вязаться… без их кредитов жили и дальше проживем! – Томка неожиданно поднялась, притянула Виталика к себе и поцеловала, поглаживая по волосам, как маленького ребенка, в голову. У Виталика от умиления защипало в глазах.

 

 

 4.

Давным-давно, еще на заре новой, демократической власти, когда на короткий период неожиданно прихлынули в деревню частникам щедрые, безвозмездные кредиты от государства, Бяка не сплоховал, взял свое и выстроил просторный, с размахом, каменный дом за околицей, на холме, поближе к лесу, где рядом, сразу от опушки начиналось его поле. Красивое место выбрал Бяка для жительства, привольное. Дали необъятные убегали от окна, синели в дымке леса на горизонте… Поэтом бы родиться Бяке! И всегда было здесь сухо и чисто. Не как в самом Романове, где весну и осень увязали в грязи. Что тоже учел Бяка, когда выбирал место под будущий дом. Приусадебный участок он прирезал к кромке поля, так что на деле вышло, что он хитро расширил свои владения где-то еще на гектар. Все делал с умом, продуманно и надежно Бяка. Дом разделил для удобства капитальной стеной на две половины: зимнюю и летнюю. Кочевал с постелью из духоты в холодок и обратно. Полы настелил двойные, с толстым слоем керамзита между половицами – зимой хоть босиком ходи, не застудишься. Рамы вставил дубовые, которые ни одна сырость не перекашивает, вечные. Мансарду для будущих внучат утеплил поролоном и обшил вагонкой, а затем проолифил и покрыл лаком. Получилась на чердаке уютная, сверкающая чистотой и опрятностью светелка.

Приусадебный участок Бяка разделил на три части. В первой, рядом с домом, всегда солнечной поляне, специально без единого деревца разбил огород. Тут росли только овощи и полезные кусты – смородина, малина, крыжовник, бузина вдоль забора от грызунов и вредителей. Во второй посадил яблоневый сад с беседкой посередине, с вишенником по периметру, в котором живописно утопил баньку. В третьей части, с березовой аллеей на выезде, разместил хозблок – увитый диким хмелем, чтобы запах отшибало, двор для скота и сарай для сена; рядом, как он говорил, «кормозапарочный цех» с двумя огромными котлами, вмазанными в печку, в которых с утра до вечера булькало и варилось в облаках теплого, белого пара месиво из комбикорма и картошки для свиней, настаивалось пойло для коров; сзади кормозапарника – оббитый шиферными листами навес для техники; в углу участка, на отшибе – отапливаемая, с печкой, избушка-слесарня с инструментом, токарным станком, купленным за копейки еще у совхоза, за которым Бяка наловчился вытачивать болты и гайки, и самые необходимые железки по хозяйству – от дверных крючков до массивных, навесных запоров для сараев и пристроек.

Все это сложное и непростое хозяйство вместе с домом Бяке удалось выстроить и наладить за какие-то два-три года после обвала Советской власти, когда еще живы были в Романове рукастые и не сребролюбивые, старой закалки мужики, готовые за ящик водки и скромное угощение, за «здорово живешь», так сказать, поднять и справный дом за лето, и баньку с пунькой сгоношить. Правда, на угощение Бяка не скупился, подтягивал ежедневно из города спирт «Рояль» багажниками на «Москвиче», нарезал горы дешевой вареной колбасы, не жадничая, выставлял просроченную гуманитарную тушенку из Европы, тазиками варил скользкие рыхлые «ножки Буша». Иногда шелестел, но уже скупее, «гайдаровками» с многочисленными нулями, выдавал, когда мужики уже изрядно накачивались и радовались, как дети, «живым» деньгам, которые они видели в победно шагающей рыночной стихии все реже и реже. Что они доносили до дома, одному Богу известно. Поговаривали, что Бяка как отдавал, так аккуратно и забирал у наиболее захмелевших.

Подфартило Бяке тогда с мужиками, крупно подфартило. Через пять лет эти чуткие и отзывчивые на чужую нужду люди, добрые, наивные, человеколюбивые «совки», вдруг начали дружно вымирать. Умирали они от водки, от этой дешевой, удивительно доступной, морем разливанным нахлынувшей «паленой» ядовитой гадости; от тоски и непонимания, что с ними происходит; от своей ненужности и бесполезности… Умирали десятками, не дожив год-два до пенсионного возраста. Когда Бяка обнаруживал, что достроить, допустим, сенник некого было уже и позвать, он начинал не без странного удовлетворения думать, что со своей грандиозной стройкой он успел как-то удивительно вовремя и ловко проскочить, что ему в каком-то смысле повезло… Проскочить он успел и с деньгами. Осторожное, хитрое, тороватое районное начальство, сплошь из прежних коммунистов, только начинало входить во вкус освоения увесистого государственного пирога и поначалу оглядчиво отгрызало от кредитов Бяке всего лишь пять-семь процентов. Это уже потом, лет через десять они установили твердую планку в сорок процентов, а тогда еще пугливо скромничали и оставляли Бяке, завистливо облизываясь, приличные суммы. Бяка зажил тогда на широкую ногу, вольным помещиком. Рожью он заниматься бросил – не выгодно стало, засеял поле клевером – возни меньше, развел коров и свиней. Правда, с тех пор его хозяйство прозвали Свинячьим хутором. Бяка на это обижался, поскольку считал себя образцовым хозяином, чистоплотным и аккуратным, не то что некоторые, вот уж действительно живущие «как свиньи». И ведь имел на это право, если по совести сказать. Дом его, благодаря стараниям жены Райки, сухопарой, не знающей устали в работе, энергичной суровой молчуньи, светился чистотой и опрятностью. Перед домом, со стороны села, Бяка разбил цветник, высадил вдоль грунтовки до большака голубые ели. Он даже мусор регулярно вывозил на тракторной тележке в заброшенный песчаный карьер. Поэтому, чья бы корова мычала…

В новом доме родилась дочь Тонька. Долгожданный ребенок, Райка долго не могла понести. Обнадеженный Бяка начал мечтать о наследнике. Но внезапно Райка умерла. В мглистый ноябрьский день с ледяным северным ветром, разогретая в кормозапарнике до пота, она в одном халате привычно сновала с ведрами на скотный двор и обратно. Ночью заполыхала от высокой температуры, стала бредить. Через два дня преставилась в районной больнице от крупозного воспаления легких. «Странно, – говорил потом Бяка, – от воспаления легких сейчас не умирают». Но жена умерла. И с этого рокового события начался совсем другой отсчет времени в жизни Бяки.

Дом, двор, огород, сад вдруг начали зарастать грязью, сорной травой, мусором, превращаться действительно в Свинячий хутор. Бяка пробовал сопротивляться накатывающему запустению. Бросался по утрам в огороде на сорняки, обкашивал сад и проулки между сараями, старался подмести в доме, помыть посуду хотя бы для Тоньки, устроить постирушки. Но его одного на все явно не хватало. Сад за лето зарастал густой негодной травой, от которой коровы отворачивались; к хозяйственным постройкам торились едва заметные тропинки; у крыльца незаметно образовалась помойка; в доме за свалками нестиранного затхлого тряпья заметно сжалось пространство, поубавилось света. Тонька подрастала. Поначалу Бяка смотрел на нее с надеждой. Но девочка росла вялой, замкнутой, безразличной ко всему тихоней. Она даже в куклы не играла. Обычно днями одиноко просиживала у окна, рассеянно смотрела куда-то в сторону села, в небо, вычерчивала слабым пальчиком на стекле какие-то, ведомые только ей, вензеля и значки. «По матери тоскует», – думал Бяка и подходил к дочери, жалостливо гладил по головке. От его прикосновения девочка вздрагивала и ежилась. Бяка в такие минуты терялся и, не зная, что сказать дочери, вздыхал и молча уходил из комнаты. «Жениться бы надо, – размышлял он тоскливо, – мать ей, конечно, не заменишь, но вот если бы попалась добрая и работящая…». Но такой женщины не подворачивалось. Сошелся было Бяка с «новой русской» в Романове, владелицей магазина Надькой Карасевой. Полгода похаживал к ней по вечерам. Надька была разведенная, тоже одна поднимала сына. Была аккуратная, чистоплотная, водкой и мужиками не баловалась. Лет с двадцати начала работать продавщицей в Романовском сельпо, нагло не обсчитывала, ну, если только по копеечке, по две с пьяненького какого или подслеповатой старушки. Приторговывала, говорят, среди своих по ночам водкой, по рублю сверху. Деньги на книжку не клала, покупала золото в Москве. Так что было на что открыть свою лавочку при буржуйской власти. И собой была Надька вполне ничего, Бяке нравилось ее не расплывшееся к сорока годам, по-девичьи собранное тело, ухоженные, всегда пахнущие чем-то приятным, волосы, милое, с правильными чертами лицо… Симпатичная была женщина Надька, по всему подходила, и можно было подумать и о дальнейшем, но уж очень скупа и торовата оказалась. Бяка сам был не из щедрых, деньги любил попридержать, тратился всегда с неохотой. Но с Надькой был особый случай. Она даже на свидании, пред тем как лечь с Бякой в постель, налив ему рюмочку с наперсток, внимательно проглядывала на просвет на сколько поубавилось в бутылке и отрезала закусить строго дозированный, единственный кусочек колбаски. В разговорах аккуратно выведывала, на кого у Бяки записан дом, и если он женится, то что перепадет жене. «Заморит голодом, меня и Тоньку отравит, дом и все хозяйство перепишет на себя с сыном», – решил однажды Бяка и порвал с Надькой навсегда.

Случались у него потом и после Надьки связи с женщинами, но носили они характер эпизодический и недолговременный – так, когда совсем уж было без бабы невмоготу… К пятидесяти годам Бяка отчаялся второй раз жениться, заматерел, космато, по-звериному зарос, потерял половину зубов, приобрел навсегда запущенный, неряшливый вид, стал попивать. Тонька выросла, с трудом закончила десять классов в Романове, учиться никуда дальше не пошла, так и осталась с отцом на Свинячьем хуторе. К двадцати годам стала не по летам заплывать жирком, раздаваться на глазах, превращаться в широкозадую, толстоногую, круглолицую бабищу. К хозяйству была постыдно равнодушна – не допросишься ведра свиньям вынести, на ходу, что называется, спала, любила жареную картошку на подсолнечном масле – съедала сковородками, и часами бестрепетно вглядывалась, как в детстве в окно, в телевизор. «Ну, ты бы хоть в доме приборку сделала, живем, как в хлеву, – пробовал иногда наставлять дочь Бяка. – Ты посмотри, в чем ходишь, хуже тракториста!». Тонька нехотя отрывалась от телевизора, равнодушно смотрела на отца: «Ладно, снимай рубаху, постираю». «Э, черт! – закипал Бяка, – рубаху я и сам постираю! Ты себя обиходь, порядок во всем наведи! Кому ты будешь нужна такая грязнуха!». «Да найдутся охочие, – усмехалась Тонька, – я, вона, богатая невеста…». «Охочие… богатая невеста… тебя, дуру, и за деньги никто не возьмет!» – в раздражении выбегал Бяка из дома. «И в кого она такая?! – нервно ерошил он буро-седую, густую волосню на голове, остывая на лавочке у крыльца. – Вот Райка была – огонь!» – с тоской вспоминал покойную жену, в который раз растравливая себя мыслью, что замены ей, видно, никогда уже не будет.

Но тут неожиданно и «замена», и «охочие» вдруг нашлись… Года три назад на хутор к нему прибилась вывезенная из Москвы семья. Вернее, мать с сыном. Тогда многих горемык из столицы, отбирая у них квартиры, московские жулики рассовывали по деревням в полузаброшенные, купленные за бесценок, хибары. Были это в основном люди пьющие, ослабленные, не способные ни к какому сопротивлению стервятникам капиталистической эры. «Новые высланные», как окрестили их в Романове, были из их числа. Мать – Таисия, в прошлом, как она рассказывала, инженер-технолог какого-то НИИ, и в деревне несла последние гроши в магазин к Надьке Карасевой за паленую водку. Хотя ее сын – Игорек, худой, остролицый, невысокий паренек лет двадцати с нерабочей, полувысохшей левой рукой, не был замечен в особом пристрастии к выпивке. В Романове их жалели, сразу приняли, отнеслись как к несчастным, обобранным до нитки нехорошими людьми на большой дороге. В первое лето, – когда пара крепких, коротко стриженых «бычков» грубо десантировала мать и сына из «Рафика» с немудреным скарбом на лужайку перед раскуроченным «финским» домиком – «Вот ваша новая квартира!», – помогала им обжиться и не умереть с голоду вся деревня. Соседские мужики из подручного материала перестелили в домике сгнившие полы, застеклили окна, переложили провалившуюся печь. В зиму сердобольные романовцы нанесли бедолагам картошки, муки, круп, банок с маринованными огурцами. Помогли заготовить дров. Таисия в припадке пьяной благодарности не раз вставала на колени и, рыдая, кланялась каждому прохожему на улице. Когда картошка закончилась, мать с сыном пошли батрачить по дворам. Денег им никто не давал – не было их, денег этих, у самих романовцев. А вот накормить, обогреть несчастных – ради Бога! Прочесав, и не раз, в поисках работы и тарелки щей романовские улицы, мать и сын постучались на Свинячий хутор. Поначалу Бяка принял их настороженно и с неудовольствием – бомжи какие-то, алкашня, один калека… что с них возьмешь, но, впрочем, ладно, решил, пущу, пусть навоз почистят у коров, не все же самому надрываться… Но, знакомясь ближе, наблюдая за «высланными» в работе, начал ловить себя на мысли, что они-то, вообще, ничего, старательные, и от них есть какой-то прок. Баба, если не пила, вполне сноровисто научилась орудовать вилами, замешивать корм для свиней, доить даже… Малый оказался тоже не ленивый, ловко подхватывал правой, здоровой рукой ведра с пойлом, без устали таскал в коровник. С ними и в доме стало повеселее. Тонька то ли стесняться стала бардака, то ли еще что, но начала с некоторых пор приборку наводить, за собой следить, по крайней мере, вылезла из замурзанного халата, джинсы на толстую задницу напялила, съездила в город, кудрявую прическу сделала. Правда, тут Бяка немного насторожился, стал приглядывать за Игорьком, но ничего предосудительного не обнаружил – Игорька, кажется, не волновали мясистые прелести Тоньки, да и была она на голову выше Игорька. «Окажется наверху, невзначай, – представил, улыбаясь, Бяка интересную сцену, – раздавит, как мышонка» – и перестал даже думать о чем-то таком.

И мать с сыном прижились на Свинячьем хуторе. Бяка отделил им перегородкой из горбыля закуток в кормозапарнике, сколотил два топчана, поставил столик, прибил вешалку… По их же просьбе, между прочим, – не таскаться же каждый день из деревни и обратно в свою холодную лачугу, а тут всегда в тепле и рабочее место в прямом смысле в двух шагах. Да и приготовить себе всегда можно на горящей с утра до вечера печке. Самые необходимые продукты – хлеб, крупу, макароны, подсолнечное масло Бяка покупал им сам, по строго дозированной норме, молока позволял пить вволю. Раз в неделю разрешил ходить в баню, правда, только после себя с Тонькой.

Лето прожили вполне справно и дружно. Бяке даже стала нравиться такая жизнь. Таисия за работой забывалась и стала, вроде, меньше пить. Она даже как-то посвежела, и Бяка поймал себя однажды на вожделении к ней. Но подавил это чувство в себе, это было бы себя не уважать. Хотя вся деревня, доходило до него, давно уже перекрестила его с Тайкой, а Тоньку с Игорьком. Однажды Надька Карасева, отвешивая Бяке в магазине сахарный песок, с издевкой и мстительно пробросила: «Слаще сахара бывают, говорят, бомжихи… Не знаешь, Миш?». Но Бяка на сплетников поплевывал, держался сам в норме и удерживал равновесие, как ему казалось, на хуторе в целом. В то лето он заготовил клевера на две зимы вперед, удачно продал осенью излишки, оказался с барышом. Потом ловко перехватил хороший кредит и обзавелся той самой новой техникой, на которую завистливо заглядывался Виталик Смирнов. Правда, в лизинг, но мечталось, что рано или поздно он ее выкупит в собственность. Но для этого надо было договариваться с Булкиным, главой района, чтобы тот надавил на своего зятя, заведующего агролизингом, продать года через два технику Бяке по остаточной стоимости. Булкин же в последнее время стал капризничать, не подпускал Бяку напрямую к переговорам, действовал через помощника. Бяка долго недоумевал, за что такая немилость, пока помощник не намекнул, что «хозяин» хочет поднять до пятидесяти процентов ставку отката по кредитам. Ну, это было уже слишком – с миллиона отдай пятьсот! А себе тогда что оставалось?! Почти ничего! Бяка всю осень ходил как оглушенный и решил, пока не приедут описывать имущество за долги, новых кредитов не брать. Так и вошел в растерянности, бочком, одной ногой как-то, в Новый год. Что явно не сулило устойчивости и процветания в наступающем. Как говорится, как встретишь…

 

Так оно и вышло. В начале января, после затяжного, обильного, новогоднего возлияния замерзла Таисия. Возвращалась из деревни ночью, пьяная, на хутор, сбилась с дороги, долго плутала, судя по следам, по полю, упала в снег в каких-то ста метрах от жилья, заснула и больше не проснулась. И морозец стоял легкий, и метели особой не было, и вот надо же тебе, как угораздило! Отдала Богу душу всего в нескольких шагах от дома. Судьба! Перенесли ее, негнущуюся, скрипуче-заиндевевшую, в прилипших ледышках, Бяка с Игорьком в кормозапарник, уложили на топчан, стали разоблачать. Из кармана жиденького, обвислого пуховика выпала недопитая бутылка, покатилась криво по полу…

– Наверное, смерть была легкая… умерла, как в наркозе, – зачем-то сказал Бяка, вглядываясь в почерневшее каменное лицо покойной.

– Заткнись, урод! – вдруг затрясся, сверкнув глазами Игорек, поднял бутылку с пола, отвинтил крышку зубами и выпил залпом до дна.

С того дня Бяка стал почему-то побаиваться Игорька. А Тонька после простеньких, тихих похорон с укором сказала:

– Мог бы и в дом тогда Таисию перенести.

А весной, в жаркий синий апрельский день, когда Бяка неожиданно вернулся с поля, где подсевал клевер, за новой порцией семян, он застал Тоньку с Игорьком в постели. Что-то удержало его бить калеку, да и сверкнувшие тогда, после смерти матери, ненавистью глаза Игорька – краткий миг восстания раба – запомнились, не схватился бы за нож… В клокочущей ярости, с трудом сдерживаясь, он отследил, пока Игорек оденется, обует, постукивая пятками в пол, ссохшиеся кирзовые сапоги, а затем сгреб егоза шиворот и спустил пинками с крыльца:

– Чтоб духу твоего здесь больше не было, козел!

К дочери вернулся, прихватив в сенях сто лет там висевший на гвоздике, никому не нужный приводной ремень с комбайна.

– Потаскуха! С кем связалась! – схватил Тоньку за жиденькие, мелким бесом завитые волосенки, оторвал от подушки, занес руку для удара.

– Бей! – закричала Тонька, закрывая глаза рукой, – хоть насмерть убей, не боюсь! А его прогонишь, удавлюсь! Среди твоих грязных свиней удавлюсь! – И зарыдала, кривя свое и без того некрасивое, большеротое, круглое лицо: – Мамку заморил, теперь мне жизни не даешь!

Бяка разжал пятерню, легким толчком с удивлением оттолкнул голову Тоньки:

– Что, что я сделал с матерью?

– Что слышал! – кульком упала Тонька в подушку, вздрагивая в рыданиях голыми, мясистыми, усеянными рыжими веснушками, плечами.

Бяка неприязненно прикрыл спину дочери толстым, засаленным одеялом, не решился и погладить Тоньку по волосам – обида вдруг взяла его.

– Мы с матерью жили дружно… вместе дом поднимали, – голос Бяки задрожал. – Врачи, коновалы, погубили ее… и всего-то было воспаление легких.

Тонька затихла, прислушиваясь. Бяка все-таки осторожно погладил ее по голове:

– Вот так-то, доча… А он тебе не пара… сама же знаешь. Вот и подумай, к чему все это приведет! – Бяка присел на край кровати, примирительно встряхнул через одеяло плечо дочери.

– Пара не пара, а лучше мне здесь не найти! – выпрямилась на постели Тонька, прикрываясь и вытирая слезы, одеялом. – В клубе на меня никто внимания не обращает, все вон худенькие, а я… как корова!

– Ну, зачем так сразу – «как корова»! Ты симпатичная, крупная… кому-то и такие нужны, – миролюбиво сказал Бяка, зачищая ногтем присохшую грязь на штанах. – А он-то, посмотри – шкет! Да еще с одной рукой! Что ты в нем нашла?!

Тонька перестала плакать, недоверчиво поглядела на отца – так ли уж по-доброму расположен он, можно ли довериться? – шмыгнула носом и снова заревела:

– Он хороший, у него тоже мамка умерла… не прогоняй его!

Бяка досадливо поморщился и, еще раз потрепав Тоньку по голове, пошел искать Игорька.

Игорек был в кормозапарнике, складывал свой немудреный скарб в объемистый, высокий мешок из-под комбикорма. Придерживая зубами край мешка, запихивал в него одной рукой облезлые, с торчащим пухом куртки, замызганную стоптанную обувь, несвежие вороха грязных футболок, электрически потрескивающие, из синтетики, свитера… В аккуратную стопку на столе были сложены книги.

– Читаешь? – прикидывая с чего начать разговор, машинально взял Бяка в руки верхнюю книжку. – Молодец… смотри ты, какая заковыристая… «Как рабочая сила становиться товаром», – прочитал на обложке, – «Критика капитализма», – посмотрел на следующий томик в стопке. – Ну, да, – протянул, думая о своем, – ты же в экономическом техникуме учился…

Игорек подхватил рукой мешок под горло, разжал зубы и, отплевываясь, поставил на топчан. Вопросительно и недобро взглянул на Бяку.

– А вот мне, брат, читать некогда, – вздохнул Бяка и вернул книгу в стопку, – с утра до вечера, как заводной…

Игорек молча, насупившись, стал по одной запихивать книжки в мешок. Бяка нахмурился:

– Ты, вот что, распаковывай мешок… Скажи спасибо Тоньке, упросила… Но чтоб больше к ней ни-ни, на пушечный выстрел! – свирепо выпучивая глаза, грохнул кулаком по столешнице.

– Ты меня на испуг не бери! – задрожал длинным острым подбородком Игорек. – Ради Тоньки… Тони, то есть, я останусь… но на все твои условия класть хотел! – зло сказал он и помахал в воздухе, согнутой в локте рукой.

– Борзый, значит, стал… выеживаешься! – потер рукой небритые скулы Бяка. – Хотел с тобой по-хорошему… А может тебя свиньям скормить? Кто тебя, такого обсоса, искать будет! – усмешливо окинул Игорька взглядом.

Тот побледнел, сделал несколько шагов назад:

– Будут! Тонька искать будет! – и опустил руку в карман.

– А ты, я смотрю, шустрик, – покосился Бяка на карман Игорька, – капитально запудрил девке мозги… от этой дуры теперь все что угодно можно ожидать. – Бяка потоптался на месте, и на всякий случай встал так, что их с Игорьком стал разделять стол.

– И что же мне с тобой, таким красивым и умным, все-таки делать? Может, яйца тебе отчекрыжить, сынок? – подмигнул Игорьку.

– Слушай, папаша, – поморщился Игорек, – хватит придурка из себя корчить… говори по делу, или я действительно сейчас уйду!

– По делу, так по делу, – посуровел Бяка, – так вот… Тоньку я за тебя, бомжа, никогда не отдам, лучше застрелиться от позора… И расцепить вас сейчас невозможно, – Бяка мрачно задумался. – Так вот… я тебе денег дам, хорошо дам, не обижу!.. Ты покрутишься здесь еще до осени, потихоньку спуская все на тормозах, чтоб без бабьих трагедий там разных… а потом исчезнешь, как будто тебя никогда и не было. Ну, напишешь потом что-нибудь, что другую полюбил… и с концами. – Бяка замолчал и накрыл Игорька, как плитой, тяжелым угрюмо-выжидательным взглядом.

– Покупаешь, значит? Ну и сколько дашь? – усмехнулся Игорек.

– Тысяч сто пятьдесят, думаю, тебе хватит, чтоб уехать далеко-далеко! – с медовой ехидцей пропел Бяка.

– Не густо, – криво улыбнулся Игорек, – с учетом того, что мы с матерью три года пахали на тебя бесплатно.

– Не понял! – насторожился Бяка.

– А чего тут понимать, – вскинулся острым подбородком Игорек. – Осенью мы с Тоней и так решили от тебя уйти, а до этого…

– Как, как – уйти?! – перебил Бяка. – Жить что ли вместе? С тобой? Ну ты юморист!

– …А до этого!.. – выкрикнул Игорек. – Ты заплатишь по суду всю причитающуюся мне зарплату!

– Зарплату?! Тебе, по суду?! Да кто ж тебя слушать будет, сявка! – аж побелел от негодования Бяка.

– Послушают! Тоня свидетель, все на суде расскажет! Да и другое кое-что вскрыться может! – вырвалось у Игорька.

– А вот это уже интересно! – задышал глубоко Бяка. – Что, например?

– Узнаешь! – сказал Игорек, доставая руку из кармана и разминая пальцы в воздухе.

– Ну, ты и наглец! – выдохнул Бяка. – Без меня вы бы с матерью с голоду подохли… а я вас бесплатно кормил. И сколько же ты просишь этой… зарплаты?

– Хуже свиней кормил… макароны и маргарин, – вздрогнул подбородком Игорек, – а зарплату буду требовать среднюю по деревне… семь тысяч в месяц. Вот и считай, сколько на двоих за это время набежало.

– На пол-лимона тянет… не по чину замах, – презрительно посмотрел на Игорька Бяка. – Ничего ты в суде не докажешь! Не знаешь ты, что такое сейчас суды… А вот нарваться можешь, капитально нарваться, так, что, действительно, закопают… – Бяка выдержал паузу, устало и безразлично протянул: – Что-то там «вскрыться может»… Что ты вскроешь? Детсад… Так что бери, пока я добрый, то, что даю, и на все четыре стороны по осени… В июле получишь половину, в октябре остальное. Ты все понял?

Игорек, царапнув Бяку косым взглядом, промолчал. Бяке захотелось подойти к этому обнаглевшему «обмылку», врезать как следует, повалить и долго возить мордой об пол, пока не запросит пощады. Сдержался. «Поучить сосунка старших уважать еще будет время». Разошлись в тревожной подозрительности каждый при своем.

Бяка видел, что шашни Игорька с дочерью не только не прекратились, как грозно требовал он, но, наоборот, приобретали с каждым днем все более откровенный и наглый характер. К июлю утративший всякий стыд и страх Игорек, самым бессовестным образом бухал сапожищами каждую ночь прямиком к Тоньке в летнюю половину дома. Это был вызов, дерзкий, самонадеянный вызов, и Бяка понял, что его условия решительно отвергнуты. Что делать? – призадумался Бяка. Выгнать их обоих и немедленно? Но сколько будет сраму на селе, да и как одному летом справляться с хозяйством, с этой вечно голодной прорвой свиней, коровами, сенокосом! Подстеречь «недоделка» где-нибудь в укромном местечке, придушить гниду и закопать в лесу?! – приходили в голову и такие мысли, но это было слишком… Стал бояться, что по злобе Игорек отравит свиней, подмешает что-нибудь в пойло коровам… Потерял покой, пристрастился подглядывать через грязные окна в кормозапарнике и в сарае, как они с Тонькой мешают корм свиньям, как доят и поят коров. Стало пошаливать сердце, временами еле ноги таскал. А тут еще Булкин со своими темными делишками в очередной раз нарисовался. Случилось это как раз накануне встречи с Виталиком Смирновым в овраге.

Здесь надо сказать, что Бяка через этот проклятый распил с кредитами так сросся с верхушкой районной администрации, что вошел в круг чуть ли не самых близких и доверенных лиц самого главы района Булкина Владимира Савельича. А посему изредка, обычно где-то раз в году, на хуторе у Бяки появлялся на неприметной «совковой» «Ниве» помощник Булкина по связям с общественностью Вадик Труханов, чрезвычайно деятельный, расторопный, улыбчиво-обаятельный молодой человек, неполных еще тридцати лет, но, к сожалению, рано облысевший, что очень старило и портило его. Но это так, к слову…

Вадик заезжал на хутор на заляпанной грязью «Ниве» обычно со стороны леса, по вполне наезженной лесниками, охотниками и «черными» торговцами древесиной дороге, пробитой через когда-то роскошный, но теперь под корень выведенный хвойный бор, от большого села Петровское, стоявшего километрах в десяти от Романова на большаке в сторону областного центра. Получалось, что Труханов делал порядочный крюк по чащобам сорного подлеска, поднявшегося на месте красавца-бора, прежде чем попасть на хутор к Бяке. Принимая от Вадика обычно поздним вечером, в темноте, увесисто-тяжелый, средних размеров, но вместительно-емкий чемоданчик-кейс с кодовым замком, обильно и тщательно, как это делают в аэропортах, перемотанный скотчем, Бяка понимал предусмотрительность ловкого помощника главы района. Он однозначно догадывался, что в чемоданчике. Испариной покрывалось тело Бяки, когда он брал кейс в руки, закутывал в рогожку и, тревожно прижимая к груди, нес, как бомбу с заведенным таймером, в слесарню. Там он, затворив окна на внутренние ставни, чтоб ни щелочки, ни просвета, доставал из ящика, заваленного разнокалиберными заготовками, моток тонкого стального тросика, обматывал им широколобую станину токарного станка, закреплял узел, перебрасывал тросик через блок, ввинченный в потолочную балку, к лебедке и осторожно, мягко приподнимал передок станка над полом. В полу обнаруживалась крышка, с металлическим кольцом заподлицо, неглубокого, обитого оцинкованной жестью тайника, куда и помещался с особой тщательностью и предосторожностями дополнительно упакованный в целлофан драгоценный чемоданчик. Затем станина снова намертво опускалась на люк тайника, обнаружить который, не сдвинув в сторону полуторатонную махину станка, было невозможно.

Вадик только почтительно закивал головой и сделал восхищенный знак большим пальцем, когда Бяка показал ему потайное место уже на второй раз появления помощника главы района с таинственной поклажей.

«Груз-10», как обозначил для себя чемоданчик Бяка, обычно отлеживался у него на хуторе месяц-два, не более. Затем снова по лесной дороге и, как всегда, в сумерках появлялся на верткой машинке Вадик и, не особо распространяясь, отделываясь скупым приветствием, забирал кейс, клал под подушку переднего пассажирского кресла и уезжал уже по шоссе в город. Бяка мысленно крестился: «Слава Богу, пронесло… и дай Бог, чтоб в последний раз», когда красные задние огни «Нивы» угольками в темноте уплывали по хуторскому проселку на большую дорогу в Иванград. Но «последний раз» не наступал. Более того, в этот последний раз Вадик приехал какой-то кисло-озадаченный, смурноватый и, передавая «Груз-10», предупредил, что кейс полежит у Бяки, может быть, до осени. Час от часу не легче… А когда Бяка, совершив с чемоданчиком привычную ходку в слесарку, вернулся в дом, Вадик неожиданно попросил выпить. Это было уже что-то новенькое, чтобы деловито-строгий, вечно куда-то спешащий Вадик сел с Бякой водку пить? – чудеса какие-то! Но у Вадика, видимо, что-то крепко наболело, про свои проблемы Бяка и думать не хотел, так противно было на душе, что уже скоро сидели они в празднично освещенной разноцветными гирляндами беседке, среди нежно причесанного трехдневными дождями, вольно дышащего сада, и на вполне доверительной разнеженной волне, в гармонии с природой, почти не пьянея, с удовольствием накатывали рюмку за рюмкой. Хотя, «не пьянея»… это им только так казалось. Просто водка попалась приличная и не сразу била по мозгам, как «паленка», и Бяка не пожадничал, принес из подвала царскую закуску – пол-ляжки свиного окорока – бело-розового на просвет, если резать тонкими ломтями, пахнущего дымком, таявшего во рту… Вадик пил, наполнялся пьяной, осоловелой расслабленностью и не мог насытиться окороком. С ним такое, при его конституции, редко случалось. Бяка, посмеиваясь, наблюдал за неуемно-прожорливым гостем и тоже не отставал.

– Завтра печень будет вот такая! – показал рукой Вадик что-то воображаемо большое, выпуклое по правому боку.

– Ничего, рассосется, молодой еще, – успокаивающе говорил Бяка, иронично оглядывая лысую голову Вадика, – молодой… это вот мне завтра с похмела клевер косить… боюсь, хреново будет!

– А ты, спи… ты же не в колхозе, бригадир будить не будет… Ты же сам себе хозяин, – уже пьяненько подковырнул Вадик.

– Хозяин! – неопределенно хмыкнул Бяка. – А ты откуда про колхозы-то знаешь? кино смотрел? – не удержался, тоже боднул Вадика.

– И кино смотрел, и книжки читал, и дед с бабкой рассказывали… преемственность поколений, так сказать… – совсем не обиделся Вадик и внимательно, с присущей ему особенностью – исподлобья, посмотрел на Бяк: – Ты что, Михал Василич, действительно поедешь завтра свой клевер косить, в воскресенье… с бодуна?

– Умирай, а рожь сей… – чем-то польщенный, беззубо заулыбался Бяка.

– А ты батрака пошли, – сказал неожиданно Вадик, – кстати, где он? Да и дочки твоей что-то не видать.

– В клуб ушли, на дискотеку… еле выпроводил, – нахмурился Бяка (ему не понравилось – «батрак») и подумал: «Хитрый жучила, пьяный-пьяный, а лишних ушей на всякий случай боится». – Какой из моего «батрака» батрак! – небрежно отмахнулся. – Ты же знаешь, калека он… но вот прибился, живет… – и на всякий случай добавил: – Я его не гоню, бесплатно кормлю-пою…

– А мать его, я слышал, замерзла?

– Да, пьяная, зимой… как раз после новогодних праздников… Так что надеяться мне приходится только на самого себя… Умирай, а рожь сей, – со вздохом повторил Бяка.

– А надо ли все это? – вдруг странным вопросом задался Вадик и взялся за бутылку: – Ого, пустая! И когда это мы успели и эту выдуть?

Бяка молча сходил в дом и принес еще поллитровку.

– Не знаю, что надо, что не надо… – сказал он, вернувшись, нетрезво припечатывая бутылку на стол. – А что еще делать? Я в кредитах, ты знаешь, в долгах, как… в навозе. Не буду крутиться, за полгода сдуюсь… все опишут, не опишут – заставят своим продать, не заставят продать – убьют… и че я тогда старался?! Че из кожи лез, наживал, строил все это… Так что поеду завтра с утра клевер косить, без бригадирских пинков, как ты говоришь… Вот она частная собственность! Она злее колхоза! Даже с бодуна гонит на работу… Я не прав? Если прав, наливай!

Вадик еще достаточно твердой рукой филигранно, не пролив ни капли, разлил водку по пузатым, вместительным рюмкам:

– Глаз-алмаз… прав ты, Василич, прав! И меня проклятый капитализм безжалостно каждый день на «мои клевера» гонит… Как осточертело все, если б ты знал! Кажется, плюнул бы, да и ушел снова в газету… Но там гроши, а дачу достраивать надо, квартиру ремонтировать надо, жене барахло разное покупать надо, сыну кружки и репетиторов оплачивать надо – вот и кручусь, обслуживаю тут… – он показал глазами наверх. – Зато кое-что перепадает… с барского стола, так сказать… Надолго ли, правда, он, этот стол?

Вадик, изрядно тронутый хмельком, картинно подпер щеку рукой, плутовато посмотрел на Бяку:

– Ты читал сказку, впрочем, это не сказка… самого ехидного русского писателя «Как один мужик двух генералов прокормил»? Не читал? Ну, не важно, так я тебе скажу, что ты переплюнул того мужика… из сказки – ты кормишь сразу пять, нет! десять генералов! Дай посчитаю… – Вадик поднял вверх правую руку и стал зажимать пальцы: – Главу, трех замов, руководителя аппарата, полицмейстера, прокурора… и т.д. и т.п. Вот бы про что написать надо, я ведь когда-то неплохо писал! Но теперь уже вряд ли что когда напишу! – Вадик выпил и как-то стремительно вдруг «поплыл», рассиропился, умыл ладошкой, как ребенок, пьяные слезы на лице.

«Все, готов!.. А про генералов он верно сказал», – зло подумал Бяка и осторожно спросил:

– У генерала одного… шефа твоего… все нормально? Ты что-то тут про стол…

Вадик собрался и постарался придать глазам трезвое выражение.

– Строго между нами, – зашептал он, – бандюги в сити-менеджеры протолкнули своего, тот в долю лезет, а тут и так все по краям… не на тебя же, в смысле таких, как ты, его сажать! В общем, война… поэтому и решили, у тебя до осени все полежит… у тебя надежно, кому в голову придет искать тут... главное, чтоб – никому, никому! – Вадик прикрыл веки и решительно замотал головой.

Бяке стало не по себе, страшно.

– А много там? – сорвалось против воли.

– Не считал! – с пьяным вызовом, в упор посмотрел Вадик. – Тебе-то какая разница!

Бяка обиделся.

– Я тут тоже только передаточное звено, – попытался извиниться Вадик.

– В чемоданчике десять кило с лишним, я завешивал… – хмуро заговорил Бяка, – одна любая американская бумажка – посмотрел в интернете – ровно один грамм… получается, если отбросить вес тары, на десять кило тянет ровно лимон зелени стодолларовыми бумажками? Правильно считаю?! – озадачил Вадика неожиданными выкладками Бяка.

– Ну, ты голова! Ну, ты Пифагор! – в пьяненьком восторге захохотал Вадик. – А мы говорим народ у нас не тот, не въезжает народ! Да народ у нас самый умный! До всего дотумкается и докопается! Только бы интерес был! Голова у нас народ! И ты голова, Василич! Дай я тебя, Пифагорушка ты Романовский, поцелую! – Вадик порывисто приподнялся со скамейки и, перегнувшись через стол, опрокидывая рюмки, крепко сжав ладонями небритое, с вытаращенными глазами лицо Бяки, жарко наградил того куда-то в шапку жестких, непромытых волос на голове троекратным поцелуем.

– Ну и волосы у тебя! – отстранившись, воззрился сверху на Бяку. – Как у Анджелы Дэвис… Дай на рассаду! Дай на рассаду! – снова куражливо полез с поцелуем.

– Ну, ладно, будет тебе! – разжал ладони Вадика Бяка, понимая, что гость окончательно спекся. С силой, за плечи снова усадил Вадика напротив и, подумав, выровнял на столе рюмки:

– На посошок? – взболтнул бутылку.

Вадик согласно кивнул, замерев в позе птицы на морозе. Бяка вложил ему в руку до краев наполненную рюмку. Чокнулись. Вадик, мучительно содрогаясь, выцедил рюмку до дна. Глаза его, сверкнув белками, закатились под лоб.

– И это… все что ты возишь ко мне… весь ихний общак? – решился и спросил все-таки Бяка.

– Наивный, – прошептал Вадик, погружаясь в пьяно-беспамятный сон, – но лучше об этом… ни-ни… – сделал он последнее отрицательное шевеление рукой, – а то будет… больно…

«Сколько же воруют! – с необъяснимым восхищением и оторопью подумал Бяка, – если такие деньги гребут только в одном сраненьком районе! А по всей стране?!».

Он вспомнил, что в июле обещал этому заморышу Игорьку половину суммы, чтоб запаху того по осени не было здесь… и призадумался. Деньги у него были. Лежали где надо. Но это были его кровные денежки, добытые горбом и потом. Собирал он их на черный день, как НЗ, на всякий непредвиденный случай. И вот теперь какому-то наглому хорьку отдать из них сто пятьдесят тысяч? «И кто меня за язык тянул?» – аж зубами заскрипел Бяка. Он неприязненно покосился на размякшего, нехорошо побледневшего, беспомощного и жалкого в нездоровом пьяном сне Вадика, и странное, недоброе видение вдруг застлало его сознание. Он представил неожиданно сгоревшую где-нибудь в лесу «Ниву» (для этого нужно задним ходом снова отогнать машину в лес, в колеях после дождей полно воды, по следам ничего не разберут), сгоревшую вместе с Вадиком, но… без драгоценного его чемоданчика. Лимон зеленью, огромные деньжищи! – будет ждать своего часа в укромном местечке, в таком, что ни одна ищейка не найдет! Уж он-то придумает! Как с тайником придумал! Ведь придумал же! А потом, когда все уляжется, через несколько лет, прощай нищее Романово! Прощай, каторжный Свинячий хутор! Привет, вечнозеленый рай на земле на каких-нибудь далеких жарких островах! «Менты копать глубоко не будут, разбираться на место приедут мелкие сошки, им вряд ли что-то про чемоданчик скажут… – горячо забилось в голове у Бяки. – Но вот потом… потом появятся серьезные ребята… и «будет больно», – усмехнулся Бяка. – Тоньку жалко, на глазах изуродуют…». Бяка испугался того, что он только что нафантазировал, отмахнулся от паскудных мыслей, и понял, что он тоже перебрал. Но решение, что никаких денег из своих кровных он Игорьку давать не будет, было им принято. «Тогда где взять, чтоб отдавать было не жалко?.. А вот где! – вдруг осенило Бяку. – Могли бы и отблагодарить за чемоданчик, так сказать, небольшим процентиком за хранение, – стал думать Бяка. – Что я зря что ли рискую! Но от них дождешься! – и с ненавистью посмотрел на Вадика. – Растекся тут соплей… столько окорока сожрал!». Бяка грубо схватил Вадика подмышки, жестко встряхнул, как какой-нибудь мешок с картошкой, резко сдернул со скамейки и, пятясь задом, поволок к дому. Вадик что-то неразборчиво мычал и вяло, пытаясь опереться, перебирал ногами в белых кроссовках по траве. И снова Бяка поймал себя на мысли, что с Вадиком можно сделать сейчас все, что угодно. «Лимон баксов разом взять! И что я раньше об этом никогда не думал?! Потом можно уйти в глухую несознанку… кто-то этого курьера Вадика в лесу поджидал – сдали свои, среди своих и ищите!.. ограбили, убили, сожгли… Ничего не знаю! Ничего не видел! Ко мне не приезжал… Нет! Не поверят, запытают, по частям резать будут… да еще эта, овца глупая, Тонька… А потом, вдруг кто-то видел, как он приехал на хутор?!» – Бяка с трудом заволок Вадика в свою комнату, в который раз поражаясь, каким тяжелым и неподъемным становится обезволенное тело человека, бросил на голый раскладной диван, подумал было разуть, но побрезговал – даже сквозь кроссовки тянуло вонью запревших носков, и только набросил на гостя изношенное, с рыжими подпалинами от утюга (Райка на нем любила гладить) одеяло. «Какая дурь лезет в голову! – постоял с подушкой в руках над согревшимся под одеялом, тихо и беззвучно спящим на спине Вадиком… одно движение подушкой вниз, колено на грудь, и он, пьяный, сообразить ничего не успеет… задумался, прислушиваясь к чему-то, как будто первые петухи пропели на деревне… и сунул подушку под голову Вадика, – доверчивый у нас все-таки народ, вусмерть нажрется, дрыхнет, когда надо в оба…». Бяка вышел на улицу, его пошатывало, на душе было муторно и тоскливо; взял мусорное ведро у крыльца, прибрался в беседке, выключил освещение, вернулся с недопитой водкой и недоеденной ветчиной в дом, спрятал все в холодильник. Часы показывали полпервого ночи. Было уже достаточно светло. У ворот заскулил, забегал, гремя цепью, пес Байкал. Тонька «со своим сучонком» еще не возвращалась. Бяка, тревожась, прилег на широкую, когда-то супружескую кровать, содрал на весу нога об ногу летние ботинки без шнурков, укутался краем толстого стеганого одеяла и, прислушиваясь к редкому шевелению Вадика на диване, стал беспокойно задремывать.

…Утром, опохмеляясь на кухне вчерашней водкой, – Вадик пить категорически отказался, жалостливо попросил, дрожа всем телом, чая покрепче, – Бяка мрачно, не глядя Вадику в глаза, осведомился о возможности комиссионных за хранение денег.

– Ты чего, старина, добить меня хочешь? – простонал Вадик. Бяка насторожился, но, поглядев внимательно на Вадика, понял, что он это так, к слову. – Какие комиссионные! Ты что, хочешь шефа разозлить? Кредитов лишиться? Прошу тебя, не грузи меня сейчас своей молодецкой крестьянской глупостью. О, как мне херово! – Вадик обхватил руками голову.

– Ну, как же так, – пробовал возражать Бяка, – я же рискую, ну, хотя бы два-три процентика… Ты намекни шефу… аккуратно так как-нибудь.

– Нет, ты несносен, Василич! Ничего намекать я не буду! Какие процентики, что за хрень ты несешь? Отвяжись со своей дурью! Дай лучше таблетку какую-нибудь от головы! – взмолился Вадик.

– Таблетки нет, а вот чайку попей, – с обиженным видом поставил Бяка перед Вадиком на стол кружку с дымящимся, свежезаваренным чаем. – Деньги очень нужны… за ответственность можно и подбросить… – снова было начал он.

– Ты что, идиот полный?! – уже рассерженно зашипел Вадик, дуя на чай, не решаясь сделать первый глоток. – Тебе русским языком говорят – не наглей! Тебе доверяют, а ты начинаешь борзеть... Подумай, что ты имеешь и что можешь потерять из-за своей тупости! Давай больше без этой деревенской дури! – Вадик нахохлился и, приноровившись к горячей кружке, стал быстро пить мелкими глотками чай.

Бяка угрюмо вертел пустую рюмку в руках. Опохмелка обычно приносила ему облегчение, в голове отпускало, возвращалось настроение, даже какая-то куражливая веселость появлялась – так становилось хорошо. Сегодня все было испорчено. Этот лысый гондон все обосрал! А сколько словечек издевательских накрутил… и получилось, что Мишка Макаров полное чмо, распиздяй и деревенский мудак. Нет, он как-то еще гнуснее завернул… Бяка силился сформулировать, что его так занозило в словах Вадика, и пока не мог. Он почувствовал только, как наливается злобой.

Вадик, допивая чай и бегло оглядывая резко помрачневшего Бяку, внезапно сообразил, что на старые дрожжи наш человек вдвойне непредсказуем. «А ведь и по морде съездит за здорово живешь… черт меня дернул с ним вчера напиться! Еще вообразит себе!» – с досадой подумал Вадик, ощущая, как после чая его пробил оздоровляющий пот, как ему становится легче, как восстанавливается более или менее ясность в мыслях. Он понял, что надо как можно быстрее делать ноги и, похлопав себя по карманам в поисках ключей от машины, засобирался в дорогу.

– Ну, пока… загостился я у тебя. Дома, наверное, извелись, – сунул он, запоздало застеснявшись, мокрую от пота ладонь Бяке. Тот хмуро отозвался вялым, недружелюбно-холодным рукопожатием. – Значит, ты понял, до осени все у тебя… – еще раз напомнил Вадик. – Если что, звони! – и, вытирая руку носовым платком, юркнул за порог.

Бяка постоял у окна, понаблюдал, как Вадик возится у машины, протирает зеркала, лобовое стекло, машинально постукивает ногой по скатам, и, подумав, решил все-таки выйти во двор, открыть передние ворота гостю. Байкал, увидев хозяина, в радостно-бурном порыве залаял, заметался у будки при воротах, приветственно отрываясь от земли на задние лапы на натянутой цепи. «Хоть кому-то я нужен еще здесь!» – подумал Бяка, ласково запуская руку в густую, вонючую шерсть пса на загривке. Байкал, извернувшись, подпрыгнул и несколько раз лизнул Бяку в лицо. Бяка мягко отпихнул собаку, сдвинул щеколду на воротах, распахнул половинки ворот и дождался пока мимо проедет Вадик. Вадик, приветственно подняв руку и посигналив, проехал. Бяке захотелось, гримасничая, высунув язык, вытянуться во фрунт и козырнуть, но он вовремя опомнился и только нарочито медленно пошевелил на уровне плеча растопыренной пятерней. Затем вернулся в дом, прошел на летнюю половину. Приоткрыл дверь в Тонькину комнату. Голубки еще мирно почивали. Тонька под одеялом казалась еще массивнее, бесформенным сугробом нависала над своим заморышем, русая голова которого со сбитыми, давно не стриженными волосенками смешно, по-младенчески, торчала у Тоньки где-то посередине ее полных, развалистых грудей. «Тьфу, ты… мерзость какая! – вознегодовал Бяка, с отвращением прикрывая дверь. – Поеду косить, разбужу… кто доить-кормить псарню будет, проспали все, поганцы!». Сходил на скотный двор, рассерженно и нервно кое-как отдоил все пять коров. Доил с опозданием на два часа, бедные коровенки, настрадавшись, подпускали к себе с доильным аппаратом плохо, нервничали, на месте не стояли, молока дали мало. Бяка, чувствуя, что задерживается с покосом, не погнал их в общее стадо, выгнал в загон за скотным двором, решив, что к вечеру привезет им подкормиться клевера с поля. Затем затопил печь в кормозапарнике, замесил кашу с комбикормом для свиней. И только после этого пошел будить Тоньку.

Когда заводил трактор, навешивал косилку, пробовал ее на оборотах, неожиданно вспомнились и «крестьянская глупость», и «деревенская дурь», и Бяка вдруг понял, кто он для них… «Давить вас надо всех, ворье ненасытное!» – с остервенением думал Бяка, выруливая на тракторе в сторону клеверного поля.

 

 

 5.

Первым желанием Витька, когда он отошел от болевого шока, было догнать своего обидчика и всадить ему куда-нибудь в почку нож, а потом еще раз, и еще, и еще… Он нащупал в кармане куртки складник с откидывающимся лезвием, сработанный еще умельцами на зоне. Но мысль, что за нападение на полицейского грозит ему немалый срок – остудила его. В тюрьму он снова не хотел. Только что вышел и обратно туда? Нет, так не пойдет. Туда рисковому человеку всегда успеется, а хотелось пожить вольготно, с оттягом, с ленивой беспечностью и удовольствием. А для этого нужны были приличные бабки, на деревенском баре хапок не сделаешь, а бабки нужно было еще где-то добыть, не засветившись. Так что залипать с этим ментом в первые же дни на свободе был бы чистейший наивняк. А там время покажет, поквитаться еще успеем… Так решил Витек, остывая и принимая снова уверенно-беспечный вид. Впрочем, никто ничего и не заметил, исключая бармена. А бармен был старый кореш из Иванграда, замутились еще до отсидки, вряд ли будет бакланить лишнее… Витек приказал ему «хорошей» водки. «Ты ничего не видел», – сказал на всякий случай, принимая рюмку. Выпил, закурил и вышел на крыльцо клуба. Боль при ходьбе еще отдавала в паху. Витек, морщась, присел на низенькие, с облупленной краской перильца и, без удовольствия покуривая, огляделся. Рядом, сбившись в стайку, длинно плюясь и нарочито-цветисто матерясь, перебивая друг друга в каком-то бессмысленном оре, пили дешевое пиво из горла, беспощадно смоля одну сигарету за другой, полупьяные подростки. «Пацаны, а нельзя ли потише и без плевков!» – раздражаясь, сказал Витек. Что-то было все-таки не так и ему отчаянно захотелось потрогать больное место, хотя бы через карман штанов. Пацаны почтительно притихли. «Шли бы вы, поплясали!» – не выдержав сунул руку в карман штанов Витек. Пацаны, как один, щеголевато отстреливая щелчками недокуренные сигареты в кусты за крыльцом, послушно, гуськом потянулись в клуб. Витек, привстав с перил, пощупал через тряпку кармана свое самое главное. Все было при нем, кажется, целое и невредимое, он с облегчением вздохнул, повеселел и всмотрелся в дальний, плохо освещенный угол крыльца. В толстой, с некрасивым круглым лицом девахе с трудом узнал дочку Бяки Тоньку Макарову. Рядом с ней крутился, что-то быстро говорил, часто вставал с перил и снова садился, механически-бережно придерживая правой рукой левую, какой-то доходяга, кажется, работник Тонькиного отца, что-то типа вывезенный с матерью из Москвы, вроде Игорьком зовут… Витек до этого встречал его несколько раз у деревенского магазина, запомнил. Придурки, отметил Витек, критически оглядывая пару. Он вспомнил Тоньку белесой неуклюжей свинкой в школе, всегда застенчивой и какой-то сконфуженной, смотревшей на парней старшеклассников глазами, полными вожделенческой мути раннего созревания. Внезапно что-то подсказало ему, что эта «толстая чмошница» и этот«полный задрот» могут быть полезны ему. Какое-то странное чутье вдруг повело его к ним, как маньяка ведет к уловленным жертвам. Тонька раздвинула тонкой, буратинистой прорезью рот в подобие улыбки и сделала попытку даже помахать ему рукой. Доходяга тоже обернулся в его сторону и остро, настороженно взглянул. Витек, вдруг однозначно понявший, что ему надо от них, уверенно и с распоясанной небрежностью хулигана шагнул в сторону парочки.

– А я смотрю, ты не ты… нет, думаю, все-таки Макарова, – подошел Витек к Тоньке с Игорьком, сдержанно улыбаясь своими красивыми, нагловатыми глазами.

– Да, давно не виделись, – смущенно зашарила руками по перилам Тонька, не зная, что сказать.

«Квашня тупая», – подумал Витек и протянул руку Игорьку:

– Виктор.

Игорек представился, нарочито, как показалось Витьку, не отрываясь от перил. Ладонь у него была несоразмерно росту большая, каменно-загрубевшая, расплющенная тяжелой физической работой. Витек хищно прицелился: гонористый, вроде, не лох бздиловатый, но оценил однозначно… мужик.

– А что так редко ходим в клуб? – спросил Тоньку. – Первый раз вижу вас здесь… Отец не пускает? Работа, наверное, все работа… поле, свиньи, коровы.

– Да нет, – засмущалась Тонька, – отец, наоборот… хотя работы хватает.

– Как, кстати, батя-то, не женился еще? Я его как-то видел тут, едет на новом тракторе, все блестит, сверкает… вполне солидно чувак смотрится. – От Витька не укрылось, что при упоминании Тонькиного отца Игорек напрягся и помрачнел.

– Не женился, – сухо сказала Тонька, – все по-старому.

– Знатный жених… богатый, – пробросил Витек, – надо ему бабу найти… молодой еще.

– Пятьдесят два, – уточнила Тонька.

– Не возраст для мужика, который всегда на свежем воздухе да на парном молочке, – внимательно, заиграв глазами, посмотрел Витек на Игорька. Игорек недовольно отвернулся в сторону. «Бяку точно не любит, – с удовлетворением подумал Витек, – нормально!».

– А не принять ли нам грамм по сто за встречу? – предложил вдруг Витек. – Выпить мне что-то сегодня охота… как смотришь, Игорище?

– Да нам бы домой уже… – неуверенно сказала Тонька, просительно и по-свойски подергав Игорька за полу куртки. Игорек промолчал.

«Да они, похоже, спарились, – отметил Витек, – Бяке круто повезло» – ухмыльнулся про себя.

– Ну, так что, мужик? – с подначкой спросил Игорька.

– Можно и выпить, – принял вызов Игорек.

Тонька неодобрительно зажевала тонкими губами, хотела что-то сказать, но хватило ума сдержаться. Витек, пропуская ее первой в клуб, поощрительно приобнял за плечи, хотя его так и подмывало шлепнуть эту толстую свинью по ее жирной заднице. Но тоже сдержался. Надуто-сосредоточенный вид Игорька говорил о том, что тот вряд ли бы оценил такой жест как дружески-приятельский. А ссориться с ним сейчас Витьку было крайне нежелательно. Хотя этот заморыш своей остренькой крысиной физой его явно начал раздражать. Вот бы кому он врезал сейчас с удовольствием, ни с того ни с сего… Витек почувствовал, как его начинает переполнять не знающая выхода злоба, не отомщенная обида на Андрюху Смирнова и за что-то на всех окружающих разом; он уловил в себе, как начинает просыпаться, царапаться и метаться в нем тот зверек бешеной ярости и сладостного нетерпения, который укротить можно было, только сделав кому-нибудь больно. Такие ощущения возникали в нем, когда он прижигал чужое, трепетное, покрывающееся испариной тело раскаленным утюгом, подносил шило к глазу… Проходя душный, блистающий рябью опрокинутого ночного неба зал с пляшущей романовской ребятней, Витек выхватил взглядом в высверках разорванных огней бледное, красивое лицо Людки Демьяновой. Витек дотянулся до него своей злобой, словно ядом плюнул, и, умиротворенно предвкушая, на ком он сегодня может отыграться, стал остывать. Вполне спокойным и даже улыбчивым он провел своих гостей мимо бара длинным, темным коридором в комнату для приватных встреч.

Это было небольшое помещение, почти квадратное, может быть, четыре на четыре метра, когда-то служившее кабинетом заведующему клубом. С тех далеких, уже полумифических времен на стенах комнаты каким-то чудом сохранились в простеньких деревянных рамочках несколько почетных грамот за призовые места в районных и областных смотрах Романовской художественной самодеятельности. Но на самом видном и почетном месте, в простенке между окнами, в пышной раме, богато декорированной раскрашенными под золото невиданными, «райскими» цветами, красовалось, словно погребальный венок, свидетельство о регистрации Орешникова В.А. в качестве индивидуального предпринимателя. Стоял по стенке с тех незапамятных времен полированный, неубиваемый шкаф-шифоньер, в углу письменный, тоже еще советский, из грубой дээспэ стол, пара простеньких стульев. На полу был постелен вполне еще сносный, незатертый, чистый палас, на котором шиковатым островком были расставлены четыре мягких кресла и журнальный столик посередине. Витек усадил гостей в кресла, подошел к шкафу, открыл дверцу:

– Что будем пить, господа? Девушкам, естественно, винца, – бодренько сказал он, рассматривая полки, уставленные бутылками, – есть хорошее, чилийское. А мужчинам? Мужикам? Что желаете, ваш бродь Игорище? Виски, коньяк?

– Да все равно, – пожал плечами Игорек, – можно виски. – Он все силился разгадать, с какого это перепуга блатной Витька Орешников так прогибается перед ними. Что-то подсказывало ему, что тут что-то не так.

Тонька из кресла внимательно рассматривала почетные грамоты на стене, потом встала и подошла к ним вплотную.

– Давно хочу выкинуть этот совок, – проследил за ней искоса от шкафа Витек, – да обои полиняли, и под рамками теперь белые пятна. Надо переклеить стены и снять это говно.

– Во, а тут моя мамка, – как всегда нерешительно сказала Тонька и прочитала, конфузясь, вслух: – «Награждается трио: Н.И. Ветрова, Л.М. Кабанова, Р.С. Макарова за лирическое исполнение песни «Старый клен»»… – Тонька обернулась к Витьку: – Можно я ее заберу, – спросила она, неожиданно разволновавшись.

Витек посмотрел насмешливо и с интересом:

– Да хоть все забирай… меня от этого коммуняцкого хлама тошнит. Бабки надо было людям платить, бабки! А они эти бумажки, которыми даже подтереться неудобно, совали. Порожняк гнали, вот и просрали все, дешевки… На бабках все держится, на бабках! Америкосы давно это поняли, и живут лучше всех!

Тонька сняла рамку со стенки, сдула с нее пыль, вернулась на прежнее место. Грамоту положила под руку на столик.

– Вот видишь, – показал рукой Витек на стену, – теперь белое пятно… Ладно, зеркало повешу…

– Вот скажи мне, американец, сила в чем? – неожиданно подал голос Игорек. – В деньгах? Я думаю, сила в правде, тот, за кем правда, тот и сильней.

Витек с удивленной оторопью посмотрел на Игорька:

– Ты это… о чем?

– Да о том, на чем все держится, – опустил глаза в пол Игорек.

– Постой, постой, что-то ты очень знакомое сейчас сказал, – заинтересованно развернулся в сторону Игорька со стаканами в руках Витек. – «Сила в правде… за кем правда, тот и сильней»…

– Это «Брат-два», – морщась, проронил Игорек, укладывая нездоровую руку на колени.

Тонька могутно шевельнулась в кресле и с восхищением посмотрела на Игорька.

– Да, точно, вспомнил, – подошел Витек к столику и начал расставлять стаканы, бутылку вина, блюдце с солеными орешками, – Нам это кино на зоне показывали… много туфтового, но в целом ничего, там этот главный герой вполне правильного пацана играет… Но это же кино, Игорище, в жизни-то все по-другому. Сила, она в силе, – посмотрел он на больную руку Игорька, – и в том, чем можно заткнуть каждого – в бабках. Все остальное фраерский треп… Так, значит, тебе вискаря? – снова победительно направился Витек к шкафу.

– Не каждого можно заткнуть деньгами, – вдруг неожиданно вырвалось у Игорька, – иногда лучше сдохнуть, чем издевательства и подачки терпеть!

– Вот тут ты правильно рисуешь, – сказал, не оборачиваясь, на мгновение застыв перед раскрытым шкафом, Витек, – от беспредела люди, бывает, на автоматы бросаются. «Это он, лопушок, зря, – быстро соображал Витек, – тут он прокололся, тут мы его и пощупаем». И уже не сомневаясь, взял с полки специальную бутылку виски с клофелином и разбавленный водой коньяк.

– У нас на зоне был мужик, который отказался ходить к куму, – начал по ходу сочинять он, возвращаясь с бутылками к журнальному столику, – решительно так отказался, не буду стучать и все… они его начали прессовать – придирки, избиения, карцер. Он не выдержал, бросился на колючку, ну, с вышки его очередью и срезали… Вот так, Игорище… понимаю тебя, давай за то, чтобы все рассосалось! – Он налил полный стакан Тоньке и по половинке Игорьку виски и себе коньяку. Чокнулись. – До дна! – с воодушевлением предложил. – За встречу и знакомство!

Тонька нерешительно подняла стакан с вином, вопросительно-предупреждающе взглянула на Игорька.

– А давай! – вдруг назло ей почему-то сказал Игорек. – До дна, так до дна… все равно мы все на дне! – И неожиданно ловко, с каким-то странным профессионализмом, опрокинул разом стакан в глотку.

– Вот это по-нашему, по-пацански! – сказал Витек и тоже махнул залпом свой разбавленный коньяк, выразительно посмотрев на Тоньку.

– Опьянею, – промямлила Тонька и начала пить вино мелкими глотками.

– Раз!.. – закричал Витек. – Два!.. три!.. – на «девять!».

Тонька допила стакан, поставила на столик, вытерла ладошкой губы и решительно запихнула почетную грамоту «с мамкой» в сумку под бок.

Витек придвинул ей орешки, Игорьку предложил сигарету. Уже после первых затяжек Игорька повело. Усилиями воли он старался смотреть трезво, держать лицо, несколько раз в голове мелькало, что он хмелеет слишком быстро и не подпаивает ли его этот блатарь как-то специально? Он хмурился, старался смотреть на Витька с упреждающей строгостью и даже спасительно попытался затушить сигарету в блюдце с орешками. Витек недовольно встал и принес с подоконника пепельницу.

– Между первой и второй… – брезгливо вытащил он окурок из блюдца и бросил в пепельницу. – Не так ли, красавица моя? – обратился к Тоньке и налил ей снова полный стакан. Тонька захихикала и, как показалось Игорьку, «дала» Витьку глазами. «Мстит, что не пляшу под ее дудку», – зло подумал Игорек и отважно подставил стакан под горлышко бутылки, нацеленной в его сторону рукой Витька. На этот раз Витек отмерил ему уже три четверти стакана. Игорек, не дождавшись каких-то обязательных слов и чоканий, заглотнул в два приема и эту порцию вискаря. Тонька надулась и вылакала до донышка, как воду, свое вино. Витек, кажется, тоже принял еще коньяка. Вроде он даже как-то нарочито демонстративно водил перед глазами Игорька стаканом со светло-коричневой жидкостью… и картинно медленно выпивал, шумно выдыхая и крякая. «Это он показывает, что пьет на равных», – догадывался Игорек и пытался додумать, связать мысли, что все тут неспроста, но нахлынувшая обида на Тоньку, что сразу начала перед чужим видным мужиком жопой вертеть, ненависть к ее отцу, что держит его за скотину бесправную, за раба свинячьего, так неожиданно больно сжали его сердце, что он едва не разрыдался и начал горячо рассказывать Витьку, впрочем, не Витьку даже, а кому-то другому, внимательному и все понимающему, доброму человеку, что живет он хуже пса цепного, спит и ест в кормозапарнике, работает как негр на плантации за тарелку супа, что он давно бы повесился, если бы не Тонька, и что к осени он стрясет с Бяки кровные, потом заработанные, и уедут они с Тонькой отсюда куда глаза глядят… Впрочем, этого он уже и не помнил, как не помнил, когда перебралась со своего кресла к нему на подлокотник Тонька, как смущенно и нежно обнимала его и жалела, стыдливо целуя в голову. Не помнил, что он долго и бурно разъяснял Витьку, отвечая на его дешевые вопросы-подковырки, почему Бяка не платит ему, своему работнику, хотя всем известно, что Бяка мужик небедный. Осталось только в сознании, в какой-то кошмарной, лохматой мешанине сцен и видений, невнятное пятно смыслов, неясное мерцание мыслей, главных и определяющих тогда весь бред пьяных откровений… После мучительных попыток припомнить потом, о чем он больше всего говорил, вынырнуло вдруг откуда-то в памяти это нечто, это облако беспокойства и тревоги… И он вспомнил, что это была его болтовня о недавнем кредите Бяки и что помимо кредита тот немало выручил год назад на клевере, осенью на мясе, что денег у него где-то запрятано немерено… что их надо найти, взять положенное ему, честно заработанное, всего-то пол-ляма, и распрощаться навсегда с этим вонючим Свинячьим хутором, кормозапарником, кровососом Бякой…

Все это потом – отрывочное и темное – мучительно выстраивал, кроил в подобие чего-то завершенного Игорек, и с отчаянием признавался себе, что наболтал много лишнего и может быть даже непоправимо-рокового – с этой блататой нельзя связываться, нельзя откровенничать, на этом ведь погорела его мать… Единственное, что успокаивало, что он почувствовал тогда особую теплоту и преданность Тоньки. И это радовало, оставляло зацепку, что вместе они выберутся, выпутаются как-то вообще по жизни… Ну и конечно оставалась надежда, что и урка тоже нажрался в хлам, ничего не помнит. Но на это была слабая надежда. Ведь как говорит Тонька, а она была потрезвее, она-то и доволокла его до дома, этот крендель не случайно выпроводил их через заднюю дверь, чтобы, значит, без лишних свидетелей все осталось. Значит, все четко соображал, продумывал детали. Да и прилип он к ним тогда на крыльце клуба только для того, чтобы пронюхать, есть ли у Бяки деньги, дошло через какое-то время до Игорька.

…Спровадив с довольно бесцеремонными понуканиями в ночь, практически уже ничего не соображающих гостей через запасный выход с тыльной стороны клуба, Витек довольный, что все было разыграно как по нотам, вернулся в директорскую комнату и первым делом спрятал поглубже в шкаф бутылку виски с клофелином (пригодилась все-таки). Чувствовал он себя превосходно. Этот дешевый фраерок, доходяга гребаный (хотя, что-то он из себя мнит), при каком-то странном одобрении толстухи рассказал ему все. Теперь он знал, где взять серьезное бабло… В самом добром расположении духа, вольготно закинув ноги на столик, Витек посидел в кресле, покурил, погрыз орешков. Пить больше не стал, впереди было еще одно важное дельце, в котором, знал по опыту, лишний алкоголь не помощник. Посидел, подумал, снял ноги со стола, энергично поводил вправо-влево раздвинутыми коленями. Боль в паху ушла полностью, нигде даже отдаленно не тянуло, не щемило. «И все-таки надо проверить на деле, – усмехнулся Витек, – тут выпивка еще как обезболивающее…». Через пару минут бодро встал с кресла, расправил модные узкие штаны на коленях, поднял в стойку (подсмотрел в каком-то сериале) воротник рубахи и, не забыв щелкнуть выключателем на стене у порога, вышел в зал.

Было уже далеко за полночь, веселье угасало, притушили музыку, отключили пульсаторы света. Никто уже не плясал, не резвился, кто не ушел, утомленно расселись за столики по углам, вяло потягивали пиво и коктейли. Людка Демьянова изнуренно-похудевшая, а от того еще более красивая, сидела с подружкой у барной стойки, прихлебывала из высокого стакана, улыбалась, искала рассеянно глазами что-то в воздухе. «Скучает… это то, что надо» – решил Витек, подошел и бесцеремонно положил руку на туго обтянутое джинсами бедро Людки:

– Грустно без мужика, Людок? Могу развеселить!

– Убери лапы, не в бордели! – грубо сказала Людка, сбрасывая руку Витька.

– Опаньки! Во мы как заговорили! – нехорошо засмеялся Витек. – Недотрога, значит, – и тут же поправился, поднимая руки вверх: – Не в настроении… понимаю, нет проблем… Может чего-нибудь посущественнее этого пойла, для поднятия духа, так сказать… – показал глазами на Людкину емкость с какой-то мутной жидкостью и долькой желтого лимона, проткнутого соломкой.

– Сегодня не хочется, – уже более миролюбиво сказала Людка и посмотрела на подружку: – Ты как? Я ухожу, – соскочила с высокого табурета, стала застегивать ворот рубашки повыше. – Идем?

Подружка, Витек ее не знал, видимо, из приезжих, – хитренько посмотрела из-под густой низкой челки на Витька, потом на Людку, и благоразумно решила остаться еще «на полчасика». Витек одобрительно усмехнулся: «Сечет, коза!», и двинулся вслед за Людкой к выходу.

Ночь выдалась совсем не июльская – темная, после дождей прохладная. Небо с северо-востока, из-под светлой предрассветной полосы затягивало высокими, бугристыми облаками. С подоблачной стороны сердито налетал, шумел листвой на деревьях свежий ветер. Людка ежилась в одной тоненькой рубашке. Витек снял куртку, набросил Людке на плечи, попытался приобнять.

– Не надо, – сказала Людка, неприязненно и решительно выворачиваясь из-под руки Витька, – и, вообще, я одна дойду, – подумала, сняла куртку и вернула ее Витьку.

– Что так? – посуровел Витек. Принимая куртку, не стал надевать, оглянулся, бегло пошарил глазами по сторонам. Ни души. До ближайших домов метров триста, все спят.

– Да как тебе сказать, Витя… – загадочно улыбнулась Людка. Витек в сумерках не то чтобы увидел, скорее почувствовал эту предательскую бабью улыбку: «Сучонка!» – Сегодня со мной случилось такое… – затаенно сказала Людка, – что нам… ну, в общем, нам лучше больше не встречаться…

– Понятно, – хмыкнул Витек, – новый трахач появился… и кто он, этот шустрик?

– Зачем тебе… – показалось, снова улыбнулась Людка, – один хороший человек… он мне еще со школы нравился.

– А я не хороший? – длинной струйкой сплюнул сквозь зубы Витек, внимательно приглядываясь к темному силуэту у дороги заброшенной, полуразрушенной подстанции, когда-то питавшей электричеством зерносушилки совхозного тока.

– Я не это хотела сказать… при чем здесь ты, – попыталась оправдаться Людка. – Просто я поняла сегодня, что он мне нужен, ну, что он хороший…

– Хочешь, я скажу, кто этот «хороший»? – в упор посмотрел на Людку Витек и стал торопливо, словно куда-то опаздывая, натягивать на себя куртку. Поравнялись с подстанцией. Людка, словно что-то почувствовав, со страхом посмотрела снизу вверх на Витька. Сказать ничего не успела. Витек глухо и больно залепил ей рот левой рукой. Правой обхватил за бедра, оторвал от земли, потащил в разбитый проем подстанции. Поставил лицом к стене. Почувствовал, как затрепетала Людка. Молча нашарил и расстегнул молнию, рывком приспустил джинсы у жертвы, встряхнул и наклонил вперед. Людка интуитивно уперлась руками в стенку, невнятно под ладонью прокричала что-то. Коротким ударом кулака по почкам, Витек прекратил всякое сопротивление… Он взял ее яростно и сильно, с остервенением. Заканчивая, прищемил мочку уха зубами, зашептал, глотая обильную слюну:

– Привет твоему менту поганому… передай, что у меня стал еще крепче!

 

 

6.

Сенокос у Виталика Смирнова с того злополучного наезда косилкой на камни явно не заладился. И погода стояла отменная – каждый день солнце и ровный, теплыми нежными волнами суховей с юго-востока, откуда-то из жарких далеких пустынь, только успевай утром пораньше валить траву, шевелить в обед и сгребать к вечеру в воздушные, пролитые цветочными духами копны. И настроение было азартное, заводное, чувствовал себя Виталик превосходно, бодро, каждый день выспавшимся вставал до солнца, успевал подоить коров, процедить молоко, включить сепаратор, пока поднимется Томка, а затем рвался на огромное запущенное поле рядом с плотиной в окрестностях уютной, давно уже ставшей дачной деревушки Хорьковки – там он после романовского оврага набирал каждое лето основную массу сена. Травы у запруды, рядом с водой, выдавались особенно сочные, чистые, без привычной осоки, пижмы и татарника. Коровы зимой, как давно приметил Виталик, ели сено с хорьковских делянок с удовольствием и бережливо, редкая прядка сена, как малосъедобная, выдергивалась чувствительными коровьими губами из кормушки и втаптывалась в навоз… И с рабочими руками для дружной, особенно разворотистой работы на сенокосе, был полный порядок. Приехал погостить, будучи в отпуске, из города брат Федька, шурин Колька, временно безработный после закрытия завода, зарулил от безделья в деревню к сестре на своей ухоженной, но, увы, уже не престижной, «девятке» из Москвы… Три здоровых сноровистых мужика, Томка, плюс родители на подхвате, Маринка, за все рабочие выходные взявшая недельный отгул. Андрюха, правда, не появлялся… Да такой артелью с сеном можно было играючи управиться недели за полторы.

Но уже на третий день аврала стал чихать и кашлять, глохнуть на ходу трактор. «Похоже, спекся, железный конь… – сокрушенно определил Виталик, когда машина в самый неподходящий момент окончательно встала в поле, – пора покупать новую лошадку». С помощью соседа Лехи Зайцева, у того еще каким-то чудом был в рабочем состоянии «дизель», отбуксировали трактор к дому. Два дня с шурином ковырялись в железках. Два золотых, бесценных денечка! Виталик злился, нервничал. Пришлось по утрам ездить на «Волге» с дедовской «литовкой» в Хорьковку. Но это же не работа, насмешка и издевательство какое-то – махать косой, продвигаясь вперед в час по чайной ложке, да еще когда заедают по утру комары да мошки. Так до белых мух можно было промахать… Спасибо, шурин оказался мужиком рукастым, к концу второго дня трактор все-таки завели. Виталик на следующий день косил до глубокого вечера, заканчивал уже при свете фар. Насушили к субботе сена прорву, на двух коров точно, весь луг был заставлен островерхими, шлемовидными стожками. Теперь надо было энергично и решительно перевезти все домой, на задворки, где за сараем обычно метали скирды на зиму. Виталик прицепил тележку с высокими, досками нашитыми бортами к трактору, народ – Томка, Федька, Маринка, Колька – побросал вилы и грабли в тележку, попрыгал через задний низкий борт следом… Тронулись с шутками-прибаутками. Едва выбрались за деревню в сторону Хорьковки, на ходу отвалилась серьга у прицепа тележки, зарылась с разгону острым хоботом в землю, с бабьим визгом и суровым мужским матом попадали люди друг на друга в тележке. Хорошо, что всегда осторожный Виталик ехал на небольшой скорости, не гнал, как другие, а то и до увечий в таких делах не далеко… Приваривали серьгу на Свинячьем хуторе у Бяки, только у него на всю округу был сварочный аппарат. Еще один день профукали. Ночью – вот уж не везет, так не везет – украли половину стожков на лугу. Кто? Можно было только догадываться. Следы от колесника вели к шоссе, а там, на асфальте, терялись. Первым делом подумали, по давней привычке, на всегда наглых и вороватых обитателей Кирпичевки, небольшого поселка километрах в пяти по дороге в сторону города, по общей оценке, решительно не отличающихся трудолюбием и скромностью поведения. Да и как иначе думать, если кирпичевские регулярно по осени устраивали набеги на картошку и капусту романовцев. Что с них возьмешь, «тюремных», разводили руками романовцы, подразумевая, что кирпичевцы были потомками насельников небольшого лагерька, устроенного после войны рядом с открытым тогда же кирпичным заводом. Глины там были отменные, а стране до зарезу нужен был кирпич… Виталик с шурином поездили на его неприметной «девятке» по Кирпичевке, посмотрели по дворам у кого были сметаны свежие скирды, поспрашивали аборигенов. Но сено, оно везде сено, по цвету и запаху особо не отличается (хотя, свое Виталик распознал бы и по цвету, и по запаху), а чтобы кого-то из своих «заложить», даже если что-то и знали, этого кирпичевцы по раз и навсегда установленным еще в суровые времена правилам, позволить себе не могли. Пришлось Виталику наверстывать упущенное, то есть, пополнять украденное, еще тремя днями ударной косьбы. И растянулся его сенокос не на полторы недели, как виделось поначалу, а на все три.

Метал Виталик последнюю скирду на задворках уже только с Томкой. Городские помощники разъехались, родителей решили пощадить – возраст, достаточно намаялись за сезон.

…Виталик орудовал вилами у основания стога, как всегда в спором деле, с полной выкладкой сил, молча, сосредоточенно, нервно. Подходила к концу первая декада августа, пахнуло осенью, похолодало, утренняя туманная дымка долго не расходилась, готовая собраться в дождевые облака. И Виталик спешил, решительно и глубоко насаживал на вилы сена побольше, с натугой, так, что вибрировал и выгибался гибкий черенок в руках, выбрасывал тяжелые, лохматые охапки на скирду, где их принимала Томка, раскладывала равномерно по краям и середине стога, утаптывала.

– В середку клади побольше, в середку! – сердился Виталик, отбегая в сторону и критически оглядывая скирду, – выводи на конус, разлаписто получается!

– Ты бы раньше сказал, – кричала сверху Томка, – на конус теперь у тебя сена не хватит!

– Хватит! – недовольно откликался Виталик, задирая голову вверх и счищая ладонью сенную труху с шеи. – Могла бы и сразу подсказать, сверху виднее!

Томка оказалась права, сена на конус не хватило, скирда получилась раскисшая, широкая, с рыхлыми боками.

– Эх, набьет дождя в середку, погниет все к чертям собачьим! – вполголоса заругался Виталик внизу.

– Ну, что там? – громко спросила Томка. – Не слышу!

– Плохо! – еще сердитее отозвался Виталик. – Воронье гнездо какое-то, а не скирда! Чего там ходила, мечтала!

– Ну, вот, я во всем виновата… – кажется, засмеялась Томка. –Пройдись побольше грабельками по бокам, подчеши, постройнее будет…

– Сиди там… грабельками по бокам! – уже всерьез начал злиться Виталик. – Сразу неправильно, слишком широко, заложили. Говорил, поуже, поуже надо было основание завивать!

– Что делать будем? – устало сказала Томка, усаживаясь на сено. – Притомилась что-то я.

Виталик нервно заходил вокруг стога с граблями, обтесывая бока:

– Каракатица получилась, а не скирда!.. Пленкой укрывать будем!

Он сбегал куда-то в сарайчик, где хранил инвентарь и всякую ерунду, притащил волоком порыжевшую от дождя и грязи, сложенную в несколько слоев (когда-то до теплицы укрывал огуречные грядки) полиэтиленовую пленку. Принес лестницу, приставил к скирде, и, раскинув пленку по земле, стал подавать одним концом, забираясь по лестнице, Томке на верх стога. Пленка удивительно точно, словно по заказу, укрыла половину скирды, легла по бокам почти до земли.

– То, что надо! – подобрел Виталик и сходил за еще одним, таким же, куском пленки.

Когда укрыли вторую часть стога, прижали пленку от ветра тяжелыми жердями, и спустилась по лестнице на землю Томка, Виталик, грустно посмотрев на жену, сказал:

– Все! Надо в фермеры подаваться!

– Решился все-таки?! – Томка осторожно заглянула в потемневшие от тяжелой работы и нервного возбуждения глаза Виталика.

– А куда деваться! – вскинулся Виталик. – Технику надо менять, все износилось, все! Это ж надо, серьга на ходу отвалилась… хорошо, что еще не угробил кого!.. А если бы пресс-подборщик был, я бы рулонов накрутил по четыреста килограммов, попробуй укради такой! И не возились бы сейчас с этими скирдами… Кредит дадут, все что-нибудь посовременнее куплю. Бяка говорил, сейчас бэушная техника есть неплохая… и недорого… – Виталик, остывая, вопросительно посмотрел на Томку.

– Надо попробовать, а там видно будет, – незаметно вздохнула Томка. – У людей же получается, а мы что, хуже!

– Я вот думаю, с чего начать? – поборол неуверенность Виталик. – Бумажки всякие оформлять…

– А ты к Бяке сходи, чего стесняться… он опытный, что-нибудь да подскажет! – уже тверже сказала Томка, помогая Виталику отнести лестницу к сараю.

Виталик согласился, сказал, что в выходные съездит. Начал засеиваться мелкий, как через ситечко, холодный дождик. Виталик довольный, что с сеном управились вовремя, пошел, почесываясь, топить баню.

На следующий день он позволил себе поспать подольше. Хотя, что значит «позволил себе»? Тут позволяй не позволяй, а привычка сильнее. Так подумал он, когда, как по команде, проснулся в начале пятого и засобирался было доить коров. Томка остановила и заставила снова лечь в постель. Виталик согласился, понимая, что после трехнедельного аврала надо и отдохнуть. Лег, долго не засыпал, слушал сквозь полудрему, как возится на кухне Томка, позвякивает ведрами, позванивает стеклянными трехлитровыми банками под молоко; слышал, как она откинула крючок на двери в сенях, как пошла, подшаркивая, по зацементированной дорожке в сторону сарая, как где-то через час грузно прочавкали копытами по сырой земле (дождь, похоже, не переставал всю ночь) коровы мимо окон на улицу, а одна по привычке почесала бок об угол терраски… Виталик лежал и думал, что надо проверить мотоблок к предстоящей копке картошки, посмотреть, что с бензином в канистре, подготовить навесной плужок. Потом он все-таки заснул, и спал крепко, не просыпаясь, уже до одиннадцати. Проснулся с мыслью, что к Бяке надо съездить уже сегодня, а то неровен час в выходные ускачет куда или запьет. Бяка, по слухам, тоже закончил сенокос, и его по случаю завершения важного дела видели несколько раз у магазина с водкой. «И что они ее так жрут ненасытно? – пробросил он лениво в голове уже жеванную-пережеванную мысль. – Говорят от тоски, одиночества… Ну, ладно, Бяка… жена умерла… дочь, не пришей к кобыле хвост… А вот почему сосед пьет, Леха Зайцев, все у него хорошо, жена, дети нормальные, хозяйство… или вон Ванька Кузнецов, ему-то чего надо! Жена, сам, в школе работают… дочь врачиха, сын в Москве на хорошей должности… все есть… У него-то какая тоска?! Не поймешь их, каждый со своими прибамбасами…» – уклонился Виталик от дальнейших размышлений, вспомнив неожиданно, как мелькнуло в окне, а затем спряталось за занавеской лицо Ваньки Кузнецова, когда ему Генка Демьянов в ухо вмазал. «То-то позлорадствовал, наверное… И что мы так живем, не по-людски!» – решительным вставанием окончательно отогнал от себя всякие ненужные умствования Виталик и поймал себя на приятном осознании, что ему, слава Богу, никогда не хочется выпить, а все время что-то делать и делать… Вот как сейчас, надо умыться, поесть и заняться мотоблоком, а после обеда сгонять к Бяке.

Подруливая на «Волге», со временем все чаще тревожно поскрипывающей корпусом (и эта сыпется!), по аккуратной, недавно подсыпанной щебенкой дорожке к Свинячьему хутору, Виталик с удовлетворением, как если бы это было его хозяйство, отметил вернувшийся порядок и чистоту по обочинам дороги. «С работником оно повеселее получается, а то без супружницы совсем завшивел Бяка». Только вот голубые ели, густо высаженные вдоль шоссе, придавали дороге мрачноватый, какой-то траурный вид. «Я бы на его месте, как у того немца, посадил яблони», – подумал мельком.

С угрюмым, тоскливо-озабоченным лицом встретил Виталика и хозяин усадьбы. Бяка, нахохлившись, сутуло сидел, поджав ноги, на скамейке у крыльца, длинными затяжками курил, что-то невесело, задумавшись, перебирал в голове, не окрикнул даже пса, который злой, вонюче-мохнатой массой, гремя цепью, бросился без лая на Виталика из конуры у ворот. Виталик с трудом увернулся, шустро отскочив на безопасное расстояние.

– Зверюга, зажрет, если наскочит! – сказал Виталик, бочком, не спуская глаз с ярившейся на задних лапах, задыхающейся в ошейнике собаки, приближаясь к Бяке.

– Думаешь? Надо испытать, – загадочно произнес Бяка, вяло пожимая руку Виталика. Ладонь у Бяки была холодная и влажная, «какая-то неживая», отметил Виталик. Да и всем своим видом Бяка был не фонтан. Очень уж бледное и рыхло-обвалившееся было у него лицо.

– Что смотришь? – спросил Бяка, с усмешкой фиксируя чрезмерно пристальный взгляд Виталика. – Что-то мне не по себе сегодня, кажется, сердчишко опять пошаливает, – осторожно похлопал рукой левую часть груди.

– Давай, сгоняю за фельдшерицей, – для порядка предложил Виталик, – может, укол какой сделает, тут шутить не надо…

– Ерунда, от переутомления, корвалольчику накапаю, пройдет… Две недели с этим сеном спины не разгибал… сейчас вот за подлесок взялся, со стороны бора все жуть как заросло, мульчер с трудом берет, – смягчившимся на заботу Виталика голосом, сказал Бяка. – Ты-то с сенокосом управился?

– Да кое-как, – махнул рукой Виталик, – техника совсем никуда, все старое… Это ж надо, серьга на ходу отвалилась… – привычно начал он и, обрадовавшись удачному повороту в разговоре, заспешил перейти к сути дела.

Чем дольше говорил Виталик, тем отчужденнее и мрачнее становился Бяка. Думал он о чем-то своем, слушал вполуха. Лишь изредка из приличия поворачивал в сторону Виталика свое бледное, съехавшее лицо, усмешливо и затаенно улыбался. «Не вовремя я, что-то с ним не так, – ловил глазами настроение Бяки Виталик. – Надо все-таки на обратном пути попросить Светку Пономареву забежать к нему…».

– Значит, все-таки решился… ну, что ж… дело хозяйское, – медленно и неопределенно сказал Бяка, как бы выслушав до конца Виталика. – Тут главное решиться – или ты, или тебя! – неожиданно вырвалось у него. После чего Бяка долго глядел перед собой в никуда, старательно ковыряя носком сапога ямку в земле. – Мне сейчас, честно скажу, брат, не до тебя, – посмотрел он кисло на Виталика, – но я понял тебя… тебе нужен, как я понимаю, ходок, проныра. Один ты всю эту трихомундию с выделением пая, межеванием, кадастровым паспортом, лицевыми счетами не потянешь… Есть у меня такой, я ему, кстати, может, сейчас звонить буду… – Бяка сморщился, как будто хлебнул уксуса. – Под ним одна юридическая фирмешка ходит, как раз такими делами промышляют… они тебя тысяч на восемьдесят-девяносто раскрутят…

Виталик насторожился, почесал под штаниной, видимо укушенное муравьем место. Черные крупные муравьи, как заметил он, сноровисто и озабоченно в изобилии сновали по столбикам скамейки и нижним доскам терраски. «Древоточцы, – машинально отметил Виталик, – разведутся, труха от теса останется, надо было Бяке и терраску каменной строить…».

– А что делать? – продолжил устало Бяка. – Самому пороги обивать – дороже встанет, каждой вшивоте придется совать, а тут деньги пакетом отдашь, все необходимое в одном пакете и получишь… По-божески возьмут и быстро все сделают, они тут все в одном котле варятся… Это они тебя потом по-крупному будут ошкуривать, а пока моему знакомому будет только выгодно оформить тебя в фермеры как можно быстрее… По-божески возьмут, – повторил еще раз Бяка, искоса наблюдая за беспокойно заерзавшим на скамейке Виталиком. – Да не бзди преждевременно, не в тюрьму идешь, – ободряюще толкнул он плечом Виталика. – Запиши телефончик этого щегла… я ему сегодня все-таки позвоню, – Бяка прерывисто вздохнул, – скажу про тебя, а ты ему в понедельник звякни, он все устроит быстренько… свои десять процентов не упустит. Есть на чем записать?

Виталик извлек из бокового кармана камуфляжной куртки, привезенной шурином с какого-то армейского склада, шариковую ручку, неизменный блокнотик с зарисовками затейливых наличников, коньков, подзоров (резьбу по дереву не забывал) и крупными цифрами записал мобильный телефон некоего Вадима Аркадьевича Труханова.

– А он, этот Вадим Аркадьич, кто? – потыкав ручкой в блокнотик, осторожно спросил Виталик.

– Да как тебе сказать? – раздраженно передернул плечами Бяка. – Крутится рядом с Булкиным то ли помощник, то ли советник какой… Станешь фермером – узнаешь… через него все будешь делать. Извини, брат, – умоляющим жестом прижал руку к сердцу Бяка, – у меня тут срочные дела навалились… давай, – пожал он снова без энтузиазма руку Виталика, – жми на педали!

– Как собаку зовут? – через плечо, вполоборота, спросил Виталик, направляясь к воротам.

– Байкал! – слабым голосом, не поворачиваясь, сказал Бяка.

– Байкал, Байкал, Байкалушка – свои, свои! – заворковал Виталик, предупредительно обходя на почтительном расстоянии пса, презрительно-равнодушно отслеживающего от будки, сидя на нагло раскинутых задних лапах, трусливо семенящего к выходу человека.

…К фельдшерице Виталик в этот день заехать забыл, он уже весь был в новых заботах и мечтах.

 

 

 7.

Не дожидаясь пока гость отъедет от ворот, Бяка заторопился в дом, выпить что-нибудь от сердца. В груди, прямо посередине, что-то жгло и разрывалось. Такого у него еще никогда не было, и Бяка испугался. Как можно быстрее, наплевав на крючком цепляющую в сердце боль, поднялся по крутым ступенькам крыльца, прошел общим коридором – в горнице у дочери противно смеялся Игорек – на свою зимнюю половину, на кухню. Добежал до холодильника, извлек из пазухи дверцы пузырек с корвалолом, натряс в первую попавшуюся чашку пятьдесят две капли (по числу прожитых лет, как учила покойная жена Райка), разбавил из чайника кипяченой водой, морщась, выпил горькую, противно пахнущую валерьянкой настойку. Присел на табуретку, стал терпеливо ждать. Обычно минут через десять лекарство начинало действовать. Тут взяло не сразу, прошло с полчаса, а Бяка все продолжал сидеть, скрючившись, мерно растирая грудь ладонью, и незаметно для себя начал тихо и жалобно поскуливать. Из комнаты Тоньки уже на два голос раздался веселый хохот, потом кто-то, глухо стуча ногами по полу, побежал за кем-то, с грохотом опрокинулся стул, стала слышна веселая возня, мерное поскрипывание кровати, сладкое постанывание. «Тьфу, ты, ни стыда, ни совести, поганцы!» – болезненно зажмурился Бяка, и в который раз с неприязнью подумал, что зря он, сгоряча, не подумав, обещал этому «свинячьему повару» уже в июле отдать половину «выходного пособия». Июль прошел, а деньги, вот так, за здорово живешь, какому-то ублюдку отдавать не хотелось. Бяка даже застонал от расстройства, вспомнив, с какой нагловато-вызывающей ухмылкой поглядывал на него последнее время Игорек. «Хер тебе, а не деньги, вонючка! С голой жопой осенью выкину, бегай потом по судам! Кого пугать вздумал!» – мстительно думал Бяка, вставая с табуретки, забыв о сердце и вполне здорово, машинально направляясь к холодильнику. «Кажется, отпустило», – с облегчением отметил, возвращая пузырек с корвалолом на место и заглядывая в морозилку, где в белом, заиндевевшем царстве лежало расфасованное по полиэтиленовым пакетам мясо. На сенокос Бяка обычно резал небольшую, но упитанную свинку, поддерживал силы свежей убоинкой. Бяка поворошил рукой смерзшиеся, с сухим треском отпадающие друг от друга, жесткие, словно каменные, свертки. Пересчитал (мясо Тоньке на готовку Бяка выдавал строго дозированно), один пакет в холодном, мглисто-посверкивающем инее развернул, заглянул внутрь, успокоенно снова свернул и засунул поглубже в морозилку… «Ну, что ж, надо все-таки позвонить, поставить в известность!» – Бяка довольно решительно (боль совсем прошла) вышел из кухни и направился по коридору – у Тоньки лицемерно-стыдливо притихли – к двухмаршевой лестнице, ведущей в мансарду.

Здесь, на втором этаже дома, на высоте, мобильная связь была почище, поустойчивее. И толсто, плотно обитая войлоком дверь с лестницы, чтобы не дуло зимой с чердака, надежно защищала разговор от лишних ушей. Бяка пользовался обычно мансардой для особо серьезных переговоров – с банком там, начальством из района, или, когда что-то покупал-продавал на солидные суммы.

Резкими, короткими рывками Бяка плотно прикрыл за собой дверь, ведущую на второй этаж, накинул на всякий случай крючок. Прошел в мансардную комнату, сел на продавленный, в ямах, старый диван у окна – единственное, что было здесь из мебели, чиркнул машинально указательным пальцем по мохнато осевшей по подоконнику пыли – пыль была здесь везде многолетняя, она серо выбелила и съела светло-желтую, праздничную налаченность сосновой вагонки, которой когда-то так старательно оббил светелку Бяка, а потом выкрасил желтым «пенатэксом» и покрыл в несколько слоев лаком. «Думал, что внуки будут жить здесь летом… когда они будут теперь эти внуки?» – вздохнул Бяка и включил телефон. Часы на мониторе показывали половину шестого. «Самое время, – подумал Бяка, нажимая на кнопку, когда вывернулась строчка «Труханов», – работу заканчивает, пятница – короткий день… теперь можно и поговорить».

Тем не менее, Вадик откликнулся не скоро, коротким, раздражительным:

– Слушаю вас!

– Вадим Аркадьич? – почтительно осведомился Бяка. – Здрасьте! Это Михаил Макаров из Романова, извините, что беспокою…

– Здрасьте, Михал Васильич! – нетерпеливо бросил Вадик. – Я сейчас в дороге с шефом… если можно покороче… что там у вас?

«Вот это хорошо, что он с Булкиным!» – обрадовался Бяка, но привычно засмущался, зачастил:

– Сегодня на меня тут наехали! Требуют лимон! Вечером я должен оставить пакет в обозначенном месте! Не знаю, что и делать!

– Стоп, стоп, стоп! – неожиданно нервно и решительно остановил Бяку Вадик. – Отсюда помедленней! Кто наехал?.. Давайте с толком, с расстановкой!

– Не знаю! – тоже возбудился Бяка. – Какие-то отморозки, зажали меня в поле… я кусты со стороны леса корчевал!

– Как выглядели? Откуда взялись? – стараясь быть спокойнее, стал уточнять Вадик.

– Как выглядели? В масках были, злющие, как голодные кабаны, наглые… – снова заторопился Бяка, – подъехали со стороны леса, по трелевочной дороге…

– Знаю, знаю… – машинально сказал Вадик и неожиданно спросил: – Лям… какими требовали?

Бяка не сразу понял, а потом дошло:

– Российскими… а какими же еще! – вырвалось у него.

– Понятно, – Бяке показалось, Вадик облегченно вздохнул. – Ну, и что там у них, какие-нибудь особенности, приметы… запомнил? – уже деловито, переходя на «ты», спросил он.

– Да, в масках, говорю, были… какие приметы! – вдруг открылся смысл предыдущего вопроса Бяке, и он почувствовал, каким-то особым наитием уловил, что дальнейший разговор уже не будет иметь никакого смысла, что он обречен. – Хотя, вот запомнил, – потускневшим голосом сказал Бяка, – у одного на руке была наколка… кажется, кораблик с парусом, он все кхыкал, ну, то есть, кашлял… а у другого на лапище солнышко с лучиками вставало… А так, бандюги как бандюги… грозились, если деньги не принесу, инвалидом сделают, ну и все прочее...

– Когда это случилось? – продолжал уточнять Вадик. – Номер машины запомнил?

– Номер грязью замазан, – промямлил Бяка, – это было где-то часа два назад…

– Надо было сразу сообщить, – нарочито-недовольно буркнул Вадик. – В полицию звонил?

– Нет, вам первому… хотел пораньше, да тут один мужик из деревни заехал, все планы перебил, – снова зачастил Бяка. – Он, кстати, в фермеры надумал, я дал ему ваш телефон… Виталик Смирнов зовут, хочет в понедельник вам звонить…

– Ладно, ладно, с этим Виталиком разберемся, пусть звонит, – взял начальственную, покровительственную ноту Вадик. – Тут надо думать сейчас, что с тобой делать. Вот что, подожди минут десять, я перезвоню… сиди тихо, жди! – Вадик решительным нажатием кнопки прервал торопливо-благодарное Бякино: «Все понял, буду...».

– Владимир Савельич, надо бы переговорить, – старательно, вытянувшись хоботком, подобрался Вадик с заднего сиденья к плечу важно откинувшегося в кресле рядом с водителем человека.

– Не опоздаем? – тяжело зашевелился человек на переднем кресле, прихватывая для удобства мясистой рукой верхнюю ручку.

– Идем с запасом в час, – сверил Вадик время на мобильнике, – на МКАД из области в пятницу пробок не бывает… вот в обратную сторону, это да, все на дачи ринутся… Звонок был серьезный…

– Всегда у тебя все серьезное… сплошные проблемы… вот так на море едем, – недовольно заворчал передний седок. – Тормозни, – бросил шоферу, – разомнемся немного. Без пищалок? – обернулся к Вадику.

– Желательно, Владимир Савельич, – оставил мобильник на сиденье Вадик.

Вышли из машины. Владимир Савельевич оказался крупным, солидно-представительным, с животом через ремень мужиком лет пятидесяти с небольшим. Большая голова без шеи, с густыми седыми волосами, тщательно постриженными «под Ельцина» времен окончательной трансформации того из секретаря обкома в президенты, сидела на широких плечах монументально и несковыристо. По всему облику, упитанной бычьей крепи, по особой багровости и рыхло-жеванной мордастости лица чувствовалось, что этот человек любит с удовольствием и через край попить-поесть. Небольшие светлые глазки смотрели умно, строго, с холодком, как чаще всего смотрят глаза бывалого, пребывающего долго во власти и знающего всему цену человека. У такого, чувствовалось, не забалуешь. Про Булкина, а это был глава администрации Иванградского района, так и говорили – строгач, бычара, кого хочешь затопчет. Он, видимо, и затаптывал, иначе не усидел бы на шатком и опасном, но доходном креслице начальника уезда восемнадцать лет.

Спустились по невысокой отлогой насыпи шоссе (шофер, делая поправку на грузность хозяина, знал, где тормознуть) на довольно чисто выкошенную обочину, отошли к придорожному лесу.

– Ну! – повелительно бросил Вадику Булкин. Вадик коротко и внятно, как на утреннем обзоре районных новостей, пересказал разговор с Бякой. Булкин недовольно засопел, характерно похрюкал носоглоткой, глубоко вдыхая воздух через широкие, круглые ноздри разъехавшегося лаптем носа, раздраженно поерзал молнией на белой спортивной куртке.

– По уму-то, конечно, надо бы забрать… это… сам понимаешь, у твоего фермера, – сердито начал выговаривать Вадику, – но возвращаться уже поздно, – Булкин агрессивно, двустволкой, раздул ноздри: – Чем он думал, козел, хотя бы на два часа раньше… этот твой хранитель?!

– Растерялся, да, говорит, как на грех подъехал какой-то местный мужик, который в фермеры хочет, как я понял, за советом, – заюлил Вадик.

– Да-а, – процедил, холодно и отстраненно смерив Вадика взглядом, Булкин, – я, как чуял, когда ты мне подсовывал этого хуторянина… «место безопасное, уединенное, удобно скрытно подъезжать», – вспомнил он какой-то разговор Вадику и снова сердито засопел. – Ну, ладно, будем надеяться, обойдется… то, что они попросили российскими, это хорошо, это, ты прав… они о главном не знают… Вот что, – Булкин внимательно посмотрел на носки своих дорогих, светлой желтой кожи, надеваемых обычно в отпуск за границу, легких, щеголеватых мокасин, перевел взгляд на бело-голубые пижонистые кроссовки Вадика, – как только вернемся вечером в воскресенье из Испании, полетишь впереди меня, как бог Гермес на своих волшебных штиблетах, к своему хуторянину, возьмешь все у него, схватишь в охапку и в другое место… и больше ни шагу туда! Только бы твой столыпинец продержался до понедельника. Так ему сейчас и скажи – продержись до понедельника! Посули три… нет, два!.. полтора… черт с ним, два процента!.. чтоб было за что под утюгом партизаном молчать! Разумно? – вперился бычьим взглядом в Вадика Булкин.

– Отлично! Вы, как всегда, Владимир Савельич, в корень… – сладко пропел Вадик. – Может, это… для подстраховки наряд вызвать?

Булкин задумался, носорожисто потоптался на месте:

– Вопрос, кто их навел на этого вольного хлебопашца? Нет ли тут следочка к нашему недавнему, этому, как его, Господи прости… сити-менеджеру? Раз его криминал поставил… не копает ли он по нашим финансовым агентам? – стал размышлять Булкин. – Допустим, что это так. Допустим, он хочет отщипнуть себе кусок пирога, заметим, от нашего пирога, нанимает каких-то пацанов, прощупывает финансовые источники, начинает с того, что на поверхности лежит… фермер, мол, кредиты от администрации получает, пусть и со мной делится… Может быть такое? Может. А наш главный полицмейстер, как меня начали информировать, в последнее время что-то жопой вертит, говорит, мало ему отстегивают… начал с этим, сити-менеджером, корешиться… хотят, похоже, свою игру с баблом в районе замутить… Ну, ну, пусть попробуют! – Булкин сжал кулаки и словно налился свекольным соком. – Так вот, с нарядом этим… можно, конечно, позвонить… менты вышлют группу, рэкет как никак, обязаны отреагировать… А если эти пацаны по наводке от сити-менеджера, и полицмейстер об этом знает, он уж тут не пропустит возможности направить с нарядом к нашему фермеру своего опытного человечка… Без утюга расколют хуторянина! А?

– Мудро, Владимир Савельич, мудро! – продолжал насахаривать Вадик. – Тут, как говорится, врач не навреди…

– Не понял? – строго воззрился на Вадика Булкин. – При чем здесь какой-то врач?!

– Это я к тому, что торопиться не следует, – вывернулся Вадик.

– Молодец, – понимающе ухмыльнулся Булкин, – торопиться с нарядом не будем… Может, они, с другой стороны, залетные какие… налететь, срубить бабла по-быстрому и снова под корягу… А мы шум поднимать начнем, протоколировать, в сводки заносить…

– Вполне, очень даже может быть, – заученно просиял глазками Вадик, – тут к вашим словам одна деталька вспомнилась, – он на короткое время, буквально на секунду, таинственно вскинул вверх указательный пальчик: – Макаров, ну, этот фермер, говорил, что у одного на руке наколка лодки с парусами, парусник… а у другого солнце с лучами встает… Это о чем говорит? Тот, кто с парусником, вор, который не ворует, где живет… залетный, выходит, однозначно залетный! Вы тут в точку!.. А тот, кто с солнышком, значит, недавно откинулся… на мели сидит. Вот и скорешились друганы в легкую деньжат срубить у фермера, по-тихому, в деревне… Залетные они! Точно!

Булкин заулыбался:

– С кем работаем… – насмешливо окинул Вадика взглядом. – Мы и в наколках знаем толк!

– Вот всегда вы так, Владимир Савельич… а я серьезно, – сделал попытку обидеться Вадик.

– Да ладно тебе, вижу, что серьезно, – примиряюще похлопал его по спине Булкин. – Вернемся, пробьем по своим каналам, что за птахи. Ну, а пока успокой этого фермера, про проценты не забудь… пусть продержится до понедельника… с нарядом торопиться не следует… Поехали, самолет ждать не будет!

…Из витиеватых, полных недоговоренностей и намеков, разъяснений-указаний Вадика Бяка понял, что нужно особо следить «за главным предметом», что ждет его, Бяку, награда за «содействие и мужество» в «две единицы с колечками от всего», что нужно продержаться до «ночи на понедельник», когда он, Вадик, «вернувшись с шефом вечером в воскресенье из командировки» сразу же «заглянет с надежными ребятами» и все уладит.

Когда разговор был закончен, Бяка еще долго стоял у окна светелки, машинально потирая влажным и нагревшимся от вспотевшей ладони мобильником лоб, рассеянно вглядывался в мутно-запыленное, с высохшими серыми пятнами от дождевых капель стекло, мало, что видел, тяжело собирался с мыслями. Внезапно он понял, что не услышал от Вадика главного для себя, что делать ему дальше, нести или не нести этим, в масках, деньги? И до него дошло, что никого его проблемы не интересуют, что всем плевать с высокой колокольни, что будет с ним, с его дочерью, с его кровно заработанными, наконец. А интересуют их там, наверху, только их собственные денежки, только их выгода, только их интересы и больше ничего. Он для них всего лишь так себе, резинка, для одного дела. Обидно стало Бяке, горько обидно. И еще вдруг Бяка понял, что остался он со своей бедой один на один. И никто ему не поможет. И он принял решение, что не отдаст этой мрази ни копеечки. Сдохнет, а не отдаст! И снова, острым крючком вонзилась в его сердце боль, невозможно стало вздохнуть полной грудью. Казалось, что вот-вот что-то лопнет там в пульсирующем комочке жизни… Бяка сел на диван, стал дышать мелкими порциями, короткими, крайне осторожными затяжками воздуха растаскивать болевое сцепление в сердце. Когда немного отпустило, посмотрел время на мобильнике. Было восемь тридцать. Внизу хлопнула дверь на улицу. Тонька пошла загонять коров. До встречи с крутыми оставалось полчаса. Бяка подумал, что зря он весной не купил у заезжего, загулявшего егеря казенный охотничий карабин «Сайга». И просил-то тот всего ничего, на пару бутылок…

Примерно в это же время в блистающем огнями, промытым стеклом, глянцем пластиковых панелей, никелем хромированных стоек, яркими подсветками баров и бутиков, столичном аэропорту «Домодедово» начиналась регистрация пассажиров на рейс Москва-Барселона. Вадик с Булкиным с наработанной неспешностью привычно влились со своими аккуратными, чистыми чемоданчиками на колесиках в толпу дорого и по-спортивному одетых людей, отправляющихся покупаться и понежиться на просторных, ухоженных пляжах солнечной Каталонии. И хотя у Вадика с Булкиным среди вещей, прихваченных в дорогу, лежали шорты, плавки и пляжные тапочки, летели они в Испанию в этот раз не ради теплого моря и ленивого полеживания в шезлонгах в сладкой полудреме на прокаленном солнцем пляже. Основное место в чемоданах наших путешественников занимали легкие, светлых тонов, солидные костюмы, галстуки, смена небедных туфель и сорочек. Конечным пунктом перелета в Барселону для Булкина и Вадика был небольшой, старинный, чрезвычайно уютный городок на каталонском взморье, с пульсирующе-дробным, воспламеняющим воображение, как перестук кастаньет, названием Мальграт-де-Мар. Всего в часе езды от Барселоны, крупнейшем, между прочим, деловом центре Европы. С деловыми соображениями и расчетами собрались и Булкин с Вадиком из затерянного среди русских равнин Иванграда в затерянный среди каталонских оливковых холмов Мальграт. Летели наши друзья на восточное побережье Испании, чтобы оформить на двоюродную сестру Вадика покупку небольшой, всего в триста квадратных метров, но очень уютной виллы в стиле «модерн» начала двадцатого века, с пальмами и бассейном, в черте старого Мальграта, где века сплели нежно-уютное, каменное кружево улочек, где всегда все надраено и умыто до блеска, лампадно-прозрачно от сияния и синевы моря, с осторожным, вкрадчивым шорохом накатывающегося где-то рядом на берег. Год назад отдыхал здесь с женой Булкин, правда, в новом городе, где отели, магазины, бары и рестораны, где ни днем, ни ночью не спят люди, где не утихает музыка и ищет кратковременных и острых ощущений разноязыкая толпа. Однажды после ужина вышли они прогуляться вдоль моря и как-то незаметно свернули на аллею, уводящую к темным силуэтам прибрежных холмов. Каково же было их удивление, когда они вступили в совершенно иной мир древнего испанского городка, где, как когда-то в русских деревнях на скамеечках, сидели в плетеных креслах перед домами люди, о чем-то неторопливо переговаривались, где играли дети в мяч, где неброско работали вечерние магазины и в нешумных кафе под открытым небом коротали время за кружкой пива крепенькие, далеко за восемьдесят, дедки, возможно, когда-то налитые яростной, взаимно-испепеляющей ненавистью «республиканцы» и «фалангисты». Сидели рядом со стариками и молодые люди, с красивыми, особенно у девушек, рельефно очерченными, чувственно-взрывными лицами. Но никто не кричал и не выяснял отношения. Все проходило правильно, с достоинством. Это было так трогательно и мило, что Булкин с женой, вернувшись в отель, решили, что вот так и здесь надо доживать в старости. «Меняю Иванград на Мальграт», – плутовато щурясь, характерно хрюкая носоглоткой, сказал Булкин Вадику по возвращении домой. «Остроумно, Владимир Савельич! Остроумно, ничего не скажешь!» – расшаркался, как обычно, Вадик.

 

 

 8.

Было уже достаточно поздно, где-то около одиннадцати вечера, когда к задней двери романовского клуба почти бесшумно на нейтральном ходу (от шоссе под горку), при выключенных фарах, мягко шурша по заросшей травой грунтовке, подкатила заляпанная грязью, видавшая виды, битая-перебитая «пятерка» (как она еще бегала, бедная!). Витек Орешников, особенно чутко прислушивавшийся в этот вечер к каждому шороху за стенами своего кабинетика, пропустил приезд ночных гостей. Согретый и расслабленный коньяком, он вздрогнул в кресле, когда услышал стук в плотно занавешенное окно. Осторожно, залипнув в простенке, узко отодвинув штору, и, с опаской глянув в темноту, он узнал стучавшего. Легко подхватившись, скорым шагом почти выбежал в коридор, провернул ключ в замке. В коридор поочередно, напряженно и опасливо зыркая по сторонам, вступили с улицы двое. Впереди, одетый в просторную, темно-серую блузу с капюшоном, был широкий, почти квадратный, с длинными руками до колен, весьма примечательный субъект, о которых принято говорить, даже мельком взглянув, «типично бандитская морда» – хряповидно-округло-наглая, словно слепленная из увесистых, с кровью, отбивных, настолько она была багрово-сыра, бесформенна, рыхла. Только крохотные «моргалы», светящиеся неистребимой пакостью, выдавали в ней что-то «человеческое» (если так можно было сказать).

– Здорово, Кокос! – низким, приглушенным голосом, непрерывно озираясь, приветствовал он Витька, протягивая лапу, густо и страшно заросшую поверх кисти крупным, рыжим волосом.

– Привет, Паук! – сдержанно, с долей скрытой иронии отвечал Витек.

Второй был как-то анекдотично во всем противоположен первому. Выше среднего роста, узкоплеч и узкогруд, худосочен. Под глазами не отменяемые черные синяки. Подкашливая, он поздоровался с Витьком кивком головы, словно боясь словом невзначай вычерпнуть из себя что-то дорогое и важное для жизни. И глаза его приторможенные смотрели бережливо, без растраты, с затуханием.

– Привет, Синяк! – заметно теплее поздоровался с ним Витек. – Направо, в комнату, – нетерпеливым движением руки поторопил он гостей, вглядываясь в конец коридора. Там было пусто. Звучала негромкая музыка, светился разноцветными огоньками топер, подвешенный к потолку в зале. И практически никого. В эту пятницу, как ни странно, с посетителями в баре было не густо.

– Ну, что? – нетерпеливо спросил Витек уже в комнате, закрывая дверь поплотнее.

– Два часа ждали… не привез, падла! – выругался квадратный, внимательно приглядываясь к столику с коньяком и орешками.

– Его проблемы… потеряет больше, – отследив взгляд квадратного, направился Витек к шкафу за рюмками.

– Я говорил, Кокос, надо было прессовать его сразу на хуторе! Попялили бы девку у него на глазах, сразу бы все отдал! – заворчал квадратный, не без удовольствия отмечая появление на столике еще двух рюмок.

– Тебе бы только пялить кого-нибудь, Паук, – ухмыльнулся Витек, разливая коньяк. – Тоньше надо работать… тоньше, за вымогательство с применением насилия дают в два раза больше… А ты и так только откинулся!

Паук скорчил недовольную гримасу, первым вытянул лапу к коньяку. У запястья под звериным волосом синело восходящее солнышко с шестью короткими лучами.

– Бабки нужны, Кокос, бабки! Ты вон свое дельце тут замутил, коньяк жрешь, а мы с Синяком по нулям! – огрызнулся Паук и опрокинул, ни с кем не чокаясь, рюмку в рот. Порылся толстыми волосатыми пальцами в тарелке, зажевал орешками. Витек неодобрительно поглядел на Паука, тоже выпил. Закусывать орешками после Паука не стал. Синяк повертел коньяк в руках, понюхал, поставил на столик. Из-под задравшегося рукава куртки выглянул безобидный, как на детских рисунках, веселый кораблик с парусами.

– Ты, чего? – кивнул на рюмку Витек.

– Тубик, таблетки сильные жру… – уныло, сдерживая кашель, выдавил Синяк.

– Ему айболита хорошего надо! – мрачно изрек Паук. – А где бабло?

– Бабло будет, мы его додавим! – пристально вглядываясь в Синяка, сказал Витек. – До рублика все отдаст, да еще с процентами… мы его на счетчик поставим. Когда днем наехали на этого придурка в поле, морды прикрывали? – спросил у Паука. Тот кивнул и подлил себе еще коньяка. – Не хочет по-хорошему, сегодня же начнем отжимать – медленно, с подкруткой, только сок потечет… – Темные глаза Витька стали еще темнее. – Не включит вовремя голову, тогда и до девки его доберемся, – с ухмылкой посмотрел на Паука, – а пока вот что…

Паук с Синяком навострили уши. Витек, на голову выше всех, наклонился к ним и, уклоняясь от дыхания Синяка, шепотком изложил план действий на ночь.

– А если он, сучара, в ментовку стукнул? И нас там ждут? – засомневался Паук, морща короткий, вобранный пупочкой в мясистые щеки, нос. «Не морда, а жопа», – с отвращением подумал Витек и усмехнулся:

– Там все тихо… у него неожиданно стукачок нарисовался, его работник-свинопас… который, как я слышал, заодно и девку хозяйскую дрючит. Опоздал ты, Паук! – не удержался, куснул Витек.

– Бакланишь много, Кокос! – пошевелил мохнатой лапой перед Витьком Паук. – Когда-нибудь тебе подрежут язык…

– Но, но! – тоже ощетинился Витек.

– Ну и что он, этот… дятел? – не выдержал все-таки и со свистом, из глубины легких, раскашлялся Синяк, прикрывая узкой ладонью с длинными женскими пальцами рот.

Витек не успел уклониться от Синяка, для профилактики затаил дыхание, немо постращал глазами Паука и сделал вид, что успокоился.

– Где-то в районе десяти он заходил сюда со своей толстожопой пивка принять… я перекинулся с ним парой фраз, когда бабец отлить в кустики побежала…

– Ну, и? – презрительно сплюнул на чистый палас Паук.

– Одни х…и! Я говорю… слушай! – надвинулся Витек на Паука. Тот прикрыл веки и часто-часто заморгал. – Так вот, – с ненавистью перевел взгляд с Паука на опоганенный палас Витек, – этот крысеныш попискивал, что все там, на хуторе нормально… Если бы там что-нибудь зашухерилось, он бы мне сказал.

– А с чего он тебе будет говорить? Может, он закумовался? – оправился Паук, накидывая глазками старым зэковским приемом на Витька петли-круги.

– Паук, я что, хочу тебя снова подсадить на нары? – решительно и зло начал распальцовывать Витек. – Говорю вам, здесь верняк… этот фраерок, как выяснилось, тоже хочет сорвать бабки с фермера, ему там что-то года три уже не платят… Ну и вообще он на крючке у меня… это он про хозяйское бабло, кредиты, выручку и прочее, после коньячка с клофелином выболтал. Так что порожняк ему гнать без мазы! – Витек, остывая, с усмешливым торжеством посмотрел на обоих.

Паук, угрюмо уставившись в пол, начал шумно шкрябать мохнатой пятерней грудь. Синяк, натужливо затаивая дыхание, багровея, боролся с очередным приступом кашля.

– Без бабок он сдохнет, – кивнул на Синяка Паук. – Заметано, сделаем по-твоему, – бросил косой взгляд на Витька. – Ты этого Буратино нашел, нас подтянул, тебе лучше знать, как его тряхнуть… Но у меня бы он!.. – медленно сжал и потряс в воздухе мохнато-волосатым, как в мохеровой варежке, кулаком Паук.

Витек, пряча насмешливую улыбку, наклонился к столику, разлил коньяк по рюмкам.

 

…Когда минуло девять, и выбор окончательно определился, и стало ясно, что вопреки здравому смыслу, чувству самосохранения, природной осторожности, ничего уже – из-за неожиданного, дерзко-упрямого желания действовать наперекор всему – отменено не будет, Бяка почти физически почувствовал, как сомкнулись, захватывая его всего, хищные, неумолимые створки какого-то прочного, не размыкаемого капкана. Бяка ощутил, что с этого момента игра пошла на опасный разогрев, с непредсказуемым, вполне вероятно, печальным концом. И он запоздало засомневался, заметался в чувствах и настроениях – может, как всегда надо было сделать – стерпеть, подчиниться жесткой, организованной силе – власти, бандитам, да какое имеет значение кому, главное, чтоб более сильные и агрессивные отвязались, не трогали его, не мешали жить… Но выбор был сделан, и ничего отменить уже было нельзя, и некому было помочь, встать рядом с ним, Мишкой Макаровым, простым деревенским мужиком, размечтавшимся когда-то стать хозяином, поверившим вещавшим откуда-то сверху витиям, что можно быть этим самым хозяином, независимым, самодостаточным, отвечающим только за себя. Бяка внезапно подумал, что вот тут-то и кроется главная причина того, что с ним сейчас происходит. Он же хуторянин, одиночка. Он сам хотел этого, и сам все сделал так, что надеяться он мог теперь только на самого себя. «Вот загнись я сейчас здесь, и никто не придет на помощь, – с ядовитой обидой на всех подумал Бяка. – Даже дочь родная не побеспокоится внизу – где ты, отец, что с тобой?!».

Он лег ничком на диван, пропитанный сухой чистой пылью, еще пахнущей июльским зноем и раскаленной на солнце крышей, и тихо, бессвязно заканючил, как когда-то в детстве, спасаясь от зубной боли на печке, где, крутясь и не находя себе места, интуитивно прижимаясь больной щекой к горячим кирпичам, старался заглушить, умиротворить ломоту в зубах и побыстрее заснуть. «А как же надо тогда жить? – заворочался Бяка на диване, принимая позу поудобнее и улавливая в себе мягкие, приятные позывы ко сну. – А надо жить среди людей, – внезапно явственно пришло Бяке в голову. – А как это – жить среди людей? – задался странным, каким-то чуждым для себя вопросом Бяка и удовлетворился столь же несвойственным для себя ответом: – Это когда все работают сообща, живут сплоченно, вместе радуются и переживают, если что… вместе дают отпор, если враги приходят». «Правильно думаешь, Миша, – внезапно возник из ниоткуда Сергей Васильевич Дьяконов. – Я всегда знал, нагуляешься, наживешься на хуторах, снова к нам вернешься». «Куда возвращаться-то, совхоз давно разрушили! – опешил Бяка. – И вы, Сергей Васильевич, тоже умерли!». «Зря разрушили, – печально покачал головой Дьяконов, – был бы совхоз, отбились бы от любых бандитов… Да и не было их при нас, это сейчас их распустили, а мы им воли не давали». «Верно говорите, Сергей Васильевич, как клопы лезут изо всех щелей, – согласился Бяка, – давить их надо… И что мне с ними теперь делать?». «Все, что мог, ты уже сделал», – сказал многозначительно и туманно, растворяясь куда-то, Дьяконов… и Бяка проснулся.

Спал он около часа, не больше. В доме было нехорошо, с каким-то нежилым замиранием тихо. В светелке окно непроницаемо сливалось с черным небом. Не перелетал, как обычно, шумным табунком ветер с верхушки на верхушку деревьев, не скреблись мыши между двойными полами, не гремел цепью пес у будки. «Какой мрак и глушь… как в могиле, – приподнялся Бяка с дивана, сел, вслушиваясь в темноту, – а эти, наверное, опять в клуб ушли?». И странно, впервые Бяка подумал о Тоньке и ее ухажере, этом работничке Игорьке, особенно об Игорьке, без раздражения и неприязни. «Черт с ней, пусть делает, что хочет, никого лучше, похоже, она здесь, действительно, не найдет… доверчивая, наивная, дура полная… не дай Бог, останется одна, затопчут ведь», – с жалостливой нежностью шевельнулось в душе. Впрочем, чувство это прошло как-то вскользь, особенно не занимая его. А занимало его всего, можно сказать, овладело им, послевкусие этого странного сновидения с Дьяконовым. Никогда ему прежде не являлся в снах старый директор Дьяконов, с чего бы это, с какой стати?! И слова его… Чушь, чепуха какая-то, но странная, настораживающая, недобрая, ощущал Бяка, чепуха. «Покойники снятся к перемене погоды», – вспомнил Бяка из детства слова бабушки. – К перемене, так к перемене… Но Дьяконов сказал с намеком, как-то приговорно… – Снова пугливо проснулось, заныло сердце. – «Все, что мог, ты уже сделал»… неужели? – в дурном предчувствии запнулся Бяка, не решаясь сказать себе то, что уже проговорил как-то особо в неподвластных глубинах сознания, – нет, дурь какая-то, совсем спятил здесь на чердаке, в этом пыльном гробике». Бяка встал с дивана, вытягивая вперед руку, ощупью добрался до двери, нашарил и откинул крючок, включил свет на лестнице. Сердце, почувствовал, прибавило в оборотах, слышимо и громко запульсировало в груди, к счастью, без боли, и Бяка, повеселев, вполне здорово и уверенно заскрипел вниз по ступенькам.

На кухне он, отворив заляпанную полустершимися переводными картинками (детское увлечение Тоньки) дверцу холодильника, долго и придирчиво рассматривал его содержимое. В холодильнике, вроде бы, было все, и в тоже время – ничего. Банки с покупными маринованными огурцами – на любителя, рыбные консервы, тушенка, кусок вареной колбасы с потемневшим срезом, сыр, сосиски – все невкусное и противное. В пластмассовой пазухе дверцы торчала початая бутылка водки. Бяка, поколебавшись, извлек ее за холодное, скользкое горлышко и переправил на стол. Пошарил глазами еще по полкам холодильника и нашел то, что нужно. Это были завернутые в промасленную бумагу остатки домашнего окорока с той самой, памятной пьянки с Вадиком. Бяка, вспомнив сколько его тогда сожрал Вадик, не без удовольствия на ощупь отметил, что осталось еще достаточно. Налил в чайную чашку водки, граммов сто пятьдесят («А сердце? А все равно!»), нарезал окорока, хлеба – махом выпил, торопливо набросился на копченую свинину. Потом еще добавил в чашку, и еще… Через полчаса ему однозначно стало хорошо. Задышал полной грудью, порозовел, выкурил несколько сигарет кряду. «Не все еще сделано, не все! В понедельник приедет Вадик с ребятами… и мы еще посмотрим!» – воинственно думал Бяка, стараясь забыть, заглушить страх и уныние в сердце. Да и само сердце как-то утихомирилось, встало на место. Бяка нашел под печкой, где еще по старинке хранились ухваты, охотничий топорик, которым зимой колол на кухне лучину на растопку, и поигрывая им, увесистым и ладным в руке, вышел из дома. Ночь для начала августа выдалась особенная, странная какая-то, без звезд, просветов и сполохов, вся в черном, как скорбящая вдова, бестрепетная и беззвучная. «Чудно, вроде и облаков сегодня нет», – отметил Бяка, посмотрев с крыльца на небо. Он включил свет в беседке, решил оставить его до утра, обошел двор, проверил замки на сараях, спустил Байкала с цепи. Тот бурно обрадовался, долго прыгал вокруг, благодарно ластился, а затем с ошалелой страстью кинулся нарезать круги вдоль забора по всему участку. «Вот так и гоняй всю ночь!» – поощрительно подумал Бяка и вернулся в дом.

На кухне он приложился еще раз, хотел добавить, но, пересилив себя, оставив немного на донышке (как там будет утром?), решительно спрятал бутылку в холодильник. Он был уже тепленький, когда добирался до постели. Но по пути не забыл закрыть в своей комнате дверь на самодельный, железный засов, сунуть топорик в изголовье, проверить шпингалеты на окнах. Заснул мгновенно и глубоко. Не слышал, когда вернулись с «танцев» Тонька с «хахалем». В конце вечера, захмелев, он снова осерчал на Игорька и снова решил «никаких денег этому шнурку не давать». Но в целом он засыпал в хорошем, можно даже сказать, благодушном настроении. Короткие мгновения человеческого благополучия!

На границе утра и ночи, когда еще совсем темно, но вкрадчивые, едва различимые, тихие и размытые, как призраки, предрассветные сумерки опием смеживают веки и веселящим газом утягивают в омут грез и сновидений, Бяка тяжело и не сразу проснулся от крика Тоньки и сильных ударов в дверь (колотила, видимо, пяткой):

– Папка, горим! Пожар! Пожар!

Тут Бяка враз очухался и протрезвел, спрыгнул с постели проворно и ловко, как спрыгивал, может быть, только в армии под свирепый сержантский рык «рота, подъем!» – сунул ноги в ботинки, спал не раздеваясь, кинулся к двери.

– Где горим? – с лязгом откинул засов.

– Да слесарня твоя, там! – слезами залилась на пороге Тонька.

«Чемоданчик!» – молнией пробило Бяку. Сердце сорвалось с места и раскаленным углем прожгло грудину. Бяка, морщась от боли, зачем-то метнулся обратно к постели, выхватил топорик из-под подушки, бросился мимо оторопело испугавшейся Тоньки на улицу. Не помня себя, в горячке, как молодой, проскакал по ступенькам крыльца вниз и, нелепо размахивая топориком над головой, топча грядки, ломанулся напрямки к мелькающему сквозь деревья желтому зареву. Когда подбежал, спасать что-то было поздно. Пламя уже вырывалось высокими, оранжевыми фитилями сквозь прогоревшую, готовую рухнуть крышу слесарни. Шифер с треском лопался и разлетался мелкими, шрапнельными осколками. Несколько раз горячий, тугой жар, надуваясь эластичными, черно-красными пузырями под сохранившимися остатками крыши, лопался и взвивался в небо огнеметными струями. Это взрывались в слесарне канистры с бензином. После чего пламя загудело в горящей клети постройки, как в сопле реактивного двигателя, и вознеслось выше деревьев. На залитой рыжим светом поляне перед слесарней бестолково метался и прыгал дикарем у костра, с пустым ведром в здоровой руке Игорек.

– Скотину, выпускай скорей! Скотину!.. – закричал ему, подбегая, Бяка, хотя каким-то безошибочным чутьем угадывал, что надобности особой в подобном распоряжении не было. Слесарня стояла на безопасном расстоянии от скотного двора, сам так рассчитывал, когда ставил («поэтому и начали с нее!» – мелькнуло вскользь), да и ночь выдалась какая-то малахольная, ни ветерка, ни малейшего шевеления в воздухе. Игорек послушно побежал к коровнику. «Уж не он ли петуха пустил?» – искрой пролетело в голове у Бяки. «Эй, а Байкала не видел?!» – неожиданно крикнул он вдогонку Игорьку. «Там он, в кустах!» – мотнул на бегу головой Игорек. Бяка, защищая лицо от жара рукой с топориком, шагнул в сторону вишенника. Байкал лежал на боку, словно отдыхал в жаркий день в тенечке, под низкими ветвями молодой вишни с проткнутым горлом. Кровь еще не успела засохнуть на траве и блестела в пламени пожара темным лаком на листьях осоки. «Значит, не Игорек… перелезали через забор, нарвались на собаку… – летели обрывки мыслей в голове у Бяки, – интересно, успел Байкал кого-нибудь тяпнуть? Наверное, его этот квадратный, с ручищами как у гориллы… Знали бы они, что спалили! Бежать надо было с этим чемоданчиком, бежать! А теперь между двух огней… пощады ни от кого не жди!» – закружилось, завертелось в голове у Бяки. Он повернулся лицом к огню. Пожар унимался. Языки пламени становились короче и холоднее. Недовольно мычали коровы, выгнанные раньше времени в загон из теплого коровника. Подошла, дрожа все телом, Тонька, с ужасом и страхом вглядываясь в лицо отца. Бяка недовольно нахмурился, широко размахнулся и с силой, наотмашь швырнул зачем-то топорик в огонь. Что-то внезапно как будто вонзилось ему в грудь, словно шилом ударили в самое сердце – таким пронзительным и острым было ослепление болью. Бяка рухнул на землю. Последнее, что он услышал, был нечеловеческий в своем отчаянии крик дочери: «Папка, не умирай!».

 

…Утром в понедельник Булкин, не отдохнувший, нервный и злой после вечернего перелета из Испании, долгого получения багажа, нудного возвращения в ночи на машине домой, недосыпа и несварения желудка, раздраженно просматривая хронику происшествий за выходные, составленную районным отделом полиции, натолкнулся на сообщение, заставившее его вскочить с кресла, сорвать галстук с шеи и загромыхать взбесившимся слоном по кабинету. «В ночь с пятницы на субботу сгорела хозяйственная постройка у фермера Макарова М.В. (Романовское сельское поселение). Сам Макаров М.В. скончался на пожаре при невыясненных обстоятельствах». Булкин рванул дверь в приемную, рявкнул, высунувшись на полкорпуса: «Срочно Труханова сюда!». Через несколько минут перепуганная секретарша доложила, что Труханова на рабочем месте нет, мобильный у него заблокирован, и предусмотрительно добавила, что дома говорят, уехал рано утром на работу. Булкин распорядился никого к себе не пускать, заказал чая в заварочном чайничке покрепче и, прихлебывая из высокой, прозрачной, настоящего китайского фарфора чашки, привезенной из таиландского Пхукета, стал машинально-старательно перечитывать, густо и в нетерпении малюя красным фломастером сообщение о фермере Макарове, думать, прикидывать разное, мстительно представляя, что он сделает с этим «говнюком» Трухановым, когда тот соизволит, наконец, появиться на службе. Вадик, легок на помине, отозвался звонком на мобильный Булкина. «Извините, опаздываю, еду с места события доложить… – виновато заговорил он, поздоровавшись с шефом и, услышав в трубку свирепое хрюканье носоглоткой Булкина, – буду через десять минут!». И точно, не прошло и получаса, как он влетел, как на саврасых, к Булкину.

– Владимир Савельич! – закричал в нервном захлебе с порога Вадик. – Я, как только узнал все от его дочери… позвонил на мобилу, как и договаривались, утром, этому фермеру, ответила дочка… не стал вас будить, рванул сразу же туда! Ну, кто знал, что эти… гости его, окажутся такими отморозками! – Видок у Вадика был еще тот, лицо серо-зеленое, скособоченное, взгляд прыгающий, видно было, что изнутри его колотит и потряхивает.

Булкин внимательно и настороженно оглядел Вадика:

– Ты присядь, охолонись, попей вот чайку, – достал из шкафа сервизную маленькую чашку для кофе, без блюдца, плеснул туда из заварочного чайничка, поставил на лакированную поверхность стола для заседаний.

Вадик плюхнулся на стул рядом, отпил несколько глотков, успокаиваясь, схватился за голову. Руки его были в саже.

– Все дотла! Ничего не осталось! Я думал, пачки плотные, может, номера-серии сохранятся… нет, все вчистую! Этот мудак зачем-то там еще канистры с бензином держал… судя по всему, адов огонь был! – Вадик, изображая на лице ужас, затряс головой.

– Ну, хоть что-то осталось? – осторожно спросил Булкин. – Ты, я вижу, поковырялся в головешках.

– Подумал об этом, Владимир Савельич, подумал… – на пределе честными, полными горя и отчаяния, преданными глазами посмотрел на шефа Вадик. – Остатки от кейса, металлические пряжки, застежки там, оплавленные, сохранились… какая-то труха рыже-зеленая от пачек осталась… все собрал, в машине в пакетике лежат… Нет, если бы этот вариант, – подумав, отрицательно замотал головой Вадик, – унесли бы вместе с кейсом… А потом, зачем ему тогда умирать там, на пожаре?! – то ли озадачился, то ли утвердился в мысли Вадик. – Ну, распилили, подожгли, разбежались… умирать-то зачем, тут радоваться надо! А он от переживаний… от разрыва сердца… – пожал плечами Вадик, – как-то тут не сходится.

– А кто сказал, что от этого… как ты говоришь, – усмехнулся Булкин, – разрыва сердца?

– Обширный инфаркт миокарда, какой-то мощнейший… сразу умер, – поправился, насупившись, Вадик, – я звонил патологоанатому, вскрытие было в субботу…

– Значит, там скорая была, менты?.. – раздумчиво сказал Булкин. – Кто доложил в ОВД? В сводки все попало, – кивнул он в сторону стола.

– Ну да, дочка вызывала «скорую»… приехали, когда он уже остыл, – потупился, усмехнувшись, Вадик, – пожарная машина приезжала, когда одни угли остались… эскулапам, чтоб забрать в морг, нужно было освидетельствование ментов… вызвонили участкового.

– Ага, участковый, – многозначительно посмотрел на Вадика Булкин, – это уже конкретика… Там кто участковый?

– Да старлей один… здоровый такой, Емелин… его еще Леня-тюрьма зовут…

– Почему, интересно? – сделал попытку улыбнуться Булкин.

– Да он когда-то в тюрьме вертухаем служил.

– Ну и что этот Леня-глазок в протокол занес? – усмешливо продолжал Булкин.

– Сегодня я заглядывал… к нему, – выделил голосом через паузу Вадик.

– Молодец, – кивнул сдержанно Булкин.

– В протоколе у него все четко – признаков насильственной смерти не обнаружено… там все по делу, – сдержанностью на сдержанность Булкина, с обидой, ответил Вадик. – Правда, намекал занести собаку…

– Какую собаку, что за чушь? – посуровел Булкин.

– Собаку там обнаружили на пожарище, хозяйскую… ее, видимо, того… ножом в горло.

– Однако, деталька… а мы молчим, – уже строго посмотрел на Вадика Булкин. – Ну и что он с этой собакой?

– Уладили, – значимо сказал Вадик. – У Лени-тюрьмы чуйка есть, понял, что про собаку особенно не следует распространяться… ну, пришлось отблагодарить человека.

– Вот это ты хорошо, правильно, – одобрительно кивнул Булкин, – мы же говорили, следаков туда не надо.

– Я все помню, Владимир Савельич… – с благодарным трепетом отозвался на похвалу шефа Вадик. Подумал и, решив, что момент подходящий, добавил: – То, что они с собакой так, говорит о том, что Бяка, ну, фермер этот, не мог с ними в сговор войти… Скорее всего, когда он послал их подальше, они решили надавить, подожгли эту сарайку… она, я помню, как-то на отшибе стояла. Рассчитали, сволочи, что на дом и на другое не перекинется…

Вадик сказал и, быстро взглянув на Булкина, понял, что с подобными обобщениями лучше бы ему повременить. Лицо Булкина вдруг багрово потемнело, глаза налились мутью, и он в ярости чугунно затопал ногами:

– На отшибе?! Башку тебе отшибить надо! Какого хрена ты! ты! не подумал, что так может быть? Бандюги сразу вычленили, а ты нет! Тебе голова на что дана?! Кто мне теперь все вернет? А мне, сам знаешь, в декабре надо будет по договору там… все закрыть! Где мне взять теперь баксы? Ты их высрешь?!

– Я-то здесь при чем? – слабо пискнул Вадик. – Сами дали команду на перемещение чемоданчика и фермера этого одобрили! А теперь получается!.. – начал ловить воздух ртом Вадик: – А теперь получается… несправедливо все это, Владимир Савельич! – обиженно залопотал Вадик.

– А теперь получается, что ты просто болван, дурак и кретин безмозглый! – вскипел Булкин. – Вон отсюда! Бегом в сквер и жди меня там! Будет тебе сейчас справедливость! – заорал он Вадику вслед, когда тот с облегчением змейкой скользнул в дверь.

Встречи в скверике, что был через площадь, буквально в сотне метров от здания районной администрации, Булкин назначал Вадику в исключительных случаях, когда надо было порешать какие-то особо важные дела. Скверик, чахлый и пыльный, с низкими кривоватыми деревцами, с плохо постриженными, измято-разломанными декоративными кустами, был почему-то всегда малолюдным, даром, что разбит был в самом центре города. Может, потому, что одной своей частью граничил с высокой, из красного дореволюционного кирпича, стеной городской тюрьмы. Обходили его боязливо и суеверно стороной иванградцы. А вот Булкин из-за пустынности и какой-то странной уединенности, судя по всему, это место любил. Когда они уединялись для переговоров в самом дальнем и глухом углу сквера, Вадик неосознанно начинал тревожно оглядываться и чего-то бояться. Наблюдательный Булкин обычно тонко улыбался и произносил свое неизменное, как ему казалось, страшно остроумное: «Русский человек, мементо тюрьма!» – с ударением на «ю». Вот и сейчас, прохаживаясь в ожидании Булкина по растрескавшимся асфальтовым дорожкам сквера, Вадик, ощущая себя очень скверно, думал, что слово «скверный» от слова «сквер», кисло и с опаской поглядывал на тюремную стену, в который раз поражаясь, что в разгар летнего дня, в самом центре города в скверике не было ни души, даже не сидели квело привычные ко всему старички и старушки, не прохаживались тянущиеся к свежему воздуху и зелени молодые мамашки с колясками, не спали на поломанных скамейках к уединению склоненные бомжи. Вадик с тревогой и тоской думал, какое коленце выкинет вокруг сгоревших денег Булкин. А то, что речь пойдет именно об этом, он нисколько не сомневался. Что, что, а шефа своего он изучил уже достаточно, даже слишком достаточно. Копейки мимо кошелька не пронесет. Вадик прикидывал разные варианты и все сводил в итоге к одному, что взыщется с него. Но у него таких денег не было. Хоть вешайся или стреляйся! Но тут пошла такая масть, что взыщется и с мертвого…

Шумно отдуваясь, вспотевшим – денек задавался жарким – подошел Булкин. Хмуро, неодобрительно оглядел Вадика, раздраженно похрюкал носоглоткой:

– Ты вот что, Вадим, – начал вполне миролюбиво, – я там пошумел немного, это все в сторону… эмоции это, бабье все… будем по-деловому, предложение такое… – Вадик напрягся. Булкин умерил строгость во взоре. – Насколько я помню, этот фермер был в кредитах, как екатерининский вельможа в звездах, – по первому образованию Булкин был учителем истории, любил поиграть заковыристыми сравнениями, – перекредитованный товарищ…Так вот, надо связаться с банчком, который ему последним больше всего отвалил, наверняка, в залоге именьице покойного – пусть банкротят ферму, описывают имущество… там есть что взять, домишко, ты говорил, приличный, техника, скотинка, землица вполне ухоженная… Наследники есть? – неожиданно спросил.

– Дочка, – скупо выдавил Вадик, еще не понимая, куда клонит Булкин.

– Что за фря?

– Да так, – пожал плечами Вадик, – глупая деревенская клуша.

– Жить ей будет где?

– Какая-то развалюха в деревне от дедушки с бабушкой осталась, – уныло промямлил Вадик.

– Потом, – хмыкнул Булкин, – надо ей будет выписать тысяч восемьдесят из фонда поощрения малого и среднего бизнеса, ну, так сказать, за заслуги отца. А пока на похороны тысяч двадцать…

– Понятно, – опустил глаза в землю Вадик, чувствуя приближение развязки.

– Итак, мы отвлеклись, – продолжил Булкин, цепко прихватив снова посуровевшим взглядом Вадика, – банчок банкротит ферму, описывает имущество, выставляет на торги – следишь за мыслью? – Булкин поднял вверх указательный палец. – И тут вступает в дело твой двоюродный братец…

Вадик непроизвольно издал то ли стон, то ли глухое мычание, как от сильнейшей, неожиданной боли.

– Ничего, ничего, – успокоил его Булкин, – не бедный человек, пяток не хилых магазинов по всему нашему городку, ларьки на рынке… А кто подниматься помогал? Кстати, какая у тебя там доля? – насмешливо покосился в сторону Вадика Булкин.

Вадик онемело молчал.

– Итак, братец твой покупает поместье это, а затем… – Булкин сделал выразительную паузу, – продает его… моей структуре. – Булкин сделал доброе лицо и потрепал Вадика по волосам: – Очнись! Это еще не все! Выручку твой братец обналичит и вернет все до копеечки моим людям.

– Это ж сколько он отдаст вначале банку, а потом вам, – вымолвил, наконец, Вадик, – он разорится.

– Он отдаст твою долю в своем бизнесе… лимонов десять, – невозмутимо сказал Булкин, – это всего шестая часть того, что по вашей милости потерял я.

– Но вы же потом еще раз перепродадите ферму, двойная выручка, – уныло вступил в торг, чувствуя, что совершает ошибку, Вадик.

– Правильно! – с агрессивным торжеством воскликнул Булкин. – Выручу еще столько же! Но это все равно только треть от потерянного. Думай, как к декабрю вернуть хотя бы половину! Я подожду, свои люди, – ухмыльнулся Булкин, – но Мальграт, сам знаешь, ждать не будет! – И он мягко и дружелюбно улыбнулся Вадику.

– Есть одна мысль, – оторвал взгляд от земли Вадик, – там в Романове, Бяка говорил, ну, Макаров этот, когда в последний раз звонил, когда мы ехали в аэропорт… один мужик, кажется, Смирнов, как-то так, простая фамилия… в фермеры рвется.

Булкин принял стойку жирного вопросительного знака:

– Ну-ка, ну-ка?

– Надо заняться им, – тускло (обида переполняла его) сказал Вадик, – побыстрее оформить в фермеры, ну и, как начинающего, щедро одарить подъемными, кредитами… с откатными, допустим, на половину…

– Нормально, – одобрил Булкин, – займись… к концу года у нас неосвоенных в бюджете лямов пятьдесят набегает… хотя бы десятку через этого новоявленного мироеда отбить, нормально будет… А там еще что-нибудь придумаем. – Он ласково пощупал взглядом Вадика. Вадик обиженно отвел глаза в сторону. – Ну, давай, партизан, расходимся по одному… Да, и еще, чуть не забыл, – приостановился Булкин, – в среду у меня будет Эдик Бекас, хочет на въезде в город, со стороны Москвы, АЗС открыть… Ты с ним завтра повидайся, пусть поспрошает среди своих, кто фермера спалил. Отморозков надо найти и примерно наказать! – Булкин резко крутанулся на каблуках в сторону выхода из сквера. – Так и передай Бекасу, пусть ищет… иначе заправку на золотом местечке построит другой. Найдет, отправим поджигателей на исправительно-трудовые… надолго… будут по копеечке оплачивать ущерб, все польза от дебилов! – Посмотрел в сторону тюремной стены, подмигнул Вадику: – Мементо тюрьма!

 

 9.

Несколько раз Людка пыталась напомнить о себе, встретиться, поговорить с Андрюхой. Тот упорно от любых встреч-контактов уклонялся. Она нашла через деревенских его мобильный телефон, звонила, Андрюха, слыша ее голос, сбрасывал номер. Людка дежурила по субботам, когда приезжала к родителям, у окна, отслеживала на улице машину Андрюхи, а затем, приодевшись, начинала фланировать перед окнами смирновского дома. Бесполезно. Столкнуться с Андрюхой так, как бы случайно, не получалось. В клуб она после истории с Витьком, которую вспоминала с содроганием и ужасом, перестала ходить. Да и Андрей, доходило через подружек, там тоже не появлялся. Тогда она обратилась к последнему, старинному, самому верному способу – написала ему коротенькую записку и передала через Маринку. «Андрюша, – писала она сдержанно, как ей подсказывало чутье, с достоинством, – нам надо увидеться. Я знаю, меня оговорили. Но все не так. Мне нужен только ты. И вообще мне хочется тебя обнять и сказать очень, очень важное. Есть что сказать. Ты не представляешь, что со мной происходит. Люда». Ответ был жесткий: «Не хочу тебя ни видеть, ни слышать». Без подписи. С Людкой случилась первая бабья истерика в жизни.

А между тем к октябрю, обычно внешне по-мужски равнодушно-безразличный к жизни «бабья», Генка Демьянов стал невольно примечать за дочерью разные интересные изменения. Так они стали бросаться в глаза. Людка слегка округлилась, похорошела, налилась чистым, женским соком. Как-то хорошо, ясно изнутри засветилась. Первый раз эти превращения за дочерью Генка заприметил где-то в конце сентября, сидя однажды в ласковый солнечный денек уходящего бабьего лета на подгнивших ступеньках своего крыльца, неспешно покуривая и бездумно-размеренно пришлепывая по половицам носком резиновой тапочки на босую ногу. Людка тогда приехала на выходные к родителям и взялась наводить порядок в доме. Шныряла мимо отца то с пыльными половиками выбивать на улице, то с ведром и тряпками мыть полы. Генка недовольно (мешала спокойно сидеть), искоса разглядывал снующую туда-сюда дочь. «Сиськи налились, ноги покрупнели… и сзади как бы раздалась» – отмечал между делом Генка, не понимая еще, как относиться ко всем этим, неожиданно проявившимся, изменениям в фигуре дочери. Но уже в следующую субботу, так же смоля сигареткой на крылечке в неизменных тапках на босую ногу, хотя заметно похолодало, и по привычке отслеживая, как Людка несет, прижимая высоко к груди, дрова из сарая растопить печь, Генка как-то разом встряхнулся, отметив вдруг с недобрым предчувствием особую выпуклость живота у дочери. Неприятная догадка шевельнулась в душе и заставила в первый раз задуматься, что с девкой что-то не так.

Вечером, отужинав жареной картошкой и парой настораживающе-бледных, рыхло разваренных «пустых» сосисок (Людка привезла из города), прихлебывая сладкий чаек, заваренный чем-то непонятным в пакетиках на ниточке, Генка неприязненно, с нарастающим раздражением (что-то от него бабы явно скрывали), наблюдал за женой, процеживающей с унылой старательностью через марлю в трехлитровые банки только что из-под коровы парное молоко. Нинка с годами все больше сутулилась, подсыхала, как забытая корочка в торбе у нищего, казалась все меньше ростом. «Страшненькая со временем получится бабуся», – уже откровенно злясь, подумал Генка, отмечая как сиротливо-жалко горбится острыми лопатками жена, наклоняясь с подойником к банкам. «Вобла с крыльями!» – определил Генка и ощутил вдруг сильнейшее желание двинуть что есть силы жене по хребту – враз бы в струнку вытянулась!

– А с Людкой у нас все нормально, мать? – справился с дурным желанием, но как-то ядовито-елейно, с глупой ухмылкой спросил.

Нинка оторвала ведро от горлышка очередной банки, испуганно вскинула на мужа глаза:

– Не знаю, что и сказать тебе! – поставила подойник на пол, суетливо заправила седеющие прядки волос со лба под простенькую, неопределенного цвета, изношенную косынку, боязливо-затаенно вздохнула.

– Скажи, как есть! – пристукнул чашкой по столу Генка.

– На сносях она, отец… – тихо обмирая, сказала Нинка.

Генка зверем вырвался из-за стола, завис с кулаками над женой:

– У-у, курица безмозглая! Так я и знал! Что раньше молчала?!

Крупными шагами, опрокинув подойник с остатками молока на пол, рванулся в комнату к дочери. Наскоком схватил Людку за шиворот, рывком приподнял из кресла:

– В подоле решила принести! Тихой сапой! Кто брюхо набил, сучка?!

Людка, хрипя и вырываясь из-под отцовской руки, сдалась сразу:

– Андрюшка Смирнов!.. Пусти, больно!

Генка брезгливо отбросил дочь в кресло.

– Ничего не путаешь? – разъяренно склонился над Людкой. – Болтали, ты с этим братком, Орешниковым, таскалась!

Людка, уткнувшись лицом в ладони, зарыдав в голос, неприязненно повела острыми лопатками. И со спины стала очень похожа на мать. Генка вспомнил, что женился на Нинке, когда та была тоже с уже приличным животом. Ему стало жаль дочь, и он грубовато одернул сбившуюся кофту на спине Людки:

– Ладно… баба всегда знает от кого она… Значит, Андрюха Смирнов? Вот козел… Что делать будем? К врачу идти надо… чего тянешь!

Людка подняла на отца свою кукольную, симпатичную мордашку, ставшую от слез еще милее и роднее:

– Не хочу я к врачу! – вдруг зашлась она и упала перед отцом на колени: – Папка, прости! Не пойду к врачу! Хоть убей, а ребенка оставлю! – закричала не своим голосом и боком повалилась на пол.

Нинка, укоризненно посмотрев на мужа, бросилась к дочери.

 Генка стоял оглушенный, такая неведомая прежде сторона бабской жизни открылась ему вдруг. «Еще не родила, а как защищает!» – что-то похожее на уважение и даже гордость за дочь шевельнулось в нем.

– Ничего, вырастим… А с Андрюшкой я поговорю… Он хоть знает? – в смущении забормотал Генка, помогая Нинке поднять Людку с пола и усадить снова в кресло.

– Ничего он не знает, – дрожала Людка губами, – ему что-то наговорил этот Орешников… У нас получилось все неожиданно с Андрюшкой, хорошо все получилось… Орешников догадался, отомстил, садист, насильник…

– Он, гад, что-то сделал с тобой? – тихо и нехорошо спросил Генка.

Людка заметалась головой по спинке кресла:

– Потом! Не сейчас!

Генка окаменело, не отрываясь, смотрел на дочь:

– Он ответит! – мрачно изрек. – И с папашкой этим… хлюстом твоим, выпадет время, поговорим как надо… Не знает он! Так пора знать уже!

Время «поговорить с хлюстом» выпало на Покров. Прежде в Романове это был «престол», отмечаемый и при Советской власти. Богоборческая власть закрывала на этот «пережиток» глаза… Коренные романовцы праздник еще как-то, по затухающей, помнили. Стирали по старинке занавески на окнах, мыли полы, резали, у кого были, гусей, тушили с картошкой… тускловато, без размаха выпивали. Генка был коренной и считал, что он кое-что помнит, а поэтому сходил через дорогу тоже к коренному Ваське Чистякову, заприметив со своего крылечка, как тот начал с утра ошкуривать топориком осинки перед домом на новую баню. Генка прихватил с собой бутылку самогона, и Васька после традиционного романовского приветствия «с Покровом!», не чинясь особенно, шустро сгонял в дом за стаканчиками и солеными огурцами.

Был серый влажный денек с легким, как дым, туманцем на кустах и деревьях. Мягкими волнами накатывал теплый южный ветер, приносил с оголившихся садов горький аромат палой листвы. До этого шли спорые, нудные дожди, а вот на Покров вдруг ни капли. Словно что-то накапливалось, затаивалось в природе для каких-то резких, решительных перемен. «Тучи перестраиваются на снег, – со знанием дела крутил головой Васька, поглядывая на небо, – вот потянет сиверок, сразу снежку навалит». Пока же сиделось на подсохших бревнышках вполне уютно и в удовольствие. Генка переобулся на Покров из резиновых тапочек в войлочные сапоги на литой резиновой подошве, надел новый пуховик (Людка купила на рынке), черную вязаную шапочку и чувствовал себя вполне справным, солидным мужиком, готовым хоть сейчас войти в самые лютые морозы. Его распирало здоровье и благостность. После третьего стаканчика ему стало совсем хорошо, и он уже вполне убедительно, как ему казалось, растолковал Ваське, почему Крым окончательно и бесповоротно снова отошел к России. Вот тут-то и проехал мимо, аккуратно огибая глубокие, мутные лужи на дороге, на своем «Фольксвагене» с черно-оранжевой георгиевской ленточкой на антенне, Андрюха Смирнов. И у Генки разом созрело решение «поговорить» сегодня же с «говнюком» на предмет его дальнейших отношений с Людкой. «На Покров свадьбы играли, вот и мы сегодня, может, зачнем чего…» – решил без колебаний Генка. Тем не менее, они обстоятельно, не торопясь, допили с Васькой бутылку, и, несмотря на обоюдное сильнейшее желание продолжить, все-таки разошлись под воздействием неожиданно проснувшегося хозяйственного рвения Генки «почистить хлев у коровы». Васька только дивился обнаруженной стойкости характера соседа и, удивленно хмыкая «во дает!», принялся снова подрубать и неспешно, пошагово, широко расставляя ноги над деревом, снимать топориком сочными зелеными языками кору с осинок.

У Генки самогонка разожгла зверский аппетит. Придя домой, он попросил «супцу» у Нинки и, ярясь, с жадной ненасытностью, выхлебал две глубокие тарелки лапши с курятиной (по случаю праздника он за неимением гусей «чикнул» утром старую, с обмороженными еще прошлой зимой лапами, слепую курицу), изгрыз до хрящей обе куриные ножки, запил компотом из кисловатых яблок с единственной яблони в огороде и прилег отдохнуть, благоразумно посчитав, что «женишку» с дороги тоже надо поесть и «покалякать» с родителями. Проспал долго, проснулся где-то около восьми вечера. «Самое время, – решил, – ни рано, ни поздно». Нинка осторожно, без лишнего звяка, чтоб не разбудить хозяина, двигала ведрами на кухне, готовила пойло для коровы. Людка на вечернем автобусе, судя по тишине в доме, не приехала. Она после того памятного объяснения с отцом стала навещать родителей реже, обычно через субботу. Прогоняя невеселые мысли о Людке, Генка решительно поднялся, включил свет в большой комнате, стал рыться в шифоньере. Остановился, неожиданно суеверно на салатовой рубахе, в которой женился, и коричневом кримпленовом пиджаке, купленном еще при «коммуняках» в районном универмаге. Штаны оставил прежние – темно-синие, нейлоновые, спортивные, с белыми лампасами, но еще чистые, недавно стиранные. Переоделся, вышел на кухню, молча достал фонарик из верхнего ящика стола. Подумал и выхватил поллитру самогонки из холодильника. «Ты куда это нарядился?» – скупо спросила Нинка, вращая рукой по кругу что-то пахучее и с паром в ведре. «К Смирновым схожу», – буркнул Генка, напяливая пуховик и недовольно отмечая, что пиджак вылезает из-под куртки. «Ну да ладно, и так сойдет» – толкнул плечом дверь.

На улице похолодало. Свежим, морозным дыханием предупреждал о скорой зиме Север. В свете фонарика, искрясь, кружились белыми бабочками крупные легкие снежинки. «Тучи перестроились на снег»… Генке вспомнилось, как в детстве, широко и людно, с гармошками гуляли на Покров в Романове, как возбужденно и радостно перебегали они с мальчишками от одного круга пляшущих к другому, как выслеживали парочки, незаметно подкрадывались, «пугали» – кричали, заходясь в детском восторге, что-то о женихе и невесте… Вот потеха была! Или, как (почему-то именно на Покров) рыскали по садам, искали в опавшей, пружинящей под ногами листве влажно-скользкие, пропитанные холодной чистотой первых заморозков, нападавшие яблоки. Вкуснее не было на свете ничего этих яблок… «Куда все ушло? И куда пришло?!» – машинально думал Генка, вслушиваясь в мертвую немоту деревни, шаря лучом фонарика по темному, избитому колеями створу улицы… и, раздражаясь, прикидывал, с чего начать разговор у Смирновых. Решил – «лучше пусть как само пойдет».

Железная дверь с улицы в заборе из гофрированного металлического листа легко, плавным нажатием вниз отлаженно-пружинистой ручки, без скрипа и лязга поддалась. На широкой терраске был включен свет. Черный камень дорожки, ведущей к дому, мерцал кристаллами первого снега. Четко прочерченной графикой темнели на просвет аккуратно подпиленные яблони и сливы. На всем пространстве двора было уютно и красиво. «Порядок у кулачка! Фермер сраный!» – неприязненно поглядывая по сторонам, вспомнил Генка деревенские сплетни, что на место умершего Бяки оформляет документы Виталик Смирнов.

В помещение Генка вошел по-деревенски, без стука. Просто потопал перед дверью для порядка ногами. В доме было тепло, даже жарко. Играло, желто размазывая блики на кирпичах сквозь щели в заслонке, пламя в каменном подтопке русской печи. Сладко пахло нарезанной капустой. Томка возилась с засолкой на кухне, хрустко перемешивала руками шинковку с морковью, с силой отжимала, посыпала крупной солью, снова отжимала, перекладывала, зажимая ладонями вороха длинно нарезанной капусты, в высокий эмалированный бачок. Она первая выглянула на шум в дверях.

– О, Гена, вот так гость!.. – запнулась было Томка от неожиданности, но поправилась на более приветливый тон. – Проходи, раздевайся!

– Шел мимо, дай, думаю, загляну на огонек, – остановился Генка в небольшом коридорчике-прихожей у вешалки с зеркалом, красиво забранным в резную рамку, стал расстегивать куртку, – сегодня же Покров!

– Понятно, понятно, – почему-то вдруг, словно почувствовав что-то неладное, засуетилась Томка, – ты, наверное, к Виталику... они с Андрюшкой только что из бани… отец, к тебе пришли! – крикнула мужу в комнату напротив.

– Ничего тебе не понятно, – запыхтел, нагнувшись, с усилием стаскивая сапоги с ног, Генка, – ты приезжая, не знаешь… Покров у нас в Романове – престол! Раньше праздновали, знаешь, как!

– Тапочки, вон, бери… – кивнула Томка на шлепанцы под зеркалом, – и проходи… я тут капустой занялась.

– Это правильно, капусту на Покров солят… мы третьего дня тоже с Нинкой кадушку нарубили, – соврал Генка, вспоминая, что он только вчера после долгих понуканий жены срезал кочаны с грядок. Сунул ноги в тапки, двинулся было вперед, но вернулся к куртке, вытащил бутылку из кармана, потряс в воздухе: – Чуть не забыл главное! С Покровом!

Запоздало, стараясь согнать с красного, распаренного лица растерянность, появился в дверях передней и сам хозяин.

– Здорово! – коротким движением от живота протянул Генке руку Виталик, другой механически, в недоумении, потер ухо.

– Ты, это самое, земеля, что летом было… забудем, – по-своему расценил жест с ухом Генка. – Ну, погорячился я тогда малость… характер у меня такой, завожусь с пол-оборота… дурак дураком бываю! И все из-за чего? Из-за скотины какой-то! Другую норовистую какую, ты прав, может и хлыстом поучить как следует надо, чтоб не перла куда не следует, а если поперла, отвечай и получай… Вот так – отвечай и получай! За все в жизни отвечать надо, за все! – витиевато заговорил Генка, подходя к столу, ставя с пристуком бутылку, и, здороваясь за руку с Андрюхой. Андрюха поздоровался молча, сдержанно, даже не привстал. Он почему-то сразу догадался, по чью душу заявился неожиданный гость. Подумал о Людке, насупился: «Дура, полная дура!».

Виталик принес Генке из спальни стул, Томка подала тарелку, вилку и одинаковый, третий, граненый стаканчик. В раздумье удалилась на кухню. Генка хотел что-то сказать ей вслед, но воздержался. На столе стояла стеклянная салатница с винегретом, сковорода с жареной домашней колбасой, соленые огурцы, хлеб, наполовину опорожненная бутылка с коричнево-подкрашенным зверобоем самогоном. Виталик, бегло взглянув на сына, незаметно вздохнул, взял свою бутылку.

– А давай мою попробуем, – предложил Генка, – к празднику трехлитровую банку нагнал!

Виталик отвинтил крышку с гостевой бутылки, понюхал:

– Запашистая… из картошки?

– Из чего же еще! – живо подхватил Генка. – Зерно теперь только на рынке в городе. Дожили! Ни одного гектара не сеем – не пашем. Раньше можно было у Бяки хоть немножко зернеца купить, ну, теперь и Бяки нет.

– Похоронили… – скупо отозвался Виталик.

– Усадьбу, болтают, банк за долги забрал… во дела, – протянул Генка, подумал и добавил: – Ты, я слышал, фермерство оформляешь?

– Пытаюсь, – уклончиво сказал Виталик.

– Ну, и как?

– Сложно все, волокиты много… – ускользал от разговора о фермерстве Виталик. Генка посчитал разумным не приставать больше с вопросами, умолк.

Виталик разлил Генкин самогон по стаканчикам, чокнулись, хмуро выпили.

– Хорош, крепкий черт! – на правах хозяина вежливо оценил Виталик, морщась, отрезал на сковороде кусок колбасы. – А я в свою зверобой добавляю, и вкус приятный, и мягчит.

– Говорят, зверобой на это дело отрицательно влияет, – показал глазами на низ живота у себя Генка.

– Не знаю… зверобой и в чай добавляют, – заел колбасу для вкуса вилкой винегрета из салатницы Виталик. – Я слышал, наоборот полезно.

– На что-то полезно, а вот на это дело точно вредно, – почему-то начал упорствовать Генка, – мне одна врачиха говорила.

Виталик только пожал плечами, тему затронули какую-то странную.

– Ну, нам-то с тобой, Виталич, теперь это по барабану, – гнул свое с упрямым нажимом Генка, – а вот молодежи нет. У молодежи все должно быть пучком, девок-то вон сколько кругом… правильно, Андрюш? – со смыслом посмотрел на Андрюху. Тот отвел глаза, усмехнувшись, промолчал.

– Что усмешничаешь-то? Вижу, все понял! – наступательно и зло вдруг заговорил Генка, развернувшись всем корпусом к Андрюхе. – На четвертом месяце Людка! Говорит, от тебя!

На кухне охнула Томка, и слышно было как что-то с мягким тупым звуком упало и покатилось по полу. «Кочан выпал из рук» – машинально отметил Виталик, еще не до конца осознавая, что сказал Генка.

– Как это понимать? Какая Людка?! – опешил он.

– А так и понимать надо, сватушка ты мой дорогой, – быстро налил себе стаканчик и нервно опрокинул в рот Генка, – что сыночек твой, Андрюша, дочку мою, Людку, обрюхатил… С пузом ходит девка!

– Это, что же такое? – оторопело посмотрел на сына Виталик.

Андрюха опустил глаза в пол. В дверях вся в слезах появилась Томка:

– Это правда, сынок?! Что молчишь?

– Не знаю… – угрюмо отозвался Андрюха.

– Интересно получается, набил девке брюхо и не знает! – аж подскочил на стуле Генка. – Вот она, современная молодежь – сунул, вынул, побежал! А ребеночка кто растить будет? К врачу она отказывается идти!

– Тут еще надо посмотреть, кто отец! – вскинул голову Андрюха. Эх, помолчать бы ему! Но он уже не владел собой. – Там до меня всякие побывали, хвастали разное! – зашелся он. – Я чужие грехи прикрывать не буду!

– Постой, так не надо, не горячись! – залепетал Виталик. – Тут надо теперь все аккуратно, детально разобрать…

– Ты хочешь сказать, наша Людка – подстилка, проститутка, что ли?! – взъярился Генка. – За это, парень, знаешь, что бывает? – грозно стал приподниматься он из-за стола.

– Я этого не говорил! – сухо, овладевая собой, бросил Андрюха. – Только до меня у нее тут было с одним плотно…

– Ну, знаешь, чего у кого не бывает! – загремел над столом Генка. – Про тебя ведь тоже, небось, не скажешь, что не целованный! А бабы, спроси у матери, всегда знают от кого понесли… природа у них такая! Чутье особое! – Генка на секунду задумался, кинул взгляд в сторону Томки: – Это я не про тебя, Тамара, это я в качестве примера женщины… В общем, пока у Людки пузо не выперло, бери девку и в сельсовет на роспись!

Генка сел и нервно задвигал, как шашки, перед собой вилку с рюмкой. Из-под аккуратно стриженных (Людка ухаживала за отцом), довольно еще густых, с редкими блестками седины волос выкатились струйки пота и потекли по вискам вниз.

– Ну и жарища у вас! – Генка утерся рукавом пиджака, взглянул на Андрюху. Андрюха выдержал взгляд, сурово набычился.

– Никуда я не пойду, – выдавил он, – пусть другие ходят, кто до меня ходил…

– Зря ты так парень, – дымом заволокло зрачки Генки, – судьбу себе и другим ломаешь… Людка, она, конечно, заводная, но не подлая… А если ребенок без отца вырастет и вором станет, или над ним какой-нибудь хахаль Людкин потом издеваться будет… совесть не замучает? – Генка ненавидяще посмотрел на побледневшего Андрюху.

Томка, рыдая, пулей проскочила из кухни в спальню, где, слышно было, рухнула на матрасным звоном отдавшую кровать, заголосила. Виталик, опустив голову, потрясенный, катал хлебные шарики на клеенке. Генка встал и, полный оскорбленного достоинства, бойцовским петухом задрав голову, молча, не прощаясь, направился в коридор к вешалке.

Он вышел на улицу. Редкий снег перешел в тихую незлую метель, падал на землю мягкими, влажными струями. Нежнейшей, белой накидкой прикрывал осеннюю наготу, наполнял пространство теплом и светом. Отряхивая короткими подергиваниями лапки от снега, на дорожку к калитке выбежала кошка, зачем-то с боязливой осторожностью уселась на ходу. Генка с размаху, в дурно накатившем бешенстве, врезал по ней ногой. Кошка, мяукнув, эластично-мягким комком отлетела в сторону и белкой взметнулась на высокую яблоню. Мстительные чувства переполняли Генку. В голове метелью роились идеи отомстить – одна страшнее другой.

 

 

 10.

Похоронили Бяку весьма скромно, но, следует заметить, и весьма пристойно. Хотя, поначалу все складывалось не очень…После неожиданной смерти отца Тонька нашла в серванте, в красивой коробке из-под дорогих конфет, когда-то подаренных Бяке на пятидесятилетие, всего-то сорок тысяч с копейками. Стали прикидывать с Игорьком расходы (после похорон матери он в этом понимал): гроб, не самый дорогой – тысяч десять, рытье могилы… если местные возьмутся, три тысячи, не меньше… но, где их взять местных, спились или померли все, придется нанимать в городском «Ритуале», как с недавних пор и делали все романовские. Городские сдерут все пять тысяч, это точно… Венки, еще тысячи три… Крест, клади еще две… Батюшке за отпевание, слышали, дают пять… Обрядить покойного в последний путь – сунулись в шифоньер, ничего подходящего нет – костюмчик новый, рубаху там новую, ботинки… еще тысяч семь… Подсчитали, на поминки собственно оставалось из обнаруженной суммы девять тысяч. На девять тысяч помянуть хорошо никак не выходило. Тонька в очередной раз бессильно упала на кровать, зашлась в рыданиях до противного, нервического постукивания зубами о краешек успокаивающего стакана с водой. Она переживала смерть отца, как ни странно, тяжко, с каким-то бабьим, крайним надрывом. Временами впадала в прострацию, а очнувшись, бесконечно пронзительно выла. Смотреть со стороны на это было невыносимо. Игорек, надо отдать ему должное, стоически терпел, когда она заходилась, бегал по комнате, размахивал кулаком: «В октябре он мне обещал сто пятьдесят тысяч! Значит, деньги в доме есть! Куда он их запрятал?!». Пробовали искать, когда Тонька на время приходила в себя. Подняли все матрасы, перерыли все шкафы, просмотрели все банки и посуду на полках, перетряхнули все ящики в столах, слазили в подполье, обыскали сараи и подсобки, и даже свинарник с коровником – денег нигде не было. «Придется занимать, – сказал Игорек, морщась на готовую снова заголосить Тоньку, – сходи к его боевой подруге, этой, как ее… Надьке Карасевой… осенью продадим свиней, расплатимся… попроси тысяч сорок». Надька не дала и ста рублей. Правда к вечеру прислала на Свинячий хутор подросшего сына с сумкой, где позвякивали три бутылки паленой водки и с десяток банок дешевой тушенки. И на том спасибо. Заезжал, прослышав, видимо, о бедственно положении с похоронами Бяки, Витек Орешников. Долго что-то словно вынюхивал, оглядывал на кухне, во дворе, недоверчиво, со своей противной, блатной ухмылкой, всматривался в зареванное решето Тонькиного лица, двусмысленно цедил сквозь зубы: «А мы-то думали! Фермер, новый русский…». На прощание вдруг оставил на столе, ловко вынутые из нагрудного кармана пижонистого, приталенного пиджака, десять тысяч. Тонька, испуганно переглянувшись с согласно кивнувшим головой Игорьком, прошептала сквозь рыдания: «Спасибо тебе, Вить! Никто копейки не дал… А папка-то, он всем помогал!». Окончательно выручил неожиданно прикативший на своей примелькавшейся «Ниве» Вадик Труханов. Тонька его помнила по былым визитам к отцу, обрадовалась. Вадик привез матпомощь от администрации района – двадцать тысяч. Помялся, как бы невзначай бросил, что по мнению пожарных, хозблок сгорел от проводки, короткое замыкание… «А кто же тогда Байкала?..» – прикладывая ладонь ко рту, с трудом сдерживаясь, спросила Тонька. Игорек в этот момент мрачно уставился в пол. «Участковый выяснил, – мягко, скороговоркой пояснил Вадик, – пес бегал вдоль забора, напоролся на длинный гвоздь…». Игорек поднял глаза на Вадика и нагло разулыбался в лицо. Вадик осудил строгим выражением глаз поведение паренька и посуровевшим голосом пообещал от имени самого Булкина по итогам года еще подбросить «в размере восьмидесяти – ста тысяч…». Игорек прибрал улыбку. Тонька, плохо соображая, снова захлебнулась горем. Вадик, улучив момент, победительно уехал.

Теперь, при наличии свободных почти сорока тысяч, решила Тонька с Игорьком, можно было помянуть отца уже по-человечески. Тонька в черном платке сходила в деревню к Виталику Смирнову, попросила на отцовском фургоне съездить вместе с Игорьком в «Ритуал», заказать все, что надо для похорон, купить продукты на поминки, подобрать и завезти новую одежду для покойника в морг, а на следующий день забрать из морга тело. Словом, дел выпадало много и чрезвычайно хлопотных. Виталик отнесся с пониманием и сразу, как всегда, согласился, хотя проблем своих у него было предостаточно. Он наскоро пообедал и вместе с Тонькой направился на Свинячий хутор. Где завел Бякин грузовичок, с крытым брезентом кузовом, посадил в кабину взъерошенного, усталого и измочаленного Игорька, и они запылили в райцентр.

Из морга Бяку на следующий день поехала забирать как ближайшая родственница, с паспортом, уже Тонька. За рулем снова был Виталик. Накануне они с Игорьком все управили вовремя и хорошо. В кузове – помочь вынести из морга и погрузить в машину гроб с покойным – пружинисто приседая на ухабах, трясся Леха Зайцев. Игорек остался проследить, как будут копать могилу, помочь, если что, деревенским женщинам с приготовлением к поминкам. День выдался по-августовски прозрачный, солнечный, можно сказать, даже жаркий, с легким суховеем. Помянуть покойного решили в саду – и не так душно, как в помещении, и в знак памяти – сад сажал Бяка. Туда и вынесли столы.

Тонька трусила, боялась встречи с мертвым отцом, да еще в месте с леденящим душу названием «морг»… тихо лила слезы в скомканный носовой платок. Из Виталика утешитель был неважный, он, стараясь смотреть только на дорогу, изредка все-таки косил глазом на плачущую пассажирку, сочувственно вздыхал, неловко повторял: «Жалко, конечно, Михаила! Я ему всегда говорил, проверь сердце… А мы что? У нас наперед – коровы, навоз, сенокос…».

Врач-патологоанатом, в тяжелых, больших очках на коротком, курносом носике с характерными, ярко-фиолетовыми прожилками, бодро выписывая от руки справку о причинах смерти, буднично спросил Тоньку: «Отец-то капитально поддавал?» – не получив ответа, утвердительно добавил: «А печень, как у младенца… да и все остальное! Но вот сердечно-сосудистая система, ни в пиз… ни в Красну армию! Извини, конечно… А мы – деревня, молочко парное, чистый воздух… Всех достало!». Что именно «достало» он не стал уточнять, молча протянул проштемпелеванную синей печатью бумагу. Тонька, боясь замочить справку слезами, держа ее одной рукой на отлете, а другой утирая глаза концами траурного платка, попятилась к двери.

К часу дня тело покойного в простеньком гробу, обитом богато смотрящейся темно-вишневой атласной тканью, было доставлено на Свинячий хутор, попрощаться с домом. В комнаты гроб заносить не стали, сняли крышку, поставили на табуретки у крыльца. Пришедшие на похороны романовские мужики и бабы, числом где-то около полусотни, молча окружили гроб, осторожно и скромно взглядывая на усопшего. Бяка в новом костюме с галстуком, причесанный и прибранный, лежал в гробу нарядный и помолодевший, с каким-то неизъяснимым выражением светлого облегчения на лице от чего-то тяжелого, вечно заботящего, придавливающего. «Свободен! До чего же я устал!» – казалось, вот-вот разомкнет бледные уста и улыбнется Бяка. Каждый, глядя на умиротворенное и даже в чем-то довольное лицо покойного, думал, казалось, не о нем, а о себе, грешном, о своем каком-то, ведомом только ему, освобождении… Затихла даже Тонька, не рвалась, как в зале ритуальных услуг в морге, рыдать на грудь к отцу. Беззвучно стояла в черном платке молодой, состарившейся бабой.

Пришел батюшка, средних лет, статный высокий человек с негустой бородкой, с косичкой пушистых вьющихся волос, запрятанной под воротник черного подрясника, раздал собравшимся тонкие недорогие свечки, воскурил ладан, в струйках сладкого нектарного дыма зазвенел цепочкой кадила вокруг гроба усопшего. Свечки в руках людей, несмотря на легкий ветерок, горели ровно и невидимо. Через полчаса гроб погрузили в автобус «Ритуала», где уже ждали после вырытой могилы копальщики (им весьма кстати на «помин души» пригодилась паленая водка Надьки Карасевой). Обветренные, раскрасневшиеся от ядреной выпивки, они должны были теперь опустить гроб в могилу, засыпать землей. К ним в «ПАЗик» тесно набились романовские, тронулись на кладбище. Бяка отъезжал в последний путь от дома среди плотно обступивших его земляков, по-своему, видимо, любивших и уважавших его, по дороге среди вечнозеленого сизого бархата посаженных им голубых елей… Выходило, Бяка уезжал навеки по своей аллее вечности и славы.

С кладбища – невысокой возвышенности, пестро усеянной крестами, мраморными памятниками, яркими искусственными цветами и венками свежих могил, на стрелке светлого бесшумного ручья и напористой Кержи – отвозил людей непосредственно на поминки уже Виталик Смирнов на Бякином фургоне. Виталик мастеровито приладил на задний борт железную накидную лесенку, так что даже самые грузные и неуклюжие сумели забраться в кузов.

Где-то около трех сели за столы помянуть раба Божьего Михаила. День после полудня замер в прозрачной золотой неге, окончательно расслабился, немо притих. И если пытался заговаривать внезапным, тихим шевелением листьев на яблонях, то выходило это шепотом, в нежной полудреме. В солнечной пыли сыпались на скатерть и еду коричневые чешуйки от коры, мелкие веточки, первые ломко-гремучие, скрученные в трубочку сухие листья. Люди небрезгливо подцепляли их с тарелок вилками, стряхивали в сторону. С невнятным глухим стуком, как первые комья на крышку гроба, падали на землю яблоки. Говорили за столами, как бы в такт с природой, мало, вполголоса… Часам к шести все мирно разошлись.

Правда, Ванька Кузнецов, уже за калиткой Бякиного дома, хорошо набравшийся, закуривая и оглядываясь на Свинячий хутор, мрачно произнес: «И все-таки здесь что-то не чисто… собаку-то его, Байкала, здоровенная была псина, говорят, нашли с перерезанным горлом. Лезли, значит…». Мужики благоразумно промолчали. Только Леха Зайцев задиристо подхватил: «А где эта собака? На экспертизу надо!». «На экспертизу, говоришь, – широко осклабился Ванька, – тогда это тебе к Смирнову, он у нас большой специалист по собачьим экспертизам». Виталик выпил мало, был трезвее всех, отвечать Ваньке ничего не стал, прибавил шагу, думая: «Ну и народ… столько лет прошло, а все припоминает!». Ванька стал рассказывать Лехе, что Леня-тюрьма, участковый, давно уже закопал собаку, предварительно для дезинфекции, облив ее кислотой. «Так похоронили Бяку и его собаку» – хохотнул вдруг придурковато Леха Зайцев. «Мудак!» – сказал Ванька и звучно сплюнул. Леха, вспыхивающий обычно на оскорбительное слово порохом и неистовым берсерком бросающийся на обидчика, тут почему-то драться не стал.

…Помочь Тоньке убраться со столов осталась Надька Карасева. Первым делом она внимательно пересчитала, сколько было выпито водки мужиками. Судя по пустым бутылкам, выброшенным по исчерпанию в траву или аккуратно приставленных к стволам яблонь, выдули чуть больше ящика – двадцать три поллитры. «Примерно, по бутылке на двоих, в норме…» – отметила Надька и тут же переложила выпитое на рубли. Женщины скромно осилили всего десять бутылок красного крепленого по ноль семь. Надька оглядела еще раз столы перед тем, как начать убирать грязные тарелки. Вспомнила, на столах были: поминальные блинчики, колбаса двух сортов, красная рыба, сыр, овощная нарезка, винегрет, на горячее гуляш с пюре… «Тысяч на двадцать пять всего, без выпивки, не меньше», – оценила наметанным глазом Надька.

– Тонь, – тем не менее спросила она, – много на все ушло?

– Не знаю, – неохотно ответила Тонька, собирая в высокую горку тарелки, – Игорь всем занимался.

– Игорек, – иронично хмыкнула Надька, – а сама-то что? Пора вникать, полноценной хозяйкой, можно сказать, стала… А вот сейчас мы у него и спросим, – обернулась к подошедшему с ведром Игорьку. – Игорек, – бросила небрежно, – дорого обошлись похороны?

– Дорого! – с вызовом сказал Игорек и неодобрительно стукнул ведром о землю. – Тонь, что не доели, сбрасывай сюда.

– Тысяч в шестьдесят? – не унималась Надька.

– Больше! – грубо отрезал Игорек, направляясь с первой порцией объедков к сараю, где в голодном визге заходились не кормленные с утра свиньи.

– Ух ты, какой важный стал, прям хозяин… – просверлила его взглядом в спину Надька. – Козел однорукий!

– Теть Надь… – навернулись слезы у Тоньки.

– Что «теть Надь»? Что «теть Надь»? – развернулась грудью Надька. – Может, ты за этого сморчка еще замуж собираешься? Мне покойный Миша жаловался… Но ты дурой-то полной не будь! Теперь на тебя такие женишки слетятся, только выбирай! Вон у меня Павлушка подрос, скоро восемнадцать будет! Тебе сколько?

– Двадцать один… – хлюпнула носиком Тонька.

– Ну и что, что чуть помладше! Любить дольше будет! – бодливой козой упруго подскочила Надька к Тоньке. – У меня кое-что на черный день отложено… у тебя вон какая ферма! Объединимся, знаешь, как заживем! Одна-то не потянешь, а я в хозяйственных делах… финансы там, кредиты, бухгалтерия, сама понимаешь, разбираюсь! Я Мишке, царствие ему небесное! – Надька перекрестилась, – давно уже сообща все делать предлагала… А он все чего-то боялся, подозревал: «Нет, внукам все оставлю», вот и дооставлялся. – Надька сделала полшага назад, взвесила жертву распалившимся глазком, накинулась хищницей: – Ты бумаги отца смотрела? На кого записан дом? Техника, скотина, земля? Сколько денег лежит на счету?

– Ничего я не смотрела! Что ты, как пиявка… – лицо Тоньки плаксиво перекосилось и стало ужасно глупым. – Да и что я понимаю в бумагах этих! Как-нибудь разберемся с Игорем! Отстаньте от меня…

– Вот что, тетеря, – приблизившись, обняла Тоньку Надька, – завтра после обеда я у тебя, магазин пораньше закрою, и мы все посмотрим. Но только без твоего придурка! Его, вообще, отсюда гнать надо… Поняла?! Потом, когда переоформим все, я у тебя что-то типа гендиректора буду. Согласна? – Тонька кивнула. – Вот и правильно. – Надька, довольная, чмокнула Тоньку в щеку. – Мы ж с тобой почти как родственники, кто ж тебе еще поможет, сироте несмышленой, от чистого сердца… Кругом одни жулики и проходимцы, разденут до нитки средь бела дня, нищей по миру пустят.

 

Помочь Тоньке Надька, увы, не смогла, но в чем-то слова ее оказались пророческими. Часам к одиннадцати следующего дня по аллее голубых елей, грузно и властно шурша шинами по щебню, к воротам Свинячьего хутора подкатила, сверкая никелем и тонированными стеклами, очень дорогая машина. Высокая и просторная, устойчиво-непоколебимая на своих широченных колесах, обвешанная антеннами и фарами, она, плавно колыхнувшись всем корпусом при торможении, тяжелым танком вросла в землю у ворот на ферму. Из нее гладким семечком перезрелого плода выскользнул маленький, ловкий, весь какой-то неуловимый в своей энергичной подвижности человек с коричневой кожаной папкой в руках. Скоро он уже требовательно стучал крепеньким кулачком в дверь Бякиного дома.

– Антонина Михаловна Макарова? – ровным приятным голосом заговорил гость, бегло оглядывая заспанную, потревоженную Тоньку в халате и неприбранное, донельзя захламленное нутро кухни, прилаживаясь, предварительно обмахнув папкой, на табуретку у окна и закидывая ногу на ногу для удобства размещения все той же папки на коленях.

– Да, я самая, – сказала Тонька, краснея от неумения вести себя перед незнакомым мужчиной и перебирая замусоленные концы пояса от халата.

– Меня зовут Кирилл Андреевич Привалов, – представился гость, раздельно выговаривая слова, – я руководитель юридической службы банка… – было произнесено трудно запоминающееся название кредитного учреждения.

Тонька как-то виновато, еще гуще заалев, что-то едва слышно прошептала.

– Да вы присядьте, разговор у нас непростой выпадает, – сказал гость, забарабанив было пальцами по липкой, давно не мытой клеенке стола, но, отдернув руку, потер пальцами в воздухе, как перед счетом крупной партии денег.

Тонька присела на табуретку напротив, стыдясь своих оголившихся из-под халата полных ног. Вошел Игорек в каждодневной рабочей одежде, не выспавшийся (с раннего утра занимался хозяйством, а накануне после похорон легли поздно), грязный, замызганный. Поздоровался, встал, подперев плечом дверной косяк.

– Извините, а вы?.. – спросил гость.

– Это… – опередила Игорька Тонька, – … мы скоро распишемся.

– Понятно, понятно… не возражаю, – неопределенно сказал гость и мягко обвел молнию по краям папки. – Словом, так, Антонина Михаловна, – он извлек из папки несколько листков бумаги. – Ваш покойный отец, Михаил Василич Макаров, примите мои соболезнования, год назад получил в нашем банке кредитные средства – в сумме пятнадцати миллионов рублей. Вот копия договора, – гость передал в руки Тоньки первую порцию бумаг. – Срок погашения истек, по прискорбному стечению обстоятельств, три дня назад. В залог Михаил Василич Макаров оставлял банку дом и все движимое и недвижимое имущество его крестьянско-фермерского хозяйства. Вот свидетельства сего решения. – Испуганной, начинающей уже что-то понимать Тоньке была передана следующая подборка листков. – Кредит вовремя, как вы понимаете, погашен не был. Как там у классика? «…человек смертен, но это было бы еще полбеды. Плохо то, что он иногда внезапно смертен, вот в чем фокус!», извините, это я так, к слову. Ваш покойный батюшка, наверняка перекредитовался бы, он в этом отношении был весьма умелым человеком. Но, увы! Сейчас за него вряд ли кто осуществит подобное действие. К величайшему прискорбию, повторяю. Поэтому правление банка приняло решение погасить кредит за счет изъятия залогового имущества кредитуемого с последующим выставлением означенного имущества на торги. Ознакомьтесь. – В руки Тоньки перекочевала еще одна бумажка. Тонька механически приняла и ее, стала, ничего не понимая, вчитываться в текст. На бумагу звучно упала первая слеза.

– Это что же, теперь у нас отберут все? И дом? – подняла она на гостя слезным хрусталем заблестевшие глаза.

Гость развел руками:

– Моя миссия только довести до вас это. Сожалею.

– Вы не имеете права! – заговорил вдруг порывисто у дверей Игорек. – Вы не имеете права лишать по закону человека единственного жилья!

– Браво! – улыбнулся гость. – Приятно иметь дело с юридически подкованным молодым человеком. Только вот какова особенность этого дельца. Покойный батюшка Антонины Михаловны оформил дом и все что вокруг, исключительно на себя. Долевого участия Антонины Михаловны во всем этом, – гость обвел руками вокруг себя, – увы, нет ни процента. Ей принадлежит исключительно только домик ее, тоже уже в Бозе почивших, дедушки и бабушки, расположенный в соответствии с записью в шнуровой книге Романовского сельского поселения на участке номер двадцать три. Вот имущественное распоряжение, так сказать, завещание ее покойного батюшки, заверенное нотариусом. – На колени Тоньки лег еще один листик бумаги. Судя по решительному движению молнией, произведенному гостем вокруг папки, он был последний. Гость встал.

– У вас, Антонина Михаловна, естественно, остается право оспорить наши действия в суде… Но вам мой совет, лучше собирайте потихоньку вещички. – Гость на секунду задержался: – Как говорят, с сильным не борись, с богатым не судись… не поймите превратно, как угрозу что ли… это я чисто по-человечески… Все уже решено.

– Зачем он это сделал? – всхлипнув, остановила его Тонька неожиданным вопросом.

– Кто его знает, – пожал плечами гость. – Может для того, чтобы не втягивать вас во все эти непростые разборки… отцовские чувства, так сказать, желание оградить… видимо, предугадывал… финансовые дела в последнее время у него были в крайне запущенном состоянии. Сейчас бы все эти кредиты повисли лично на вас… и что было бы? А так лишаетесь только имущества…

На улице его догнал Игорек. Он был в сильнейшем нервном возбуждении.

– Стойте! – крепко схватил он единственной рукой гостя за плечо. – Вчера она похоронила отца, сегодня вы выгоняете ее без рубля, практически, на улицу. Нельзя же так! Совесть есть у вас! Может, что-нибудь придумать?

– Успокойтесь, – мягко отвел руку Игорька гость, – на кону приличные деньги. Вмешались большие люди. Какая совесть! Я вижу, вы все понимаете, слышал, родились в Москве, учились немного… характер угадывается… что вам объяснять! Но в суд подавайте, – неожиданно сказал гость, – в ваших с подругой интересах время потянуть только на пользу… может, удастся что-то и отсудить… мебелишку, телевизор, холодильник там, сирота все-таки. Не стесняйтесь, давите на жалость, хоть они все и продажные, но у некоторых дамочек, там в суде, как-то по-бабьи сердце осталось.

Игорек в замешательстве слушал.

– И вот что еще, – бросил гость вполголоса, – сколько осталось тут баранов? – кивнул он в сторону сараев.

– Баранов нет, – растерялся Игорек, – коровы, свиньи только…

– Ну, хорошо, хорошо… коровы, свиньи, – улыбнулся гость, – много?

– Пять коров, десять телок, семь свиноматок, хряк… тридцать поросят, – уверенно перечислил Игорек.

– Однако, – усмехнулся гость, – мы в теме… – и как-то незаметно перешел на «ты». – Я тебе вот что посоветую… телок по осени, пока суд да дело, ты уполовинь по-тихому, и свиней тоже, никто и не заметит, – окинул он быстрым взглядом Игорька, – все какие-то деньги на первое время… Технику не трогай, тут документы купли-продажи, регистрация… лучше не нарываться… Вот и все, что в вашей ситуации можно «придумать». Впрочем, я тебе этого не говорил.

Игорек понимающе, благодарно кивнул. На том и разошлись.

 

После обеда, как и обещала, приходила Надька Карасева. Тонька даже не вышла к ней, лежала на кровати, горестно, без слез, отвернувшись к стене, выводила пальцем на выцветших драных обоях, как в детстве, только ведомые ей причудливые вензеля. Иногда крупно вздрагивала всем телом, что-то тихо говорила… Игорек скупо объяснил гостье, что произошло. «Я предупреждала эту дуру, предупреждала, разденут до нитки!» – торжествующе сказала Надька и, словно чему-то радуясь, побежала делиться новостью по деревне.

 

 

11.

Не прошло и недели после известных событий на Свинячьем хуторе, как к Витьку Орешникову пришли. Пришли те, кого он больше всего боялся на свете. Их было двое – не привычные, оглупленные чрезмерностью физического превосходства шкафы-быки, а какие-то внешне незаметные, бывалые, немногословно-сдержанные, в приличных, неброских, выше среднего достоинства костюмах, с непредсказуемо-решительными лицами – они внятно и без лишних слов растолковали Витьку, что Паук с Синяком были схвачены в Иванграде; коротко пытанные, все в деталях рассказали, раскаялись и были отпущены великодушно, по-пацански (все-таки, только что откинулись) на все четыре стороны. К Витьку (ввиду былых «подвигов») больших претензий братва тоже не имела, но за попытку шакалить на подконтрольной территории приговаривала его к трехкратному взносу в общак и отказу в покровительстве и защите перед властями, влиятельным представителям которой он своей партизанщиной серьезно где-то (без уточнений) перешел дорогу. Так можно было перевести на общедоступный язык то, что было с особенностями особой лексики сурово втолковано Витьку. У Витька отлегло от сердца, он посчитал, что дешево отделался и с утроенной энергией принялся бодяжить пиво, втюхивать посетителям бара паленую водку, просроченные чипсы, шоколад, залежалую колбаску, наверстывая потери с общаком. С представителями власти он рассчитывал, как обычно, разобраться играючи и без особых проблем. Всем проверяющим – ментам, пожарным, санэпидстанциям и администрациям всегда лежали под рукой, заранее расфасованные по конвертам, сладкие грезы вызывающие своим нежным шелестом «хрусты».

Но что-то вдруг с определенного момента пошло не так, вопреки привычному ходу дел. Первый же инспектор противопожарной службы, плюгавенький прапорщик, полный «фуфел и обсос» (так определил его с первого взгляда Витек), на лбу которого просвечивала самой вожделенной и страстной мечтой подержанная иномарка, вдруг с несвойственной надменностью отказался принять конверт. Это было что-то новенькое! Это было уже черт знает что! У Витька даже пот на лбу выступил, и он промокнул его отвергнутым пакетом с деньгами. А инспектор, веснушчатый, с усиками рыженький таракан, в нелепо заломленной, как у парагвайских диктаторов, форменной темно-синей фуражке, с такой дьявольской тщательностью проверил все розетки, все входы и выходы проводки в здании, все подводки аппаратуры в баре, все электрочайники и огнетушители, что исписал потом приличную стопку протокольных страниц… и выставил такой штраф, что у Витька потемнело в глазах.

Не менее удивительно повел себя и следующий визитер, тучный, в затрепанном пиджаке, господин из налоговой. Пытливо шевеля на мясистом, прилепившемся между щек разваренной сарделькой носу, узкими, дешево-пластмассовыми очочками, он долго и вдумчиво изучал лицензию на продажу крепкого алкоголя и потребовал декларацию объема продаж. Оказывается, Витек, как индивидуальный предприниматель, обязан был ежеквартально отчитываться, сколько он продал водки, коньяка и вин. Декларации, увы, не нашлось. «Нарушаете закон реализации крепких напитков ипэшниками по одной из его существеннейших статей. Я вынужден уведомить об этом прокуратуру», – буркнул, хитро поглядывая поверх очочков, большой господин в расшлепанных, когда-то фасонистых туфлях, сквозь кожу которых пованивало тлением грибковых ступней и несвежих носков. Слово «прокуратура» очень не понравилась Витьку, и он достал из ящика стола, под стать гостю, самый толстый конверт, придвинул солидному человеку. «Не велено!» – странно сказал толстяк и пухлым пальцем отщелкнул пакет обратно Витьку.

Это «не велено!» несколько дней мучило Витька. Чтобы так изъяснялись, отвергая деньги, патентованные выжиги и мздоимцы? С подобным он встречался впервые. «Что, значит, не велено! Кем не велено? Всегда брали, а теперь – не велено?!». Витек напрягся, ему показалось, что вокруг его поляны расставляют красные флажки.

Визит участкового подтвердил недобрые предчувствия. Леня-тюрьма, ладный, стройный молодец лет сорока пяти, любивший до страсти особый запах и солидную властную строгость кожаного ремня с кобурой, присматривал за жизнью в Романове тем не менее с прохладцей, начинал вникать в нее исключительно после драк с поножовщиной или какой-нибудь крупной кражи, все остальное же он, по-житейски, считал несущественным и старался служебным рвением особо не злоупотреблять, без нужды людей не тревожить. За Витьком приглядывал постольку поскольку, считая в чем-то конченным, неисправимым человеком, для которого тюрьма по жизни уже дом родной, поэтому без причины – все одно – особо не задирал. Довольствовался от Витька регулярными десятью тысячами в месяц и хорошим угощением. Но на этот раз он тоже недвусмысленно отвел Витькину руку с тощим пакетиком и стал неожиданно гневно трясти перед его носом письменными заявлениями романовцев, что в баре у Орешникова продают пиво и водку несовершеннолетним. «А это уже, сам понимаешь…» – показал Леня-тюрьма на просвет сложенные в клетку пальцы. Витьку стало совсем не по себе. Флажки уже явственно заалели вокруг него.

Все неожиданно расставил по местам подозрительно откровенный и словоохотливый проверяющий из санэпидстанции. Улыбчивый молодой человек, двадцати с небольшим лет, выпускник медицинского колледжа, в узких оранжевых брючках и черных с белыми подошвами кедиках, с повязанным европейско-либеральной петлей легким шарфиком на шее, в розовом, тонкой шерсти, искусственно кургузом пиджачке в обтяжку, эдакий иванградский хипстер-повеса, с манерами представителя «непуганого поколения», не знающего и в корне отвергающего любые авторитеты, на деле, как отметил Витек, оказавшийся самым пронырливым и цепким из всех многочисленных представителей санитарно-эпидемиологического ведомства, уже побывавших у Витька в заведении. Молодой человек не стал брать пробы из кегов и бутылок, хранившихся в подсобке и на полках бара, как это традиционно делали его предшественники, а ловко, с шутками и прибаутками, обойдя всех посетителей питейного заведения (дело было вечером в субботу), отлил в специальные склянки, представляясь сомелье, якобы для «выявления народного напитка», самую малость содержимого кружек, бокалов и стаканов на столах. Потом он все аккуратно упаковал в кожаный кофр, опечатал и отослал с шофером в город на анализы.

– Ну, а теперь, можно и отдохнуть! – сказал он весело, непринужденно усаживаясь в кресло в кабинете Витька. – Коньячку не плеснешь, или что там есть у тебя?

Витек, обрадовавшись, сунулся было с деньгами, но и в этот раз конверт был демонстративно отвергнут. Но зато с удовольствием был принят стаканчик виски.

– Неплохо, – со знанием дела сказал, отхлебывая, хипстер-сэсовец, – «Белая лошадка»? Демократичный напиток… недорогой, но вполне себе… Надеюсь не разбавленный? Как все там у тебя… – кивнул в сторону бара.

– Обижаешь, – тоже перешел на «ты» с привычной нагловатой ухмылкой Витек.

– Представляешь, пока не встречал ни одного заведения, где бы не бодяжили… все, поголовно все, жульничают! – с удовольствием, живо делился профессиональными наблюдениями гость, – хоть через одного сажай… и сажаем! А что делать? Народ травят! Ты знаешь, сколько смертей от паленой водки? В год два «Афгана»! И куда только либеральная общественность смотрит! А какой вред здоровью нации от подкрашенного метилового спирта под коньяк?! Или для градуса в винишке?! Тысячами слепнут, десятками тысяч преждевременно загибаются!

Витек нахмурился, разговор ему явно не нравился.

– Сажают производителей, мы-то что… – угрюмо выдавил он и подумал: «Попался бы ты мне, пидор, в другом месте».

– Да ладно тебе, по закону сейчас посадить можно и продавцов! – с веселым любопытством заглядывая Витьку в глаза, трещал хипстер-проверяющий. – Вот как с тобой, уверен, зуб даю, анализы покажут! Все у тебя подделка и разбодяжка! До нас уже давно сигналы доходят! И вот только сейчас дана команда!

Витек встрепенулся:

– Команда?

– Да, точно так… команда – денег у тебя не брать, ты неприкасаемый…

Витек поежился, вспомнив, кого на зоне делали неприкасаемыми. Взял паузу, впервые в жизни, не зная, что сказать.

– А что, у вас тоже есть… неприкасаемые? – хмыкнул все-таки, поеживаясь.

– Да не в том смысле, – с удовольствием рассмеялся гость, – у нас условно неприкасаемые это те, кого приговорили под статью… когда не берут у него больше ничего, обрубают связи, чтоб меньше возникал потом.

– А кто это… приговаривает? – с трудом шевельнул языком Витек.

– Как и у вас… там! – показал пальцем наверх молодой болтунишка. – Так все в жизни сейчас перемешалось – блатные, менты, чиновники, мошенники… убеждения, принципы, понятия, законы… ну, сплошной, какой-то дикий миксер! Гигантский такой, размером со страну! – широко развел руки, как показывают богатую добычу рыбаки, говорливый проверяющий.

«Приговорили! – понял окончательно Витек после визита этого шустрика из санэпидстанции. – Обложили!». Красные флажки пылающими на бегу языками гончих псов сомкнули кольцо. «Подводят под статью, не сегодня-завтра приедут брать! Где-то я, действительно, с этим фермером лопухнулся, – запоздало раскаивался Витек. – Но кто же знал? С виду мужик и мужик… А он, похоже, там, наверху, кого-то сытно кормил!». Витек в растерянности терзался – эх, промахнулся, недоучел, недодумал… и как это могло получиться?! Но и что делать, тоже не знал. Раствориться? Залечь на дно? Но это было бы несерьезно. Везде найдут, не менты, так братва. Сходить к авторитетам, покаяться, попросить помощи? В шестерку согнут. Оставалось только одно – с гордо поднятой головой снова на зону. Авторитет зарабатывать. Но если вместо «авторитета» там заработаешь только «тубик», как Синяк! Нет, просто так, чуть ли не добровольно, спешить туда не надо. Из срока в срок – это было бы слишком. Он, в конце концов, не революционер…

 

В таких растрепанных чувствах застал Витька Генка Демьянов, как-то после Покрова неожиданно заглянувший в бар пропустить кружку-другую пивка. До этого он обходил экзотичное для деревни заведение стороной. Дорого там, казалось, было все. Да и непривычно как-то, не по возрасту по барам шляться… не с Людкой же и ее подругами сидеть там за пивом. Хотя мужики как-то заглядывали, в целом одобрили. Но тут Генка, сразу после праздника, удачно сплавил заезжим перекупщикам телку-полуторницу за сорок пять тысяч, был при деньгах, позволял себе принимать чуть ли не каждый день. Но самогонка «обрыдла», сказал он однажды жене Нинке, а потому он, «как цивилизованный человек», думает сходить в бар. Мол, «потянуло» его «хлебнуть пивка бочкового… настоящего, крепкого, ядреного». И то правда, бутылочное Генка не любил – «шампусик, газированная моча, подделка, дрянь какая-то!». Но вело его в бар другое. О чем он никогда бы не стал рассказывать даже жене.

Был угрюмый, темный, с влажной туманной мглой, холодный день конца октября. Обильный снег, выпавший на Покров, растаял, снова замесил жирную густую грязь на улицах. Генка на время отложил теплые войлочные ботинки, переобулся в высокие резиновые сапоги. В них и пришлепал с толсто налипшей глиной на подошвах в бар. Четверг это кажется был – вполне будничный, рабочий день. Но, на удивление, у Витька собралось к вечеру довольно прилично посетителей. Большинство из них Генке были незнакомы. Приезжие, перекати-поле, в основном, скупившие когда-то дешевые совхозные квартиры в двухэтажных каменных домах. Народ бедный, зашуганный, безработный. С местными они сходились трудно, те считали их почему-то «чурками», отторгали как чужаков. Вот они, похоже, и собирались, как «товарищи по несчастью», за кружкой пива душу отвести. Свои, романовские, в основном, пацанва шестнадцати-восемнадцати лет держались отдельной стайкой, гомонили, с вызовом, задиристо поглядывали на молодых «чурбанов». «Чем они заняты? Не работают, не учатся… на что пьют?» – подумал Генка и присел за единственный не занятый, самый неудобный, стоявший на отшибе столик у дверей. Осмотревшись и, поняв, что перетирать за жизнь, слава Богу, ни с кем не придется, сходил к барной стойке и взял для пробы кружку светлого «Сибирского» с солеными сухариками. Пиво оказалось свежим, действительно ядреным, на удивление, не разбавленным. Генка не мог знать, почему Витек Орешников старался последнее время работать честно. После третьей кружки, почувствовав прилив легкой пьяной агрессии и закурив, – в зале, несмотря на знак на стене с перечеркнутой красным сигаретой, все, как перед расстрелом, много и жадно курили, – неприязненно отметил, что в баре натоптано и грязно («могли бы и помыть полы»), накурено, хоть топор вешай («вытяжки никакой…»), и куда только «урка наглая смотрит… все экономит, гад! Кстати, где он, гнида оборзевшая?.. уже час тут обалдуем зависаю!». И только Генка успел об этом подумать, как из коридора, направо от барной стойки, выдвинулся на свет в сизых клубах дыма, как демон из преисподней, с бледным, злым лицом в черном, наглухо застегнутом кожаном пальто до пят Витек Орешников.

С тусклым безразличием он оглядел зал, перекинулся несколькими словами с барменом, некоторое время непонимающе, как на пустое место, взирал на Генку. Но вдруг что-то до него дошло, и он узнал, кто перед ним. Досада и смущение были первыми его чувствами, и он сделал попытку отвернуться и уйти, но что-то остановило его и направило к Генке.

– Извини, дядя Ген, не узнал… богатым будешь, – выправился Витек, сгоняя постыдную растерянность с лица на подходе к столику Генки, излишне приветливо протягивая руку.

– Что, так сильно изменился? – с воодушевлением поздоровался, даже вежливо привстав, Генка.

– Да нет особо… вроде не стареешь, – окинул его настороженным, быстрым взглядом Витек, – хотя, конечно, когда катал меня на тракторе… – усмехнулся, – другой стал.

– Да мне тогда было, как тебе сейчас, наверное, – сделал попытку улыбнуться Генка, – а вот уже скоро дедом стану! – хихикнул он и неожиданно распахнуто, с вбирающей пристальностью посмотрел на Витька: – Ты чего замер? Присаживайся, посидим-поговорим… может по кружечке? Пивко у тебя забористое, как раньше жигулевское из бочек. Помнишь? Ну, ты вряд ли помнишь, мелковат еще был… Привезут такое, в пузатых таких дубовых бочках… две-три кружки – и полный ажур. Потому что настоящее было, из натуральных продуктов… а сейчас сплошной фальшак. Но у тебя, скажу, тоже ничего…

Витек подсел к столу, расстегнул пальто, достал сигареты, с емким увесистым звуком поставил на столешницу никелем блеснувшую, красивую металлическую зажигалку. Обернулся к барной стойке, показал бармену два пальца:

– Пару пива… и пепельницу, – добавил, заметив, что Генка бросал окурки в выпитую кружку.

Чокнулись принесенным пивом, отхлебнули по глотку, в молчании закурили. Витек часто и глубоко затягивался, не вынимая сигарету из уголка рта, щурил от дыма глаза, исподлобья взглядывал на Генку, быстро и нервно, заставляя ударами пальца крутиться, вертел зажигалку в руках.

– А вот ты, изменился… задроченный какой-то, – сказал, усмехнувшись, Генка, – есть проблемы?

– Да когда их не бывает, – в уклончиво-скользкой гримасе съежился лицом Витек, заминая окурок в пепельнице и берясь за пиво. Зажигалка оказалась развернутой стороной к Генке. «Ronson» – медленно одолел «не по-нашему» Генка, а повыше, на откидывающейся никелированной крышке с нескрываемым интересом выхватил гравировку: «Витьке Орешникову от пацанов. Удачи, братан! 25 лет».

– Подарили еще на зоне, когда четвертак отмечали, – заметил Витек интерес Генки к зажигалке. – Настоящая американская, бензиновая, на ветру не гаснет, такие у морпехов во Вьетнаме были… Так, говоришь, скоро дедом станешь? – вдруг спросил он.

«Понял все, перхоть!» – подумал Генка и с вызовом посмотрел на Витька:

– Где-то по весне так… А сейчас отца ищем!

Витек отвел глаза в сторону, насмешливо, выпуская через ноздри дым, хмыкнул:

– Здесь ты его не найдешь.

– Не сомневался! – качнулся на стуле Генка.

– Тогда зачем пришел? – в упор, нагловато придвинувшись, спросил Витек.

Генка тоже дернулся со стулом к Витьку:

– В глаза тебе посмотреть!

– И что ты в них увидел? – сощурился Витек.

– Когда тебя снова посадят, – тихо сказал Генка, – твои сокамерники быстро узнают, что ты бабу изнасиловал. Это я тебе обещаю! У меня ниточки остались… я же красноперик, старший сержант ВВ. Так что – ку-ка-ре-ку!

– Тут еще надо доказать! – отшатнувшись, неожиданно испуганно сказал Витек. – Она все врет! Это она за то, что я закрутил с другой!

– Моя дочь не врет, сявка! И ты за все ответишь! Ку-ка-ре-ку! – снова пропел Генка и зачем-то добавил: – А я тебя, вшивого, еще на тракторе учил, обедом кормил… Дешевка ты!

– Я могу и обидеться, – попытался сделать грозные глаза Витек, – шел бы ты отсюда, дедушка, пока я тебе пендаля не дал! – Он резко встал, не глядя нашарил сигареты на столе и, полный презрительной спеси, излишне медленно, важно шагнул мимо барной стойки в темноту коридора.

А Генка довольный допил пиво. С этим «ку-ка-ре-ку», чувствовал, он достал Витька глубоко и занозисто. Но этого было мало. Что-то бродило и вызревало в нем пострашнее слов. Он закурил на дорожку, и, потянувшись к пепельнице бросить спичку, обнаружил, что Витек оставил на столе свою фирменную зажигалку. Вдруг все «срослось» в голове мгновенно. Генка огляделся и, прикрыв зажигалку салфеткой, быстро сунул ее вместе с салфеткой в карман…

На следующий день Генка с нетерпением дождался, когда уйдет из дома Нинка. Она каждый день носила в Хорьковку, остающимся там зимовать дачникам, молоко. Все какая-никакая копеечка в семейный бюджет… Как только груженая банками Нинка понурым осликом шагнула за порог, Генка, прикрыв входную дверь на крючок, кинулся к шифоньеру. Достал со дна шкафа заваленное разнокалиберным барахлом, завернутое в чистую фланелевую тряпицу ружье. Это была еще советская двуствольная «ижевка», горизонталка, подаренная Генке покойным отцом на совершеннолетие. Легкое, с удобным, изящным прикладом, скопированное с немецкого «Зауэр – три кольца», а посему отличающееся необычной кучностью и точностью боя ружьецо было особым предметом любви и заботы Генки. Всегда смазанное, вычищенное до мглисто-туманного блеска стволов изнутри, ружье лежало на дне шифоньера всегда готовое к действию. Генка исходил с ним не одну сотню верст по окрестным лесам и не раз приносил домой богатые охотничьи трофеи. Сколько было настреляно уток, диких гусей, глухарей, вальдшнепов… Ходил Генка с этим ружьишком и на крупного зверя – на лося с кабаном. И ни разу ружье не подводило, било без осечек и точно. Когда несколько лет назад власть, обеспокоенная ростом смертоубийства, предприняла очередную попытку навести порядок с незарегистрированным оружием, и кто-то из местных навел на Генку Леню-тюрьму, Генка зарывал ружьецо даже в землю, но не отдал, не расстался со старым другом, хотя Леня-тюрьма грозил немалыми штрафами и даже арестом. Но Генка упорно стоял на своем, твердил, что не было у него отродясь никакой двустволки, что все это наговоры завистников и недоброжелателей, и всучил, чтобы отвязался, Лене-тюрьме древнюю, разболтанную одностволку, из которой его покойный отец в бытность работы сторожем на совхозном току пугал грачей и ворон, прилетавших полакомиться зерном в высоких, похожих на песчаные барханы хлебных буртах. Да, были времена, когда и романовские поля давали урожаи!

Об этом Генка почему-то вспомнил, разбирая и раскладывая ружье на столе – отдельно спаренные стволы, приклад, цевье. Он принес из сарайчика, где хранил инструменты, развинчивающийся (лежащий отдельными половинками в разных местах) шомпол, масленку, смазал негусто, в меру, затвор, спусковые крючки, курки, предохранитель, усердно продраил в который раз шомполом стволы, собрал ружье снова, протер подмасленной тряпкой внешнюю поверхность стволов, полюбовался их волшебным, матовым блеском на просвет – «есть три кольца!», пощелкал курками. Приладил к ствольной и ложевой антабке ремень из заношенной, но еще надежной и прочной сыромятной кожи. Красота! Генку всегда приводило в восхищение и трепет особая, внушительная строгость и непередаваемое изящество огнестрельного оружия. Как все подогнано и ладно! И как страшно! Убедительно! Одно дело ты просто человек, другое, когда в руках у тебя ружье или автомат. Поднял эту штуку к плечу, прицелился – и ты уже другой человек, серьезный, шутки в сторону! В армии, во Внутренних войсках, где проходил срочную Генка, заметили особую расположенность к оружию рядового Демьянова, дали три лычки и доверили ключи от оружейной комнаты. За образцовое содержание оружия он был награжден даже почетной грамотой и премирован отпуском на родину… Генка с подростковой радостью повертел ружьецо в руках, с наслаждением поцелился и за окно, и в стену, и в сторону кухни, со вздохом сожаления разобрал его снова, ласково понежил бархоткой лакированный, в памятных трещинах и царапинах (у каждой своя история) приклад… и приступил к главному.

Из углубления, замаскированного выдвижным кирпичом в нижней части русской печки, где всегда сухо, Генка извлек мешочек с порохом, коробку с капсюлями, несколько свинцовых слитков, газетный кулек с пыжами, медные гильзы. Гильзы были старые, с прозеленью от времени, но надежные, многократно используемые. «Таких сейчас не делают!» – горделиво отметил про себя Генка. Он отобрал десяток, на его взгляд самых прочных, прочистил шилом отверстия в гнездах для капсюлей, легким молоточком вбил капсюли в гильзы. Нарубил крупно свинца. Между двумя сковородами накатал дроби-картечи. С такой он ходил обычно на кабана. Кабан зверь лютый, непредсказуемый, ухо с ним надо держать востро, и самодельная картечь била его страшно, намертво валила дуплетом. Подумывая: «не разорвет?», Генка, тем не менее, щедро – «была-не была! чтоб наверняка!» – уснащал каждую гильзу двойной меркой пороха, плотно затрамбовывал пыжами, под завязку засыпал картечью…Так трудился он до обеда, пока не вернулась продрогшей, мокрой курицей из Хорьковки Нинка.

Вторую половину следующего дня Генка проторчал у окна, отслеживая каждую машину, медленно проплывающую со стороны города по лужам и ямам разбитой вконец дороги. Была суббота, последняя суббота октября, дальше – может, зима, и в деревню съезжались дачники – сгребать и сжигать палую листву, разбирать теплицы, заделывать воздуходувы в подвалах, заколачивать окна, прилаживать замки, забирать на городские квартиры банки с солеными огурцами и помидорами… Генка искурил не одну сигарету, пока с замиранием и холодком на сердце не зафиксировал белый «Фольксваген» с черно-оранжевой ленточкой на антенне. Вечером в кромешной темноте прошелся с фонариком мимо дома Смирновых, украдкой мазнул пучком света белый седан у ворот, удостоверился окончательно – «прибыл… козел!».

 

 

12.

В ту же, последнюю субботу октября, Тонька Макарова съезжала с хутора. Суд был проигран, хотя, как и предвидел летом шустрик-юрист из банка, удалось отстоять телевизор, стиральную машинку, холодильник (судьи и впрямь оказались сердобольными, сжалились над сироткой), да кое-что по мелочи – постельное белье, одеяла, посуду. С понедельника, первого ноября, все хозяйство отходило к банку. Решили с Игорьком перебраться в старый родительский дом Бяки за субботу. К тому же новые хозяева привозили в пятницу, знакомиться с фермой своих работников – пожилую пару, мужа и жену, скромных, как показалось, добрых людей, измотанных бесконечным кочеванием по стране после изгнания из какой-то среднеазиатской республики, и осевших, без кола и двора у родственников в Иванграде. Видно было, что их радовала перспектива постоянной работы и возможность пожить самостоятельно, независимо, пусть и не в своем, но вполне благоустроенном доме. Настрадались и нахлебались они бесприютным бытованием, судя по всему, под завязку. С понедельника им надлежало приступить к работе, и они от полноты чувств и благодарности к благодетелям из банка изъявили желание приехать на первом автобусе и начать что-то делать уже в воскресенье. Тонька с Игорьком принялись увязывать узлы.

Никогда, даже в самом пустом и нелепом сне, не могла представить Тонька, что ей придется когда-то спешно собирать вещички и выметаться, как бесправной приживалке, из родного дома. Почему? – никак не могла она взять в толк – с какой это стати? Нет, она понимала – за долги, за кредиты какие-то… все тут по закону. Но чувство чего-то неправильного, несправедливо творимого с ней не покидало ее. Дом строил ее отец, не банк, который вдруг ни с того ни с сего стал хозяином этого дома. Она в нем родилась и выросла, по праву считалась наследницей. И вот вдруг на основании каких-то бумажек она здесь вроде и не причем. Ни владелица, ни хозяйка, а так, приблуда какая-то. По закону все правильно, снова и снова возвращалась она к главной мысли, отец задолжал, согласился с теми, кто давал в долг, что, если не вернет вовремя деньги, отдаст за них дом. Все правильно. Но ведь, по справедливости-то, это ее дом. С ней-то считаться надо! Но она, получилось, как бы никто, ее здесь как бы нет. И все это в результате каких-то правил и законов, не имеющих к ее жизни ровным счетом никакого отношения. Но ее все равно выгоняют из ее дома. И вот это неправильно, несправедливо, не по-человечески!

Пробовала Тонька за лихорадочным, суетливым раскладыванием по картонным коробкам (щедро выделенным в магазине Надькой Карасевой) посуды, одежды, банок, кастрюлек, сковородок, поделиться своими сумбурно-отрывочными мыслями с Игорьком. На что Игорек, работая одной рукой и коленом, неуклюже и напряженно перевязывая бельевой веревкой заполненные коробки, коротко и сердито выдохнул: «Так выкидывали и нас из квартиры. И ничего сделать было нельзя. Капитализм это… проедет по человеку, не оглянется!».

Снимая со стены Почетную грамоту матери, ту, что принесла летом из клуба, Тонька, готовая всплакнуть, потерла ладонью сухие глаза (слезы после похорон родителя почему-то пропали): «Была бы мамка жива, не случилось бы так!». И стала в который раз думать об отце, почему он не сделал ее наследницей дома и хозяйства по завещанию. Ей казалось, что если бы она осталась владелицей, она бы не позволила отобрать дом. Пошла бы к районному начальству, прокурору, написала бы в Москву, но дом бы сохранила. Пусть забирали бы технику, уводили скот, продавали землю… но дом!.. Тонька так разволновалась, расходилась в мыслях, что не выдержала и, прижимая к груди стопку отобранных к перевозке простыней, упала на кровать, плаксиво запричитала:

– Зачем он это сделал?!

Игорек отложил бечевку в сторону, подсел на кровать к Тоньке.

– Ну, чего теперь… – осторожно положил руку Тоньке на плечо. – Этот, что приезжал из банка, юрист, правильно тогда сказал… не хотел тебя, видно, папаня во все эти дела втягивать.

– Я бы дом не отдала! – капризно заныла в подушку Тонька.

– Трудный вопрос, – пожал плечами Игорек, и, улавливая, что к Тоньке лучше сейчас не притрагиваться, снял руку с ее плеча, – есть у меня ощущение, что тут какие-то темные денежные дела, и серьезные… уж очень все круто завертелось. Так что лучше, как сказал этот, из банка, потерять только имущество.

– Ты думаешь, они на все способны? – настороженно оторвалась от подушки Тонька.

– Если бы мы не уехали тогда из Москвы… не согласились на их условия, нас просто бы убили, – тускло и ровно сказал Игорек, – пропали бы без вести, и все… И с тобой бы не стали церемониться, единственной наследницей…

– И ты это так спокойно!.. – вздыбилась на кровати Тонька со стопкой прижатых к груди простыней. – Вот так, зарезали бы, как нашего Байкала, и все? И никто бы не защитил?! Никто! Никто! – стала она бить стопкой простыней себе по коленам. – Ни милиция, ни люди! Как легко… зарезать человека, довести до смерти, как папку… и никому ничего!

– Тише, – решился снова погладить Тоньку Игорек, – не будем об этом… Байкал напоролся на гвоздь в заборе, слесарня сгорела от проводки, отец твой умер от инфаркта… ничего уже не докажешь и не поправишь.

– Ты знаешь, – неожиданно спокойно заговорила Тонька, перебирая простынки в руках, – когда я пошла тогда, утром, часа в четыре, попить на кухню, я услышала, как завизжал Байкал… какая-то вспышка потом была и полыхнуло заревом в саду… я подошла к окну и мне показалось сквозь кусты, что кто-то перелезал через забор… какой-то темный, здоровый, но плавно так, как большой паук, переполз на ту сторону… страшно до сих пор. Б-р-р! – Тонька поежилась.

– Ты мне уже рассказывала об этом, – обнял Тоньку Игорек, – это еще раз доказывает, что все здесь не просто… и Байкал, которого, скорее всего, ножом… и этот придуманный гвоздь, и причины пожара по протоколу, и сердце твоего бати… именно тогда, не случайно… Но мы ничего изменить, переделать не сможем. Мы никто. Нас нет. Мы ничего не решаем. Это я понял, когда нас с матерью кинули, как ветошь, в машину и привезли сюда… – Игорек разволновался, поцеловал Тоньку в голову: – Тут надо думать, как дальше нам. Помнишь, после Покрова по деревне перекупщики ездили? – вдруг зашептал он в ухо Тоньке, – так я им сплавил половину телок и свиней… кстати, юрист этот надоумил… ты в тот день в город ездила, я тебе не говорил… В общем, у нас пол-лимона есть!

– Пятьсот тысяч?! – изумленно глянулаТонька на Игорька. – А я все, на что жить будем? А ты вон как! И правильно, не все же им оставлять! Слишком жирно будет!.. Давай в город уедем? – неожиданно предложила она.

– Для города у нас этого самого… маловато, – пошуршал пальцами в воздухе Игорек. – Начнем угол снимать… за два года проедим все. Нам бы еще лимон, можно было бы домик купить! Я бы пошел работать, все-таки три курса в финансовом колледже, может, бухгалтером куда… ты бы продавщицей в магазин… Так бы и пошло цепляться одно за другое. Но… не хватает пока! – с сожалением выпятил острый подбородок Игорек.

– А если продать твою хибару, мой… этот, дедушкин, дом? – осторожно сказала Тонька.

– Думал… это вообще-то вариант, – пристально, чему-то улыбнувшись, посмотрел на Тоньку Игорек, – но продать сейчас не просто, кризис… В интернете смотрел, в Романове много жилья на продажу выставлено, по два-три года некоторые объявления висят… не берут – рынок ушел. Конечно, можно, если цену процентов на сорок сбросить… Но нам это надо?! – Игорек еще раз внимательно оглядел Тоньку, машинально перенял у нее из рук простынки, бросил на ближайшую коробку.

– И что делать? – понурилась Тонька.

– Думать будем! – молодцевато сказал Игорек. Ему явно нравилась роль ведущего в их тандеме. – Поживем пока как есть… скотиной обзаведемся, молоко, мясо… глядишь, какая копейка и набежит.

– Если так, то… – Тонька неожиданно хитро посмотрела на Игорька, – то может, пока еще есть время, позаимствовать отсюда сегодня вечером корову, телочку еще какую?

– Ого, вот мы какие! – усмехнулся Игорек, – а я все думал, когда папаша проклюнется! Молодец! По-другому с ними нельзя! – нахмурился. – У перекупщиков, я им пятьдесят тысяч за это дело уступил, сейчас в надежном месте и коровка наша, и свинка, и полуторница, как говорят тут в деревне… уляжется все, перевезем к зиме домой.

– Не проболтаются?

– Пятьдесят тысяч за молчание – хорошие деньги! – раздраженно бросил Игорек. – А даже, если и стукнут, попробуй докажи, что скотина отсюда, опись уже сделали, по акту все приняли, ищи теперь ветра в поле… А как они хотели? – Игорек вдруг вскочил и нервно зашагал по комнате. – Здесь люди горбатились годами, а они, раз – и хозяева всего! Нет, так не бывает! На всякое действие есть и противодействие, – взлохмаченно и зло заговорил: – Они думают, что будут нас ошкуривать, как липок, а мы будем терпеть! Шиш с маслом! Они у нас воруют, и мы у них воровать будем! Они нас за быдло держат, и мы на них положили! Они на Мальдивах нежатся, и мы не бей лежачего! Они нам ничего не платят, и мы им соответственный энтузиазм! Они нам дикий капитализм, и мы им нашу дикость в морду! Они нам презрение, мы им нашу злость! Они богатеют, мы беднеем! Так уже было, в семнадцатом все перевернулось! Они доведут народ! Они дождутся! По полной огребут!

– Игорек, ты, о чем? – недоуменно посмотрела Тонька.

– Ни о чем! – волчонком засверкал глазами Игорек.

– Напугал… – сказала Тонька, вставая с кровати и обдергивая халат на заметно раздавшихся за последнее время бедрах, – скоро три, а мы с тобой даже чаю не попили… пойду гляну что-нибудь в холодильнике, заодно отключу…

Игорек с остервенением снова набросился с бечевкой на заполненные коробки. Тонька на кухне, слышно было, отрывала друг от друга с искристым шорохом перемерзшие, спаявшиеся пакеты в морозилке, выкладывала с каменным стуком на стол. Потом хрустко разворачивала насмерть задубевшие пакеты, ломая наледь, колкими ледышками падавшую на половицы, на время затихала, видимо, принюхиваясь к содержимому в упаковках. Вдруг что-то увесисто стукнуло об пол, и Тонька закричала противным, дурным голосом, как если бы прикоснулась к какому-то страшному ядовитому гаду или взяла в руки лотерейный билет с нечаянным выигрышем в миллион. Сердце оборвалось у Игорька, и он в три прыжка очутился на кухне.

Тонька с изумленно-вытянутым лицом, каменной бабой со скифских курганов, монументально застыла между холодильником и столом, у ног валялся в прозрачной, заиндевевшей пленке бело-розовый кусок мяса, в руках Тоньки подрагивал раскрытый полиэтиленовый пакет.

– Что случилось? – подлетел Игорек.

– Посмотри! – прошептала Тонька, протягивая пакет.

Пакет никак не хотел освобождаться из ее рук. Игорек вырвал его, шмякнул на стол, заглянул внутрь.

– Ничего себе! – ахнул. – А мы искали… вот они, миленькие! Да тут их! – запустил руку в пакет Игорек. – Да тут их!.. Ого, какие котлетки! – Он стал извлекать из мешка одну за другой перетянутые резинками пачки денег: – Раз, два, три, четыре…

Насчитали сорок пачек, в каждой по сто тысяч тысячными купюрами.

– Хватит с верхом на однушку в Москве, где-нибудь в Кузьминках! Полный улет! – захлебнулся, целуя Тоньку в нервном восторге Игорек.

 

Через месяц Тонька с Игорьком расписались. Взяли, как молодожены, льготную ссуду, купили корову, телку, свинью (выгодно сторговались с перекупщиками, говорила Тонька соседям), занялись хозяйством. Жили ладно, мирно, не пили, не скандалили. А по весне Игорек (как он всем рассказывал в деревне) получил неожиданно в наследство от бездетной тетки в Москве однокомнатную квартиру в пятиэтажке в Кузьминках. Продав скотину и за небольшие деньги (тут покупатели нашлись быстро) два своих домика, они незаметно и тихо навсегда покинули Романово.

 

 

13.

С утра Генка стал настойчиво и грубо гнать жену в город, проведать дочь. Людка вот уже три недели не появлялась дома, отделывалась звонками по мобильному телефону.

– Съезди, посмотри, что она там. Как бы в конец не скурвилась, шалава! – давил на Нинку Генка. – Долго что ли смотаться? На обеденном туда, вечером обратно… Чую, курва, очередного хахаля завела!

– Что ты несешь? Ты в своем уме? – пробовала защищать дочь Нинка. – Девка на четвертом месяце!

– Знаем мы, какие они бывают на четвертом месяце! – заходился Генка. – Давай собирайся, и мухой на остановку! Пока я тебе ускоренье, посредством одного рычага, – Генка бил по воздуху ногой, – не придал! Ну, что смотришь, как овца под ножом? Не зарежу! – глумливо улыбался теряющий чувство меры, развинченный Генка. – Давай, давай, шевели батонами! Думать потом будешь!

Нинка, как всегда, сдалась, покорно ссутулилась, стала собирать деревенский гостинчик в город. Положила в негнущуюся, из грубой искусственной кожи сумку – банку сметаны, банку творога, с десяток луковиц, пару головок чеснока, килограмма три картошки. Все экологически чистое, от собственной коровки, с унавоженных, без химии, грядок. Крепкая, сильная еще старуха, сдающая Людке угол, любила здоровую, полезную пищу.

В час дня Нинка, обрядившись в толстый, стеганый пуховик, мохеровую шапку-берет и зимние сапоги – с ночи резко посвежело, землю схватил крепкий морозец – направилась по ставшей звонкой и просторной улице на автобус.

С уходом жены Генка забегал по дому, решительно засобирался. Достал с печки ватные штаны и телогрейку, куда они обычно бросались весной на просушку, из печурки плотные, крупной вязки, шерстяные носки, нитяные рабочие перчатки, в кладовке нашел брезентовый плащ, в котором когда-то ходил сторожить отец. Вытащил из шкафа ружье, разобрал. Сунул с десяток патронов в карманы плаща. Нашел охотничий складной нож в столе. Подумал и налил полную фляжку самогона. Какие-то двести граммов – ерунда! Фляжка из нержавейки, купленная по случаю на рынке у бывшего работяги бывшего военного завода, с вогнутыми краями под изгиб тела, уютно и ладно легла в боковой карман пиджака. Все готово! Генка посидел, поерзал на табуретке на кухне, полохматил рукой волосы на голове: «Нет, прощать тут нельзя! Они за все ответят! А там будь, что будет!». Налил стаканчик: «Ну, вперед и с песней!». Закусил свежим, несоленым салом. Васька Чистяков недавно резал свинью, подбросил по-соседски шматок. Ну, Нинка ему, естественно, молочка… «Вот так и живем». Генка взглянул на часы. Три! Пора! Боевито встал, быстро переоделся во все приготовленное. Повесил на шею на ремне под плащ разомкнутые приклад и ружейные стволы, цевье сунул за голенище. Кажется, все! Прихватил у порога с гвоздя драной кошкой висевшую шапку из кролика, в ней с холодов работал по хозяйству… Ба! Главное, можно сказать, едва не забыл! Вернулся в комнату, вытащил из-за дверного косяка комок салфетки, тщательно упрятал в карман рядом с фляжкой. В сарае взял косу, веревку, через заднюю калитку вышел на задворки. По седой от инея, упругой, подмерзшей отаве направился в сторону Алексеевского ручья… накосить осоки на подстилку корове. Прежде коровам стелили солому, которую выписывали скирдами в совхозе, но теперь-то где ее взять! Приноровились ходить до глубоких снегов за осокой за полкилометра к Алексеевскому ручью… Все правдоподобно.

Алексеевский ручей начинался тонкой, прерываемой прозрачными зеркальцами луж, беззвучной струйкой из небольшого, заросшего рогозой озерца в лесу. Пересекал неглубокой, вязкой канавой Бякино поле, затем под уклон начинал яриться, зарываясь все глубже в землю, и за селом пошумливал уже вполне утвердительно по песку и перекатам, среди густо и тесно сросшегося ольшаника в глубокой балке. Затем снова набирал скорость, уверенность в голосе и впадал уже бойкой говорливой речушкой километрах в трех от Романова рядом с мостом в Кержу. Туда-то и держал путь Генка…

Спустившись по оттаявшему на припеке, в жемчуговых нитях росы на траве, влажно блестевшему солнечному склону балки к ручью, Генка огляделся и, убедившись, что он здесь один, запрятал в кустах косу и веревку, надломил для заметы ветку, пошел, не оставляя следов, по неглубокой воде вниз по течению. Через какое-то время начали мерзнуть от ледяной воды ноги в резиновых сапогах. Генка стоически терпел, на берег не выходил. Минут через сорок добрался до устья ручья. Здесь, прыгая по камням, хватаясь за ветки деревьев, выбрался из-под подмытого крутого берега на пойменный луг у реки. Надел перчатки, срезал ножом небольшую рогатину у первой же ольхи, на ходу заострил черенок. Поднялся на прибрежный холм с березовой рощей на макушке. Покружил, выбирая позицию, стараясь не выходить на опушку, между голыми, уже сбросившими листву, синей эмалью неба поблескивающими на просвет деревьями. Место было идеальное. Дорога метрах в пятидесяти впереди была, как на ладони, просматривалась далеко в обе стороны. Генка решил устроиться у самой толстой, крайней со стороны реки березы – от нее нырнуть в кустарник на берегу дело нескольких секунд. Нагреб к березе палой листвы, снял с шеи и собрал ружье, прилег на мягкое пушистое ложе из листьев, поцелился. Выкопал ножом ямку, с силой вогнал в нее рогатину, утрамбовал вокруг землю. Рогатина встала прочно. Так стрелять в засаде для верности научил его в армии кореш, с кем ходили вместе в караулы, охотник с Дальнего Востока. Зарядил ружье, положил стволами на рогатину. Теперь оставалось только ждать. Лежать на толстом слое листьев в ватных штанах, телогрейке и плаще было совсем не холодно. Да и содержимое фляжки согревало…

Было уже около шести. Солнце, насаживаясь на острые зубцы дальнего леса, разлилось желто-оранжевой лавой по горизонту, как проткнутое яйцо желтком. Подмораживало. Тихая, хрустальная ясность опускалась с небес на землю. Зрение у Генки обострилось. Все предметы вокруг – деревья, кусты, бурые шапочки пижмы у дороги, трещины на асфальте, приобрели необыкновенную резкость и различимость. Генка знал эти странные минуты причудливой игры уходящего света по охоте на вальдшнепов на вечерней зорьке, когда тенью кувыркающаяся среди ветвей влюбленная птица вдруг обретает необыкновенно зримую графическую завершенность. Только успевай сажать на мушку! Выстрел в такие мгновения бывает всегда безошибочно верным… «Самое бы время сейчас», – подумал, но нужной машины все не было. Изредка пролетали мимо на своих, тяжело груженых дарами осени, подержанных иномарках явно запаздывающие проскочить до пробок в Москву дачники. Но все не было и не было той, которую ждал Генка. А какая была выбрана позиция! Перед холмом дорога шла в горку, затем было несколько метров ровной поверхности, а дальше довольно крутой уклон к реке, на мост. Водители, выныривая из-под горки, обычно сбрасывали скорость, переводили машину на нейтральный ход и по инерции шустро катили вниз. Вот когда они переключались на нейтралку и на какое-то мгновение словно замирали, какой лакомой становились они мишенью! «Бах! Бах! И все!» – приготовлялся Генка, поводя мушкой по-над дорогой. «Ну, где же? Неужели прозевал? Обычно в шесть выезжает!» – извелся Генка, выкуривая в кулак очередную сигарету, а затем раздраженно заталкивая окурок в коробку со спичками. Но вот, наконец, в шесть пятнадцать (пятнадцать минут по колдобинам до околицы, прикинул Генка) блеснула от деревни ярким светом очередная машина. Все ближе… «Ага, белая…» – Генка лег на живот, раскинул, как учили, широко ноги, приладил поудобнее ружье на рогатине, взвел курки, по-звериному остро и чутко замер, стал вглядываться в быстро приближающуюся легковушку. Вот затрепетала на антенне знакомая черно-оранжевая ленточка, вот рельефно вырисовался в закатном сиянии узнаваемый профиль – «Один… нормально» – с каким-то неожиданным облегчением прицелился Генка – вот машина перешла на нейтральный ход – Генке, казалось, передались действия водителя, он почти физически ощутил, как тот выжимает сцепление, переводит рычаг скорости в нейтральное положение – вот машина словно замерла – «То, что надо!» – сказал себе Генка и, подчиняясь интуиции бывалого стрелка, взяв на несколько метров впереди машины, плавно потянул на себя спусковой крючок. Вспышка, толчок в плечо, сизый дым! Тут же перекинул палец на вторую скобу. Почти дуплетом выстрел второй! Между ними – секунды. Первый заряд картечи пришелся в переднее левое колесо, второй секанул по боковому стеклу где-то за водителем. «Не попал!» – что-то подсказало Генке. Оторвавшись от мушки, он увидел, как машина вильнула, припала на левый бок, развернулась поперек дороги и закувыркалась, как игрушечная, под откос к реке. Генка вскочил, огляделся. От деревни отделилась еще одна светящаяся точка. Пора делать ноги! Достал из бокового кармана бумажку, аккуратно развернул ее и стряхнул что-то металлическое, искрой блеснувшее в закатном свете, на землю. Прихватил ружье, длинными прыжками под гору ломанулся к реке. В устье ручья затаился. Слышно было, как на дороге резко затормозила машина, потом закричали, захлопотали люди. Генка привычными движениями, на ощупь, разобрал ружье, перерезал ножом ремень. В глубокий омут, нарытый ручьем при впадении в реку, полетели с широким разбросом приклад, стволы, цевье. «Какое ружье!» – простонал Генка, с остервенением швыряя в воду патроны.

Вернулся он домой где-то за полчаса до жены. Растопил печку, поставил на плиту чайник, включил телевизор. В восемь пришла Нинка с автобуса. Скупо рассказала, что у Людки все в порядке, хозяйка никакого баловства за ней не замечает, выглядит, вроде, неплохо, ходила на консультацию к врачу, делали УЗИ, показывает мальчика… Генка промолчал, нахмурено перебирал каналы, потом рявкнул, что хочет есть. Нинка стала молча собирать на стол. Нарезая хлеб, привезенный из города, тихо сказала:

– Андрюшка Смирнов разбился.

– Как разбился? Он что, летчик? – съехидничал Генка, усаживаясь за стол.

– У моста через Кержу, на машине, – неодобрительно посмотрела на мужа Нинка. – Там «скорая» была, автобус останавливался…

– Ну и что? – часто застучал ложкой по тарелке с пшенной кашей Генка.

– Там и милиция была… – продолжала тянуть Нинка.

– Полиция! Ну и что? – раздраженно повторил Генка с кашей во рту.

– Женщины выходили, спрашивали… один знакомый милиционер сказал, что живой…

– Полицейский, – снова поправил Генка, добавляя в кашу подсолнечного масла. – И чего говорят? Наверное, разогнался под горку, а тут подморозило, гололед… тоже мне, водила!

– Нет, – с сомнением покачала головой Нинка, – этот знакомый милиционер сказал, стреляли в него.

– Дурь какая-то, кому он нужен! Стреляли! – протянул Генка, принимаясь за молоко.

– Не знаю, – привычно потупилась Нинка, – только женщины потом говорили, у него летом с Орешниковым чуть ли не драка была, ну а тот-то известный бандит.

– Из-за этого стрелять… в мента? Чудно как-то, – зевнул Генка, – вечно эти бабы, напридумывают тоже!

Нинка жалостливо сморщилась, вопрошающе посмотрела на Генку.

– Ну, что еще? Смотришь, молоко киснет, – недовольно отодвинул недопитый стакан с молоком Генка.

– А если они из-за нашей Людки? – дрогнула голосом Нинка, – не стали бы ее по милициям таскать…

– Ну полная дура! – встал из-за стола Генка. – И чего только в эту куриную бошку не взбредет! Иди дои корову! Охолонись! Я там, кстати, свежей осоки на подстилку притаранил… и что-то, когда пер, не так спиной повернулся. – Генка, нарочито по-стариковски сгибаясь и держась за поясницу, отправился в большую комнату досматривать телевизор. «Уж со спиной-то точно эта балда запомнит, что был дома… если вдруг спросят», – подумал, усаживаясь поудобнее в кресло.

 

…Первым, кто посетил Андрюху, когда тот пришел в себя на вторые сутки в реанимационном отделении Иванградской районной больницы, был следователь местного отдела внутренних дел. Хмурый, если не сказать, угрюмый, с навечно въевшейся озабоченностью на лице, полнеющий, с набухшими мешками под глазами, ничем другим не примечательный человек средних лет в давно не стиранных обвислых джинсах и теплой, на подстежке, кожаной куртке. Старший лейтенант то ли Варламов, то ли Варфоломеев, Андрюха не разобрал – ныли сломанные ребра, раздражал гипс, тяжелым панцирем, как у черепахи, легший на грудь и спину. Следователь, сумрачно и внимательно поглядывая на Андрюху, спросил, что он запомнил до катастрофы.

– Вспышку… слева, – прошелестел сухими губами Андрюха.

– Выстрелов было два… – уточнил следователь.

– Не помню, – отрицательно шевельнул головой Андрюха.

– Теперь уже не имеет значения, – бесстрастно сказал следователь, – его уже взяли.

– Кого? – напрягся Андрюха.

– Орешникова этого… погоняло Кокос, – следователь с тяжелым нажимом посмотрел Андрюхе в глаза. – Зажигалку с дарственной надписью обронил на лежке… да и пальчики сходятся… правда, подстертые, – зачем-то добавил после паузы.

Андрюха вильнул глазами, уставился куда-то в потолок.

– Чего не поделили? – с доверительной прямотой спросил следователь.

– Состакнулись раз в клубе… – уклончиво сказал Андрюха.

– Крепко?

– Нет, так себе… я ему яйца прищемил, – грубо вырвалось у Андрюхи.

– Как, как? – оживился следователь. – Вот тут поподробнее.

Андрюха сконфуженно рассказал «как».

Следователь ударил ладонями по коленям, коротко рассмеялся:

– Оригинальный прием. Ты его, крутого, распальцованного… можно сказать, «опустил». Хоть какой-то вырисовывается мотивчик. А из-за чего бодаться начали?

Андрюха насупился, замолчал.

– Понимаю, все, как всегда, из-за женщины! – насмешливо протянул следователь.

Андрюха тяжело молчал.

– Ну, ладно, ладно, – зачем-то поддернул повыше одеяло на Андрюхе следователь, – потом как-нибудь расскажешь… если понадобится… хотя, думаю, обойдемся, – добавил с особым оттенком в голосе.

– И что теперь будет? – почему-то виновато посмотрел на следователя Андрюха.

– Посягательство на жизнь сотрудника правоохранительных органов… от двенадцати до двадцати. С учетом того, что рецидивист, огребет по верхней отметке…

– Зверем выйдет, – сказал неожиданно Андрюха.

– Не боись, вряд ли выйдет, – усмехнулся следователь, – тубик он где-то недавно подцепил… а там его кто лечить будет!

– Я не об этом, – смутился Андрюха, – просто тяжелый случай, человек все-таки…

– По всему ты мент, вроде, – пристально посмотрел на Андрюху следователь, – а сердце с ватой… – Посидел, поерзал молнией на куртке, добавил: – Он все рано приговоренный, прокуратура рыла… у него был серьезный мухлеж в этом, вашем баре – бодяжил, серые схемы, продавал спиртное без лицензии, спаивал пацанву, «колеса» там разные… его бы все равно лет на семь закрыли.

– Ну, не на двадцать же с тубиком… – снова сказал то, что не следовало говорить, Андрюха. – И вобще, зачем он это… со стрельбой? Странно…

– Что, думаешь, не он? – вдруг пытливым, лукавым светом засветились равнодушные глаза следователя.

– В целом-то он, конечно, отморозок… пытал же он, говорят, когда рэкетом занимался, – поправился Андрюха, – но вот так сразу стрелять? – вновь неправильно задумался: – Слишком мало времени прошло… не дурак же он.

– А стрелок был вполне подготовленный… из ружья, с дальнего расстояния, по движущейся машине… Километров сто держал? – живо поинтересовался следователь.

– Нет, где-то под девяносто шел… – замялся Андрюха.

– Все равно, на приличной скорости… попробуй попади! – с удовольствием вдруг продолжил следователь. – Он, в смысле стрелок, даже подпорку-рогатину предусмотрел… профи! А этот Орешников… простой бычара, киллерству не обученный… даже в армии не служил…

– Может, нанял кого… – неуверенно сказал Андрюха, не понимая, куда клонит следователь.

– Он говорит, подстава… – пропустил мимо ушей замечание Андрюхи следователь, – намекает даже, что знает, кто это мог сделать, но доказательств своим предположениям, судя по всему, не имеет… Кто тебя еще мог до смерти «полюбить»? – неожиданно остро взглянул в глаза Андрюхи следователь.

– Не знаю… – отвел глаза Андрюха и сердце его оборвалось. – Врагов, вроде, смертельных нет…

– Нет так нет, не бери в голову, это я так для себя… – снова потух следователь. – Что бы ни говорил этот Орешников, все равно закрывать будем, так решили… – вздохнул следователь и лицо его снова обрело выражение вечной озабоченности. – За ним, по некоторым источникам, какая-то еще темная история с каким-то там вашим фермером… сожгли, якобы, у него что-то люди Орешникова, мужик от расстройства помер, а он был в какой-то связи с начальством… Ну, это к твоему делу не относится. Тут уже другие люди… – Он тяжело встал со стула, долго возился с заедающей молнией на куртке. По дороге к двери бросил через плечо:

– Окончательно оклемаешься, напишешь заявление о посягательстве, что, мол, такой-то посягал на мою жизнь за попытку пресечения мною его противоправной деятельности… дня через два зайду, оформим протокол.

– Да я, вроде, ничего не пытался… пресекать, – трудно соображая, заволновался Андрюха.

– Ничего, сварганим что-нибудь, – уже у порога, держась за ручку двери, усмешливо отозвался следователь, – будешь и пострадавшим, и свидетелем… не приплетать же к делу яйца посягавшего… и твою девушку.

Какая-то скользкая, неприличная двусмысленность мелькнула за последними словами следователя. Как будто он знал что-то большее… Может быть, подумал Андрюха, и о той стороне отношений между Людкой и Орешниковым, что приоткрылась неожиданно ему летом и что так грубо и непредсказуемо скособочила, развернула и кинула кувыркаться, как его машину под выстрелами, всю его до этого размеренную и худо-бедно налаженную жизнь. Что-то подсказало вдруг Андрюхе, что вся эта мутная, грязная история с Орешниковым на этом не закончится, что она только начинается. Что впереди у нее продолжение, какое-то опасное, недоброе продолжение. Предчувствие беды шевельнулось в его сердце. Андрюха не был трусом, в армии прыгал с парашютом, в ментовке не робел в разборках с самым отпетым хулиганьем… А тут вдруг обмяк, обмер перед уловленной каким-то особым чутьем фатальной предрешенностью. Андрюха почувствовал, как разом покрылся потом, как стало неловко и тесно под гипсом, что хоть сдирай его с себя! «И все пошло не так с ее появлением… Одни проблемы от нее!» – разошелся Андрюха. «А если ребенок мой? Надо распутывать как-то этот клубок», – думал он, прикидывая, что, может быть, после больницы надо встретиться с ней, выяснить все и определиться. Вспомнились слова ее папани, что женщина всегда знает от кого… Представил, что тестем станет человек, который бил его родного отца. Бред какой-то! И вновь впал в беспокойную, потную маяту. «А если стрелял он?» – снова вынырнуло в сознании, как после вопроса следователя, кто еще мог «полюбить его до смерти»? «Мог? Мог! Дядя Гена Демьянов известный придурок, рубанул же он когда-то монтировкой управляющего только за то, что тот сделал ему замечание, что халтурно работает, больше спит в тенечке… Это отец рассказывал, когда вспоминал что-то из прежней, совхозной жизни. И рубанул уже после выяснения отношений, без свидетелей, подкараулив вечером… А как он уходил тогда от нас, в Покров – зубами скрипел! Да и с ружьишком никогда не расставался, браконьерствовал, лосей валил. Говорили, хорошо стреляет… Может, надо было сказать об этом следаку?». Но вспоминая встречу со следователем, какую-то отрешенность и торопливую озабоченность того, невнятный, в общем-то, разговор, начинал понимать, что тому было не до версий и разбирательств, что все уже решено в другом месте и другими людьми. Да и Людку вплетать сюда ни в коем случае не надо, начнут таскать-разматывать… подробности вынюхивать. Все только окончательно запутается и осложнится. «Лучше этого дебила не трогать, – решил Андрюха. – А вот с ней?». Как быть с Людкой дальше – он решительно не знал. Не приходило ничего в голову путного…

На следующий день дежурная медсестра передала Андрюхе пакет с фруктами и конверт с прозрачным, слюдяным окошком, через который просматривалась часть фотографии… В таких конвертах гражданам обычно приходят «письма счастья» из налоговой. Андрюха сразу понял, откуда ему «счастье» привалило. На фото была довольная, улыбающаяся Людки у ярко-рыжей рябины где-то в деревне. Снимок был свежий, может быть, начала октября, судя по спелости рябины. И Людка представала на нем спелой, молодой, красивой женщиной. Наливное яблочко! С однозначно угадывающимся животиком под джинсовой, той самой, летней, курточкой… Андрюха заглянул в конверт, нет ли письма или записки какой… Кроме фотографии там изначально, похоже, ничего не было. «Что за дурь? Зачем?» – перевернул в раздражении снимок обратной стороной. Прочитал густо подмалеванные шариковой ручкой, украшенные «девичьими» завитушками слова:

Пусть милый взгляд твоих очей

коснется карточки моей

и может быть в твоем уме

возникнет память обо мне.

Люда.

«Полный крантец! – швырнул фотографию на тумбочку. – Она думает, что я на нее, красавицу, дрочить что ли буду! Идиотка! Чего ей надо?!».

Вечером, когда медсестра пришла ставить капельницу, Андрюха поинтересовался, скоро ли разрешат его навещать.

– Когда переведут в общую палату, – сказала медсестра, загоняя привычно и ловко иглу в вену.

– Если придет еще раз… эта… с фруктами, – кивнул в сторону фотографии на тумбочке Андрюха, – не пускайте ее ко мне…

Медсестра, опрятная, следящая за собой женщина в возрасте, с добрым грустным лицом, повидавшая, видимо, в жизни всякого, пытливо взглянула на него:

– Мы это запретить не можем, если только главврач… А девушка очень симпатичная, куколка просто… – и осторожно добавила: – Кажется, в положении…

– Все равно, не пускайте! – повторил, раздражаясь, Андрюха. – Скажите ей, что я… умер!

– А говорить вот так никогда не надо. Такими словами не бросаются… да еще, можно сказать, возвратившись с того света, – женщина стала освобождать из упаковки одноразовый шприц, – это в тебе нездоровье говорит… сейчас сделаем обезболивающий, поспишь, все веселее будет.

Андрюха распалился, укол не брал его, так грустно и отчаянно было на душе. Дождавшись, когда уйдет медсестра, нашарил еще слабой рукой фотографию на тумбочке и зло, решительно, морщась от боли в грудине и позвоночнике, порвал ее в клочья.

 

 

14.

К середине октября волокита с оформлением фермерского хозяйства у Виталика Смирнова, похоже, завершалась. Благодаря ловкости и пронырливости Вадика Труханова, все шло быстро, в срок, без задержек и лишней суеты. Виталик наметил нарезать свои двадцать пять гектаров рядом с Хорьковкой, у плотины, где обычно завершал летом сенокос. Поле там было ровное, без оврагов, далеко от леса, а потому, чистое, почти без дикороста. Практичный Виталик и это продумал, корчевать подлесок – немалые деньги нужны. Ну и, главное, земля, он знал это еще по совхозу, была здесь не такой суглинистой и скудной, как на большинстве пахотных угодий по окрестностям. То ли сама природа так устроила, то ли удобряли почву здесь от века хорошо, но урожаи всегда снимали приличные. Хорошо родилась картошка, густым был клевер, ячмень давал по тридцать центнеров с гектара. Кубань, да и только! Уже приезжал из района кадастровый инженер, составил проект межевания, набросал схему участка. Радушно и хлебосольно принятый Виталиком, усаживаясь пьяно-рассупоненным в машину, нечленораздельно промычал, что привезет через недельку кадастровый паспорт. Оставалось самое малое, собрать пайщиков сгинувшего в небытие, образованного на базе совхоза сельскохозяйственного кооператива «Романовский», принять большинством голосов и запротоколировать «решение о выделении у деревни Хорьковка двадцати пяти гектаров земли под крестьянское фермерское хозяйство, – говорил, как по писаному, Вадик, – гражданину РФ Виталию Александровичу Смирнову, проживающему на территории Романовского сельского поселения». «Чистая формальность, – растолковывал он Виталику, – мужики проголосуют хоть за черта лысого, им давно уже все по барабану». Для информирования пайщиков (как и положено по закону) Вадик заблаговременно дал соответствующее объявление в местной газете.

На него-то и натолкнулся Ванька Кузнецов, просматривая как-то вечером после занятий в школе «Иванградский вестник».

– Совсем оборзел! Ты только посмотри, что он творит, куркуль долбаный! И ртом, и задницей уже хватает! – Ванька даже гневливо привстал со стула, затряс широко распахнутой газеткой в руках.

– Ну, что за дикий ор снова! Не коров же пасешь! – оторвалась от проверки тетрадей на другом конце стола Любовь Максимовна, с профессиональной директорской придирчивостью взирая на взлохмаченную, начинающую пузато грузнеть, заплывающую с шеи плотным возрастным жирком, фигуру мужа.

–  «Не каров пасешь»… панимала бы чего, масквичка – в адном месте спичка! Бла-бла-бла! – по привычке задразнился, гримасничая, но миролюбиво и беззлобно Ванька, нарочито «акая», намекая на городское происхождение Любови Максимовны. Та нахмурилась, подобралась, но промолчала, снова уткнулась в проверяемую тетрадку. – Нет, ты только послушай, что тут деется?! Во козел! Какие фортеля выкидывает! – Ванька на высоких тонах зачитал объявление о намечаемом выделении под Хорьковкой земельного пая Виталику Смирнову. Отбросил газету на стол, с пытливым раздражением воззрился, как ему показалось, на почему-то вдруг надувшуюся жену. Тоже мне, цаца!

– Ну и что тут такого? – отозвалась, действительно с неудовольствием Любовь Максимовна, досадуя, что приходится отрываться от проверки тетрадей. – Смирнов, сразу после смерти Макарова – это всем известно – начал оформлять фермерство. Вот теперь берет землю… а как же ты хочешь! – дернула она плечиком.

– Ничего я не хочу! – звучно щелкнул на пузе резинкой, заляпанных краской, вылинявших, как джинсы у хиппи, спортивных штанов Ванька. В одежде Ванька, как истинно творческий человек, был не особенно разборчив. Носил, что Бог пошлет. – Только вот он нашу землю берет! Нашу, кулачок хитрожопый!

– Какую это «нашу»? – улыбнулась, видимо, на «кулачка» Любовь Максимовна. Сняла очки, начала тщательно протирать линзы беленьким кружевным платочком, вытянутым из кармашка свеженькой шерстяной безрукавки. Любовь Максимовна в отличие от мужа была чрезвычайной аккуратисткой. Себя и дом держала в необыкновенной чистоте и опрятности. Протерев, отложила очки в сторону, повернулась лицом к мужу. Без очков она стала вполне милой и симпатичной женщиной.

– Чего лыбимся! – тем не менее, строго посмотрел на жену Ванька. – Нашу – это нашу! Поле у Хорьковки, к которому ручонки свои жадные тянет этот суслик… наше поле, кузнецовское! Мне и дед, и бабка говорили… отец перед смертью рассказывал. Да тут все коренные знают – это была всегда наша, кузнецовская земля!

– Когда это было… – зевнула в ладошку Любовь Максимовна. Ее однозначно беспокоила не убывающая стопка непроверенных тетрадей, а будильник на серванте, между тем, показывал уже начало десятого.

– Когда, когда? До революции еще, – сказал, смутившись, Ванька.

– Вспомни еще, что тут было, когда ходили в шкурах, – уже деланно, снова зевнула Любовь Максимовна.

– И вспомню! А ты как думала! – задиристо запетушился Ванька. – Мы тут тыщщу лет живем, с самого начала Романова! Может кому-то и все равно, что тут было и… что будет, а мне не все равно! Мои предки тут каждый метр отбивали у леса, пни на пупе рвали… и вот отдай теперь наше поле чужому дяде?! Нет, так не пойдет! По лапам своим загребущим получишь, по лапам? – Ванька для наглядности вдарил тяжелой, широкой, с доброго леща, ладонью по столу. Подскочили и встали дыбом очки Любови Максимовны на скатерти. Любовь Максимовна вздрогнула, цапнула очки со стола и суетливо водрузила на нос.

– Чушь какая-то, полная ахинея! – заговорила она вдруг решительно и с вызовом, обретя с очками привычную властность и распорядительность. – Что ты раньше про свою землю не вспоминал, когда она бурьяном зарастала? Только теперь, когда Смирнов решил ее взять, чтобы снова обрабатывать и… зарабатывать! – подняла вверх длинный, тонкий и прямой, как карандаш, пальчик, – вспомнил – «это наше поле»! Жадность и зависть заедают? Тебе-то эта земля зачем?! – Любовь Максимовна нервно сдернула со стопки тетрадь, развернула, стала читать, механически скользя ручкой с красной пастой по странице.

Ванька задышал шумно и глубоко: вот всегда так, всегда она против, никогда не поддержит!

– Причем здесь жадность и зависть! Причем здесь это! – заклокотал он, с трудом сдерживаясь. – Я, может, тоже хочу фермером стать! У меня, может, тоже на это поле свои виды имеются. А ты со своей дурью, – все-таки не выдержал, сорвался Ванька, – всегда, всегда все обсеришь!

– Ну, конечно, я городская неумеха и полная дура! – встречно вскинулась Любовь Максимовна. – А он весь такой умный и деловой! Он в фермеры, оказывается, собрался! Да ты корову, одну единственную, прокормить не смог! Сена накосить не можешь! Все картинки свои дурацкие малюешь! Крестьянин потомственный… «мы здесь тыщщу лет живем…»! А у Смирнова коров – целых три! И табун овец! Вот это настоящий крестьянин, и фермер будет, дай Бог каждому… в отличие от некоторых, которые умеют только материться, пить, болтать и мазней своей никчемной заниматься. В доме копейки на черный день нет! От зарплаты до зарплаты живем… О земле предков вспомнил, фермером решил стать! Демагог! – Любовь Максимовна, похватав в спешке тетради и ручки, решительно удалилась в соседнюю комнатку, так называемую спальню, где стоял маленький письменный стол, купленный, когда еще дети ходили в школу, за которым она, видимо, и угнездилась, защелкав выразительно и с нажимом выключателем настольной лампы.

Ванька, оглушенно и немо усваивая услышанное, машинально взял из вазы на столе яблоко, медово-желтую прозрачную антоновку (из своего, между прочем, сада, посаженного не дядей, а им двадцать лет назад!), понюхал, хотел было откусить, но раздумал и, взвесив яблоко на руке, вдруг с размаху, что было силы, вмазал им в дверь спаленки:

– На, жри, тварь ненасытная!

Яблоко от удара взорвалось и разлетелось мелкими сочными ошметками, оставив на белой крашеной доске темное влажное пятно и несколько коричневых серебрящихся семечек. Готов был взорваться и Ванька. Достаточно было одного неосторожного слова из-за двери. Но чуткая Любовь Максимовна затаенно молчала. Она знала, какую грань, за которой просыпалась «буйная Ванькина дурь» (определение уже первого года замужества), ей, даже в самых жарких баталиях с мужем, переходить никогда не следовало.

– То-то! – назидательно сказал Ванька и, потоптавшись для острастки, остывая, еще какое-то время перед дверью в спальню, отошел к окну. За окном раздельными, прядка к прядке, снежными нитями ткалось первое зимнее одеяние. Снег лился бесшумными вертикальными струями и пропускал по ним откуда-то сверху, словно по проводам, ровный мягкий свет. Редкое зрелище. Ванька подумал, что это надо запомнить, поглубже вобрать в себя, сохранить. А потом, может быть, и нарисовать… Выключил электричество в комнате. Стоял у окна в проникающем свечении с улицы, любовался. Но как передать красками эту неповторимую, волшебную красоту? Способности к рисованию, видимо, были у них, у Кузнецовых, наследственные. Дед Анатолий, по мужской линии, сколько помнил Ванька, частенько, когда внуки делали уроки, брал у них цветные карандаши и ловко, быстро рисовал в школьном альбоме коровок на зеленом лугу, заснеженные избушки с синими дымками из труб, осенние березки с желтыми листьями… Что-то передалось старшему брату Вениамину, тот до постперестроечного, рыночного разорения работал художником-оформителем на крупном заводе в Иванграде. Сноровисто малевал на плакатах Ленина в кепке и с приветственно поднятой рукой; работяг в комбинезонах с открытыми, просветленными лицами, воодушевленных решениями очередного съезда; сильные, мускулистые пролетарские руки, жестко берущие за шиворот испуганного расхитителя-несуна; башенные краны, строителей в касках, безбрежные нивы, плотины, трубы, ЛЭПы, мартеновские печи… Казалось бы просто, но все эти нехитрые композиции надо было еще выполнить ярко и убедительно, по всем законам пропагандистского жанра. Тут была своя механика и наука. И Вениамин, если стал главным художником на заводе, где в две смены впахивало пятнадцать тысяч работников, с этой механикой, очевидно, справлялся. Заметим, будучи самоучкой. Нигде Вениамин художественному ремеслу не обучался, если не считать курса бессистемных уроков в кочегарке (под водочку и бесконечный треп о свободе выбора художника у нас и на Западе) одного высланного из Москвы художника-модерниста, изобличенного в изготовлении пасквильных, издевательских картинок-карикатур на отцов-основателей Советского государства и действующих(!) руководителей партии и правительства. Тот художник кое-что передал Вениамину в технике плакатного искусства, но отмечал у парня и бесспорные природные задатки. У того лепилы в кочегарке, к слову, Вениамин познакомился и с идеями, далекими от тех, что ему приходилось отражать в текстах на транспарантах к большим советским праздникам…

Ванька тоже с детства рисовал. У него неплохо получалось акварелью. Вениамин привозил ему из города бумагу, кисточки и краски. Несколько пейзажей с лошадкой на переднем плане, весенних видов с грачами у него получились просто великолепные, и их купил у Ваньки по рублю за штуку приезжавший в Романово (писать очерк о директоре Дьяконове) журналист и увез с собой в область. Ваньке тогда было лет пятнадцать, и он был страшно горд заработанными на художественной ниве первыми деньгами. Выручил целых пять рублей. Накупил «улетного» «Солнцедара» и первый раз в жизни «укушался в сиську». А потом… потом известно, что было – служил, женился, пошли дети, учился на заочном в институте, работал… все, как у людей. Рисование отошло куда-то в сторону и стало как бы забываться.

Но когда пристроился в школу учителем труда и рисования, старая страстишка дала о себе знать. И ставя перед учениками на уроках, как наглядное пособие, свою темно-синюю эмалированную кружку, из которой пил на переменах крутой чай (особенно налегал на чаек после похмелья), и объясняя, что такое светотень, Ванька невольно сам брался за карандаш и старался для пущей авторитетности воспроизвести на бумаге особенности игры света вокруг этой кружки. Или, когда вел детей порисовать на природе в еловую рощу рядом со школой (кстати, роща эта была посажена Дьяконовым на свое пятидесятилетие, о чем Ванька, надо отдать ему должное, из-за уважения к памяти директора всегда рассказывал ребятне), то опять же прихватывал этюдник и набрасывал уже маслом пейзажную картинку. Что-то получалось у него, что-то упрямо не хотело передаваться на холсте. Ванька мучился от несоответствия того, что видит глаз и что воспроизводит красками рука. «Как отразить природу?!» – спрашивал он каждый раз, когда расставлял для просмотра свежие работы в большой комнате. «Как, как? – с ехидцей отзывалась вездесущая Любовь Максимовна, она в такие минуты почему-то всегда оказывалась рядом, насмешливо и с нарочитой беглой небрежностью проглядывая Ванькины произведения. – Учиться этому надо. А ты думаешь, тяп-ляп и сразу Репиным станешь! Поздновато спохватился. Делай лучше то, что умеешь». «А что я умею? По-твоему, ничего не умею!» – начинал яриться Ванька, решительно и зло переворачивая холсты лицевой стороной к стенке. «Почему же, – насмешливо играла глазками Любовь Максимовна, – у тебя с тракторами, машинами все отлично получается…». «Скажи еще с пчелами, козами, кроликами… с грядками, посадками, говном!» – входил в раж Ванька. «С пчелами пусть не пошло, проехали… – успокоительно переходила на деловой тон Любовь Максимовна, – а вот с козами, кроликами, может, что и получится… если… – Любовь Максимовна не выдерживала, иронично взглядывала на Ваньку, – если их, конечно, как корову, не променяют на картинки». «Вот в этом, ты вся! Обязательно ядку подпустишь! Иди отсюда, змея! Пока я тебя!..» – Ванька разворачивался медвежьим корпусом к жене. Любовь Максимовна знала, как не перегнуть палку, чтоб не получить этой палкой… и тихо, аккуратными шажками удалялась.

«И все равно рисовать буду, – бодрил себя мыслью Ванька у окна, – и этот снег, как смогу, нарисую… буду «картинки свои дурацкие малевать». Какая все-таки ехидна! Чего еще надо ей? Сад, огород, кролики, козы – все свое… И все на мне! Денег, конечно, маловато… мои пять тысяч, ее четырнадцать в школе… слезы, даже для деревни…Тут она права! – согласился с женой. – Надо подумать, на чем еще заработать…» – Ванька приклеился лбом к влажному холодному стеклу, мысли толклись в голове куцые, разорванные, как начинающие прерываться и редеть снежные струи за окном. Стали различимы в белой опушке черные заборы, дома и деревья на другой стороне улицы. Неожиданно показалось, как от калитки Смирновых отделилась темная фигура человека. «Странно, кому это в такую непогодь дома не сидится?» – Ванька стал вглядываться в затихающую метель. Человек, подсвечивая тусклым фонариком, перепрыгивая канавы, перебрался через дорогу к Ванькиному дому, где было поровнее и не так изрыто техникой. За лужком перед воротцами Ванька следил, выравнивал и подсыпал землей, заставлял объезжать мужиков на машинах и тракторах. «Да это же Генаха Демьянов!» – признал Ванька. И точно, временами растворяясь в слабеющих снежных волнах, человек, проскочив до конца переулка (шел, показалось, возбужденно, торопливо, почти бежал), свернул в сторону Демьяновского дома. Что он делал у Смирновых, стал гадать Ванька. Вроде, никогда не дружили… более того… Вспомнилось, не без удовольствия, как Генка летом дал Смирнову в ухо. «Кувырк и мордой в лужу… ухо, наверное, потом было, как пельмень. – Воображение нарисовало что-то бесформенное, темно-фиолетовое вместо уха у Смирнова. – А поля у Хорьковки не видать ему, как своих ушей!» – плавно вынырнуло вдруг в сознании у Ваньки и потянуло за собой ряд вполне конкретных мыслей и представлений, начавших как-то стройно и ладно складываться в завершенную, цельную картину. Все-таки Ванька был художником!

Ванька подумал, и это стало вдруг его однозначным решением, что неплохо бы объединить паи с братом Женькой – у того со «старухой» двенадцать с половиной гектаров, и у него с Максимовной столько же – и выделиться потом большим полем у Хорьковки, и сдать в аренду эту землю какому-нибудь ушлому москвичу… «А что?! – начал фантазировать Ванька. – Сын, Серега, в Москве, в налоговой работает, крутится среди всяких деловых там, запросто найдет какого-нибудь богатенького буратино, тот возьмет участок в аренду, как бы под фермерское хозяйство, потом выведет из сельхозоборота – с деньгами сейчас все можно, и строй-не хочу дачи-коттеджи. Они сейчас все так делают, наваривают миллионы… Ну и мы свое поимеем, когда землицу в собственность буратинке по-тихому продавать будем». «Клюнут! Наверняка, клюнут! – горячился в мыслях Ванька. – Поле в красивом месте, холмы, перелески, просторы… выходит к плотине, зеркало, хоть на яхте катайся! Опять же рядом дорога, от нее отсыпать свои полкилометра – раз плюнуть, вдоль дороги линия – с электричеством тоже не будет проблем. Заглотят! Еще как заглотят! – все больше воодушевлялся Ванька. – Главное сейчас, перехватить землю у Смирнова! Вовремя я заглянул в газетку. Когда собрание этих гребаных пайщиков? Надо это дело как-то тормознуть! – Ванька включил свет в комнате, сгреб газету со стола, стал внимательно вчитываться в объявление. – Т-эк-с… на следующей неделе в среду, – забормотал, – в здании администрации Романовского сельского поселения… Время еще есть. Завтра сбегаю к Женьке – уроков в школе, вроде, нет… поговорим, обсудим. Заодно проведаю придурка безрукого!».

С утра Ванька зарезал для Женьки кролика. Окропил чистые, белые заносы у сарая красными, прожигающими снег каплями крови. Разделывая тушку, зафиксировал в сознании и эту картинку… белый снег – красные бусины крови… что-то в этом есть!.. В подарок братцу Ванька выбрал самого крупного и упитанного крола. Женька, средний из них, троих братьев Кузнецовых, был человек нервный, непредсказуемый, крученый и с дарами к нему нужно было подступаться, соответственно, с умом. Принесешь ему что-то не то, обидишь как-то, и с подарком можешь в два счета оказаться за порогом, а то и в морду нечаянно схлопотать. «Разговор будет серьезный, да и подкормить надо, мудака… Тут банкой козьего молока не отделаешься, – решился Ванька на столь щедрые подношения, – голодный, наверное… один сейчас, да еще с перебитыми граблями…». Дело в том, что Женька давно уже расстался (правда, не развелся) со своей законной, оставил двух детей и сошелся с какой-то заезжей бабой с ребенком. Свою новую подругу, как и прежнюю, выпивая, поколачивал. Та терпела, пока не подрос ее сынок. Стал заступаться за мамку. «Да я тебя, шкет, как гондон, в очко спущу!» – распальцовывался перед подростком, мнящий себя блатным после двух пятнадцатисуточных отсидок в «ментовке» Женька и продолжал в отношении сожительницы с какой-то капризно-вызывающей мстительностью распускать руки. А «шкет» вдруг оформился в крепкого, малоразговорчивого, с жестким взглядом парня, который в очередной «сеанс физиотерапии» (так говаривал пьяный Женька, когда начинал разбираться с подругой) подхватил у печки увесистое полено и несколькими решительными ударами, молча, перебил обе руки разбушевавшемуся «отчиму». После чего они с матерью съехали от «от безбашенного урода» куда-то в город.

…Загребая неразворотистыми валеными сапогами в калошах черную липкую листву из-под быстро таявшего снега, поднимая повыше, чтоб не запачкать, матерчатую сумку с увесистой тушкой кролика и бутылкой самогона, Ванька шел к брату, стараясь держаться деревьев и кустов, где грязи поменьше, периодически останавливался, очищал выломанным прутиком от налипших листьев и снега тяжелые валенки, задумывался, почему-то вспоминал Женькины выкрутасы по жизни.

Сказать, что брат пил по-черному, Ванька не мог. Алкашом Женька не был, это точно. Бухать мог два-три дня подряд, не больше. Какой же он алкаш, если с бухлом и недели не выдерживал! Нет, он пил, как все. Значит, только выпивал. Но другое дело, когда выпивал, дураком становился полным. «Еней Безбашенным» представлялся, когда перебирал, и заставлял называть себя так всех окружающих. Это «погоняло» ему, якобы, дал какой-то «крупный авторитет», когда сидел с ним пятнадцать суток… Ну, не долбак, после этого. Какой настоящий вор попадет на пятнадцать суток! Это у них – западло. Генка Демьянов в армии зэков охранял, много чего про них рассказывал… Да и нашел чем бахвалиться, если вдруг и так. Все его куда-то тянуло не туда по жизни, к блатняку какому-то… Но чаще всего, когда пил, впадал в полный маразм. Дебил! Жить ему не хотелось. Все кругом дерьмо собачье. Никто его не понимает… А раз так, то шли бы вы все! Заколебало все! Один раз резался, в бочину себе ножом засадил. Выжил. Другой раз стрелялся, полплеча из двустволки разворотил. Хотел в сердце, говорит, ружье дернулось… Месяц в больнице валялся… В последний раз с зерносушилки сиганул, метров десять пролетел, только ногу сломал. Идиотам везет! Теперь вот обезручил. Но тут уже другое, не сам вроде… Хотя, все как всегда, у придурка по пьяни. Много наливать не надо…

Так думал Ванька, подходя к братниному дому.

Женька жил в двухэтажных кирпичных домах поодаль от старого Романова, на горке, где Дьяконов начинал строить новую деревню со всеми городскими удобствами. И они тогда, эти городские удобства, в двухэтажных домах были: ванна, горячая и холодная вода, паровое отопление, туалет со смывом. Женька, как и многие романовцы, заезжали в кирпичные квартиры с энтузиазмом и восторгом. Еще бы, живем в деревне не хуже, чем в городе. Но когда все рухнуло, и содержать центральную котельную стало некому и не на что, в новой деревне завыли – замерзаем! некуда по нужде сходить! Но наш человек непритязателен и приспособлив. Быстро наладил печки – на первых этажах вековые русские, на вторых, чтобы перекрытия не обрушились, полегче – голландки и буржуйки. Ванные и туалеты пошли под кладовки. Во дворах разбили огороды, нагромоздили банек, сарайчиков и туалетных будок из родного, бросового горбыля. И все вошло в свою естественную колею, и зажили все, как встарь! Только грязнее, скученнее и запашистее.

«Какая вонища! Они тут что, все в ведра делают? – с отвращением принюхался в Женькином подъезде Ванька. – А разбомблено все как!» – отмечал он, поднимаясь по искрошенной, в прожилках арматуры, давно не мытой, не метеной, в жидкой грязи, бетонной лестнице на второй этаж, опасаясь задеть плечом исписанную похабщиной, с обвалившейся, мажущейся штукатуркой, стену. Он редко бывал у брата, но когда приходил, всякий раз поражался, как стремительны в своем продвижении запустение и разруха, и как быстро человек свыкается, мирится с ними. «Бомжатник! Свиньи живут лучше!» – и на этот раз ругался про себя Ванька, пока не остановился, наконец, перед нужной дверью. На полу валялся вместо коврика кусок прелой мешковины, местами промокшей, со следами недотаявшего снега, с мазками свежей рыжей глины. «Кто-то совсем недавно зашел», – отметил Ванька и тоже потоптался, пошаркал с налипшими травинками и палой листвой бочками калош по тряпке. Бухнул кулаком в крашеную еще советским суриком деревянную дверь. Звонок у Женьки с самого начала не работал. Женька перерезал его ножом в один из первых же в новом доме приступов обиды и презрения (когда ему в очередной раз жить не хотелось) ко всему окружающему миру. С тех пор к Женьке только стучали.

Открыл дверь неожиданно старший брат – Вениамин.

– Я на обеденном приехал, – сунул он на пороге, искренне обрадовавшись, Ваньке руку, – сначала решил Жеку проведать, а потом думал к тебе.

– Ну, как он? – набросил Ванька выходную куртку, в которой ходил учительствовать в школу, на разлапистые, лосиные рога, косо приделанные вместо вешалки на стене тесной прихожей; посмотрел на полы с задравшимся нечистым линолеумом и направился в сапогах прямиком на кухню.

– Сам увидишь, – сказал довольным голосом ему в спину, прикрывая дверь, Вениамин.

– Здорово, брателло! – тоже обрадовался Ваньке Женька, будучи под начальным, радующим душу, хмельком, и даже попытался приподняться из-за шаткого столика, но остановленный опасным креном на скользкой, пластиковой столешнице наполовину опорожненной бутылки водки («Венька привез» – отметил Ванька) и трехлитровой банки с квашеной капустой, только с замахом приветственно протянул поверх стола руку в ортопедических шинах до локтя.

– Эй, вратарь, готовься к бою! – улыбнулся Ванька, осторожно касаясь ладони брата.

– А че, чем не вратарь! – аккуратно постучал шинами, как вратарскими щитками, Женька по столу. – Хоть сейчас на лед! Так что, братан, как видишь, поправляемся!

– Я тут тебе кролика зарезал, – приподнял над столом сумку Ванька, вглядываясь в худое, с провалившимися щеками, в седой щетине, лицо Женьки, – совсем оголодал, вижу…

– Так уж сразу и оголодал! – порохом вспыхнул Женька. – Ко мне не только родной брательник раз в месяц заходит, есть кто и почаще… без бацилл не оставляют!

– Знаю, знаю – законная твоя, Валюха, пацаны твои… я их просил, – сдержанно сказал Ванька.

– Молодец какой, он просил! – сделал козу пальцами из-под шин Женька. – Никогда никого не проси! Не верь, не бойся, не проси! Слышал такое?!

– Куда кролика? – грубо оборвал брата Ванька.

– Да в серю себе засунь! – зверьком ощерился Женька.

– Не успели встретиться, а уже цапаются. Ну, что за народ такой! Чего делите, удельные князьки?! Дождетесь, Батый всех пожрет! – как всегда со «своей заумной хренью» (поморщился Ванька) встрял, иронично наблюдавший за братьями, «шибко грамотный» Вениамин. – Ты ничего существеннее не принес? – спросил Ваньку.

Ванька, искоса, хмуро поглядывая на Женьку, молча нашарил в сумке самогон, поставил на стол. Обиженно посопел, переминаясь и усмиряя нервы.

– Может, пожарим? – извлек в прозрачном целлофане с подтеками розовой сукровицы и тушку кролика. – Крольчатина, она быстро…

– Да ну ее на хрен, твою крольчатину! – закричал весело, как ни в чем не бывало Женька, ласково трогая бутылку с самогоном. – Кинь в холодильник, Валюха потом с картошкой потушит! Веньчик, стакан брателле! Давно бы так, а то порожняк тут какой-то гонит!

Где-то через час Женька горячо, по-братски, больно сдавил шинами Ванькину шею, задышал в лицо кисловато-сладким запахом самогонки и квашеной капусты.

– А ты голова, братуха! Офигенно придумал с землицей. Наварим бабла, будем жить, как белые люди. Ну, ты мастак! Не фуфло там какое!.. Это я, Еня Безбашенный, тебе говорю! Авторитетно говорю!

Ванька внимательно следил за быстро пьянеющим братом, и как только тот провозгласил себя Еней Безбашенным, незаметно подмигнув почему-то смурнеющему на глазах Вениамину, втиснул самогонку на подоконник, густо уставленный пустыми бутылками. Надо было что-то решать, пока Еня Безбашенный хотел еще жить.

– В среду, на следующей неделе, пайщики соберутся… я же говорил вам, – напомнил Ванька, – Смирнов поле у Хорьковки точно оттяпает. Надо что-то делать…

– А хо-хо не хо-хо! Вот это он видел! – сказал Женька, неловко шлепая себя рукой в шинах между ног. – Это наша земля, наши деды тут, блин… ты авторитетно сказал, пни корчевали! Хрен ему в зубы!

– Патриоты родной земли, значит… – недовольно заговорил вдруг Вениамин. – Не отдадим ни пяди родной земли родному мужику, который ее будет холить и лелеять! А потом спихнем ее за бабки московскому барыге! Так получается, мужики?!

«Мужики» недоуменно переглянулись.

– Ты, о чем это, брателло? – сказал Женька, почему-то вопросительно взглянув на Ваньку.

– Совсем зачитался… Ку-ку! Желтый дом! – постучал Ванька сгибом пальца Вениамину по лысой голове.

Вениамин неодобрительно отдернул голову.

– Я говорю, если вы так любите родную землю, то не хрен ее загонять каким-то дельцам. Берите и сами обрабатывайте! Ну, а коли лень вперед вас родилась, отдайте ее тем, кто готов на ней работать! Вот, что я говорю!

– Ух ты, какой умный… «сами обрабатывайте!» – засмеялся Ванька. – И это говорит человек, который ничего тяжелее собственного хера и кисточки в руках не держал.

– Не пори чепуху! – огрызнулся Вениамин. – Держал… всякое приходилось в руках держать!

– Оно и видно, – ухмыльнулся Ванька, – брюхо отрастил с кайлом и лопатой в руках, в дверь не проходит.

– Доходяга с лесоповала прям, – живо поддакнул Женька.

– Ну, вы тоже не уработались, – задиристо посмотрел на братьев Вениамин. – Один два раза в неделю годами ходит в школу одну и ту же кружку рисовать, второй встает и засыпает со стаканом.

Ванька только хмыкнул, Женька уязвленно подскочил:

– Ты, че, хочешь сказать, что я синяк полный!

– Местами… еще не полный, – с осторожной насмешливостью сказал Вениамин. – Двадцать лет уже толком нигде не работаешь, только ханку жрешь.

– И жру, и буду жрать! – в чем-то польщенный совсем не обиделся Женька. – Пусть работают другие! От работы кони дохнут!

– А ты только пи…деть горазд, как Троцкий! Где тут работать?! – налетел вдруг на Вениамина Ванька. – Глаза разуй, пургомет!

– Ну, знаешь… нельзя ли покорректнее, – недовольно покосился в его сторону Вениамин, – так можно и обидеться.

– Да обижайся! Чего с тебя возьмешь... «покорректнее»… – передразнил Ванька. – Начитался говна всякого, наслушался пиз…оболов разных и всю эту херню нам тут впариваешь. Тридцать лет уже впариваешь! А в жизни ваши сказки почему-то не проходят.

– Тридцать лет… что-то «впариваю»… – дернул плечиками Вениамин, – «ваши сказки» «не проходят»… Ты о чем? Кто тут пургу гонит?!

– Да ладно тебе валенком-то прикидываться, – колесом выпятил грудь Ванька. – Не ты ли при Мишке-меченом все трындел, что вот, мол, прогоним коммуняк и жизнь у нас будет в ажуре. Землю поделим, фермерами заделаемся, работать будем только на себя, дороги, дома станут, как у них там, в Америке-Европе… Коммуняк прогнали, и что видим?

– Ну и что видим? – агрессивно выпучил глаза Вениамин.

– Да ничего не видим, кроме вот этой дряни, – достал, усмехнувшись, с подоконника самогон Ванька и разлил по стаканам. Женьке меньше.

– Это, че, положняк? Это как понимать? – обиженно щелкнул косо отросшим, грязным ногтем по своему стакану Женька.

Ванька, вздохнув, долил ему вровень со всеми.

– А видим мы, – продолжил Ванька, морщась от выпитого и ловя губами свисающую с вилки (единственной за столом) бахрому капусты, – что кранты нам тут… Встало все и пошло назад.

– Это что-то новенькое в аргументации совков… «пошло назад», – снисходительно посмотрел на брата Вениамин заслезившимися от самогона глазами.

– К нам недавно в школу батюшка заходил… в церкви приход открыли, между прочим – подлатали, подчепурили церквушку, пять старушек теперь ходит… Священник этот, отец Димитрий, спрашивал у моей Максимовны разрешение на факультативные занятия с ребятней что-то типа по культуре православной… – с несвойственной ему степенностью, как-то издалека повел рассказ Ванька.

– Уже в школы лезут! – нервно вставил Вениамин. – Гоните этих толстопузых в шею! Мракобесы!

– А он, кстати, не толстопузый, в отличие от некоторых, – Ванька довольно сильно шлепнул ладонью по выпирающему животу брата.

– Ты что, обалдел, больно же! – оградил живот руками Вениамин.

– …Худой, поджарый, здоровый такой лось, этот батюшка, – продолжил с плутоватой улыбкой Ванька. – Разговорились в учительской… грамотный оказался мужик, историю Романова где-то раскопал, много любопытного баил…

Вениамин, потирая живот, нервно и зло слушал брата.

– Так вот, – поднял руку почесать голову Ванька, – отец Димитрий рассказывал, что первую школу у нас открыли при храме, церковно-приходскую, значит… сразу как отменили крепостное право. Это когда было?

– При Александре Втором, кажется… – недовольно шевельнулся Вениамин, – ну да, царь-освободитель… Ему памятник недавно в Москве открыли. Тоже за прогрессивные реформы бился… За что его такие же, как вы, любители справедливости и равенства, и грохнули.

– В подвале без суда и следствия шлепнули. Полный беспредел! – вставил свое лыко в строку Женька.

– Это другого… – поморщился Вениамин. – Ну и что, этот поп?

– Он говорил, что тогда в школу ходило где-то сорок-пятьдесят учеников, в зависимости от сезона, весной-осенью поменьше, зимой, когда работы мало, побольше.

– И чего тут такого?

– Такого тут вот чего, – сказал раздраженно Ванька, опуская руку на стол, – сегодня в нашей школе двадцать учеников! А первоклассников в этом году всего трое! На следующий год школу закрывать хотят!

– Понятное дело, – не задумываясь, ответил Вениамин, – коммунисты неперспективные деревни уничтожили, вот и нет подпитки в людях!

– Ну, ты ловчило-жучило! – рассмеялся Ванька. – Вот вы все такие демократы!

– Какие, такие? – напрягся Вениамин.

– Скользкие… так и норовите всегда вывернуться. Сами кучу наложите, а на других все валите… Никогда не признаются! – хмыкнул Ванька. – Да в восьмидесятые, когда про эти неперспективные деревни уже забыли, в школе было триста двадцать учеников!

– Конечно, конечно… насильственно согнали мужиков со всех окрестных деревень на центральную усадьбу, – выкрикнул Вениамин, – создали агрогулаг, вот на время и разбухли – триста двадцать!

– Не агрогулаг, а агрокулак! – поднял со стола руку, сжатую в кулак, Ванька перед носом Вениамина. – Сто двадцать тракторов, девяносто машин, сорок комбайнов – я был завмастерскими, все помню! Каждую делянку-полянку обрабатывали! Семь тыщ гектар засевали! А сейчас ни одного! Лес на пашне вырос! Вот я и говорю, в обратную сторону поехали!

– Убери кулачище-то! Размахался тут! – отбросил Ванькину руку Вениамин. – Все это было построено на страхе и принуждении, дутая мощь… потому все так быстро и развалилось.

– А вот это бла-бла не надо, – положил, не разжимая, кулак на стол Ванька, – надоело про этот страх и принуждение… Как телевизор не включишь, обязательно затянут – гулаг, насилие, репрессии! А то, что у нас тут в деревне был детский сад и ясли, где детям на пианине играли, горячая вода вот у Женьки в квартире была, асфальт по улицам проложили, мужики бесплатно в санатории ездили – об этом ни гу-гу! Это вам не выгодно! Молчок! – застучал Ванька кулаком по столешнице. – Пятьсот лет Романово стоит, царское село, между прочим, историческая ценность, можно сказать… Романовым царям принадлежало – священник этот в архивах раскопал! – пятьсот лет – подумать только! – росло… При царе было шестьдесят дворов, при коммунистах стало шестьсот! А сейчас – остановилось, назад пошло! Через десять лет в Романове будут только старики на печках пердеть… Пятьсот лет при всех царях-вождях-генсеках село размножалось – а при твоих демократах сдохло! Вот так вы работаете, дебилы! Да вам за это! – Ванька снова поднес кулак к носу брата.

– Это вы так работаете, совки дремучие, пеньки! Убери грабли! Достал уже! – ударил по руке Ваньки Вениамин. Ванька усмехнулся и с вызовом прочно уставил руку с кулаком торчком на столе. – Вам демократы землю дали! – смерил взглядом Ванькин кулак Вениамин и, приняв вызов, наступательно возвысил голос: – Пашите, сейте, зарабатывайте, живите свободно, как люди! А вы все пропили, разворовали! Одна пьянь и рвань! Ворье и бездельники! Моральные уроды!

– Это кто тут ворье и моральные уроды? – ловко цапнул рукой от стола Ванька брата за шиворот. – Это мы с Женькой? – затряс он из стороны в сторону Вениамина. – Да нам тут на ваши чеки по ржавой гайке не досталось… Разворовали страну, рассовали все по своим, а теперь на народ валите!

– Да отпусти ты! – выпутывался, бесенком вертясь на табуретке, из-под руки Ваньки Вениамин. – Совсем обожрался, дуболом!

– Что, приссал? – разжал кулак Ванька. – Вот так с вами надо, пидарасами!

– Говорят, на Западе сплошные петушки, – вынырнул из пьяной дремы Женька, – уже расписываются друг с другом! Скоро до нас эта мода дойдет. У нас пидарасья не меньше! Всех на одну зону, пусть там друг друга харят!

– Кретины! Дикари! – выскочил из-за стола прямиком в прихожую Вениамин, одергивая новый, толстой вязки свитер и приглаживая взлохмаченные остатки волос на затылке. – Сколько раз говорил себе, не пей с дуболомами. Тьма, глухая, злобная тьма! – бормотал он в прихожей, суетливо натягивая на себя добротное, темно-синее кашемировое пальто и порывисто затягивая модным узлом длинный шарф на шее. В «демократичные» времена Вениамин переквалифицировался в дизайнеры и занялся оформлением квартир и дач новых хозяев жизни. Заказов было немного, но кое-что перепадало. По крайней мере, на стильную одежонку хватало.

– Уходишь? – встал на пороге прихожей, поскребывая пальцами живот через рубашку, Женька. – А говорил, погостишь!

– Нагостился, спасибо! – обиженно задергал языком замка Вениамин. – На вечерний успею! Пока! – не подавая руки, захлопнул за собой дверь.

– Ты че на него наехал? – вернулся, позевывая, Женька на кухню. – Обиделся… слинял на вечерний автобус. – Женька подошел к окну, отогнул уставленную на подоконнике вместо занавески пожелтевшую газету. Глянул, заслоняясь рукой от света, в темноту: – Снег совсем сошел, неверное, грязь по колено… В ботиночках приканал… че не знает, что в деревню надо в сапогах ездить?! Расфуфырился, как фраер дешевый…

– Вот потому и наехал, – недовольно отозвался Ванька. – «Бездельники, пьянь, ворье, моральные уроды»… откуда чего берется, сам из деревни! – застучал ребром ладони по столу, – землю отдай дяде – как он прочирикал? – «родному мужику», который ее «будет холить и лелеять», – во балабол, набрался словечек!.. – или сам обрабатывай! «Вам демократы землю дали, пашите, сейте»! Мудик! Словно не знает, почем сегодня соляра, электричество… На что технику, запчасти, семена купить?! Он думает, как по ящику трындят, на кредиты? Вон у нас был один, Мишаня Макаров, на кредиты жил! Говорят, так запутался, что подпалили, и от испуга сердце не выдержало… а когда помер, за эти кредиты, невозвращенные, у его дочери родной дом отняли! Вот как они живут, наши фермеры! А этот как будто ничего не знает, только что родился! Ну, не баклан после этого?! Вот я его мордой – и в родное говно!

– И правильно сделал, – согласился Женька, – фуфло он гонит, не понимает в жизни ни хера. Все с книжечками там! А тут руки поленом отшибают. Врач сказал – левая сохнет, нужно потом, когда шины снимут, процедуры какие-то особые делать. Платные. А где бабки взять?!

– Что, действительно, фигово? – Ванька посмотрел на брата, чувствуя, как у него увлажняются глаза. – С одной клешней в деревне крантец!

– Да, вроде, шевелится… – поработал пальцами левой руки Женька, – но что-то там рентген показывает не то… хотя, может, просто на бабло разводят – сейчас эти доктора нищие, знаешь, какие ушлые… Но все равно про тугрики думаю… Тут бы с землей сейчас в самый раз, – мутно посмотрел на Ваньку.

– Собрание, пайщики эти долбаные… – Ванька поднял темную бутылку к лампочке, оценил содержимое, взболтнул и разлил до конца по стаканам, – меньше недели осталось…

Женька взял стакан, одним приемом опрокинул в рот, выдохнул:

– Пугануть его надо как следует!

– Как это… пугануть? – задержался со стаканом Ванька. – Мы что, бандиты какие?

– Я все придумал, пока вы тут с Венькой бодались… Еня Безбашенный все сделает, как надо, – принял «авторитетный прикид» Женька. Ванька понял – спекается. – Возьмем на испуг, не дернется! – И Женька взялся, часто выбрасывая пальцами «козу», излагать свой план.

– А если не сработает? – Ванька все-таки выпил, не почувствовав вкуса самогона, критически оглядел брата. Мелькнула надежда, что на завтра тот ничего не вспомнит.

– Еще как сработает! Пара коронных фраз… а он конек бздиловатый, задний точно включит! Еня Безбашенный разрулит… – Женька начал часто подмигивать, братаясь, снова больно сжимать шинами Ванькину шею, заговариваясь, чаще сплевывать под ноги… Ванька отвел кулем провисающего брата в комнату, уложил спать, укутав двумя одеялами – печку Женька, похоже, не топил уже несколько дней.

 

…Странный, нехороший звонок по домашнему телефону застал Виталика Смирнова, когда тот, не закончив стрижку овец (оставалась одна ярка) в щелястом предбаннике овчарника, продрогший и оголодавший, заскочил в дом перехватить тарелку горячих щей. После Покрова, когда Томка наквашивала капусты на всю зиму, Виталик налегал на щи с бараниной, приправленные обильно острым красным перцем. В холода шли отменно… Щи он любил, сваренные в печи, не в кастрюле на газовой плите, а именно в русской печи, в большом, старом, пузатом чугунке, которых сейчас за ненадобностью уже и не делают. Щи в печи и чугунке получались отменные, сытные, перчено-пряные, мягким огнем обжигающие, бросающие в жар до увлажнения макушки – особенно, если с прозяба…

Вот и в этот раз Виталик вожделенно подтащил ухватом тяжелый пятилитровый чугунок из печи на шесток, сдвинул рукавицей-прихваткой плотную крышку на бок, развернулся к столу за тарелкой и черпаком. Тут-то он и раздался этот недобрый, неожиданный, заставивший Виталика почему-то вздрогнуть, телефонный звонок. Было около трех пополудни. В это время, когда Томка сидела на работе, как правило никто не звонил. Доставали обычно вечером по разным справкам, свидетельствам, пенсиям, налогам… А тут днем! Виталик подумал о Труханове, тот поторапливал с «личным извещением» каждого пайщика… Решил не подходить, этот проныра из района порядком поднадоел – все уже решено, к чему лишняя суета, да и щи ударили пряной волной в нос… Но звонок резкой, переливчатой трелью от стационарного аппарата до переносного настойчиво бил по ушам, словно звонивший откуда-то наблюдал и испытывал терпение колеблющегося у чугунка со щами хозяина. Виталик, чертыхнувшись, все-таки стащил прихватку с руки, дернулся на звонок.

– Да! – недовольно снял он трубку телефона, что был поближе к кухне, на тумбочке под зеркалом в прихожей. Первые же слова, услышанные им, заставили его сердце сжаться.

– Слушай внимательно, фуфел! – глуховато, как сквозь вату, так что невозможно было разобрать оттенки, но однозначно наглым, приказным тоном заговорил кто-то на другом конце провода. – Поле у Хорьковки хотят взять серьезные люди, а тут ты влез, сявка… Завтра же напишешь отказную. Въезжаешь?!

– Не совсем… кто это? – сказал, обмирая, Виталик.

– Повторяю, дебил! Земля у Хорьковки не твоя. Завтра же напишешь, что отказываешься. Дошло, придурок?!

– С какой это кстати, – промямлил Виталик, – межевание уже…

– Ты, тупой? – грубо оборвали его. – Сказано тебе, е…аный насрал, серьезные люди поле возьмут. Заднюю включай, баран!

– Да не буду я ничего включать! У меня сын в милиции! – закричал, приходя в себя, Виталик.

– Про сына сам сказал! – почудилось, ухмыльнулись в трубку. – А еще есть дочь, вечером одна ходит… Короче, обмылок, если в пятницу в газетке не увидим отказную, проблемы будут у тебя! – Связь оборвалась. По характерному, железисто-чмокающему звуку вхождения трубки в гнездо аппарата Виталик понял, что звонили из таксофона.

Щи, тем не менее, Виталик съел с удовольствием. Но без какой-то полной увлеченности процессом и сытой, нежной благостности, как случалось обычно раньше. Первый страх и пугливая мнительность прошли, не хотелось верить, что все это всерьез, мелькала мыслишка, что кто-то просто разыгрывает, шутит, может быть, спьяну, из тех же пайщиков, допустим… Но выйдя на улицу, на подкаленный легким морозцем воздух, походив бесцельно по двору, по хрустким островкам истаявшего снега, согнав горячее послеобеденное возбуждение и словно протрезвев, окончательно понял, что с ним не шутили.

Разволновавшись, обстригая ярке живот, неосторожно цапнул до крови ножницами по одному из ее коротких, до конца еще не сформировавшихся сосков. Овца часто задергала по дощатому полу связанными по диагонали ногами, сипло заблеяла, выворачивая в страхе фосфором вспыхнувший глаз на Виталика. Виталик извинительно погладил овцу по длинной, бархатистой морде и пошел в дом за йодом.

Там была уже Томка. Сказала, что отпросилась с работы пораньше, чтобы с овцами помочь.

– Йод нужен… сосок у ярки ножницами царапнул, – буркнул Виталик, пряча глаза.

Томка открыла шкафчик для лекарств на стене кухни, зазвенела, перебирая, склянками. Достала пузырек с йодом и упаковку ваты.

– Машинку надо покупать, ножницами всегда так… Сильно зацепил?

– Да не очень… но надо прижечь. Машинкой, конечно, безопаснее, только ее, говорят, заедает… – Вместе вышли на улицу. Томка внимательно поглядывала на мужа. Тот, раздражаясь, упорно косил глазами в сторону.

Виталик придерживал овцу за ноги, пока Томка обрабатывала йодом ранку на соске. Все делали молча. Потом Виталик, также не проронив ни слова, осторожно, на этот раз тщательно примериваясь ножницами, достриг ярке живот, распутал ноги и выпустил ставшую странной и смешной после стрижки животину в хлев. Томка собрала настриженную шерсть с пола в мешок.

– Килограмма четыре будет, – подергала мешок на весу, – густошерстная ярка попалась… правильно, что оставили ее.

– Хорошая будет овца, – скупо согласился Виталик, протирая тряпкой лезвия ножниц, – шерсть маслянистая, с отливом… здоровая ярка. Барана ей надо найти получше… – Виталик отложил ножницы на верстак, присел, нахохлившись, на перевернутое ведро.

– Ну, рассказывай, что стряслось? – мягко и осторожно сказала Томка.

Виталик помял водянистый пузырь у основания большого пальца на правой руке, и рассказал все как было. От Томки, так уж сложилось у них, он никогда ничего серьезного не утаивал. Знал, что последует либо правильный совет, либо искреннее сочувствие, что человеку в жизни бывает дороже всего.

– Что там у тебя? Волдырь ножницами набил? Дай йодом протру, – подошла Томка к Виталику, – без перчаток работал? – взяла за руку мужа, намочила ватку йодом, смазала мозоль. Виталик, скрывая волнение, благодарно посмотрел на жену: – Да в них ножницы в руках скользят, точности никакой…

– Мне кажется, это кто-то из местных, – задумалась Томка, – в городе ни одного таксофона не осталось… а у нас по деревне они еще висят.

– И я об этом подумал, – согласился Виталик, – хотя голос не знакомый… спертый такой, как при насморке…

– По голосам всех не запомнишь, да и кого тут только нет сейчас, – ясно посмотрела на мужа Томка. – Это может быть этот… Витька тюремный… – неожиданно добавила она.

– Может… тоже о нем подумал, – кивнул Виталик, – очень уж приблатненно гундосил.

– Ну, это они сейчас все могут… насмотрелись по телевизору про бандитов. Вот только зачем ему земля? – пожала плечами Томка.

– Да кто его знает, – нахмурился Виталик, – может, не ему… а тем, кто за ним стоит. Он же с ними связан… «серьезные люди», этот говорил… понятно, что это за «серьезные люди». Может, нашу землю какое-то ворье уже купило? А мы не знаем!

– Как это купило? – оживилась Томка. – Межевание уже было, кадастровый инженер приезжал… Они что, там в районе ничего не знают?!

– Да кто их знает, что они знают! – заволновался Виталик. – Как прокалываются с квартирами? Покупают, вроде, все чисто… а потом собственник объявляется откуда-нибудь из тюрьмы… так и с землей, никто не знает, кому она сейчас принадлежит! Сто раз ее, наверное, уже перекупили и перепродали! Тут так запутали все, что сам черт ногу сломит!

– Может быть, с этим, Вадимом Аркадьичем… из администрации, посоветоваться? – неожиданно предложила Томка.

– Думал и об этом, – снял бейсболку и почесал козырьком голову Виталик, – но что он скажет? Скажет не дрейфь, прикроем и все такое прочее… мол, осталось только собрание провести… У него в этом деле, кумекаю, – усмехнулся Виталик, – свой интерес есть… покойный Бяка рассказывал… Дело тут в другом и советоваться тут с кем-то бесполезно, – нервно отряхивая штаны, поднялся с ведра Виталик, – тут надо самому думать… тут надо или до конца идти, или уступить! И так и эдак прикидывал… не знаешь, что получишь, что потеряешь! Но бояться надоело! Всегда кому-то уступать! А жизнь проходит… Дом каменный так и не поставил… Да ну их на хрен всех! Пусть будет, что будет! – Виталик нахлобучил бейсболку, возбужденно заходил по сарайчику.

– И то правда! – вздохнула Томка. – Почему мы должны их бояться! Почему должны уступать! Можно один раз в жизни сделать так, как хочется… Правильно думаешь… – вздохнула она еще раз, украдкой взглядывая на Виталика. – В субботу приедет Андрей, посоветуемся с ним…

– Объявление с отказом по хорьковскому полю этот потребовал… до пятницы… сегодня вторник… – уточнил Виталик, с какой-то странной запинкой в голосе.

– Все, никаких объявлений! – почему-то смутилась вдруг и Томка. – Только вот Маринке надо позвонить… – И, посмотрев на почему-то погрустневшего Виталика, добавила запальчиво: – Нет, не надо им уступать!

На том и решили стоять. Среду и четверг Виталик проходил с ощущением, что он что-то в себе ломает – привычное, устойчивое, все на себе держащее. И это что-то, какая-то главная конструкция, несмотря на то, что ее усиленно расшатывают и пытаются свалить, упрямо не сдается, трещит, но держится… И только в пятницу к вечеру, когда выбор был окончательно сделан (никто так и не поехал с объявлением в город), и стало ясно, что поезд ушел безвозвратно – отпустило, полегчало на душе и начало рассеиваться ощущение этого странного сопротивления чего-то, накапливающегося общего напряжения. А когда в субботу приехал Андрей и полностью поддержал решение родителей, пообещав подключить к разбирательству со звонком «опытных профессионалов», Виталик и вовсе повеселел, и даже прошелся в воскресенье с утра по соседним мужикам с «персональным приглашением» прийти в среду на собрание пайщиков в сельсовет, как по старинке еще называли администрацию Романовского сельского поселения.

 

 

15.

– Ты что творишь, отморозок! – гневно зашипел Ванька с порога в лицо открывшему дверь брату. Наезжая грудью, бульдозером поволок Женьку в комнату. – Да тебе за такие дела башку отшибить надо, не только руки!

Худенький, на голову ниже Ваньки, уже слегка подвыпивший с утра, разбалансированный Женька, теряя устойчивость, мотыльком отлетывал от брата, ошарашенно отступал, бестолково месил перед собой воздух руками-щитками:

– Ты че, брателло, спятил?! Что за дела!

– Сейчас объясню! Сейчас я тебе все втолкую, придурок! – Затолкав Женьку поглубже в комнату, грозно навис над братом: – А теперь ты мне скажи, Еня-муденя, зачем стрелять надо было? В мента! Ты соображаешь, баран, что натворил?

В комнате было жарко натоплено. Реактивным соплом гудела в углу, обложенная кирпичом, раскаленная докрасна, буржуйка. С оттаявшего после морозов подоконника капало. Женька мазнул грязными пальцами из-под шины по вспотевшему лбу:

– Не врубаюсь, братан, мамой клянусь! Не врубаюсь!

В серых, бесхитростно-наивных глазах Женьки было столько искренней растерянности и недоумения, что Ванька понял – точно не «врубается»!

Все еще не решаясь произнести главные слова, прощупав еще раз взглядом брата, Ванька снял куртку, бросил на голый, ничем не прикрытый диван, стащил с головы вязаную шапку, вытер повлажневшее лицо:

– Ну и накочегарил ты! Дышать нечем!

– Давно не топил, решил просушить хату… Валюха вчера дров натаскала, – быстро вставил Женька, тоже не спуская испытующего взгляда с Ваньки.

– Вобщем, – мрачно сказал Ванька, – вчера в Андрюху Смирнова, Виталькиного сына, стреляли.

– Полный киздец! – крякнул в изумлении Женька. – И что, убили?!

– Да нет… тебе сразу «убили», – раздраженно мотнул головой Ванька, – чудом, говорят, остался жив… Стреляли на горке перед Кержой… переднее колесо пробили, в самого промазали… до самой речки кувыркался в машине. Ребра поломал, с позвоночником что-то, сотрясение башки там… Но жив! Сейчас в районной больнице, в реанимации… бабы у сельсовета трепались, когда шел к тебе…

– Да-а, крутые дела, – сделал умное лицо Женька, – крепко он кому-то поднасрал… Мента валить, даже не каждый из братвы подпишется.

– Вот и я о том же, – не удержался и снова пристально посмотрел на Женьку Ванька.

– Так, ты че, брателло, на меня подумал? – наконец-то дошло до Женьки. – Ну, ты даешь! Меня в киллеры записал! – с непонятным удовольствием, явно польщенный, неожиданно оживился и захихикал он.

– Да черт тебя знает! Ты же пугануть хотел… – утерся снова шапкой Ванька, с любопытством вглядываясь в брата.

– Ну, пуганул Витальку… как и договаривались, по телефону… так слегка, – хвастливо бросил Женька, – но, чтобы за ружьишко… ты, че, брателло! Для этого Еню Безбашенного надо очень сильно разозлить!

– Ну, ладно все! Закрой варежку… понесло! – поморщился Ванька. – Тут серьезные дела заворачиваются… Ты лучше скажи, по телефону он тебя не мог узнать?

– Не мог! – взвился Женька. – Че докопался? Хамишь!

– Не психуй! – с трудом сдерживая себя, сказал Ванька. – Наверное, уже следак работает. Смирнов точно расскажет, что его по телефону запугивали… Ты про детей его там, гангстер чмошный, ничего не наплел?

– Опять хамишь! – весь передернулся Женька. – Не помню! Звонил из таксофона у клуба, спешил, может, что и про детей было… А че ты так собздел? – ножичком в руке хулигана запорхал он перед Ванькой. – Очко заиграло? Не менжуйся – нос платком зажимал! Ни одна падла не просечет! Че еще надо?! Все?! – в пляске святого Витта закружил вдруг по комнате Женька. – Все?! А теперь вали отсюда! – подхватил с пола железный прут, которым шевелил в печке. – Вали отсюда! – рубанул по столу, по тарелке с остатками чего-то заплесневевшего, так что секанули воздух, словно картечью, осколки. – Вали, пока по черепушке не огреб! – Охнул, выронил железку, схватился за больную руку: – Ты доведешь меня!..

«Шиза, полная шиза! Допился… – подумал Ванька. – Сейчас завопит, что жить не хочет!» – и быстро подобрал с дивана куртку. Женька стонал и баюкал потревоженную руку.

– Смотри, второй раз не сломай! Осторожнее надо… – как можно миролюбивее сказал Ванька, поторапливаясь с курткой.

– Да пошел ты! – оскалился Женька.

Ванька справился с курткой, натянулвязаную шапку на голову, почувствовал, как быстро покрывается потом.

– Ну, пока… окно бы открыл, задохнуться можно!.. Главное не трепись сейчас… особенно по пьяни…

– Вали, кому я сказал! – в бешенстве затопал ногами Женька.

На улице Ваньку встретил ледяной ветер, шквалистыми порывами вылизывающий до блеска затвердевшую грязь на дороге. И откуда что взялось – еще с утра была полнейшая благодать с инеем на траве, серебряным свечением подмерзших луж, нежным, как дыхание младенца, теплом замирающего осеннего солнца. И вдруг ледяной удар Севера! И все вокруг другое! «Как в жизни…» – думал Ванька и, боясь простудиться после Женькиной парилки, поплотнее притягивал руками в карманах куртку к плечам и пояснице. На душе у него было под стать погоде – тревожно, неуютно, разметано. Вот поругался и с другим братом. Похоже, надолго поругался. Но это еще ладно, переживаемо – ругались и прежде не раз, по молодости доходило и до драк, потом мирились. Но на этот раз было хуже, поганее как-то, мутно чувствовал Ванька. И все дело было в этом Женькином звонке… Зачем он тогда согласился? Несколько раз Ванька останавливался, прикрываясь воротником куртки от ветра, закуривал, крутил головой в надежде высмотреть хоть какого-нибудь знакомого на улице, подойти, поговорить, так на душе было погано… Никого! Только ветер играл в погремушки на открытых пространствах нападавшими, жестяными от холода, листьями.

На доске объявлений поселенческой администрации с посеревшими от дождей и снега призывами прийти на очередные выборы, списком злостных неплательщиков за свет и воду, заметил свежий белый клочок бумаги. С утра не было, подошел прочитать. «Собрание пайщиков в среду по выделению земельных паев Смирнову В.А. и его родственникам из фонда пахотных угодий бывшего СПК «Романовский» отменяется. – Написано было от руки на бумажке. – В связи с закрытием лицевого счета КФХ Смирнова В.А.». Ванька с удивлением перечитал объявление дважды. «Ну и дела!». Выходило, Смирнов сворачивает затею с фермерством. Не то чтобы приостанавливает, а обрубает полностью… «в связи с закрытием лицевого счета…». Казалось бы, обрадоваться надо было Ваньке, но что-то вдруг заклинило у него в душе. Он поймал себя на мысли, что каким-то боком приложил руку ко всей этой поганой истории со Смирновым и его сыном. И сердце его заныло… Он стал думать, что зря затеял всю эту кутерьму с землей, что никакая земля ему вовсе и не нужна… годы не те, время ушло, и нет никакого желания и сил заниматься волокитой по выделению пая, поиском богатеньких жуликов-арендаторов с их темными схемами и деньгами, за которые человеку сейчас отворачивают голову с легкостью необыкновенной, как куренку… Ванька снова пожалел, что согласился на авантюру «попугать» по телефону Смирнова. Кому что докажешь, если вскроется, что совпало так – звонок этот дурацкий Ени и чья-то попытка по-настоящему укокошить Андрюху Смирнова. Неправильно, не по-людски получилось, начал корить себя Ванька. Ну, невзлюбил он с какого-то момента Витальку Смирнова, ну, хитрозадый тот мужичок, кулачок, ну, была эта история с собакой, ну, да черт с ней теперь, прошло все, забыли… И вот, выходит, «не забыли», все по новой пошло? А главное, из-за угла как-то, получается, тоже шибанули, по-предательски… не хорошо!

Ванька так разукорялся, что подумал вдруг, а не зайти ли к Виталику, чтобы сказать что-нибудь нормальное, утешительное? Но подходя к смирновскому дому, раздумал. Что он может сказать? Сейчас уже ничего не скажешь. Дело сделано. Каяться – бессмысленно. Утешать? Но, слава Богу, до ситуации, когда серьезное утешение понадобилось бы, не дошло… По-бабьи как-то, глупо получится, решил Ванька и отвернул в сторону своей «фазенды». И правильно сделал, поговорить бы все равно не дали – к смирновскому забору, хрустя свежим ледком на лужах, подскочила видавшая виды, в серых, засохших кляксах грязи, «Нива». Ванька заметил, как из-за руля ловко выбрался на улицу кто-то гибкий и молодой еще, выше среднего роста, в узеньком, фасонистом пальтишке и прикидной, клетчатой кепчонке. «Не начальник, скорее всего, следователь…» – почему-то решил Ванька, ощутив неожиданный страх.

В самом сквернейшем расположении духа он вошел в свой, хорошо протопленный дом и чувствуя в тепле, что изрядно продрог, не снимая куртку и резиновые сапоги, во всей амуниции, ввалился на кухню, нашарил за столом, в углу, припрятанную бутылку, нетерпеливо налил стакан собственного производства. Выпил залпом, закусил холодной котлетой со сковороды. «И что я на нее всегда бочку качу! – благодарно подумал о жене. – Нормальная баба, всегда приготовит, в доме тепло-светло…». Повеселев, вернулся в прихожую, не спеша разделся, снял сапоги, прошел в носках по широким мягким дорожкам в большую комнату, взглянул, отодвинув занавеску, в сторону смирновского дома. «Нива» стояла на месте. «Следак, видать, дотошный…» – снова тревожно шевельнулось на сердце. Ветер гнал струйки песка и пыли по пустынной улице. «Хоть бы один гад показался! Вымирает деревня!» – с тоской подумал Ванька, чувствуя себя как никогда потерянным и одиноким. «Жизнь прошла, и не надо больше дергаться! – вернулся он к прежним мыслям. – Все эти планы с землей – полная ерунда и бредятина. Ну, какой из Ени, да из меня тоже, – мысленно усмехнулся, – бизнесмен! Один пьет, другой никому не нужные картинки малюет… Обмишуримся ненароком, на старости лет в дерьмо вляпаемся. Зря только человеку подгадили!». Какое-то время Ванька рассеянно наблюдал за смирновским домом, вздыхал, чувствуя себя «полной скотиной». И на удивление трезвым. Не выдержал, вернулся снова на кухню, налил еще полстакана. Теперь уже, пьянея, полез почему-то, что не случалось с ним полжизни, по шаткой, рассохшейся лесенке на печку. Раздвинув до горячих кирпичей, пахнущую прожаренной чистотой какую-то годами копившуюся рухлядь, постелив на каменное ложе, нашаренный тут же в ворохах забытой одежды, старый полушубок, лег на шелковистую овчину спиной и, окутываемый ровным сухим теплом, начал блаженно и сладко засыпать. «Какой кайф! – подумал, погружаясь в сон. – И что еще человеку надо!».

 

…Ванька ошибался, определив гостя на «Ниве» к Смирновым, как следователя. Следователь на полицейском «УАЗе» побывал у Виталика двумя часами ранее, а на «Ниве» пожаловал собственной персоной вездесущий Вадик Труханов. Впрочем, Ванька с Вадиком знаком не был и принять его за кого-то другого, даже за человека из следственных органов, вполне даже мог – настолько Вадик пообтерся и отшлифовался в чиновниках средней руки, что вполне мог сойти за представителя любого подвида пестрого канцелярского мирка, столько в нем было чего-то ускользающе-усредненного, цепкого, расторопно-сметливого, что, кажется, сажай его за любой стол, в любом учреждении и он везде будет на своем месте. Так что ошибиться с ответом, кто перед тобой, глядя на Вадика, мог каждый, не то что Ванька, простой деревенский мужик…

Вадику, принимавшему самое деятельное участие в оформлении фермерского хозяйства для какого-то «романовского мужика», из налоговой инспекции позвонили сразу же, как этот «мужик» притащился спозаранку в налоговую и стал требовать закрыть лицевой счет и «всю эту историю с фермерством». Начальник налоговой тут же просигналил Вадику, понимая с расчетом на будущее, где у кого самая сладкая косточка зарыта. Уже через час, получив жесточайшую выволочку от Булкина и «гениальное» указание, способное – «к гадалке не ходи» – вернуть все на круги своя, Вадик мчался, словно кучер на лихаче с занесенным кулаком сердитого седока над головой, на своей шустрой машинке в Романово.

 

Виталик не спал ночь, промаявшись в жестком, пластмассовом кресле у дверей палаты, куда поместили переломанного, без сознания Андрея. Что в сына стреляли и что его «всего в крови увезла «скорая»», забежала сообщить прямиком с вечернего автобуса «вся в шоке» Надька Карасева. Виталик сразу же рванул на машине в районную больницу. Утром, услышав от злого, прокуренного, устало матерящегося доктора, что опасность миновала и у пострадавшего «жизненно важные функции не нарушены», Виталик, сунув врачу в кармашек халата пятитысячную, не раздумывая направился в налоговую, чтобы раз и навсегда закрыть эту невезучую историю с фермерством.

Вернувшись домой, как мог успокоил Томку, и прилег отдохнуть. Но скоро пожаловал следователь, а за ним через какие-то полчаса – только стал задремывать – и Вадик Труханов собственной персоной, черт его дери! Если со следователем Виталик еще старался держаться уравновешенно и терпимо, то Вадика встретил в сильнейшем раздражении, можно даже сказать, враждебно. В это утро он был полон какой-то несвойственной ему, решительной злости. Никогда не «подмазывал» никому, а тут сунул врачу деньги, да таким уверенным, не терпящим возражений движением, что могло показаться занимался этим всю жизнь… Приехал в налоговую и распорядительным тоном, нисколько не смущаясь и не робея, объяснил принявшей его толстой, стопудовой тетке, чего он хочет и вполне внятным языком изложил заявление о закрытии лицевого счета и крестьянского фермерского хозяйства на свое имя. Отказываясь от фермерства, испытал удивительное облегчение и почувствовал, как в глубине души что-то снова встало на свое привычное место, вернув ощущение общего равновесия и устойчивости. Вот и теперь поглядывал на Вадика с усталой раскованностью, смело давая понять, что игры закончились и он для себя все решил – окончательно и бесповоротно. Но не так считали Вадик и его грозный властелин.

– По дороге к вам, Виталий Александрович, по поручению Булкина Владимира Савельича я связался с главврачом, – как можно проще и деловитее сказал Вадик, усаживаясь за круглым столом, застеленным белой льняной скатертью со стрелками от утюга, в недавно отремонтированной, обставленной довольно приличной мягкой мебелью, большой комнате Смирновской квартиры. – Он сказал, ваш сын пришел в сознание, ему сделали УЗИ жизненно важных органов, все в порядке, опасность миновала… сейчас накладывают гипс на позвоночник и грудную клетку. – В спальне приглушенно зарыдала Томка. Вадик покосился в ее сторону и чуть возвысил голос: – Районная администрация отслеживает этот вопрос, из области едет лучший травматолог!

– Спасибо, – буркнул в стол Виталик, разглаживая ладонью стрелки на скатерти.

– Попутно я созвонился со следователем, – продолжил мягко Вадик, бросая быстрые взгляды на недружелюбно-отстраненного Виталика, – на месте преступления обнаружены неоспоримые улики… преступник, житель вашего села Орешников, ранее судимый, уже арестован. – Томка в спальне оборвала скулеж и, похоже, вся обратилась в слух.

– Быстро! – усмехнулся Виталик.

– А вы как думали… Владимир Савельич взял дело под личный контроль… – аккуратно пробросил Вадик.

Виталик промолчал. Слышно было, как зашевелилась на кровати Томка, видимо, усаживаясь поудобнее и поправляя волосы.

– Я понимаю, Виталий Александрович, – слегка заторопился Вадик, заминая неожиданную паузу, – этот звонок с целью запугать вас… мне следователь рассказал… потом покушение на сына. Тяжело это, очень… но сейчас-то все, вроде, рассасывается… при особом внимании главы района. Может быть, не стоит вот так сплеча рубить… сколько труда, усилий уже вложено!

– Нет, Вадим Аркадьич! – зашуршал ладонью по скатерти Виталик. – Дело тут не в том, арестовали этого Орешникова или нет. Дело тут в другом…

– Здрасьте! – появилась в дверях спальни с опухшим, разъехавшимся лицом Томка. – Извините, что не сразу вышла, сердце прихватило.

– Ну и лежали бы! Здрасьте! – медово пропел Вадик, вежливо подпрыгнув на стуле. – Мы вот с вашим мужем толкуем, что, может, не надо обрубать все разом… я про фермерство…

– Да я слышала, – скорбно сказала Томка. – Может, чаю поставить?

– Поставь! – рассердился неожиданно Виталик. Действительно, сегодня он был непохож на себя обычного.

– Так в чем же дело? – вернулся к главному Вадик.

– Все дело в том, – наморщил лоб Виталик, сбитый с волны, – все дело в том, что это не мое дело… тут нужен шустрый, хитрый какой-то, а я так не могу…

– Ну, Господь с вами! – с ласковым расположением, перегнувшись через стол, потрепал Виталика по плечу Вадик. – Фермерство не ваше дело? Да кому, как не вам! Технику знаете, с землей, с животными умеете работать… А главное, хотите работать! Ну, а то что шустрый-нешустрый, так это дело наживное… поможем, подскажем. Владимир Савельич, первый человек в районе, всегда рядом. Кто вас тронет! – почему-то сорвалось у него.

– Да я не об этом, – начал путаться Виталик, – хотя тут дело такое… пусть одного и арестовали, а их еще вон сколько разгуливает на свободе… полгорода поди… сегодня они в сына стреляют… – голос его дрогнул, – а завтра до дочери доберутся… этот, кто звонил, так и сказал… и что, мол, серьезные за ним люди… – Виталик насупился и стал ковырять подсыхающую мозоль на руке.

– Не делайте из мухи слона, – ободряюще улыбнулся Вадик. – Вы преувеличиваете их возможности! Вот сейчас закатают этого вашего снайпера годков этак на пятнадцать и все эти «серьезные люди» быстро хвост подожмут. Что они против власти? Плюнуть и растереть! – с видом ответственного и бывалого человека добавил он.

– Не знаю, что и сказать… только раздумал я! – хмуро посмотрел в глаза Вадику Виталик. – Не мое это дело! – снова повторил он.

– Опять двадцать пять! – начал раздражаться Вадик. – В чем «не мое-то»?

– Ну, как тут сказать? – решительно и коротко шаркнул ладонью еще раз по скатерти Виталик и замком сцепил ладони. – Еще по делу-то и не начал ничего, а уж по полной огреб… как предупреждение… А что дальше будет, когда строить что-то начну, техника появится, да они меня тут загрызут, спалят… голодные, злые все вокруг… Нет, не надо… не хочу! – заволновался он.

– Виталий, ну что вы, как ребенок, ей-Богу! – развел руками Вадик. – Я же вам сказал, власть на вашей стороне! Власть! Вы что, не понимаете? Мы этих «голодных и злых» так пуганем! За сто верст обходить будут!

– Власть-то она власть, – вздохнул Виталик, – а жизнь сама по себе… А главное… начнутся финансы эти, кредиты там, счета, отчеты, разные бумажки… я в этом ни бум-бум… Нет, не мое это! Не мое! И не уговаривайте! – заладил скороговоркой он.

– Да у вас жена бухгалтер… справитесь! – сказал Вадик, изучающе посмотрев на входившую в комнату Томку с чашками и большим, как круглолицый ребенок в пеленке, пузатым, укутанным полотенцем чайником на руках.

– Когда это было, я уже все забыла, – проворковала Томка, обретая привычное, приветливое выражение лица, – да и по-другому все сегодня… – она начала расставлять чашки на столе. – Раньше бухгалтер все обнаруживал, а сейчас все прячет…

«А она неглупая тетка, – подумал Вадик, – с ней можно дела делать». И решил, что пришло время пустить в ход главный козырь…

– Остроумно, – улыбнулся Вадик, принимая чашку с чаем, – чувствую, у вас все получится… на новом месте… – многозначительно сказал он, обводя глазами комнату – … с новыми надеждами.

Виталик и Томка настороженно переглянулись.

– Перед поездкой к вам, меня вызывал к себе Булкин… – медленно помешивая ложечкой в чашке, загадочно произнес Вадик. Выждав паузу, сказал торжественно: – Владимир Савельич предлагает занять вам Макаровский хутор!

– Как это занять? – опешил Виталик.

– Да очень просто, – сделал глоток чая Вадик и спрятал глаза в чашке. – Сейчас дом и все хуторское хозяйство принадлежат одному серьезному банку. Администрация района через свои аффилированные структуры выкупит все у этого банка, а затем продаст по остаточной стоимости, буквально за полцены, вам. По нашим прикидкам, миллиона за полтора… С учетом реальной цены – это смешные деньги. До конца года мы пробиваем вам, как начинающим фермерам, льготный кредит, миллионов в десять. И вы легко расплачиваетесь. Въезжайте, прекрасный каменный дом, владейте, хозяйствуйте! Как вам?.. Я считаю, Владимир Савельич гениальный человек! – Вадик оторвал глаза от чашки и победительно-хитро посмотрел сначала на Томку, потом на Виталика.

– Не знаю, – сказал Виталик, почувствовав, что он поплыл… Каменный дом! Мечта жизни! Вот она, рядом – бери ее! Скажи только «да». Одно только слово! Но какое тяжелое… Виталик в растерянности посмотрел на жену. Томка, подчиняемая первому, какому-то самому верному чувству, еле заметно отрицательно покачала головой. Виталик, вбирая ее чувства, не понимая, как он это делает, с облегчением считал ее мысли…

– Нам чужого не надо! – выдохнул он.

– Чужого?! – с неподдельным изумлением воскликнул Вадик и расхохотался: – Вам предлагают купить собственность, купить! А не украсть… Есть разница!

– У Бяки, ну то есть, у Мишки Макарова, осталась дочь, – тихо сказал Виталик, – хутор ее.

– Хутор со всем движимым и недвижимым имуществом давно уже за банком! – нахмурился Вадик. – Дочери покойного Макарова там ничего не принадлежит… Как вы не поймете! Это будет честная сделка. Глава района вам туфту подсовывать не будет!

– Нет, – повторил Виталик, – на бумаге, по закону, это может будет все и правильно, только по-человечески… не хорошо.

– Правильно, отец! – встряла вдруг Томка, заметно волнуясь. – Человек наживал-наживал, надорвался, умер, а мы подлезем при живой его дочери владеть всем… как награбленным. Нет, нам чужого не надо! – поддержала горячо она мужа.

– Удивительный вы народ! – грустно покачал головой Вадик, понимая, что разговор исчерпан. – К ним удача, выгода, деньги, в конце концов, в руки плывут, а они отказываются… Но самое обидное, что кончится это тем, что хутор отойдет какому-нибудь московскому барыге и будет тот барином наслаждаться. А кто-то достойный в совхозной клетушке доживать и копейки считать… Понимаю, понимаю! – вдруг заюродствовал он, – это ваш нравственный выбор! На чем и стоим! Тысячу лет на этом стоим и будем стоять, пока окончательно в болото не провалимся. Добрые, честные… вечно бедные и… вчерашние! Так и не понявшие, в какую эпоху их исторический ветер замел! – Вадик встал, попрощался за руку с Виталиком и Томкой. Те сокрушенно и виновато молчали.

«Хорошие, правильные люди, – можно сказать, с симпатией и тепло думал о них Вадик по дороге в город, – но капитализм с такими не построишь. И получается, лишние они на этом празднике жизни! И что с ними делать? Куда их? Распустить вольно по лесам и равнинам, жить дарами природы? Хотя, они уже одной ногой в такой жизни…» – выхватывал он взглядом, проезжая деревни, завалившиеся башни зерносушилок, остатки разграбленной техники, уходящие в землю заброшенные фермы, рухнувшие крыши складов и сараев. Впрочем, не это было главным предметом его забот и печалей. Его тяготила другая, более насущная проблема, что возвращается он ни с чем, что деньги для начальника все равно искать где-то надо, иначе самого разденут и в чем мать родила выкинут на мороз, и что впереди, что-то подсказывало ему, ждут его тяжелые времена.

 

…Где-то через месяц, в начале декабря, Витька Орешникова судили. Главного пострадавшего, а по материалам следствия, и свидетеля – Андрюхи Смирнова на суде не было. После Иванградской больницы он проходил курс реабилитации в одном из ведомственных медицинских центров. Можно сказать, учился заново ходить. В Иванград была отправлена справка о невозможности его присутствия на суде по состоянию здоровья. Чем в судебных инстанциях однозначно удовлетворились. Не поехал на суд и Виталик, томимый и без того тяжелыми мыслями и настроениями о положении сына. «Слушать, как будут ковыряться… тут и Андрей… нет, не надо!». Томка поддакнула, что тоже не выдержит «всех этих разбирательств». Отправилась в город на автобусе только немногочисленная родня Витька – его одряхлевшая, тяжелая, с трудом ходившая, мать (и куда пропала сильная, ловкая, налитая здоровьем, ворочавшая когда-то пудовыми флягами с молоком, бедовая доярка Файка!), тетка Шура – сестра матери, тоже изрядная развалина, единоутробный брат Славик, изношенный на тяжелой физической работе, испитой, юркий ханурик… Подсели к ним в автобус несколько бойких и любознательных романовок во главе с Надькой Карасевой, не пропускавших, как водится, ни одного заметного события в деревне. Они-то и поведали потом в деталях, как «засудили» Витька Орешникова.

С их слов романовцы узнали, что «впаяли» Витьку семнадцать лет «строгача». Пятнадцать за «вооруженное посягательство на жизнь милиционера» и еще два по «совместительству» за неуплату налогов в баре, опасное для здоровья потребителей «разбодяживание пива и вина» и незаконную продажу алкоголя несовершеннолетним. Вторую часть обвинения Витек признал, первую же категорически отрицал. Так и сказал, что, мол, стрелять в «мента» с его непогашенной первой судимостью, все равно, что стрелять в себя, а он не сумасшедший. На вопрос об уликах, в частности, именной зажигалке с «отпечатками», оброненной на месте преступления, отвечал, что ее подбросил тот, кто и «совершил в натуре преступление». Когда огласили приговор, «заметался зверем по клетке» и заплакал, «как ребенок», что «закрывают его по подлянке» и что тот, кто это сделал, придет время, свое получит сполна. Все поняли, что он что-то «точно знал», но доказать, видимо, ничего не смог – «так уж его приговорили». Отмечали, что он «очень, тяжело было смотреть, как убивался» и потому решили, что посадили «на столько» Витька незаслуженно. И долго еще потом гадали в Романове, кто «эту всю затею мог устроить?».

 

…В расстроенных чувствах, растерянным и подавленным, заканчивал год Виталик Смирнов. Беда с сыном, крест на фермерстве, череда досадных, больно бьющих по карману неприятностей в хозяйстве – две коровы оказались яловыми, сгорел моторчик у станка по дереву, пропало (оказалось полностью заплесневевшим) сено в стогу (тот самом, что сложили с Томкой летом), лопнула в морозы водопроводная труба с улицы, уложенная еще при совхозе, – все это наводило его на грустные размышления, что все, пора завязывать с этой «деревенской каторгой», бросить все к черту и по примеру других мужиков устроиться куда-нибудь в охрану поближе к Москве. Хоть и небогатый, но верный заработок. В деревне, все чаще думал он, каши не сваришь.

Так невесело подытоживал год Виталик, растрачивая последние крохи из загашника, что остались после покупки сыну машины (она, кстати, после аварии не подлежала восстановлению) – на новый моторчик, сено, экскаватор из города для замены трубы… И вообще, приходил он к неутешительным выводам, деревня доживала свои последние времена. «Дергается в судорогах…» – говорил он себе. Еще работала школа, но он знал (новости приносила Томка из администрации), что на следующий год не будет ни одного первоклассника, и школу закроют; еще ходила по улицам почтальонка, но ему было известно, что принято решение почту упразднить; еще делали уколы и выписывали таблетки романовцам в ФАБе, но уже объявили, что в новом году ФАБ прикроют, как прикрыли недавно библиотеку… Действовал какой-то неумолимый, свирепый механизм по закрытию, ликвидации, сокращению всего необходимого и полезного. А самое главное, ощущал Виталик, что, живя на земле, человек вдруг утратил возможность жить и взращиваться за счет земли. На ней стало не выгодно работать. Тысячу лет было выгодно, а в последние двадцать пять лет почему-то не выгодно! С какой стати? Кто так устроил? Зачем? Ведь ерунда какая-то получалась! – крутилось в голове у Виталика. Земля оставалась прежней, по-прежнему готова была поить-кормить, держать человека. Но что-то однажды так хитро провернули, что выходило, что и неспособна она больше ни на что. Выходило, что сколько на ней ни вкалывай, труд оставался безрезультатным. Впустую труд… отдачи никакой. «Это же как нужно было все так устроить, – по нескольку раз возвращался к одной и той же мысли Виталик, – что сколько ни работай тут, а приварок с гулькин нос! Без новых всходов!.. Кто так замутил?». А в результате обрыв какой-то произошел, пытался обобщать он. Деревенские перестали быть в деревне деревенскими. Землю не обрабатывают, скотину не держат, дошло до того, что перестали сажать картошку для себя – дешевле купить… Вот куда все завернулось! В деревне не остается тех, кто умеет пахать, сеять, жать. Виталик перебирал в уме знакомых, кто еще что-то мог. Насчитывал десятка полтора мужиков. Все они были в основном его ровесники, уже предпенсионного возраста. А за ними пустота, ни одного парня, кто смог бы наладить плуг на нужную глубину. Да и его ровесники – умеют все, знают, но работать с землей тоже не хотят. «В деревне не осталось крестьян! – родилось как-то у Виталика. – Это же дурость полная! И это провернулось буквально на глазах. Жили люди, обживали тут все, сколько трудов положили… поколения ушли! И вот все! Край!». А дальше что? Думал Виталик и об этом. Представить, что жизнь, полнокровная, производящая, когда люди работают, чего-то добиваются, когда рожают и поднимают детей, строятся, ширятся, крепнут – снова вернется в деревню, он не мог. Какие силы и средства нужно вложить, чтобы очнулось и снова задышало тут все! Тут миллиарды и миллиарды нужны, прикидывал Виталик. Кто их даст, если даже дорогу толком починить не могут! Тогда что? Так все окончательно заглохнет и умрет? Как умерли десятки деревень вокруг? Но что-то подсказывало Виталику, что с Романовым случай особый, потому что после Романова на земле с человеком умирать было уже нечему. После него оставалась только брошенная, безлюдная равнина. С одинокими райцентрами в диком поле. А если потом и до них дело дойдет, фантазировал Виталик, то тогда уже всю Россию поглотит неумолимо расползающаяся лесная пустыня. Он представлял вконец одичавшие огромные пространства без единой деревеньки и клочка вспаханной земли. И это не казалось ему чем-то противоестественным и невозможным. Что-то похожее уже зародилось, ширилось и разрасталось вокруг. Но, странно, никто, нигде и никогда (тут он вспоминал о «верхах») даже словом не обмолвился об этом. Почему? Чего ждут? Пока чужаки придут? Задавался никому не нужными вопросами Виталик и не находил на них ответа. И поговорить было не с кем. Каждый (все чаще вспоминал он покойного Дьяконова) «все глубже закапывался в навоз»… А если и случалось заговорить за бутылкой о «серьезном», скажем, с тем же Лехой Зайцевым, соседом, то в ответ слышалось: «Не парься, мы-то что… пусть думают те, кому за это деньги платят!».

 

 

16.

Было где-то часа четыре пополудни морозного, ясного, затухающего декабрьского дня. Виталик только что натряс коровам и овцам сена в кормушки, надергал на подстилку осоки из пересыпанной снегом, обледеневшей скирды на задворках, перекидал в огород накопившийся за день навоз, натаскал на вечер дров (морозы давили за двадцать, в ночь топили) и присел отдохнуть уже в сумерках, не зажигая свет, на кухне. Сидел, прислонившись мокрой спиной к горячему боку русской печки, млел, пил чай из любимой прозрачной, толстого стекла кружки и, как всегда, о чем-то своем «кумекал»… Тут и позвонил нежданно-негаданно Юрка Дьяконов от матери. Приехал забирать старушку на зиму к себе в Москву, просил Виталика заглянуть, заменить подтекающий на кухне кран. Виталик как никогда обрадовался неожиданному звонку Юрки, хотя, здороваясь, и назвал того Юрием Сергеевичем. Но это, надо заметить, была чисто формальная дань уважения к положению и московскому статусу сына Дьяконова. Для старожилов в деревне сын Сергея Васильевича навсегда оставался деревенским пареньком Юркой… Виталик с каким-то суетливым воодушевлением проверил старый школьный портфельчик, приспособленный для хранения первейших инструментов – ключей, отверток, плоскогубцев… положил туда новый, на шарнирах, кран (у него их в запасе хранилось всегда несколько; выбрал немецкий, понадежнее, китайский великодушно отложил), подумал и сунул в портфель, в отделение без железок, бутылку первача, настоянного на клюкве и приготовленного к Новому году… Уж очень он обрадовался этому звонку! Так хотелось поговорить по душам со знающим человеком!

Через десять минут Виталик бойко торил, пуская парок изо рта, в жарком полушубке и разношенных мягких валенках в синей морозной тиши по накрахмаленно-скрипучему снегу в сторону Дьяконовского дома.

Юрка Дьяконов после того, как закончил Романовскую школу и уехал учиться в Москву, в деревне появлялся редко. Студентом изредка приезжал летом на каникулы, но чаще, говорили, ездил в стройотряды. «В Западную Сибирь летают, где нефти, как у нас грязи… дороги, жилье там строят, – поведал как-то Сергей Васильевич, когда зашла речь о сыне, – по полторы тысячи, между прочим, в месяц заколачивают… очкарики». Очки Юрка не носил, но очень рано, лет в двадцать, начал носить бороду. В тридцать Юрка с густой, темно-русой бородой, крепкий и сильный, с рано наметившимся брюшком, как у отца, но не в родителя выше среднего роста, смотрелся уже солидным мужиком. Был как-то естественно, словно в продолжение тяжеловатой, медлительной сбитости, сдержан и затаен. Хотя, в минуты откровенности любил мудрено порассуждать. «Кандидат исторических наук! Ученый!» – говорил в таких случаях, слегка иронизируя, но вполне довольно, Сергей Васильевич. Впрочем, надо отдать должное, ученостью своей Юрка не кичился, держался со всеми просто и приветливо, если что-то спрашивали «по делу», объяснял доходчиво и толково. Виталик чувствовал, что он, как и отец, не балабол, толковый мужик… и кое-что знает. А потом Юрка, как понял Виталик после одной из последних встреч с Дьяконовым, поднялся еще выше, стал по представлениям Виталика, что-то типа генерала в науке. И от этого еще больше зауважал Юрку.

…Заменить кран для Виталика – плевое дело. Всего-то и проблем – перекрыть воду, отвинтить старый, привинтить новый. На все про все – полчаса, не больше. Юрка, поглаживая бороду пухлой, белой, как у отца, ладонью, топтался рядом, пытался помогать – подавал ключи, прокладки… «И капает-то, как из пипетки… но оставишь на ночь, ведро под раковиной через край…» – говорил он. «Это точно», – хмыкал Виталик, склоняясь над работой, оценивающе оглядывал Юрку из-под руки. «Вроде, не стареет, только вот пузо полезло, борода посивела и на башке поредело…».

– Юр, а тебе сколько? – спросил, скаля вставные железные зубы, с усилием закручивая покрепче контрольную гайку.

– На следующий год полтинник… а тебе?

– Юбилей, значит… ну, а мне пятьдесят шесть стукнет.

– Я почему-то думал, меньше. Дело к пенсии идет… Дедом еще не стал?

– Да какое там… не до внуков нам… тут, брат, такие дела завернулись, – сказал, покряхтывая Виталик, заканчивая с гайкой и пуская несколько контрольных струй из крана. Вода глухо ударила в дно пластмассового ведра под раковиной. – Вот и вся недолга, теперь лет на десять хватит… – закрыл кран Виталик.

– Слышал я про ваши дела… мать рассказала, – сочувственно посмотрел на Виталика Юрка. – Такого раньше в деревне не было…

– Одно котьё кругом! Бандит на бандите везде! – чутко откликнулась из кресла в передней мать Юрки, восьмидесятилетняя, очень живая, можно сказать, бойкая, опрятная старушка Анна Кузьминична. – Колония, а не деревня стала!

– Вот видишь, – ответил матери, улыбаясь глазами Юрка, – а в Москву ехать не хочешь!.. Уперлась… и ни в какую, – шепотом, наклонившись к Виталику, заговорил Юрка, – «не поеду» и все тут! Не знаю, как еще уговаривать!

– А тюремного этого, Орешникова, я слышала, судили? Много, говорят, дали… – демонстративно пропустила мимо ушей замечание сына Анна Кузьминична.

– Судили, тетя Ань, судили… семнадцать дали, – скороговоркой ответил Виталик и начал укладывать инструменты в портфель. – Другое сейчас все, действительно… не пойми, что творится. – Достал, как бы спохватившись, из портфеля бутылку: – Может грамм по сто за встречу? Ну и чтобы кран…

– Завтра вообще-то в дорогу, я за рулем… – замялся Юрка, но, посмотрев внимательно на Виталика, уступил: – Ну, хорошо…

Виталик, заботливо заглядывая в сливное ведро в тумбочке под краном, вымыл под экономной струйкой ледяной воды руки с мылом и прошел в большую комнату, к Анне Кузьминичне. Поставил на чисто выстиранную, но с какими-то древними, не выводимыми пятнами, старенькую льняную скатерть бутылку, присел на стул, огляделся. Давненько он не был у Дьяконовых. Ничего здесь не изменилось! Тот же полированный сервант у дальней стены с набором разнокалиберной посуды и тускло поблескивающих, запыленных, парадных хрустальных фужеров, диван-кровать с ободранными кошками лохматыми боковыми спинками, стол с четверкой неуклюжих, громоздких стульев по периметру, пара кресел у печки с вытертыми до белизны деревянными подлокотниками… Вот и все, что нажил директор когда-то огромного и богатого совхоза Сергей Васильевич Дьяконов за тридцать лет своего безупречного, неусыпного директорства. Да, еще шкаф и полки во всю стену с книгами… Скромно, даже бедно жил их директор, подумал Виталик и вспомнил какую тут недавно лицезрел дачу главы района Булкина в поселке для районной верхушки под Иванградом, куда случайно по незнанию заехал предложить насельникам «домашнего творожка и сметанки». Замок, а не дача! Трехэтажная, с тонированными стеклами, из светлого, сверхпрочного кирпича, обнесенная каменным забором, со сторожевыми башенками, как в древней крепости, по углам… А почему их Сергей Васильевич, который сделал «для людей, для страны» столько, что им, нынешним, и не снилось, – жил так? – провернулось в голове у Виталика. Вспомнилось почему-то, что через стенку с Дьяконовым жил шофер Зябукин, у которого машина вечно была в ремонте. «Сачок, работать не хотел…». А с другой стороны, крыльцо в крыльцо, была квартира совхозного пастуха Ивнева… «Шебутной, чуть что, сразу в драку… но работал хорошо, доярки им были довольны, надои и зарплата росли…». И внезапно ответил на свой же вопрос о Дьяконове: «А все потому, что совесть была у человека! И не воровал!».

– Что смотришь, Виталя? Как директор жил? – словно читая его мысли, проследила взглядом за Виталиком Анна Кузьминична. – Небогато, вижу, думаешь… – и вздохнула: – И брать нечего, а все равно душа не на месте, уедешь – разграбят все.

– Ну, почему, тетя Ань, сразу и «разграбят»! – не в меру бодро откликнулся Виталик. – Присмотрим… никто ничего не тронет!

– Да разве уследишь за всеми, – голос старушки задрожал. – Прошлой зимой сразу два дома в Сосновке обокрали, все вытащили, до последнего одеяла и простынки… Слышала, всех высланных из Москвы и дальних краев гонят к нам в деревню, вот они и воруют!

– Да какие высланные сейчас, тетя Ань, это когда было… Тут теперь местные стали, как высланные неизвестно куда! – неожиданно вырвалось у Виталика. И он, осекшись, вопросительно глянул в сторону кухни, где, показалось, Юрка на секунду перестал возиться у стола, вслушиваясь, замер.

– Да я бы никуда и не поехала! – заплакала Анна Кузьминична. – Но силенок уж нет больше таскать дрова эти проклятущие из сарая, печки эти ненасытные топить… зима-то вон какая нынче забирает лютая… а в доме топи-не топи, холодно, как в амбаре, все выдувает!

В комнату вошел с тарелкой нарезанной колбасы, хлебом, банкой маринованных огурцов и вилками в руках Юрка.

– Ну вот и переживешь морозы в Москве, – начал расставлять закуску на столе, – а как потеплеет, в апреле, сразу в деревню… – По дороге к серванту за рюмками, приобнял мать, поцеловал в голову, в атласный, в синий горошек, платок.

Анна Кузьминична от ласки как-то разом размякла, заблажила:

– Как так, бросить все и уехать?! Наживали-наживали! Приедешь к разбитому корыту!.. Ничего вам не надо! – И легко, тонким, сухоньким коромыслом снявшись с кресла, поджав обиженно губки, укрылась за дверью спальни.

– Вот так весь день, – покачал головой Юрка, нашаривая в серванте рюмки. Зажал пальцами пару небольших, с мутными бочками, посмотрел на просвет, дунул, выдувая пыль. Сходил на кухню, ополоснул под краном. – Понимаю мать, жалею… Старое нужно двигать очень осторожно...

На этих словах Виталик как-то очень внимательно посмотрел на Юрку.

– Правильно, а то рассыплется, не соберешь… Это, как в деревне сейчас – старое развалили, а новое построить, умишка, или чего там, не знаю – не хватает. – Виталик засмущался собственной смелости в речениях и, преодолевая волнение, решительно подвинул рюмку под горлышко бутылки.

Юрка разливая по стопкам, удивленно склонил голову набок:

– Однако, обобщения! – Выпил, захрустел огурчиком. – Первач, что ли? Давно не пил такого! Вот уж, действительно, огненная вода!

Виталик тоже опрокинул. Не морщась, зажевал колбаской.

– Перешли полностью на натуральное? – Юрка щелкнул пальцем по бутылке.

– Давно уже, – скупо отозвался Виталик. – Водка в магазине у Надьки Карасевой, может помнишь такую… в основном, паленая, да и дорогая, покупают в основном приезжие, дачники. Местные больше по самогону…

– И почем бутылка… самопляса? – спросил, улыбнувшись, Юрка, вспомнив забытое веселое словечко из советского прошлого – «самопляс»…

– Хороший, двойной перегонки, на зверобое, клюкве там… сто пятьдесят, – машинально закрутил пустой рюмкой на столе Виталик, – обыкновенный… сто.

– Хороший в три раза дешевле хорошей в магазине, а по вкусу намного лучше, – подумав, обобщил Юрка, – есть смысл производить.

– Получается, единственно это – выгодно, – насупился Виталик, – все остальное… практически себе в убыток. Никак не пойму – почему? – в коротком смятении вскинул глаза на Юрку и ни с того ни с сего вдруг бухнул: – Нас подталкивают спиваться здесь… без денег, без работы!

Юрка разлил по второй. Некоторое время внимательно вглядывался в собеседника:

– На серьезный разговор заходим. Накипело, значит?

– Да это я так… к слову, – замялся Виталик, механически выпивая вторую. Юрка тоже выпил. Взяли руками с тарелки по кружку колбасы, закусили.

– Кто бы мог подумать тридцать лет назад, что все так обернется, – шумно, полной грудью вздохнул Юрка.

– Батя твой все в точности предсказывал, – многозначительно сказал Виталик.

– Отец умный был, все понимал… – погрустнел Юрка. – Вот трудов родителя, да и всех тут, – махнул он рукой, – мне больше всего и жаль… тридцать лет – лучшие годы своей жизни! – в эти края вбухал. Строил, пахал-сеял, деревню окультуривал, поля расширял… не спал, не ел, как следует, жил, сам видишь, как… И все насмарку! С лица земли в буквальном смысле стерта целая цивилизация! Колоссальный труд, можно сказать, колоссальных, уникальных людей!.. А взамен – ничего! «Новое построить», как ты говоришь, «умишка не хватает»?

– Не знаю, чего, – повторил Виталик, – но чего-то там не хватает…

– Я тебе, прежде чем про «умишко и чего-то там не хватает», одну историю расскажу, для наглядности, так сказать, – усмехнулся Юрка.

Виталик словно чему-то обрадовавшись, обеспокоился, заерзал на стуле, заинтересованно посмотрел Юрке в глаза.

– Совсем недавно, этой осенью, к нам в университет приезжал очень большой начальник, – с каким-то особым смыслом заиграл серыми глазами Юрка, – очень большой начальник, приближенный к самому верху… Вначале, как обычно, встреча со студентами, речи о неразрывности российского исторического процесса, синтезе эпох, объективности исторического познания и все такое прочее… – Юрка прервался и разлил по третьей. – Потом уединились у ректора… заведующие кафедрами, профессура… пригласили и меня. Пошли большому начальнику разные вопросы… Я задал свой… Спросил, что думает делать власть с центром страны, мол, останавливается сердце России… В качестве примера, рассказал о нашем Романове, селе с пятисотлетней историей… вотчине первого царя из династии Романовых Михаила Федоровича. Сказал, что мой отец был директором местного совхоза, привел цифры, сколько земли обрабатывали, сколько зерна собирали, молока надаивали, сколько чего было построено… «А сейчас, – говорю, – не пашется ни одного гектара, все лесом заросло... село на глазах умирает. И так по всей центральной России, откуда, собственно, и пошло Государство Российское… это к вопросу о неразрывности исторического процесса… Что делать будем?». И, знаешь, что мне ответил очень большой начальник? – язвительно заулыбался Юрка, – рассказываю – не верят!.. «Не стоит излишне драматизировать ситуацию, – сказал очень большой начальник, – ничего страшного, что лес на пашнях вырастет… мебельных фабрик понастроим, будем современную мебель делать!». Каково сказано, а? Как завернул! В «граните отлил»! – выкрикнул Юрка. – Вот он, государственный уровень! Вот она, неординарность мышления! Гениальный полет мысли!.. А ты, «умишка не хватает»! – Юрка раздраженно опрокинул третью рюмку.

Выпил и Виталик, помолчал неловко:

– Не все же такие… есть и поумнее, наверно… тоже что-то кумекают?.. – вопросительно глянул на Юрку: – Мы же здесь ничего не знаем…

– Есть и поумнее… – строго и с паузой сказал Юрка, как бы снова что-то свое соображая, – есть! – повторил уже твердо, видимо, на что-то решившись. – Есть, Виталя, стратеги, так сказать, глобальные перекройщики судеб народов… Но они в тени, их не видно и не слышно. Они как бы катакомбные, спрятанные… тихо роют свое… На поверхности появляются крайне редко, чтоб озвучить через своих проводников какой-то очень важный, «судьбоносный», разработанный ими проект, а затем снова без лишнего шума погружаются в закрытый, особо охраняемый мир своих тайных лабораторий.

– Интересно, – неопределенно хмыкнул Виталик, – только непонятно… попроще бы! Я тут не догоняю…

– Можно и попроще! – охотно подхватил Юрка. – Да, есть серьезные люди, которые себя не афишируют, но думают, основательно думают, о судьбах тысяч «Романовых» и миллионах их обитателей, которые практически уже ничего не производят, но качают электроэнергию, требуют ремонта дорог, содержания школ и больниц, ежемесячных выплат пенсий… Можешь догадаться, о чем они думают? – вдруг резко спросил Юрка.

– Не знаю… – растерялся Виталик, – наверное, во что обходится все это?

– Правильно! Они думают, а зачем все эти «Романовы», пользы от которых, как от козла молока! Значит, что нужно сделать? Правильно! – не дожидаясь ответа, неожиданно с жаром выкрикнул Юрка, – закрыть все эти территории, чтобы есть не просили!

– Как это закрыть? Пол-России закрыть?! – завозился Виталик на стуле. – А потом – мы есть не просим, мы сами себя прокормить можем… вон земли сколько пропадает, только помоги за нее снова взяться.

– Это тебе так кажется, а они уже давно подсчитали, что вы употребите больше, чем отдадите… Там, в их тайных лабораториях, мудрецы и звездочеты все уже давно учли, и оставили, как ты говоришь, вас здесь спиваться… Тратиться на вас никто больше не будет! Вы лишние рты, вы лишние люди! Увы!.. – развел руками Юрка.

– Как это лишние? Кто сказал?! – искренне удивился Виталик, – в деревне, я читал, еще двадцать процентов живет!

– Сказали, наконец-то, сказали… «Скрипят подземные рули»… – туманно пробормотал Юрка. – На очень значимом форуме, при большом скоплении разных крутых шишек, одна значительная, но пока еще не первой величины персона, как и полагается, заявила, что в деревне живет пятнадцать миллионов лишних людей. Без ложной скромности, как говорится, не таясь, было сказано, что эти пятнадцать миллионов, считай все деревенские жители, с учетом новых технологий производства на селе – не нужны.

– И куда нас, если мы лишние? – недоверчиво спросил Виталик.

– Вас предлагают собрать в многомиллионных городах-агломерациях… – усмешливо посмотрел на Виталика Юрка, – по замыслам новаторов, поближе к границе – в интересах национальной безопасности, так сказать… чтобы, как было сказано, «удержать территорию страны». Чуешь, какая высокая миссия уготована остаткам русского крестьянства?!

– А что такое, города эти… как их?

– Агломерации… по-простому, это такие гигантские города с миллионами людей… человеческие муравейники. Токио в Японии, Нью-Йорк в Америке, наша Москва с пригородами…

– И нас что же, переселять туда будут? Или разом загребут в один совок и ссыпят в этот… муравейник?

– А вот этого никто не знает, – раздраженно отозвался Юрка, – сгонять ли или тихо выдавливать с насиженных мест – этого, за исключением верховных жрецов, никто пока не знает… Подождем, рано или поздно и это объявят… Но подготовка, по-моему, к окончательной зачистке русской деревни – началась. И началась она, как водится, у искушенных преобразователей с изменения базовых представлений человека о месте, где он родился, живет…Что, опять непонятно говорю? – недовольно покосился Юрка.

Виталик потупился.

– Хорошо, тогда просто наглядный пример! – нетерпеливо сказал Юрка. – Ты заметил, что со всех придорожных указателей исчезло обозначение статуса населенного пункта – деревня, село? Помнишь, раньше при въезде куда-нибудь писали, условно там – «с. Ивановское», «д. Петровка» – сейчас все эти «с» и «д» исчезли… Что это означает? А означает это то, если вдуматься, что у сел и деревень отобрали их родовую, историческую мету… как бы нечаянно подрубили корешок, ведущий куда-то туда, в глубину веков… Ведь статус населенного пункта может о многом рассказать… Скажем, он может поведать об условиях, в которых жили наши предки, потому что жизнь в маленькой деревеньке или в большом селе существенно различалась. Статус может раскрыть положение того или иного селения по отношению к соседним населенным пунктам, потому что дает представление о его размерах, что, в свою очередь, ведет уже к представлениям о плотности населения, а дальше – к размеру землевладений и, как следствие, приходит более глубокое понимание производственно-хозяйственных отношений, социальных настроений в обществе… Все это очень и очень серьезно! Тут все взаимосвязано! – воскликнул Юрка. – Кажется, смахнули с дорожного указателя всего лишь одну буковку! Подумаешь, какая важность! А на самом деле, перекрывается важнейший источник понимания нашего с тобой прошлого! «Ты, где живешь? – начал вдруг импровизировать Юрка. – В Романове! – А это что? – ПОСЕЛЕНИЕ» – иронично пропел Юрка и машинально дернулся со стулом поближе к Виталику, как бы в желании быстрее и точнее передать свою главную мысль: – Вот и появился новый статус места, где живет сейчас человек. Не деревня, не село – а ПОСЕЛЕНИЕ! – снова выделил голосом Юрка.

– Действительно! Буковки-то с указателей перед населенными пунктами исчезли! – встрепенулся Виталик. – И говорим мы все чаще, что живем не в селе Романово, а в Романовском поселении… Что есть – то есть! – И посмотрел на Юрку с восхищением.

– И слово-то какое нашарили – звучит, как приговор, для русского человека – ПОСЕЛЕНИЕ! – горячо заговорил Юрка. – Те, кто принимал решение назвать так нижнюю единицу административно-территориального деления страны, не могли не понимать, как страшно это слово для народного сознания… В этом слове кандальный звон… ужас лагерный! Они не могли этого не знать! – застучал ребром ладони по столу Юрка. – Иначе вернулись бы к «волости»! Точное и завершенное слово – волость… от древнерусского володеть, владеть, властвовать… Но, нет внедрили окаянное «ПОСЕЛЕНИЕ»!

Виталик внимательно наблюдал за неожиданно разошедшимся Юркой. Таким он его еще не видел. «А он заводной!» – подумал Виталик и покашлял в кулак. Юрка расценил это по-своему:

– Понимаю… сейчас расшифрую! – перевел он дух. – Слово «поселение» в памяти народа, увы, закрепилосьс принудительным водворением на жительство в места, как говорят, не столь отдаленные… «Сослать в Сибирь на вечное поселение». Это было очень распространенное наказание в дореволюционной России. Наверное, слышал, читал где-нибудь?

– Про декабристов кино смотрел… там было про это.

– Вот-вот, хорошо вспомнил про декабристов, – уже спокойнее заговорил Юрка, – во времена этих декабристов появились военные поселения. По имени создателя – Аракчеевские поселения. Ими детей пугали сто лет – так издевались там над человеком!.. Поближе к нам, – сделал паузу Юрка, – были трудовые поселения. Это уже гулаговская система, куда сгоняли раскулаченных и прочий «контрреволюционный элемент». Существовали поселения, отсидевших в лагерях, кого не выпускали на «большую землю». Ну, и до настоящих времен дошли – колонии-поселения. Так что слово это для народа – еще то… – опустил голову и по-отцовски, характерно поскреб пальцем, лысеющий лоб, Юрка. – Как говорится – не дай Бог… ужасом веет от него… А мы им определили места проживания миллионов людей, – задумчиво сказал в стол, – были крестьяне, жители сел и деревень… стали – поселенцы. А там недалеко и до переселенцев… – проговорил невнятно. – Как ты думаешь – случайно? – вдруг, резко вскинув голову, пристально посмотрел на Виталика.

Ответил ветер – внезапным порывом тугоударил в окна, тонко засвистел в старых, щелястых рамах. От окна потянуло холодом. Виталик зябко повел спиной:

– Рамы, вижу, совсем пропали… потому и выдувает. Надо стеклопакеты ставить… Я у себя поставил, совсем другое дело.

Юрка промолчал. «А от ответа ушел, хитрый… – Вспомнил классические размышления старых писателей о скрытности, осторожности русского мужика. – Народ не меняется… сколько его не реформируй. Но всему есть предел…».

– Может, еще по одной? – предложил Виталик. – И я пойду… Томка там одна со скотиной возится.

– Давай… как говорят, для сугрева… действительно выдувает! – налил еще по рюмке Юрка. – Рамы, ты прав, надо менять!

Тихими, короткими шашками вынырнула из спальни Анна Кузьминична.

– Уходишь, Виталя? – Старушка, видимо, прислушивалась к разговору в большой комнате. – Управляться пора… на три коровы только пойла бадеек шесть надо вынести!

– Управимся, тетя Ань, не впервой… – Виталик каким-то особенно долгим касанием рюмки чокнулся с Юркой и неожиданно сказал: – Тебя бы на место отца, глядишь бы и не развалились…

– Бесполезно… и тогда, и теперь! – затряс головой после стопки, скрывая чувства, польщенный Юрка.

– Поселение, конечно… может, ты и прав… – на этот раз перекосился лицом от выпитого Виталик. Морщась, занюхал хлебом. – Столько земли пропадает…

«И снова увернулся… – отметил Юрка. – Может, просто ничего не понял?».

– Дорого это – стеклопакеты? – спросил машинально, чувствуя, что пора ставить точку в затянувшемся разговоре.

– Тысяч в тридцать обойдется… – Виталик встал из-за стола, встряхнулся, прошел на кухню, позвякал портфельчиком, огляделся, не забыл ли чего.

– Может, действительно, поставим весной? – спросил Юрка у матери.

– Решай сам… мне бы живой вернуться! – сделалось горестным лицо Анны Кузьминичны. – Не хочется зимой умирать, в холодную землю ложиться…

– Обязательно вернешься, тетя Ань! – Виталик натянул полушубок, подхватил портфельчик. – Было бы куда возвращаться… А то, не ровен час, погонят нас отсюда всех к чертовой матери! – со значением пожал руку Юрке.

«Вот и ответ»… Юрка молча надел куртку, вышел с Виталиком на улицу, закрыть на ночь наружную калитку. В ярких столбах света из окон, в газовой снежной пыли взъярившейся ведьмой плясала на острых гребнях сугробов вьюга. Распускала седыми, дымящимися струями космы по крыше, билась в стены, рвала на фронтоне доски. Людей встретила обжигающей ледяной страстью и напором. Виталик, загородив лицо рукавицей, шагнул за воротца. Какое-то время Юрка пытался проследить за ним. Но где там… Стихия растворила Виталика в себе уже через несколько шагов. Ни звука, ни следа…

 

А по весне убили Генку Демьянова. Ножом, в сердце… Случилось это восьмого марта.

В обед Генка по случаю женского праздника чуть лишнего принял. Неожиданно затосковал, загорюнился как-то странно, размяк, пытался с несвойственной ему ласковостью поговорить с женой… Потом долго стоял задумчивый у окна и неожиданно принял решение навестить с вечерним автобусом Людку в городе. Надо проведать, сказал, словно очнувшись от какого-то морока, поздравить с праздником… «одна она там, и на восьмом месяце уже…». Попросил Нинку собрать гостинчик и где-то в начале девятого, в ночь, отправился на автобусную остановку. Шел липкий, тяжелый снег. Туманилась первая оттепель. Нинка отговаривала – куда в такую непогодь! Но разве могла баба переубедить в чем-то Генку! Уехал, поменяв белье, в черной выходной куртке, с объемистым пакетом картошки и домашней, разделанной курицей в газете, сверху. Нинка позвонила по мобильному телефону Людке, что едет отец, с ночевкой. Людка предупредила хозяйку, занесла из сеней в дом раскладушку, начистила сварить картошки, села у телевизора ждать. Ходу на автобусе до монастыря при въезде в город, где была остановка, минут сорок-пятьдесят, дальше вниз к речке по Огородной улице, где Людка снимала в частном доме комнату, еще минут десять… Где-то к девяти Людка ждала отца. Началась программа «Время», показали, как в Москве отметили женский день… Отца все не было. Людка забеспокоилась, несколько раз выходила на крыльцо, вслушивалась в сырую, туманную ночь. С тихим шорохом падал на кусты вдоль забора мокрый снег. Тусклый свет энергосберегающей лампочки на столбе с трудом пробивался сквозь густую сетку метели. Прохожих – никого. В половине десятого Людка оделась и вышла на улицу. У соседнего дома на лавочке между двумя березами, привалившись к стволу одной из березок, неподвижно сидел человек в знакомой куртке с полиэтиленовым пакетом в руках. «Отец… один на лавочке, странно?». Подошла, потянула за мокрый рукав: «Ты чего здесь? Пошли в дом!». От прикосновения Генка мешком завалился набок. Из опрокинувшегося пакета на коленях покатилась картошка, с глухим шлепком в снежную кашу под ногами упала курица…

Убийц не нашли. Следов или улик каких-то они на месте преступления не оставили. Да еще эта погода… Никто из местных также ничего не видел и не слышал. В тот вечер все рано разбрелись по теплым норам. Правда, потом нашлись люди, вспомнили, что видели, вроде, двух каких-то подозрительных типов. Слонялись где-то около девяти по улице, как будто кого-то ждали. Но валил такой снег, что разобрать что-то, а особенно лица, было совершенно невозможно. Запомнили только, что один был плотный, почти квадратный, «с руками длинными, как у гориллы», а другой, наоборот, «фитиль и кашлял непрерывно». Но мало ли кто шляется вечерами по улицам тихого провинциального городка, и к делу это не пришьешь…

Хотя, была одна, точнее, могла быть одна серьезная зацепка для следствия, но она по вполне понятным, «чисто человеческим» причинам не стала достоянием следственных органов. Все дело в том, что в тот злополучный вечер ехала в автобусе вместе с Генкой Демьяновым одна зоркая и острослухая особа, навещавшая в Романове на женский праздник свою одинокую, из старых дев, сестру. Эта особа, ничем не примечательная с виду дама средних лет, отличалась чрезвычайной любознательностью и пытливостью. Наверное, не было в природе объекта, мимо которого она могла бы пройти равнодушно. Ко всему, что встречалось у нее на пути, она самым внимательнейшим образом присматривалась или прислушивалась. Вот и в тот вечер, опытно заняв в полупустом и холодном автобусе местечко поближе к передку, к шоферу, где у двигателя теплее, сразу же приметила, как встрепенулся и приглядчиво завертел головой водитель, «весенним скворцом на ветке», когда в «Пазик» заскочил почти на ходу, последним Генка Демьянов. Обладавшая особо тонким слухом наша дама явственно услышала, когда отъехали, как «шоферюга» сказал кому-то по мобильнику, «еле слышным шепотком», что «мужик в салоне». А когда Генка сошел у монастыря, снова кому-то набрал, что, мол, «встречайте гостя». Обо все этом, когда Генку зарезали, наблюдательная особа рассказала мужу, в прошлом работнику ВОХРы на железной дороге, человеку бдительному и осторожному, высказав, может быть, весьма верное предположение, что за Генкой этот «водила» по заданию бандитов «давно приглядывал» и «просигналил» им в подходящий момент, «что тот едет». Услышав такое, опытный «вохровец» строго-настрого приказал жене держать язык за зубами. Что наша дама, смышленая от природы, постаралась в точности и исполнить. Генку Демьянова уже не воскресишь. А доказать что-то потом – все равно ничего не докажешь. Только проблем «огребешь», прав тут муж, «вагон и маленькую платформу». Если, конечно, живой останешься…

 

А еще через месяц с небольшим, в апреле, Людка Демьянова родила беспокойного, часто беспричинно плачущего мальчика.

 

…В середине июля, где-то сразу после Петрова дня, Андрюха Смирнов ехал в деревню, помочь отцу с сенокосом. Ехал без особого желания. Не радовали его, как год назад, ни стремительная приемистость новой машины, купленной в кредит, ни солнечный блеск июльского дня, ни фиолетовые разливы люпина вдоль шоссе… Что-то тоскливое и болезненное заползало обычно в душу, когда приходило время отправляться в Романово. Тогда накатывала на него горькая муть воспоминаний о всей этой неприятной, пакостной истории с Витьком Орешниковым, стрельбе на дороге, о Людке, ее отце, убитом как-то странно, глухо и темно… Особенно о Людке – он знал, что она родила, говорили, парня… Толкался где-то в сознании, как не глушил он в себе этот вопрос, а не его ли, действительно, ребенок? И сразу вспоминался неожиданный визит на Покров покойного Генки Демьянова, его, полные пугающего, глубинного мрака слова-предостережения, как могут издеваться над беззащитным ребенком чужие люди, и не вырастет ли он без отца каким-нибудь негодяем и вором?! Виделись быстрые взгляды матери, ее долгие, глубокие вздохи, раздражающее почему-то, неприкрытое сострадание… Все там, в деревне, будоражило, бередило душу, потому и не тянуло туда, как прежде… И вообще, после всей этой истории с Людкой, Витьком, покушением, следствием, госпиталями Андрюха сильно изменился. И хотя он выправился, на здоровье не жаловался, вернулся на работу, но что-то в нем раз и навсегда перекосилось, стронулось не туда, стало мешать жить с прежней безоглядной легкостью. Словно вонзилось что-то в сердце и не давало полной грудью вздохнуть… Стал Андрюха быковат, осторожен, немногословен. Улыбка ушла с лица, оставила место угрюмоватой усмешливости. Долгое лежание в госпиталях, усиленное питание изменили его и внешне. Он заметно раздался, потяжелел, округлилось и набрякло излишней сытостью лицо. Без формы стал похож на раскаченного братка. В форме представал «настоящим ментом», как заметил однажды, вглядевшись в него на разводе, начальник отделения. «Заматерел неузнаваемо» – можно было сказать при встрече с ним.

В дороге не раз появлялось желание послать все к черту, развернуться. Отбрехаться потом срочным дежурством, усталостью, недомоганием… Но что-то упорно гнало Андрюху в Романово. В Иванграде встретилась пышная и богатая свадьба. С полсотни дорогих машин, намертво закупорив улицу, бестолково отъезжали от церкви после венчания жениха и невесты, выстраивались, одурело сигналя, в пышную кавалькаду из живых цветов, воздушных шариков, блеска стекол и лака. Впереди, в пижонистом кабриолете, на желтых кожаных сидениях широко и солидно восседал в белом костюме здоровенный, похожий на циркового силача с афиш прошлого века, бульдожистый, с энергичным подбородком, в толстых, смоляных усах кинжалами, жених. Рядом, тоже вся в белом, с ярким лихорадочным румянцем на щеках, худая и длинноносая, как крошка Цахес, невеста. В душном безветрии, под июльским солнцем, она работала, как заведенная, веером и нервно кусала губы. «Истеричка, сразу видно! – с какой-то неожиданной злобой и удовольствием отметил Андрюха, поравнявшись в пробке с машиной молодоженов. – Тоже мне – нашел красавицу, мордоворот! – Вспомнил почему-то Людку. – А она была бы поинтересней в фате… этой психованной чучундры!» – подумал раздраженно, чувствуя, как что-то больно задела в нем чужая свадьба…

Остаток пути до Романова гнал машину с остервенением, несся, как камикадзе в торпеде, не щадя подвесок, по раздолбанному, с редкими островками асфальта, шоссе. Что заставило его тормознуть на всем ходу, в пыль растирая асфальтовую крошку под колесами, когда при въезде в деревню он боковым зрением, мельком выхватил у автобусной остановки знакомую женскую фигуру с детской коляской – объяснить себе он не мог. Ни тогда, ни потом. Только он почему-то дал по тормозам, отрулил назад… Подошел, не понимая для чего и что сказать. Людка выглядела плохо – похудевшая, маленькая без каблуков, вся какая-то жалкая, зашуганная овца. Встретила его молча, впилась беспокойным взглядом.

– Что смотришь? – грубо, не поздоровавшись, спросил Андрюха. – Не узнаешь?

– Узнаю… – опустила глаза Людка, – ты очень изменился…

– Ты тоже… – хмуро окинул ее взглядом Андрюха. И растер что-то невидимое на земле ботинком. – Вот ехал, решил тормознуть…

– Спасибо, – прошептала Людка и взялась суетливо прикачивать вдруг надсадно заголосившего в коляске ребенка.

– Крикливый? – кивнул в его сторону Андрюха.

– Беспокойный… – сунулась в коляску с пустышкой Людка.

– Понятно… – не нашелся, что сказать Андрюха. – Как назвали?

– Андреем…

– А отчество?

– Андреевич…

Андрюха неопределенно повел головой.

Ребенок зашелся, хватая болезненным, нервным криком за сердце. Людка достала его из коляски, затанцевала на месте, баюкая. Ребенок не унимался.

– Дай, подержу! – неожиданно предложил Андрюха и как-то ловко и правильно перенял живой сверток из рук Людки. Цепко и пристально посмотрев на ребенка, он, словно принюхиваясь, поднес его близко к лицу, вбирая каким-то звериным чутьем его сущность… Ребенок внезапно перестал плакать, разлепил знакомые васильковые глаза… Андрюха, не осознавая, что он делает, вдруг нежно и с неизъяснимым восторгом прижал его к сердцу.

 

2016-2018 гг.

 

 

Комментарии

Комментарий #19245 15.07.2019 в 19:12

Роман серьёзный, весомый, талантливо написанный.

Комментарий #18944 13.07.2019 в 19:35

Наш человек! Проза качественная.

Комментарий #18939 13.07.2019 в 17:00

Прочёл половину. Читается с нарастающим интересом.